Ястреб халифа

Медведевич К. П

Сюжет повествования, в котором действуют люди, джинны, аль-самийа ("сумеречники", существа, в европейских легендах называемые эльфы), демоны и прочие нечеловеческие сущности. завивается вокруг истории халифата: в нем есть интриги, войны, мятежи, женитьбы, убийства, походы, любовные истории, смены династий, предательства, гаремы, красавицы, погони, любовь, стихи, шелка, аромат шаммамы… А среди всего этого действует главный герой: Тарик аль-Мансур("Победоносный"), сумеречник, связанный с престолом империи клятвой служения.

 

Это случилось во времена, когда невозможное оборачивалось возможным, сказки становились былью, а доблесть, честь и слава были не пустыми словами.

С тех пор прошли годы и годы, мир потускнел, прошлое забылось, слава развеялась, время стерло царства и народы с лица земли. Люди остались одни в мире, придумали ему новую историю и даже решили, что ни рядом с ними, ни под ними, ни над ними нет и не было никого — вы только подумайте, до чего дошел людской род в измышлении чуши!

Потомки забыли деяния своих предков, а те, что сохранили в памяти, назвали враками и небылицами.

Тем не менее, все, рассказанное здесь, случилось — в тех землях и в те времена, когда невозможное еще оборачивалось возможным, а люди еще не говорили о мире, в котором соседствовали с множеством других народов, как о наполовину наполненном водой стакане, который фокусник перевернул ладонью на базаре.

Они точно знали, что у них есть соседи, и были более чем уверены, что не все соседи желают жить с ними в мире. Именно об этих временах, об этих людях, и об этих соседях мы поведем наш рассказ.

Случилось так, что в 387 году от выхода Али из пустыни, в девятый лунный месяц халиф Амир Абу Фейсал аль-Азим потерял в бою старшего сына и обоих племянников. Самому старшему из его детей от других жен не исполнилось даже пяти лет, и никто не сомневался: пройдут годы, прежде чем наследник сумеет взять в руки клинок Али и защитить границы Аш-Шарийа и всех, кто живет в пределах государства верных. Тогда шейх Исмаил ас-Садр удалился в пустыню в то место, где Али беседовал с ангелом Всевышнего, попросил совета и не получил ответа. Через десять лет кочевники вторглись силой, всемеро превышающей прежнюю, и с ними шли ифриты и чудовища пустыни, и халиф Амир аль-Азим погиб в бою. Прошло два года, в течение которых сторонники шейха ас-Садра и сторонники мутазилита Руми — да позабудут все это имя! — горячо обсуждали, искать ли ответа на небесах или на поле боя, где Всевышний, буде на то его воля, даст оружию верных победу. Сторонники шейха — да благословит Всевышний его имя! — одержали победу. Когда Исмаил ас-Садр приблизился к месту предстояния Али и простерся на камне под ночным небом пустыни, ангел Джабраил явился ему и сказал: "Что задержало тебя так долго?" А шейх воскликнул: "Воистину велики наши бедствия и нестроения!" И посланец Всевышнего ответил: "Всевышний даст вам защитника не из числа смертных, и свяжет его клятвой служения. Всевышний отберет у него многое, дабы он искал утраченное и пути его сделались прямыми. Так вы обретете воина, а воин обретет знание". Тогда шейх Исмаил воскликнул: "Где нам искать воина, стоящего целой армии союзников?" И посланец Всевышнего сказал: "На Западе, у Последнего моря". Тогда шейх восклинул: "О могущественнейший из сотворенных! На берегах Последнего моря идет жестокая война! Джинны запада сражаются с ифритами, люди с чудовищами, и над схваткой простирается тень Врага рода человеческого!" На что ангел отвечал: "Исмаил! Где ты хочешь найти воина, как не на войне?" "Как мы его узнаем среди дерущейся нечисти?", ужаснулся шейх. "Ищите племя аль-самийа, племя мятежников, в гордыне сражающихся против всех, проклятых за свои преступления, изгнанников и бунтовщиков". "Наш воин их усмиряет?", — вопросил Исмаил. "О да! Ведь он их военачальник!" В страхе шейх Исмаил задал последний вопрос: "И как же нам сделать так, чтобы военачальник мятежных аль-самийа из числа преступников склонил перед нами свое знамя и согласился служить в наших пределах?" На что ангел рассмеялся и сказал: "К тому времени, как вы его найдете, у него не будет ни знамени, ни воинов! Он попадет в руки врагов, а вы выкупите его жизнь!" Вернувшись, шейх Исмаил предстал перед халифом. Юный Аммар спросил: "В этом походе нам понадобятся воины, мудрецы или маги из Самар?" И шейх ответил: "Нам понадобится золото, мой повелитель".

В третью луну 399 года знамения астроном и математик Яхья ибн Саид, сопровождаемый двумя десятками воинов, отправился в чужие земли, в которых бушевала чужая война, на поиски чужого пленника не из числа людей.

 

-1-

Ночь договора

 

Мадинат-аль-Заура, 402 год аята

…- Это действительно так, Яхья?! Скажи, что это не так!

Аммар ибн Амир чувствовал, что у него темнеет в глазах.

Между тем в Львином дворе беззаботно плескался фонтан, в мраморной чаше под солнечными лучами горела и умирала вода, и даже тройные шелковые занавеси, отделявшие двор от внутренних комнат, не могли усмирить ослепительный белый свет, колыхавшийся над полированными плитами пола.

Между тем Яхья ибн Саид сохранял спокойствие. Он еще раз поклонился, коснувшись лбом ковра:

— Это истинная правда, мой повелитель.

Маги-самийа, сидевшие по левую и по правую руку от астронома, лишь склонили головы и одинаково зло усмехнулись. Впрочем, Аммару улыбка аль-самийа, народа Сумерек, всегда казалась злой. Приподнятые к вискам глаза, высокие скулы, узкий подбородок — стоит глазам сощуриться и губам изогнуться, как на лице проступает недоброе веселье. Еще такая улыбка казалась ему женоподобной — на мужчину с таким выражением лица обычно смотрит молодая жена, если недовольна: чуть поджав губы, насмешливо, с вызовом, мол, все равно будет по-моему, вот я твоя свежая зелень, куда ты от меня денешься. Впрочем, это все их поддельная молодость — вот этому, который сидит справа, рыжему, сколько лет? Пятьсот, восемьсот? Ни дать ни взять, смазливый отрок — с холодными расчетливыми глазами старика, составляющего завещание.

Однако, нравились они Аммару или не нравились, с этим ничего нельзя было поделать: без помощи сумеречников — одного из Лаона, другого из Ауранна — обойтись не получалось. Пригласить их стоило казне недешево, халиф мрачно думал, что оба мага как-то слишком легко согласились приехать в Аш-Шарийа, — и подозревал, что дело здесь явно нечисто. Впрочем, как уже было сказано, судьба предначертала им явиться ко двору Аммара ибн Амира: лаонец и аураннец должны были осмотреть доставленное Яхьей ибн Саидом существо и добиться согласия свирепой твари на Договор. Или на поединок. Халиф не очень понимал, зачем требовалось получать согласие на поединок — хотя, конечно, его предупреждали, что привезенный с далекого запада сумеречник происходит из нерегилей. Те слыли самым злобным и упрямым племенем аль-самийа. Нерегилями их прозвали сородичи, и что значило это слово на наречии Сумерек, Аммар не знал. Что же до языка ашшаритов, то по неисповедимой воле Всевышнего оно оказалось созвучно названию большого ореха, выраставшего на кокосовой пальме, — и халиф не знал, видеть ли в этом промысел или забавное совпадение. Так или иначе, Яхья ибн Саид свидетельствовал: переупрямить нерегиля труднее, чем разбить кокос.

Но даже самому злобному и упрямому из сотворенных существ полагалось руководствоваться разумом. А разум должен был подсказать нерегилю, что выбирать ему можно лишь из предложенного. Либо — либо. Либо смириться с судьбой и подписать Клятву служения халифату добровольно — либо попытать счастья и вступить с повелителем верующих в волшебный поединок. Все честно, все по законам Сумерек: выиграешь — иди на все четыре стороны, ты свободен как ветер. Проиграешь — склони голову и принеси Клятву. По старинному обычаю нерегилю давался срок в три ночи, чтобы одолеть врага и вернуть свободу: маги-самийа уже подготовили место и все необходимое — опечатали знаками отсечения все пути и двери из одного из внутренних дворов. Впрочем, Аммар ибн Амир надеялся, что до поединка дело не дойдет. Только что лаонец с аураннцем сказали ему, что нерегиль неожиданно легко согласился выбрать, подписывать ли Клятву добром или все-таки меряться силой с халифом. Сказал, что решит, мол, когда дойдет до дела. Яхью и обоих магов исход этого разговора почему-то сильно волновал — мало ли, может свирепое существо упрется и в который раз попрет на рожон. Аммар же сохранял спокойствие — куда ему деваться-то? Яхья ибн Саид писал, что пленник несколько раз пытался бежать — а когда понял, что не сумеет, решился — да помилует его Всевышний! — наложить на себя руки. Не преуспев и в этом, нерегиль вроде как смирился с неизбежным и тащить его в земли верующих стало полегче, — что не могло не радовать. Однако, Всевышний никогда не дает человеку вкусить одних лишь радостей — и к халве удачи всегда примешивается привкус горечи. Не успел Аммар ибн Амир с облегчением вздохнуть, как на тебе — вот такое разочарование.

На всякий случай, халиф решил переспросить аураннца:

— Что значит — он ничего не может?!

— Привезенный господином ибн Саидом нерегиль многое может, — спокойно ответил самийа, легонько наклонив медно-рыжую голову. — Но пользоваться собственной или чужой силой — не может. Нерегили не умеют этого делать без своего волшебного камня. У них такая… экхм… школа. А камня у него больше нет.

Яхья ибн Саид провел рукой по бороде и кивнул:

— Увы, мой повелитель, это истинно так. Нам пришлось избавиться от этого предмета. Нас преследовали чудовища и чернокнижники, и шли они по следу камня. Мы выбросили кристалл в пропасть, когда переходили через горы.

При этих словах Яхьи оба самийа, и рыжий аураннец, и золотоволосый лаонец, поежились и сморщились, словно лизнули лимона.

— Он мне никто, — продолжая кривиться, заметил рыжий, — но лучше б вы его убили. Как убивают лошадь, которая сломала хребет.

— У нас не было выбора, — безмятежно откликнулся Яхья и вытер лоб платком. — Либо избавиться от камня, либо избавиться от обоих — погоня не отставала и не отстала бы. Лучше так, чем возвращаться с пустыми руками.

— Почтеннейший, представьте себе горшечника, которому сломали пальцы и снова усадили за гончарный круг. Он даже ореол проявить не может. И бесится — от боли, злости и беспомощности.

— Он никогда не сможет… колдовать? — перешел к делу Аммар.

— Проявлять силу, господин, проявлять силу, — не скрывая насмешки, поправил его наглый аураннский маг. — Такое… возможно. Но я о таком не слыхал.

— Я тоже, — вступил в беседу золотоволосый лаонец. — Переучиться, после стольких лет, — навряд ли получится. Впрочем, кто знает что-либо достоверное о нерегилях? Они высадились на западе всего четыреста пятьдесят лет назад, и не сказать, чтобы кого-то подпустили к своим секретам.

— Возможно, он сможет переучиться, если-и-и… — тут аураннец ехидно потянул голос, — если вначале не сойдет с ума. Судя по тому, что я видел, я бы не поручился за его здравый рассудок.

— Итак, — Аммар ибн Амир решил подвести черту под разговором. — Я получу беспомощного, слабосильного «глухаря», как вы говорите, к тому же повредившегося в уме и озлобленного.

Закончив загибать пальцы, халиф спросил:

— Я что-нибудь упустил?

— Это как посмотреть, — улыбнулся лаонец. — Но лучше бы вы, господин, сказали про вашего нерегиля что-нибудь хорошее. — И продолжил, увидев недоумение человека: — Когда ты, Илва-Хима, — переливающаяся всеми оттенками золота голова качнулась в сторону аураннца, и тот злобно скривился, — заговорил про лошадь, он начал нас слушать.

Аммар подавил паническое желание оглянуться. И с удовлетворением заметил, что Яхья и сидевший рядом с ним начальник Правой гвардии проявили меньше выдержки. Потом спросил:

— Вы же сказали, что он не может пользоваться силой?

— Он не может ей пользоваться всякий раз, когда захочет. Но иногда у него получается.

Яхья овладел собой и жестко ответил:

— Здесь тройное имя Али на входе. Это печать. Не стоит так шутить, почтеннейший. Никто нас не слышит и слышать не может.

— А перед вами, почтеннейший, лежит цепочка от его камня, — отозвался лаонец. — Какие уж тут печати…

— А когда у него получается, а когда нет? — спросил Аммар.

— Это непредсказуемо, — сказал Илва-Хима и расплылся в улыбке.

Маги вышли, с шорохом утянув за собой длинные края церемониальной одежды. Ну прям как невеста на выданье они в таком виде, опять подумал Аммар. Рукава длинные, полы мантии метут пол, четыре слоя шелка нижней одежды расползаются каймой один из-под другого, в узле волос на затылке длинные заколки-шпильки — ну только в покрывало осталось закутаться или химаром прикрыться, любо-дорого поглядеть. Впрочем, по здравом размышлении следовало признать, что властители сумеречников знали, что делали, предписывая своим магам являться к себе в негнущейся парче поверх всех этих шелковых свивальников и пелен, да еще и без пояса — в таком виде неудобно ни нападать, ни защищаться. Даже поворачиваться неудобно — вдруг на рукава наступишь. Не зря за самийа, подхватив ослепительные ткани, семенили пажи. Говорили, что в Ауранне края одежд королевы носят не пажи, а волшебные собачки в попонках под цвет платья. Подумав про собак, Аммар сплюнул.

Меж тем Яхья ибн Саид приказал:

— Вынесите это.

И указал на разорванную цепочку из темного нечищеного серебра, что лежала перед ним на шелковом платке.

— Яхья, я должен был принимать тебя во Дворе совета.

В восьмиугольнике под куполом зала совета, в самой его середине, была проделана забранная решеткой яма — туда через каменный подземный коридор проводили неугодных и преступников, чтобы повелитель верных мог допрашивать их, глядя сверху вниз.

Старый астроном лишь покачал головой:

— Мой наставник и учитель шейх Исмаил ас-Садр — да будет доволен им Всевышний! — в точности передал мне слова, услышанные среди камней пустыни. "У него отберется многое". Но потом он найдет потерянное.

Аммар вспылил:

— Зачем нам сумасшедший калека?! За три кинтара золота! За них можно было нанять и вооружить отряд храбрецов-самийа, знающих толк и в мечном деле, и в волшебстве! Кого ты мне привез?

— Того, на кого было указано, — невозмутимо отвечал астроном.

— А почему три кинтара? — уже успокаиваясь, озадачился Аммар.

— Потому что эти мерзкие твари, да проклянет их Всевышний и лишит их потомства, впрочем, такие твари навряд ли вышли из утробы матери…

— Яхья…

— … так вот эти порождения нечистого завалили его на весы закованным. А мы договаривались, что ценой будет его вес в золоте. Я думаю, что цепи весили больше, чем он сам. К тому же свирепое создание не желало лежать спокойно и брыкалось, как девять жеребцов сразу, так что уродливым слугам нечистого приходилось его придерживать, и я думаю, что на весы их навалилось тоже порядочно, и нам еще повезло, что он их частично раскидал к тому времени, как мы ударили по рукам.

Помолчав, Яхья добавил:

— Так или иначе, о мой халиф, но мои воины уже везут его. К вечеру они войдут в столицу.

Старый астроном уже успел порадовать своего халифа хорошей новостью: еще на границе, после нескольких вразумляющих бесед — Яхье пришлось испробовать множество доводов, чтобы заставить нерегиля прислушаться к советам разума, и не все эти доводы были словесными, — тот согласился вести себя прилично. После того, как порядком измученный… ммм… доводами… и длинной дорогой самийа отказался от привычки набрасываться на свою стражу, его удалось привести в приличный вид — расковать, вымыть и переодеть. Старый астроном с удовлетворением сообщил, что нерегиль едет верхом и ведет себя на удивление смирно — преодолев перевалы Биналуда, Яхья даже разрешил развязать ему руки. Оставалось утешаться лишь этим.

Аммар нагнулся рассмотреть то, что осталось лежать на зеленой ткани платка: деревянную шкатулку, в которой раньше лежал камень, и обрывок серого шелка с цветочной вышивкой по краю ("а где его меч? — "меч они не отдали, о повелитель, сказали, что должны будут доставить в Цитадель либо его самого, либо его меч"). Приглядываясь к цветочной нездешней вязи, он вдруг понял, что в комнате темно — а время лишь недавно перевалило за полдень. Куда подевался солнечный свет?

Над крышами, переходами и двориками Мадинат-аль-Заура быстро неслись тени — с востока надвигался невиданный, от земли до неба, прибой пенных и дымных темных облаков. Синюшно-фиолетовая туча просверкивала молнией, далеко-далеко погромыхивало.

Выйдя во двор, Аммар смотрел на темное подбрюшье неба с недоверием: в этом году месяц Сафар сполз уже на середину лета, но никто не помнил, чтобы среди такого зноя вдруг пошли зимние дожди. В сизо-фиолетовом клубящемся небе с шипением вспыхнула раскаленно-белая ветвистая зарница. От последовавшего за ней удара люди во дворе присели и закрыли уши ладонями. Где-то в стороне Младшего дворца, в котором размещался харим, заголосили женщины.

— Я думаю, о халиф, что тебе лучше не стоять на открытом месте, — твердо сказал Яхья голосом из тех времен, когда он еще учил Аммара счету и уставному почерку.

По крышам рванулся ветер, и в Львиный двор слетели две черепицы. Их разбрызнуло на мраморе пола, на плитах остались рыжие сколы. Командующий Правой гвардией Хасан ибн Ахмад поднял голову и прислушался к ветру:

— Я никогда не слышал, чтобы так выло и свистело.

— Это потому, что воет и свистит не ветер. С моря летят Всадники — дети Тумана вышли на охоту, — ответил астроном и опустил занавесь над входом в комнаты. — Сдается мне, что нашего гостя дожидаемся не мы одни.

Аммар поежился. Сумеречники боялись Атфаль-аль-Дабаб, детей Тумана, как огня, предпочитая даже не именовать эту напасть и обходиться невразумительными знаками и кивками в северо-восточную сторону. Туда, где за холодными морями из тумана то выступали, то снова прятались населенные этими неназываемыми тварями Острова. Но Всевышний хранил земли ашшаритов, и заморские демоны не беспокоили ни верующих, ни их дома: Всадники обыкновенно скакали и исчезали с верховым ветром — тот сносил их в пустоши и неудобия, к неторным тропам и заброшенным полям, подальше от человеческого жилья и призывов муаззинов.

Во дворе забрасывало листьями фонтан. Следующая черепица угодила прямо в голову каменного льва, поддерживавшего чашу.

В Масджид-Ширвани, единственное пока во дворце место молитвы (новое строили на месте Башни Заиры), вела лестница из четырех высоченных, не по росту человеку, ступеней. Лестница поднималась между двух высоких каменных стен: вход в масджид располагался ниже уровня Двора Звездочета, и идущему к ее бронзовым дверям приходилось словно бы углубляться в тоннель из тесаного камня. В проходе могли разъехаться два всадника, но сейчас между булыжниками кипела дождевая вода, скользили листья из разоренных ветром садов и казалось, что стены сдвинулись и между ними стемнело. Каменный коридор вел во Двор Старой Ивы — дерево полоскало ветки в прудике, ветер трепал узкие листочки. Древняя масджид, соединяющая своим телом оба двора, — суровая, серая, аскетичная, как шатер Али в пустыне — оставалась равнодушной ко всем пристройкам и архитектурным новшествам. Зодчие устраивали фонтаны и насыпали верхние площадки двора вокруг нее, не решаясь тронуть древний дом молитвы, по преданию, построенный на этом месте самим Али. Масджид ушла в землю, стала еще приземистей и суровей, но, как древняя старуха на почетном месте в хариме, с презрением наблюдала за ухищрениями изнеженных потомков: резьба, фонтаны, пруды, павильоны и кипарисы — в ее вечности вокруг лежала каменистая пустошь, и только звезды ночи глядели на огонь факелов, тени верных и их верблюдов.

Черно-фиолетовое небо лежало прямо на низком тяжелом куполе, с остроконечной арки портала потоком лилась вода. Серый камень стен, старый камень здания лиловели в мрачных отсветах неба, струи и разбивающиеся о карнизы капли дождя стерли для человеческого глаза резьбу над входом. В сгущающейся гулкой тьме ливня камни под ногами казались черными, а большой вход уходил во вспухшее небо отвесной стеной сизого камня, с которой на ступени хлестала вода.

Оба мага ожидали Аммара внутри: два золотистых профиля над золотой парчой раскинувшихся по полу мантий — между ними на Камне лежал свиток Договора. Деревянные ручки держали его развернутым. Рядом виднелась рукоять большой государственной печати — и красный шелковый шнур, который должен был скрепить сургучный оттиск под договором и клятвой.

Любопытно, какое впечатление произвел на аураннца с лаонцем рассказ Ахмада ибн Махсуда. Этот воин из числа сопровождавших нерегиля влетел в город с первыми каплями дождя на улицах. Те, кто наблюдал произошедшее со стен, те, кто слышал рассказ увидевших, и те, кто вообще ничего не видел и не слышал, но решил, что наступил конец света, бежали за его конем до самых ворот Баб-аз-Захаба, дворца халифов. На извилистых улицах, давших название столице, до сих пор метались крики — "Малак!" Ангел.

Ахмад рассказал, как на дороге, ведущей к городским воротам, из-за пыльных смерчей вдруг вынырнули Всадники охоты — они коснулись земли Аш-Шарийа, невиданное дело. Дорога к воротам шла через поля, мимо усадеб — повсюду метались, кричали и хватали ревущих детей и бегущую скотину люди. "Мой повелитель, нерегиль осадил коня и потребовал оружие. А твари налетали как ветер, кругом орали феллахи — что нам было делать? Муавия ибн Саббайх дал ему меч. А самийа развернулся к демонам лицом, поднялся на стременах и вынул меч из ножен…" Дальше Ахмад увидел вспышку нездешнего света. "Все изогнулось, как внутри горлышка стеклянного сосуда, и мы слышали лишь его голос — он кричал на своем языке, но я зажал уши". Впрочем, Ахмад не выпал из седла вставшей свечкой лошади — и потому был отряжен гонцом во дворец. Горлышко стеклянного сосуда, надо же. Те, кто стоял на стенах, божились, что видели, как один из всадников осадил коня и развернулся навстречу Охотникам. Ветер сорвал ткань накидки с его головы, и стало видно, что лицо светится, — вот тут они безбожно врали, эти зеваки. А потом все как у Ахмада — меч, выкрики, — только люди на стенах видели, как за спиной у всадника раскрылся свет — как два крыла, и клинок саифа вспыхнул тем же саднящим блеском. "Малак!" Ангел. "Он ничего не может", главно дело… Мудрецы, называется.

Сейчас премудрый Яхья решал сложнейшую задачу, многажды превосходившую трудностью уравнения и формулы аль-джабр. Как провести этого ангела незамеченным во дворец, — в то время как перед воротами дворца орет и призывает все девяносто девять имен Праведнейшего огромная толпа, через город, в котором каждый второй, не исключая паралитиков и увечных, уже выбежал на улицу и кричит, что видел наяву посланников Судии. Замотать расхлопавшемуся крыльями самийа обратно голову — дело нехитрое, впрочем, воины отряда наверняка затерялись в переулках рабата и войдут в Баб-аз-Захаб через калитку под стеной Алой башни.

— Господин?

К Аммару обратился лаонец. Как его звали? Морврин? Морврин-ап-Сеанах, из клана Гви Дор. Впрочем, ему наши имена также нелегко запоминать.

— Мы не думаем, что нерегиль легко даст свое согласие на Договор.

— Яхья ибн Саид сказал мне, что он, похоже, смирился — после того, как второй раз попытался наложить на себя руки и не преуспел, — пожал плечами Аммар. — Да и в пути по Аш-Шарийа он уже особо не упирался…

— Мы не думаем, что он согласится без сопротивления, — отозвался, как парный колокольчик, Илва-Хима.

Стены и ведущие из Двора Звездочета выходы маги уже опечатали своими колдовскими бумажками, сплошь изрисованными хвостатыми буквами и жутковато глядящими изображениями широко открытого глаза. Теперь, войдя во двор перед масджид, нерегиль не сможет его покинуть — даже если захочет. Вернее, сможет, но лишь подписав клятву. Или… Вот об «или» Аммару совсем не хотелось думать.

Сейчас Дворе Звездочета не осталось ни души — Яхья потребовал выставить оттуда всех его обитателей: картографов, писцов, своих домочадцев — всех до последнего раба. Даже страже было велено стоять под аркой нижнего двора и на стенах — но ни в коем случае не спускаться на сам двор, ни под каким предлогом не подходить к его, астронома, дому с куполом обсерватории, и уж тем более держаться подальше от Масджид-Ширвани. Не спускаться, не подходить, не ступать на камни — что бы они ни услышали и ни увидели.

Аммар начал понимать, что его наставник тоже не слишком доверился понурому виду самийа и явно не исключал возможность поединка.

— Если он откажется подписывать добром…

— Я думаю, что он откажется, — покачал головой лаонец и положил ладони на Камень.

При этом маг продолжал смотреть на своего… товарища?… говорили, что эти двое друг друга не убили лишь по чистой случайности, — и не поворачивал головы, так что Аммар продолжал наблюдать два профиля на золотой монете. Среди голых серых стен масджид два самийа казались полуденным видением в пустыне — золото на рукавах, золото льется вниз и растекается по плитам пола. На стенах горели плошки светильников — окна потухли с началом ливня и их длинные высокие щели затянуло серой пеленой неурочной непогоды. Снаружи шипел, бурлил и стучал дождь.

— Он имеет право отказаться — это тяжелый Договор, — подтвердил рыжий Илва-Хима. — Таковы законы Сумерек: ко всякому заклятию есть ключ. Ключ запирает — но и отпирает тоже.

— У него есть три ночи, до первых петухов, — кивнул Аммар. — Вы мне уже рассказывали.

— Это тяжелый Договор. Плохой… гейс. И бессрочный, — снова покачал золотистой головой лаонец.

Тяжелая пряжка-навершие заколки у него на затылке заискрилась, переливаясь под огоньком ближайшего светильника.

— Я обязан повторить тебе снова. У нерегиля есть три ночи. Ваш поединок продлится три ночи, — прозвенел голос Илва-Хима. — По условиям магического поединка ты должен выйти и встретиться с ним лицом к лицу. Я говорю поединок — но это скорее беседа, а не бой, — тут аураннец оскалил острые зубы в недоброй усмешке. — Твой противник не имеет права применять Силу, отводить глаза и захватывать разум — но он имеет право запугивать тебя и изводить всеми другими доступными ему способами — словами, видениями, вопросами. Кроме того, нерегиль имеет право вызвать любых союзников — правда, они тоже должны соблюдать условия поединка. А еще он не имеет права врать. Все, что ты услышишь в эти три ночи, есть чистая правда. Ты сможешь задать любые вопросы — и получишь на них нелживые ответы. Это плата за то, что тебе придется открыть двери и выйти к нему. А он будет рваться сюда, чтобы дотронуться до этого свитка, — Илва-Хима постучал длиннейшим, покрытым золотой краской когтем по пергаменту развернутого на Камне Договора.

Аммар кивнул, показывая, что все понимает. Илва-Хима немигающе посмотрел на него своими странными удлиненными глазами и продолжил:

— Тебя защищают три печати Али — перед входом в каменный коридор, перед ступенями лестницы, и перед дверью. А нерегилю нужно преодолеть их, чтобы войти. Помни — отступив за охраняемую печатью черту, ты приглашаешь его за собой. Он пойдет на любые уловки, чтобы заставить тебя сделать этот шаг назад. Помни, что последний шаг может оказаться для тебя гибельным.

Аммар снова кивнул. Илва продолжил все тем же бесстрастным металлическим голосом:

— Победитель получает власть над побежденным. Помни — он не должен дотрагиваться до свитка с Договором. Как только он наложит руку на свиток — ты проиграл. Но если на третью ночь ко времени, как закричит первый петух, Договор не попадет к нему в руки, — он твой.

Тут аураннец усмехнулся и добавил:

— Пусть твой бог пошлет тебе петуха поголосистее, господин. Тебя обрадует его крик.

"Если ты его услышишь". Придворный маг аураннского короля Нурве улыбался так, что Аммар понял: Илва здесь не из-за обещанных золота и рабов. Илва-Хима не хотел упустить случай увидеть своими глазами редкостное зрелище — гибель халифа аш-Шарийа. И секрет легкости, с которой нерегиль дал согласие на поединок, открылся Аммару следом: злобная свирепая тварь рвалась в бой — ибо не сомневалась в победе.

 

Ночь первая

…В двери, видимо, снова ударил камень — бронза глухо звякнула в ответ. Снаружи донеслись визг, вой и хохот. Аммару стало интересно, кто празднует попущение Всевышнего во дворе Звездочета. У взбешенного самийа наверняка подобралась многочисленная свита. Впрочем, если они кидаются камнями в двери масджид, во дворе Старой Ивы тоже резвится нечисть.

Все правильно: позади — покрытые знаками отсечения пути стены укреплений, справа — дом Яхъи, слева — Новый фонтан, впереди — выход из масджид. Четыре ступени вниз, а дальше — восемнадцать зира коридора между каменных стен. И еще две ступени — спуск во двор Старой Ивы. За ним снова стены, опечатанные магами, и арка ворот — тоже облепленная колдовскими бумажками, — выходящих на Двор Приемов. Еще восемь ступеней вниз, на которых сейчас дрожит от ужаса стража. Впрочем, тем, кто несет дозор на стене за масджид, тоже сейчас несладко. И им как раз видно все, что происходит и на Дворе Звездочета, и на Дворе Ивы — со стен обе площадки, уступами следующие друг за другом, просматриваются как на ладони.

— Амма-а-ар… — ласково позвали с той стороны. — Ты так боишься меня?

Как и предупреждал аураннец, от мягкого голоса его отделяли три печати Али: над брозовыми двойными дверями входа в масджид, перед четырьмя ступенями лестницы не по росту человеку — и перед входом в каменный коридор. Трижды разделенный письменами куфи круг, и в каждой из частей свернувшаяся каменная вязь повторяла: Али, Али, Али. Отсекаю путь всякой злой воле, и всякому злому намерению, и всякому волшебству я отсекаю путь — да совершится здесь лишь воля Всевышнего.

Нерегиль бесился у первой черты.

Впрочем, Аммар бы не поручился, что зовет именно самийа.

Этот голос, и тот, что он услышал в вечерних дождливых сумерках ушедшего дня, отличались как серый верблюд от белого. Этим вечером перед масджид раздались безобразные вопли, в которых не разобрать было ни одного человеческого слова, нечеловеческие, потусторонние в своей слепой, нерассуждающей ярости. "Ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя, человечек". Ангел, ага. Маги-самийа многозначительно переглянулись, развели руками и развернулись к Аммару одновременно — как куклы в спектакле раечника. "Мы будем ждать исхода третьей ночи". Поклонившись, они удалились в черноту киблы — под золотой стрелой, указывающей направление молитвы, за стены масджид уводил тайный ход. Заскрипели, распахиваясь, наружные двери, вошел мокрый и несчастный Яхья.

В открывшемся во влажную сумеречную мглу проеме глазам Аммара предстало отвратительное зрелище: перед входом в каменный коридор, оскальзываясь под проливным дождем, изо всех сил упираясь ногами в булыжник, четверо стражников держали за руки кого-то извивающегося, колотящегося в одержимых судорогах — и орущего. Этот кто-то, закидываясь назад и мотая головой, хлестал черной мокрой гривой по лицам стражников. Те сыпали проклятиями, и нечленораздельное верещание нерегиля и крики людей составяли воистину нечестивый хор в глазах Праведнейшего. Яхья вздохнул и опустился перед ним на колени, коснувшись лбом каменного пола: "О повелитель…" Аммар вздохнул в ответ и отвел глаза от творящегося перед масджид непотребства. Яхья в сердцах пробормотал: "Ну гадина, ну какая же гадина… И лупили его, и уговаривали — все бестолку…" — и в знак признательности за откровенность Аммар разом простил наставнику все обиды. Воистину, гадина.

— Челове-е-чек!

Аммар поднял голову от Книги — такая следом настала тишина. Дождь давно кончился, вопли разом стихли, и могло показаться, что дворец и город обезлюдели.

В глухой полуночной тьме снаружи звякнул колокольчик. Тинь. Тинь. Тинь. Словно ветер играл с ветвями дерева у мазара, раскачивая бубенцы и растрепывая ленты. Тинь.

За дверями послышался тихий вздох.

— Дитя мое… Амми?..

"Все, что ты услышишь в эти три ночи, есть чистая правда. Ты сможешь задать любые вопросы — и получишь на них нелживые ответы. Это плата за то, что тебе придется открыть двери и выйти к нему".

Аммар толкнул створки, и они без скрипа и усилия, как во сне, распахнулись.

В мягком свете большой луны белые одежды женщины казались сероватыми и потрепанными. Колокольцы на столбах погребальных носилок снова зазвонили — еще один порыв ветра вытянул занавеси, снова открывая женский силуэт — она сидела на подушках. С колокольчиком в руке — тинь, тинь, тинь. Ветер дохнул еще раз, и белое полотнище откинулось и запуталось в ветвях ивы. Женщина подняла голову, и ткань медленно сползла с ее головы, открывая длинные темные волосы. Аммар знал ее в лицо — пять лет назад отец отвел Аммара в тайное хранилище и показал ее портрет. Аммар вернулся живым из своего первого боя — с победой. Отец сказал: "Ты теперь мужчина и имеешь право знать все". До Аммара доходили слухи, что халиф любил его мать любовью безумца, какой не пристало мужчине любить женщину, — и что в безумии своем он вызвал во дворец художника-самийа и попросил написать портрет любимой. Отец хотел, чтобы лицо Текеш-ханум сопровождало его в дальних походах, — и преступил запрет Али: не изображать живых существ, сотворенных Единым Живым в неизреченной мудрости. Текеш-ханум умерла в родах, оставив безутешному халифу Аммара — и шелковый свиток в ладонь длиной, с которого она глядела как живая: большие карие глаза газели, волна темных волос, стекающих прядями на плечи и грудь. Люди шептались, что халиф положил нечестивое изображение в могилу Текеш-ханум, но Аммар с того самого дня знал, что под могильной плитой в мавзолее у стен города лежит лишь тело его матери — а сердце отца и ее лицо хранятся в подземном склепе среди рукописей язычников и опасных предметов силы.

— Дитя мое, — Текеш улыбнулась и раскрыла руки. — Я рада, что смогла увидеть тебя. Мне горько было уйти, не услышав твоего первого крика.

Она спустила ноги с носилок и, держа колокольчик на отлете, пошла по неровному скользкому булыжнику. У самых ступеней, ведущих во Двор Ивы, она оступилась — бросившийся вперед Аммар успел подхватить ее за руку.

Они опустились на верхнюю ступеньку — Текеш рассеянно водила рукой по резьбе на тяжелой каменной глыбе. Две Сестры — так звали эти парные монолиты, лежавшие у входа в масджид.

— Сдается мне, ты совершаешь ошибку, дитя мое. Я бы не хотела, чтобы ты окончил свои дни, как твой отец.

— Его убили? — ходили и такие слухи в народе.

— Нет, — покачала головой женщина. — Но он хотел смерти. Он остался один, и жизнь тяготила его.

В последние годы отца действительно окружала прозрачная стена одиночества, сквозь которую к нему уже никто не мог пробиться.

— Он отдал все — ради власти. И лишь в конце жизненного пути понял, что обменялся дарами с Иблисом.

Аммар ужаснулся:

— О чем вы, матушка?…

— Ни о чем таком, что лежит под башней Заиры, — покачала головой Текеш. — Умереть задолго до собственной смерти можно не дотрагиваясь до проклятого золота или оружия. Власть убивает человека исподволь.

Аммар не сумел выдержать ее взгляд и опустил глаза. Потом сжал зубы, зажмурился, глубоко вздохнул, и выдохнул — заветное, чаемое бессонными ночами:

— Я хочу знать то, о чем умалчивают все вокруг.

— Когда лекари и повитухи сказали ему, что спасти можно либо жизнь роженицы, либо жизнь ребенка, он воскликнул: "Женщин у меня предостаточно, спасайте сына!" После гибели Фаваза у него не осталось сыновей — он хотел наследника. Для меня он построил мавзолей из мервского мрамора — и лишь с годами понял, что навещает его чаще, чем харим.

— А что Муса аль-Систани, мой дядя?.. — они уже поднялись и шли в каменной тени прохода.

— Твой отец приказал убить его.

— Это правда, что его убили прямо в кибле, где он искал убежища?

— Да, — Текеш наклонила голову. — И меня печалит, что ты не спрашиваешь о главном — была ли за ним вина?

— Прости, мама, — Аммар сел на первую из четырех ступеней, ведущих к арке входа, и обхватил руками голову.

Сероватая ткань савана мокла на бугристых камнях у его ног.

— Так была?..

— Нет, — покачала головой женщина. — Твой отец поверил напраслине. Старый Муса, хоть и приходился Амиру старшим братом, был смирным и безобидным человеком, и никогда не искал власти. Обоих сыновей Мусы твой отец приказал казнить тоже по ложному навету — они вовсе не желали завладеть Хорасаном и отделиться. Впрочем, твоих двоюродных братьев смерть ждала еще и по другой причине.

— Я догадываюсь о ней.

Аммар встряхнулся и поднялся на ноги.

— Я хочу помолиться за тебя. Пойдем, — и Текеш протянула ему руку, кивая на распахнутые двери масджид.

Аммар кивнул и сделал шаг назад.

Именно это его и спасло — ибо он оступился и подскользнулся. С маху сев задом на холодный камень, Аммар зашипел от боли в копчике — и в ладони. В руку ему впились какие-то острые борозды — глянув вниз, он обнаружил, что припечатал ладонью резьбу на плите пола перед лестницей.

Ошалело таращась на собственные пальцы, распластанные среди каменных лепестков и завитков вязи, Аммар понял, что его задница расположилась прямо посередине Печати Али.

Истошный крик петуха застал его уже на ступенях масджид. Крича: "Да будет благословенно имя Всевышнего и его посланца!", Аммар рванулся к дверям и захлопнул их за собой, повторяя Девяносто Девять имен. Впрочем, он едва ли дошел до второго десятка — съехав спиной по холодным створкам, Аммар ибн Амир сел на пол и потерял сознание.

 

Ночь вторая

…- Амма-ар! — голос самийа истекал ядом и насмешкой. — Ну же, неужели ты так и не выйдешь к нам?

Кто такие «мы», Аммар даже не хотел представлять. Судя по звукам, за дверями клубилось иблис знает что. Впрочем, нерегиль прав. Нужно выйти наружу.

Голос самийа хлестнул, зло и жестко:

— Выходи, смертный наглец!

Аммар толкнул двери и шагнул на порог.

Гадина стояла у нижней ступени, нагло попирая Печать. Впрочем, на следующий шаг у твари не было ни сил, ни прав. Задрав бледную морду, нерегиль смотрел на него снизу вверх. Широко распахнутые глаза не отражали ничего, лицо тонуло в какой-то мерзкой переливающейся дымке, похожей на болотный огонь в тумане.

За спиной самийа собралось все, что могло собраться. На стенах висели, уцепившись когтистыми лапами, горгульи и диковинные твари с заглавных букв в книгах из собрания Яхьи. В самом проходе толкались боками и блеяли овцы с барельефов Бейских камней — ну да, пару плит, поднятых из затопленной крепости в устье Тиджра, вмуровали в основание Нового фонтана. Одноногие рогатые уродцы скакали между овечьих боков, за ними носились маленькие всадники в белых чалмах, размахивая игрушечными сабельками. Ну конечно, миниатюры из Шамахи, правоверный сражается с порождениями иблиса за любовь Всевышнего. Под копытцами лошадок ползали, посверкивая в лунном свете чешуйками, сколопендры и змеи явно ядовитого вида. Две рыбы на тонких ножках играли в чехарду прямо под Старой Ивой. С каких страниц соскочили эти порождения больного разума, Аммар не помнил.

— Аммар, у твоего отца было две жены и штук пять наложниц, не считая рабынь, которыми он занимался между шербетом и вазиром. А ты — единственный сын? Поверить не могу, — нерегиль погрозил ему длинным белым пальцем.

Руки у него тоже светились противным кладбищенским светом гнилушки.

— Где твои братья? — вкрадчиво осведомился самийа.

— Ты мне не откроешь ничего нового, — издевательски ответил Аммар, хорошо усвоивший уроки прошлой ночи. — Одни мои двоюродные братья погибли в бою, другие были казнены по ложному навету.

— Любовь отца к сыну может принимать самые причудливые формы, — исчадие ада расплылось в улыбке. — Старика Амира не устраивала даже не воплощенная в намерения мысль об угрозе с их стороны. Ты ведь присутствовал при том, как твоему дяде Мусе принесли голову Абд-аль-Азиза?

Он присутствовал. Старик вышел из задних рядов, приблизился к трону, отдал отцу церемониальный поклон и попросил дозволения забрать голову сына. После милостивого кивка халифа он положил голову Абд-аль-Азиза на край туники и несколько раз обернул ее тканью. Туника сползла с одного плеча, обнажив дряблую морщинистую кожу плеча. Из сострадания Хусейн ибн Сахим сказал: "О сын Носейра! Позволь мне помочь тебе!" И накинул на плечи старика плащ. Люди шептались, что за Хусейном не было другой вины, кроме этой. Его и второго сына Мусы, Абд-ар-Рахмана, казнили вместе на одном помосте.

— А где твои младшие единокровные братья? — самийа ядовито улыбнулся.

— Они умерли естественной смертью, — вскинулся Аммар.

— Да ну, — между бледных губ, казалось, вот-вот покажется раздвоенное жало.

И нерегиль пошевелил пальцами поднятой руки.

Из них засочилась белесая дымка, завиваясь кольцами, потянулась вверх, к Аммарову лицу. В тумане халиф Аш-Шарийа увидел горный склон, на склоне замок, под стенами речку с перекатами камней. На стене замка что-то блеснуло. Приглядевшись, Аммар увидел двух прогуливающихся вдоль зубцов малышей в нарядной одежде голубого царственного шелка. За ними вереницей поспешали няньки в расшитых золотом химарах и золотистых хиджабах. Дети держались за руки, женщины смеялись и переговаривались, перекидывались апельсинами и орехами. Вдруг у одной из башен процессия остановилась — между зубцов показались мужчины. Видимо, они поднялись по лестнице с внутренней стороны стены. Женщины смешались и заоглядывались — за их спинами на стене тоже замелькали шлемы и острия копий.

Их поднимали на копья и сбрасывали вниз, на камни обрыва и в реку. Кто-то упал во внутренний двор. Малышей подхватили за руки и за ноги и перекинули через каменный парапет. Тело одного из них долго билось между камнями внизу, застряв на перекате — наконец голубой кафтанчик смыло вниз по течению. На обрыве под стеной ветер трепал обрывок золотистого шелка. Еще через некоторое время вниз со стены полетели тела тех, кто упал во двор — кто-то еще был жив и дергался, бился и мотал головой. Им заматывали головы окровавленными платками и сбрасывали, раскачав за руки и за ноги.

А потом река снова потекла серебристо-зеленым. И даже шелковый лоскут унесло ветром и утопило между порогами. Стена замка оставалась безлюдной. Где-то в пустом небе кричал ястреб.

— Мне сказали, что они утонули, — хрипло выдавил Аммар.

— Вместе с няньками и мамками? — ласково поинтересовался нерегиль. — Ах, прости… про рабынь ты спросить забыл… или не захотел, а, Аммар?!

Посление слова самийа выкрикнул. Аммар отшатнулся, закрывая лицо руками, и отступил. Нерегиль шагнул вперед.

— Признайся, наследный принц, ты ведь обрадовался, а?

Аммар замотал головой.

— Ты обрадовался! — рявкнул самийа. — Ты обрадовался, потому что подслушал разговор братьев твоей матери — а они сговаривались убить малышей.

— Я ничего не слышал! — выкрикнул Аммар.

И отступил еще на шаг. Самийа поднялся вверх на ступень.

— Лжешь! — хлестнуло в ответ. — Лжешь! Не смей мне лгать! Ты слышал достаточно, чтобы подозревать и сказать об этом отцу. Но ты — промолчал. Ты побоялся, что отец откроет следствие и прикажет казнить тебя вместе с дядюшками по матери — потому что Амир любил своих младших. "Мои последыши, мое утешение в старости" — так он говорил? Сначала утешение, а потом, глядишь, и наследники, правда? А ты так боялся, так боялся оказаться лишним, верно я говорю?

Аммар пошатнулся и качнулся назад. Нерегиль шагнул вверх.

— И тебе полегчало на душе, когда сказали, что мальчики сбежали от прислужниц на речку и утонули. Ах да, я вспомнил вместо тебя: негодных рабынь побили камнями — как удобно, правда? А еще удобнее то, что матери обоих мальчиков удавились в тот же вечер, как получили известие об их смерти. И ты — ничего — не спросил.

Халиф Аш-Шарийа кивнул и отступил. Самийа сделал еще один шаг вверх.

— Вы хотите избавиться от напастей с моей помощью? Не выйдет. Нет ничего омерзительнее в глазах Единого, чем лицемерие и фальшивая праведность. Сколько раз вы молитесь на дню? И сколько раз убиваете? Единый покарает тебя и весь твой род за преступления, которые вы совершаете, прикрываясь его Именем!

Аммар пошатнулся и ухватился рукой за холодную бронзу дверной петли. Самийа поднялся на последнюю ступень и встал с ним лицом к лицу.

— На вас уже идет страшная напасть из степей, и никто и ничто вам не поможет. Вас смоет, и никакие ухищрения не помогут вам! Лицемеры!

Ледяные, ненавидящие глаза.

Аммар прошептал: "Я виноват, горе мне".

Над ним каркнула ворона и на щеку тут же шлепнулось что-то холодное и влажное, как здоровенная сопля. "Тьфу ты, пропасть", сказал себе Аммар и мазнул по гадости рукавом.

Во дворе покинутого дома Яхьи пронзительно заорал петух. Хлопанье крыльев и суетливое квохтанье эхом заметалось между стенами. Аммар опустил взгляд и увидел у себя под ногами разделенный на три части каменный резной круг.

— Ты не пройдешь.

Аммар нашел в себе силы посмотреть в лицо тому, кто стоял по другую сторону Печати Али.

— Ты не пройдешь, во имя Всевышнего, всемилостивого и милосердного.

 

Ночь третья

…Все-таки странно, о какой чуши может думать временами человек. Сейчас Аммар, сидя на ступеньках под Камнем, задавался вопросом: откуда самийа раздобыл флейту?

Дудочка насвистывала что-то убаюкивающее и грустное — как колыбельная нежеланному ребенку. Спи, малютка, закрой глазки, не проснешься ты с утра, я сложу тебе в могилку дудочку из серебра; не ходи ты больше к маме, оставайся за окном, нет у мамы больше ляли, утащило ветерком.

Вздыхающая мелодия словно бы водила пальчиком вдоль спинного хребта, посылая по коже мурашки. Ааххх, зашептали тростники напоследок, — и флейта умолкла.

Перед закрытыми дверями стояла плошка с маслом. Фитилек задиристо торчал вверх, огонек прыгал в блюдце света. Аммар пошевелился, и вместе с ним задвигалась его тень на бронзовых створках.

Петли скрипнули, в раздвинувшуюся щель просунулась бледная светящаяся рука и начала нашаривать задвинутый засов. Пока цепкие пальцы нащупывали скобы и подталкивали неподатливую деревяшку, Аммар успел рассмотреть оголившееся под съехавшим вниз рукавом запястье. Оно взаправду было располосовано уже побледневшими, но еще розовыми, как крысиный хвост, шрамами. Причем изрезано оно было и вдоль, и поперек. Ну да, сначала он вскрывал вены неправильно и почем зря раскромсал сухожилия. Зато в следующий раз самийа сделал все по науке и даже нашел подходящую мелкую заводь с теплой водичкой. Яхья говорил, что хватились они его слишком поздно: вокруг уже все плавало в кровище. Еще он говорил, что выжить нерегиль не мог — из черного недельного беспамятства его кто-то вытолкнул. Впрочем, почему «кто-то»? Самийа метался в бреду и закрывал руками лицо, пытаясь скрыться от взгляда, который жег его сквозь ладони и сомкнутые веки, и даже в ночной тьме обморока заставлял скулить и шептать несвязные оправдания. Очнувшись, он сказал Яхье, что у ангела смерти на лице нет глаз — он смотрит крыльями, и глаз на них десятки. Потом две недели молчал. Шел, не глядя по сторонам, время от времени спотыкаясь и шлепаясь в дорожную пыль — но не позволял к себе прикоснуться.

Засов заскрежетал. Белые длинные пальцы поддели его, и деревяшка с грохотом упала на пол. Створки натужно заскрипели и разошлись, цепляя неровный камень порога. Между ними, уцепившись за дверные кольца руками, как нетопырь лапами, повис нерегиль. Паскудно улыбнувшись сидящему у алтаря Аммару, тварь уставилась на то, что лежало на Камне.

Полированные ручки свитка с Договором отблескивали в свете масляной лампы в ближайшей нише.

Аммар потеребил кисточку шнура печати, свисавшую с алтаря над его плечом, и ехидно поинтересовался:

— Ну что? Хочется да колется?

За спиной у нерегиля, в небе над ивой висела желтая луна величиной с перезрелую айву. Самийа отбрасывал взлохмаченную длинную тень — спутанная всклокоченная грива колыхалась в любопытном верчении головы. Гадина с интересом осматривала внутренность масджид. Налюбопытствовавшись, самийа снова уставился на развернутый на алтаре Договор. Ну-ну, что ты придумал на этот раз, давай поглядим.

— К тебе гости, Аммар.

В темноте у ступеней масджид что-то стояло. Приглядевшись, Аммар узнал треугольные очертания паланкина.

Боковая циновка откинулась, изнутри кто-то выглянул. Аммару показалось, что профиль был женским.

Оказалось, он угадал. Женщина словно вытекла наружу и медленно поднялась на ноги. Потом развернулась лицом к масджид и пошла вверх по ступеням. Когда ее лицо показалось над порогом, Аммар уже знал, кто это будет.

— Зачем ты это сделал, о хабиби?

«Любимый».

— Зачем ты отослал меня?

Нерегиль посторонился, пропуская ее в дверной проем. Наглухо замотанная в искабэ фигура заколебалась в желтом лунном свете. Женщина ломала руки и оглядывалась. Казалось, она нетвердо держится на ногах.

Аммар поднялся и подошел к дверям.

— Ты обещал, что пришлешь за мной не позднее осени…

Он навещал Наилю у нее дома, в пригородной усадьбе, пользуясь попустительством прислужниц и управляющего. Ее братья вечно находились в отъезде — купцы всегда в отъезде. Когда оказалось, что Наиля ждет ребенка, он задумался: а нужен ли ему сын от простолюдинки? Аммар слишком хорошо помнил, как плохо иметь единокровных братьев — и сколько из-за родства по отцу может пролиться крови. Его наследником будет сын от благородной женщины — и что ему делать со старшим братом от простой наложницы? И он приказал отослать женщину подальше, в глухомань — и там продать кому-нибудь в харим. Наиля была красивой и ласковой, из нее получилась бы преданная и покладистая жена. И плодовитая к тому же — он занимался ей четыре месяца, и поди ж ты, она уже понесла. Он хотел как лучше: в конце концов, она была всего лишь дочерью купца и сестрой купца — место второй жены в хариме какого-нибудь толстосума ей было определено самими звездами, и то при самом благоприятном раскладе. Учитывая то, что она уже потеряла девственность и носила ребенка. Впрочем, ей было не более семнадцати, и при взгляде на ее грудь любой мужчина ощутил бы огонь в чреслах.

Ему доложили, что женщина поплакала, а потом утешилась. Ее продали? — поинтересовался он. Да, последовал ответ, она в хороших руках.

Тень на пороге качнулась — послышался всхлип.

— Почему ты не взял меня к себе, как обещал?

— Разве ты не попала в хорошие руки? Мне сказали…

— Ах да, тебе сказали… — ядовитый шепот нерегиля заползал ему в уши, как сколопендра. — Тебе не солгали, Аммар. Она действительно попала в хорошие руки — в руки Всевышнего.

— Нет, — Аммар замотал головой, отступая.

— Зачем ты не вступился за меня и не объявил о нас? — голос звучал странно, женщина пришепетывала и с трудом выговаривала слова.

— Я… не…

— О любимый, почему, почему… мои братья взяли меня у тех людей и отвезли в горы…

Аммар попятился, а женщина, пошатываясь, перешагнула черту порога и вошла в масджид.

— Что они с тобой сделали? — обреченно спросил он.

— Они забросали ее камнями в колодце, — отозвался холодный голос самийа.

В тот же миг в масджид стало светло, как днем. Женщина протянула к нему руки, и Аммар увидел, что ее рот разбит и в нем не хватает зубов, череп проломлен надо лбом, руки и ноги перебиты, а искабэ заляпано кровью. Шатаясь и вихляя изломанными членами, Наиля пошла к нему, протягивая грязные руки. Правая изгибалась под странным углом — над запястьем из порванной кожи выглядывала кость.

Аммар уперся спиной в алтарь и понял, что это конец.

— Всевышний, — прошептал он, — я недостоин. Я недостоин ни прощения, ни власти, ни жизни. Я червь и прах. Возьми мою жизнь, Всевышний, но спаси мой народ. Спаси его ради тех, кто не заслужил смерти под мечами джунгар. Если найдется в Аш-Шарийа десять праведных, ради десяти праведных помилуй нас, о Всемилостивый и Милосердный.

Лицо Наили приблизилось вплотную.

— Поцелуй меня, о хабиби, — прошептали разорванные синие губы.

Петух заорал так, словно его хотели зарезать. Лицо женщины пошло волнами и лопнуло вспышкой.

Квохтанье куриц заглушил вопль нерегиля.

Аммара дернули за плечо и потянули куда-то в сторону и назад. Потом он увидел себя уже за Камнем — свиток Договора разматывался вниз, буквы вязи начинали расчерчиваться тонкими линиями слепящего сияния. Строка за строкой, они загорались нездешним светом:

"Я клянусь служить халифам Аш-Шарийа преданно и верно, и ежели понадобится, на щадя силы и жизни;

Я клянусь не причинять вреда халифу Аш-Шарийа, ни словом ни делом ни замыслом ни умыслом;

Я клянусь не вступать в сговор против Аш-Шарийа и не держать руки врагов Аш-Шарийа;

Я клянусь Престолом Всевышнего, что стану охранять Престол Аш-Шарийа и народ этой земли, верующих и не верующих, ибо все твари дороги Всевышнему;

И пусть халиф Аш-Шарийа не потребует от меня службы против моей чести, и не сделает меня через свой приказ преступником перед заповедями Всевышнего;

И ежели нарушу я эту клятву, да покарает меня Судия, а ежели исполню, то пусть повелитель верующих наградит меня щедрой наградой".

Когда отзвучало последнее слово, Аммар понял, что клятву мерно зачитывал чей-то металлический высокий голос. Илва-Хима вышел у него из-за правого плеча и встал у Камня. По левую руку золотой статуей застыл лаонец.

— Запечатывайте, — снова зазвенел железом голос, и Аммар увидел, что это говорит Илва-Хима.

Самийа хрипел и брыкался в чьих-то руках, но его подтащили к Камню и прижали обе ладони к поверхности алтаря. Из-под левой потекли струйки крови. Нерегиль пронзительно закричал и выгнулся, как страшной боли.

— Левую руку, — приказал Илва. — Приложите к Договору его руку силы.

Хрипы, крик. Темно-красные струйки потекли по пергаменту. Вдруг крики оборвались, нерегиль замолчал, слышалось только его трудное, загнанное дыхание.

— Я, Илва-Хима, свидетельствую заключение Договора с этим самийа.

— Я, Морврин-ап-Сеанах, свидетельствую заключение Договора с этим самийа.

Аураннец, а потом лаонец подали кому-то ладонь: лезвие кинжала оставляло красные полосы, которые стали быстро набухать каплями. Приложив камни перстней к ране, маги оставили кровавые оттиски на пергаменте по обе стороны от истекающей красным ладони нерегиля — ее намертво прижали к свитку, но, похоже, самийа уже не мог сопротивляться и бессильно висел в руках у стражников.

— Теперь читай, — снова прозвенел голос Илва.

Аммар выдохнул и четко произнес:

— Я, Аммар ибн Амир, халиф Аш-Шарийа, свидетельствую заключение этого Договора и запечатываю его следующими Именами Всевышнего: Милостивый, Величайший, Миротворящий, Дарующий безопасность…

И вот тогда нерегиль закричал. Закричал так, что люди, слышавшие его, не могли забыть услышанное до конца жизни и молились о том, чтобы ни они, ни их близкие никогда не испытали бы мучений, заставляющих живое существо исходить в таком крике.

К тому времени, как Аммар произнес последнее, девяносто девятое Имя, нерегиль потерял голос и только хватал ртом воздух, как пойманная рыба. На пергамент опустилась Большая печать, раздавив сургучный оттиск с пропущенным внутри шнуром. Стражники отняли от свитка сведенную судорогой ладонь самийа.

Взяв свиток Договора за обе ручки, Аммар смотал его и сделал знак стражникам отпустить нерегиля. Тот обвалился на пол, не издав ни стона, ни звука.

— Отнесите это в сокровищницу, — приказал Аммар, перекладывая свиток на бархатную подушку. — Объявите, что этот день и два дня, последующих за этим днем, — дни праздника. Раздайте милостыню и пусть все нуждающиеся придут к воротам дворца, чтобы получить еду и одежду. Наши уважаемые гости получат обещанную награду, и пусть никто не сможет упрекнуть меня в скупости, — оба мага благодарно склонили головы.

Обойдя Камень, Аммар посмотрел себе под ноги.

Самийа лежал на боку, не подавая никаких признаков жизни, волосы, залепившие мокрое от крови и слез лицо, не шевелились дыханием. Намертво сжавшиеся в кулаки руки едва высовывались из рукавов грязной дорожной накидки.

— Пусть… он… лежит здесь. Когда очнется, передайте ему мой приказ привести себя в порядок и присутствовать на пиру.

Аммар перешагнул через скорчившееся тело и пошел к выходу из масджид. Двор перед его глазами заливало утреннее солнце.

Столпившиеся во дворе люди стали опускаться на колени, кланялись, касаясь лбом земли. Отовсюду слышались слова благодарности Всевышнему — и почему-то плач. Аммар протер засыпанные песком бессонницы глаза и заметил Яхью — тот стоял на коленях прямо перед ступенями лестницы. Его старый наставник тоже плакал.

— Поднимись, учитель, — Аммар протянул к нему руку. — И почему по твоим щекам текут слезы, ведь сейчас время радости?

Астроном лишь покачал головой, продолжая глядеть ему в лицо.

Дойдя до пруда под Старой Ивой, Аммар посмотрел на свое отражение в воде и понимающе кивнул. Его черные волосы девятнадцатилетнего юноши стали седыми, как у дряхлого старика.

…Среди грохота бубнов и свиста флейт можно было разговаривать спокойно, не опасаясь быть подслушанными.

— Откуда он узнал? Откуда он узнал все это?

Яхья осуждающе покачал головой:

— О мой повелитель, ты задаешь праздные вопросы. Какая польза тебе выйдет, если ты узнаешь ответ?

— Я и так знаю ответ, — мрачно сказал Аммар и подлил себе еще вина. — "Ключ запирает, но и отпирает тоже", "он имеет право призвать любых союзников", — эти сумеречники мне сказали истинную правду. Вот только забыли упомянуть, что они и есть те самые союзники и отпирающий ключ. Хорошо же они подготовились, все разузнали…

— Они исполняли свой долг, и ты не вправе винить их, — мягко заметил старый астроном. — У аль-самийа свои законы, и это не законы людей. Мы попросили их помочь в этом деле — они и помогли, но так, как принято у них в Сумерках…

К вечеру второго дня праздника у Аммара начала слегка кружиться голова — в обычные дни он не позволял себе одурманиваться вином. К тому же над садами Ас-Сурайа плыл одуряющий аромат роз. В плещущей воде огромного, длинного, в двадцать зира пруда отражались черные свечи кипарисов и огонь факелов и ламп.

Поэтому он не сразу заметил, что в Павильоне лилий стало необычно тихо. Потом он увидел, что у края ковра стоит на коленях его доверенный раб, Хисан.

— Почему у тебя перекошено лицо, о Хисан? — пытаясь шутить, спросил Аммар.

Шутка не удалась, а холодок, поселившийся под сердцем с самого рассвета, превратился в склизкую огромную жабу. Жаба толкалась в груди — Аммар понял, что самые нехорошие его предчувствия начинают сбываться.

— Во Дворе Приемов гонец, о повелитель, — Хисан заплакал.

И положил на ковер окровавленный грязный сверток из когда-то зеленого шелка. Аммар извлек оттуда свиток и углубился в чтение.

Потом поднял голову и посмотрел на раба. Хисан был родом из Мерва. Если верить письму — и гонцу, ожидавшему смерти за дурные вести в нижнем дворе, — Мерва, жемчужины Хорасана, больше не было. Луну назад его взяли джунгары.

— Где… он? — поинтересовался Аммар у командующего Левой гвардией.

Сардар аль-Масуди ответил с низким поклоном:

— Там, куда ты приказал его отвести, мой повелитель. В Алой башне.

— Передайте ему мой приказ быть в Львином дворе до окончания этой стражи. Я собираю военный совет.

Аммар помолчал и добавил:

— И пусть Всевышний поможет ему оправдать мое доверие. Потому что если он не сумеет отбросить джунгар, клянусь четвертым Именем, именем Судии, — я повешу его на том, что осталось от стен Мерва, за ноги.

 

-2-

Жемчужина Хорасана

…Шлепнувшись на подушку, Абд-аль-Барр, катиб военного ведомства, поднял тучу пыли. Раскладывая перед собой принадлежности для письма и бумагу, он задумался о нерадивости смотрителя дворцовых покоев: а если треснуть по ковру, какая туча подымется? Хорошо, что повелитель верных избрал местом сбора военного совета открытый свежему воздуху Львиный двор — над городом давно сомкнулась ночь, и прохлада позволила всем рассесться не во внутренних комнатах, а в самой галерее вокруг знаменитого фонтана.

От размышлений Абд-аль-Барра отвлекли шум и перешептывания. Все, кто успел рассесться на коврах и подушках, смотрели в одну сторону.

Между Хасаном ибн Ахмадом, командующим Правой гвардией, и Сардаром аль-Масуди, командующим Левой гвардией халифа, уселся некто еще не знакомый катибу. Абд-аль-Барр присмотрелся и понял, что видит источник недельного переполоха дворца и столицы, самийа, вывезенного из западных земель Яхьей ибн Саидом. Ничего особенного катиб не разглядел: самийа как самийа, в ведомствах посланий, хараджа и имений халифа лица из аль-Самар мелькали куда как часто.

Вошел повелитель верующих и все отдали земной поклон. Аммар ибн Амир сел лицом к востоку и подал знак начинать.

Многие потом говорили, что халиф зря сохранил жизнь гонцу, принесшему известие о взятии Мерва. Впрочем, многие соглашались, что Аммар ибн Амир проявил великодушие и милосердие перед лицом Всевышнего.

Гонец, пыльный и потный, в затрепанной накидке поверх кольчуги, рассказывал об ужасающем поражении и страшной осаде города. Джунгары пришли большой силой, двадцатитысячным войском. Впрочем, их передовой отряд насчитывал не более трех тысяч всадников. Разграбив усадьбы и замки в окрестностях города, джунгары взяли богатую добычу и множество пленных и повернули назад…

Абд-аль-Барр записывал речь гонца, и его перо резво бежало по бумаге в свете ламп.

Потом случилось то, что случилось, и катиб, повидавший на своем веку многое и служивший уже второму халифу, сначала не поверил своим глазам.

Чужеземный самийа хлопнул в ладоши и жестом прервал речь гонца. Воин, обращавшийся к халифу, застыл в ужасе и недоумении, так и оставшись стоять на коленях и с открытым ртом.

— Я не понял, — на хорошем аш-шари заявил самийа.

Воистину, доставленное Яхьей существо являлось бедствием из бедствий и источником неурядиц. Между тем, наглое приобретение дома халифа продолжило, совершенно не стесняясь вздохов ужаса и обращенных на него уничтожающих взглядов:

— Я ничего не понял и не могу слушать дальше, не получив ответов на свои вопросы.

Повелитель, сохраняя спокойствие, вдруг спросил:

— Как тебя зовут?

Самийа пропел свое чужеземное имя. Все пожали плечами и переглянулись — чего сказал, разобрать было можно, да не особенно хотелось.

— Тарик, — кивнул халиф. — Здесь тебя будут звать Тарик.

Лицо самийа скривилось в кислой и злобной гримасе. Затем неверное порождение сумерек прошипело:

— Если ты все равно хотел подарить меня собачьей кличкой, зачем просил назвать имя?

Во дворе повисло страшное молчание. Абд-аль-Барр увидел, как с кончика его носа на бумагу падают капли пота. За куда меньшее проявление неуважения к халифу распинали на мосту через Тиджр.

Повелитель правоверных, между тем, совершенно не изменился в лице и невозмутимо ответствовал:

— Ты хотел спросить, Тарик? Спрашивай.

Самийа посмотрел-посмотрел, потом пожал плечами и спросил:

— Когда взяли город?

Халиф обратился к гонцу:

— Отвечай.

— Луну назад… — растерянно ответил гонец, не понимая, кому отвечать, и если отвечать язычнику из Самар, то как к нему обращаться. — Луну назад, о мой повелитель, — гонец все-таки решил обратиться к халифу.

— Отвечай ему, — халиф показал в сторону неподвижно сидевшего самийа. — Называй его «господин».

Как это ни странно, существо из сумерек учтиво склонило голову в знак признательности.

— Луну назад… господин, — гонец опасливо развернулся в сторону нового собеседника.

— Почему мы узнаем о взятии крупного города только месяц спустя?

— Может, потому, что у нас нет волшебных зеркал и птиц? — подал голос прославленный полководец Тахир ибн аль-Хусайн, и все засмеялись.

Самийа, однако, не разделил всеобщего веселья:

— А может, потому что у вас нет службы, которая бы доставляла известия и послания? Нет ничего проще, чем устроить почтовые станции в каждом крупном городе. И завести почтовых голубей для сокращения расстояний. Так можно доставить послание в пять дней — а не за месяц.

Воистину, сегодняшний вечер обещал быть вечером чудес и необычных свершений. Абд-аль-Барр записал и эти дерзкие слова, размышляя, не отрубят ли ему руки и уши, — за то, что не отвалились сами от стыда. А ведь он мог сказаться больным…

— И еще, — не унимался этот ужас ночи, — как так вышло, что враг подошел к городу, отстоящему на тридцать фарсахов от рубежей — если я могу верить вашей карте, конечно, — так вот, как так вышло, что двадцатитысячное войско врага перешло границу незамеченным?

— Жителей Мерва предупредили о набеге, многие успели спрятаться за стенами, — растерянно ответил гонец.

— Какие действия предприняли командующие гарнизонами пограничных крепостей? Где была разведка? Когда по степи идут двадцать тысяч всадников, это очень заметно, не правда ли? Почему жителей не предупредили заранее? Почему окрестности города кишели людьми?

Во дворе наступило долгое молчание, только ветерок качал занавески и трещало пламя светильников.

— Пограничных крепостей?… — отозвался наконец окончательно сбитый с толку гонец. — Каких… крепостей?

Лицо самийа скривилось в непередаваемой гримасе презрения:

— Я что, плохо говорю на аш-шари? Я непонятно спрашиваю?

— Мы высылаем в ничейные земли дозорных, — ответил, наконец, Сардар-аль-Масуди.

— Как выглядит ваша граница со степью? — резко спросил самийа.

— Как полоса ничейной земли, — вмешался Тахир ибн аль-Хусайн. — Говорят, что раньше там тянулись пустыни и солончаки, но уже во времена моего деда эти земли зазеленели — и кочевники переправляются через них большой силой.

— Понятно, — процедило исчадие ада и сделало гонцу знак продолжать.

Явно сбитый с толку, бедняга продолжил:

— Так вот, наместник вывел свой отряд из города и повел его против джунгар. А джунгары заманили его в ловушку: они сделали вид, что обратились в бегство и бросили всю свою поклажу и всех своих женщин, и воины наместника стали заниматься брошенной добычей…

И тут это бедствие из бедствий снова хлопнуло в ладоши.

— Почтеннейший, я правильно вас понял: воины наместника, вместо того, чтобы продолжать преследование врага, остановились для грабежа и мародерства?

— Это возмутительно! — крикнул кто-то из задних рядов, и все разом зашумели, узнав голос. Очередного издевательства не потерпел Хакам аль-Систани — видно, сердце старого воина переполнилось заслуженной обидой. — Луна не видывала подобных речей! «Грабеж»? "Мародерство"? Повелитель, кто этот бледномордый ублюдок, что ты позволяешь ему вести такие наглые речи?

Самийа вскочил, на его плечах немедленно повисли оба командующих гвардией, кто-то в сердцах треснул кулаком по подушке и собрание немедленно окуталось облаком пыли.

— Молчать, о дети гиен и порождения шакалов! — рявкнул халиф и тоже ударил кулаком по ковру.

Пыль окутала и его, и все потонуло в проклятиях и чихании. Когда крики и пыль улеглись, повелитель верных сурово оглядел дерзкого самийа и сказал:

— Ты хотел задать вопрос — и я позволил тебе сделать это! Но я не позволял тебе никого оскорблять!

Они долго смотрели друг на друга, человек и самийа, тяжело дыша и взвешивая в уме колкие слова, как дротики. Наконец, бледный, как сама смерть, сумеречник сказал:

— Я понимаю так: если отдан приказ преследовать врага, то его следует исполнять. Все остальное — добыча в том числе — может подождать. Почему вы позволяете своим воинам отвлекаться на… дележ имущества?

— Потому что это священное право воина! Имущество врага принадлежит победителю! Почему мы должны проходить мимо брошенного добра и щадить девственность пленниц?! — взревел старый Хакам под одобрительные возгласы.

— Так они еще и с женщинами там успели поразвлечься? — зашипел самийа, подбираясь, как готовящаяся к броску кобра.

Старый Хакам и на это дал бы достойный ответ, но повелитель верных дал всем знак замолчать и спросил сам:

— Тарик, если воинам на походе запретить прикасаться к имуществу врага и к женщинам врага, то зачем они будут ходить в поход?

— Затем, чтобы выполнить приказ военачальника, — сообщил самийа.

Все начали было смеяться, но потом, глядя на халифа и сидящее перед ним существо, раздумали веселиться.

— А зачем им выполнять приказ военачальника? Какая им от этого выгода? — когда все затихли, снова спросил повелитель верующих.

— Никакой, — невозмутимо ответил самийа. — Воины сражаются не из-за выгоды и не из-за добычи. Это удел грабителей. Воин ищет чести и славы. Наградить храбрецов — дело благое. Но храбрость и доблесть нельзя купить обещанием развлечься с бабами в захваченном лагере.

— Мы вернемся к этому вопросу, — медленно проговорил халиф.

И гаркнул на гонца:

— Продолжай, о ущербный разумом!

Весь дрожа, бедняга завел свою повесть в третий раз, несомненно, молясь о благополучном завершении рассказа:

— Так вот, наместник отдал приказ вернуться в город, но молодой Абу Бакр с двумя сотнями всадников воскликнул: "Грязные собаки не уйдут от нас!" и бросился в погоню…

Но молитвы гонца не были услышаны.

— Что? Куда бросился? — ахнул самийа.

— Ну а тут что не так? — мрачно спросил его сидевший рядом Хасан ибн Ахмад.

— У этого Абу Бакра или как его там был приказ вернуться в город, — процедил сумеречник. — Или я плохо понимаю на аш-шари?! Он нарушил приказ, и ты еще спрашиваешь, "что не так"?! Его нужно повесить! В назидание другим придуркам!

— Абу Бакр погиб, — печально сказал гонец. — Джунгары заманили его в засаду.

— Вы уже несколько столетий имеете дело с кочевниками и до сих пор позволяете молодым Абу Бакрам попадаться в ловушку для глупых перепелов, — презрительно сморщился самийа.

— Наместник не имел власти приказать Абу Бакру остановиться, — терпеливо стал объяснять чужаку очевидное Хасан ибн Ахмад. Видно, Всевышний одарил командующего Прав ой гвардией изрядным запасом терпения. — Абу Бакр — из рода Бени Умейа, он знатнее наместника Мерва, Бени Умейа держат земли к северу от Мерва и войска повелителя верных должны спрашивать разрешения на проход через их земли — ведь Бени Умейа ведут свой род от сына Али…

— Я понял, — мрачно перебил командующего сумеречник.

— Что ты понял? — спросил халиф.

И самийа поднял глаза на повелителя правоверных и сказал:

— У тебя не государство, а хлам, не армия, а сброд, и если ты хочешь моей помощи, то тебе придется дать мне право упорядочивать и упразднять все, что я сочту нужным. Раньше на вас налетал сброд, вооруженный хламом. Твои отряды были лучше снаряжены и могли дать отпор этой шелупони. Но судя по донесению, которое привез этот человек, ваши нынешние противники умеют нападать строем и возвращаться в строй и действуют четко и согласно приказам. Если ты не противопоставишь им настоящую армию и настоящую власть, всадники из степи вас сметут.

В ужасе все присутствующие ждали ответа повелителя. Многие уже придумывали, какой казни предложить подвергнуть дерзкую тварь. Халиф, меж тем, продолжал перебирать четки и смотреть на своего собеседника задумчиво и без тени гнева. Потом кивнул и сказал:

— Действуй.

* * *

Из рассказов о деяниях правителей и хроник:

"Рассказывают, что Тарик аль-Мансур и халиф Аммар ибн Амир долго не ладили. Однажды, сидя в собрании мужей, Тарик показывал, как надо укрепить южную границу, построив вдоль нее линию укреплений и поселений-рибатов:

— Замки должны отстоять друг от друга так, чтобы огонь, зажженный в одном из них, был виден в другом, и так по цепочке они могли бы передать известие о набеге врага. И от границы до самой Мадинат-аль-Заура мы должны устроить стоянки барида для гонцов и осведомителей, чтобы люди халифа могли брать там свежих верблюдов и лошадей и известия поступали бы в столицу в кратчайшие сроки.

В ответ на что халиф Аммар ибн Амир сказал:

— Не один десяток лет пройдет, прежде чем мы сможем сделать, как ты говоришь.

А Тарик ответил:

— Мне все равно, сколько времени вы, смертные, потратите на исполнение этого замысла. Двадцать, тридцать, сорок лет — для меня лишь мгновение между сменой весны и лета.

Тогда халиф сказал:

— Я бы тоже хотел увидеть свою землю устроенной и под надежной защитой. Но я смертен и даже двадцать лет для меня — большой срок.

Тарик ничего не ответил, а затем поклонился и принес свои извинения. С тех пор с людьми он говорил о времени как человек, не заглядывая далеко в будущее и безо всякого высокомерия."

Ибн Кутыйа, "Книга усмирения пороков".

* * *

О том, что Мерв — вернее, то, что осталось от Мерва, — близко, стало понятно по виду дороги: в разбитых колеях ворочались арбы и тележки поменьше, ревели волы и ослы, квохтали в клетках куры и ревели дети. Люди уходили из Хорасана на север, волоча за собой семьи, подгоняя скотину — и в страхе оглядывась назад, не идут ли джунгары.

Впрочем, облако пыли над армией Аммара приводило их в неменьший ужас: феллахи с криками убегали с дороги в холмы и дичающие поля с несобранной пшеницей. Один вид белых султанов на шлемах всадников и блеск копий разгоняли толпу беженцев, как ястреб цыплячий выводок — в пыли когда-то оживленного древнего торгового пути оставались увечные и старики, потерявшиеся дети, брошенная поклажа и непроходимо глупые стада овец, которых следовало пережидать, как нудный дождь в сезон муссонов: кучерявый серый блеющий живой ковер перетекал с одной обочины на другую, и наконец втягивался в рыже-серые впадины каменистых холмов.

Поговаривали, что в Мервской долине и на плоскогорье Хисма стервятничают шайки работорговцев, хватая тех, кто отстал, потерял родственников или, на свою беду, шел один. Рассказывали о вопиющем случае нападения на караван, везший харим купца, который бедняга вовремя успел отослать из города. После падения Мерва ехавшие под невеликой охраной женщины и дети остались без отца и родичей, за тех, кто уходил из города на север, больше некому было вступиться. Их быстро прибрали к рукам люди из Басры, и родственники одной из жен, родом из Табука, долго потом пытались найти следы молодой женщины — но она, попав в руки перекупщиков, так и затерялась на забитых испуганными людьми дорогах и, видимо, уже рожала детей новому господину.

Впрочем, участь молоденькой вдовы, перепроданной против воли и законов, вызывала зависть, а не сострадание. Когда джунгары взяли город, они вывели всех жителей, не разбирая пола, состояния и возраста, за стены. Они отвели в сторону несколько сотен ремесленников и детей обоего пола — их потом угнали в рабство. Остальных мужчин, женщин и детей джунгары разделили между собой и перебили. Говорили, что погибло больше семидесяти тысяч человек, оросительные каналы и Мургаб текли красным. Трупы выстилали землю от горизонта до горизонта, и неба не стало видно из-за стервятников. Джунгары ушли, оставив в живых не более пяти сотен человек, по какой-то странной прихоти назначив наместником Зияда-аль-Дина, племянника погибшего при штурме губернатора, — видимо, сочтя его достаточно тупым и безвредным, чтобы управляться с рахья, скотом, — так джунгары называли всех, кто не пас скот, как они, а обрабатывал землю. Зияд-аль-Дин обязался платить дань хану Булгу в южных степях, и поговаривали, что после ухода джунгар на развалины города потихоньку стал сползаться выживший в бойне народишко, и теперь в Мерве ютятся тысяч шесть обитателей.

…Черные тучи в затянутом перистой дымкой выцветшем небе оказались стаями птиц: самая большая кружила над серым иззубренным венцом стен цитадели Мерва, еще пять — над предместьями, и много-много стаек поменьше вилось над островками зелени на красно-коричневом платке равнины — видимо, над вырезанными усадьбами. Садовая, Плодоносная долина — Вега, так ее воспевали поэты. С холмов было видно, что птицы то опускаются к земле, то взлетают, и то и дело дерутся между собой.

На подходе к городу выяснилось много нового. Оказалось, что за три месяца, прошедших со времени падения города, джунгары успели наведаться в Мерв еще раз. Это случилось две недели назад. К городу подошли джунгары, не участвовавшие в осаде и штурме, и потребовали от Зияда-аль-Дина своей доли в убийствах жителей. Они перебили всех, кого сумели выловить на равнине, и подступили к городу. Говорили, что Зияд-аль-Дин закрылся в полуразрушенной пожаром и предыдущим штурмом цитадели и отбивался до последнего. Но не отбился.

Тарег стоял перед огромным каменным чаном-альхибом, в который рачительные земледельцы собирали дождевую воду. Широкие и длинные водоемы тянулись один за другим — облицованные изнутри желтовато-серым песчаником, надежной кладки, они не давали полям засохнуть в жаркие летние месяцы, когда вода в оросительных каналах стоит низко-низко. Шесть больших, на совесть врытых в землю, чанов перед воротами Водомеров.

Сейчас над ними не видно было неба из-за мух. Да и того, что в них еще лежало, тоже не было видно — по той же причине. Стервятники сорвались с водоемов на площади Водяного суда тучей, оглушающей граем и хлопаньем крыльев. Мухи остались, продолжая занудно гудеть над подсохшими буро-красными заводями. Уровень… жидкости… в чанах упал — на стенах остались полосы, отмечающие более высокие степени наполненности кровью. Самый верхний уровень отчертился прямо под каменным парапетом альхиба. Впрочем, камни площади тоже пятнали бурые разводы — видимо, кровь переливалась и через край. Уцелевшие говорили, что джунгары связывали жителей как верблюдов, за шею, по десять-двадцать человек, и бросали в чаны — потом в ход шли стрелы, дротики, копья и ножи.

Из тягучей густой бурой жидкости виднелись спины, торчали руки и локти, в маслянистых лужах плавали длинные женские волосы. В соседнем чане лежавшие сверху трупы были сплошь детскими — распухшие младенцы плавали как дохлые котята, трупы детей постарше все оказались сплошь расчлененными.

Нерегиль снял шлем и склонил голову.

— Засыпьте их, — приказал он молоденькому каиду, зачарованно таращившемуся вниз, в мушиное гудение.

— Да, сейид, — как во сне, ответил паренек и тоже снял шлем с белым султаном.

— Саид, — нерегиль хлопнул в ладоши, выводя мальчишку из полуобморочного состояния. — Возьмите себе в помощь десяток Мухаммада и всех, кого найдете из местных жителей.

— Да, сейид, — ненамного бодрее пробормотал юноша и отправился выполнять приказ.

По булыжнику площади зацокали копыта. Аммар спешился у него за спиной и долго смотрел вниз.

— Нравится? — вдруг с неожиданной ненавистью спросил человек. — Поделом нам, правда? Так ты кричал?

— Это были пустые и глупые слова. К тому же, я не знал, что здесь тоже есть ирчи.

— Кто?..

— Ирчи. Твари, похожие на людей, но не люди. Их единственная радость — убийство и мучения других живых существ. Любытно, что размножаются они тоже как люди…

— Это джунгары, — устало проговорил человек. — Кочевники как кочевники. Желтолицые, круглоголовые, с косенькими узкими глазками, низенькие, вонючие и кривоногие. Это люди, Тарик.

— Я такое уже видел, Аммар, — твердо сказал нерегиль. — Много раз. Там, на западе. Ирчи именно так и выглядят. И это — не люди.

Им пришлось потрудиться, чтобы найти место для ставки и лагеря. Сначала пришлось рыть зиру за зирой длинные глубокие рвы — глубокие, чтобы из могил не вылез мор, обычно косящий тех, кто остается в живых после гибели города.

Когда мертвые ушли к мертвым, пришлось устраивать немногих живых: из канав, из подвалов сожженных домов выползали, пошатываясь, люди и плелись к кострам — выпрашивать еду. Аммар мысленно благодарил Всевышнего, что пока может уделить этим несчастным хотя бы толику провизии. А также поблагодарил Всевышнего за то, что выживших при втором штурме Мерва осталось так мало, что ему не пришлось никому отказывать. Пока.

На сегодняшнем военном совете предстояло решить, как поступить дальше. Хасан ибн Ахмад и Тахир ибн аль-Хусайн стояли за то, чтобы оставить в Мерве гарнизон и наместника, а затем пройти к Фейсале, дрожащей в ожидании набега, укрепить тамошний гарнизон, и так же поступить с Хатибой и Беникассимом. Если джунгары сунутся еще раз, мы будем наготове, — многим этот план казался и разумным, и осторожным. В конце концов, джунгары пришли с силой двадцати тысяч конных. В войске Аммара, спешно собранном из отрядов гвардейцев-ханаттани, не было и пяти тысяч копий. Новый набег — да не попустит этого Всевышний! — следовало переждать под защитой надежных стен Фейсалы или Хатибы.

…Во внутреннем дворе уцелевшей от огня и расчищенной от трупов прежних обитателей усадьбы уже собрались все военачальники и сардары войска. Повелитель, впрочем, еще не выходил. Кто-то сказал, что халиф ждет каких-то известий от самийа. Сумеречника нигде не было видно. Потом прибежал мальчик-невольник и передал всем волю повелителя: сейчас подадут вино и напитки, всем ждать и не расходиться. Мальчишку засыпали вопросами, и тот с гордостью доверенного раба признался: самийа понесло в город. Он что-то там ищет. И все теперь должны ждать, что же он там, среди окоченевших расклеванных трупов и крыс, найдет.

…Саид оскользнулся и упал на четвереньки, как кошка, — оторвав от пола ладони в перчатках, он боязливо осмотрел их: никто не мог поручиться, чем был заляпан пол этой комнаты на втором этаже разоренного дома в предместье. Разрубленная дверь висела на одной петле, ставни окна болтались снаружи, как вывернутые в суставах руки — Саид уже знал, почему. На изразцовой плитке внутреннего дворика лежали трупы трех женщин и двоих детей. Их поддели на копья и выкинули из окна. Они погибли еще в первую осаду — тела по летней жаре раздулись до безобразных размеров и уже давно лопнули, выпустив всю гнойную влагу.

Юноша поднялся на ноги и огляделся. Самийа стоял в двух шагах от него, в опоясывающем галерею коридоре, на пороге другой комнаты — и на что-то смотрел. Затем тряхнул головой, поправил закрывавший нос и рот платок — и вошел. Саид поправил ткань платка у себя на носу и решил не отставать.

Переступив порог комнаты, понял, что зря он это сделал. Надо было подождать снаружи. Но выбегать и тошниться в углу было стыдно — в конце концов, он каид гвардии калифа, к тому же не просто гвардии — корпуса ханаттани.

Комната оказалась хозяйской спальней — в ней стояло роскошное ложе на кипарисовых ножках. Шелковые простыни оливкового шелка, зеленое шелковое же покрывало, подбитое мехом норки, — все было сбито и смято. Среди вороха переливающихся тканей лежало тело девушки — а вот она умерла, похоже, недавно. Возможно, она пыталась пережить второй набег, спрятавшись в уже разоренном доме, — видно, надеялась, что в разграбленное жилище джунгары не войдут. Во всяком случае, та одежда, которая на ней оставалась, была одеждой бедной крестьянки — некрашеное полотно химара, грубая рубаха, юбка — впрочем, юбки на ней как раз не было. Химар был, а юбки не было. Видимо, ее насиловали долго и не по разу — даже у разлагающегося трупа видны были потеки крови между ногами. Потом ей вспороли грудную клетку и вырвали сердце. Говорили, что джунгары любили этим заниматься на спор — у кого ловчее получится, и сколько раз отрезанное от артерий сердце сократится в руке. Оказывается, джунгары умели считать.

Самийа опустился на колени рядом с телом и взял в руки свесившуюся с кровати черно-фиолетовую кисть. Рука девушки было сжата в кулак. Приглядевшись, Саид заметил, что в кулаке что-то зажато. Самийа что-то зашептал, платок у него на губах зашевелился — и скрюченные в мертвой хватке пальцы разжались. На пол со стуком упал какой-то предмет. Саид понял, что это такое, и облегченно вздохнул — они нашли, что хотели, в мертвом городе среди мертвецов.

… - Это называется пайцза, — сообщил паренек-толмач.

Аммар про себя подивился и даже позавидовал мальчишке — не каждый сумел бы пережить то, через что довелось пройти этому одиннадцатилетке, и уж точно не каждый бы сумел сохранить после всего пережитого беззаботный и веселый нрав.

Пять лет назад Ханида — так звали мальчика — вместе с матерью увели в рабство джунгары. Мать, не выдержав тяжелой работы и суровой степной зимы, умерла через год плена, а Ханид выжил. Повезло. Потом ему повезло еще больше — мимо стоянки джунгар проходил караван купцов, а год был голодный. Хозяин юрты решил, что зарезать Ханида на мясо будет не так выгодно, как продать, — и уступил мальчика купцам за мешочек соли. Так Ханид вернулся в Аш-Шарийа, пусть рабом, но вернулся. Потом ему снова повезло! Как-то купец пришел с ним к кади Беникассима по своим делам, а кади поинтересовался, по какому праву купец из Хань удерживает в рабстве свободнорожденного верующего аш-шарита. Так Ханид получил свободу — а теперь и место при войске.

— Пайцза — это как наше письмо-фирман с печатью, — резво трещал паренек. — Это пайцза десятника, видите, медная!

— Я понял, — кивнул Аммар и, вспомнив про обстоятельства, при которых Тарик нашел… предмет, не смог избавиться от мысли: значит, их было по крайней мере десятеро.

Парнишка тем временем, разинув рот, вытаращился на самийа. Да, на наших южных границах сумеречников почитай что и не увидишь. Нерегиль, кстати, на таращенье пацана не обращал ровно никакого внимания.

— Что ты хочешь с этим делать? — поинтересовался Аммар.

Тарик очень странно улыбнулся:

— Больше всего я опасался, что владелец пайцзы мертв. У джунгар жесткая дисциплина, за утерю значка его могли и казнить. Но наш любитель плотских наслаждений жив. И я узнаю, где он сейчас. И где сейчас его семья. Я все узнаю.

Последние слова самийа произнес так, что Аммар понял: это никакая не улыбка. Лицо Тарика сводит гримаса холодного, страшного, едва сдерживаемого гнева.

— Зачем нам это? Зачем нам грязная юрта одного джунгара?

— Затем, что рядом с нашим другом могут оказаться и все остальные герои осады Мерва. Я хочу знать, где они кочуют.

— Так, — Аммар начал понимать, что к чему, и это что к чему его скорее пугало, чем устраивало. — Ты что же, хочешь перейти тагру и напасть на джунгар в их степях?

— Да, а что?

— Ты с ума сошел! Так никто никогда не делал!

Самийа ничего не ответил, а занялся тем, что начерпал в умывальный таз воды из почти пересохшего фонтанчика — джунгары разрушили плотину Мургаба, и вода больше не поступала по арыкам в усадьбы Долины — и бросил туда медный кругляшик пайцзы.

Послеполуденное солнце бликами заходило в крошечных волнах на поверхности воды. В подсохшем, но еще живом саду оглушительно трещали цикады. На беленую ограду сада присела горлица и сказала свое "угу-гу, угу-гу". Из-за дверей во внутренние комнаты дома доносились голоса сардаров, покорно ждавших выхода повелителя верных.

— Смотри, — широко раскрывая глаза, прошептал Тарик, и серые полосы отражений взбаламученной воды зазмеились по бледному лицу.

Вода в потемневшем от старости медном тазу сверкнула и раскрылась зеленым ковром степи. Среди холмов белыми пупырышками виднелись юрты, там и сям паслись маленькие мохнатые джунгарские лошадки.

— Ну просто идиллия какая-то, — хищно усмехнулся нерегиль.

— Ну и как ты поймешь, где они кочуют? — взорвался Аммар. — Там, за тагрой, фарсахи и фарсахи зеленых холмов — и одинаковые юрты этих вонючих джунгар!

— У меня есть проводник, — очень серьезно, без тени насмешки, ответил самийа.

— Вот он вот, что ли? — Аммар кивнул на Ханида, ошалело следившего за тем, как халиф всех правоверных и нечеловеческое существо решают судьбы тысяч людей.

— Нет, — неожиданно расхохотался нерегиль, — не он!

В небе крикнул ястреб. Через мгновение огромный взъерошенный перепелятник спикировал Тарику на кожаный наруч.

— Я зову его Митрион. Он будет помогать нам, потому что эти твари сожгли его гнездо на стенах и подстрелили его подругу.

Сказать, что Аммар удивился, значило ничего не сказать. Аммар честно признался себе, что на этот раз он просто обалдел.

— Тарик. Ты хочешь, чтобы мы сейчас вышли к моим военачальникам, и я бы им сказал, что мы отправляемся в рейд по степным кочевьям джунгар, потому что только что в умывальном тазу я увидел стоянку одного из побывавших в Мерве ублюдков, а дорогу к победе нам будет показывать твой знакомый ястреб, у которого к джунгарам личные семейные счеты?

— Да, а что?..

Как Аммар и опасался, безмятежность нерегиля в отношении похода в степи разделили не все. По правде говоря, ее не разделил вообще никто.

Пока сардары вскакивали на ноги и, размахивая руками, поносили безумие самийа или упрекали его в недальновидности и опрометчивости, Тарик забавлялся с ястребом, не давая ему ущипнуть клювом палец. Когда все высказались, нерегиль пересадил птицу на деревянную резную балюстраду вокруг крошечного пожухлого цветника, разбитого во внутреннем дворе разоренного дома, и обратился ко всем присутствующим:

— Почтеннейшие! Единственный способ показать противнику, что его действия не останутся безнаказанными, — это перенести войну на его землю. Удерживая пограничные города, мы не осаждаем Большую Степь — это Большая Степь держит нас в осаде, уж поверьте моему горькому опыту, — тут нерегиль странно сморщился и закашлялся. — Если мы хотим защитить Хорасан, мы должны сделать две вещи. Первая — провести сейчас карательную экспедицию и уничтожить ирчи, которые с оружием в руках пришли на эту землю, желательно с семьями — эти твари имеют удивительные способности к размножению. Наш рейд должен быть быстрым и… удачным. Он должен внушить тварям мысль — возмездие неотвратимо.

Тарик обвел глазами слушателей и кивнул сам себе:

— Вторая задача — проводить такие рейды регулярно. Этих… существ… необходимо… прореживать. Мы должны где-то раз в три года выходить в степь и уничтожать их кочевья, не давая им подняться с колен. Они должны усвоить мысль: за тагрой их ждут только смерть и огонь, потому что только смерть и огонь приходят из-за тагры в степи. И тогда никому, даже самому отчаянному смельчаку, не придет в голову даже тень мысли перейти границу и ступить на землю аш-Шарийа. А если вдруг придет, то он очень быстро ее прогонит, — потому что к этому времени подоспеет очередная конная сотня и начнет выкашивать его кочевье.

Ястреб затоптался на балюстраде и захлопал крыльями. В истоме раннего вечера звенели цикады. Тарик еще раз окинул взглядом собрание и перешел к завершающей части своей речи:

— Я понимаю, что предложенный мною план может кому-то показаться безрассудным — но лишь на первый взгляд. Однако же если кому-то мои доводы представляются неубедительными, я готов уступить: в поход на улус хана Булга я зову с собой лишь тех, кто желает отправиться туда по доброй воле. Возможно, когда я привезу голову этого достойного воина на пике, мнение неприсоединившихся изменится. Вопросы, почтеннейшие?..

— Я бы хотел узнать вот что, — покрутил ус Тахир ибн аль-Хусайни. — Считаете ли вы, уважаемый, необходимым захват пленных? Не в этом походе, разумеется, а в дальнейшем?

Тарик подумал и сказал:

— Мой опыт общения с ирчи убеждает меня в том, что ирчи хороши только в мертвом виде. Впрочем, я допускаю мысль, что в Большой Степи могут обитать и размножаться другие племена, более похожие на человеческие. Если мы встретим там тех, кто может сойти за человека, что ж — я думаю, мы сможем найти им применение. Почтеннейшие, дороги Аш-Шарайа находятся в ужасном состоянии. Пленные кочевники вполне могут быть использованы при строительстве мостов и прокладывании дорог. В общем же и целом я полагаю, что население Большой Степи необходимо… упразднить.

Из рассказов о славных деяниях и хроник:

"Рассказывают, что в свой первый поход Тарик аль-Мансур выступил с четырьмя тысячами конных воинов. Враги же значительно превосходили войско Тарика в числе, и многие полагали, что аль-Мансур действует безрассудно. Вот почему перед началом похода все военачальники приступили к Тарику со словами: "Делай что хочешь, о сын Сумерек, но повелитель верующих не должен идти с тобой на верную смерть!" А халиф Аммар ибн Амир уже сделал свою саблю острой и выставил перед шатром щит в знак готовности выступить в поход. И Тарик сказал: "Удержите его". Но военачальники смешались и молчали. Тогда Тарик понял, что они опасаются гнева своего повелителя, и сказал: "Во имя Сумерек, я удержу его". И Тарик наслал на халифа волшебный сон, и когда пришло время выступать, запретил трубить в трубы, дабы сон не слетел с Аммара ибн Амира. Так и вышло, что халиф верных не выступил с войском, а остался с тысячью преданных воинов у стен города.

Когда же Тарик вернулся из похода, он не нашел милости в глазах халифа, ибо хитрость с волшебным сном вызвала гнев Аммара ибн Амира. И повелитель верующих сказал:

— Во имя Всевышнего, кто измыслил эту уловку? Ты или мои полководцы?

— Я, — ответил Тарик.

— Ты заслуживаешь самой суровой кары, — сказал тогда Аммар ибн Амир. — Ты дважды провинился передо мной. Ты лишил меня славы победы, а сейчас прибавил к этому проступку еще и ложь. Ведь мне известно, что это Тахир ибн аль-Хусайн, молочный брат моего отца, просил удежать меня от похода. Что скажешь?

И Тарик сказал:

— Сюда идут джунгары всей своей силой.

— Воистину моя слава выступила мне навстречу! — воскликнул Аммар ибн Амир. — За эту добрую весть я прощаю тебя."

Ибн Бассайн, "Драгоценные ожерелья".

"Рассказывают, что когда воины Тарика увидели стан джунгар, их сердца объял страх. Они приступили к нему со словами:

— Господин! В долине горят десятки тысяч костров, и вражеский лагерь подобен небу в бесчисленных огнях звезд! Как мы одолеем врага, когда нас так мало?

Тарик же сказал:

— О люди! Куда бежать? За спиной у нас пустоши тагры, а враг перед лицом. Клянусь Сумерками, не остается ничего, как быть стойкими и отважными. Воистину, бесстрашие и стойкость непобедимы, они — два славных воина, которым повсюду и всегда дарована победа, ибо бесстрашного не испугает малочисленность, а стойкому не грозит бегство и поражение. А вот если войско велико, то может в нем вспыхнуть смута или одолеть людей гордыня и леность. О люди, во всем следуйте за мной, — если я нападу, то и вы нападайте, если я встану, то и вы остановитесь, в битве войско должно действовать, как один человек. Не губите свою жизнь собственными руками, не разменивайте честь и величие на унижение и падение, не отказывайтесь от дарованной вам доли в мученичестве и геройской погибели, ибо, кто откажется, тот уронит себя в глазах всех верующих, и никто не помянет его завтра добрым словом. Я сам поведу вас в бой, а вы следуйте за мной, помня, что вам нельзя отклониться от выбранного пути."

Ибн аль-Хатыб, "Деяния великих мужей".

Они напали, как и приказал самийа, на рассвете, когда сон всего крепче. Ни один дозорный не сумел предупредить джунгар о подкравшемся враге — ястребы Мерва выследили их всех до единого, и два десятка кочевников уже легли в высокую траву со стрелами аш-шари в левом глазу.

Саид приказал своей полусотне наклонить луки с наложенными стрелами — вдоль строя шел воин с факелом в руке, поджигая пропитанную сырой нефтью паклю на наконечниках. Он обогнул ряд его воинов и зашагал вдоль второй линии конных лучников. Кони вскидывали головы и топтались, кося большими глазами на разгорающиеся огоньки. Похлопывая Аль-Аксума по теплой шее, Саид оглянулся на холм, где стояли Тарик с Хасаном ибн Ахмадом. В сероватое рассветное небо свистнула, прочерчивая яркую дугу, одинокая зажженная стрела. Собрав повод в левую руку, Саид поднял правую и рявкнул:

— Залп!..

За его спиной то же самое выкрикнул Юсуф. Над их головами полетели горящие стрелы, выпущенной второй полусотней. Теперь снова пришел их черед:

— Залп!..

После тридцатого залпа — Тарик сказал: "Не нужно беречь стрелы, мы найдем их достаточно, когда окончится бой", — в лагере джунгар горели все юрты с южной стороны стойбища. От воплей мечущихся в огне людей волосы вставали дыбом: среди пораженных стрелами и горящих на земле тел катались, бегали и пытались стряхнуть с себя пламя еще живые джунгары.

Саид услышал в голове шелестящий голос самийа: "Не мучить, не калечить, не щадить. В атаку". В прозрачном воздухе степи, вторя мысленному приказу Тарика, разнесся голос трубы.

— Вперед, во имя Всевышнего! — заорал Саид, высоко поднимая длинное копье.

И они подняли коней в галоп.

…Джунгары, нужно отдать им должное, все-таки сумели построиться для встречной атаки. Полусотня Саида уже оставила копья и взялась за мечи, когда с обоих флангов раздались улюлюкающие вопли и посвистывание налетающих кочевников — и тяжелый топот слаженно бьющих в землю тысяч и тысяч копыт. Ответом мерзкому визгу стал мощный выкрик: "Али!", и настал День помощи — в бой вступили две тысячи Хасана ибн Ахмада.

Джунгар, однако, было так много, и так была велика их мстительная ярость, что всадники Хасана не сумели их задержать и они прорвались обратно в лагерь. Труба подала Утру Псового лая сигнал отойти и перестроиться.

Из дымного удушливого лабиринта пылающих юрт им удалось вырваться на удивление быстро. Небо уже совсем посветлело, трава еще казалось серой, кони плясали на истоптанной и взрытой земле, когда их осаживали и разворачивали. "В строй, в сторой", пела труба высоким чистым голосом. Саид оглянулся на белое знамя Аббасидов над холмом и вид длинного, извивающегося на ветру кольцами стяга вселил в него радость.

Под золотистой дымкой розовеющего неба вспыхнули, а затем погасли, затем снова засверкали копья отряда Знамени — колыхаясь, конная тысяча приходила в движение.

А в степи перед ними стояла пыль, в ней мельтешили высверками оружия бьющиеся конники — поле боя заволокло настолько плотно, что Саид не мог понять, идет ли к джунгарам подкрепление — или грохот, крики, ржание и визг лошадей поднимаются к небесам доблестными усилиями воинов Хасана ибн Ахмада.

Потом он узнал, что из степи действительно шло еще несколько тысяч конных, и Саид задумался о мудрости Всевышнего — знай он об этом в то утро, возможно, его сердце охватило бы отчаяние.

— Прощай, мученик! — не смотря на грохот и шум боя, его воины готовились к атаке согласно обычаю.

Он обменялся последним приветствием верующего с Галибом Крохой и потянул из ножен саиф. Хищное металлическое свиристение обнажаемого оружия послышалось со всех сторон — этот звук он различил бы среди сотен других. Саид не сумел сдержать улыбку.

Перед ними прорысил вестовой, размахивая рукой и крича:

— Идем в бой вместе со Знаменем!

Над холмами трубы выводили переливчатую мелодию, обещая белый виноград и свежую воду в зеленых садах Али.

"В атаку", спокойно и уверенно приказал у него в голове голос Тарика. Голос трубы взвился последней трелью.

— Эйна-а-а!!.. Али!..

И Саид поддал шипами стремян в бока Аль-Аксума. Конь вскинулся и рванул вперед, словно хотел выбежать из-под седла.

…- Он убил его! Убил хана Булга! — крикнул Галиб, показывая туда, где все равно ничего не видно было за плотной пылью.

— Откуда ты знаешь? — изо всех сил заорал Саид и тут же закашлялся.

Впрочем, джунгары покидали поле боя, бросали поединки и разворачивались в степь. Над головами кричали ястребы. Птиц не было видно в пыли — пока они не пикировали вниз и не вцеплялись когтями в лицо. Джунгары орали как резаные и глупо размахивали руками.

В той стороне, куда показывал Галиб, заорали еще сильнее. Налетел порыв ветра и погнал пылищу прочь. В желто-сером мареве Саид увидел, наконец, силуэты всадников. А когда пригляделся, то не поверил собственным глазам. Впрочем, ему приходилось видеть, как много может сделать хороший, прямой как стрела киблы, толайтольский клинок в умелой руке. И он, конечно, много раз видел, как убивают с одного удара. Но он ни разу не видел, чтобы убивали с одного удара всякий раз, когда наносили удар. Отмашка — труп. Отмашка — труп. Тарик рубился сплеча и очень быстро.

— Да помилует нас Всевышний, — зачарованно прошептал Саид, глядя, как вокруг самийа валятся, как снопы, джунгары.

— Ааа! — в восторге заорали все, кто мог видеть бьющегося нерегиля. — Вперед, во имя Всевышнего! К стремени сардара!

Саида потом много расспрашивали: а правда? Неужели это возможно? И всякий раз Саид важно кивал и, засвидетельствовав свою честность перед Вечным Судьей, отвечал: чистая правда. Направо взмахнет — голова с плеч. Налево — из седла выбьет. И мы собрались у стремени Тарика и рубились до полудня, пока трупы врагов не покрыли степь на многие фарсахи вокруг и трава не стала мокрой от крови, и наши кони стали оскальзываться и падать. Нет, это не поэты придумали. Это так и было.

Саид действительно упал, вместе с конем. Правда, Аль-Аксум не подскользнулся — ну, тут важно не врать в главном, — а неудачно прыгнул через завал из конских и человеческих тел. Так они вместе и завалились — слава Милостивому, ничего не сломали, ни он, ни конь. Воистину, у повода этого самийа летела удача.

Поднимая на ноги своего золотистого красавца, Саид осмотрелся. В схватке они вырвались на разнотравье, и пыль улеглась. Ускакавшие вперед воины придержали поводящих боками коней и остановились. За их спинами труба пела сигнал прекратить преследование и возвращаться.

…Вернувшись, им пришлось еще навести порядок в разоренном джунгарском становище. Уцелевшие кочевники, большей частью женщины и дети, просили о милости. Тарик велел в милости отказать. Саид с остальными отправились подбирать стрелы, свои и джунгарские. Много времени это не заняло: когда солнце перешло на запад и присело над холмами, они уже набрали полные колчаны — и столько же запасных стрел. Впрочем, расстреливая уцелевших джунгар, они опять израсходовали весь запас, и им снова пришлось отправляться на поиски — а это было уже нелегко, потому что день клонился к вечеру и стало темнеть.

Наконец, Тарик приказал залить все, что еще не сгорело, сырой нефтью и поджечь.

Занимая свое место в походном строю, Саид обернулся. В темном вечернем небе колыхалось зарево пожара. Тарик, черным силуэтом, стоял над бушующим пламенем, из которого взлетали вверх искры, выстреливали головешки, доносились слабые человеческие вскрики и пронзительный визг раненых и не добитых лошадей.

Пересев на запасных лошадей, они двинулись на север, к границе, не задерживаясь для отдыха — джунгары могли решиться на мщение. Когда на рассвете они вступили на земли тагры, отсветы далекого пожара еще отражались на пепельных облаках, сливающихся со стелющейся травой бесконечной степи, серой в утренней дымке. Тарик проскакал назад, в хвост колонны. В строю передавали, что дозорные заметили джунгарских разведчиков. Впрочем, они и не скрывались — всадники в шапках-малахаях на низеньких лошаденках маячили в нескольких полетах стрелы на песчаном гребне, отделяющем траву от белеющих как вымытые дождем кости солончаков. Тарик неспешно двинулся им навстречу — белую накидку развевало ветром, конь, серый сухопарый сиглави, мягко переступал в траве. Поглядев на призрачно-бледного в рассветных сумерках всадника, джунгары развернулись и припустили обратно в степь.

 

-3-

Когти ястреба

Оказалось, что не так-то просто решить задачу: сколько дневных переходов понадобится четырем тысячам конников, чтобы пройти тагру, а затем тридцать четыре ширванских фарсаха от тагры до Мерва? Все считали, что от силы пять. На третий день прискакали гонцы — с радостным известием. На шестой день в долине показался авангард войск, который вел Хасан ибн Ахмад. Их приняли за джунгар: облако пыли шло над ними, как грозовая туча, и люди с воплями метались среди полей, бросая мотыги и корзины. Даже когда ибн Ахмад развернул белое длинное знамя Аббасидов, феллахи продолжали голосить и молиться, простираясь в сторону пустыни Али там, где их застало страшное зрелище надвигающегося войска.

Оказалось, что самийа отстал на фарсах с сотней конных. Почему-то он решил допросить четырех пленных — вот все, что осталось от улуса хана Булга, — не в Мерве, а среди безлюдных пустошей плоскогорья Мухсин. Так что пику с головой хана Булга в военный лагерь повелителя верующих привез Хасан Абу-ль-Валид ибн Ахмад, а самийа прискакал — с почтительной поспешностью, так что полы его джуббы развевал ветер — еще через два дня.

Гнев Аммара успел остыть, а когда было получено известие о победе, и вовсе улетучился. К тому же ему не приходилось скучать: к Мерву подходили все новые и новые войска. Гвардия халифа — одиннадцать тысяч воинов, к которым должны были добавиться четыре тысячи ханаттани, ушедших с Тариком, — уже стояла отдельным, окруженным глубоким рвом и частоколом лагерем. Наместникам областей и краев также было приказано выслать войско и запасы провизии. Такие же приказы получили главы знатных родов, держатели крупнейших уделов халифата: Амири, Курайши, Бану Худ, клан ибн Марнадиша, а также Бени Умейа. Всего ожидали собрать не менее сорока тысяч воинов. Теперь бирюзовый купол мавзолея Санджара, чудом уцелевшего чуда Мерва, из знака горя и поражения стал как камень бахт для сердец верующих — блеск его изразцов, видный на расстоянии дневного перехода, радовал сердца и вселял надежду на победу.

За пять дней до возвращения победителей в Вегу вступили войска Хайрана ибн Махсуда, наместника Саракусты, которые вел его сын, Зияд ибн Хайран. А еще за день до этого из столицы пришел большой караван, в котором ехали лучшие катибы двора халифа и его надим, Ибрахим аз-Зухри, искусный поэт и ученый собеседник. Наместник Саракусты прислал в подарок халифу двух рабынь, искусных в игре на лютне и на флейте, а Ибрахим аз-Зухри привез с собой несравненную Камар, слава которой распространялась по всему Хорасану. Говорил, что он купил знаменитую певицу у ее хозяина за пять тысяч динаров, — лишь бы доставить удовольствие Аммару и развлечь халифа среди тоскливых будней военного лагеря.

Аммар, озадаченный нежданно открывшимся выбором, долго прикидывал с чего начать, и в конце концов остановил свой выбор на Камар.

Прошло три дня

со времени прихода войск Саракусты

Надим Ибрахим разместился — впрочем, как и все, кто прибывал в Мерв этой осенью — в одном из пустующих домов, сгрудившихся в обезлюдевшем оазисе к западу от города.

Аммар с четырьмя приближенными, среди которых был и его любимец, поэт и насмешник Абу-ль-Саиб Аль-Архами, вошел в комнату. По стенам стояли два дивана с вытертой до ниток обивкой и два колченогих табурета. Разместившись среди убогой мебели, все стали хихикать и переглядываться — Ибрахим пошел за рыбыней и долго не возвращался, и отпускаемые на его счет шутки становились все злее.

Наконец, в пыльную неприбранную комнату вошла женщина — в выцветшем линялом платье когда-то желтого цвета, к тому же она была рыжей, а ноги ее были черны от грязи. Аль-Архами прошептал: "Черны глаза возлюбленной моей…", и все так и покатились со смеху. Женщина, однако, невозмутимо уселась в углу прямо на голые доски пола, скрестив грязные босые ноги. Затем принялась настраивать лютню. Когда она взяла первый аккорд, все затихли — правда, кое-кому пришлось зажать себе рот рукавом, чтобы сдержать смех.

Камар тронула струны и запела:

— Завершилось время обмана! Где бы ты ни прятался, выйдет на свет твоя тайна…

Когда она дошла до строк: "Мое сокровище — тайна, которая лучше клада; Бессмертием награждает пленительная ограда. Нельзя не убить мне тайны; живет она только в смерти, Как тот, кто пленен любовью: тоска для него — отрада", Аммар и аль-Архами, едва сдерживая крики восторга, повалились с диванов на пол. Аль-Архами сдернул с головы свой талейсан и натянул драное одеяло с дивана, а его друг ибн Маккари схватил корзину с бутылками оливкового масла и водрузил себе на макушку, руками продолжая отбивать такт. Бутылки попадали и разбились и в корзине, и на полу, масло текло по лицу и груди ибн Маккари, а он кричал, как торговки на базаре, от переполнявших его чувств, — не обращая внимания на Ибрахима аз-Зухри, который бегал вокруг и восклицал: "Мое масло! Мои бутылки! Мое масло!"

Так певица Камар заняла свое место на пирах халифа Аммара ибн Амира, и слава ее распространилась по всем землям верующих.

Прошло еще четыре дня

… Сопроводительное послание, прилагаемое к дарам Хайрана ибн Махсуда, было составлено по всем правилам и написано изящным почерком насх с прекрасно выдержанными по размеру буквами алиф. Но, как уродливое пятно на белой верблюдице, все портила досадная ошибка, допущенная катибом: вместо "Неужели ты, да возвеличит тебя Всевышний, сорвал с меня покров своих милостей и лишил меня щедрот своей дружбы?" было написано "лишил меня щедротами своей дружбы". Аммар пришел в страшную ярость: стоило ли выбирать калам из лучшего басрийского тростника и выводить заглавные буквы почерком сульса, чтобы вот так опозориться и испортить дорогую хатибскую бумагу? И он написал наместнику Саракусты: "Что же ты шлешь мне послания с ошибками? Бичом убеди своего катиба в необходимости соблюдения правил".

Свое ответное письмо Аммар отдал начальнику тайной стражи Исхаку ибн Хальдуну, которого только что назначил управляющим новым ведомством — диваном барида: теперь в ведении хитрого и склонного к коварству ибн Хальдуна находились еще и почтовые станции — а также пересылаемые через них письма.

"Посмотрим, через сколько дней Хайран выпорет своего катиба", с удовлетворением подумал Аммар, — ему самому было любопытно, насколько быстро получится обменяться письмами с далекой Саракустой.

Так он подумал — и с неменьшим удовлетворением осмотрел обеих присланных женщин. Хайран почтительнейше уведомлял его о достоинствах каждой. Обе были купленными невольницами, которых берут не для потомства, а приближают к ложу ради наслаждения. Одной едва исполнилось восемнадцать, и ее привезли из Ханатты, — она утратила чистоту, зато была обучена всем премудростям любовного искусства. Аммару уже приходилось смотреть на бесстыжие и попирающие целомудрие книги ханаттани с рисунками и миниатюрами, от которых кружилась голова и восставало все, что могло восстать у мужчины: на этих изображениях не сразу можно было понять, сколько человек проделывают то, что происходит между мужчиной и женщиной, и кто из участвующих в забавах мужчина, а кто женщина, — настолько замысловаты оказывались позы, в которых сплетались гибкие смуглые тела на рисунках.

Хайран сообщал, что ханаттянка "искусна в игре на флейте — во всех смыслах, мой повелитель", и Аммар, сообразив, что имеется в виду, осмотрел женщину еще раз: та выдержала взгляд с не подобающим женщине ее положения бесстыдством. Лицо ее было открыто как лицо рабыни-язычницы, а шелковое энтери едва сходилось на пышной груди. Талию ее можно было охватить ладонями, и чеканный пояс перехватывал ее, как спинку осы. Она была смуглой, как все уроженки Ханатты, каштановые волосы завивались в крупные мягкие локоны. Рот у нее и впрямь был большой и пухлый, а глаза смотрели нагло и приглашающе. "Она наездница среди наездниц, неутомимая в скачке", расхваливал ее Хайран в своем письме.

Вторая невольница была из верующих аш-шариток, и Хайран выписал ее из столицы. Она была полной противоположностью ханаттянке: девственна, стыдлива, с белой гладкой кожей, черноволоса — несколько худощава на Аммаров вкус, зато искусна в игре на лютне. Под игрой на лютне имелась в виду именно игра на лютне, безо всяких подвохов, — к тому же девушка, несмотря на юный возраст (ей едва исполнилось шестнадцать) прекрасно слагала стихи. Таких невольниц в столице принято было покупать ради нового философского поветрия — любви удри, не предполагающей соития. Во всяком случае, в течение какого-то времени, которое влюбленные проводили в разжигающих ласках: по правилам игры позволялось лишь "срывать тюльпаны уст и наслаждаться гранатами грудей".

Самое притягательное в этом развлечении было то, что с возлюбленной можно было соединяться в собрании — хотя Аммар, попробовав сам, решил, что только в собрании это и возможно. Будь они наедине, он бы не устоял перед желанием сгрести женщину в охапку и поступить с ней, как мужчина поступает с женщиной. Впрочем, возможно, он просто несколько одичал на этой войне, пребывая вдали от столицы, в окружении старых вояк, которые, глядя на модные новшества, бурчали, что женщина дана мужчине как пашня, и ее нужно пахать за занавеской, а не лизаться с ней как котенок за подушками.

Еще раз поглядев на обеих невольниц, сначала на каштановую, потом на черненькую, Аммар решил заняться ими не откладывая.

Вечер того же дня

…За подушками они оказались, когда вино уже кончалось. Аммар забрал лютню из рук девушки, и они опустились на ковер за валиками и отороченными бахромой и кисточками майасир. Белолицая красавица нежно вздыхала, они жадно целовались, среди немыслимого числа шелковых одежд, скрепленных шнурами на застежках, он не сразу освободил ее плечо, и уж совсем не скоро его ладони добрались до прохладной кожи ее грудей. Она разожгла Аммара так, что ему пришлось ее оттолкнуть, когда она прикусила ему нижнюю губу. Тяжело дыша, он поднялся и пошел к себе во внутренние комнаты. Хотелось чего-то простого и понятного, и Аммар велел привести ханаттянку.

Без длинных вступлений он приказал ей раздеться, прилег на высокие подушки, поставил ее на колени и разрешил доставить себе удовольствие.

Она оказалась воистину прекрасной флейтисткой, но Аммар, устав от излишеств, через некоторое время поставил ее на четвереньки и хотел уже приступать, как в дверь поскреблись.

Женщина тихонько застонала, выгибая спину и облизывая губы язычком. "Господин, не оставляй меня как надкушенное яблоко". Она тянула шею и встряхивала гнедой гривой как породистая кобылица. Ее ладони разъезжались на гладкой шерсти караитского ковра. Аммар заметил, что одним коленом его кобылка стоит на краю карты, и если он ее не переставит, то под угрозой окажется огромная стопка писем и документов — с перечислением имен военачальников, описанием войск, докладами о начислении жалованья, перечнями должностей и званий и кучей всего, чем приходится заниматься халифу верных во время, не занятое объезжанием лошадей.

— Какой шайтан несет тебя, о Хисан? — подавив стон, спросил Аммар скребущегося.

— Прибыл самийа, о мой господин, — дрожащим голосом откликнулся невольник.

— Вот пусть и отправляется к джиннам, — с удовлетворением ответил Аммар — и провел ладонью по ложбинке смуглой спины. Женщина наклонилась и повела бедрами, раскрывая свой цветок.

— О мой господин! Не ты ли приказал ему явиться с докладом немедленно, как только он прибудет? — Хисан явно опасался плетей и решил обезопасить себя напоминанием халифу об отданном приказе.

— А где он? — поинтересовался Аммар.

— А вот прямо здесь, о мой господин, — сказал Хисан.

— На так вот пусть подождет прямо здесь.

Так сказал Аммар и решительно придвинулся к женщине. Та ахнула и выпустила воздух сквозь стиснутые зубы.

Она сама оказалась как флейта — таких стонов и вздохов Аммар еще не слышал, и хотя подозревал, что они по большей частью притворны, это еще больше распаляло — он хотел добиться от нее настоящего вскрика. Она вскрикнула, как раненая газель, и опустилась лбом на ковер в любовном изнеможении.

Довольно вздохнув, Аммар натянул шальвары, запахнул халат, и, шлепнув женщину по круглому заду, пихнул ее в гору подушек. Майасир оказалось достаточно, чтобы закидать ее полностью. То, что все-таки торчало, — маленькую смуглую ступню с кроваво-красными ноготками и золотым браслетиком с подвесками, — он прикрыл ее же вуалью.

— Пусть заходит, — крикнув это Хисану, Аммар взял единственную оставшуюся не использованной здоровенную бархатную подушку и уселся на нее.

Самийа вошел с совершенно невозмутимым лицом. Отдал земной поклон и сел на ковре напротив.

— Ты опоздал к празднику. Мне пришлось чествовать Хасана ибн Ахмада без тебя. Впрочем, учитывая, что ты сделал в ночь перед выступлением, я бы отправил тебя повисеть на мосту через Мургаб, — зевая и прикрывая ладонью рот, сказал Аммар.

— Вот поэтому я и решил подождать вдали от моста, — нерегиль невесело усмехнулся.

— Это правда, что ты допрашивал пленных джунгар? Что тебе удалось узнать?

Самийа наклонил голову к плечу и кивнул в сторону горы подушек, под которыми кто-то мягко пошевелился. Аммар отмахнулся:

— Это рабыня.

— Я понимаю, что не жена, — пожал плечами Тарик.

— Считай, что здесь никого нет, — отмахнулся Аммар. — Я с ней еще не закончил.

Тарик помолчал, затем кашлянул в кулак и поднялся на ноги.

Аммар вздохнул и покачал головой — мол, делай как знаешь. Самийа тем временем распинал подушки. Раскопанная женщина перевернулась на спину, потянулась и медленно раздвинула согнутые в коленях ноги. И поманила Тарика ручкой с острыми красными ногтями. Самийа отвесил ей несильного пинка в бок. Хихикая, она перевернулась на живот, потянула из разноцветной шелковой груды вуаль и, подымаясь, не спеша обвернула ее вокруг себя. Прозрачная белая ткань не скрывала ничего. Ханаттянка смерила нерегиля наглым развратным взглядом, улыбнулась и пошла прочь из комнаты — покачивая бедрами и позвякивая подвесками ножных браслетов.

Тарик вдруг спросил ее вслед:

— Как тебя зовут?

Она остановилась и обернулась, распрямляя спину и показывая соблазнительные холмы грудей с еще острыми сосками:

— Румайкийа.

— Почему? — бесцветным голосом спросил нерегиль.

— Моего прежнего хозяина и… наставника… — тут ее полные губы изогнулись в бесстыдной усмешке, — …звали Румайк.

Тарик кивнул и отвернулся. Женщина встряхнула огромной каштановой гривой и снова двинулась к двери. Ее бедра покачивались, тревожа чресла мужчины.

— Вот сучка, — одобрительно фыркнул Аммар ей вслед.

И подумал, что ханаттянка — язычница, и лекарю с ней дозволено будет поступить как поступают с женщинами из харимов младших братьев халифа. Говорили, что сейчас есть быстрые и безопасные способы сделать женщину бесплодной. Тогда смуглянка не будет представлять опасности и ее можно будет безбоязненно брать с собой в походы — если придется бежать, ее можно будет в случае чего бросить, не опасаясь, что она… жеребая. А в походах, похоже, Аммару теперь придется проводить много времени.

— Ну, рассказывай, — довольно потягиваясь, приказал он.

Дверь за женщиной закрылась. Тут Тарик, перекосившись лицом, схватил из ближайшей стопки бумагу и швырнул ее в лицо Аммару.

— Не смей так больше поступать со мной! — рявкнул он, трясясь от злости.

Аммар вовремя отмахнулся и расхохотался:

— Что с тобой? Может, тебе завидно? Я могу подарить тебе наложницу, ты заслужил…

Тут Аммар заметил, что у Тарика лицо стало таким же, как тогда над водой с отражением джунгарского становища. Тем не менее, халиф не отказал себе в удовольствии подразнить заледеневшего в черной ярости нерегиля:

— Тебе подыщут женщину из твоих, из аль-самийа — говорят, в Гвинете их выучивают с детства та-аким штукам, что когда их продают мужчине, тот забывает имя матери, — веселился Аммар.

Тарик, видимо, понял, что чем больше он будет злиться, тем дольше будет над ним издеваться Аммар, — и, глубоко вздохнув, успокоился. Помолчав, он сказал:

— Я не такой, как ваши соседи, Аммар. Я нерегиль. Мы разделяем ложе только с женой. И жена у нерегиля может быть только одна.

— Сурово, — покачал головой Аммар.

— Естественно, — возразил Тарик. — Для нас, конечно.

— Илва говорил мне, что вы, нерегили, — страшные чистоплюи.

— А мы считаем эти племена оскорблением имени аль-самийа и абортом творения, — отрезал Тарик.

Аммар расхохотался и смеялся, пока на глазах у него не выступили слезы.

— Ну ты и гордец, — отсмеявшись и отдышавшись, наконец проговорил он. — Прошу тебя, о… — тут он снова расхихикался, — …зерцало целомудрия, расскажи мне, что ты там выдрал из немытых голов джунгар.

— Ничего хорошего, — ледяным голосом осадил его Тарик. — У ирчи появился великий хан…

— У них он всегда был, — скривился Аммар.

— …который объединил все племена и дал им единый закон.

Аммар присвистнул:

— Все племена?…

— Все племена, — жестко ответил Тарик. — Его зовут Эсэн. Эсэн-хан. Видишь ли, небо послало ему откровение и велело идти и завоевать все земли, лежащие к северу от степи. Еще небо сообщило ему, что дарует победу его воинам и на месте уродливых нечестивых городов снова будут простираться зеленые степи, на которых народ джунгар будет пасти своих овец, лошадей и прочий вонючий рогатый скот. Я впервые слышу, чтобы ирчи поминали небо и строили далеко идущие планы на будущее, но, видимо, у вас тут расплодились особо умные ирчи.

— То-то я удивился, что они поставили в Мерве — наместника, — протянул Аммар.

— Да, — кивнул Тарик, — они собирались вернуться. И продолжить поход.

— Они же все время между собой дрались, — рассердился Аммар.

— Теперь не дерутся. Этот Эсэн перебил всех братьев и всех противников, а в тех племенах, что не желали ему подчиняться, он примерил всех мужчин к тележной оси.

— Что?..

— Они оставили в живых только мальчиков, не доросших до тележной оси. Всех остальных мужчин перебили.

— Они так всегда поступали. С нами, — мрачно кивнул Аммар.

— Так вот у них теперь есть желание поступить так со всеми жителями Аш-Шарийа.

— Численность их войска?

Тарик вдруг рассмеялся:

— Не знаю!

— Чего заливаешься? — теперь пришла очередь Аммара надуться.

Тарик продолжал веселиться:

— Не знаю! Они же считать не умеют, эти твари! Впрочем, — нерегиль посерьезнел, — какая разница, Аммар? Сколько бы их ни было, нам придется встретиться с ними в бою и всех убить.

— Хороший план, — одобрительно кивнул Аммар.

На этот раз оба мужчины, человек и самийа, рассмеялись вместе.

Прошло еще два дня

… - Далее следует глава "Проступки", — звучным, хорошо поставленным голосом возгласил катиб Марван Абд-аль-Барр ибн Хурмуз.

Зачитывалось новое "Уложение об армии верующих". Аммар, оглядев сидевших рядами высших военачальников, сардаров и мукаддамов, сделал знак продолжать.

— "Кто самовольно оставит строй, да будет казнен. Кто нарушит отданный приказ, да будет казнен. Кто обратится в бегство, да будет казнен. Кто после приказа занять место в строю не вернется на свое место, да будет казнен. Кто наложит руку на какое-либо имущество до раздела добычи между воинами верующих, да будет казнен"…

Нерегиль, сидевший по правую руку от Аммара лицом к присутствующим, удовлетворенно жмурился. Глядя на него, человек сразу понимал, что Всевышний вылепил лица аль-самийа, глядя на кошку: большие миндалевидные глаза светились и щурились на солнце, острые уши шевелились, то прижимаясь, то настораживаясь, — словом, нерегиль являл собой вид огромного черно-белого кота, пригревшегося на солнце. Сходство довершали белый шелковый энтери и прозрачная черная накидка-бишт.

Катиб, меж тем, продолжал зачитывать вслух с длиннейшего пергаментного свитка:

— … "Кто дотронется до женщины, не принадлежащей ему по законам Аш-Шарийа, да будет казнен. Кто утаит что из военной добычи, подлежащей разделу, будь то оружие, конь, женщина или невольник любого пола, да будет казнен. Кто поднимет руку на мирного жителя без приказа, да будет казнен. Кто на походе возьмет что в чужом доме или уведет животное или женщину или раба, да будет казнен. Кто откажется совершать молитву в положенное время, да будет казнен. Кто откажется повиноваться повелителю верующих во время объявленной войны за веру, да будет казнен. Кто отдаст женщину, присужденную ему из военной добычи, во временное пользование другому, да будет казнен. Кто отдаст женщину, присужденную ему из военной добычи, в пользование за деньги, да будет казнен. Кто утеряет свое оружие на походе или на поле боя и не сможет его вернуть, да будет казнен. Кто потеряет запасного коня и не сможет следовать за войском, да будет казнен"…

Военачальники только переглядывались. Мудрость нового закона никто оспаривать не решался — ведь Али в Книге говорил то же самое от имени Всевышнего. Тем не менее, среди сардаров витала одна и та же мысль, и наконец ее озвучил старый Тахир ибн аль-Хусайн. Он тихо, словно для самого себя, проговорил:

— А у нас армия-то после исполнения этих законов останется?

Тарик встрепенулся, сощурил свои кошачьи глаза и ответил:

— Именно. Останется армия.

Когда катиб окончил чтение, он смотал свиток, поцеловал печать повелителя верующих и благоговейно возложил документ на голубую подушку с золотым шитьем. Аммар с удовлетворением осмотрел ряды воинов в поблескивающих под биштами кольчугах и кивнул, разрешая всем разойтись.

Тут он вспомнил, что хотел спросить самийа кое-о-чем — действительно, с этими слухами пора было заканчивать, — и не обнаружил Тарика рядом с собой. Аммар невольно вздрогнул.

Он пока так и не смог привыкнуть к бесшумности и мгновенности текучих перемещений нерегиля. Не зря те, кто видел самийа в бою, говорили, что человеку с мечом против него делать нечего. Те, кого он убивал в том сражении в степи, даже не всегда понимали, что уже лишились головы или половины тела. Аль-самийа всегда были страшными противниками, Всевышний тому свидетель, но нерегиль, как рассказывали, и вправду оказался чем-то особенным. Аммару было даже любопытно, против кого же Тарик воевал на западе, если его сумели скрутить, заковать и продать, как верблюда или раба-зинджа, Яхье за три кинтара золота.

Роскошную черную гриву нерегиля Аммар приметил на другой стороне двора, у резных деревянных ворот, ведущих в сад. В черной накидке и туго перетянутом поясом энтери Тарик казался обманчиво хрупким — и обманчиво безобидным. "Ножки тоненькие, запястья тоненькие, шейка худенькая, жилка на шейке дрожит, ушки торчат, глазки большие, что это, девица или антилопа?", Яхья рассказывал, а потом написал в назидание потомкам халифов, что так ворчали воины, когда увидели нерегиля в первый раз. Самийа был без сознания — его укололи жалом большого человекоядного паука из тех страшных земель. Потом он очнулся, и Фейсал ибн Масуди не нашел ничего лучшего, чем брезгливо развязать тонкокостное, жалостно остриженное, большеглазое существо и снять стягивающую ему рот повязку. Яхья говорил, что Фейсал погиб первым. И не заметил, что умер — от удара в горло собственной джамбией. По милости Всевышнего, нерегиль не сумел быстро выдернуть кинжал из горла Фейсала и на ибн Укайши бросился с голыми руками. Пока самийа сворачивал ибн Укайши шею, брат Фейсала, Джафар ибн Масуди, тоже по милости Всевышнего успел накинуть на горло самийа веревку и душил его до тех пор, пока нерегиль не обмяк. У Джафара до сих пор на лице и шее сохранились шрамы от когтей самийа — тот боролся до последнего. Яхья говорил, что они решились расклепать на нерегиле цепи только у самой границы Аш-Шарийа, и то лишь после того, как в результате длительных увещаний самийа с кислой миной дал слово, что ни на кого больше не будет бросаться. Впрочем, до этого кандалы не мешали ему бросаться на всех подряд — за время пути отряд Яхьи потерял еще троих человек. Один зазевался, когда давал нерегилю в руки миску с едой — самийа плеснул ему горячей похлебкой в лицо и придушил цепью. Другой вообразил себя неизвестно кем и решил, что если нерегиль удостаивает его ответов на вопросы и даже иногда что-то спрашивает, то они вроде как «подружились», ага. «Дружба» окончилась очень быстро — опять же ударом джамбией, которую нерегиль на этот раз успел молниеносно выдернуть. И полоснуть сначала одного беднягу, потом другого. Ибн Зайдун показывал ему шрам через всю грудь — он выжил чудом, то ли поскользнулся, то ли оступился, и так ушел от быстрого как смерть, и очень точного удара. А вот от его товарища удача отвернулась — ему самийа рассек горло. По милости Всевышнего Джафар снова выступил укротителем дракона — он треснул нерегиля по затылку своей здоровенной булавой. Как он потом сказал, хотел убить на месте. Слава Всевышнему, у самийа оказался на удивление крепкий череп — получилось только оглушить.

Аммар тряхнул головой, прогоняя эти пустые мысли — все, теперь Тарик на надежной привязи, ну а его, Аммара, волосы и так и так стали бы седыми — просто чуть позже.

Кстати, присмотрясь к собеседнику нерегиля, Аммар почувствовал неприятное удивление — этим собеседником оказался ибн Хальдун. О чем могли говорить самийа и начальник тайной стражи? Словно отвечая на его подозрения, оба вдруг повернулись и посмотрели на своего халифа. И Аммар услышал внутри головы голос Тарика: "Очень неспешно и не выказывая никакой тревоги постепенно продвигайся к нам".

… - Улыбайся, улыбайся, Аммар, — сквозь вполне естественную улыбку процедил Тарик, — у тебя все хорошо и мы сообщаем тебе хорошие новости.

Ибн Хальдун тоже весь расплылся от довольства и радости созерцать своего повелителя: одутловатый, с тонкими ножками, но большим животом — старый вазир не мог отказать себе в слишком многих блюдах — начальник тайной стражи выглядел как простоватый дядюшка из пригорода, приехавший в столицу продавать финики.

— О мой халиф, у меня воистину есть любопытные известия для тебя.

— Я слушаю, — Аммара уже трясло от злости на этих двоих — что они себе возомнили, знатоки тайн, вершители судеб?

— Ответ Хайрана ибн Махсуда пришел даже раньше, чем мы предполагали — он прислал его с почтовым голубем.

— Видимо, он хотел обрадовать меня как можно скорее, — отрезал Аммар. — Катибу всыпали плетей? Сколько?

— Увы, мой повелитель, — усмехнулся ибн Хальдун и сложил руки в извиняющемся жесте, — уважаемый наместник на смог выполнить твой приказ относительно нерадивого писца.

— Это еще почему? — вскипел Аммар.

— Потому что он не приказывал никому из своих катибов составить это послание, — расплылся в улыбке начальник тайной стражи. — Он его не диктовал, не приказывал записать, не составлял и не отправлял, о мой халиф. И он не посылал тебе женщин, мой повелитель. Он посылал тебе саиф аш-шамской стали и латный доспех с золотой насечкой.

— Эти бабы пристали к каравану уже на выходе из Саракусты, — мрачно сообщил нерегиль. — С ними было столько рабов и прислужниц, и они везли столько драгоценностей и одежды в ларцах, что никто и не усомнился, что их прислал ибн Махсуд.

— Ну-ну, мой сумеречный друг, вы нас недооцениваете, — просиял Исхак ибн Хальдун. — И выправленная по всем правилам подорожная, и купчие на невольниц, и сопроводительное письмо Хайрана — все было при них.

— Вот только буквочка подвела, — усмехнулся Тарик.

— И невинная привычка врать в ответ на вопрос "как тебя зовут?", — вазир снова расплылся в улыбке кота над сметаной. — Я ваш должник, мой сумеречный друг. Если бы не ваша подозрительность… У вас потрясающее чутье на ложь.

— Это не чутье, — дернул плечом Тарик.

— Где они? — процедил Аммар. — Где эти девки?

— Уже в подвалах Аль-Касра, — закивал ибн Хальдун. — Обе красавицы и вся их прислуга: шесть невольниц и три невольника. В городской цитадели очень глубокие, надежные зинданы. И прекрасные комнаты для допросов, в которых джунгары, как это ни странно, не тронули ни одного инструмента. Видимо, они предпочитают другие способы развязывать языки.

Тут Аммар понял: девять дней, с момента появления этих женщин в его лагере, он ходил по краю гибели. Войди он сперва не к Камар-певице, а к ханаттянке, будь наместник Саракусты менее расторопен, а его голубь — хуже обучен, нынешняя ночь могла бы стать для него последней. Впрочем, прошлая тоже — если бы он занимался не «Уложением», а рабыней.

После недели допросов Аммар решил, что не притронется к женщине по крайней мере год — настолько ему надоел вид обнаженного женского тела, растянутого на поставленных крест накрест деревянных столбах.

Невольницы из числа прислуги действительно ничего не знали — их купили в Саракусте перед самым отходом каравана. Тарик, вызванный ради своих способностей отличать правду ото лжи, послушал их слезные крики на дыбе и подтвердил, что они не лгут. Затем самийа несказанно удивил всех, предложив отпустить девушек. Самой младшей из них не было и двенадцати, это правда, но ибн Хальдун справедливо заметил, что шпионки должны исчезнуть без следа — это должно было сбить с толку тех, кто их послал. Тарик же уперся и твердил, что шпионки пусть исчезают, а девочки, мол, здесь не при чем, и если уж так хочется, чтобы они исчезли, то почему бы не позвать казенную сваху и не устроить их продажу в харимы — зачем, мол, проливать невинную кровь. Аммар в конце концов не выдержал и поинтересовался, чем эти девчонки отличаются от тех, что самийа приказал расстрелять в степи. Тарик пришел в дикую ярость и закричал, что там были ирчи, а здесь люди, к тому же безвинные. Аммар плюнул и приказал удавить несчастных тетивой и похоронить на кладбище среди правоверных. После этого нерегиль надулся как мышь на крупу и несколько дней с ним не разговаривал.

Меж тем, слугам ибн Хальдуна удалось добиться признаний от ханаттянки и ее друга из числа тех, кто выдавал себя за ее рабов: для этого пришлось немало потрудиться над их суставами и над их костями. Руки и ноги злоумышленников зажимали между деревянными брусьями с помощью ворота, и их кожа и мышцы лопались и кровоточили, а кости хрустели. После третьей ночи допроса с пристрастием ханаттянка и ее спутник признались, что получили золото от человека, степняка видом, который назвался Гумэчи, сын Булга, и подрядились выведать все тайны халифа — а потом убить повелителя правоверных. В вещах ханаттянки действительно обнаружили кинжалы-катары, которые так любят наемные убийцы: пристегнутый к запястью катар очень хорошо прятать в рукаве. За это нечестивый джунгар обещал девке и ее дружку еще больше золота, а также девяносто девять лучших коней и золотую пайцзу для безопасного прохода сквозь степи хань обратно в Ханатту.

Аммар приказал утопить обоих в Мургабе, что вызвало крайнее неудовольствие Тарика. И без того озленный необходимостью проводить дни и ночи в пыточном застенке самийа зашипел, что нужно пожалеть бедную реку — в ней до сих пор плавали распухшие тела, и вода даже не начала очищаться от трупных миазмов. Халиф внял его голосу и велел четвертовать преступников. Это не вызвало у Тарика никаких возражений.

Меж тем развязался язык и у чернявой музыкантши: она интересовала ибн Хальдуна даже сильнее, чем неверная и подлая язычница. Ее пытали огнем и подвешивали за волосы, и в конце концов она рассказала, что двое мужчин, сопровождавшие ее, — это ее отец и брат, и они принадлежат к роду Мугиса, истребленному халифом Амиром Абу-аль-Фавазом аль-Азимом, отцом Аммара.

Ахмада ибн Мугиса, поэта и полководца, убили за любовь к одной из дочерей халифа. Всех его родственников мужского пола, кого сумели схватить, Амир аль-Азим велел распять на мосту через Тиджр, а затем четвертовать. Остальных же постановили никогда не брать на службу и не давать им никаких должностей, и это стало причиной их окончательной гибели. Впрочем, рассказывали, что Мугисов истребили не столько из-за трех бейтов любовного послания к прекрасной Ясмин, сколько из-за влияния, которым семья пользовалась в непокорной и вечно бунтующей Шамахе.

Человек, назвавшийся Араганом, сыном Эсэна, по виду степняк, нашел их в глуши Сэйидзена, и предложил золото, покровительство своего господина, а самое главное, то, чего давно жаждали их души, — возможность отомстить за пролитую невинную кровь, за гибель мужчин и за страдания женщин и детей, на которых надели железные ошейники и продали в прядильные мастерские и в стойбища бедуинов. Они были последними из рода Мугисов, кто не попался в руки шурты и тайной стражи, и они согласились. В их вещах нашли и катары с несколькими лезвиями, и изогнутые, как клык тигра, ханджары.

Выслушав доклад ибн Хальдуна, Аммар пришел в ярость и велел истребить тех, кто еще оставался в живых из этой семьи предателей и изменников, без различия пола и возраста. По здравом размышлении, он отменил свой приказ в отношении детей, рожденных женщинами Мугисов от мужчин, купивших их и взявших для потомства.

В отношении же девки и ее родственников — чтоб им всем пить гнойную воду в джаханнаме! — он долго не мог ни на что решиться. В конце концов, он отчаялся измыслить что-либо утолительное для своей жажды мести, и отказался от всех изысков: мужчин приказал попросту четвертовать, а девку подложить под возбужденного ишака и потом тоже четвертовать. Убивать девственницу считалось очень плохой приметой — не познавшая мужчины девушка могла обидеться на то, что ей не дали исполнить свое главное предназначение в жизни, и стать неупокоенным духом, а то и гулой. Но Аммар решил, что эта девка недостойна того, чтобы с ней перед смертью поступили по-человечески. Зато он долго корил себя за то, что не выяснил, были ли девственницы среди тех шести невольниц — а вероятнее всего, были, — и на всякий случай приказал запечатать сигилой великого Дауда ибн Абдаллаха могилы девушек на заброшенном Старом кладбище города.

Казнь была тайной. В деле Мугисов Аммар решил не советоваться с Тариком — слишком ясно он себе представил, как нерегиль скривится в брезгливой гримасе. "Не мучить, не калечить, не щадить", ага. "Не мучить", главное дело. И вправду чистоплюй.

Покончив с заговором предателей, Аммар решил довести до конца то самое дело со слухами.

Сначала он приказал неусыпно следить за домом Тарика. Это было просто: самийа поселился на отшибе, в одной из самых удаленных от разоренного города усадеб. И жил в здоровенном пустом доме, окруженном флигелями и службами, один. Точнее, время от времени Аммар посылал туда слуг — обычно в наказание за проступки, потому что рабы смертельно боялись нерегиля, — принести еды, почистить коня, убрать в комнатах и в саду. Впрочем, в сад невольники довольно скоро перестали наведываться — у самийа объявился свой бостанджи. Говорили, что это старый садовник усадьбы, чудом уцелевший во время набега. Еще говорили, что старик повредился в уме, став свидетелем мученической гибели своей семьи и семей хозяев и других слуг, и потому присутствие нерегиля никак его не волновало. Ну а нерегиля, видимо, не волновало соседство со стариком. Так что седой бостанджи продолжал подрезать ветви, черпать воду из колодца, поливать деревья и цветы и копошиться среди розовых кустов — словно ничего и не произошло, и его внуки вот-вот вернутся из поездки на базар и покажут ему купленные родителями леденцы и новые чарыги.

Так вот, следить за Усадьбой Сумеречника было просто — знай себе лежи в оросительной канаве на соседнем поле и смотри в оба.

Сложнее было понять, что в ней происходит по ночам.

Потому что как только на Вегу падала вечерняя темень, в Усадьбе Сумеречника зажигались огни. Не только в главном доме, но и в саду, и во дворах, и в покинутых службах. Разноцветные — желтые, как от масляной лампы, голубоватые, как у светлячка. Пару раз наблюдали белое страшное пламя, подобное выходящему из ноздрей марида. Аммару колдовские света много раз показывали — и со стен Мерва, с которых открывался вид на всю долину, и с ближайших холмов. А еще Аммар своими ушами слышал в ночной тьме обезлюдевшей долины, превратившейся в одно большое кладбище — рядом с каждым домом там пришлось копать большую могилу, — так вот, Аммар своими ушами слышал, как в Сумеречном доме звенит женский и мужской смех, тренькает лютня — и кто-то перебирает струны любимого инструмента аль-самийа, арфы.

И вот арфа-то тревожила Аммара больше всего. Ото всех остальных слухов он отмахивался: Тарик, думалось ему, навряд ли сведет знакомство с неупокоенными духами — ифритами, кутрубами или гулами. И не очень похоже на то, что нерегиль веселится в компании шайтанов — от шайтана, как известно, распространяется невыносимая серная вонь, а от Сумеречного дома в ночи таинственных гулянок ветер доносил лишь запахи цветов и влажной земли. Зато если Тарик, переступив через гордыню, без дозволения своего халифа свел знакомство со своими дальними родичами, и к нему в усадьбу наведываются гости из числа аль-самийа, — за это его нужно призвать к ответу. Аль-самийа никогда не ходили в друзьях аш-шаритов, и хрупкий мир с ними то и дело сменялся временами взаимных набегов и пограничной вражды.

Так что когда соглядатаи не сумели прибавить ничего к тому, что Аммару было известно и без них, он приказал высечь нерадивых рабов и, выждав очередной "ночи разцветных фонариков", отправился в Сумеречную усадьбу собственной персоной.

…Спешившись у высоких ворот темного тиса, Аммар заколотил в них дверным молотком. Двое дрожащих слуг за его спиной держали факелы, но пламя выхватывало лишь островки погасших цветов в море непроглядной тьмы, затопившей ночную Вегу. Огни военного лагеря остались далеко на севере, в городе пока так и не стали зажигать по ночам фонари — не для крыс же и гул это делать, людей-то все равно раз два и обчелся, целые кварталы до сих пор стояли пустые, с заколоченными дверями, хорошо, мертвецов прибрали, — а люди что? люди все равно дрожат по домам за закрытыми ставнями. Так что Мерв высился в устье долины мертвой черной громадой на фоне затянутого темной дымкой ночного неба, и только внешние стены подсвечивались кострами в лагере людей Бану Худ. На огромном ковре Веги мигали огонечки в нескольких усадьбах, но присутствие в ней человека ночью казалось в особенности случайным, — словно природа с облегчением вздохнула, избавившись от назойливого ползанья человеческих букашек.

В островке света факелов обнаруживались лишь щебенка и песок дороги, колыхались зонтики убогой пижмы у ворот, вился по высохшей земле мышиный горошек.

Аммар треснул по воротам еще раз и рявкнул:

— Тарик! Не пристало тебе держать своего повелителя на пороге!

В ответ за воротами зашаркали шаги, калитка отворилась и в нее высунулась лампа в морщинистой руке, а потом и седая бородатая голова сумасшедшего садовника. Окинув безразличным взглядом халифа и двоих рабов, старик развернулся и пошел прочь, шаркая по булыжнику двора своими опорками. Аммар заметил, что полосатый халат его аккуратно заштопан на спине — что ж, значит, старый хрен все еще может за собой ухаживать. А что, если его обиходили джиннии из числа Тариковых гостей? Впрочем, это было бы совершенным безумием — Аммар даже засмеялся.

Невольников смех господина довел до окончательной степени испуга, они, дрожа, переступили порог заколдованной усадьбы и упали на колени, закрыв головы ладонями.

Аммар понял, что толку от них не будет, и со злости напнул Хисана в бок. Раб невнятно заскулил, но с места не двинулся. Факел он бросил на землю, и тот трещал, пытаясь погаснуть. Свет лампы удалялся вместе со стариком. В десятке локтей, за мощеным пятачком двора с черной ямой альхиба в середине, совсем по домашнему светился вход в главный дом. Разноцветные огоньки, дразнившие его воображение и любопытство там, на ночном холме, здесь то ли не были видны, то ли погасли с приближением чужака.

Аммар припустил вслед за садовником. Тот, однако, не стал входить в дом, а у самых ступеней свернул и уплелся куда-то в темный лабиринт хозяйственных пристроек в левом крыле усадьбы. Халиф Аш-Шарийа призвал на помощь Всевышнего и вошел в заколдованный дом один.

… Тарика он нашел сразу — самийа сидел на подушках в гостевом зале селямлика перед шахматной доской. В нишах и на тонконогих столиках вдоль стен горели самые обыкновенные масляные лампы и свечи. Партия, судя по количеству снятых с доски фигур, близилась к развязке. Подушка перед Тариком, предназначенная для его противника, пустовала. Аммар вспомнил странные гулкие голоса, доносившиеся из усадьбы до оливкового дерева, под которым он сидел в засаде. Ну и где же твой гость, самийа?..

И Аммар плюхнулся на подушку перед шахматной доской. Тарик, словно пробуждаясь ото сна, медленно поднял на него холодные глаза.

Это в присутствии подданных халифа самийа утруждал себя соблюдением хоть какого-то церемониала — и то, продолжая совершенно непристойно звать халифа по имени. Аммар, впрочем, решил оставить за ним такую привилегию — в конце концов, он не совсем обыкновенный слуга. А наедине с повелителем верующих нерегиль вел себя исключительно сообразно тому, какое настроение намутил ему своим хвостом иблис.

Аммар понял, что нынешним вечером хвост иблиса привел Тарика в скверное расположение духа.

— Аммар, — очень сердито сказал ему самийа вместо приветствия. — Тебе нечем заняться по ночам? Купи себе рабыню. Или заведи себе жену — а то сколько можно портить девок безо всякой пользы для государства. Или купи себе петуха и крути ему яйца. А меня оставь в покое — я и так не успеваю соскучиться по тебе к утру, а ты еще и вламываешься ко мне в дом по ночам. Это невежливо с твоей стороны… человечек.

«Человечек». Так далеко самийа еще не позволял себе заходить.

— Если ты сейчас же не извинишься и не поприветствуешь меня как подобает, я прикажу отправить тебя на кухню молоть зерно для лепешек.

Тарик задумался. Потом переставил на доске черного слона и сказал:

— Отправляй. Мне приходилось бывать и в более неприятных местах… Аммар.

— Я отправлю, — спокойно подтвердил халиф. — А за наглое упорство я еще и прикажу тебе носить воду.

— Ну, в таком случае я буду самой дорогой кухонной рабыней в истории Аш-Шарийа, — невозмутимо ответил Тарик, присматриваясь к белым фигурам.

— Но могу и помиловать, если расскажешь, кто у тебя бывает здесь по ночам.

— А у меня кто-то бывает? — нагло раскрывая большие серые глаза, притворно изумился нерегиль.

Тут Аммар увидел ее — невысокая, человеку по пояс, она стояла, прислоненная к высокому сундуку у окна. Сквозь частую решетку шебеке падал лунный свет, и полированные изгибы ее корпуса серебрились в неярком просеянном сиянии. Струны тоже светились — они явно были сделаны не из презренных жил животного.

— Откуда у тебя арфа?

Тарик посмотрел на инструмент и снова задумался.

— Мука, вода и лепешки — прямо с завтрашнего утра, — пришпорил мысли нерегиля Аммар.

— Как хочешь, — наконец пожал плечами Тарик. — Я не против. Лучше молоть муку, чем драться с десятью тясячами джунгар среди сурковых нор и колючек.

— Десять тысяч джунгар?.. — подскочил Аммар. — Когда? Где? Откуда ты знаешь?

— Десять тысяч. Под Беникассимом. Не позднее следующей луны. Сказали силат, которые живут на соседнем плоскогорье, — сообщая все это, самийа отсутствующе хмурился и, закусывая губу, пытался найти новое место зажатой в пальцах черной ладье.

Бросив взгляд на доску, Аммар понял, что стоявшие с его стороны фигуры сделали ход — белый конь явно перескочил на другую клетку.

— Шайтан тебя возьми, Тарик! — рявкнул халиф. — Я никогда не видел, чтобы играли с отсутствующим противником!

— Почему это отсутствующим? — заорал в ответ самийа. — Ты вперся в мой дом, столкнул моего гостя с подушки, чуть не придавил его при этом задницей, мешаешь нам закончить партию и в довершение всего обзываешься на почтеннейшего сила «отсутствующим»! Если ты ничего не видишь своими подслеповатыми человеческими глазенками, то это не значит, что вокруг тебя никого нет!

Аммар вскочил, как ужаленный.

— Прошу прощения, почтеннейший джинн! — пробормотал он, настороженно оглядываясь по сторонам.

Мудрые говорили, что силат недолюбливают людей.

— Сядь хотя бы на соседнюю подушку, о невежа! — прошипел Тарик. — И во имя сторожевых башен Запада, молчи и дай нам закончить игру.

Халиф последовал совету самийа и стал в изумлении наблюдать, как белые фигуры сами собой двигаются по доске. Наконец, Тарик сделал последний ход, прижал руки к груди в вежливом жесте благодарности и поклонился невидимому гостю. Джинн, кстати, выиграл.

— Он… ушел? — осторожно спросил Аммар нерегиля, который принялся собирать фигуры с доски.

— Ушел, — отрезал Тарик.

— Джинны — твои союзники? — благоговейно прошептал Аммар, перебираясь обратно на подушку в середине.

Самийа поднял на него глаза, и человеку показалось, что они смотрят очень устало:

— Аммар. Я хочу, чтобы ты понял одну важную вещь. В мире много сил и много существ, которые не просто не являются твоими союзниками, но и не желают ими стать. Более того, некоторые из этих существ просто не знают о твоем существовании. И даже если узнают, то тут же забудут — потому что ты, Аммар, и твои дела их не интересуют. Мир не вертится вокруг твоей персоны — чтобы тебе ни плели по этом поводу придворные поэты. Да, иногда ко мне наведываются в гости обитатели города в скалах Мухсина…

— Там действительно город джиннов? — подскочил Аммар, загораясь нестерпимым любопытством.

— И не один, — устало ответил Тарик.

— Я думал это сказки! — Аммар вскочил на ноги и забегал вдоль края хозяйского возвышения. — Я хочу увидеть этот город, самийа! Отведи меня туда!

— Аммар, я не смогу выполнить твой приказ, даже если ты мне пригрозишь распятием на мосту.

— Это почему еще?

— Потому что я в ответе за твою жизнь, — просто сказал нерегиль. — Силат тебя убьют, как только увидят. Они враждебно относятся к людям. Они и предупредили меня потому, что набеги джунгар их злят — степняки нагло прут через их земли и нарушают их уединение. И я прошу тебя именем Бога, которого ты чтишь: пожалуйста, не приходи больше ко мне ночью без предупреждения. Силат заглядывают ко мне на огонек, чтобы сыграть партию в шахматы, разнести мои неказистые рифмы или составить мне компанию в игре на арфе — но это не значит, что они готовы терпеть в этом доме кого-либо кроме меня. И они считают эту долину своей — потому что жили здесь задолго до появления людей, распахавших здешние поля. Так что если ты опять вопрешься без приглашения и будешь вести себя как пьяный буйный муж на женской половине, они могут наплевать на мои просьбы простить твое невежество и невоспитанность и убить тебя.

Аммар подумал и сказал:

— Прости меня, Тарик. Я вел себя неподобающе и глупо.

— Даю тебе мое прощение, — вежливо склонил голову самийа.

Через четыре дня халиф приказал Тарику выступить с войском.

Вернувшиеся из степей разведчики подтвердили то, что самийа узнал от своих огненных сородичей, — джунгары стронулись на север. Обитатели одинокого кочевья, на которое вышла конная полусотня аш-шаритов, сказали прежде чем умереть: в набег шел тумен Онгуджаб-нойона, и шел он на Апельсиновую долину — так джунгары называли вегу Беникассима.

Самийа долго упирался и не желал брать с собой никого, кроме гвардейцев-ханаттани. Но их было всего четыре тысячи — и то с натяжкой. В прошлом походе степняки хорошо потрепали корпус «южан». Тарик, тем не менее, твердил, что лучше пойдет в бой с четырьмя неполными тысячами воинов, чем потащит с собой орду крикливого сброда, не знающего, что такое приказ или фланговый маневр.

«Южане», тем временем, прослышав об упрямстве Тарика, исполнились гордости и ходили среди других воинов Аш-Шарийа, как раскинувшие хвосты павлины. Впрочем, ханаттани испокон веку считали себя лучшими из лучших — и нельзя было сказать, что в них говорили только самодовольство или гордыня. Корпус набирали из юных рабов, в возрасте от шести до десяти лет вывезенных из Ханатты или хань, — отсюда и имя. Мальчиков воспитывали при дворце в истинной вере и в преданности повелителю верных. В школе халифа им давали прекрасное образование, а затем отправляли служить в гвардию. Прошедшие сквозь бури войн и жестоких походов юноши становились зрелыми мужами, которым халиф и вазиры охотно доверяли командование войсками и управление провинциями. По крайней мере половина наместников в Аш-Шарийа были воольнотпущенниками халифа из числа «южан».

Так и вышло, что ханаттани сплотились вокруг самийа. А поскольку ястреб продолжал сидеть на наруче Тарика всякий раз, когда тот выезжал на коне на охоту или к своему повелителю, и ястребы Мерва служили самийа разведчиками и гонцами, то его скоро стали звать Ястребом халифа, а отличившихся в степном бою южан — "воинами Ястреба". И такое прозвание держалось за ними до тех пор, пока придворный поэт Абу-ль-Саид аль-Архами не сложил касыду в честь победы над ханом Булгом, ту самую, со знаменитым финалом:

И если исходит мраком броня, в боях почерневшая, То чаши в руках прелестных сияньем полны до краев. Рабыни играют на лютнях, а наши храбрые воины Мечами такт отбивают на звонких шлемах врагов.

И тогда на пиру, продекламировав эти поражающие сердца стихи, Абу-ль-Саид воскликнул: "Воистину, четыре тысячи храбрецов — как четыре стальных когтя на лапе гордого охотника!" И все подхватили: "Воистину, это так!" И с тех пор отряд ханаттани стал так и зваться — "Когти Ястреба".

И когда настало время идти к Беникассиму, Тарика насилу убедили взять с собой две тысячи конников из тех, что прибыли под стены Мерва по призыву повелителя правоверных. Аммар сказал:

— У меня другой армии, кроме этой! Ты просил у меня новых законов — я дал тебе их. Лепи из тех, кто пришел под мои знамена, солдат веры, я даю тебе право казнить и миловать, награждать и наказывать.

Тогда Тарик согласился.

Джунгары наступали слитной гикающей лавой — огражденная горами вега покорно стелилась им под ноги. Копыта лошадей топтали ячмень и пшеницу, конники с улюлюканьем проносились среди низеньких оливковых деревьев, рядами высаженных на пологих склонах.

Впереди они видели скопление серых низеньких домишек — рабат Беникассима, к которому бежали, размахивая руками, людишки в белых ашшаритских рубахах и платках. На улицах рабата, видимо, тоже царил переполох, в глубине кварталов слышались отчаянные крики. Глупые скоты, рахья, хотели избежать неизбежного и прятались по подвалам. Высокий замок серого гладкого камня у подножия гор уже закрыл ворота, и теперь джунгарам предстояла любимая забава: гонять по узеньким улочкам верещащих скотов, хлеща их плетьми и рубя на скаку. А потом проехаться от дома к дому, выволочь тех, кто пытался в глупости своей спрятаться, выгнать всех в поле и начать вспарывать животы и рубить на части.

Замок мог подождать — для него в обозе везли таран, штурмовые лестницы и катапульты. Если глупые ашшариты усилили гарнизон — что ж, прекрасно, Онгуджаб-нойон привезет больше голов их военачальников. Если замок попытается защитить их новый полководец, высокий чужеземец с очень белой кожей, — что ж, Онгуджаб-нойон привезет и его голову, и Эсэн-хан с удовольствием посмотрит в его бледное лицо.

На полном скаку джунгары влетели в улочки рабата, замелькали глухие заборы домишек с плоскими крышами, впереди все еще метались крики убегающих людей, мелькали среди стен и дувалов белые полы джубб, черные абайи женщин. Лава втянулась в изломанные кривые переулки, замедляясь и гулко топоча по отдающим эхом проходам между домами.

И тут в них со всех сторон полетели стрелы и дротики. Избиваемые лошади свечили и молотили копытами воздух и глину заборов, топтали тела упавших, в давке поддавали задними ногами и сбрасывали седоков в кровавое месиво под копытами.

Тем не менее, им удалось быстро вырваться из засады — бунчук Онгуджаб-нойона о семи черных хвостах вынесли на видное место, и вокруг него стали собираться значки тысячников. Посланные гонцы быстро разнесли увязшим в уличных боях конникам приказ вернуться и занять место в строю у знамени предводителя.

Джунгары уже строились для новой атаки, когда в тылу у них раздался топот копыт и выкрики на ашшаритском: несколько сотен легких всадников с луками и дротиками вылетели из апельсиновой рощи у дальнего горного склона и очень быстро сблизились с приближающимся обозом тумена. Подскакав на расстояние прицельного выстрела из лука, ашшариты принялись расстреливать табун запасных лошадей. Пронзительный визг умирающих коней поднимался от скал к небу, как послание из лошадиного ада. Со стороны желто-серых гор на другой стороне долины поднялись в галоп еще несколько сотен всадников в белых джуббах — как призраки, они возникли из ложбины между засаженными оливами холмами. Эти конники, вооруженные копьями и мечами, налетели на табунщиков и на кибитки с добром и женщинами, и принялись рубить все живое. К лошадиным воплям прибавились человеческие, женские в том числе. Из повозок выскакивали люди, их секли на скаку.

Джунгары дрогнули, развернули знамена и бросились спасать своих коней и свои семьи. Но ашшаритские всадники при виде надвигающейся на них тьмы тяжелой кавалерии молниеносно развернулись, рассредоточились и разлетелись по долине. Кочевники рассыпали ряды и стали метаться между трупами, пытаясь собрать разбежавшихся запасных лошадей и отыскать своих домашних в развороченном обозе.

Из замка донесся низкий бой барабанов. Ворота открылись, и оттуда хлынули конники в кольчугах и с длинными копьями. Последние ряды еще покидали замок, когда всадники из головы отряда уже сшиблись с арьегардом джунгарского строя и начали быстро вклиниваться во вражеские порядки.

С восточного склона веги послышался голос трубы. Из темных рощ каменного дуба выдвинулись первые ряды тяжелой конницы. Горн залился певучей трелью, и всадники под белым знаменем халифа стали разворачиваться в широкий строй. По сигналу трубы они пошли в копейную атаку на джунгарский фланг. Кочевники не успели построиться для отражения этого натиска — их опрокинули, джунгары оказались зажатыми между замковым отрядом и конной лавой под знаменем Аббасидов. Там пошла сплошная, грудь в грудь, рубка.

Рассыпавшиеся по долине всадники ашшаритов тем временем перегруппировались и снова собрались в боевые порядки. Сблизившись с расползшимся по обозу головным джунгарским полком, ашшариты принялись засыпать кочевников стрелами и камнями из пращей. Среди кибиток воцарился дикий хаос. Наконец, израсходовав стрелы и камни, ашшариты взялись за мечи и влетели в лагерь кочевников.

Джунгарский тумен попался в ловушку, которую от века расставлял ашшаритам: засада, выманивание на открытое пространство, навязанный ближний бой и притворное отступление, расстраивающее боевые порядки преследователей, а потом окончательная атака в тыл и с флангов, дополняемая обстрелом из тяжелых луков.

К заходу солнца в долине не осталось в живых ни одного кочевника.

Взбешенный Тарик только что не чихал от ярости — как кошка, которая вместо мыши поймала кусок шерсти и теперь пытается с фырканьем его сплюнуть, он задыхался и не мог произнести ни слова — они не выходили из сведенного горла и перекошенных губ. К тому же у нерегиля тряслись руки — тоже от злости, не иначе.

Саид зачарованно наблюдал за тем, как бесится его командующий и благодарил Всевышнего за то, что стоял в резерве в роще падуба. Кто знает, как оно могло там все обернуться в замке — Саид даже и предполагать не мог, почему отрядам Бану Худ пришло в голову нарушить приказ. Сумел бы он, каид полусотни, остановить их? Что бы предпринял для соблюдения порядка? Во всяком случае, теперь поздно было строить догадки — случилось то, что случилось. Приказ был ясен и понятен: выйти из замка, пройти через рабат и развернуться в широкий строй. И только потом атаковать. Ни при каких обстоятельствах не входить во вражеские порядки клином — это уже не раз оборачивалось смертоубийственной бойней. Молодые горячие воины кидались, не оглядываясь на остальных, в бой, их отряд зажимали в тиски и либо расстреливали из луков, либо рассекали на части и уничтожали по частям. Именно об этом предупреждал молодые горячие головы из племени Бану Худ нерегиль — и именно на эти предупреждения юные идиоты не обратили никакого внимания. Выскочив из стесняющих душу всякого храбреца замковых стен, они тут же позабыли про нудные нотации какого-то беломордого самийа и рванули вперед, никого не подождав и ни на кого не оглядываясь. Остальным отрядам пришлось броситься вслед за ними — в противном случае воинов Бану Худ изрубили бы в лапшу для лагмана в считанные мгновения. Правда, Саид считал, что бешеной собаке туда и дорога: каидам Умейа и Курейши следовало предоставить глупцов их глупой судьбе и выполнять приказ нерегиля как ни в чем не бывало. Но Умейа и Курейши так не поступили.

Теперь военачальники, мукаддамы и каиды всех трех родов, окруженные своими отборными воинами, стояли перед задыхающимся от ярости нерегилем. Тарик, все еще борясь с раздирающим горло шерстяным клубком ненависти, сделал знак катибу подойти. Тот подошел и развернул свиток:

— Да будет благословен наш халиф Аммар ибн Амир, да продлит Всевышний его дни! Согласно законам повелителя верующих, — мудрым, справедливым, — воин, нарушивший отданный военачальником приказ, подлежит смертной казни. Да помилует нас Всевышний, он милостивый, прощающий.

Нерегиль наконец-то откашлял свою злость и сказал:

— Повесить всех каидов, от начальника сотни до тысячника. И военачальников, всех троих. Выполняйте.

Сказать это было легко, а сделать трудно: приговоренных набралось не меньше двух десятков, и все они были вооружены. Однако сопротивления почти никто не оказал — видно, приказ нерегиля оказался настолько страшным и неожиданным, что осужденные не сразу смогли в него поверить. Ханаттани быстро окружили толпу мужчин в пестрых одеждах кланов, вытащили из нее нужных, обезоружили их, скрутили и быстро увели.

Ошалевшие поначалу воины быстро пришли в себя и загалдели, кое-кто вскидывал взблескивающие в свете факелов ханджары:

— Мы не рабы! Ашшаритов от века не наказывали за храбрость! Неслыханно!

Тарик, уже садившийся на коня, развернулся к толпе. Крики постепенно стихли. Нерегиль проговорил звучным спокойным голосом:

— Казнь состоится завтра на рассвете, в роще падуба у восточного склона — присутствии всех воинов кланов Умейа, Курейши и Бану Худ. Ответственность за своевременность построения возлагаю на каидов полусотен. Если завтра утром я останусь вами недоволен, следующими на деревьях повиснете вы.

…Саид очень сочувствовал и тем, кого вел на смерть, и тем, кому пришлось смотреть на казнь родичей и друзей. Впрочем, приговоренные вели себя с большим достоинством. Их привезли верхом, но со связанными за спиной руками. Многие попросили принести им в тюрьму ихрам и надели его, прежде чем ханаттани наложили на них руки и повели на смерть.

Ашшариты из кланов тоже надели самую простую одежду — они не хотели оскорбить своих старших праздничным и нарядным видом.

Грохнули барабаны, и палачи из замка и рабата подняли с колен первых троих осужденных и повели к деревьям. Это были предводители отрядов.

…К Тарику, сидевшему на своем бледно-сером сиглави, быстрыми шагами вдруг подошел Абу-ль-Саиб аль-Архами и сказал:

— Господин, еще не поздно явить милость.

На них смотрели. Тарик, закутанный в угольно-черную джуббу, в утренних сумерках походил на ворона. Меж тем, палачи уже накидывали на шеи осужденным петли.

— Милость?.. — самийа переспросил с таким искренним удивлением, что у всех, кто еще на что-то надеялся, упало сердце.

Потом Тарик презрительно скривился и добавил:

— Боюсь, мой друг, милосердие и сострадание не входят в число моих главных добродетелей. Я бы даже сказал, что они вообще не входят в число моих добродетелей.

Каид-"южанин", отвечавший за последний сигнал, заинтересованно наблюдал за беседой нерегиля и поэта.

— Господин, — не сдавался Аль-Архами, — по твоему приказу вот-вот казнят надежду лучших родов Аш-Шарийа. Умейа — прямые потомки Али, их родословной четыре века, Курейши тоже пришли с Посланцем из пустынь, это очень древний род…

— Четыре века?..

Если бы кто-то попытался вложить в этот вопрос еще больше холодного презрения и издевательской насмешки, у него бы навряд ли получилось.

— Я впечатлен, аль-Архами, — голос нерегиля сочился ядом.

И Тарик ободряюще обратился к каиду, стоявшему у его стремени с желто-алым шелковым платком в руке:

— Вешайте-вешайте.

Юноша вскинул ослепительно яркий шелк — и резко опустил руку. Барабаны зарокотали и смолкли. По рядам воинов пронесся горестный вздох, многие закрывали лица руками и начинали молиться.

Барабаны грохнули снова.

И снова. И снова.

…Теперь пришла очередь старого седого мукаддама, повидавшего на своем веку десятки сражений, и двух молоденьких сотников. Когда их поставили под деревья, из строя воинов Бану Худ раздался выкрик:

— Нерегиль! Возьми лучше мою жизнь, она мне не нужна, — но пощади моего сына!

По рядам, в которых уже и так слышался ощутимый ропот, пошел гул. Расталкивая воинов, вперед вышел еще не старый, с едва наметившейся проседью высокий ашшарит в сине-зеленом полосатом кафтане. Швырнув к копытам коня Тарика джамбию, он высоко поднял руки:

— Во имя Всевышнего! Если тебе нужна чья-то кровь, пусть это будет моя кровь!

— Отец, нет! — это кричал юноша, палачи держали его за локти и не давали броситься вперед.

Тарик, не обращая внимания на выклики и нарастающий гул за своей спиной, придержал затоптавшегося коня и невозмутимо осведомился:

— Кто позволил тебе покинуть строй, неразумная скотина?

Войско ахнуло.

— Будешь следующим.

Взлетел в воздух желто-алый шелк, грохнули барабаны.

Ханаттани поволокли к деревьям несчастного отца, и палач отпустил локоть стоявшего на коленях приговоренного, которого он уже хотел было повести к приготовленному суку с перекинутой веревкой — юноше теперь приходилось подождать.

Увидев, кого палач оставил стоять на коленях на мокрой от росы траве, Аль-Архами охнул, закрыл лицо рукавом, — а потом вдруг с решительным лицом снова шагнул к нерегилю. Загремели барабаны.

— Господин…

— Это опять ты? — в голосе нерегиля послышалась явная угроза.

— Я прошу тебя помиловать лучшего поэта аш-Шарийа.

И аль-Архами опустился на колени у копыт фыркающего и мотающего головой сиглави. Конь затоптался, когда поэт коснулся лбом травы и застыл в такой позе.

— Ты так мучаешься, мой друг, что я тут подумал: может, тебе будет легче разделить участь тех, кому ты так сострадаешь?

Тарик улыбнулся, да так, что многие попрощались с аль-Архами. В конце концов, думали многие, милосердие должно ограничиваться благоразумием. Только глупец может не видеть, что пришел час мщения самийа — сумеречник не выпустит трепыхающуюся между клыков добычу.

Однако поэт, не раз просивший за друзей и родичей перед троном халифа, не двинулся и не поднял головы. Барабаны грохнули. Аль-Архами не пошевелился. Тарик сморщился и посмотрел в сторону осужденных. Их осталось двое — юноши в одинаковых белых ихрамах. Палачи подошли к ним, подняли с колен и повели к деревьям.

Вдруг нерегиль снова улыбнулся и перевел взгляд на затянутую в простой коричневый хлопок спину аль-Архами:

— Лучший, говоришь?.. Ну пусть прочтет что-нибудь. Но смотри, поэт, — если ты соврал, я тебя добавлю к ним — для ровного счета.

За спиной самийа несколько тысяч человек замерли от ужаса. Аль-Архами, не изменившись в лице, распрямил спину и прижал ладони к груди в жесте благодарности.

— Правый, — сказал он каиду с платком.

Тот сделал знак палачу подвести осужденного, на которого показал аль-Архами, к Тарику. Юноша шел, высоко подняв непокрытую голову — платок ихрама с него уже сняли.

Палач поставил его на колени рядом с придворным поэтом. Молодой человек поднял глаза и выдержал взгляд самийа.

— Ты поэт?

— Всевышний рассудит, — пожал плечами юноша.

— Читай.

— Что тебе прочесть, господин? — спокойно спросил юноша, точно стоял не между нерегилем и палачом, а среди друзей на площади.

— Тебе виднее, — издевательски усмехнулся самийа.

Юноша на мгновение задумался и сказал:

Тебя в разлуке я вижу ясно глазами сердца. Будь вечным счастье твое, как слезы моей тоски! Я не стерпел бы сетей любовных от прочих женщин, Но мне отрадны, мне драгоценны твои силки. Подруга сердца, я рад, я счастлив, когда мы вместе. А здесь горюю, где друг от друга мы далеки. Тебе пишу я глубокой ночью — пусть не узнает Никто на свете, что муки сердца столь глубоки. Скорблю о милой, как о далеком волшебном рае, Любовью дышит любое слово любой строки. К тебе умчался б, но ведь не может военачальник Покинуть тайно, любимой ради, свои полки. К тебе пришел бы, к тебе прильнул бы, как на рассвете Роса приходит к прекрасной розе на лепестки.

Тарик долго молчал, и по лицу его ничего нельзя было прочесть. На поле перед дубовой рощей стало очень тихо, словно никого кроме самийа и поэта там и не было, — слышалось только, как глубоко в лесу угукает горлица. Потом самийа вдруг сказал:

— Мне… называли твое имя. Прочитай еще.

— Что бы ты хотел услышать, господин?

И Тарик ответил:

— Я знаю, что ты недавно написал новые стихи, которых еще никто из людей не слышал. Прочитай их.

Юноша удивленно глянул на самийа, однако овладел собой и ответил:

— Как скажешь, господин.

…Примчавшись на родину, всадник, ты сердцу от бренного тела Привет передай непременно! Я западу тело доверил, востоку оставил я сердце И все, что для сердца священно. От близких отторгнутый роком, в разлуке очей не смыкая, Терзаюсь я нощно и денно. Господь разделил наши души. Но если захочет Всевышний, Мы встречи дождемся смиренно.

Закончив чтение, юноша вдруг ахнул — он только что понял, как его стихи должны были отозваться в сердце Тарика. Стоявший рядом на коленях Аль-Архами побледнел от ужаса. Меж тем нерегиль сидел в седле неподвижно, и по лицу его тенями бежали мысли, не доступные разуму смертных.

— Мой друг был прав, — наконец, сказал он. — Ты выразил в четырех бейтах все, что я не смог сказать, исписывая свиток за свитком поэтическим мусором. Мой друг считает тебя лучшим поэтом среди ашшаритов, Мунзир ибн Хакам из рода Курайш. Ты свободен. Освободите также и того человека, — Тарик кивнул в сторону последнего осужденного. — Я побежден.

И сказав эти загадочные слова, самийа тронул коня. Но Мунзир ибн Хакам, которому уже развязали руки, взялся за повод серого жеребца Тарика и спросил:

— Господин, откуда тебе стало известно об этой поэме? Я не показывал ее никому, даже брату! — и юноша кивнул в сторону деревьев, куда уже дошло известие о помиловании. Его брата развязали и вели к коню.

— Мне сказал о ней один мой знакомый, с которым мне часто доводится играть в шахматы. Он нашел ее среди бумаг в твоем ларце для писем, — ответил Тарик.

— Но как этот твой знакомый проник в мой дом? — удивился поэт.

— Через окно, на котором ты поленился поставить печать, защищающую от джиннов пустыни, — усмехнулся самийа.

Аль-Мутамид разинул рот от изумления, а Тарик добавил:

— Будешь проезжать через проскогорье Мухсина — повернись к северу и позови Имруулькайса. Силат будут рады принять тебя в своем городе, о Мунзир ибн Хакам, — поэт милостью Божией.

 

-4-

Небесный волк

Аммар выслушал вести о поражении джунгар и об… упорядочивании… ослушавшихся отрядов, не изменившись в лице. Он подозревал, что, отпустив поводок самийа, он получит гору трупов. Общение с Тариком все более напоминало ему охоту с огромной прирученной рысью: отпустишь сворку сильнее — она того и гляди проволочет тебя по кустарникам, скакнув за добычей; накрутишь ремень на кулак — будет рваться, задыхаясь в ошейнике. Впрочем, не он ли сказал нерегилю — "я даю тебе право казнить и миловать"? Хотя Аммар не ожидал, что самийа умудрится казнить сыновей самых знатных родов халифата — и помиловать простого сотника из захудалой боковой ветви Курейшитов и его столь же никчемного брата. И опять же, ни человек ни даже тушканчик не волен в своей жизни — как верно сказал Малик ибн Амр, раскопав нору, в которую попала ударившая у ног его коня стрела, и обнаружив там пораженного в голову зверька. Видно, листок с именами жертв самийа уже упал у трона Всевышнего. Осталось посмотреть, чьи еще имена упадут к ступеням Престола Праведнейшего — в том, что семнадцать повешенных в роще падуба будут не последними в этом скорбном списке, Аммар не сомневался. Нынешним вечером главы всех оскорбленных самийа родов будут сидеть в маджлисе — халиф собирался чествовать вернувшегося с победой нерегиля. Более того, сегодня вечером в маджлисе соберутся главы всех знатных родов халифата, до сих позволявшиеся себе садиться в собрании без разрешения халифа. Хромому ослу было понятно, что сегодняшний вечер не обещал тишины.

…Повелитель верующих воскликнул:

— Воистину подобного не было, как мне кажется, ни у одного царя!

Пировали в саду — плотина Мургаба снова преградила воды Ханадана, и в пруду и фонтанах плескалась прохладная в сумерках вода. Ради праздника Аммар приказал принести садовнику большое блюдо и сделать на нем маленькие беседки из разных цветов, посреди блюда налить воду и по краям положить крупные жемчужины, чтобы это походило на пруд и камешки. А в воду пустили змею, которая плавала в ней, извиваясь. На краю блюда стояла маленькая лодка, в которой сидела красивая девочка-невольница с не закрытым еще лицом, и делала вид, что гребет золотыми веслами.

Аммар гордо оглядел пахучие кипы жасмина и бутоны роз, с которых медленно падали в рукотворный пруд крупные капли, — цветы обрызгали смесью воды и розового масла. И сказал:

— Я награжу всякого, кто скажет стихи об этом блюде и о том, что на нем находится.

Аль-Архами, по праву придворного поэта, импровизировал первым:

— Все чудеса земной природы в причудливом разнообразье Перед тобою, повелитель, судьба роскошно сочетала. Вот нити трепетного света, вот полог, сотканный росою, Вот в царстве зыбких очертаний чертог прозрачнее кристалла.

Рабыни отложили лютни и захлопали в ладоши, звеня браслетами. Лица девушек едва скрывали прозрачные покрывала оранжевого и золотого цветов, подведенные глаза и брови дразнили мужчин. Музыкантши позволяли расшитым золотом тканям келагаев словно бы случайно упасть с лица, пока они перебирали струны, а когда опускали инструменты на ковры, они, словно бы спохватившись, подхватывали мерцавшую в свете ламп кайму платка и стыдливо прикрывали нижнюю половину лица, показывая изящные смуглые ручки, кольца и браслеты на обнажавшихся запястьях., - глаза же продолжали влажно поблескивать: в них скакали крошечные шайтаны, обещая ночи в саду и вкус граната на губах.

— Жалую тебе коня под тисненым золотом седлом! — воскликнул Аммар, взмахнув рукой — и послал поэту чашу вина.

Слово взял ибн-Маккари:

— Сквозь воду виден крупный жемчуг, а средь неуловимых струек Змея пестреет, извиваясь, но не показывает жала. Ты в этом зеркале прелестном увидишь все, что пожелаешь: И феникса, и черепаху, и леопарда, и шакала.

Многие попросили принести им калам и бумагу, чтобы записать стихи сегодняшнего вечера.

Аммар усмехнулся — ибн-Маккари, похоже, понял, что значит змея среди белоснежных лепестков и жемчужин. И снова оглядел сад — нерегиль, истинное бедствие из бедствий и змея среди змей, все еще не появлялся.

Меж тем, следовало одарить ибн-Маккари, и Аммар послал ему три жемчужины из блюда — и вино.

Невольники в шитых золотом туниках разносили шербеты, воду с розовыми лепестками и льдом, вино и фрукты. Несравненная Камар сидела по другую сторону благоухающего блюда с водой, прямо напротив Аммара. Лютню царица певиц еще не брала в руки — сидела закрывшись до глаз черно-золотым покрывалом прозрачного газа. Аммар не мог не признать, что ятрибка, конечно, уступала так и не распробованной толком ханаттянке в умелости и красоте, но, когда он входил к Камар, в ушах продолжал звучать ее низкий голос, поющий о страсти, — и ночь покрывала тьмою и ее рыжие волосы, и ее не слишком пышную грудь.

— Мы забыли о девушке в лодке! — воскликнул Зияд ибн-Хайран, сын наместника Саракусты. И сказал так:

— Но, может быть, всего прекрасней на корабле своем девица; О ней, увенчанной цветами, душа с любовью возмечтала. Предупреждает резкий ветер о том, что в море будет буря, И корабельщица страшится при виде яростного вала.

Похоже, многие, очень многие предвкушали, что сегодняшний вечер завершится не только поэтическим поединком. Аммар, не сдержав улыбки, воскликнул:

— Еще один бейт, о воин, и я включу тебя в число моих надимов!

Зияд, расхохотавшись, поднял чашу, приветствуя своего повелителя.

— Жалую тебе коня и золотые поводья!

Аммар веселился от души. Обернувшись в поисках раба с кувшином, — его чаша опустела, — халиф вдруг оказался лицом к лицу с Тариком.

— Тьфу на тебя, — в сердцах прошипел Аммар.

Самийа, как истинная кошка, подкрался незаметно, и теперь сидел за спиной Аммара, как ни в чем не бывало оглядывая сад хищными холодными глазами. На нем был парадный, зеленый с серебристой вышивкой шелковый энтери и черная накидка, под которой угадывались очертания меча в ножнах. В ответ на Аммарово шипение он рассмеялся и сообщил:

— Прости, я опасался, что не найдусь с нужными рифмами, если придется импровизировать, и засиделся над стихами, которые надеялся выдать за экспромт.

Нерегиль едва сдерживал глумливую усмешку, изо всех сил пытаясь сохранить покаянную серьезность на узкой бледной морде.

— И что получилось? — без особого восторга поинтересовался Аммар.

Тарик состроил подхалимскую рожу и продекламировал:

— Ты, оплот несокрушимый вопреки земному тлену, Награждающий заслугу и карающий измену, Ты меня, раба дурного, соизволивший приблизить И своим расположеньем повышающий мне цену…

Тут нерегиль не выдержал и расхохотался. Аммар понял, что вот-вот расхохочется сам, — так смешно у Тарика вышло передразнить льстивую манеру придворных стихоплетов. Сдерживаясь из последних сил, Аммар спросил:

— А где финал?

Нерегиль, вытирая рукавом выступившие на глазах слезы, выдавил сквозь смех:

— Вот в этом-то и беда — нет финала… Это, наверное, потому, что стихи идут… не от сердца…

Аммар плюнул на приличия и заржал.

Тарик, отсмеявшись, заявил:

— Вот поэтому-то я и опоздал. Ты поможешь мне с последним бейтом?

Аммар прыснул в последний раз и ответил:

— Да отвратит меня Всевышний от такого нечестивого деяния! Луна не видела стихов отвратительнее — уж лучше не позорься в маджлисе: скажи честно, что Всевышний отказал тебе в поэтическом даре, и пропусти свою очередь!

Повернувшись обратно к собранию, Аммар понял, что в саду все стихло и на них с Тариком устремлены взгляды всех присутствующих.

— Сядь напротив меня, о Тарик, — приказал тогда Аммар. И махнул невольникам: — Принесите ему подушку.

Когда нерегиль сел на указанное ему место, халиф приказал поднести ему большую хрустальную золоченую чашу и наполнить ее вином. И громко сказал:

— Прими этот кубок из моих рук, о Тарик! Воистину, ты заслужил мое расположение! Жалую тебя чашей вина, драгоценным поясом и четырьмя чистокровными конями под седлом и в золотой узде, рабами, чтобы за ними присматривать, а также двенадцатью невольницами и двенадцатью невольниками в шелковой одежде и с жемчужной серьгой в ухе!

Тарик отдал земной поклон, принял чашу у него из рук, поднял ее высоко над головой и провозгласил:

— Живи десять тысяч лет, о мой повелитель!

И пригубил вино.

Наблюдая за тем, как нерегиль ставит чашу на ковер перед собой и снова земно кланяется, Аммар услышал у себя в голове: "Чтоб тебе провалиться с твоими подарками! Я в джаханнаме видал твоих коней, рабов, и в особенности, — забери тебя шайтан, Аммар, — невольниц!"

— Вода, мука, лепешки, — негромко предупредил Аммар, удовлетворенно созерцая склоненный затылок нерегиля — повинуясь требованиям дворцового церемониала, тот застыл с почтительно прижатым к ковру лбом.

Наконец, повелитель верующих сделал знак смотрителю двора, и тот коснулся правой ладони Тарика жезлом черного дерева, разрешая самийа поднять голову. Тот распрямился, подарив халифа злющим взглядом.

Потом Аммар громко, чтобы все услышали, приказал:

— Пусть каждый из присутствующих поднимет чашу в честь Тарика, заслужившего сегодня мою милость!

В саду, среди огоньков ламп и отблесков света на воде пруда, драгоценностях женщин и ножнах парадных джамбий на поясах мужчин, зазвучали одобрительные возгласы и здравицы.

Звук удара, а следом грохот и звон раскатившейся посуды заставили всех обернуться туда, где на почетных местах у кустов жасмина, с правой стороны от халифа, у самого края сверкающего отражениями светильников блюда, сидели Бени Умейа.

Аммар тоже посмотрел в ту сторону.

Омар Абу-аль-Ариф ибн Имран, глава Умейадов, сидел на подушках, уперев ладони в колени и по бычьи наклонив голову — его чалму украшало перо фазана, пристегнутое изумрудной брошью, и сейчас это перо торчало, как рог свирепого тура. Перед ним валялся, скорбно растопырив ножки, опрокинутый низенький столик — апельсины, финики и виноград составили скорбную компанию отвергнутых кувшину и чашке в складках сброшенного на ковер достархана.

Тарик продолжал сидеть на своей подушке лицом к Аммару — неподвижно, не обернувшись на грохот и не изменившись в лице.

— Что с тобой, о Абу-аль-Ариф? — голос халифа прозвучал мягко и успокаивающе. — Почему ты не хочешь уважить мою просьбу в день праздника?

— Потому что я не понимаю, что мы здесь празднуем, о повелитель, — сурово ответил широкоплечий, статный, несмотря на прошедшие годы, славный своей отвагой и безжалостностью глава Умейадов.

Рассказывали, что в свои пятьдесят три Омар держит при себе пять молодых наложниц, и те недолго ходят пустыми, то и дело производя на свет очередного Умейа. Абу-аль-Ариф уже потерял счет своим детям от четырех жен, пяти наложниц и десятков рабынь, которых ему, тем не менее, продолжали дарить и покупать. Тем не менее, юный Абд-аль-Малик, повешенный в роще падуба у стен Беникассима, был его сыном — и сыном от Таруб, любимой наложницы.

— Объяснись, о Абу-аль-Ариф, — спокойно сказал Аммар.

Охрану в саду несли вооруженные саифами и джамбиями «южане».

Тарик продолжал сидеть не шевелясь, устремив взгляд в какую-то точку за спиной Аммара.

Все присутствующие затаили дыхание, и слышны были лишь плеск воды в фонтане, треск факелов и голоса перекликающихся по своим хозяйственным делам рабов за стенами сада.

— Пусть Всевышний будет мне свидетелем — я служил тебе верой и правдой, о мой повелитель, и не жалел жизни, защищая твоего отца и тебя в дальних походах и жестоких битвах, — мрачно проговорил Омар. — Твоя жизнь и твоя честь были мне дороже моей жизни и чести, и жизни и чести моих сыновей. А ведь мой род, также как и твой, род Аббаса, происходит от Али: наши праотцы были сыновьями посланца — Аббас от Сабихи, а Умейа — от Зейнаб! Вот почему сейчас я не могу исполнить твой приказ, о мой халиф! Я оскорблен, и вместе со мной оскорблен весь род Умейа. Я говорю за себя, раз остальные предпочитают трусливо прятать лица за рукавами! — возвысил голос глава Умейадов, оглядывая остальных вождей кланов.

Те уже начинали переглядываться, кивать и поглаживать ладонями сделанные из рога носорога рукояти джамбий. Меж тем, Омар ибн-Имран поднял правую ладонь и воскликнул:

— Да простит меня Всевышний, о мой повелитель, но я не стерплю позора и засвидетельствую перед этим собранием: ты поступил опрометчиво и неразумно! Ты отвернулся от своих преданнейших слуг! — Омар гордо обвел глазами лица сидевших в маджлисе.

Люди кивали и облегченно вздыхали: ну наконец-то нужные слова сказаны — сейчас все встанет на свои места. И глава Умейадов крикнул:

— Я не потерплю, чтобы мою судьбу и судьбу лучших из лучших воинов Аш-Шарийа решал бледномордый чужак-самийа, безродный раб, купленный за деньги!

Маджлис взорвался криками, и в следующее мгновение Аммар увидел, как черная накидка бегущего Тарика мелькнула над столиками и подушками. Моргнув еще раз, Аммар увидел высокий силуэт над сидящим Омаром ибн Имраном. Тарик сгорбился, в его руках свистнул и сверкнул меч, отрубленная голова Умейа, взмахнув пером на чалме, подлетела в воздух и упала наземь. Из перерубленной шеи еще сидевшего тела ударил фонтан крови, обильно заливая одежду сидевших вокруг Умейадов, посуду и скатерти.

Не обращая внимания на крики ужаса и женский визг, Тарик нагнулся, сдернул чалму с головы Омара и поднял ее за рассыпавшиеся длинные седые волосы. Аккуратно переступая через опрокинутые столы и посуду, нерегиль пошел обратно, неспешно шагая мимо оцепеневших от ужаса людей. Голова Омара покачивалась в одной руке, обнаженный окровавленный меч длинно посверкивал в другой. Сидевшие вдоль кромки пруда-блюда вскрикивали и с ужасом отворачивались, когда мимо их глаз проплывало разинувшее рот, перекошенное лицо Умейа.

Дойдя до своего места перед Аммаром, Тарик развернулся лицом к собранию и сказал:

— Почтеннейшие! Как командующий армией Аш-Шарийа, я могу только приветствовать смелость и отвагу, проявляющиеся в том числе и в том, чтобы открыто выражать свое несогласие с моими действиями и планами. Позвольте мне также заметить, что я совершенно нечувствителен к замечаниям по поводу моей внешности, происхождения или положения невольника при этом дворе. Я могу заверить вас в том, что подобные мнения и комментарии никогда не станут причиной моего неудовольствия или гнева. Тем не менее, я должен вас предупредить: тому, кто подвергнет сомнению дарованную мне повелителем верующих власть над армией халифата, я отрублю голову. Так, как я сегодня отрубил ее вот этому ублюдку! — и самийа резко вздернул вверх руку с головой Омара.

Обведя взглядом маджлис, завороженно наблюдающий за отсветами пламени в остекляневших глазах главы знатнейшего и могущественнейшего клана Аш-Шарийа, Тарик опустил голову Омара.

И с нарастающей яростью проорал:

— Если кто-нибудь из присутствующих здесь зарвавшихся ублюдков, именующих себя "древним родом", желает высказаться вслед за Умейа — пусть высказывается, потому что сейчас ему самое время сдохнуть! — нерегиль вскинул окровавленный меч.

Ответом ему стала гробовая тишина.

— Я думаю, что наши разногласия остались позади, — с леденящей улыбкой проговорил самийа и отпустил голову Омара.

С глухим стуком она упала на ковер. Взмахнув крест накрест мечом, Тарик стряхнул кровь с лезвия и медленно вложил клинок в ножны.

— А теперь я вынужден попросить у благородного собрания прощения: увы, я обделен поэтическим даром и не смогу принять участие в стихотворных поединках этого вечера. Поэтому я вынужден просить у моего повелителя разрешения покинуть пир — я слишком груб для утонченных забав аш-шаритов.

И самийа опустился перед Аммаром на колени и коснулся лбом ковра.

Аммар, спокойно оглядев забрызганные кровью цветы жасмина над безголовым трупом Омара ибн Имрана, милостиво улыбнулся и ответил:

— Иди, Тарик.

Наутро халиф приказал самийа явиться в пустой сад, в котором уже не осталось никаких следов вчерашнего пиршества — ни жемчужин, ни крови. На жасминовые кусты и траву рабы по приказу повелителя верующих всю ночь выливали ведро за ведром воду. Аммар не любил запаха крови.

— Как ты посмел?! Что ты себе думаешь, о сын шайтана, порождение пятнистой змеи, язычник, неверная собака!

Для верности Аммар еще и запустил в коленопреклоненного нерегиля абрикосом. Тарик его поймал быстрым кошачьим жестом.

— Они взбунтуются!.. — воскликнул наконец халиф и в изнеможении упал на подушки.

— Взбунтуются — накажешь, — невозмутимо пожал плечами самийа и надкусил абрикос.

— Ты знаешь, сколько их? Сколько у него сыновей? Племянников? А у этих сыновей и племенников их сыновей, двоюродных братьев и племянников? Это самый могущественный клан Аш-Шарийа!

— Значит, ты накажешь самый могущественный клан Аш-Шарийа, — нерегиль явно оставался безучастен к несущейся над его головой грозе.

— Тьфу на тебя, — мрачно выдохнул Аммар и добавил: — Вот ты, в случае чего, и отправишься их приводить к покорности.

— Как скажешь, — снова пожал плечами самийа. — Но я бы решал задачи в порядке поступления. Я знаю, что джунгары готовят к походу большую армию.

— "Большую а-армию", — передразнил его Аммар. — Сто пятьдесят тысяч сабель — это, по-твоему, большая армия?! Это огромная армия!

— Откуда такие сведения? — поднял брови нерегиль.

Аммар прикусил было язык, а потом подумал, что смысла скрывать что бы то ни было от самийа нет:

— В Фейсалу пришел купеческий караван из хань. Купцы прибыли с пайцзами Эсен-хана, идут в Хорасан за шелком и тканями. Они и сказали.

— Аммар, — тихо сказал самийа. — Ты хочешь сказать, что по крупнейшему ашшаритскому городу на границе со степью сейчас разгуливают вражеские лазутчики и сеют панику среди населения?

— О нет, мой сумеречный друг, вы нас недооцениваете, — раздался от ворот сада веселый голос ибн Хальдуна — добродушный пухлый вазир уже поспешал к ним, переваливаясь на тонких ножках. — Никто уже нигде не разгуливает, все тихо сидят в тюрьме и быстро и внятно отвечают на вопросы моих дознавателей.

Отдуваясь и вздыхая, начальник тайной стражи опустился на колени перед своим халифом, отдал земной поклон, и приветственно кивнул Тарику. Кивнув в ответ, нерегиль сказал:

— Почтеннейший Исхак, сдается мне, что я знаю не все, что мне следует знать об этом деле.

— Ой, да? — всполошился старый вазир.

— Это какой-то странный караван — приходит из вражеской земли с подорожными врага и тут же начинает заниматься шпионажем в пользу врага, нимало не скрывая собственных целей. И это явно не первый караван — мальчишку-толмача тоже привез в Беникассим ханьский купец два года тому назад. И сдается мне, что дела у этого купца пошли неважно — или я ошибаюсь?

Ибн Хальдун и халиф многозначительно переглянулись. Тарик заметил это и добавил:

— И вот теперь джунгары налетают именно на Беникассим — и на Мерв. А в Мерв ханьский караван с ханской пайцзой, случайно, не заходил?

Вазир вздохнул и ответил:

— Ваша проницательность, мой сумеречный друг, делает вам честь. Я расскажу вам все по порядку.

И ибн Хальдун рассказал, что пять лет назад джунгары вторглись в Хорасан через Герирудскую долину — десятки фарсангов переходящих друг в друга оазисов у подножия хребтов Паропанисада, постепенно опадающим гребнем уходящих в Большую степь. Восточные отроги Паропанисад защищали Аш-Шарийа от степи словно бы воздвигнутой чудом Всевышнего стеной. Чем дальше к западу, тем более пологими становились горные склоны, и в виду веги Фейсалы скалы окончательно сменялись высокими холмами с каменистыми обрывами. А за Фейсалой протянулись обширные пустоши и заколдованные плоские скалы Мухсина — поросшего травой и редким кустарником плато, по которому всегда гулял странный поющий ветер. Если бы не Мухсин с его нехорошей славой места обитания джиннов, Хатиба, прижимающаяся к подножию Биналуда, была бы совершенно открыта степи с юга. Так же обстояли дела Беникассима и Мерва, раскрывавших объятия своих долин всякому, кто решился бы пройти через поющие скалы джиннов.

До последнего времени джунгары не решались форсировать пользующееся дурной славой плоскогорье. Они предпочитали прорываться через Герируд — после песков и глинистых почв тагры, поросших хилой травой, хармыком и бударганом, оазисы долины казались им земным раем. Они готовы были рисковать, мчась мимо укрепленных городов и крепостей, подобных Нисе, — но до сих пор джунгарские кони не смели топтать высокую траву Мухсина. Все изменилось в этом году — двадцать тысяч кочевников пришли к Мерву через плато.

Рассказав все это, ибн Хальдун утер платочком тонкого хорасанского хлопка пот со лба.

— Что случилось в Беникассиме два года назад? — резко спросил Тарик.

Вазир и халиф снова переглянулись. И Исхак ибн Хальдун неохотно ответил:

— Туда пришел ханьский караван. Очень богатый и очень большой. Мы еще удивились, почему он пришел туда, а не в Мерв. Но караванщики божились, что джинны отвели им глаза в скалах, и они насилу вышли в долину, высматривая на горизонте снежную вершину Толуй-бабы.

Тарик, неотрывно глядя на вазира, склонил голову — мол, я понял, продолжай.

— Караван вез все, чем богаты царства хань — серебро, ткани из верблюжьей шерсти, кречеты из Эдзина, бобровые и собольи шкуры. Ты должен знать, о Тарик, что ханьские купцы предпочитают делать огромный крюк и не идти через Большую степь — джунгары представляют для них нешуточную опасность…

— Представляли, — поправил вазира нерегиль. — Закон Эсэн-хана карает грабителей смертью. Теперь караваны могут идти через степь, и никто не тронет купца и пальцем.

Начальник тайной стражи с удивлением воззрился на самийа. Тот улыбнулся:

— Возможно, джунгар, с которым я имел неприятность беседовать, был хвастуном. Но он верил в то, что говорил, — для него это было правдой. Исхак, иногда очень полезно получать сведения из… экхм… первых рук.

— Хм, — лишь ответил вазир, с новым интересом оглядев как всегда невозмутимого самийа. И продолжил:

— Так вот, купцы предпочитают долгий кружной путь через Абер Тароги — аль-самийа взимают высокие пошлины за проход, но люди считают, что дело того стоит.

— Ну а этот караван бесстрашно прорвался через степь и колдовские скалы, — усмехнулся Тарик.

— Воистину так, — согласился ибн Хальдун. — И мои осведомители досмотрели вещи купцов — и обнаружили там пайцзы хана джунгар. Впрочем, купцы и не скрывали, что пользуются покровительством Великого кагана. С ними даже ехал его посол, который назвался Галданом сыном Отогчина.

— То есть это был не просто караван, — тихо сказал Тарик. — Это было посольство.

— Да, — кивнул ибн Хальдун. — И оно везло грамоту от хана джунгар, написанную ханьскими письменами. В ней этот дикарь обращался к халифу верующих… мягко говоря, в неподобающем тоне и в неподобающих выражениях.

— Что там было написано? — холодно осведомился Тарик.

— Что он считает меня своим самым дорогим сыном, — мрачно ответил Аммар. — И ожидает от меня сыновней покорности и присяги. Но что хочет при этом жить со мной в мире и поддерживать выгодную торговлю — после принесения присяги, естественно. Мне предлалось прибыть в его ставку не позднее следующего лета, пройти между двух огней и поклониться Великому Тенгри.

— Очень великодушно, — усмехнулся нерегиль. И тут же посерьезнел: — Что вы сделали с послом и караваном?

Ибн Хальдун вздохнул:

— Посла и часть купцов препроводили в Мерв. Там они предстали перед наместником, ныне покойным Инальчиком Кадыр-ханом. Слова посла привели его в возмущение, и он приказал повесить дикаря на стенах города, купцов стегать плетьми и возить по городским улицам извалянными в дегте и в перьях, а потом тоже повесить, а караван разграбить. С оставшимися в Беникассиме купцами поступили так же.

— Хорошо, что он покойный, — процедил Тарик. — За это воистину мудрое решение наместника следовало бы самого повесить на стенах города.

— Остынь, самийа, — мрачно осадил нерегиля Аммар. — Ты мало людей вздернул на сук? Выпей стакан крови, если тебе так неймется.

— На совести этого Инальчик-хана — семьдесят тысяч жизней, — тихим страшным голосом ответил Тарик. — Убийство посла и купцов открыло армии джунгар путь в долину Мерва через Мухсин. Силат сказали, что кочевникам пропели дорогу на крови.

— Что это значит? — рявкнул Аммар.

— Что мне нужно срочно послать голубя в Фейсалу, — побледнел сказал ибн Хальдун. — Пока там не произошло то же самое, что в Мерве.

Когда отряд ханаттани влетел на большую площадь у Ибрагимовых ворот, на которой жители шахристана Фейсалы обычно собирались для общей молитвы — и на которой не в пятничный день обычно вершилось правосудие, — стало понятно, что и голуби, и гонцы опоздали.

На каменном помосте в центре площади в этот день стояла высокая виселица. В петлях под прочной карагачовой перекладиной висело пятеро человек. Четверо в длинных халатах стеганого шелка, с выбритыми лбами и черными косичками, — ханьцы. Пятый был одет в кафтан из грубой ткани, отороченной мехом, и кожаные штаны, — посол Эсен-хана. По тому, как высоко болтались его босые ноги, становилось понятно, что ростом он при жизни был гораздо ниже, чем составившие ему компанию купцы. Ступни и щиколотки кочевника почернели от огня и до сих пор сочились кровью — его пытали перед смертью.

Тарик, увидев тела на виселице, охнул и скрючился в седле потного, роняющего клочья пены изо рта, коня. Тяжело дыша, самийа медленно провел рукавом джуббы по серо-желтому от пыли лицу и размотал платок, защищавший нос и губы от мелкой взвеси, еще не улегшейся за ними на подъездной дороге и улицах.

— Что теперь делать, сейид? — вороной Саида храпел и мотал вверх-вниз головой, пытаясь успокоиться после быстрой скачки.

— Отправляйтесь в цитадель и ждите повелителя, — бесцветным голосом отозвался самийа и устало махнул в сторону аль-касра на соседнем холме.

Нерегиль тронул коня и, мотаясь в седле и не поднимая головы, медленно поехал к воротам Ибрагима. Саид не решился спросить господина Ястреба, куда тот направляется. Впрочем, выехав вслед за самийа на опоясывающую стены шахристана широкую улицу рабата, Саид понял, что Тарик скорее всего поехал прочь из города — на юг. Благословенная Вега Фейсалы лежала с другой стороны, к северу от холмов. С востока к городу подступала плывущая вершинами в облаках горная гряда — Паропанисад. А к скалам Мухсина и степи Фейсала обращала неприступные, сложенные из цельных каменных глыб укрепления. Ложбина между парными холмами, на которых высились башни цитадели и шахристана, была вся застроена глинобитными домишками рабата, которые лепились один к другому и к высоким желто-серым городским стенам, словно вымаливая убежище. Выползавшая из рабата давно неторная караванная тропа долго тянулась вниз по пологому каменистому склону между желтоватых осыпей, прежде чем потеряться из виду среди пологих волн рыжевато-белесых холмов, поросших сероватой полынью и карликовым ирисом. Далеко на юге маячили Ворота теней — две парные скалы причудливой формы. За ними даже с холма у Ибрагимовых ворот различались плоские, иссеченные неведомой рукой спины камней Зачарованного города — так люди называли лабиринт источенных ветром скал на плоскогорье Мухсина.

Саид долго стоял у ворот, то поднимаясь на стременах и прикладывая руку к глазам, то со вздохом опускаясь в седло. Наконец, он увидел, как на заброшенную дорогу на юг, по которой уже несколько веков не ходили караваны, из рабата выехал одинокий всадник. Саид провожал его взглядом, пока медленно плетущийся среди желтоватой пыли конь с поникшей в седле фигуркой не исчезли из виду среди поросших чахлой травой холмов.

… - Вон он! — воин показал на крошечную светлую точку в белесом мареве над пустой дорогой.

Самийа мчал к городу со скоростью ястреба, летевшего над ним в выцветшем от тонкой пыли небе. Кви-ии, кви-ии, падал с неба ястребиный крик.

— Где ж тебя носило, сволочь ты эдакая… — прошептал Аммар, чувствуя, как злость в нем сменяется радостью и чувством невероятного облегчения.

Когда он получил известия о произошедшем в Фейсале и обнаружил, что самийа уже сколько дней как уехал в никуда и так и исчез, как сгинул, Аммар вдруг испугался, что волшебный воин его покинул. Мало ли, может, он, Аммар, совершил нечто непоправимое, и теперь таинственные силы, давшие ему в руки самийа, его отобрали. И вот теперь, по прошествии восьми полных тревоги и военных хлопот дней, нерегиль возвращался.

Вскоре вдали уже можно было рассмотреть фигурку всадника в светлой джуббе, во весь опор несущегося к городу. Всадника можно было понять — за его спиной во все небо вставала грозовых размеров туча серой пыли. Через плоскогорье Мухсина шли сто пятьдесят тысяч сабель Эрдени-батура, хорчина Эсен-хана.

Ибн Хальдун показывал ему грамоты, привезенные злополучным посольством кочевников. В предназначенной лично ему, Аммару, исписанной киданьскими иероглифами бумаге, говорилось, что Эсен-хан покорил все царства Северного и Южного хань. Теперь было понятно, почему Мерв и Беникассим не атаковали сразу как открылась эта самая проклятая "дорога на крови", как назвал ее Тарик. Свирепое отродье степных шайтанов в течение четырех предшествующих лет уничтожало империи киданей, тангутов и найманов, до сего времени процветавшие между Большой степью и северными границами Ханатты. ханьцы-купцы, приехавшие в Беникассим и в Фейсалу, не были союзниками джунгар. Они были их рабами. Их послали на смерть, как предназначенный в жертву богам скот. Джунгары-послы, видимо, тоже знали, на что шли — шайтан их знает, возможно, Эсен-хан избрал такой способ казни для неугодных родственников: и прибыльно, и выгодно.

Еще в высланной Аммару грамоте сообщалось, что поведение "северного царя" разгневало Тенгри. И Эсен-хан теперь даже не может сказать, что случится теперь с северным царем, его народом и землями. Все в воле Тенгри, завершалось послание.

Чтоб тебе вечно гореть в самой жаркой смоле джаханнама, подумал Аммар.

Тем временем всадник на сером сиглави уже подлетал к рабату. В кварталах предместья царил оживленный хаос бегства: люди пытались выбраться из запруженных тачками и арбами узеньких кривых улиц и, кидая взгляды на заволоченное страшной тучей небо, начинали метаться в панике. Аммар отрядил в рабат три полусотни гвардейцев с приказом гнать всех плетьми к аль-касру и за стены шахристана. Прямо лупите из по спинам и по рукам, если будут цепляться за поклажу, идиоты набитые, — напутствовал он воинов. Очищенный от людей рабат предстояло сжечь.

К северу от города, в долине, тоже поднимался к небесам жалостный вой и крик — людей древками копий выталкивали из домов, разрешая взять с собой лишь самое необходимое и припасы на пять дней. В Веге носились от деревни к деревни, от усадьбы к усадьбе воины Правой гвардии, сгоняли, не разбирая кто есть кто, — феллахов, хозяев богатых домов, их рабов и домочадцев, — в огромные толпы и уводили в горы. Многих приходилось отыскивать в укрытиях и оросительных каналах и гнать прочь от домов плетьми — люди все не могли поверить, что конец света, конец Фейсалы уже при дверях.

…Тарик быстро шел по стене к нему навстречу — как всегда прямой, с высоко поднятой головой и спокойно-невозмутимым выражением бледного лица. Впрочем, сейчас самийа был с ног до головы покрыт белесой пылью — даже черная грива волос стала серой там, где выбивалась из под повязанного вокруг головы платка. Аммар заметил, как на нерегиля оглядываются и показывают друг другу — люди облегченно вздыхали и, поднимая лица на небу, радостно складывали ладони в молитвенном жесте благодарности. "Вернулся, вернулся!", занятые сбором навоза в конюшнях во дворе под стеной крепости мальчишки бросили лопаты и со всех ног припустили в лабиринт улиц — "малик вернулся, малик здесь, ангел вернулся к повелителю верующих!".

— У меня есть плохие новости и хорошие новости. Плохие новости: купцы были правы — их действительно сто пятьдесят тысяч сабель, — не стал тратить время на приветствия нерегиль и встал рядом с Аммаром. — Хорошая же новость такова, что половина этого войска — сброд. Джунгары гонят перед собой пленников и данников — киданей и найманов.

— И тангутов, — добавил Аммар. — Я прочитал бумаги посольства. Они захватили Эдзин и Кафан.

— Тангутов в войске нет, — обернулся к нему Тарик. В его больших серых глазах, как ни странно, читалась грусть. — Эсен-хан истребил всех тангутов. Всех до единого, "всех отцов и матерей", как изящно выражаются его сказители.

— Ну вот, а ты говорил, что это ирчи, — усмехнулся Аммар. — Разве может быть у ирчи изящная словесность? Это люди, Тарик, люди. И этот Эсен-хан — он просто человек.

Нерегиль бросил на Аммара какой-то странный взгляд — словно хотел что-то сказать и долго колебался. Потом тряхнул головой и передумал. И ничего не ответил.

Нерегиль оказался прав — передовыми отрядами огромной армии оказались бредущие пешком люди в рваной одежде, кое-как вооруженные кто луком, кто копьем, а кто и просто острой палкой. Этих горе-воинов гнали гарцующие на мохнатых низеньких лошадках джунгары — в епанчах и лисьих малахаях, даже по такой теплой погоде. Кочевники размахивали плетьми, загоняя в строй еле плетущихся рабов. Упершись в пылающие кварталы рабата, войско джунгар остановилось. Наблюдающие за происходящим с башен аль-касра и шахристана ашшариты вскоре увидели, что кочевники решили встать под стенами Фейсалы лагерем.

Ночь явила защитникам города страшное зрелище: под подсвеченным рыжеватым пламенем небом на юг до самого горизонта тянулись огни костров — лагерю джунгар не было видно ни конца, ни края.

Под утро в Пятничной масджид города улемы начали читать проповеди о конце света, о грехах и распущенности наших дней, о гневе Всевышнего, явившемся в виде джунгарского войска, дабы покарать нечестивых лицемеров-мунафиков и сделать пути верующих прямыми. Аммару пришлось прийти в масджид в сопровождении полусотни ханаттани и разогнать каркающих служителей единого Бога. Затем он взошел на минбар и как халиф своего народа прочел оттуда проповедь. В ней он напомнил людям о таких именах Всевышнего, как Охраняющий, Дарующий безопасность и Прощающий, а также Миротворящий и Аль-Муиззу — Дарующий силу и победу. Если Всевышний с нами, заключил свою речь Аммар, то чего же мы можем лишиться? По милости Его завтра те, кто останутся в живых, будут праздновать победу на пирах среди садов Веги, а те, кто примет венец мученичества, будут праздновать победу в садах рая. Всевышнего не зря называют Ас-Самииу — Всеслышащий. Он знает о наших нуждах и уже готовит нам копье силы и венец победы! Этими словами Аммар закончил проповедь и велел всем расходиться.

На рассвете кочевники пошли на штурм: впереди они гнали заплетающихся ногами пленников из покоренных киданей и найманов. Те тащили осадные лестницы и толкали к стенам баллисты и катапульты. Их расстреливали со стен, но джунгары подгоняли все новые и новые волны оборванных изможденных людей. В конце концов, им удалось подобраться к стенам шахристана и закинуть на них осадные лестницы. Подхлестываемые плетями надсмотрщиков, плачущие и скулящие люди полезли на стены. Бой с ними напоминал страшные рассказы о сражениях с призраками пустыни: все новые и новые запорошенные желтоватым песком одушевленные скелеты вспрыгивали на зубцы крепости, их сталкивали вниз и рубили, но на их месте возникали все новые и новые фигуры с провалившимися темными глазами, стонущие как неупокоенные души.

С установленных на расстоянии выстрела катапульт и баллист в город полетели камни, горшки с зажигательной смесью и тяжелые дротики. У осадных машин суетились расчеты людей с косичками, в таких же халатах, как у повешенных давеча на площади купцов.

Еще несколько отрядов несчастных, скованных попарно, с лопатами в руках, подогнали к рвам, окружающих аль-каср, и те стали ковыряться в земле, пытаясь засыпать ров. Защитники цитадели выпустили по ним несколько залпов, после чего на земле остались лежать неподвижные и еще бьющиеся в последних конвульсиях тела. Джунгары немедленно подогнали ко рву еще одну толпу оборванцев. Они, плача и крича от страха, принялись сталкивать в ров тела погибших от стрел ашшаритов несчастных. Воины на стенах дали еще несколько залпов. Новый отряд повторил участь первого. Джунгары пригнали еще пленных — на этот раз это были сплошь женщины и дети. От их жалобных криков вставали дыбом волосы. Вскоре у рвов аль-касра высился завал из трупов в человеческий рост. Среди окровавленных утыканных стрелами тел ползали какие-то фигуры, в которых образ человека угадывался уже с трудом.

К полудню развалины рабата окончательно погасли и даже перестали исходить дымом.

И тогда на стенах аль-касра запела труба. Ворота цитадели распахнулись, и из них выехали легкие конники с луками и копьями. Они выскакивали за ворота и тут же бросались в бой, и вскоре на каменистом, спускающемся к холмам склоне стало белым-бело от светлых джубб всадников. На них с гиканьем помчался передовой джунгарский отряд. Ашшариты рассыпали строй и припустили наутек между холмами, через вьющийся дымками пепел предместий. Джунгары рванули за ними. Вскоре в лагере кочевников пришли в движение три чернохвостых знамени-туга, и три тумена конников, неспешно разгоняясь, пошли вперед — их ждала покорная, как рабыня, Вега. Джунгары шли учить роющийся в земле скот уму-разуму.

Когда арьегард последнего тумена втянулся в долину Фейсалы, и кочевники уже жадно оглядывали открывающуюся волшебную панораму рукотворных озер, рыбных прудов, оросительных каналов, садов, огородов, рисовых и пшеничных полей и снова садов с белеющими домами, павильонами и беседками, — так вот, когда три тумена джунгар вошли в долину, Вега пришла в движение. С обеих сторон долины донесся боевой клич ашшаритов: из апельсиновых рощ на западе широкой лавой хлынула тяжелая конница верхом на защищенных нагрудниками лошадях с копьями наперевес; с востока от поросших свечками кипарисов усадеб на высоких зеленых холмах отделилась вторая лава, до сих пор успешно прятавшаяся среди олив и виноградников — конники стояли, спешившись и привязав лошадей к поясам. Джунгар взяли в клещи и стали быстро, как ремесленник срабатывает свое изделие, уничтожать.

Тем временем из трех обращенных к югу ворот шахристана на вылазку бросились конные копейщики кланов. С ревом на них пошли два джунгарских тумена, гоня перед собой и хлеща почем зря закрывающихся локтями пленников. Когда два конных строя сшиблись, поднялись такие грохот и крик, что ни в цитадели ни в шахристане люди не слышали друг друга даже в подвалах.

Однако главное знамя — высокий туг с семью черными хвостами и черепом медведя на навершии, и малый бунчук второго тумена еще оставались на холме в джунгарском лагере. Кочевники стояли плотной, слитной массой, — огромным темным пятном на серо-желтом покатом плече долины.

И тогда в холмах далеко на юге зазвучала труба — впрочем, на стенах крепости за страшным шумом битвы ее не было слышно. Но на гребнях холмов даже сквозь сплошной саван пыли засверкала сталь — засадный полк ханаттани, укрывавшийся в скалах у ворот в страну джиннов, пошел в атаку. Это для них переливался в вечернем воздухе трубный сигнал. Южане и гвардия Эрдени-батура сошлись на мечах. Когда это произошло, ворота аль-касра снова открылись и выпустили пять тясяч гвардейцев во главе с Аммаром. Они вклинились в джунгарский фланг, сея смятение и панику и среди кочевников, и среди их пленных, которые бросились со всех ног в лагерь, — их уже было не остановить ни плетями, ни стрелами. Через некоторое время в лагере джунгар царила жуткая неразбериха, и вскоре туда влетели конники Аммара. Армия Эрдени-батура корчилась в предсмертной агонии.

Рассказывали, что видавшие виды степняки, стоявшие под главным знаменем, дрогнули, когда увидели налетавших «ястребов». В первых рядах скакал Тарик — а по обе стороны от него неслись два необыкновенных всадника, один на вороном, другой на золотистом коне. От них исходило призрачное сияние, и кони их не касались копытами земли. Многие считали, что это досужие домыслы: мол, кто их потом видел, этих джиннов-воителей? Хватит нам и одного самийа, говорили эти здравомыслящие люди: и впрямь, вид самийа мог устрашить самое храброе сердце. Фигуру нерегиля окружало бело-голубое сияние Сумеречного мира, а меч сверкал нестерпимым блеском нездешних краев. Джунгары, вереща от страха, кидались в рассыпную, едва завидев Бледного всадника.

Аммар, который рубился в первых рядах своего отряда, к досужим рассказам не прислушивался. Развернувшего крылья света Тарика он видел — ахнув, один из воинов показал ему пальцем, когда самийа проскакал, как проплыл, мимо: сиглави словно не касался земли, как во сне, мчась по странной серебристой дороге, которая стелилась ему под копыта. Меч нерегиля рассыпал искры и косил джунгар, как траву.

А еще Аммар видел, как справа от него в поле зрения вдруг возник всадник на вороном коне. А потом этот конь прыгнул через кочевничью кибитку в два человеческих роста — мягко, бесшумно, изогнувшись в полете, как кошка. Летучий всадник тогда обернулся к Аммару, и тот понял, что на стройном воине нет шлема, и черные кудри вьются по ветру, как у девушки в озерной купальне. К Аммару было обращено худое, узкое, бледное до прозрачности лицо, с которого смотрели два огромных, без белков и зрачков, сплошных черных глаза. Аммар сглотнул тогда и понял, что стоит лицом к лицу с одним из силат, — возможно, как раз противником Тарика в той шахматной партии в невообразимо далекой долине Мерва. Потом всадника заволокло пылью. Впрочем, Аммар не был уверен — возможно, джинну надоело убивать в зримом облике, и он растаял в воздухе, чтобы стать невидимой смертью.

К вечеру в под стенами Фейсалы не осталось в живых ни одного джунгара. Пленных киданей и найманов, которых выжило предостаточно, Аммар приказал пощадить.

Когда бой исчерпал себя и погас, как прогоревший костер, оказалось, что нерегиля нигде нет. Аммар забросил себя в седло своего рыжего кохейлана, и отправился на поиски. Потом он удивлялся себе: зачем он это сделал? И отвечал себе честно — он, Аммар, боялся, что нерегиль опять исчезнет, а люди будут смотреть на своего халифа и молча спрашивать взглядами: где он? Где ангел-защитник? Почему он вечно покидает тебя, как ветреная девушка надоевшего возлюбленного? Что с тобой не так, а, халиф, что твой волшебный помощник не желает с тобой знаться?

Найти нерегиля оказалось довольно просто: нужно было лишь проехать чуть дальше на юг, туда, где склон долины начинал уходить вниз крутизной, опасной даже для выносливых крепконогих кохейланов. Впрочем, потом Аммар задумался: а ведь к югу от Фейсалы нет таких крутых склонов. И прогнал от себя этот вопрос, как заранее не имеющий ответа.

А тогда он сразу увидел самийа чуть ниже по склону: тот стоял на вершине одного из холмов, держа в поводу застывшего бледным изваянием коня. Перед ним над трупами врагов плясала джинния-сила: изгибаясь золотистой змейкой, закидывая назад голову с водопадом золотых волос, окутывая себя подолами горящих огнем одежд и длинными рукавами, — тоненькая и страшная, как язычок нездешнего пламени.

Аммар сглотнул и понял, что имел в виду самийа, когда оскорбился в ответ на "собачью кличку". В этой тьме над погруженным в кладбищенскую немоту полем боя, в виду бесшумной пляски потусторонней девы, немыслимо было позвать — "эй, Тарик!". И халиф Аш-Шарийа собрался с духом и крикнул, называя самийа его истинным именем:

— Тарег! О Тарег! Вернись к нам! Мы, люди, и я в том числе, хотим выразить тебе благодарность, о князь из князей народа Сумерек!

И нерегиль обернулся, словно просыпаясь, и у Аммара пробежал по спине холодок: на него смотрели огромные, серые, переливающиеся нездешним сиянием глаза, в которых нельзя было различить ни радужки, ни зрачка.

Праздновать победу пришлось без нерегиля: въехав в город, он прошел в отведенные ему комнаты, завалился, как был, в кольчуге и накидке, на расстеленные ковры — и уснул. На семь дней. На четвертый день в Фейсалу, подгоняемый истошными письмами Аммара, примчался Яхья — хорошо, что старый астроном пустился в путь еще в прошлую луну. Яхья пощупал пульс на бледном тонком запястье, оттянул прозрачное, как перламутровая раковина, веко, прислушался к ровному дыханию, и успокоил столпившихся у маленького домика близ Пряничных ворот людей — самийа спит. Просто спит. Видимо, он устал. И теперь вот спит. Мало ли, может все воины аль-самийа так долго спят после боя, мы же не знаем.

Утром восьмого дня Тарик глубоко вздохнул, сжал руки в кулаки, легонько вскрикнул во сне — и сел на подушках. Чуть пошатываясь даже в сидячем положении, он довольно долго вбирал в себя окружающие краски и предметы, — видимо, пытаясь понять, где находится. Яхья на коленях подполз к нему с чашкой айрана. Самийа долго смотрел на него, явно не узнавая. Зато когда его глаза прищурились и посмотрели осмысленно, нерегиль резко наподдал по чашке рукой, и Яхья умылся кислым молоком по самый кончик бороды.

И старый астроном засмеялся, вытирая рукавами лицо, и сказал:

— О свирепейшее из созданий Всевышнего! Теперь я вполне уверился в том, что с тобой все в порядке и ты окончательно пришел в себя!

Мрачно осмотрев то, что было на нем надето, — на второй день беспробудного сна Аммар приказал попискивающим от страха невольникам снять с нерегиля перевязь с мечом и кинжалом, доспех и вообще все, вымыть его и переодеть в чистую одежду, поэтому сейчас на Тарике не было ничего, кроме штанов и рубахи, — так вот, мрачно осмотрев себя, нерегиль встал, сделал, пару раз пошатнувшись, несколько шагов и сообщил, что ему нужно видеть повелителя верующих. Затем, явно отчаявшись в своей возможности ходить не падая, снова сел на подушки. Яхья попытался с ним заговорить, но Тарик зашипел на него на каком-то странном наречии, по-видимому, на своем родном языке, и Яхья, вздохнув, поклонился и вышел из комнаты.

Аммар явился незамедлительно. Он попытался сохранить достойный и царственный вид при входе в комнату, но у него не получилось. Он подпрыгнул к Тарику и тряхнул его за плечи:

— Слава Всевышнему, ты жив!

Округлив глаза, самийа посмотрел на него, как на безумца, и спросил:

— Да что с тобой, человек, ты явно не в себе. С чего это я должен быть мертв?

И вдруг вздохнул и сказал:

— У меня есть новости для тебя, Аммар. Если мы хотим прекратить набеги джунгар и обезопасить Аш-Шарийа от угрозы из степи, нам нужно идти в степь. Его нужно убить, Аммар. Иначе они все время будут возвращаться и накатывать заново и заново — как волны морского прибоя.

— Кого убить? — нахмурился Аммар.

— Эсен-хана. Великого хана джунгар. Убить его тело, убить куст его души, и разрубить на части и сжечь их Великое белое знамя, сульдэ.

Халиф некоторое время помолчал и сказал:

— Сдается мне, Тарик, что ты кое-что об этом хане знаешь такое, чего не знаю я.

И Тарик ответил:

— Помолись о помощи Богу, которого ты чтишь. Мы идем сражаться против демона, вселившегося в человеческое тело.

Закатное солнце стояло низко и больно било в глаза. Не спасали даже плотные шелковые занавески — небо горело каким-то предсмертным, прощальным блеском, оставляя на изнанке века черный ослепительный круг уходящего за горизонт светила.

Тарик сидел лицом к солнцу, не по-человечески широко раскрыв глаза — сейчас они казались пустыми озерцами золотого света. Болезненно сморгнув — о Всевышний, как он так может, там же как пылающий шип торчит, — Аммар повернулся обратно, к гомону и крикам. Военачальники пожимали плечами и то и дело проводили руками по лицу, призывая в свидетели Всевышнего:

— О мой халиф, это безумие! Сейчас из степей вышла армия в сто пятьдесят тысяч сабель — а сколько там еще воинов? Они бесчисленны, подобно песчинкам на морском берегу!

Один из лучших его военачальников, Мубарак иль-Валид, сидел, пощипывая свои роскошные персидские усы:

— Ибн Ахмад прав и говорит дело, повелитель. Всевышний указал нам путь к мужеству, но не к безрассудству. Идти в степь с пятнадцатью неполными тысячами воинов — безумие. Мы затеряемся среди холмов и трав, как камешек на дне пруда.

Тарик отрешенно таращился в окно — земля и небо торжественно хоронили солнце. Нестерпимое сияние резко спало, и небеса стало затягивать розово-фиолетовым. Сумерки здесь, в Фейсале, смыкались быстро — и также быстро сменялись непроницаемой ночью. А сейчас уходящее солнце забирало с собой золото и аквамарин, редкие полосы облаков темнелись на роскошном, необъятном полотнище небосвода.

Аммар пожал плечами и ответил:

— Вот он вот, — и кивнул в спину нерегилю — тот сидел спиной к собранию, — говорит, что так надо. Надо идти в степь.

Посмотрев на неподвижную спину самийа, Мубарак аль-Валид нахмурился и снова провел ладонью по огромному усу — о таких женщины восторженно говорили, что здесь хватит места орлиному гнезду. Тарик казался языческой статуей — безмятежный, неподвижный, полы накидки ложились на пол ровными белыми складками.

— Хорошо, — устало кивнул командующий Правой гвардией. — Хорошо, мы пойдем в рейд в степь. А как найти, где стоит кочевье этого самого великого кагана? Опять за птичкой полетим?

Вокруг сочувственно покивали и даже начали посмеиваться. Аммар строго сказал:

— Тарик говорит, что нас проведут джинны. Точнее говоря, двое джиннов…

Сипахсалары обреченно переглянулись. Самийа даже не пошевелился на своем месте в проеме огромного, в пол, окна.

И тогда старый Тахир ибн аль-Хусайн сказал:

— О повелитель! Нет силы, кроме как у Всевышнего, единого живого, создавшего все! И если нам суждено есть хлеб живых — значит, так тому и быть, а если нам предначертан хлеб мертвых — то и тут ничего не изменишь. Но я заклинаю тебя разводом и освобождением моих невольников — останься в Фейсале.

— Не проси и не клянись, о Тахир, — улыбнулся смуглому старику Аммар. — Ибо решение мое утвердилось в моем сердце. Я должен идти во главе войска — таков мой долг предстоятеля Аш-Шарийа перед лицом Всевышнего и эмира верующих. Это джихад, о Тахир. Кому, как не халифу, предводительствовать войском в священной войне?

Военачальники стали склоняться в покорных поклонах — один за другим.

Когда ковра, наконец, коснулось перо на чалме Хасана ибн Ахмада — командующий Правой гвардией долго кривился, кусая ус, но наконец, решился и он — Аммар обернулся к Тарику.

Темнеющий на фоне закатного окна силуэт чуть двинулся, показывая острый профиль. Аммару показалось, что нерегиль улыбается — еле заметно, едва изогнув губы. А потом Тарик снова застыл изваянием — глаза, вперившиеся в залитое малиновым заревом небо, раскрывались навстречу сумеркам нездешними колодцами мрака.

— Да поможет нам Всевышний… — тихо сказал Аммар — и распустил собрание.

…Войска уже прошли тагру, когда они подъехали на полет стрелы, — трое джунгар с белым полотнищем переговорного флага. Потом съехались с ашшаритскими вестовыми. После недолгих переговоров гвардеец подскакал к едущим стремя в стремя Аммару и Тарику.

— О мой повелитель! Дикари хотят вести переговоры — но только с господином нерегилем.

Тарик очень серьезно осмотрел дальний горизонт — впереди, насколько хватало глаз, колыхалась трава, — и кивнул:

— Так надо, Аммар, — и бросил вестовому:

— Пусть укажут место.

Через некоторое время войско провожало его глазами: сиглави мчал вперед, благородно распустив хвост, из-под копыт летели комья земли. Когда всадник перевалил за гребень дальнего холма, над землей тут же соткались из воздуха две другие конные фигуры — одна на вороном, как смоль, а вторая на золотисто-рыжем коне. Силат помаячили на гребне, а затем сорвались с места и умчались, как ветер, вслед за Тариком.

Тарег увидел ее раньше, чем она его. На вершине песчаной дюны, утыканной низкими перекрученными деревцами, стоял золотистый просторный паланкин с ярко-оранжевой занавеской. Его охраняли, как и было уговорено, трое ближних нукеров ханши.

Когда он подъехал — паланкин стоял дальше, чем показалось с первого раза, монотонно-желтый цвет степи скрадывал расстояния, и только блестели под солнцем пересохшие солончаки, — занавеска откинулась, и женщина вышла наружу.

На ней переливалось синим ярким шелком ханьское парадное платье с косой застежкой-запахом, узорчатые рукава стекали до самой земли, золотой орнамент тянулся по подолу нижнего платья небесно-голубого, царственного цвета шелка. Голову женщины увенчивала высокая остроконечная расшитая золотом шапка с соболиными отворотами. С обеих сторон с шапки на уши и на плечи стекали длинные парчовые ленты, перевитые жемчугом. Ханша прижала к груди руки в длинных рукавах, скрывающих на ханьский манер не только запястья, но даже ладони, — и отдала низкий поклон.

Тарег спешился, снова окинул взглядом женщину, и поклонился в ответ. Ханша указала на горевший на вершине дюны костер. С двух сторон от огня был настелен войлок и брошена подушка: белая кошма и синяя шелковая подушка для супруги кагана, черный войлок и простое кожаное сиденье для чужеземного воина. Им предстояло разговаривать через невысокое пламя костра.

Усевшись друг напротив друга, они еще раз переглянулись. Женщина проговорила на языке джунгар:

— Ты ведь понимаешь меня, существо из Сумерек. В паланкине сидит переводчик, но я не думаю, что он понадобится.

— Я понимаю тебя, — ответил Тарег по-джунгарски.

В другое время и в других обстоятельствах ему было бы даже интересно заняться строем и родством этого языка. Но сейчас было не то время, да и обстоятельства не подходили для языковедческих разысканий.

Ханша вдруг улыбнулась и сказала:

— Мое имя — Хулан-хатун.

Нерегиль посмотрел, прищурился и вдруг наклонился к пламени костра и тихо сказал:

— Твое имя — легион.

— Смотрите, какой умный…

И женщина-демон, уже ничего не стесняясь, выглянула из глаз человеческого тела. Для второго зрения Тарега фигура его собеседницы изрядно изменилась: над головой заколыхались длинные, как у лежащей на дне утопленницы волосы, глаза увеличились и превратились в выпуклые, пустые черные капли, в которых матово отражался свет костра.

— Приветствую князя Тарега Полдореа, — бледные тонкие губы раздвинулись, и демоница показала два ряда острых, одинаковых по размеру и длине зубов.

— Мы встречались? — усмехнулся нерегиль.

Это была шутка, как понимали и он, и его собеседница. Если бы им довелось встретиться там, на западе, то кто-нибудь из них уже бы лежал в земле. Вернее, в земле лежал бы Тарег, — если бы его оставила удача и он бы погиб в поединке. Куда посмертие забрасывает демонов, нерегиль не знал, да и не очень интересовался этим сугубо умозрительным, на его взгляд, вопросом. Тарег Полдореа предпочитал решать все вопросы с демонами практически — с помощью меча.

— Твоя слава идет впереди тебя, князь, — и она снова оскалила свои острые, как у окуня, зубы.

— Что ты хотела мне сказать?

Вместо ответа она окинула его своим странным, неживым взглядом. И вздохнула:

— Какая жалость.

Она говорила о его гейсе. О Договоре. В мире второго зрения, в мире хен Тарегов гейс выглядел даже отвратительнее, чем в дневном: его горло стягивала тонкая черная петля-удавка, перекручивающаяся влажным черным блеском, похожая на какую-то отвратительную пуповину веревка свешивалась с шеи и уползала куда-то в сумерки хен. На самом деле, понятно, куда — к державшему другой ее конец человеку.

Демоница резко бросила:

— Они тебя никогда не отпустят. Ты знаешь это, Полдореа. Ты же знаешь, какие они, — люди. Им всегда всего мало. И они будут век за веком таскать тебя на поводке Клятвы, измываясь, унижая тебя, заставляя расплачиваться за то, что ты сильнее, умнее и достойнее их. Нравится тебе такое будущее, Тарег?

— У меня нет другого, — спокойно ответил нерегиль.

— Эсен предлагает его тебе, — уперев в него взгляд своих смоляных капель-глаз, твердо проговорила демоница. — Как говорят здешние люди, у тебя нет плети, кроме конского хвоста, нет друзей, кроме собственной тени. Мы — твоя истинная родня. Мы — а не люди. Стань нашим побратимом, анда.

Нерегиль расхохотался — и смеялся долго, до слез. Демоница, не изменившись в лице, наблюдала за его горьким весельем.

— Побратимом? — отсмеялся, наконец, Тарег. — Какие у демона побратимы?

— Ты мало знаешь, — возразила она. — Какие названные братья, спрашиваешь ты? Такие же, как мы с Эсеном. Когда-то я тоже была женщиной Сумерек.

Тарег нахмурился:

— Если ты — мой портрет в будущем, то мне оно не нужно.

— Таре-ег, — она покачала головой. — Кто говорит — нужно, не нужно… У тебя нет другого будущего, ты сам сказал. Хочешь ты этого или нет, оно ждет тебя. Ты ведь не хотел подписывать Клятву, правда? Однако они проволокли тебя с одного края мира на другой, затянули на шее эту удавку и гоняют теперь, как жеребца по кругу. Причем тут твои желания?

Нерегиль презрительно фыркнул:

— Ты хочешь сказать, что вы сможете сломать мой гейс? Гейс, запечатанный этими Именами?

Демоница вздрогнула и подобралась, выставив вперед когтистую лапу:

— Тише, тише… Кто говорит — сломать? Исполнить, мой князь, исполнить… — и она снова показала окуневую пасть в ухмылке.

Увидев, как Тарег вдруг прижал уши, она засмеялась:

— Вот видишь, я же с самого начала сказала, что ты умный, — ты все понял. Таре-ег, ну сам подумай, сколько осталось сидеть на троне этому роду извращенцев и потомственных убийц. Ты же сам все знаешь, посмотри хотя бы на своего нынешнего владельца — капризный своевольный гаденыш без понятий о чести, совести и достоинстве. Он видит мир только поверх задниц упавших к его ногам рабов — ну не омерзительный ли ублюдок, ублюдок и сын такого же ублюдка, ко всему прочему? Тарег, степь сметет их. Ты связан с халифом Аш-Шарийа? Через десять, а то и пять лет халифом Аш-Шарийа будет Эсен.

Нерегиль часто дышал, прижав уши и сжав кулаки.

— Да, Тарег, так будет. И они будут возглашать ему хутбу в своих глупых каменных домиках, которые они почему-то называют всякими страшными именами. Династия сменится — и править ими будем мы. Это будет справедливо, иного они не заслужили. А ты, Тарег, будешь стоять у нашего с Эсеном трона. Сейчас я предлагаю тебе выбор: ты можешь прийти к нам добровольно. Для этого тебе достаточно лишь отпустить силат, — и демоница кивнула на переливающиеся за спиной Тарега золотую и темную фигуры, — и отъехать в сторону во время боя. Если ты заметил — а ты заметил, нерегиль, ты же у нас умный, — они забыли прописать в твоей Клятве запрет на недеяние. Отступив в сторону, ты не вступишь в сговор с врагами и не поднимешь на них руки. Ты лишь дашь возможность свершиться справедливому суду над мерзкими вшами, которые вообразили себя непонятно кем, как будто Силам есть какое-то дело до этих копошащихся в земле грязных личинок. Ты признаешь свое бессилие и сдашься нам в руки. Если ты поступишь так, твоя жизнь в будущем будет легка и беззаботна — ты будешь… ну… почти свободен. Ты же станешь нам анда, побратимом. Но если ты откажешься, Тарег… — тут она улыбнулась во весь рот, и нерегиль почувствовал, что с трудом сопротивляется наползающему страху, — если ты откажешься — смотри… Эсен и я сможем причинить мятежному рабу такие страдания, которые даже не начали тебе сниться в твоих кошмарах в подвалах Кеир Морх. Так как, Тарег?

Он молчал.

— Ах да, я забыла — ты же у нас нерегиль… упрямец, — демоница протянула это почти ласково. — Я не буду неволить тебя ответом сейчас. Впрочем, что тут думать? Ведь ты знаешь еще одну важную вещь, Тарег: ты нерегиль, мятежник, — и ты проклят. Все твои начинания обречены на неудачу, всякая дружба обернется для тебя предательством, а всякое доброе чувство — гибелью близких. Неужели ты думал, что Проклятие нерегилей отпустит тебя только потому, что эти глупцы затащили тебя на край света? Они воистину глупцы — привезти себе в помощники обреченного и проклятого. Пожалуй, Тарег, ты им напомогаешь…

И она залилась жутким, холодным, как серп ущербной луны, смехом.

Нерегиль молча сидел перед хохочущим демоном, глядя в умирающее пламя костра. Женщина, тем временем, отсмеялась и снова обратила на него жадный голодный взгляд:

— Решайся, Тарег. У тебя есть еще несколько дней на размышление — до ночи последнего боя твоих хозяев. Думай, мой серебряный… — снова сверкнули рыбьи зубы.

Тогда нерегиль поднял взгляд и посмотрел в черные капли глаз, за которыми пульсировал разум существа, которое было гораздо старше и мудрее его. Потом вытащил из ножен кинжал и всадил его в пламя костра.

Демоница отшатнулась.

— Вот так, по законам твоих нынешних орудий, я отвечаю тебе, легион.

Тарег вынул изогнутое лезвие ханджара из синюшных угольев.

Демоница осклабилась:

— Глупец. Тебя ждут муки, в сравнении с которыми пытки в Каэр тебе показались бы отдыхом в зеленом оазисе. Прощай, Тарег. В следующий раз, когда мы увидимся, ты будешь ползать на коленях и умолять о самой мучительной и страшной, но смерти.

Она поднялась и хлопнула в ладоши. Над песчаной дюной завихрился злой степной ветер, кинул в глаза Тарегу горсть песка, а когда нерегиль с проклятиями отплевался и откашлялся, на желтом гребне не было ни паланкина, ни охранников-нукеров. Только ветер трепал на сухой ветке перекрученного куста длинную тряпку с рядом черных, как тараканы, иероглифов.

Прискакав в лагерь ашшаритов, Тарег ответил на вопросительный взгляд Аммара:

— Обычные глупости. Вы нам то, да мы вам это, но между двух огней пройти все-таки надо. Ну и Тенгри поклон отвесить. Что тебе стоит отвесить поклон Тенгри, а, Аммар?

Ашшарит сплюнул. И крикнул:

— Правоверные! Сегодня мы встанем на общую молитву!

Люди кинулись исполнять его приказание: необходимо было построить войско лицом в сторону киблы.

Аммар перевел взгляд на Тарика, который с отсутствующим, как всегда, когда речь заходила о вопросах веры, видом разнуздывал Гюлькара. И, наконец решившись, проговорил:

— Я разрешаю тебе молиться твоим богам, Тарик. Ты язычник, но пусть — обратись за помощью к тем, кому следует обращаться твоему племени.

В ответ самийа поднял на него очень странный взгляд. И в конце концов улыбнулся:

— Я благодарен тебе за разрешение, Аммар, — в голосе нерегиля, против обыкновения, не слышалось насмешки.

Самийа замолчал, но Аммар чувствовал, что Тарик сказал не все, что хотел. И действительно, помолчав, он добавил:

— Но я принадлежу к такому племени, которое не молится никому. Потому что нам некому молиться и не у кого просить помощи, Аммар.

По приказу Тарика на следующий же день они бросили коней в молниеносный рейд по степи Саари-кеер. В густой зеленой траве яркими пятнышками мелькали соцветия: отчаянно желтые лютики и сурепка, сиреневые цветы чабреца и ирисов, белая звездчатка и бледно-желто-розовый благородный окрас эдельвейсов.

К вечеру они вышли на пустынное плато, с юга огражденное далекими горами. Впереди вставали хребты Хангай, с них стекали полноводные по весне реки, деля зеленый ковер степи на глубокие долины.

Солнце клонилось к западу, но небо еще оставалось высоким и голубым. По нему плавали большие кучевые облака, отбрасывая громадные тени на колышащиеся под мягким ветром травы. Присмотревшись к зеленому ковру впереди, самийа смог разглядеть то, что они искали в весеннем разнотравье степи — скопище белых и серых юрт вокруг холма, на котором колыхал что-то темное и длинное ветер. Вокруг Белого знамени Сульдэ стояло кочевье Великого кагана джунгаров Эсен-хана.

— Мы нападем ночью, — тихо сказал Тарик

И выставил вперед руку в кожаном наруче. На нее спикировал Митрион, захлопал пестрыми крыльями, перетаптываясь лапами и показывая ослепительно белое подхвостье.

— Займись их дозорными, дружок, — ласково обратился к ястребу Тарик и дал тому укусить палец, затянутый в кожу перчатки.

А ночью пошел дождь. Сначала никто не придал этому значения — ну разве что начали шутить: ну теперь только снега или града не хватает.

К полуночи непогода разыгралась не на шутку: ветер хлестал так, что кони упирались передними ногами в землю и выгибали шеи, полы джубб парусили, да так, что всадники чуть не вылетали из седел, и в довершение всего в небе разразилась гроза.

Когда над степью полыхнула первая молния, многие вскрикнули от ужаса — такого ашшариты еще не видели. Зарница, ветвистая, на толстой перевитой светящейся «ноге», сверкнула на полнеба — а затем грохнуло так, что даже боевые обученные кони с ржанием заплясали. Потом от земли до неба ударила еще одна ослепительная рогатина, и еще одна, и еще одна. Тарик приказал выступать.

В хлещущей темными струями, грохочущей тьме то и дело вспыхивали в свете молний бледные картины: то одинокое горящее дерево на холме, то заросли кустарника в ложбине, — но чаще всего мимо них проносилась вспыхивающая на мгновение и тут же гаснущая стелющаяся длинной серой ночной травой степь.

В становище они влетели в ослепительно ярком высверке небесного разряда: полыхнуло, они смели часовых, тут же кошмарно грохнуло, — и в кочевье, в которое ворвались ашшаритские конники, разверзся ад грешников.

Аммар потом смутно вспоминал, что устал бояться еще в начале грозы — времени и сил на страх просто не осталось, эта сумасшедшая скачка наперегонки с бьющей по вершинам соседних холмов, догоняющей небесными копьями смертью отнимала все силы души. Поэтому когда перед копытами его коня как из-под земли поднялась ослепительно красивая женщина с очень белым лицом, он заорал: "Али! Призываю имя "Могущественнейший!" — и наотмашь рубанул саифом. По закаленному в аш-Шаме лезвию было вытравлено тройное имя Али: изогнутый клинок меча полоснул женщину наискось, отделяя голову и левое плечо с частью руки. Ударивший в уши вой и визг Аммар не счел чем-то сверхъестественным — ему много раз приходилось слышать, как кричат разрубленные пополам умирающие люди. Поэтому он, не оглядываясь и не останавливаясь, помчался вперед, в коридоры между запылавшими юртами, и не видел, как из разрубленного тела женщины исходит, клацая зубами и завывая, какая-то белесая сущность: поверещав и покувыркавшись в ночном воздухе, рассеянная Именем и печатью праведности субстанция в последний раз попыталась сгуститься, не сумела — и безвозвратно растворилась в ночном воздухе.

Тарик, рубя направо и налево, рвался к высокому девятихвостому тугу на каменистой гряде, но джунгары окружили Сульдэ и стояли насмерть. У самого древка прыгали и завывали, тряся перьями и колокольчиками, шаманы. Нерегиль заорал от бессильной ярости, сиглави танцевал и вскидывал передние ноги, пытаясь встать в свечку. Аммар вдруг понял, отчего орет самийа — он не мог раскрыть свои крылья, не мог "проявить ореол", как говорили маги сумеречников. На место каждого поверженного джунгара заступал новый, словно степняки в одиноковых кафтанах и малахаях вырастали из-под земли из рассеянных зубов дракона — как в сказке, только очень страшной.

— Али-и! — заорал Аммар, высоко поднимая меч.

По изогнутому клинку бело-голубым шваркнул отсвет молнии.

— Всевышний с нами! О Дарующий победу и Попирающий нечестивых! — заорал Аммар в хлещущее страшными белыми плетями небо, — твое имя — Призывающий на суд!

С холма, на котором порывы ветра рвали с шеста девять черных конских хвостов, донесся тоскливый волчий вой. Тарик, словно вступая с этой руладой в жуткий противоестественный диалог, разразился пронзительной, модулированной музыкальной фразой на своем странном языке — а потом перешел на отчаянный, яростный крик. Не переставая выкрикивать что-то жуткое, нерегиль послал коня в отчаянный прыжок — джунгары отшатнулись, и самийа врезался в их плотный строй, кося клинком, как воплощенная смерть. Аммар заорал и бросился следом.

Когда, обтекая кровью джунгар и дождевыми струями, они вырвались на плоскую вершину увенчанного белым камнем холма, кони взвились на дыбы, а кто-то завопил от ужаса.

У самого знамени сидел огромный белый волк и скалил длинные, желтые как у черепа зубы.

— Эсе-ен! — закричал Тарик. — Эсен! А-ай-а-а! Смотри, кто тебя убьет!

И бросил коня вперед. Волк прыгнул. Сиглави пронзительно заржал и повалился на бок — с его спины кубарем скатились два сплетенных тела. В цепенящем ужасе Аммар смотрел, как волк клацает зубами у горла самийа, который отчайнно отжимает здоровенную башку прочь от лица.

И тут он вдруг увидел у себя под ногами невзрачный куст — рассказывали, что джунгары высаживали такие за упокой души, своей или родственника, и бережно ухаживали за таким кустом всю свою жизнь. Аммар спешился и вдруг оказался словно бы отрезанным от звуков и цвета — в мертвой тишине в лужице лунного света перед ним топорщился безлистный кустик из пяти веток. Аммар глубоко вздохнул и занес саиф. Веточки зашевелились. Не давая им времени сделать что-нибудь еще, ашшарит с маху секанул клинком — его лицо тут же залила брызнувшая во все стороны кровь. Продолжая рубить уже вслепую, Аммар чуть не оглох от рванувшихся ему в уши воплей — он снова оказался в гуще боя на холме, у белого камня на плоской вершине.

Задыхаясь и всхлипывая, он наконец отер рукавом джуббы лицо. Шайтан-колючка была изрублена им в клочья. И эти клочья плавали в кровавой луже. Медленно оглянувшись по сторонам, он остановил глаза на сцене, которая не сразу поместилась в его разум.

Крича и выкликая чье-то имя, его воины оттаскивали в сторону какую-то здоровенную белую тушу.

— Тарик! О Тарик! Господин!

Тут Аммар встряхнулся и заорал вместе со всеми, подбегая к месту, где под отваленной тушей обнаружилось тело самийа: нерегиль лежал, опрокинутый навзничь, раскинув руки — в правой мертвой хваткой был зажат обтекающий какой-то черной, нечеловеческой, дымящейся кровью ханджар. Молоденький ханетта, стоявший на коленях над телом самийа, поднял на Аммара наполненные слезами глаза: Тарик лежал в луже крови, своей и волчьей.

Волчьей? За спиной у Аммара раздались дикие вопли и несколько голосов разом призвали имена Али и Всевышнего. Огромная белая туша вдруг задымилась и перетекла в другой силуэт — на траве остался лежать труп узкоглазого плосколицего мужчины с узенькой джунгарской бородкой. В груди у него, прямо посреди дорогого золотого по бархату шитья кафтана, зияла широкая рана.

Вдруг из раны стало подниматься, клубясь, что-то белесое. Оно попыталось свиться в фигуру человека, заколыхалось — и тут в разоренном стойбище заорал петух. Дымчатый образ явственно зашипел, сгустился и — разошелся с тихим последним вздохом.

Тарик вдруг пошевелился и открыл глаза.

— Он убит?.. — прошептал он посиневшими, холодеющими губами.

— Убит, — опускаясь возле него на колени, ответил Аммар.

В отчаянии от смотрел на раны, располосовавшие плечи, грудь и, видимо, спину нерегиля. Когти демона сумели прорвать даже легендарную ашшаритскую кольчугу.

— А… она?… — прошелестел самийа и закашлялся, выплевывая кровь на подбородок.

— Убита, — ответил Аммар, понимая, о ком идет речь. — И я порубил его куст, и Сульдэ мы порубили тоже и подпалили во имя Всевышнего, праведного, справедливого.

Аммар обернулся к разложенному из обломков адского знамени костерку. Видимо, он все-таки здорово устал за эту ночь, потому что ему показалось, что обломки шевелятся и пытаются выползти из костра. Стоявший рядом с огнем южанин со злостью поддал по не желающему умирать куску дерева ногой и забросил его в самое пламя.

— Тарик. Ты… лежи, — сказал он, не зная, что сказать.

Впрочем, самийа уже закрыл глаза и опять потерял сознание.

…В высокие, от пола и в рост человека, окна дворца наместника Фейсалы уже заглядывало утреннее солнце — пора было задергивать занавеси плотного шелка.

Аммар потер ладонью глаза.

Яхья задумчиво кивнул своим мыслям:

— Значит, силат увезли его к себе.

— Да.

Перед внутренним взором Аммара явственно предстала картина: Тарик, распростертый на камне в тени странной, похожей очертаниями на спящую собаку скалы. А над ним водит ладонями бледное черноволосое существо. Потом огромные миндалевидные глаза без радужки и зрачка, одна сплошная блестящая чернота, оборачиваются к ашшаритам:

— Уходите.

Голос шелестит почему-то за ними. Губы джинна не двигаются. Тарик лежит на камне, бессильно запрокинув голову.

…- Мой повелитель?

Голос старого астронома вернул его в этот мир.

— Сколько дней прошло с тех пор, как вы покинули Мухсин, о мой калиф?

— Семь. Или восемь, — дернул плечом Аммар. — А что?

— Ничего, о мой халиф, — с лукавой улыбкой ответил Яхья.

Аммар прислушался к происходящему на улице. Там явно что-то происходило: в колодце двора внизу метались какие-то крики, топотали и куда-то бежали люди. "Смотрите, смотрите! Там, на дороге!"

Аммар ахнул и подскочил к окну, настежь откидывая лазоревый шелк занавески. С Башни Наместника открывался потрясающий вид на южный склон долины — лабиринт скал в белесой дымке лежал пред взглядом Аммара как на ладони.

По старой караванной тропе, вот уже несколько столетий заброшенной и неторной, вверх к городу поднимался всадник. Серый сиглави цокал копытами, высоко поднимая колени и петухом распуская гордый хвост. Ехавший верхом на благородном скакуне воин вдруг поднял голову и приложил ладонь козырьком ко лбу — пытался разглядеть, что происходит на стенах шахристана и аль-касра сквозь слепящее солнце.

На стенах толпились люди, и толпа все прибывала. Аммар посмотрел вниз на стены, посмотрел на всадника на дороге, посмотрел на усмехающегося Яхью — и вместе со всеми, радостно, как мальчишка, заорал:

— Смотрите, вон он! Вон он! Смотрите! Он — вернулся!!

И прыгая через две ступени, припустил вниз по лестнице.

Солнце всходило на востоке, а заходило на западе.

Джунгары были разгромлены.

Тарик вернулся.

Аш-Шарийа было за что поблагодарить Всевышнего.

 

-5-

Пятничная проповедь

Вега Фейсалы, 403 год аята, первый месяц лета

… - Повтори для него, — мрачно приказал Аммар.

Испуганно покосившись на самийа — нерегиль, меж тем, безмятежно продолжал устраиваться на подушках по правую руку от повелителя верующих, — Мухаммад ибн Саид аль-Тукуруни, сотник гвардии, повторил:

— Бени Умейя покинули свой лагерь. Они сняли все шатры, и все навесы, и даже опрокинули изгороди, за которыми держат лошадей. На одном из холмов они оставили воткнутым копье, острием вверх, и на острие мы нашли вот что.

И аль-Тукуруни почтительно протянул руку к двум небрежно свернутым листам, измятым и продырявленным в середине. Справа лежал мансури, лист бумаги самого большого размера, которую можно было только найти в халифате. Именно на такой бумаге полагалось писать повелителю верующих. Слева на ковре топорщился листок поменьше — и по нему тоже шла надпись уставным почерком умейядов, угловатым, древним, с красными, как капельки крови, значками гласных букв над черной строкой вязи.

— А это — тебе, Тарик, — кивком указал Аммар на листок.

Нерегиль, сердитый и снулый, кивнул, продолжая кутаться в джуббу. Утренняя зевота раздирала ему рот, и самийа злился от этого еще больше, то и дело прикрывая рот ладонями. Аммар про себя подивился: надвигался летний зной, скоро придется надеть накидки самого тонкого хлопка, — а ему, поди ж ты, зябко.

Озабоченно покачав головой, халиф поднял с ковра послание, которое Абду-аль-Вахид ибн Омар ибн Имран ибн Сулейман, нынешний глава рода Умейя, оставил для своего повелителя в предательски покинутом лагере на острие копья, обещавшего войну и мятеж.

Пробежав глазами послание, Аммар оглядел собравшихся в его шатре военачальников и сказал:

— Умейяды вынули головы из ошейника покорности, вышли из круга равновесия и поставили ногу в круг смуты.

Люди начали перешептываться и кивать. Мятеж Бени Умейя был делом времени — это было понятно и хромому ослу. Старший сын убитого нерегилем Омара ибн Имрана зря бы носил черные одежды Умейядов, если бы не решился отомстить за гибель отца. Самый могущественный клан халифата отозвал свои войска — пять тысяч тяжелой конницы. Воины Умейядов в кольчугах под фиолетово-золотыми бурутами, верхом на чистокровных гнедых конях, злых настолько, что их взнуздывали с намордниками, сейчас уходили на северо-запад, в родовые земли клана. Потомки сына Али отказывались от нового похода в джунгарские степи — и отказывались держать руку халифа верующих.

Аммар, меж тем, снова кивнул нерегилю:

— Прочти, раз писано тебе.

Тот пожал плечами, скривился и, далеко потянувшись рукой из-за Аммаровой спины, подхватил с ковра мятый листок со своим именем на оборотной стороне. Развернув письмо обеими руками, Тарик уперся взглядом в написанное. В проникавшем через шелковые полотнища шатра ярком утреннем свете — ковры завернули вверх и подхватили толстыми синими шелковыми шнурами, — тонкая бумага просвечивала. Она, видно, была скверной по качеству, да и само послание было писано до оскорбительного небрежно: чернила просочились сквозь бумагу, и испод листа, обращенный к собранию военачальников, пятнали отвратительные черные кляксы. Судя по линиям черных точек на обороте, письмо к Тарику содержало лишь две строчки.

Нерегиль застыл с высоко, на уровень глаз поднятым листом бумаги. Не все и не сразу поняли, что происходит что-то не то: зажатый в пальцах самийа листок мелко задрожал, а Тарик задышал вдруг медленно и глубоко. Аммар, знакомый с приступами ярости самийа не понаслышке, тихо приказал:

— Дай сюда.

Не переставая глубоко дышать — вдох-выдох, это он так успокаивается — Тарик передал своему халифу послание Умейядов.

Оно содержало один стихотворный бейт:

— Не домогайся достоинств; поверь, не в них превосходство.

Ты сыт и одет к тому же. Зачем тебе благородство?

Аммар перевел вгляд на нерегиля. Тот уже почти овладел собой, только губы еще кривила гневная судорога. Но дышал самийа уже спокойнее.

— Что предлагаешь делать? — резко, как хлопнув в ладоши, спросил его Аммар.

Тарик встряхнул головой и сбросил с себя остатки туманящего глаза морока ярости:

— Поступать разумно. Решать задачи в порядке поступления. Сначала мы… принудим к миру джунгар. Потом… Умейя.

Последние слова были сказаны, однако, таким голосом, что потом, заслышав в речах Тарика этот стальной звон, люди говорили: "Если птицы летят хвостами вперед — быть урагану".

В третий джунгарский поход ашшариты выступили тридцатитысячной конной армией.

Весть о том, что "северный царь" идет войной на улусы сыновей Эсен-хана, пронеслась по степи как пожар. Даже самые храбрые из джунгарских племен, ойраты и урууты, снялись с места и погнали коней и скот к Хангаю, видно, полагая, что в ущельях между гранитными отрогами, заросшими лиственницей, они смогут скрыться от заклятых страшными чарами ашшаритских мечей.

Впрочем, многие надеялись дать отпор северянам: Эсен-хан пал в бою, но у него имелось четверо взрослых сыновей — Араган, славный хитроумием и умением ладить с соседями, Сенгэ-храбрец, а еще Дабачи и Рабдан — любимцы отца, его правая рука и левая рука, его верные цепные псы, которых кормили человеческим мясом у порога юрты кагана:

"Лбы их из бронзы, А морды — стальные долота. Шило — язык их, А сердце — железное. Плетью им служат мечи. В пищу довольно росы им. Ездят на ветрах верхом. Мясо людское — походный им харч. Мясо людское в дни сечи едят."

Так пели об их подвигах джунгарские сказители.

Не ладившие между собой при жизни отца, Дабачи и Рабдан решили объединить свои тумены и достойно встретить войско северянина и его беломордого прихвостня. Пятидесятитысячное войско джунгар готовилось к бою у Красного тальника. Рассказывают, что однажды на рассвете в ставку Дабачи и Рабдана приехал Цэван-нойон, хорчин Арагана. Он завел такие речи:

— Давайте заманим северян в горные ущелья. Пока мы будем отступать, мы завлечем их в засаду, а кони наши тем временем откормятся после голодной весны.

Однако Дабачи лишь рассмеялся, как всегда он смеялся, сидя под своим знаменем-тугом с человеческим черепом на навершии:

— С нами духи предков и Тенгри! Мы загребем их в полы халатов как скотский навоз!

Рабдан же молчал, как молчал он уже несколько лун, прошедших с ночи смерти отца. И вдруг лицо его свелось судорогой, глаза закатились, а из груди вырвался хрип. Все пали на свои лица — дух, сошедший на Рабдана, мог оказаться гневливым и мстительным, и не следовало без нужды заглядывать ему в лицо. В тишине юрты Рабдан снова захрипел — и вдруг заговорил скрежещущим голосом нижнего мира:

— Так и есть! Эта баба Араган разглагольствует так из страха. Не иначе, хитрый байбак желает договориться с ашурутами за нашей спиной! Из трусости и предательства выносит такое предложение баба Араган, который не выходил из дома даже на расстояние отхожего места для беременной бабы! После того, как мы сдерем кожу с царя ашурутов и насадим на копье голову его цепного нелюдя, твой хозяин будет следующим! Пусть приготовит острый кол для себя, чтобы нам не пришлось долго рыскать в поисках удобной палки, на которую мы натянем его парой быков!

С такими словами Рабдана Цэван-нойон отбыл в ставку Арагана.

А еще через пять дней ашшариты прошли пески Харахалчжин-эста и вступили в хангайские степи. Травы становились все гуще и гуще, горный хребет синел на горизонте, в ложбинах между холмами стали попадаться заросли ивняка и ильма, а потом и тополиные рощицы. Припудренные желтоватой пылью деревья трепал ветер, налетавший то из песков, то с поросших могучими деревьями склонов Хангая.

Кочевники встретили их во всеоружии: многочисленные разъезды дозорных сменили летучие отряды всадников на худых лошаденках в рваных, торчащих ватой халатах, — видимо, пленные из покоренных племен, кераитов или меркитов. Их быстро отогнали и стали разбивать лагерь — ряды шатров следовало окружить рвом и частоколом из привезенных на верблюдах кольев.

Утром к ограде лагеря подъехало джунгарское посольство. Ханид-толмач, подросший и даже обзаведшийся отдельными волосками на щеках и подбородке, переводил Аммару, Тарику и стоявшим рядом сипахсаларам:

— Кочевники называют нас трусами, о повелитель! — парнишка робко оглянулся на халифа правоверных, но Аммар, стоявший на земляном валу рядом с ним, милостиво и ободряюще кивнул — мол, не страшись, за чужие слова не накажу.

— И они говорят, что мы прячемся, как суслики по норам, но они нас все равно из нор выгонят, как огонь выгоняет спящих байбаков.

— Как изящно сказано, — усмехнулся Тарик. — Будет жаль, если изысканные цветы джунгарской словесности окажутся навеки утрачены. Хорошо бы пару местных поэтов привезти в Аш-Шарийа — в клетке, для развлечения. Согласен, Аммар?

Стоявшие рядом с халифом и нерегилем военачальники вежливо засмеялись — хотя всем было не до смеха. Самийа мог злословить и издеваться сколько его сумеречной душе было угодно, но джунгары почти вдвое превышали ашшаритов числом. Вдвое — это если считать пленных из покоренных племен. Но все равно — вдвое. И тут была не укрепленная неприступная Фейсала, за стенами которой можно было девять лет сидеть в осаде и не истощить припасы. Тут кругом стелилась враждебная степь, из которой в любой миг могли вынырнуть еще десятки и десятки тысяч, еще орды и орды раскосых людей на мохнатых выносливых лошадках.

Послушав выкрики крутящихся на лошадях кочевников, Ханид сказал:

— О мой повелитель! Они требуют поединка! Причем не конного, а пешего, на саблях! Требуют, чтобы против их хана вышел самолично северный царь!

— Передай им — пусть их хан попробует сначала одолеть раба из рабов северного царя, подающего ему по утрам полотенце. Все, я пошел, — сообщил Тарик и, не дожидаясь ответа, повернулся, чтобы спрыгнуть с земляной насыпи.

— Это безумие! — рявкнул командующий Правой гвардией Хасан ибн Ахмад. — Повелитель, прикажи, чтобы этот безумец не покидал лагерь!

— Тарик, стой, — быстро приказал Аммар. — Это уловка. На пешего выскочит конный отряд, и либо заарканит и уволочет в ханскую ставку, либо порубит в лагман-лапшу. Тебе нечего делать ни в лагере джунгар, ни в лагмане.

Нерегиль мгновенно развернулся обратно и прошипел:

— Аммар, ты, перед лицом войска, запрещаешь мне выйти против какой-то грязной толпы, во главе которой стоит повивальная бабка?!

— Там засада! — никого не стесняясь, заорал в ответ Аммар.

— На западе мне расставляли засады не чета этим! Я дрался с огненными демонами, и мой государь не удерживал меня за рукав с увещаниями "острожно, Тарег, ты можешь обжечься, осторожно, ты можешь удариться"! — взорвался в ответ нерегиль.

— А может, ему как раз следовало это сделать в твой последний выезд? — вдруг очень тихо и спокойно спросил Аммар.

Нерегиль, хотевший что-то сказать, судорожно глотнул воздуха и осекся. А потом странно усмехнулся:

— В мой последний выезд я встретился не с засадой, Аммар. Под стены вверенной мне крепости вполне открыто приполз дракон. Впрочем, все это уже совершенно неважно…

И самийа тряхнул головой, словно отгоняя наваждение, поклонился своему повелителю, повернулся, спрыгнул с земляного вала и пошел прочь — люди шарахались у него с дороги и вопросительно посматривали на халифа.

Дракон. Аммар понял, что получил ответ на свой любопытствующий вопрос, заданный в населенный ангелами воздух, — мол, с кем же дрался Тарик, что попал сначала в плен, а потом на весы для взвешивания скотины? И еще Аммар понял, глядя в спину удаляющегося нерегиля — тот старался высоко держать голову, и ему это почти удавалось, — что навряд ли у него получится оскорбить самийа сильнее.

Кочевники продолжали крутиться у земляного вала, охаживая плетями бока своих лошадок и выкрикивая оскорбления. Военачальники стояли, затаив дыхание, и ждали слова своего повелителя.

— Тарик! — решился Аммар.

Нерегиль остановился, но не обернулся.

— Да поможет тебе Всевышний. Иди, принеси мне немытую голову этого наглеца.

Когда пришло время обедать, голова Рабдан-хана уже красовалась на пике у порога Аммарова шатра.

Рассказывали, что многие остались крайне разочарованы зрелищем — поскольку не успели толком ничего увидеть. Только пристроились посмотреть, протолкавшись локтями, — как бац, все уже все кончилось.

То есть хан подъехал, верхом на нестепном высоком жеребце, здоровенный, грузный, в панцире из крупных бронзовых пластин, в островерхом шлеме со стрелкой-наносником. Тарик стоял, подбоченясь, — рядом с широкоплечим, высоченным даже по ашшаритским меркам степняком он казался мальчишкой, ввязавшимся на свою голову во взрослые военные забавы. Рабдан отдал поводья коня ближним нукерам, те отъехали на положенное при поединке расстояние в полполета стрелы. Затем степняк выволок из ножен саблю. Тарик обнажил свой прямой толайтольский меч.

И тут случилось что-то странное, о чем рассказывают по-разному, и не все сходятся во мнении: кто-то говорил, что видел, как из левой руки кочевника заструилось что-то подобное на черный туман — это среди бела дня-то, туман, да еще и черный! — и змеиной лентой метнулось к нерегилю. А тот крест накрест свистнул мечом — и туманной змее настал конец. А кто-то говорил, что Рабдан-хан держал в левой руке круглый кожаный щит, какой принят у кочевников, и бросил этот щит самийа под ноги — чтобы ранить острым, обитым заточенной бронзой краем, и повалить наземь. А нерегиль прыгнул, как кошка, и перескочил через щит.

А дальше все уже сходились и говорили одно и то же: самийа, прыгнул через голову джунгара, перекувырнувшись в воздухе, приземлился у того за спиной, — и засек кочевника в два удара. Один пришелся поперек тела, прямо над наборным поясом, второй снес голову.

Вероломные джунгары помчались к нерегилю, разматывая арканы, но тут из травы поднялся вороной конь несказанной красоты. Тарик подхватил голову врага за косичку, вскочил на скакуна-джинна верхом и был таков.

Впрочем, пообедать ашшаритам не пришлось, потому что джунгары перешли в наступление. Тогда многие поняли, что не зря Тарик гонял их на бывшем поле боя в южной долине Фейсалы — на потеху феллахам, наблюдавшим за маневрами благородных ашшаритских конников, — заставляя строиться и рассыпать строй, и снова быстро строиться, перестраиваться и разбиваться на отряды. Потому что в преддверии джунгарской атаки все сумели быстро занять свое место в боевых порядках.

Поскольку землю уже сотрясала мощная дробь копыт заходящих из степи туменов, с Тариком никто не успел толком поспорить: а нерегиль, как потом рассказывали, предложил невиданное и безумное построение. Спешенную с коней кольчужную тяжелую пехоту он оставил в центре, как ашшариты и поступали от века, — воины наклонили копья и уперли их в землю, прикрывшись щитами. За ними, как и диктовали все руководства по ведению войны, самийа расположил лучников. И резервный конный полк он поставил за ними — тут тоже все было правильно и по обычаю Аш-Шарийа. А вот далее на правое и левое крыло следовало поставить лучшие конные отряды! А что сделал нерегиль? Он усилил левое крыло вдвое против правого. И приказал — в полном противоречии с собственными прежними умозаключениями — левому крылу наступать клином, прорвать вражеские порядки и атаковать джунгарские резервные полки под ханскими тугами. Впрочем, следуя разумному обычаю, он поставил по два отряда на каждый из флангов — пока передний атаковал, второй оставался прикрывать пехотинцев.

Но, видно, Всевышний благоволил ашшаритам в тот летний день, и все сделалось по слову нерегиля. Джунгарам вышли в тыл, рассекли их войско на части, окружили и перебили до последнего человека. Халиф правоверных лично зарубил Дабачи-хана, прибавив его голову к голове его младшего брата у порога своего шатра. Впрочем, в милосердии своем повелитель верующих приказал оставить в живых женщин и детей кочевников. Да и пленных в тот день взяли предостаточно, — так что когда войску пришло время возвращаться в Аш-Шарийа, колонны рабов подняли такую тучу пыли, что казалось — войско вдвое прибавило в числе. Правда, нерегиль, в приступе необъяснимой кровожадности, приказал сжечь заживо всех захваченных в плен шаманов джунгар, как мужчин, так и женщин. Но тут с ним не стали спорить и уступили.

На полпути к долине Халхи, в которой кочевали родичи Араган-хана и Сенгэ-батура, ашшаритов встретило посольство — от обоих сыновей Эсен-хана. Араган, сын Эсена, приехал сам. Он, двое его взрослых сыновей — старшему уже исполнилось семнадцать, — а еще четверо сыновей Сенгэ-хана, и хорчины обоих степных вождей. Все они приехали с поясами на шее, преклонили колени у копыт коня повелителя верующих и "вытянули шеи". Халиф даровал им жизнь, милостиво разрешил подняться и говорил с ними.

…Против ожидания, приехавшие с Араган-ханом джунгары оказались не такими уж дикарями. Чисто выбритые, в чистых халатах и кафтанах хорошего стеганого шелка и бархата. Лбы они тоже брили, и из-под круглых желтых кожаных шапок с золотыми шариками на остром кончике спускалась к переносице лишь одна ровно остриженная прядь. Араган, крепкий мужчина явно за сорок, сел на кошму против Аммара с уверенностью и достоинством природного повелителя. Поглаживая длинные черные усы, он переводил взгляд умных серьезных глаз с халифа на Тарика.

Нерегиль пребывал в состоянии умеренной ярости и потому сидел на подушке за правым плечом Аммара молча, не принимая никакого участия в обмене приветствиями и разговоре. Тарика с трудом, но удалось убедить, что джунгары — люди, а не какие-то ирчи, с которыми он воевал у себя на западе. Но упрямый нерегиль все равно считал, что джунгарское посольство следовало отправить восвояси несолоно хлебавши, пройти оставшиеся до Халхи четыре дневных перехода и поступить с кочевьями братьев так же, как ашшариты поступали с джунгарскими кочевьями до того. То есть упразднить. Нерегиль считал, что принуждение джунгар к миру — такими мудреными словами он называл этот поход — нужно довести до конца.

Тем временем, Аммар изложил условия ашшаритов: джунгары должны дать заложников — одного взрослого и троих несовершеннолетних сыновей, а также трех несовершеннолетних дочерей обоих ханов и всех знатных людей их племени. Детей следовало воспитать при дворце халифа — в истинной вере, среди достойных наставников. Допустить в кочевья дервишей-проповедников — дабы до людей степи дошло слово Всевышнего. Не преследовать и не чинить неудобств и препятствий обратившимся в веру Аш-Шарийа. Беспрепятственно пропускать все караваны, идущие из хань и Ханатты — и обеспечивать им охрану и сопровождение. Карать смертью или выдавать ашшаритам осмелившегося напасть на купцов или путешественников. Карать смертью или выдавать ашшаритам всякого военачальника или предводителя, осмелившегося переступить границы халифата. Платить дань и раз в два года являться в Мадинат-аль-Заура для подтверждения вассальной присяги — со всей семьей, до последнего грудного младенца и младшей наложницы. Халиф правоверных оставлял за собой право удержать при себе любого члена семьи хана — не считая тех, кого уже доставили к его двору как заложников.

Араган-хан подумал, покрутил ус — и согласился.

Когда неожиданно раздался голос Тарика, все вздрогнули.

Нерегиль протарараторил что-то на джунгарском тявкающем наречии, обращаясь к предводителю кочевников. Тот долго молчал, прежде чем ответить. Но в конце концов ответил.

… - Что он спросил? — дрожа от злости, наклонился Аммар к Ханиду.

В конце концов, у нерегиля могло хватить уважения к своему повелителю и к собранию, чтобы задать вопрос на ашшаритском. Но не хватило. Это мне за последний выезд и дракона, подумал Аммар. Ну какое же злопамятное создание. Ханид, тем временем, перевел:

— Тарик спросил, откуда Араган узнал про оставшихся в живых троих Мугисов и про место, где они скрывались.

Аммар медленно кивнул. Злопамятный-то злопамятный, но умный — этого не отнимешь.

Тут кочевник начал говорить — медленно, осторожно взвешивая каждое слово:

— Я ничего не узнавал, — так же медленно и осторожно переводил Ханид, — все узнал мой благословенный отец, Эсен-хан. Мой отец часто общался с Тенгри и духами, и ему было открыто многое. Он видел, если кто-то таит на кого-либо злобу и лелеет планы мести. Злоба и ярость Мугисов поднимались для него, как дым от костра в степи, — издалека видно.

Тарик опять что-то пролаял по-джунгарски.

— Он спросил, почему именно Мугисы? Почему не Тамим? Не Бермекиды? — срывающимся от страха голоском пискнул Ханид.

Ого, подумал про себя Аммар. Без году неделя в Аш-Шарийа, а какая осведомленность. Впрочем, как это ни неприятно было признавать, нерегиль был прав: Тамим, род Хусейна ибн Сахима, был несправедливо истреблен после несправедливой казни своего главы. Отец Аммара опасался мести за гибель благородного и — тут Аммар был с собой честен — ни в чем не повинного старого Хусейна. А вот Бермекидов перебили за разврат и нечестие Муавии ибн-Бассама: тот не нашел ничего лучшего, чем навещать по ночам покои Даджа, сестры халифа Мухаммада ибн Абд ас-Самада, отца халифа Амира Абу Фейсала, отца Аммара. Даджа прижила от него двоих детей, причем мальчиков. Когда непотребства в хариме халифа вскрылись и вышли наружу, ярость ибн Абд ас-Самада трудно было утишить казнью одного Муавии. Халиф опасался, что племянники станут угрозой для его старшего сына, — и приказал утопить незаконнорожденный приплод Даджа в Тиджре. Саму же Даджа он приказал вывезти в место Гвад-аль-Сухайль и побить там камнями. А Бермекидов схватили и умертвили — кого распяли на мосту, кого четвертовали. Женщин и детей, как водится, продали бедуинам и хозяевам певиц и лютнисток.

Не успели все эти мысли пронестись в голове Аммара, как хан Араган закончил обдумывать свой ответ. Джунгар поднял голову и сказал:

— Мой благословенный отец выбрал Мугисов, потому что ему было слово от Тенгри. Халифу Аш-Шарийа суждено погибнуть от руки женщины этого рода.

Это перевел Аммару Тарик — потому что Ханид зажал уши ладонями и хлопнулся в обморок.

Аммар бестрепетно встретил взгляд холодных серых глаз нерегиля. И мысленно проговорил: "Ну, что, будешь еще шипеть на меня за то дело? Теперь ты понимаешь, почему я велел уничтожить их всех до одной — до последней проданной в лютнистки девки? То-то. Ты в Аш-Шарийа, Тарик. Привыкай".

Не прошло и двух лун, как войска ашшаритов вернулись из похода в степи. Аммар чувствовал, как Тарика бьет горячая дрожь нетерпения — так ловчая птица переступает острыми, острыми когтями по коже наруча. Нерегиль рвался на север, к Исбилья и Куртубе — главным твердыням Умейядов. Аммар усмехался про себя, глядя, как его волшебный ястреб хищно разевает клюв и звенит колокольчиками на когтистых лапах, — но не спешил отвязывать должик. Тарик задыхался от поднятой войском и еле плетущимися рабами пыли и вынужденного безделья — и целыми днями пропадал в степи, кстати говоря, охотясь со своим огромным перепелятником.

А в Фейсале их уже ждали новости из Ар-Русафа — так называли вотчину Умейядов по имени самой высокой и снежной горы Биналуда. Этот хребет тянулся от южных границ Аш-Шарийа до самых равнин в междуречье Тиджра и Нарджис, но именно в виду Куртубы он ощетинивался скалистыми пиками, на вершинах которых даже летом не таял снег. И из благословенной земли Ар-Русафа верные халифу люди сообщали: Абд-аль-Вахид ибн Омар велел укреплять и чинить стены всех аль-кассаб и замков, рыть вокруг них рвы и углублять те, что уже вырыты, запасаться припасами на случай осады, а также призвать в хашар всех знатных юношей рода Умейя.

А самой главной новостью была вот какая: под знаменитыми полосатыми арками масджид Куртубы шейхи и улемы со всех концов ар-Русафа проповедовали — халиф отпал от истинной веры и пути его перестали быть прямыми. Аммар ибн Амир — более не прямо ведомый халиф верующих. Он взял на службу неверного, и более чем неверного — он приблизил к себе нелюдя, и отдал тому на растерзание правоверных. А ведь Али учил: да не будет над верующим стоять в начальниках зимми, неверующий, да не будет позволено зиммиям ездить верхом на чистокровных конях, а лишь на ослах и на мулах, и да носят они желтые тюрбаны, а рабы их — желтые с черным заплаты на одеждах. А халиф Аммар ибн Амир не только посадил бледномордое отродье шайтана на прекрасного ашшаритского коня, но и дал тому власть наступать на шеи правоверным, утверждать над ними свою неверную языческую волю и предавать их смерти. А ведь хадис говорит: "Если халиф и правитель области в душе помышляют, совершить ли им справедливость, Всевышний принесет благословение этой стране в пропитании людей, в торговле на базарах, в молоке животных, в посевах и земледелии и во всех вещах. А если цари и правители в душе размышляют, совершать насилие и притеснение или же сами совершают несправедливость, Всевышний принесет несчастья и неблагополучие в страну в корме животных, торговле на базарах, и в молоке животных, и в посевах земледельцев и во всех вещах." Что же случится со страной, вопрошали шейхи и улемы, правитель которой не только склонился к несправедливости, но и умножил бедствия правоверных руками неверного пса не из числа людей? Ничего хорошего, отвечали проповедники. Не время ли людям обратить свои взоры на твердыню благочестия, основу праведности, зерцало мудрости, — на дом потомков Зейнаб от Умейя?

Выслушав такие новости, Аммар приказал изготовить для Тарика знамя: белый — в цветах Аббасидов — длинный стяг, на котором почерком сульса было выведено — "ястреб халифа". Буквы вязи причудливо располагались так, что люди видели на знамени силуэт сидящего ястреба — крылья сложены, клювастая голова гордо поднята, когтистые лапы крепко вцепились в ветку. И халиф напутствовал своего воина такими словами:

— Лети в ар-Русафа, о Тарик, и прочти бени Умейя этот бейт древного поэта: "Кто не умнеет от щедрого дара, того исправляет суровая кара". Я последую за тобой, как только закончу свои дела с хашаром: ибо мой долг — распустить войско верующих после того, как оно исполнило свой долг перед Аш-Шарийа. Я награжу достойных и накажу провинившихся, и присоединюсь к тебе у стен Аль-Мерайа со своей гвардией.

Тарик поднял ханаттани и в тот же день двинулся на северо-запад.

…Над персиковыми садами жужжали осы и оглушающе звенели цикады. От усыпанных розово-желтыми плодами веток дорогу отделяли неглубокие, но широкие — в четыре зира — рвы. В этих канавах земля уже потрескалась, а трава высохла до жесткой белесой щетины. На горизонте пологие перекаты равнины Альмерийа, равнины Принцессы, замыкались песчано-серым очерком невысоких горных отрогов — там, на севере, грозный Биналуд прогибал спину и уходил в землю мягкими склонами гор аль-Шухайда.

К вечеру в канавы пустят воду, отведенную из Ваданаса: берущий начало в горах поток на равнине разливался, питая рисовые и пшеничные поля, виноградники, оливковые рощи и персиковые и апельсиновые сады веги — и конечно, саму Аль-Мерайа. Правда, его еще называли, как и саму долину, Альмерийа, город Принцессы. Рассказывали, что город прозвали так еще много веков назад, чуть ли не во времена Али, — когда старший сын Умейя, славный Сахль аль-Аттаби, якобы привез из похода на неверный Ауранн принцессу аль-самийа. Еще говорили, что Сахль подарил ей крепость на скале над рекой — чтобы женщина-самийа могла смотреться в зеркало вод и не скучала. Впрочем, многие полагали этот рассказ вымыслом — надежного иснада к нему никогда не приводили, да и как он мог приводиться, если хадисы говорили: Али запретил союзы и брачные соглашения между людьми Аш-Шарийа и детьми Сумерек, а также между людьми и джиннами. Но у очагов старики продолжали рассказывать детям о волшебной жене внука Пророка — как она стояла на скале над рекой, а ветер развевал ее длинные шелковистые черные волосы, длиннее чем платье, а платье ее соткали из лунного шелка, и оно блестело и в свете месяца, и в свете солнца, и потому говорят еще, что не надо ходить на реку в новолуние — увидишь блеск белого шелка на волне, и все, потеряешь голову. Девица бросится в воду, не стерпев зависти к такой красоте, а юноша так всю жизнь и промается, мечтая о темноволосой женщине с бледной кожей и огромными лунными глазами, не женясь и не принеся потомства.

Комья иссохшей под солнцем красноватой земли дороги рассыпались под копытами коней. Ханаттани шли налегке, в одних хлопковых кафтанах поверх рубах и сандалиях на босу ногу — пекло немилосердно. Даже Тарик, обычно предпочитавший таять на полуденном солнце подобно шербету, покрыл голову куфией — правда, совершенно белой и без узоров. Впрочем, нерегиль не принадлежал ни к одному из ашшаритских племен и домов — какие узоры, спрашивается, и какие цвета, красный или черный, он должен был бы выбрать для головного платка?

Феллахи, завидев неспешно идущие отряды, бросали корзины с персиками и припадали к земле в почтительных поклонах — впрочем, без особого страха. Гвардейцы халифа — а то, что идут именно ханаттани, всякий мог понять по серым кафтанам и белым длинным знаменам над чалмами всадников, — так вот, гвардейцы халифа славились своей дисциплиной и достоинством. От них не ждали никакого зла. Потому от земли то и дело поднималось чье-нибудь чумазое лицо и начинало таращиться на блеск копий и мечей, проплывающих в дробном топоте копыт.

Саид прорысил вдоль растянувшегося походного строя своей сотни. Слева у канавы он успел заметить с десяток уткнувшихся в землю феллахов — видно, не местных, поскольку рядом с ними не видно было ни корзин, ни мотыг. Похоже, идут из селения в селение: в веге Альмерийа вилаяты стояли близко друг к другу, и феллахи то и дело отправлялись к родственникам то в гости, то на свадьбу, то на соболезнование. Вороной конь Саида запорошил пылью согнутые спины припавших к обочине людей: в основном женщины, в грубых полотняных химарах — сельские женщины, в отличие от горожанок, повязывали платок по самые глаза, так что лица толком и не разглядишь — и наглухо замотанных хиджабах из некрашеной сероватой тканины. У феллахов даже черный цвет для абайи и белый для соуба считался звездной роскошью — в крашеной и беленой одежде щеголяли лишь старосты и муфтии.

Вдруг за спиной Саида раздались возгласы — и догоняющая дробь копыт коня, идущего галопом. Оглянувшись, молодой сотник увидел всадника в ослепительно белой накидке, верхом на мотающем мордой, высоко вскидывающем колени сиглави. Саида догонял господин Ястреб. Впрочем, Тарик вдруг резко натянул поводья — и его серый запрокинул морду и заприседал на задних ногах, пытаясь встать в злобную мстительную свечку. Саид приложил руку ко лбу и присмотрелся: оказалось, господин Ястреб осадил коня прямо рядом с теми самыми феллахами-путешественниками — бедняги уж совсем вжались в дорожную пыль, а сверху на них сыпались мелкие камни и комья земли из-под копыт сердито молотящего копытами сиглави. Тарик наконец справился с конем и — вот странно-то! — обратился к какой-то из женщин, пытавшейся на коленях отползти подальше в канаву.

Господин Ястреб говорил с этими сельскими бабами довольно долго — Саид все оборачивался, а всадник на сером коне так и не двигался с места, все отдаляясь и отдаляясь от уходящей к Аль-Мерайа сотни Саида. Молодой каид уже устал удивляться — где Тарик и где ущербная разумом женщина из пыльного вилаята? — когда случилось нечто, чему сначала не поверили его глаза.

На месте, где только что покорно стояли на коленях феллахи, вдруг полыхнул ранящий глаза свет — и из яркого даже при свете солнца сияния с оглушающим хлопаньем крыльев в воздух поднялась стая невиданных белых птиц.

… Неспешно проезжающие мимо них ханаттани продолжали видеть жалких, простертых в пыли феллахов. Тарег прищурился — его глаза уже не отводил хитрый морок: яркие шелка и блеск драгоценностей слепили взгляд.

— Приветствую тебя, о благородный воин.

Женщина заговорила первой, на прекрасном классическом аш-шари — и правильно сделала, что заговорила: сорвав с нее и ее спутников покрывало иллюзии, Тарег тут же схватился за меч.

— Я не враг тебе, и ищу не поединка, а помощи.

Она проговорила это, не отпуская глазами его пальцы на золотом навершии рукояти.

И текуче поднялась на ноги, разводя в стороны повернутые ладонями вверх руки. Длинные широкие рукава фиолетового шелка упали до самой земли, ложась на раскинувшиеся в пыли складки шлейфа — переливчатый сиренево-фиолетовый атлас ее платья выглядел донельзя странно на этой комковатой земле, среди жухлых кустиков полыни на обочине сельской дороги. Узорчатые края верхней одежды свободно разошлись у груди, показывая ослепительную белизну нижних слоев шелка и перевитый золотыми шнурами широкий пояс, расшитый мелкими ало-золотыми цветами и тоненькими веточками. Увитый фиалками золотой гребень придерживал собранные на затылке пряди волос цвета воронова крыла — они стекали вьющейся волной к самым складкам шлейфа. Тарег увидел, как тугие черные завитки выглядывают, колышась, из-за фиолетовых шелков у самых ее маленьких ножек — и на мгновение потерял себя от восхищения.

Красавица-сумеречница улыбнулась — тонкие бледные губы на фарфоровой белизны лице слегка изогнулись. Ее свита продолжала стоять на коленях, застыв в глубоком церемониальном поклоне. Тарег теперь ясно их видел: семь женщин, в таких же роскошных шелковых платьях слепяще ярких цветов, с гребешками в тщательно расчесанных длинных волосах, и двое мужчин, одетых как знатные воины Ауранна — в просторные, скрепленные на груди фибулами алые накидки поверх собранных из мелких стальных пластин панцирей. Шелковые кисточки, свисающие с тямляков длинных прямых мечей, сейчас лежали в дорожной пыли. Но руки оба аураннца держали на рукоятях — готовые в любой миг развернуться тугой пружиной и вскочить с колен на ноги, защищая свою госпожу.

— Какую помощь скромный слуга халифа может оказать столь благородной и… могущественной… даме?

Если Тарег и язвил, то самую малость: чтобы распознать иллюзию, ему понадобились вся подозрительность нерегиля, воевавшего на западе мира не одну сотню лет, и все его мастерство, и даже толика удачи — клейменый секущими рунами меч очень трудно скрыть под «покрывалом». Морок, скрывавший эту женщину сумеречников и ее спутников, навела опытная и очень сильная рука, — если бы не железный высверк на окоеме зрения, он вполне мог бы и промчаться мимо завалившихся носами в грязь пуганых феллахов.

Между тем, женщина ответила:

— Твое войско идет в землю, к властителям которой у меня есть счеты и незаконченное дело. Они схватили моего супруга и хотят предать его смерти на потеху человеческой толпе.

— Что делает самийа из Ауранна на земле Аш-Шарийа, что его хватают и тащат на казнь? — осведомился Тарег.

— Мой супруг — не аураннец, — снова усмехнулась бледными губами женщина. — И он не из Сумерек. Мой муж — человек. Его имя — Кассим аль-Джунайд ибн Умейа.

— О, — сумел выговорить в ответ Тарег.

И, быстро овладев собой, спросил:

— Что может грозить одному из Бени Умейя в земле Ар-Русафа? Чем он провинился перед своими сородичами?

И женщина вздохнула и ответила:

— Многим, мой князь. Тебе будет приятно узнать, что Джунайд оказался в числе тех, кто отказался поддержать мятеж против халифа Аммара.

— Это воистину приятные новости, — медленно кивнул Тарег.

— Ну а ко всему прочему, Джунайд нарушил заповедь, взяв в жены женщину из Сумерек. Кади отказался сделать запись о нашем браке и позвал улема. Тот пригрозил, что Джунайда изгонят из общины верующих и провозгласят отступником. Мой муж ответил, что скорее готов отказаться от посещения масджид и пятничной проповеди, чем от меня. С тех пор для улемов и муфтиев он грешник, отступивший от истинной веры.

— Твой супруг поступил очень достойно и заслуживает всяческого уважения. Но я подозреваю, что благочестивые приверженцы учения Али ему этого не простили.

Голос нерегиля сочился ядом и ненавистью к людям, и женщина вскинула на него благодарный взгляд. С горечью и печалью в голосе она продолжила:

— Они заманили его в ловушку под предлогом переговоров, схватили, заковали и теперь везут в Куртубу. Сейчас они в двух днях пути от города. По закону его заключат в городскую тюрьму и дадут три дня на размышление. Если по прошествии третьего дня он не откажется от… меня, его отведут на площадь и четвертуют на помосте. Если ты не придешь мне на помощь, о благородный воин, наутро пятого дня я стану вдовой.

И она сложила ладони перед грудью, опустилась на колени у копыт Тарегова коня и проговорила с испепеляющей, острой, как стрела, ненавистью:

— Помоги мне, о нерегиль. Избавь его от рук этих невежественных, полоумных, возомнивших о себе невесть что ублюдков творения, ненавидящих все живое и прекрасное. Помоги мне сделать так, чтобы они запомнили утро пятого дня как утро потоков крови!

Лагерь войск халифа у стен Аль-Мерайа,

три дня спустя

…- Что значит, оставил командующим Мубарака Абу-аль-Валида и ускакал?

Военачальники развели руками. Аммар, конечно, получил известие об этой выходке самийа еще на подходе к городу, но вчуже продолжал надеяться, что это лишь слухи для обмана вражеских лазутчиков. Но нет, оказалось, что осведомители ибн Хальдуна говорили истинную правду: Тарик оставил вверенное ему войско на сипахсалара из Аммаровых вольноотпущенников и умчался иблис его знает куда — причем в сопровождении невесть откуда взявшегося отряда воинов-самийа. Впрочем, каких воинов — половину этого насвистанного шайтаном сборища неверных составляли бабы. Да, верхами и при аураннских коротких мечах-тикка — кстати, страшных в ближнем бою, если сражающийся знал, как с тикка управляться, — но все равно бабы!

Да, Тарик оставил все распоряжения для осады, более того, он оставил для Аммара аж целое письмо с объяснениями, извинениями и нижайшими заверениями в преданности. Все как всегда: "Отверг он слова мои, внял он хуле, Меня уличил в несодеянном зле; Неужто он тучей свой лик омрачит И скроется месяц на хмуром челе?", — да-да, нерегиль не отказал себе в удовольствии поиздеваться и в стихах тоже. Но как бы то ни было: проваливаться сквозь землю с этим шайтан-харимом он не имел никакого права!

Но и это было еще не все.

Отпустив военачальников готовиться к осаде — стены аль-кассабы Аль-Мерийа могли внушить уважение любой катапульте — Аммар уединился с начальником тайной стражи. Исхак ибн Хальдун просмотрел оставленное нерегилем письмо и заметил:

— О мой повелитель! Его план не так уж и плох, как я погляжу.

— Ты безумен, Исхак. Вы с самийа в последнее время слишком сдружились- и он тебя заразил. Теперь ты тоже болен на голову.

Аммар даже не сердился — для этого он слишком устал. Спорить тут было воистину не о чем: в письме Тарик уведомлял своего повелителя, что через пять дней от времени написания сего письма он, со своим отрядом в двадцать мечей и десять воинов, собирается взять Куртубу и держать ее до подхода войск халифа. Поэтому он нижайше просил своего повелителя оставить у стен аль-Мерайа десять тысяч войска для осады, а с остальными пятью спешить, "не останавливаясь и не размениваясь на мелкие крепости", к самому крупному городу Бени Умейя. Тарик обещал продержаться по крайней мере ночь — до утра шестого дня.

Где-то Аммар прочитал, что у одного из султанов Ханатты в гневе волосы вставали дыбом — да так, что с головы слетала чалма.

Десять фарсангов по землям Ар-Русафа до Куртубы — нет, в этом ничего невозможного не было, ашшаритская конница от века ходила в сквозные рейды — и проходила через вражескую землю, как нож через растопленный бараний жир. Но как нерегиль, да помилует его неверную безумную голову Всевышний, собирался брать город с помощью десятка баб? Выпустить их танцевать под стены с открытыми лицами?!

Меж тем, ибн Хальдун покашлял в кулак и широко улыбнулся:

— Дошло до меня, о халиф, нечто, что прояснит нам ночь неизвестности над планами Тарика.

— И что же это такое? — мрачно поинтересовался Аммар.

— У меня есть сведения, что нерегиль отправился в Куртубу спасать Джунайда.

Аммар ахнул, не веря своим ушам. Ибн Хальдун лукаво усмехнулся и продолжил:

— Причем отправился в сопровождении Джунайдовой супруги, княгини Тамийа-хима. Видимо, голова хозяина замка Сов почему-то оказалась дорога холодному нерегильскому сердцу.

— Рыцарь пришел на помощь даме в беде — какой изящный ход, — покачал головой Аммар, все еще пытаясь переварить сказанное вазиром

Не то чтобы это меняло дело — скорее, это многое проясняло.

Женитьба Джунайда давно стала легендой — все случилось еще когда отец Аммара был молод и всего шесть лет как сидел на престоле Аш-Шарийа. Тогда на границе с Ауранном вновь начались стычки, и в обе стороны через ничейные земли поскакали конные отряды. Всевышний в мудрости своей устроил так, что нечестивые аль-самийа из этого северного княжества могли вторгаться на земли ашшаритов лишь через долину Диялы — а далее к западу рубежи халифата защищала пустыня, проходимая лишь в зимние месяцы — и то с риском попасть в хамсин и навеки остаться в черных песчаных дюнах. Когда сумеречники напали, изо всех пределов Аш-Шарийа в замки у подножия Фархадских гор поспешили воины-гази: долг священной войны звал их туда, где раздавался плач верующих. Кассим аль-Джунайд, отпрыск знатного рода Кайси, ведущего происхождение от младшего сына Умейя, отправился на границу с Ауранном разить убийц и грабителей, уводивших в плен правоверных, оставлявших после себя выжженную землю, — и, как и пристало гази, принять венец мученика в очередном жестоком бою. Судьба распорядилась так, Джунайд не погиб, а попал в плен. Рассказывали — конечно, безо всякого иснада, что можно взять со слухов и баек, рассказываемых бедуинами у очагов, — что его отвели к одной из княгинь нечестивых аураннцев, колдунье и ненавистнице человеческого рода. Эта женщина брала к себе на ложе смертных юношей из числа пленников — и выпивала их жизненные силы, оставляя под пологом иссохшие, обезображенные тела несчастных. Впрочем, рассказывали и по-другому: нечестивая аураннка приказывала вырывать у своих возлюбленных сердце и съедала его на завтрак после ночи утех. Так или иначе, но дни Джунайда были сочтены. Однако случилось так, что пленник сам пленил свою госпожу, и женщина Сумерек не сумела убить его — ибо полюбила. И она дала Джунайду волшебный напиток самийа, дарующий нескончаемые годы жизни и молодости, и отреклась от дела мести людям. За это ее изгнали из земель Ауранна, и так они с Джунайдом оказались в Ар-Русафа.

Неизвестно, сколько Джунайд провел времени в плену, зато достоверно известно, что они вновь появились в родовом замке Кассима восемь лет назад. Люди, видевшие хозяина замка Сов после возвращения из Сумерек, божились, что Джунайд выглядит как девятнадцатилетний юноша — и с каждым годом становится все более похожим на самийа, теряя человеческий облик.

О странной паре ходили слухи, многие из которых не хотелось пересказывать — на Страшном Суде Всевышний строго спросит с клеветников, — но одно было известно точно: у улемов и факихов ар-Русафа на аль-Джунайда был наточен огромный зуб. Они его обвинили в вероотступничестве за сожительство с сумеречницей — а он схватился с ними в споре прямо в михрабе Пятничной масджид Куртубы и так ловко высмеял их доводы, что почтенным старцам пришлось удалиться, бормоча проклятия себе в бороды. Аммар видел запись этой великолепной, поражающей разум беседы — аль-Джунайд проявил себя истинным знатоком предания и поистине доказал, что хадисы и риваяты, на которые опираются его противники — слабые, и к тому же не относятся к его случаю: ведь он же не оставляет истинной веры, и воспитывает в ней детей, его душе и телу ничего не грозит, и у него нет и не будет других жен и детей от них. Тем не менее, верховный муфтий ар-Русафа издал фетву, объявляющую Джунайда зиндиком, еретиком, и запретил ему входить в масджид края и слушать пятничную проповедь. Но еще через год суфии ордена Халветийа провозгласили Джунайда шейхом, его стихи о любви к Всевышнему распространялись в списках среди верных, и к замку Сов стали приходить люди и дервиши, прося совета и наставления. А по всем землям Аш-Шарийа разошлось присловье: "Если бы разум был человеком, он бы принял образ Джунайда". А феллахи, населявшие родовые земли Кассима, благословляли год рождения, день рождения и час рождения своего господина, ибо луна не видела более справедливого и милостивого правителя, земли в вотчине аль-Джунайда плодоносили, а животные умножались и не испытывали недостатка в корме.

И вот за все это Кассиму аль-Джунайду выпало поплатиться. Когда Абд-аль-Вахид ибн Омар объявил сбор воинов Бени Умейя, Джунайд отказался покидать родовые земли. Тогда луну назад Абд-аль-Вахид прислал ему личное приглашения для беседы, и к ней приложил охранную грамоту, запечатанную своей личной печатью. Но стоило Джунайду две недели назад появиться в Калатайуде, где его якобы ждал глава рода, как его схватили, заковали в тяжелые цепи и на верблюде отправили в Куртубу — пустив вперед глашатая, разъясняющего добрым ашшаритам, какого преступника везут на суд лучших факихов Бени Умейя. Аммару было жаль Джунайда, но, положа руку на сердце, он на месте Абд-аль-Вахида поступил бы также: когда враг наступает, у тебя за спиной не должны оставаться на свободе предатели и ослушники.

Однако, как видно, Всевышний не отнял своей руки от умной головы Кассима — и теперь ему на помощь летели защитники. Как нерегиль собирался отбить Джунайда, да еще и овладеть столицей Умейядов, оставалось покрыто мраком тайны. Но Аммару было интересно: если замысел Тарика осуществится, как улемы объяснят сей головоломный казус — праведного шейха суфиев спасли от рук лицемеров неверные язычники и повелитель верующих.

От души расхохотавшись над этой мыслью, Аммар отдал приказ готовиться к рейду на Куртубу.

Еще день спустя

Над городским холмом садилось солнце — по небу разлилось мягкое желто-апельсиновое сияние.

С возвышения открывался прекрасный вид на аль-кассабу Куртубы — на все три стены города, запирающие пути в кварталы рабата, медины и Верхнего двора. Мощные прямоугольные выступы башен, казалось, заливала горячая медь. Над тяжелым поясом третьей городской стены чернелась в закатном небе треугольная крыша и узкие выступы балконов Башни Факела — в ней находились покои главы рода Умейя. И, конечно, даже отсюда, из далекого предместья, глаз ясно различал гордый очерк высоченной прямоугольной башни минарета — и далеко отнесенную от него громаду купола Пятничной мечети. Ее огромный четырехугольник скрывали стены и плоские крыши крепостных башен, но даже издалека, даже скрытое от глаза, здание намекало на свой невообразимый размер — минарет и купол разделяло приличное расстояние. Неудивительно: длина стены масджид, говорили люди, равняется ста пятидесяти зира.

Нижний пояс укреплений выдвигал в сады предместий тяжелые кубы опорных башен. К ним примыкали башенки повыше и постройнее, увенчанные треугольными крышами. В них глаз еще мог различить черные узкие прорези — ворота Куртубы не отличались шириной. Рассказывали, что навьюченный верблюд может пройти лишь в пять из восьми ворот города: в трое из четырех, ведущих в рабат, и в двое из трех, что открывали путь в медину. Ну а в Верхний двор и подавно не вел ни один проход нужной ширины и высоты, так что купцам приходилось развьючивать верблюдов в караван-сараях у стен рабата и везти товары во дворцы верхних кварталов на ишаках и мулах.

Воистину, тот, кто озаботился устройством кладбища на этом пологом, поросшем кипарисами склоне тоже был очарован открывающимся с холма видом. Впрочем, к закату кладбище опустело: среди покосившихся и стоявших прямо узких тесаных камней, отмечающих могилы, не видать было ни души. Сторож ушел в свой домик у кладбищенской стены, и развел там огонь в очаге — над серой глинобитной стеной уже поднимался дымок.

А на кладбище стремительно опускалась ночь: длинные тени кипарисов сливались с темнотой в ложбинах между могилами, и только белые длинные камни надгробий и обветренные стены мазаров с повыбитой непогодой резьбой и облупившимися изразцами светлели в сумерках.

Когда темнота окончательно затопила склон холма, и единственными огнями на курухи и курухи вокруг остались лишь точки желтого света на холме Куртубы — смотрители уже зажгли фонари и лампы на улицах, — от стены низенького мазара отделилось несколько теней. Еще несколько теней поднялось из чернильной тени под кипарисовой аллеей. И потом кто-то отворил скрипучую деревянную дверь ушедшего в землю заброшенного склепа — и тоже вышел наружу.

И тут на тропинке, идущей от нижних ворот кладбища, послышались шаркающие шаги. Кто-то поднимался по склону между могильных памятников, постукивая дорожным посохом о камни и напевая:

— Я обратился к ветру: "Почему ты служишь Дауду?"

Он сказал: "Потому что имя Али

Выгравировано на его печати".

"Клянусь солнцем" — такова история лица Али;

"Клянусь ночью" — такова метафора волос Али.

По тропинке между могилами шел человек в остроконечном колпаке верблюжьей шерсти — и даже в темноте ночи белел платок, обвязанный вокруг этой шапки. У пояса человека болтались, стукаясь боками и позванивая, медные чашка и кувшин для омовения. А за спиной он нес сумку, из которой торчал свернутый молитвенный коврик. Конечно, это был странствующий дервиш.

Из-за ближайшей колонны-памятника поднялась высокая стройная тень — и заступила дорогу дервишу:

— Кого это несет на честное кладбище с дурацкими нескладными попевками?

А тот сложил ладони у груди и склонился в низком поклоне:

— Приветствую тебя, о элмер-аль-Самар. Да продлит Всевышний твою жизнь на тысячи и тысячи лет!

— Какой я тебе принц Сумерек, о дервиш? Лесть не к лицу суфию, — фыркнула тень в ответ.

Дервиш скорбно вздохнул:

— Приходится работать день и ночь, Чтобы вспахать и очистить поле души.

— Начина-ается, — сердито протянула тень. — Сейчас мы услышим много разной белиберды, перемежаемой бесконечными упоминаниями Имени. Поистине вы, смертные, — отвратительны. Как у вас язык не отсохнет — а он метет у вас, как поганое помело.

— Покаяние — это странная лошадь; Она допрыгивает до небес одним движением С самого низкого места, — смиренно ответил дервиш и снова поклонился.

— Еще один бейт с плохой рифмой — получишь копьем в грудь, — мрачно предупредил дервиша Тарик — ибо это был, конечно же, он.

И рявкнул:

— Ну-ка говори враз, что те надо!

— О элмер-аль-Самар, ты почувствовал самую сердцевину моих мыслей…

Нерегиль зашипел от злости, и дервиш вздохнул и сказал:

— О Тарик! Я хочу предложить тебе и твоим спутникам помощь!

— Как ты узнал о нас, почтеннейший?

Голос женщины звучал мягко и успокаивающе. Дервиш поклонился выросшей рядом с Тариком второй тени, от которой исходил аромат амбры и слышался тихий шелест шелков. Нерегиль вдруг вскинул левую руку, выставив вперед ладонь:

— Назад!

— Отойди, Майеса, — тем же мягким голосом приказала женщина.

Дервиш не обернулся. А если бы обернулся, то увидел, как втягивает длинные изогнутые когти стоявшая за его спиной девушка. Через мгновение ноготки на тонкой белой ручке приняли обычный вид, и девушка убрала ладошку от шеи дервиша.

— Некоторые из моих спутников очень нетерпеливы. И тоже не любят поэзию суфиев, — мрачно заметил Тарик. И не менее мрачно добавил: — Тебе был задан вопрос, человек. Повторить?..

— Не надо беспоиться, сейид, — поклонился дервиш. — Благородный Кассим аль-Джунайд обзавелся множеством врагов — но и множеством друзей. У него много преданных муридов, знающих, как пользоваться талисманами и зеркалом воды. Госпожа горит мстительной яростью, огонь ее гнева виден издалека.

— Покажи, — спокойно сказала женщина.

И протянула тонкую белую руку. Дервиш покопался за пазухой и вложил в светящуюся лодочку ее ладони одинокую некрупную жемчужину.

— Прости своего супруга, о госпожа, — вздохнул дервиш и поклонился — в который раз. — Но шейх предчувствовал неладное, и прежде чем отправиться на встречу с Бени Умейя, распустил твое ожерелье. Мне досталась эта жемчужина.

Ладошка женщины задрожала. Тамийа-хима благословляла ночной мрак — потому что по ее щекам неудержимо покатились слезы. А дервиш взял ее ладонь в свою — грубую и мозолистую — и сомкнул ее пальцы над жемчужиной.

— В Куртубу ведут восемь ворот, и над каждыми — печать Али. Господин и госпожа, конечно, найдут способ проскользнуть под защитной надписью, но площадь правосудия находится в верхнем городе, перед дворцом, за восьмыми воротами. Нам хорошо бы там появиться к третьему призыву на молитву. Завтра пятница, но эти грешники отказались соблюсти праздничный день и выказать милосердие.

— Почему ты нам помогаешь? — резко спросил Тарик.

— Аль-Джунайд — мой шейх. Я обязан ему послушанием.

— Почему ты нам помогаешь? — в голосе нерегиля зазвучала угроза.

— Шейх многому научил меня — и научит еще большему, если не погибнет от руки палача.

— Почему ты нам помогаешь? — Тарик положил руку на рукоять меча.

Дервиш вздохнул.

— Я же сказал. Они — грешники.

Женщина тихо выдохнула и чуть наклонилась вперед.

— Они — грешники, — мрачно повторил дервиш. — Грешники и потомки грешников. И убийц. Пока пролитая ими кровь вопиет к небесам, Ар-Русафа будет заливаться кровью.

— Так ты все знаешь, — прошелестела женщина.

— Да. Поэтому я проведу вас в город и покажу на людей, которые откроют вам двери хранилища рукописей Бени Умейя. Прошло триста лет, но мы найдем запись о том, где они похоронили твою сестру, о Тамийа-хима.

утро следующего дня

…За два квартала перед дервишем уже бежала босоногая оборванная толпа мальчишек. Они размахивали руками и расталкивали прохожих:

— О верующие Куртубы! К нам идет Зу-н-Нун! К нам идет шейх Зу-н-Нун!

В толпе тут же начинали радостно вскрикивать и бросать под бегущие грязные ноги медные данги, а то и дирхемы — мальчишек следовало наградить за хорошую новость и почтить Всевышнего раздачей милостыни — кто знает, возможно, когда святой совершит зикр и разорвет свою хирку, и тебе перепадет заветный кусочек. Рассказывали, что тряпица от рубища Саубана ибн Ибрахима Зу-н-Нуна, дервиша, философа, алхимика и суфия, исцеляет от всех болезней и приносит богатство. Люди кричали:

— Куда, куда он идет? Куда направляются благословенные стопы учителя?

— На площадь перед Пятничной масджи-и-ид!!

И стайка драных птенцов подворотен неслась вперед, вперед, к воротам медины — радовать сердце верующих и извещать о пришедшей в город удаче.

А Зу-н-Нун шел не торопясь, отвечая на сыпавшиеся отовсюду приветствия и благословения. Поднимая вверх руки и размахивая широкими белыми рукавами, он возглашал:

— О правоверные! Всякий, кто чтит пятницу и желает послушать пятничную проповедь, пусть идет за мной, идет след в след и никуда не сворачивает! О верующие Ар-Русафа! Сотворите дуа, не обрекайте себя на утрату сияющей свечи молитвы! Следуйте, о следуйте за мной все, кто слушает мой голос! Следуйте за мной все, кто идет к масджид, кто хочет услышать пятничную проповедь!

И так крича, он прошел под узкую арку ворот медины и, вступив в темный сырой коридор, ведущий сквозь толщу Журавлиной башни, он прошел его насквозь и вышел на залитую утренним солнцем улицу — вверх, вверх, к верхнему городу лежал его путь.

Люди, заслышав его призывы, ахали и качали головами: легко сказать, не сворачивать и идти прямо к масджид. Да, вот-вот должен прозвучать третий крик муаззина — и верующие, совершив положенные молитвы, должны услышать проповедь праздничного дня. Но сегодняшняя пятница была особенной: проповедь — неслыханное дело — велено было отложить. Совершив намаз у себя дома, верховный муфтий Куртубы желал отправиться не в масджид, чтобы там взойти на минбар и сказать верующим укрепляющие слова, — а на Большую базарную площадь перед дворцом у Факельной стены. Там еще со вчерашнего дня сооружены были два высоких деревянных помоста. Один — для Абд-аль-Вахида ибн Омара ибн Умейя и его ближайших родственников, а также кади Куртубы, верховного муфтия и самых уважаемых улемов Ар-Русафа. Этот помост покрыли коврами и разложили на нем шелковые подушки — и ночью поставили вокруг него стражу, дабы подлое ворье не растащило все это великолепие. Второй помост предназначался для еретика-зиндика, отступника от истинной веры, бунтовщика, мятежника и колдуна аль-Джунайда — и его не стали покрывать коврами. Сегодня утром истекали три дня, данные, согласно законам Али, преступнику на размышление и раскаяние. Однако глашатаи уже прокричали на каждой площади, что Джунайд не отрекся от своих заблуждений и предпочел смерть возвращению к истинной вере. Шептались, что Джунайд — шахид, невинный мученик, и его погубили не провинности, а зависть и злоба клеветников. Однако всякий, что-либо смысливший в этой жизни, уже купил место у окна одного из домов, выходящих на Большую базарную площадь. Ну или уже толкался вокруг помостов. Ну или готовился бежать туда со всех ног. На улицах кричали, что палач уже вышел и показывает удары мечом, какими положено сносить головы преступников, а его помощники уже устанавливают деревянные колоды, между которыми растянут для четвертования тело Джунайда.

А Зу-н-Нун, пританцовывая, поднимался по извилистым улицам — вверх, вверх, к узеньким воротам в сторожевой башне Факельной стены.

— За мной, все идите за мной! Пусть идет за мной тот, кто меня слушает! Кто желает услышать и увидеть пятничную проповедь, пусть идет за мной!

Дети кидали ему в подол хирки халву и финики, а Зу-н-Нун кружился, вставая на цыпочки босых пыльных ног, и во всю глотку декламировал:

— Я - суфий, а твое лицо — единственное среди всех красавиц,

Все знают, стар и млад, женщины и мужчины,

Что твои алые губы по сладости — халва,

А халву нужно дарить суфиям.

Между тем, в толпе, поднимающейся в верхний город вслед за кружащимся дервишем, шли два десятка феллахов в пыльной, заплатанной одежде сельских жителей. Впрочем, феллахов в толпе и без них было предостаточно — по веге давно разнеслись слухи о предстоящей казни колдуна и вероотступника. Но эти шли, касаясь друг друга, держась за руки и за полы плащей из грубой верблюжьей шерсти. Их женщины семенили охающей и ахающей стайкой грязных замоташек — так просвещенные горожанки называли своих сельских сестер по вере. В самом деле, химар уже давно следовало повязывать под подбородком — иначе какой смысл помадить губы? Деревенские увальни явно ошалели в огромном городе и боялись потеряться в ущельях улиц между двух, а то и трехэтажными домами.

Тем временем, двое оборванцев из этой жалкой толпы обменивались такими речами:

— А это что за благочестивая белиберда? — Тарег имел в виду стихи про халву, которые раз за разом распевал Зу-н-Нун. — Почему дервиш поет любовные стихи? Извращение за извращением… — сердито шипел нерегиль.

— Это не любовные стихи… ммм… в обычном понимании, — хихикнула идущая с ним бок о бок женщина и поправила ткань химара на носу.

— В смысле? — мрачно переспросил нерегиль.

— Стихи говорят о любви — но не к женщине, — платок заглушал хихиканье женщины, однако было понятно, что она веселилась от души. — Они говорят о любви ко Всевышнему.

Тарег охнул:

— Это не лезет ни в какие ворота! Скажи, что ты шутишь!

— Между прочим, эти стихи сочинил Джунайд, — продолжала веселиться Тамийа-хима.

— Прости, но я был о твоем супруге лучшего мнения, — отрезал нерегиль. — Уж он-то не должен был поддаваться на дурацкие суеверия и оскорблять Единого своими странными домогательствами.

— Мы пролили много крови в сражениях на остриях слов, и еще больше мы пролили чернил — в том числе и тогда, когда кидались друг в друга чернильницами, — фыркнула женщина. — Но увы: я могу дать Джунайду напиток лимпе и продлить его молодость, но не могу изменить его природы — он остается человеком и… ашшаритом.

И Тамийа-хима вздохнула с грустью — притворной или подлинной, осталось скрыто за тканью химара.

Тут шедшие перед ними Майеса и Ньярве остановились как вкопанные. Из темной арки ворот дохнуло сыростью и могильным холодом. Тарег поднял глаза: над невысоким, в десять зира, сводом, выбит был круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка — Али, Али, Али. Точно такой же, как на том входе. Нерегиля замутило — от нахлынувших воспоминаний и вскипевшей следом ярости. Сзади напирал народ.

Тарег тяжело задышал — как и остальные, он чувствовал преграду как упершуюся ему грудь ладонь. Майеса наклонила голову и застонала сквозь сжатые губы. И тут с другой стороны черного прохода, из залитого солнцем проема в его конце донеслось:

— О следующие за мной! Проходите же, идите за мною след в след, никуда не сворачивая!

Со свистом выпустив воздух сквозь стиснутые зубы, Тарег двинулся вперед. Майеса и Ньярве, шедшие впереди, зашипели, но шагнули в тень арки.

Не успели они, дрожащие и замерзшие как в зимний холод, выйти на солнце, как в небе над их головами поплыли пронзительные человеческие вопли. Со всех минаретов всех пятнадцати мечетей Куртубы понесся третий призыв муаззина. Пятнадцать голосов, сливаясь в нестройный отвратительный визгливый хор, завывали и повторяли — Имя за Именем. Тарега снова замутило. У Тамийа-хима пошла носом кровь — на ткани химара стало расплываться бурое пятно.

Люди на крохотной привратной площади и на улице впереди и позади них молитвенно падали ниц, прямо на булыжники мостовой Верхнего города.

— Чтоб вам всем так и сдохнуть кверху жопой, — пробормотал нерегиль, дрожа от ненависти и опускаясь на колени.

… - И благородный Абд-аль-Вахид ибн Омар ибн Имран ибн Умейя в своей милости и мудрости призывает Амр ибн Бахра аль-Джахиза, факиха Куртубы, дать ответ на вопрос: какой кары достоин вероотступник, упорствующий в своих заблуждениях?

Аль-Джахис, представительный мужчина за сорок, с соответствующими должности животом и курчавой бородой, степенно кивнул и ответил:

— Воистину смерти!

Люди на Большой базарной площади толкались и перешептывались, переминались с ноги на ногу и тыкали пальцами в сановников Бени Умейя на ковровом помосте: там искрились драгоценные эгретки на чалмах, метали разноцветные искры перевязи с саблями в дорогих ножнах, пылала на утреннем солнце парча кафтанов. Гвардейцы Умейядов, рослые, высокие воины в роскошных затканных узорами халатах из золотого шелка поверх кольчуг, сдерживали молчаливо напиравшую на их шеренги толпу.

— И благородный Абд-аль-Вахид ибн Омар…

Огласитель приговоров судебного ведомства продолжал опрашивать власть предержащих согласно обычаю: теперь он задавал свой вопрос старшему улему Пятничной мечети, устаду аль-Хасану ибн Махладу — как до того задавал его самому главе Умейядов, его вазиру, кади Куртубы и факиху. Народ на площади скучал, нетерпеливо прислушиваясь к тягомотине законников — людям уже хотелось перейти к, скажем прямо, сладкому.

Джунайда поставили на колени посреди второго помоста — прямо на голые доски. На плечах ему оставили лишь белый соуб. Грудь, локти и запястья приговоренного стягивала крепкая веревка из верблюжьей шерсти — два ее конца держали в руках помощники палача, вставшие по обе стороны от преступника. Палач, с обнаженным ханаттанийским тулваром в руке, стоял прямо за спиной Джунайда. Люди с охами и ахами показывали друг другу пальцем на громадный изогнутый меч — говорили, что старый Омар выписал его из самой столицы Ханатты, вместе с искусным палачом.

…- Воистину смерти!

Верховный муфтий Куртубы сказал свое веское слово — и огласитель приговоров повернулся к Абд-аль-Вахиду и отдал глубокий поклон.

— Преступник приговорен к смерти! — разогнув спину, воскликнул он.

— Приступайте! — взмахнул рукой глава Бени Умейя.

Помощники палача вынули из ножен джамбии: Джунайда следовало развязать, чтобы разложить на помосте более подходящим для четвертования образом.

Изогнутое лезвие кинжала разрезало веревку точно между локтями приговоренного. Второй помощник дернул ее, чтобы смотать и отложить в сторону. Спешить им было некуда. Народ на площади хотел зрелища.

Когда над помостом вдруг с шелестом что-то мелькнуло, никто не сообразил, что это. Ярко-алое платье с широкими рукавами до земли — оно вдруг вспыхнуло прямо рядом со стоявшим на коленях Джунайдом.

Когда на лица ближайших к помосту стражников хлестнуло горячей кровью, кто-то вскрикнул.

Когда на площади завопили от ужаса все, кто мог вопить, палач и оба помощника уже корчились и катались по доскам, молотя каблуками сапог — из их раскромсанных шей брызгала во все стороны яркая красная кровь.

Джунайда на помосте уже не было. Впрочем, до него уже никому не было дела.

Женщина в ярко-алом шелке перемахнула в жутком, птичьем, нечеловеческом кувырке на соседний помост, и все поняли, что сегодня утром на этой площади умрут совсем другие люди. Следом за ней на ковры с хлопаньем рукавов вспрыгнули три другие демоницы, и кровь фонтанами забила во все стороны — женщины в развевающемся желто-розовом и сиреневом шелке полосовали людей парными мечами-тикка.

От них пытались отбиться, кто-то успел выхватить ханджар — его лезвие перехватила изогнутая длинная гарда тикки и выдернула из так и не успевшей нанести удар руки. Кинжал кувыркнулся в воздухе. Свистнула тикка, человек заорал, зажимая обрубок руки, из которого мелкими брыгами пылила кровь. Над площадью раздались пронзительные вопли, перекрывшие крики мечущейся толпы: над головами орущих и бестолково давящихся людей пронеслись еще три женские фигуры — и как стервятники, спикировали в свалку на помосте для сановников Умейядов. Одна из них вцепилась зубами в то, что осталось от руки несчастного — тот дико заорал, пытаясь стряхнуть с булькающего красным обрубка мотающую гривой женщину в ослепительном, цыплячьего цвета шелке.

Умейяды дрались отчаянно — но в тесноте и давке среди подушек они спотыкались и падали, не имея возможности обнажить мечи. Женщины хлестали рукавами, как змеями, обвивали ими руки — и дергали на себя, прямо на лезвия тикки.

И тут еще целая стая этих дочерей иблиса бросилась прямо в толпу на площади: меткими, секущими ударами они вспарывали артерии на горле, и люди с воплями кидались в разные стороны от дрыгающихся на коленях, разбрызгивающих горячий красных дождь тел. В уводящих с базарной площади проулках, в арках и дверях домов верещали женщины и дети — их давили, сбивали с ног и топтали ногами. Люди рвались прочь из страшной ловушки между высокими стенами- и забивали телами все возможные пути отхода.

Очнувшиеся от обморочного оцепенения стражники кинулись кто куда: кто на помощь знатным Умейя на роковом помосте — там, впрочем, уже почти никого не осталось в живых, демоницы вцеплялись когтями в лица еще размахивающих руками и ногами людей и с урчанием припадали к кровавым ранам, — а кто на помощь обезумевшим людям на площади — воины копьями и дротиками пытались достать перелетающих и кувыркающихся над головами тварей в роскошных платьях.

Тут заревела труба, и распахнулись ворота аль-касра — в толпу на площади врезалась еще сотня гвардейцев Умейядов. Их тут же начали облеплять и сбивать с ног виснущие на рукавах, истошно верещащие люди.

— В масджи-ид! Нужно укрыться в масджи-ид!! — с балкона дома кади надрывался какой-то человек. — Все в масджи-ид! Нечисть туда не пройде-ет!

Через мгновение на балконе полыхнул розово-желтый шелк. Человек зашатался, зажимая ладонями плюющийся кровью длинный разрез у себя под подбородком.

— Не пройдет, — прошептали его холодеющие губы.

Последнее, что он увидел в жизни, было улыбающееся лицо женщины ангельской красоты. Его тело перегнулось через перила балкона и сорвалось вниз, на скользкий от крови булыжник Большой базарной площади Куртубы.

Перед Голубиными воротами масджид кружился дервиш. Для стоявших на высоких ступенях под резной подковой арки входа полы его одежд и рукава раскрывались ярким белоснежным цветком. За танцем, сама, наблюдало всего пять человек, из них трое женщин, — все взрослое население города толпилось на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

В самой мечети, кроме нищих, трех десятков благочестивых верующих с семьями и учеников местного медресе, усевшихся под арками боковых залов, не было никого. На пятничную проповедь, явиться к которой призывал Зу-н-Нун, не пришел почти никто — даже сам верховный муфтий, которому следовало ее произнести. Все толпились на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

Третий призыв муаззина, давно отзвучавший в голубом небе утра над Куртубой, никого не призвал к молитве в масджид. Людям хотелось сладкого, а его давали на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

Когда с западного конца квартала, от Факельной стены и базара, донеслись странные крики, дервиш прекратил кружиться и на мгновение замер. Потом Зу-н-Нун поднялся по ступеням, вошел в масджид и звучно крикнул:

— Верующие Куртубы! Вы можете расходиться по домам — пятничная проповедь произнесена и сказавший ее благословил ваши головы!

Люди, испуганно и недоверчиво переглядываясь, стали подниматься с плит пола и сворачивать молитвенные коврики. Из дверей Прощения за минбаром, которые вели в женский зал масджид, опасливо выглянули две хорошенькие головки в белых прозрачных химарах.

Вахид ибн Муавия, кузнец и староста своего квартала, наконец решился подойти к уважаемому шейху суфиев и поклонился:

— О учитель! Смиреннейше прошу тебя разъяснить твои слова! Как понимать, что пятничная проповедь уже произнесена? На минбар никто не всходил, и оттуда не донеслось ни единого слова!

— Ты говоришь истинную правду, о Вахид, — ответил дервиш. — Вы ничего не слышали, однако проповедь была сказана. Сегодня ее произнес ангел тишины.

Люди ахнули и осели на пол в земных поклонах.

— Расходитесь по домам, правоверные, — жестким страшным голосом сказал Зу-н-Нун. — Ибо ангел тишины, благословив праведных, отлетел. На смену ему летит другой ангел — и в руке у него окровавленный меч возмездия.

Через несколько мгновений масджид, лестница и площадь перед воротами опустели.

Крики, несущиеся от Факельной стены и дворца, становились все громче. Вскоре на площадь перед Голубиными воротами вбежали первые перепуганные беглецы с базара. На мгновение замерев перед величественной аркой входа, они осмотрели безлюдную площадь — и побежали прямиком внутрь масджид.

…- Они ведь не могут, не могут сюда пройти, правда, папа?..

Мальчишка стучал зубами, прижимаясь к отцовскому боку. Его звали Дуад, и ему было всего лишь семь полных лет. Когда нечисть ворвалась во дворец, он сидел рядом с отцом, а не на женской половине. Двое гвардейцев вбежали в Оружейный дворик и закричали, что на тех, кто сидел на площади, напали демоны. За их спинами тут же раздались истошные, исходящие смертным ужасом вопли, завершившиеся нечеловеческим визгом и хрипами, — и Дуад понял, что демоны уже во дворце. Отец подхватил его за руку, и они помчались в харим, за мамой и сестрами, а потом рабы вывели их через потайную садовую калитку и переулками довели до масджид. Однако перед тем, как выбежать из Оружейного двора, Дуад оглянулся. Он увидел, как распахнулись занавеси входа во внутренние комнаты, и на солнце бесшумно, невесомо выпорхнуло существо невероятной красоты. Длинные темные волосы развевались у него над плечами, полы черной прозрачной накидки колыхались за спиной, как крылья бабочки. В руке существо держало длинный, прямой, блестящий красными каплями меч. Тут Дуад отвернулся и больше не оглядывался, потому что знал, что услышит за своей спиной: вопли смертного ужаса и хрипы умирающих в муках людей.

Отец ободряюще похлопал Дуада по спине — мол, не бойся, все будет хорошо. Они сидели не своих обычных местах рядом с михрабом, прямо перед максура, - тем, кто вбегал в масджид, спасаясь от мечей летучих тварей, было не до приличий и почетных званий. Сейчас Фадль ибн Аббас ибн Умейя, отец Дуада, сидел за колонной бокового зала, пристроенного во времена халифа Мухаммада, в котором обычно проходили занятия богословской школы. Рядом сидели и утирали потные лбы трое невольников, младший брат отца, Даула ибн Аббас, двое его сыновей, Бахр и Зайят, и их рабы. Мама, сестрички, а также жены и рабыни дяди Даулы дрожали от страха в женском зале масджид.

Дуад поднял голову и уставился на золоченые резные балки потолка, которые ему так нравилось всегда разглядывать. К ним сейчас поднимались стоны, поскуливания, плач и молитвы сотен людей — масджид была полна народу.

Под знаменитыми своей ангельской резьбой двойными арками максуры совещались улемы — их шепот и возгласы разносились далеко по залам.

Дуад посмотрел в сторону высокого минбара. За ним круглилась арка, резьбу которой составляли изречения Али. Окованная бронзовыми гвоздями деревянная дверь под ней была наглухо захлопнута. Из высокого квадратного окна над аркой, из-за розеток и переплетения линий каменной решетки-шебеке доносились шепот, попискивания и плач — за закрытой дверью сидели женщины. Как там мама и Ульвия с Наргиз?

Вдруг от всех трех ворот масджид донесся грохот. Люди ахнули и развернулись в сторону трех темных прямоугольников запертых изнутри дверей.

Грохот повторился. Засовы оделись синим колдовским пламенем и лопнули, разлетевшись на мелкие части. Сидевшие у дверей люди заверещали от страха и боли — кого-то посекло осколками.

Все три двери в масджид с глухим стуком распахнулись настежь.

В каждом залитом солнечным светом проеме нарисовалось по высокой стройной фигуре с прямым мечом в руке.

Устад Абдаллах ибн Ганим, улем Пятничной масджид, бесстрашно развернулся к дверям и крикнул:

— Прочь отсюда, неверные твари, отродья шайтана, помесь гула и шакала! Над этими воротами — печать благословенного Али! Прочь отсюда! Вам не пройти в дом Всевышнего!

Ему ответил звучный, нечеловечески-звонкий, как голос медных бубенцов, голос:

— Ваше право на убежище отнято вашей неправедностью! Вы восстали против своего природного господина, повелителя верующих, халифа Аммара ибн Амира! Печать Али не защитит того, кто отвергает законную власть потомка Али! Вы обрекли на смерть невинного и как собаки сбежались лакать его кровь, презрев призыв на молитву и долг верующего! Печать Али не защитит нечестивых и лицемерных! Вы, улемы и законники! Какому закону вы служите? Пролитие невинной крови не прощается никогда! Вы хотели крови? Вы ей захлебнетесь!!

Последний выкрик стоявшего на пороге масджид шайтана эхом заметался под золотой резьбой потолка и черными и розовыми мраморными колоннами бесконечных галерей.

Следом раздался согласный вопль сотен людей: снаружи, над всеми тремя входами в масджид, что-то с грохотом лопнуло и разлетелось на мелкие каменные осколки — за спиной у каждого демона, стоявшего в солнечном проеме, словно осыпался мелкий сыпучий дождик. Не все поняли, что случилось, — ужас и так был слишком силен. Зато те, кто понял, упали на свои лица и даже не попытались куда-либо спрятаться, когда в дом молитвы с визгом и хохотом влетела полосующая острыми мечами нечисть.

Над каждой из трех дверей масджид разлетелся в каменную крошку круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка. Печать Али была разбита — и теперь ничто не могло защитить людей, искавших убежища в ее спасительной сени.

… - Вы хотели крови? Вы ей захлебнетесь!!

Тарег чувствовал, что сквозь него словно дышал кто-то огромный и горячий, — сила пронизывала его столь напряженно, что, казалось, из кончиков пальцев вот-вот хлынет кровь. По лицу текли струи пота, позвоночник выгибала судорога, болезненная и сладкая одновременно. Если бы у него хватило времени, он бы успел испугаться: через него не могло идти столько силы — а синеватые змейки извивались даже по простому клинку меча смертных.

Не в силах более терпеть эту муку, он закричал — выплескиваясь, выбрасывая в крик все, чем он захлебывался у этих дверей. "Эдро!", "откройся!" Слово на языке нерегилей вспыхнуло шаровой молнией — и ненавистная печать взорвалась в своем каменном круге. В открывшуюся брешь с торжествующими воплями бросились аураннцы.

Все еще задыхаясь и пошатываясь, он вошел в полыхающий тысячами Имен зал — прожилки на розовом мраморе уходящих в бесконечность колонн казались венами на ободранном от кожи живом мясе. Запутанные в резную каменную вязь Имена раняще переливались повсюду — над арками, над дверями, над нишей михраба.

Вокруг метались крики и яркие ткани, взбескивала сталь. Тарег медленно шел через бедственную круговерть избиваемой толпы — словно призрак, бесшумно и безучастно скользя над лужами крови, мимо корчащихся в судорогах тел и мельтешения истошно вопящих теней. Он направлялся к минбару — высокому каменному возвышению, покрытому красно-сине-золотой резьбой.

Поднявшись по ступеням, Тарег встал во весь рост на кафедре проповедника и огляделся. На гладкой полированной поверхности налоя лежала раскрытая Книга ашшаритов. Мстительно улыбнувшись, нерегиль уперся в нее ладонями и с наслаждением, медленно сдвинул ее к краю — посмотрел, и столкнул вниз. Возможно, тяжеленный том упал на кого-то — но среди бьющихся под сводами масджид воплей трудно было расслышать еще один.

С высоты минбара Тарег ясно видел резной золоченый фриз под изогнутыми раковинами свода над священной нишей. Оттуда на нерегиля смотрели девяносто девять Имен, растеревшие в порошок его свободу и достоинство в то проклятое утро над Мадинат-аль-Заура.

— Аль-Адлю, Справедливый, — тихо проговорил Тарег, дрожа от бессильной ярости. — Аль-Мумииту, Убивающий, — и нерегиль перевел взгляд на бестолково мечущуюся по залу толпу мерзавцев. — Халва и Возлюбленный, надо же… Убивающий — вот это истина, подлые вы ублюдки. Это отучит вас сбегаться на казни…

По белому мрамору налоя хлестнули красные брызги. Тарег положил в них ладони и снова поднял глаза на золоченые переплетения ашшаритской вязи:

— Аль-Мааниу, Удерживающий.

И тут же схватился окровавленными руками за горло — петля гейса стала затягиваться, перехватывая дыхание.

Откашлявшись, Тарег упрямо уставился на ненавистные буквы:

— Значит, вы меня взяли — и держите. Что ж, посмотрим, что у вас получится…

Прошептав свой вызов, нерегиль закашлялся снова — но теперь он был спокоен. Завтра его замысел осуществится в своей полноте. И этому уже ничего не сможет помешать.

 

-6-

Тайная комната

Куртуба, площадь перед Пятничной масджид,

утро следующего дня

На ступенях, ведущих к Голубиным воротам масджид, подсыхали грязно-бурые разводы. На площади, на неровном, то и дело вспухающем горбами булыжнике лужам было привольнее растекаться между камнями, и над подкрашенной кровью водой густо жужжали мухи.

Аммар стоял у одной из таких впадин с буро-красной жижей, и не решался ни перешагнуть ее, ни обойти. Наверное, он все еще не мог поверить тому, что видели его глаза.

Потеки подсохшей крови выползали из-под захлопнутых дверей масджид, змеились вниз по ступеням, до самых серых камней площади. Изнутри здания не доносилось ни звука. Оскверненные врата с выбитым глазом разбитой печати казались дверями в могильный склеп. Впрочем, они ими и являлись.

Когда вечером прошедшего дня в его лагерь под Бенисалемом примчались пятеро людей — в разодранных халатах, с перекошенными бледными лицами, — Аммар сначала не поверил их сбивчивым горячечным речам. Они прискакали из самой Куртубы, загоняя чистокровных рыжих кохейланов, чтобы упасть в ноги халифу верующих и закричать, разрывая рубахи:

— О повелитель! Прости наше неразумие! Прими нас под свою священную руку халифа и предстоятеля Аш-шарийа перед Всевышним! Ад-Даарр, Посылающий испытания, покарал нас тяжкими бедствиями!

Аммар не знал, что и подумать, но верить их несвязным воплям не спешил. Властью халифа он призвал перепуганных подданных к спокойствию и приказал:

— Говорите по порядку, о посланцы мятежного города мятежного рода!

И тогда его потрясенному слуху воистину открылась бездна ужаса.

Два десятка самийа во главе с Тариком устроили на площади правосудия резню. Точнее, на площади ашшаритов изничтожали бабы-вампирки, а Тарик с десятком отродий иблиса мужского пола устроил подлинное избиение душ во дворце Бени Умейя под Факельной башней. Рассказывали, что на страшном помосте, на площади и во дворцовых двориках и коридорах остались лежать сотни людей.

Рассказу про сотни трупов Аммар не поверил — у страха глаза велики. Но тут перепуганные посланцы Куртубы рассказали о том, что произошло в масджид.

Неверные твари не удовлетворились потоками крови, пролитыми на площади и во дворце. Попущением разгневанного Судии, Убивающего и Смиряющего нечестивых, они взломали печати Али над дверями, ворвались в масджид и перебили тех, кто искал в ней убежища от демонской ярости. К четвертому призыву муаззина внутри стен дома молитвы не осталось в живых ни одного человека.

Затем порождения ада открыли двери в женский зал масджид и приказали матерям семейств и юным девушкам носить воду из Кипарисового двора — там в колодцах, фонтанах и прудах брали воду для омовений. Трупы нечисть свалила в старом зале масджид, построенном еще во времена Абд-аль-Рахмана, а главный зал и пристроенные халифом Аль-Хакамом галереи самийа приказали отмыть от крови. Рыдая и поливая из предназначенных для омовения кувшинов оскверненные плиты, женщины принялись исполнять приказ шайтановых отродий. Рассказывали, что самийа срывали с ашшариток покрывала, издеваясь и подгоняя их с работой — подтирай, мол, живее за своими братцами и дядьями.

К вечеру к запертым воротам масджид пришли дрожащие от страха родственники погибших и стали умолять неверных собак выдать им тела убитых отцов, братьев и сыновей — обычаи Аш-Шарийа предписывали предавать тела земле до заката. Из-под широких деревянных ворот с медными заклепками весь день слышались стоны и рыдания женщин и злые окрики сумеречников — и лилась, лилась на ступени замешанная на крови вода, растекалась по площади. Пришедшие за телами родичей люди стояли на коленях в страшных лужах и окунали в них полы одежд, умоляя нечисть сжалиться и выдать им покойников для достойного погребения.

Тогда двери масджид распахнулись, и в свете факелов и ламп на пороге появился он. Зодчий страшного замысла, архитектор западни, в которую Аммар угодил по собственной глупости и неразумию. Кто ему мешал приказать самийа раскрыть свои планы? Но Аммар глупо доверился подлому псу, язычнику, и теперь пожинал страшные плоды своего неразумия.

Тарик, издеваясь над собравшимися у его ног людьми, приказал принести в масджид лучшие блюда — и вина. Побольше вина, крикнул он, у нас праздник!

А потом в безутешную, рыдающую толпу стали скатываться тела — и отдельные части тел. Головы, руки, ноги, обрубки туловищ. К небу поднялся страшный скорбный крик.

Ночью нечисть устроила в масджид попойку. Они удержали при себе женщин из самых знатных семейств — как почтенных матерей, так и юных девушек. И заставили их прислуживать за столом и развлекать себя танцами — хохоча до упаду над движениями ашшариток. Впрочем, наутро этих несчастных, поскуливающих и закрывающих обнаженные лица ладонями и рукавами, вытолкали из оскверненной масджид.

Про утренние события Аммар узнал буквально только что. А вчера вечером люди из Куртубы рыдали, целовали ему туфли и умоляли:

— О повелитель! Избавь нас от нашествия нечисти! Они кричат нам из дверей оскверненного дома молитвы: только халифу под силу приказать нам изойти отсюда! О величайший и справедливейший! Отведи от нас сию страшную напасть!

И вот теперь Аммар стоял перед изуродованным порталом величайшей масджид ашшаритского мира — и готовился исполнить их просьбу.

Призвав Имя Всевышнего, Аммар ибн Амир, халиф Аш-Шарийа, поднялся по запятнанным страшной водой ступеням, взялся за медные кольца Голубиной двери и растворил ее настежь.

В верхние оконца над бело-красными полосатыми арками струился мягкий дневной свет. Аммар огляделся и, не сумев выдержать представшего его глазам зрелища, на мгновение смежил веки. Плиты пола из желтоватого рыхлого песчаника невозможно было отмыть дочиста — их покрывали бурые разводы. И на беленых стенах, на цветочных извивах резьбы, на желтоватом камне ниш для хранения священных книг — повсюду брызги крови. Веер за веером страшных капель — наотмашь, наотмашь, по беззащитному горлу.

Впереди звенела и горела на солнце немыслимая паутинка девяти позолоченных арок махсуры. Под ними мягко сияла подкова входа в михраб.

В просвете между двумя главными колоннами махсуры, изваянными из черного, ослепительно черного в перспективе зала, мрамора, темнели две высокие фигуры.

Прищурившись, Аммар увидел остальных: они стояли, застыв, как статуи, между черных и розовых колонн, обрамляющих главный зал. Женщины в ярких платьях, мужчины в алых накидках поверх доспехов.

И тогда Аммар выкрикнул — яростно, громко, во всю силу легких:

— Прочь отсюда, отродья шайтана! Прочь — и будьте вы прокляты!

В масджид на мгновение повисла страшная тишина. И тут же рассыпалась — пронзительным хохотом и хлопаньем тысячи крыльев. Колыхнув перо страуса на чалме, стая ярко-белых птиц с клекотом и свистом перьев пронеслась у Аммара над головой — и исчезла в ослепительном сиянии дня за порогом масджид.

Темная фигура в арке света неспешно двинулась ему навстречу.

Аммар положил ладонь на рукоять своего аш-шамского саифа — и тоже пошел вперед.

Они встали лицом к лицу на границе зала Мухаммада и зала Аль-Хакама — прямо под древними, скупо украшенными арками.

Лицо Тарика казалось мраморной маской: глаза пустые, обведенные темными тенями, кожа бледная, как у мертвеца, — на Аммара глядели совершенная безжизненность, отсутствие всякого выражения и чувства.

— Ты… ты просто чудовище, — выдохнул молодой халиф.

Нерегиль изогнул губы в отрешенной, пугающе чуждой смеху улыбке:

— Ты неблагодарен, Аммар. Я обещал тебе город — ты получил город. И тебе следовало засвидетельствовать свою признательность благородной Тамийа-хима и ее спутникам — они добыли тебе Куртубу. А ты грубишь — нехорошо…

Аммар почувствовал, как у него от ярости темнеет в глазах. Тварь издевалась — открыто, в лицо, ничего не стесняясь и не боясь. С трудом вдохнув и выдохнув, халиф Аш-Шарийа процедил:

— Ты не имел права осквернять дом Всевышнего, язычник.

И тут лицо самийа исказила гримаса страшного гнева:

— Дом Всевышнего?! Думай, что говоришь, человечек! Да как ты смеешь даже выговаривать такие слова, жалкий однодневка из грязного племени суеверных пастухов!

Аммар с шумом втянул в себя воздух — "суеверных пастухов"? А нерегиль заметил его ужас — и заорал:

— Да! Ваш Али — обожравшийся гашиша грязный пастух, которому привиделось незнамо что! Вашего… пророка… — самийа, казалось, вот-вот плюнет ядом, как созревшая для атаки кобра, — обморочили лярвы и джинны! Ну хорошо, пусть к нему действительно вышел кто-то из духов — но только из сострадания к глупым оборванцам, которые без наставления свыше даже не знали, какой рукой подтираться! Ему рассказали о существовании Единого — и Великих этого мира, а он вообразил себя избранником — да помилуют меня Силы! Избранник Всевышнего! Это кому сказать!!

Сквозь горячую пеленую красного гнева Аммар увидел обнаженный меч у себя в руке. Нерегиль подобрался, как для прыжка, и рявкнул:

— Единый существует — но Ему нет никакого дела до вас и вашего вшивого копошения под солнцем этого мира! Ваша вера — глупость на глупости и обман на обмане, а вы сами — самозванцы и ублюдки, позорящие Его Имя!

— На колени, гадина, — выдавил из себя Аммар.

Не отводя холодных, ненавидящих глаз, Тарик медленно опустился на плиты пола. Он понял, что его ждет. И, не дожидаясь приказа, склонил голову, ладонью откинув волосы и обнажив шею.

Повелитель Аш-Шарийа поднял саиф. На мгновение замер, примериваясь к замаху. Тарик стоял на коленях, положив обе ладони на плиты пола, покорно опустив голову с тяжелой гривой черных волос. Аммар глубоко вздохнул. И, призвав Имя Всевышнего, нанес удар.

В окна под крышей масджид все так же безмятежно продолжал струиться дневной свет.

— Прости меня, Высочайший, — спустя мгновение тихо сказал Аммар.

Лезвие изогнутого клинка застыло в волоске от шеи нерегиля. Самийа пошевелился — и бритвенно-острая аш-шамская сталь коснулась бледной кожи. Под клинком выступили капельки крови.

Аммар сглотнул слюну и, как во сне, отвел меч в сторону. Все еще не веря тому, что сейчас могло произойти, он медленно вдвинул саиф в ножны.

Нерегиль поднял бледное лицо и проводил острую сталь глазами, исполненными такой жажды и муки, что Аммару наконец-то стало страшно. Самийа прижал сжатые в кулаки руки ко рту и глухо застонал, клонясь все ниже и ниже, пока его волосы не коснулись пола.

Аммара колотила нешуточная дрожь. Он оглянулся в поисках хоть какого-то человеческого лица, и едва не отшатнулся, увидев в каких-то пяти шагах у себя за спиной Яхъю, ибн Хальдуна и Тахира с Хасаном. Яхъя, протянув вперед руку, осторожно двинулся к нему:

— О мой повелитель… Тебе лучше выйти отсюда, здесь теперь страшное место…

Аммар помотал головой, стряхивая последние клочья гневного морока. И сказал:

— Яхья, ты хотел, чтобы Тарик рассказал тебе, что аль-самийа из племени нерегилей знают о сотворении мира и его Властях. Так вот тебе Тарик. Возьми его, запри где-нибудь и не выпускай из-под замка, пока он тебе не расскажет всего, что знает.

— Благодарю, о мой халиф, — в голосе Яхьи не слышалось радости.

Он смотрел на скрючившегося у ног Аммара самийа. На лице старого астронома читались горе, ужас и неподдельная жалость.

Аммару вдруг подумалось, что хорошо, что Тарик сидит, опустив голову, и ничего этого не видит.

Кравчего он отпустил, и теперь наливал вино сам: высокое узкое горло кувшина наклонилось, но багряная струйка ударила мимо чашки. Пробормотав напутствие шайтану, Аммар удержал предательскую дрожь в руке — и чашка знаменитой шамахинской меди стала напоняться.

Сделав большой глоток, он помотал головой и проговорил:

— Я надеялся… Я так надеялся, что у меня с ним будет все… ну… — тут Аммар снова замотал головой.

— …по-человечески, о мой халиф? — усмехнулся Яхья над краем своей чаши и пригубил вино.

— Да, — обреченно кивнул Аммар и посмотрел на свои руки — они опять дрожали.

Он убрал их в рукава халата.

— Он не человек, о мой повелитель, — вдруг неожиданно твердо проговорил старый астроном. — Все, что ты хотел в нем увидеть человеческого — дружбу, теплоту, ответную приязнь, готовность разделить веселье и беседу, — все это ты видел в зеркале собственной души.

— Я не верю, — замахал рукавами Аммар — наверное, он все-таки слишком много выпил этим вечером. — Что ж, по-твоему, он живет только ненавистью?

Яхья вздохнул, как вздыхал всегда, когда его ученик задавал сложные вопросы по книгам философов Ханатты:

— Вовсе нет, о мой халиф. Он может позволять себе чувства и даже страсти. Но ты должен понимать, о сын Амира: дети Сумерек ничего не забывают. Ничего и никогда. И именно поэтому никогда ничего не прощают. Ты ведь простил ему все, что произошло между вами в те три ночи поединка?

Аммар кивнул.

— А он — нет. Он не забыл и не простил ничего, и никогда не забудет и не простит тебе своего поражения, о мой халиф. Такова его природа, природа самийа. Он будет ненавидеть тебя — всю жизнь. Как ненавидит меня — как бы горько мне от этого ни было.

— Почему?…

— Почему горько или почему ненавидит, о мой халиф?

Не в силах ответить, халиф лишь снова замотал головой.

— Я отвечу на оба твоих вопроса, о сын Амира, — вздохнул Яхья. — Я вез его тысячу фарсахов от туманных холмов его родины до земель Аш-Шарийа. И он никогда не забудет мне ни унизительной продажи, ни цепей, ни… своего камня. Я выбросил его мириль в пропасть собственной рукой, и до сих пор просыпаюсь ночами от кошмарных снов, в которых нам приходится оттаскивать самийа от того обрыва, спутывать и запихивать ему в рот кляп — в горах от крика может сойти лавина. Когда мы его скрутили, он посмотрел на меня — и я так испугался, что замотал ему голову плащом. Но этот взгляд мне снится до сих пор, о мой халиф…

— А горько?..

— Оттого, что я единственный в Аш-Шарийа разбираю его родной язык и знаю о его привычках и пристрастиях, а также об обычаях его племени и их преданиях едва ли не столько, сколько знает он сам. По странной прихоти судьбы, я единственный человек в аш-Шарийа, который может его понять. И я же — единственный человек, которому он скорее свернет голову, чем допустит до беседы с собой.

— Теперь допустит, — мрачно проговорил Аммар и сделал лихой глоток из чашки. — И я хочу, чтобы ты записал все, что знаешь, Яхья. Это должно сохраниться для потомков.

— Да… — усмехнулся астроном каким-то своим мыслям. — Возможно, твоему сыну будет с ним легче поладить, о мой халиф…

— Моему сыну!… - Аммар горько рассмеялся, плеская вином на полы халата. — воистину, Яхья, прежде чем говорить о наследнике, тебе следует вопросить звезды о его матери!..

— Я думаю, что скоро я так и поступлю, о мой халиф, — тихо ответил Яхья и отпил из чаши.

Конечно, Яхья ибн Саид не стал запирать нерегиля «где-нибудь». Он почтительно отвел Тарега в самые верхние комнаты Башни Факелов — до налета самийа на Куртубу они принадлежали Халафу ибн Бадису, придворному астрологу Умейядов.

К чести ибн Бадиса нужно сказать, что предсказатель судеб бесчисленных сыновей, племянников, внуков, жен, наложниц, детей и младенцев Бени Умейя тайно покинул город еще два дня назад. Его хватились лишь в утро казни Джунайда: Абд-аль-Вахид ибн Омар послал за своим астрологом, чтобы тот назвал ему благоприятный час для этого благочестивого действия — следовало нанести последний удар и отделить голову вероотступника от тела в указанное светилами мгновение. Посланные за ибн Бадисом невольники нашли две жилые комнаты на последнем этаже Факельной башни пустыми — астролог не взял с собой ни денег, ни подарков, которых накопилось прилично за годы службы — только самые ценные книги. И как сквозь землю провалился. Абд-аль-Вахид, рассказывали, поклялся отправить ибн Бадиса на помост следом за Джунайдом — однако клятву, по понятным причинам, исполнить не успел. Его тело с трудом собрали среди ковров и подушек — демоница отвела душу, откромсав ему даже пальцы рук.

Вообще-то под треугольной крышей высокой, мощно встающей над дворцом и городом Факельной башни помещались четыре просторные комнаты — но вход в две другие оказался замурован. Причем, судя по выцветшему и кое-где выкрошившемуся раствору в кладке, замурован давным-давно. Дворцовые рабы ничего не знали — кого только недавно купили, кто-то был слишком молод, чтобы знать старинные предания родового гнезда Умейядов. Башня стояла на гребне холма от основания города: рассказывали, что построил ее старший сын старого Умейя, легендарный Сахль аль-Аттаби, — тот самый, что якобы женился на женщине-самийа. В сказках говорилось, что башню он построил как раз для нее: то ли чтобы запереть в ней — дабы волшебная невеста не сбежала, то ли чтобы она могла любоваться зеленой долиной и дворцовыми садами. А вот конец в сказках всегда был один и тот же: прекрасноликая аураннка все тосковала по родному дому, но Сахль построил ей башню и достал для нее у джиннов чудесные крылья, чтобы красавица могла летать над долиной и рекой в ночи полной луны. И девица утешилась, и Сахль вошел к ней, и она родила ему чудесную девочку с такими же лунными глазами. А потом надела свои крылья и улетела по лунной дороге над темной водой — и Сахль горевал по ней все оставшиеся годы, и только прекрасное лицо дочери напоминало ему о чудесных годах, проведенных с девой Сумерек.

С тех пор, рассказывали люди, в роду Умейядов раз в девяносто девять лет сумеречная кровь дает о себе знать — рождается девочка нездешней красоты, черноволосая, с глазами, полными лунного света, девочка, которая читает в душах, как в книгах, ибо ей открыты тайные помыслы людей.

Еще говорили, что прекрасная Сулейма, сводившая с ума Тааббата Шаррана, была из таких. Обезумевший от любви Шарран посвятил ей много страшных и темных стихов, и среди них вот эти знаменитые:

Люблю, как женщина в накидку меховую, Во тьму закутаться в безлюдии ночном, Пока не изорвет заря одежды ночи, Пока повсюду мрак и все объято сном. И забываюсь я в моем уединенье, Обласкан и согрет пылающим костром. И только пробудясь, вдруг вижу, потрясенный, Что с черным демоном я ночь провел вдвоем…

И еще ходили слухи, что прекрасная и гибельная, как гератская стальная кваддара, Асма, правившая сердцем халифа Низара ибн Маадда — а через сердце халифа правившая страной, — была из колдовских красавиц Бени Умейя.

Так что о замурованной арке дверей под крышей Факельной башни так никто толком ничего и не знал. Давным-давно кто-то глупый и смелый на спор спустился на веревке с крыши башни, чтобы заглянуть в таинственные покои через высоко пробитые с толще стен окна — но и окна, забранные решетками-шебеке, оказались заложены изнутри кирпичом.

Впрочем, шептались, что в этих покоях когда-то давным-давно, сотню лет назад, умерла в родах любимая невольница главы рода Умейя — и тот в горе приказал навсегда закрыть комнаты, видевшие смерть сокровища его сердца. На это разумные люди возражали, что в Факельной башне никогда не располагался харим — так что откуда там взяться рожающей невольнице, позвольте спросить?

Так вот, Яхья отвел Тарега на самый верх Башни, в ныне пустующие комнаты своего собрата по ремеслу. Окна в двух больших квадратных комнатах давно расширили, а из одного даже сделали чудесный балкон из тех, что в Ар-Русафа называли «смотрильнями»: они представляли собой высокий квадратный проем в рост человека с узеньким каменным выступом, огражденным изящной каменной балюстрадой. Такое огромное окно затягивали занавесью: сидя за ней, можно было наслаждаться веющим над городом ветерком или прохладой сада — это если окно располагалось на нижнем этаже дома. Ну и, конечно, из него было удобно наблюдать за тем, что творилось внизу — и оттого «смотрильни» были особо любимы женщинами и устраивались в любом хариме.

Осмотрев оба покоя, Яхья остался доволен: ковры, ларцы, подушки, принадлежности для письма и инструменты звездочета, а также бездна изящных безделиц, украшавших жизнь Халафа ибн Бадиса, остались нетронутыми — напуганная событиями прошедшедшего дня дворцовая прислуга не успела ничего разграбить. Впрочем, старый астроном сомневался, что нерегилю будет до того, насколько изящно убраны его комнаты: Тарег выглядел скверно.

Яхья не зря провел два года в землях нерегилей у подножия Голубых гор на далеком западе — изучая и пытаясь разузнать все, что ему желали — и не желали — рассказать и показать самийа этого надменного племени и прислуживавшие им люди. Книжник и философ, ибн Саид подпал под очарование суровых холмов и холодных ледниковых озер, в которых отражались башни высоких неприступных замков. Нерегили любили книги, рукописи, легенды, предания, языки, звезды, магию, шифры, — и были страшно любопытны до всего, а в особенности до сведений о других народах, даже человеческих. Яхью охотно принимали в замках, слушая рассказы об Аш-Шарийа и окрестных странах, о восточных аль-самийа и их королевствах, — и платили самой щедрой монетой: его учили разбирать древнее наречие западных аль-самийа и приставляли переводчиков, читавших вместе с ним бесценные манускрипты. И конечно, отвечали на его бесконечные вопросы — или не отвечали, и тогда взбудораженный запахом тайны Яхья набрасывался с расспросами на смертную прислугу — о, сколько жемчужин и браслетов и ожерелий он раздал, пытаясь узнать, к примеру, почему нерегили враждуют между собой. Или почему они вообще пришли из-за моря. Или почему старший из братьев-князей, в землях которых он гостил, отказался от венца Верховного короля нерегилей в пользу своего дяди, — хотя отец его был старшим в роду. И наконец, самое главное: почему остальные самийа тех краев, заслышав о его гостеприимных хозяевах, начинали плеваться и делать отвращающие знаки. Мятежники, качали головами сумеречники других племен. Проклятые. Убийцы родичей. Кое-что ему удалось узнать, и то, что он узнал, его совсем не обрадовало. Он даже начал сомневаться, не ошибся ли шейх Исмаил, верно ли расслышал слова ангела. Но тут война с Владыкой Севера, которая непрерывно тлела уже несколько веков, вдруг вспыхнула ярким пламенем. Небо над горами заполыхало невиданным пожаром, и в неспокойном сне голос свыше приказал Яхье — пора. Время идти на запад — но не в заселенный нерегилями край, а в земли по другую сторону гор. В северные земли. Час предназначенного тебе самийа пришел. Яхье было любопытно: наверное, в тех замках его до сих пор вспоминают — а помните, гостил у нас такой смешной смуглый человечек с отрядом мрачных воинов, они еще по четыре раза на дню шлепались на колени и начинали кланяться куда-то на восток? Может, он даже попал в нерегильские хроники или летописи — эдаким курьезом из восточных земель. Еще ему было совестно: хотя Тарег Полдореа принадлежал к другому княжескому дому, причем враждовавшему с домом принимавших его князей, он все-таки был нерегилем. Получалось, что Яхья злоупотребил гостеприимством: гостил в домах — а потом увез пленником родича хозяев. Старого астронома утешало то, что, во-первых, Тарега при упоминании соседей начинало трясти от ненависти, а во-вторых, Яхья все-таки, как ни крути, спас его от страшных пыток и не менее страшной смерти. Когда слуги Владыки Севера выволокли Тарега из подвалов, Яхью предупредили: с пленником только начали… забавляться. На самийа было страшно смотреть. Правда, ибн Саид не думал, что Тарег ему за это благодарен. Подавляя одну из многочисленных попыток бунта — а за время пути нерегиль предпринял их достаточно, — Яхья, прихватив отросшую черную гриву, повозил самийа лицом по земле и прочел проповедь о пользе благодарности и вреде злопамятства. Так вот нерегиль в ответ плюнул ему в лицо и сказал, что, будь у него выбор, он бы предпочел пыточный застенок его, Яхьи, обществу. Самое печальное было в том, что Тарег не врал.

Так или иначе, но за те два года, пока Яхья гостил у нерегилей, он сумел узнать об этой породе сумеречников немало такого, о чем никогда бы не узнал, расспрашивая кого-то другого. Более того, если бы ему рассказали малую толику того, что он собственными глазами увидел и собственными ушами услышал, он бы рассмеялся тому человеку или самийа в лицо — свидетелем настолько невероятных вещей ему приходилось бывать.

И вот сейчас, заглянув в посеревшее лицо с запавшими глазами и оценив заплетающуюся походку нерегиля, Яхья понял — дело плохо. У Тарега, как выражались его соплеменники, «перерасход». После битвы при Фейсале все обошлось недельным сном. Однако сейчас Яхья был больше чем уверен — никакой сон нерегилю не поможет. Видимо, безумец воистину считал, что сегодняшний день будет его последним днем, и растранжирил силы больше, чем имел.

Поэтому когда Тарег увидел печать Дауда над дверями и уперся на пороге, как строптивый верблюд, Яхья скорее пожалел его, чем рассердился. Наплевав на почтительность и вежливость, ибн Саид с силой толкнул нерегиля в спину — и тот, коротко вскрикнув, влетел в комнаты. Выпрямился, огляделся мутными, заволоченными дымкой страдания глазами, — и упал, как подкошенный, на ковры.

Про перерасход Яхье рассказывали, что самое страшное — это не головная боль, не ломота в теле, не слабость и не отвратительная судорожная дрожь, бегающая по позвоночнику. Самое страшное — это не телесная боль, а боль в неких, скажем так, жилах, по которым через самийа течет сила. Если ее окажется слишком много, эти нетелесные протоки терзает боль, как от ожога. Поэтому нерегили очень боялись перерасхода — а если получали его, то окружали страждущего всевозможными заботами: не давали царапать грудь в тщетных попытках добраться до источника боли, не позволяли ломать и сдирать ногти, царапая в агонии мебель, поили какими-то странными отварами — до рецептов Яхью, конечно, не допустили; впрочем, нерегили, видимо, полагали, что человека просто мучает праздное любопытство. Когда день на третий-четвертый прекращали ныть жилы и связки духовного тела, тело видимое начинало страдать с удвоенной силой: подступал жестокий голод, но желудок отказывался принимать пищу, несчастных тошнило — а они как раз остро нуждались в еде. Телесная слабость могла обернуться серьезным увечьем и даже смертью — не получавшая пищи плотская оболочка начинала тогда пожирать сама себя, и несчастный мог умереть от истощения. Так тело мстило магу за непозволительное насилие над собой — и гордыню.

Поэтому Яхья и запер двери в комнаты ибн Бадиса на четыре дня — все равно нерегиль не позволит к себе притронуться. Стража, которую он поставил у дверей и даже посадил на лестнице, клялась, что ничего такого не слышала — ни днем, ни ночью.

Утром четвертого дня ибн Саид отпер двери и обнаружил Тарега живым. Рубашка на нерегиле вымокла от пота, его колотила крупная дрожь, костяшки пальцев были искусаны в кровь, губы тоже — но упрямец был жив.

Яхья преклонил колена и сотворил дуа, благодаря Всевышнего за явленную к неверному милость. Заслышав слова молитвы, Тарег аж вскочил — точнее, попытался подняться и сесть. Старый астроном поставил перед ним чашку айрана — другую пищу желудок все равно бы отверг. Этим кислым напитком отпаивали тех, кто пережил длительный голод и находился на грани голодной смерти. Сил запустить чашкой в Яхью у Тарега не хватило. Зато вылить — на себя и на ковер — получилось прекрасно.

Яхья вздохнул и сделал знак войти своим вольноотпущенникам: Джафар ибн Масуди и Сабит ибн Зайдун сопровождали его в путешествии на запад, и на обратном пути им пришлось немало претерпеть от свирепого создания. Зато они знали, чего ждать от сумеречника — и как с ним управляться.

— Закройте двери, — со вздохом приказал Яхья.

А когда два здоровенных амбала исполнили, что было велено, приказал:

— Держите его.

Нерегиля следовало напоить айраном — даже если его сиятельство князь Тарег Полдореа не выказывали такого желания.

Через мгновение сидевшие за дверями стражники услышали злобные страшные вопли на странном чужеземном языке — Тарег протестовал всеми доступными ему способами, проклиная на нерегильском Яхью, Джафара, Сабита, их родителей, потомство и всю родню и призывая на них мучительную смерть от холеры. Когда нерегиль исчерпал запас ругательств, дойдя до заключительного и всенепременного лелья хаканна, "иди в задницу", — надо сказать, Яхье чаще всего приходилось слышать от Тарега именно эту фразу, — ибн Саид спокойно поинтересовался у повисшего в крепких руках громил нерегиля:

— О самийа! Зачем ты бесплодно тратишь силы?

Тарег рванулся — но Джафар и Сабит, зарабатывающие на жизнь ремеслом молотобойца, крепко держали его за локти. Яхья твердо сказал:

— Вот перед тобой чашка. Вот перед тобой кувшин. До заката тебе нужно выпить два таких кувшина. И если Всевышний захочет, съесть чего-нибудь еще. У тебя есть выбор: либо ты сделаешь это сам, либо нам придется напоить тебя против твоей воли. Мне будет очень неприятно применять к тебе насилие, но я это сделаю. Мы ведь уже через все это проходили, правда? И ты знаешь, что к закату айран так или иначе окажется у тебя в брюхе.

Тарег поднял голову и сказал:

— Я хочу видеть смотрителя архивов здешного дворца.

Опешивший Яхья решил, что ослышался:

— Что?..

— Мне нужен старший катиб, старый филин! Ты что, оглох?!

— Сначала айран, потом катиб, — быстро взял себя в руки ибн Саид. — И посмотри на себя, на кого ты похож. В таком виде людям не показываются.

— А еще я должен осмотреть замурованную дверь напротив, — не обращая внимания на разумные увещания Яхьи, сказал Тарег.

— Сначала расскажешь мне о заморских краях — подробно, а не в пяти словах, какими от меня отделались твои сородичи, — потом сможешь выйти из этих комнат.

Ашшариты по праву гордились своим умением торговаться. Тут даже ханаттани не могли с ними сравниться. Тарег это знал. И ответил:

— Два условия. Первое — подотри отсюда своих громил, а то я за себя не ручаюсь. Второе: если ты еще раз, хоть когда-нибудь, упомянешь Имя — как вы все любите это делать, без дела и необходимости, словно вам больше не обо что почесать свой поганый язык, — я замолчу и ты больше ничего от меня не услышишь. И всю еду я тоже покидаю в окно к шайтановой матери. Мы же через все это уже проходили, правда? Ты же знаешь, что так или иначе я все равно все выкину в окно — и твоих громил, кстати, я выкину в окно тоже.

Самое печальное было в том, что Тарег не врал. Поэтому Яхья решил с ним согласиться.

Следущие четыре дня старый астроном не знал, плакать ему или смеяться. Ему было известно, что накормить страдающего перерасходом нерегиля — задача не из легких, но он никогда не делал этого сам. Тарег вел себя в точности как отравившаяся кошка или женщина в начале беременности: он либо сразу воротил от блюда нос, либо съедал чуть-чуть — и его тут же начинало тошнить. Тут Яхья пожалел о своей суровости: в другом разе Тарега можно было бы отвести на кухню или в кладовую — пусть бы порыскал там в свое удовольствие, принюхиваясь и примериваясь к лепешкам, молоку и мясу, и выбрал бы наконец хоть что-нибудь не вызывающее отвращение. Но уставшего от самого себя нерегиля приходилось держать взаперти и знакомить с произведениями дворцовых поваров наобум: в кукурузную кашу с кислым молоком он плюнул, плов с отвращением отодвинул, даже не понюхав ("он желтый!" — конечно, плов желтый! Там ведь шафран!), прекрасное яхни из баранины с баклажанами нам тоже не подошло, и даже варенец и шарики-кубба из рыбы не удостоились одобрения его сиятельства.

Их обоюдным мучениям положил конец счастливый случай: невольник прошел по двору башни с корзиной, полной свежих ароматных лепешек-чуреков, и Тарег чуть не выпал из окна, пытаясь унюхать, чем так вкусно пахнет. И умудрился съесть все содержимое корзины безо всяких последствий для желудка.

Через неделю нерегиль оклемался окончательно, даже поел немного жареного мяса — и привел себя в порядок.

Так что когда дверь комнаты открылась, и в нее вошел Аммар, глазам халифа Аль-Шарийа предстало вполне пристойное зрелище: опальный командующий сидел на подушке за низеньким столиком для письма — и занимался каллиграфией.

Увидев на пороге своего повелителя, Тарик отложил в сторону калам, развернулся к дверям и поклонился, коснувшись лбом ковра.

— Поднимись, — мрачно разрешил Аммар.

Самийа выпрямился. Его лицо оставалось соверешенно непроницаемым. Видимо, это-то и разозлило Аммара больше всего. И хотя он, поднимаясь на башню, давал себе слово считать бывшее небывшим и не поминать то страшное событие в масджид, при виде невозмутимого лица сумеречника Аммара снова разобрало, и не на шутку:

— Мне вот что интересно: ты это когда все задумал? Когда тебя встречали в Фейсале? Да-да, все тогда прыгали от радости на стенах и бежали тебя встречать к воротам… Или когда приходили и клали к порогу твоего дома стихи с благодарностями и цветы?.. Знаешь, о чем я больше всего жалею? Что я бежал и прыгал тогда вместе со всеми. Я поверил, что Аш-Шарийа стала твоей страной, что наша земля тебе дорога!

— Я не нарушал Договор. Тебе не в чем меня упрекнуть, — бесцветным голосом откликнулся сумеречник.

— Ты действительно чудовище, — с горечью проговорил Аммар. — Воистину, чудовище бесполезно упрекать в чем бы то ни было — оно же чудовище. Что с него взять…

Тарик молчал с тем же отрешенно-невозмутимым видом.

Это отрезвило Аммара. Халифу не пристало осыпать упреками слугу, подумал он и взял себя в руки. Упреки — для равных. С нерегилем нужно разговаривать языком приказов — и он, Аммар, сам виноват в том, что предположил нечто иное.

Халиф Аш-Шарийа сел на услужливо поданную невольником подушку.

— Зачем тебе хранилище рукописей и замурованная комната? — резко спросил он самийа.

Тот лишь пожал плечами.

— Пока не дашь мне ответа, никуда не попадешь, — отрезал Аммар. И добавил: — Твоих дружков — и бабу, и ее отступника-мужа, и всю их мерзкую кодлу, я поймаю и доделаю то, что не доделал Абд-аль-Вахид.

Лицо Тарика потемнело от гнева:

— Только попробуй.

— Ты забываешься, самийа, — в голосе халифа зазвучала угроза. — Тебе хорошо бы помнить, что ты полностью в моей власти. Я могу запереть тебя не в башне. А где-нибудь в более неприятном месте. Там, где тебя научат вежливо разговаривать с господином.

— Ты можешь запереть меня где угодно, — процедил нерегиль, — но и ты не забудь: аураннцы исполняли мой приказ и я за них в ответе. Джунайд тоже находится под моим покровительством. Угрожая их жизням, ты бесчестишь меня и данное мной слово. Ты нарушаешь Договор, Аммар!

Нерегиль выдохнул это с такой угрозой, что Аммар отшатнулся. Однако отступать было не в его правилах:

— Они осквернили дом Всевышнего, и должны понести наказание.

— Ничего они не оскверняли, — неожиданно устало проговорил нерегиль. — Во всяком случае, намеренно. Они не считают масджид священным местом — для них это было всего лишь здание, где укрылись враги, и куда нужно было проникнуть.

— Как вы попали в город?

— Через ворота, — с явной издевкой ответил Тарик.

— Как вы прошли под печатью Али? — Аммар решил не попадаться больше на этот крючок — пусть себе язвит, раз душа просит.

— Также, как мы прошли в масджид, — пожал плечами нерегиль. — Волей судьбы.

Аммару рассказали, что выкрикивал самийа прежде чем разрушить печати. Ну что ж, ответ как ответ. В конце концов, жители Куртубы действительно взбунтовались против повелителя верующих — с чего их должна защищать печать Благословенного?

— Зачем тебе хранилище рукописей и замурованная комната?

— Обещай мне, что не прикажешь предать их смерти, — твердо сказал Тарик.

Аммар помедлил, но кивнул:

— Обещаю.

— Обещай, что твои слуги не поднимут руки на Тамийа-хима, ни ее мужа, ни кого-либо из ее свиты или воинов, — прищурился Тарик. — Обещай, что они не пострадают.

Аммар плюнул с досады — хитрая зараза, все понимает. Впрочем, кого он желал обхитрить? Существо, которое старше, чем человеческий род? И с одобрительной улыбкой махнул рукой:

— Ладно, обещаю.

— Мне нужно узнать, что случилось в этой комнате до того, как ее замуровали.

— А что в ней могло случиться? — у Аммара как-то нехорошо засосало под ложечкой.

— Ничего хорошего, если в нее решили больше не заходить, — усмехнулся Тарик.

— Что ты об этом знаешь?

— Мне нужно попасть в хранилище рукописей и расспросить старшего катиба.

— Не зли меня, нерегиль.

— Я ищу одну могилу.

Тут Аммар понял: зря он стал расспрашивать про все это дело — лучше было бы промолчать, тогда бы не пришлось узнавать то, что собирался ему сказать нерегиль. А в том, что он собирался сказать нечто очень неприятное, Аммар уже не сомневался.

— Чью… могилу?

— Женщины. Женщины-самийа, которую захватил в аураннском походе Сахль аль-Аттаби ибн Умейя. Ее звали Амайя-хима. Княгиня Тамийа-хима — ее сестра.

— Так она на самом деле существовала? Волшебная супруга Сахля ибн Умейя? — тихо спросил Аммар, уже догадываясь, что не все сказки говорят правду. Некоторые лгут, особенно в конце.

— О да, — жутковато улыбнувшись, ответил Тарик. — Она существовала. Иначе как бы у этого славного мужа получилось держать ее в заточении, насиловать и в конце концов замучить до смерти?

Смерив взглядом оцепеневшего Аммара, Тарик заметил:

— Очень странно, что ашшаритам об этом ничего не известно. Вам стоило бы поинтересоваться, почему аураннцы — только одного, заметь, клана — вот уже триста лет так упорно с вами враждуют. И почему они, атакуя, кричат "Амайа жива и ждет вас!"

— Так она что, жива?! — оцепенение слетело с Аммара.

— Это значит, что она не отомщена, — поправил его Тарик. — И ее могила заброшена — а духи аль-самийа очень не любят, когда так происходит. Пообещай мне, кстати, что когда все-таки соберешься и отрубишь мне голову, потом будешь приходить к моему надгробию с хлебушком и винишком. Айран не носи, я его терпеть не могу.

— Хватит ерничать, — с сердцем сказал Аммар. — Мне не до шуток. Так эта аураннская княгиня, жена Джунайда — мстит? Мстит Умейядам?

— О, по законам Сумерек это никакое не мщение, — Тарик снова улыбнулся, еще страшнее прежнего. — Если бы она мстила, как положено, она должна была бы вытащить из-за дверей Прощения всех умейядских баб, посадить их в клетку, отдавать на потеху мужчинам, да, кстати, забыл — забрать у них детей, но время от времени приводить их к клетке повидаться с мамой. Ну и еще время от времени колотить их и, в конце концов, наскучив забавой, позабыть про них на несколько месяцев. А потом где-нибудь зарыть — подальше, чтобы могилка глаз не мозолила. Вот это, Аммар, было бы мщение — настоящее мщение, которым по законам Сумерек положено рассчитываться с врагом. По меркам Ауранна, Тамийа-хима — просто посвященная в храме богини милосердия.

Помолчав некоторое время, халиф обернулся и крикнул:

— Позовите смотрителя дворца! И пусть он приведет каменщиков с кирками и лопатами!

А потом очень серьезно посмотрел Тарику в глаза и сказал:

— Ты рассказал мне страшные вещи. Мне стыдно за моих соотечественников. И я, как повелитель Аш-Шарийа, сделаю все, чтобы между нами и родом княгини Тамийа-хима не осталось обид и дел кровной мести. Я благодарен тебе, Тарик, за то, что ты раскрыл мои глаза свету правды.

И низко, коснувшись лбом ковра, поклонился сидевшему перед ним нерегилю.

…Кирпичи обваливались с глухим стуком, в отверстии клубилась пыль от раствора — серовато-желтая дымка не давала увидеть внутренность комнаты.

Полуголые каменщики, то и дело утирая лица свисающими концами чалмы, молотили в стену кирками — кирпичи, видно, клали не на совесть, а наспех, и они вылетали как плохие зубы.

Вскоре от стены остались лишь два неровных нижних ряда кирпичей. Пыль стояла в проеме долго, и ее не подсвечивал изнутри дневной свет — окна в комнате были тоже заложены камнем. Смотритель дворца приказал принести и зажечь лампы и факелы.

Вскоре за развороченной кладкой вырисовались перекрестья кованой узорной решетки — она перегораживала комнату от стены до стены. Узкая дверца, покосившись, повисла на петлях. За ней стояла непроницаемая пыльная тьма. Пахнуло поистине вековой затхлостью и плесенью.

Люди, переминаясь с ноги на ногу, опасливо тянули шею и прищуривались, пытаясь хоть что-то разглядеть в чернильном мраке. Зайти не решался никто.

— Тарик, — позвал Аммар, обернувшись к раскрытым дверям в покои напротив. — Разрешаю выйти.

Самийа по-кошачьи выглянул из комнаты — и тут же оказался у кучи битого кирпича.

— Ты хотел осмотреть это место? Осматривай, — Аммар сделал приглашающий жест.

Тарик взял лампу из рук невольника и потянул перекошенную дверь решетки на себя. С царапающим слух скрипом она подалась. Высоко подняв ярко горящий светильник с узким носиком, нерегиль шагнул в чернильную тьму.

И тут же остановился, как вкопанный. Лампа как-то притухла во мраке, освещая лишь руку, свисающий рукав и голову самийа.

— Тарик?.. Тарик?

Не получив ответа, Аммар шагнул вперед. Рука нерегиля задрожала, лампа плеснула маслом — и ушко ее ручки выскользнуло из пальцев самийа. С глухим звяком шлепнувшись наземь, светильник зашипел и потух в густой пыли.

Нерегиль стоял, склонив голову и не трогаясь с места. Потом пошатнулся, закрыл лицо руками и упал на колени — прямо в скопившиеся на полу грязь и мышиный помет.

— Тарик?..

Нерегиль молчал и не двигался.

— Тарик, что там?

Самийа медленно опустил руки, повернул к людям бледное, искаженное горем лицо и тихо-тихо сказал:

— Как же вас земля-то носит, а?..

Порог зловещей комнаты Аммар переступил не без опасения — он ожидал увидеть там все, что угодно, — скелеты, сгнившие трупы, орудия пыток, отсеченные руки и ноги, черепа, оковы с шипами… Но в комнате не было ничего — вернее, почти ничего. На полу — истлевший до дыр ковер, рассыпавшие через прорехи перья грязные подушки. Какие-то посеревшие от времени и пыли скомканные ткани. Деревянный ларь с распахнутой крышкой — пустой, с мышиными костями внутри. Почерневшая медная тарелка и поваленный на бок такой же кувшинчик с вытянутым носом. Все. Впрочем, когда Аммар уже собрался развернуться и выйти, ему показалось, что на ковре лежит девственно-белое пушистое перо. Сморгнув и помотав головой, он снова посмотрел в ту сторону, но ничего не увидел.

А Тарик ушел к себе, не оборачиваясь и не проронив больше ни слова. Когда Аммар заглянул к нему и попытался спросить, что такого он там увидел, нерегиль посмотрел на него широко раскрытыми, как у покойника, глазами и с трудом выговорил:

— Уйди отсюда…

Аммар ушел.

Уже потом Яхья объяснил ему, что Тарик своим вторым зрением видит многое, не доступное смертным: видимо, перед ним витали, как взбаламученная пыль во вскрытой гробнице, самые страшные мгновения жизни несчастной аураннки. Всякое событие, учил Аммара старый астроном, оставляет после себя видения и звуки, как испеченный хлеб — запах. Нерегиля, видать, обдало нешуточным смрадом преступления трехсотлетней давности — не зря он отказывался говорить с людьми еще три дня.

А потом вдруг поднялся и побежал вниз по ступеням, обгоняя шарахающуюся прислугу и оборачивающихся царедворцев.

Старший катиб уже поджидал его в большой круглой комнате с восемью нишами-арками по стенам. Башшар ибн ар-Руми оказался довольно представительным мужчиной во цвете лет, полным, курчавобородым и румяным. Поглаживая роскошную, пышную, крашеную хной бороду, он сидел за низким столиком для письма из красного дерева и выводил изящную букву за изящной буквой — знаменитым древним уставным письмом Умейядов. Завидев Тарика на пороге своей вотчины — чисто выметенного, хорошо проветренного хранилища рукописей, — он встал из-за столика и отдал низкий поклон. Тарик сел напротив и поклонился в ответ.

— Я нашел то, о чем ты спрашивал, сейид, — улыбнулся во всю ширь ибн ар-Руми. — Это оказалось не легко — но и не сложно. Нужно лишь было знать, где искать.

Тарик улыбнулся в ответ — он был бледен как смерть, и оттого улыбка казалась вымученной. Впрочем, ибн ар-Руми трудно было обескуражить. Катиб продолжил:

— Я сразу решил заглянуть в ларец с завещанием достойного Сахля ибн Аттаби. И обнаружил в нем двойное дно…

Тарик кивнул. Если его и разбирало нетерпение, он никак его не выказывал.

— … и вот что нашел!

И ибн ар-Руми выудил из-под столика скатанный в тонкую трубочку обрезок пергамента. И подал его нерегилю.

Тот долго изучал пять строчек ашшаритской вязи и грубый чертеж под ними. В самом низу, там, где обрывок телячьей кожи завершался острым неровным кончиком, писавший потрудился нарисовать сигилу Дауда.

Нерегиль медленно свернул обрывок обратно и поднял глаза на катиба. Тот с достоинством осведомился:

— У сейида будут еще поручения к недостойному рабу?

Нерегиль вынул из рукава клочок бумаги с нацарапанными восемью стихотворными бейтами.

— Я хочу, чтобы ты переписал это — красиво, на хорошей бумаге, запечатал моей печатью и отослал в Исбилью — Джариру Абд-аль-Азизу ибн Умейя.

К Абд-аль-Азизу, эмиру Исбильи, перешло старшинство в роде Умейядов после гибели его брата. Голуби барида исправно доносили вести из отстоявшей на двадцать пять фарсахов "младшей столицы": узнав о судьбе Абд-аль-Вахида и десятков других своих родичей, разъяренный эмир приказал привести из тюрьмы всех тех, кого схватили за сочувствие делу халифа Аммара, и собрать в большой трапезной зале своего дворца. Там несчастных накормили и напоили до отвала — а потом забили до смерти булавами. Поверх их окровавленных тел эмир велел настелить доски, а но доски положить лучшие кераитские ковры. На этот помост Абд-аль-Азиз сел пировать со своими приближенными, и веселье не смолкало в трапезной всю ночь. Вино лилось рекой, рабыни играли на лютнях. И если сначала сквозь звон посуды и веселый гомон еще можно было нет-нет, да и различить стон или слабый вскрик, то под утро живой ковер под достарханами перестал шевелиться окончательно. Говорили, что в тот день в зале аль-касра Исбильи погибли более ста двадцати человек — юношей, мужчин, стариков и детей. Женщин из харимов мятежников в тот день распродавали на рабском рынке. Еще говорили, что за красивой невольницей теперь нужно ехать в Исбилью: молоденькую девственницу там сейчас отдавали чуть ли не за десять динаров — стольким девушкам открыли лица и отвели на продажу.

Старший катиб дворца Куртубы пробежал глазами адресованные эмиру Исбильи стихи:

Ты глыбой ненависти стал, Стоишь — не сдвинуть: крепче скал. С тобой общаться — как на гору Карабкаться в плохую пору. Твой бог, когда тебя лепил, Не подсластил, не посолил. Я разгадать тебя пытался, Но, что ты, так и не дознался. Смех тратить на тебя — грешно, Воздать хвалу тебе — смешно. Посмотришь на тебя, о боже! Лицо с пометом птичьим схоже. И если ночь ты пережил, Пусть утром хлынет кровь из жил. А если очутился в море, Дай бог, чтоб утонул ты вскоре.

— У нас про такое говорят: начал за здравие, а закончил за упокой, — рассмеялся Башшар ибн ар-Руми. — От злости эмир Исбильи готов будет выскочить из кожи, не говоря уж об одежде.

Тарик пожал плечами и отстегнул от золотого широкого браслета, скрывавшего запястье, свою личную печать. Крупный коралл в полпальца длиной обточили, придав ему форму фигурки сидящего ястреба. Распластанные когтистые лапы оранжевой-красной птицы оставляли на бумаге оттиск в виде все того же ястребиного силуэта — буквы ашшаритской вязи сплетались на печати Тарика так же, как и на его знамени. Ястреб Халифа.

Положив коралловую птичку на столик, самийа встал. Ибн ар-Руми с достоинством отдал земной поклон. Тарик продолжал молча смотреть на склоненную голову катиба в простой бело-голубой чалме. Катиб молчал. Наконец, нерегиль одобрительно усмехнулся и спросил:

— Где твоя семья?

Башшар замешкался с ответом.

— Я что, тихо спрашиваю?

Катиб понял, что сейчас удача может обернуться бедствием, и признался:

— Я отослал моих домашних в Исбилью. У нас там усадьба, родственники…

— Зря, — зловеще мурлыкнул нерегиль. — В Исбилье скоро станет очень… небезопасно, — и губы Тарика изогнулись в такой усмешке, что у Башшара от страха засосало под ложечкой; катиб снова упал лицом на ковер.

А нерегиль, все с той же обещающей бедствия улыбкой, продолжил:

— Ты хорошо послужил мне, о Башшар. Поэтому напиши для твоих домашних охранную грамоту и запечатай ее моей печатью. И передай им, чтобы возвращались в Куртубу — побыстрее…

Нерегиль вышел, а ибн ар-Руми еще долго не решался поднять голову от черно-красных коверных узоров. А когда все-таки осмелился это сделать, то обнаружил, что прямо перед его носом на ковре лежит беленькое пушистое перышко. Рядом с ним, мягко кружась, опустилось еще одно.

… - Подходите, подходите, правоверные, покупайте дыни, лучшие дыни из веги!

— А вот кому лампы, миски, подсвечники, лучшая шамахинская медь, смотрите на узор — это настоящие бута! Посмотри, почтеннейший, вот бута идут по краю, посмотри, вот обычные бута, а вот на этом блюде гравировка, да, Лейла и Маджнун, ай, ай, да, Лейла и Маджнун, на помилует их Всевышний, и по краю идут разлучные бута, отдам недорого, за пятьдесят дирхемов я сам купил это сокровище в самой Шамахе!..

Рынок орал тысячью голосов — площадь быстро отмыли, а люди позабыли о резне и ужасах еще быстрее: уже через пару дней после того страшного утра на Большой базар закатили свои тележки феллахи из веги и привели вереницы мулов купцы, пересидевшие все неприятности в караван-сараях рабата и медины.

У стены аль-касра, среди нищих, дервишей и других усталых путешественников, сидели четверо феллахов — наглухо замотанная в серый нищенский хиджаб женщина и трое мужчин в такой же убогой тканине. Лица их закрывали повязанные от пыли и солнца грубые платки.

Вряд ли бы кто обратил внимание на сельских оборванцев, ждавших, видно, пока их удачливый родственник распродаст свой сельдерей и лук дворцовым поварам. Да и кому бы пришло в голову удивиться, увидев, что к ним вдруг присоединился пятый нищеброд — в такой же серой замызганной джуббе и никогда не стиранном платке на наверняка немытой голове.

… - Твой человек — поистине кладезь премудрости, Зу-н-Нун, — усмехнулся Тарик, ибо пятым феллахом был, конечно же, он. — Он уже отыскал запись.

Дервиш покосился на самийя — платок закрывал тому пол лица, так непонятно было, шутит он или говорит серьезно.

— Отдай мне это, — Тамийа-хима быстро выбросила руку в их сторону.

Тарик нагнулся и безропотно протянул женщине обрывок пергамента. Из-под его сдвинувшегося оборванного рукава показался широкий гравированный браслет и остро сверкнул на солнце.

Аураннка укнулась в запись на клочке кожи.

— Тамийа, ашшаритская женщина, умеющая читать, — это диво, достойное базарного балагана, — фыркнул Тарик. — Нам нужно уйти отсюда.

— Нам пора, — согласилась хозяйка замка Сов и поднялась на ноги.

Вслед за ней поднялись и остальные: четверо мужчин и невысокая худенькая женщина направились к ведущим в нижний город воротам.

Над ущельем в виду Лива ар-Рамля их уже ждали. Пятеро дервишей легко было узнать по остроконечным колпакам из верблюжьей шерсти. Шестой человек щеголял в небесно голубой чалме и шелковом, расшитом золотыми антилопами Умейядов, синем халате. Тарик фыркнул:

— О ибн Бадис! Ты как павлин среди куропаток. Тебе прислать еще одежд из твоих сундуков? Не то смотри, мне придется их раздарить невольникам — парчовых халатов в твоих комнатах больше, чем смертный может сносить за всю свою недолгую жизнь!

Халаф ибн Бадис, в недавнем прошлом придворный астролог Бени Умейя, с достоинством поклонился и ответил:

— Я бежал из дворца в чем был, о элмер-аль-самийа! Если бы недостойный раб надел любезные своему сердцу одежды суфия, его бы тут же схватила стража! А сейчас я вынужден носить этот халат из смирения — у здешних братьев не нашлось ни одной лишней хирки!

По правде говоря, ибн Бадис лукавил: во время бегства он сумел вывезти из дворца целых два тюка одежды и три ларца с золотом и камнями, а также любимого гуляма, подававшего ему по утрам полотенце, а по вечерам наливавшего вино в чашу. Нуштегин — так звали гуляма — сейчас стоял у него за спиной, и по его зеленой изузоренной каба из драгоценной ткани зинданчи сразу было видно, кто хранит ключи от сердца ибн Бадиса. Мальчику едва исполнилось двенадцать, и его лицо дышало свежестью и сияло красотой: рассказывали, что однажды к ибн Бадису пришел старый Омар ибн Умейя, и Нуштегин, о ту пору еще совсем мальчик, подал главе Умейядов полотенце. Омар вытер руки, и хотя он уже стали сухими, продолжал тереть их об полотенце, глядя на юного гуляма. Говорили, что Умейя предложил ибн Бадису две тысячи динаров за сей цветок цветков, но тот пал на колени и произнес такие стихи:

— Подари меня любимому, от него не отвлеки, Без меня он зачахнет от гнетущей тоски. Сам Рахман ночных покровов не подъемлет по утру, Мы сердца связали наши, развязали все шнурки.

И Омар сжалился над чувствами Халафа и оставил ему Нуштегина.

Меж тем, над склонами Аль-Шухайда уже садилось солнце. Ущелье справа от дороги обрывалось крутыми скалами — внизу журчал между камнями мелкий и прозрачный Ваданас. Зажатая между двумя отвесными каменными стенами — казалось, что ущелье Саиф-аль-Малик воистину прорубили мечами ангелы Всевышнего — река мирно качала на перекатах темные спины форелей. Скалы с другой стороны головокружительного провала громоздились друг на друга и уходили в высоту. А слева от идущей по краю обрыва дороги горы отступали — там в полукруглом кольце каменистых осыпей и выветрившихся колонн песчаника лежала долина Лива ар-Рамля. Когда-то в ней ютился крохотный вилаят, но сейчас от него остались лишь руины, постепенно сливающиеся очертаниями с диким первозданным камнем этого пустынного места. В окружающих долину скалах чернели входы в пещеры: некоторые располагались у самой земли, а к некоторым пришлось бы карабкаться по иззубренным скальным тропкам.

Сама же долина пользовалась плохой славой: рассказывали, что с наступлением ночи в источенных непогодой скалах начинают слышаться жалобные голоса и стоны, и ветер тут, мол, вовсе не причем: перепуганные путники свидетельствовали о скорбных возгласах и завываниях в совершенно тихие безветренные ночи. Пока в вилаяте еще жили люди — рыбаки и охотники, которые давали кров и ночлег идущим из Мерва и Фейсалы купцам, и тем и жили, — так вот, раньше, когда селение Ливы еще было многолюдным и с минарета крохотной мечети каждый день звал ашшаритов на молитву муаззин, голоса в скалах не бесчинствовали настолько открыто. Но в прошлом веке караванные тропы, ведущие из хань через степь, заглохли окончательно, а мервские купцы предпочли возить товар через долины Насих и аль-Укаба у восточных склонов Биналуда, селение захирело и жители Лива ар-Рамля разбежались кто куда. Так что теперь путники предпочитали миновать захваченную призраками долину как можно быстрее и при дневном свете.

Однако пятерых дервишей и астролога, похоже, совершенно не беспокоила близость ночи. И если бы кто-то дал себе труд присмотреться к их седьмому товарищу — а тот сидел на камнях чуть в стороне от остальных — то быстро бы отыскал источник их храбрости: седьмой человек лишь издали мог сойти за человека. Подойдя поближе, любой ашшарит притронулся бы к харранскому амулету — или пожалел, что не обладает таковым. Седьмой путник уже не был человеком: голова его была непокрыта, длинные волосы он носил связанными в узел на затылке, а открытые любому взгляду уши незнакомца остренько торчали и шевелились, когда он задумывался или, напротив, улыбался. Глаза седьмого спутника ибн Бадиса еще оставались человеческими — их разрез не поменялся, да и очерк лица его оставался еще вполне ашшаритским. Оно было узким и худощавым, но скулы не казались такими высокими и вздернутыми, как на лицах самийа. Но вот глаза уже светились призрачным светом Сумерек, и улыбка узких бледноватых губ уже стала вполне кошачьей — обманчиво любезной, а на самом деле небезобидной и недоброй.

Кассим аль-Джунайд — а это был, конечно же, он — неспешно встал, отбросил в сторону рукава простой белой джуббы и поклонился прибывшим.

Книгяня Тамийа-хима, двое ее спутников-самийа, Зу-н-Нун и Тарик приблизились и поклонились в ответ. Нерегиль сказал:

— Приветствую тебя, Джунайд. Я благодарен твоей благородной супруге за то, что она призвала меня на помощь. Это была честь для меня.

В его голосе не слышалось насмешки. Джунайд еще раз поклонился и так же серьезно отвечал:

— Приветствую светлейшего князя Тарега Полдореа. Ты слишком добр ко мне, сейид, — это ты оказал мне честь, придя ко мне на выручку. Теперь же, когда ты нашел то, что так долго искала и не находила моя благородная супруга, мой долг благодарности перед тобой стал безмерным.

— Нет никакого долга, — покачал головой самийа. — Любой на моем месте поступил бы также. Я искренне надеюсь, что теперь вы с благородной госпожой сможете жить, ничего не опасаясь и не тревожась… ни за кого.

Тут он перевел взгляд на Тамийа-хима: пока мужчины обменивались церемонными приветствиями, она ушла в себя — к своей единственной подлинной заботе в эти бурные дни. Женщина положила руку на живот под широким полотняным поясом-платком, придерживавшим ее грубый хиджаб. Узкая ладонь с единственным перстнем — редкостным зеленым рубином — странно смотрелась на толстой некрашеной ткани. Оборванный грязный рукав маскарадного рубища сполз, обнажая кожаный с золотым тиснением наруч: одной рукой Тамийа-хима слушала шевеления у себя под сердцем, а другой придерживала спрятанные под широким балахоном ножны с тикка.

Джунайд посмотрел на ее тонкие бледные пальцы, бережно обнимающие крохотную жизнь — настолько крохотную еще, что даже в облагающем энтери Тамийа-хима казалась бы как всегда стройной, — и улыбнулся. Женщина подняла голову и встретила его взгляд. На губах выступила смущенная благодарная улыбка.

Меж тем старый дервиш громко сказал:

— Нам пора, о почтеннейшие. Судя по чертежу, надгробие благороднейшей Амайа-хима не так-то легко будет отыскать.

Встрепенувшись, словно ото сна, Тамийа-хима вскинула лицо и всмотрелась в уже затопленную синеватыми сумерками долину. На ее западном склоне темнела высокая скала с пятью длинными выступами на вершине — Ладонь Джинна, называли ее местные жители. Она нависала над каменистым обрывистым спуском к развалинам домов Лива ар-Рамля. Между жидкими кустиками и огромными валунами в склоне чернелась расселина. Добытый из ларца с завещанием Сахля аль-Аттаби клочок пергамента говорил, что пленницу Факельной башни предали земле в этом проклятом Всевышним месте.

…Вход в расселину перегораживали веками ссыпавшиеся сверху камни и наплывы весенних оползней — их довольно долго пришлось разгребать руками, помогая себе ножнами джамбий. Внутри все оказалось заплетено корнями свесившихся над провалом кустов — самийа рубили их взблескивающими в свете факелов мечами. В конце концов, их глазам открылся узкий каменный коридор в глубь скалы. Пройдя между неровными каменными стенами, они оказались в низкой пещере, видимо, намытой в основании скалы весенними ручьями. Пол ее покрывали вековые отложения земли, веток и мелких камней, занесенных сюда паводком и дождями. Впрочем, последнюю сотню лет пещера явно оставалась сухой — стена земли и камней перед входом уже не пропускала сюда воду.

Среди сучьев, песка и обломков они не сразу заметили холм земли у дальней стены пещеры.

Судя по чертежу, именно там, в скальном основании каменной норы, вырубили надежную, в семь зира глубиной, могилу для Амайа-хима. Рабы трудились три месяца, долбя дно пещеры и постепенно углубляя могильную яму. Когда все было готово, тело сумеречницы опустили в узкую щель в камне, а сверху положили каменную плиту в поллоктя толщиной. Рабов убили прямо в пещере: их подводили к плите и перерезали горло. Кровь текла на надгробие — Сахль хотел верить в то, что двадцать четыре человеческие жертвы сумеют хоть немного утишить гнев покойной. Все невольники были язычниками — их купили только для этой работы и сразу же отвезли в горы. Их никто не должен был хватиться. У восточной стены пещеры из красноватой рыхлой почвы еще торчали кости. Обвалившиеся комки земли обнажили оскаленную челюсть черепа, из провалов глазниц проросли какие-то белесые корни умирающего в темноте растения.

Они долго очищали надгробие от вековых пластов грязи и сора. Наконец, серый прямоугольник тяжелой каменной плиты полностью вышел наружу. Триста лет назад на нем выбили круг, а в кругу — пентакль Дауда. Сигила смотрела на пришедших поклониться могиле Амайа-хима как недремлющий страшный глаз.

Зу-н-Нун молитвенно сложил руки перед грудью и сказал:

— Сахль аль-Аттаби, да будет ему Судьей Всевышний, попросил благословить эту печать Рабийу из Газны. Ей сказали, что внук Али желает обезопасить гробницу от гул и кутрубов. Потом, узнав, что ее обманули, святая предприняла три паломничества в долину Муарраф в пустыне Али. Но даже перед смертью она молилась Всевышнему о прощении. Орден Халветийа хранит завещание Рабийа аль-Газни: раз уж мне пришлось послужить неправедному делу, сказала святая перед смертью, пусть мои последователи молятся за упокой души девы Сумерек. Если она ушла к своим предкам, молитвы ашшаритов послужат ей утешением. Если она предпочла остаться под печатью Дауда и ждать часа мести, молитвы суфиев помогут избавить край от страшного бедствия. Сигила должна оставаться нетронутой — иначе гнев покойной вырвется из-под надгробия подобно урагану и сметет праведных и виноватых. Мстительные духи мертвых не ищут виновных — они убивают всех, кого встретят на своем пути.

— Сигила должна оставаться нетронутой, — прошелестел в ответ голос Тамийа-хима. — О сестра, я молю тебя: если ты еще здесь — оставь свои замыслы и перейди на Ту Сторону. О сестра, молю тебя — перейди в Чертоги Мертвых и упокойся среди теней предков! О сестра, я буду молить богиню Ве Фуи о покрове для тебя, и я буду молить милосердную Ве Ниэн, чтобы она сжалилась на тобой — а ты бы сжалилась над нами, о Амайа-хима, сестра моя по матери и по отцу!

И все, стоявшие перед серым холодным камнем с печатью-глазом посередине, опустились на колени и вознесли молитвы — каждый тому богу, которому поклонялся в своем сердце.

А затем старый шейх суфиев сказал:

— Отныне в этой долине образуется обитель ордена Халветийа. Я и пять моих товарищей станем первыми дервишами этой ханаки — и да помилует нас Всевышний. Он милостивый, прощающий…

Но Тарик и Тамийа-хима лишь переглянулись.

Сигила Дауда продолжала смотреть с камня — недреманным, страшным, мертвым глазом.

А если бы кто-то потрудился выглянуть из пещеры наружу, то увидел странное зрелище: в долину Лива ар-Рамля, медленно кружась в воздухе, падали белые перья — одно за другим, медленно, как во сне. Полночный ветерок подхватывал их и разносил по камням, ветвям уцелевших деревьев и темнеющим входам в пещеры.

 

-7-

Волшебная лань Бени Умейя

Последние дни — да что там, все десять дней с момента вступления в Куртубу — были ознаменованы для Аммара крайне неприятными хлопотами.

Шайтановы отродья во главе с Тариком истребили многих Умейядов — но не всех. А самое главное, они не тронули харимы мятежников — а нужно сказать, что до злосчастного дня налета в аль-касре Куртубы вели спокойную жизнь женщины и дети как покойного Омара ибн Имрана, так и его старшего сына, Абд-аль-Вахида ибн Омара ибн Умейя, — нынче также покойного стараниями княгини Тамийа-хима.

Еще нужно сказать, что аураннская шайка хоть и отвела душу в масджид, рубя направо и налево, многие находившиеся там дети, как потом выяснилось, выжили. Кого-то самийа вытолкали из дома молитвы на площадь, кого-то напнули к матерям и сестрам в женском зале. Женщин с детьми потом тоже выгнали из масджид, и некоторых с радостными криками и слезами облегчения встретили на площади родственники, отчаявшиеся уже увидеть их живыми. Но таких было немного — и целая толпа потерянных осиротевших людей оказалась на пустынных улицах Куртубы: жители города сидели по домам, задвинув все засовы и наглухо захлопнув ставни. Рассказывали, что несчастные сироты и одиночки так и затерялись в темнеющих вечерних переулках — говорили, что их переловили торговцы из Басры и больше их в городе никто не видел.

Аммар с некоторым странным облегчением узнал, что женщины и дети из харима старого Омара ибн Имрана сумели бежать из города — судя по всему, им удалось избежать засад вооруженных людей из Басры, и через неделю осведомители ибн Хальдуна донесли, что все четыре жены, пятеро наложниц, шесть дочерей, восемнадцать рабынь и четверо малолетних сыновей ибн Имрана объявились в Исбилье. Аммару хотелось, правда, поглядеть на Айшу бинт аль-Ханса Куррату-л-айн: про эту дочку Омара ходило много слухов. Говорили, что девочку нарекли при рождении Амат Аллах: ее мать, четвертая законная супруга главы Умейядов, родила, когда ей уж было давно за сорок. Старый Омар входил к ней лишь ради исполнения долга, но поди ж ты — аль-Ханса понесла, и на склоне лет родила девочку волшебной красоты. Рассказывали также, что в дочери Куррату-л-айн вновь явилась в мир кровь волшебной жены Сахля аль-Аттаби, кровь аль-самийа: подрастая, Айша все хорошела и хорошела. Еще знающие люди говорили: вот уж где за фарсанг видать сумеречную породу — Айша уродилась умной, и с каждым годом становилась все смышленее и острее на язык. Ведьмина кровь, шептались те, кому не была дорога жизнь. Ибо Старший Умейя любил дочку без памяти, называл своей Шаджару-д-Дурр, Жемчужинкой. Люди лишь пожимали плечами: не зря сказано в книгах наставлений — "дочери хорошо бы не иметь, а если уж она есть, то лучше ей быть замужем либо в могиле". Но старый Омар велел обучить Айшу не только правилам шарийа и намазу, но и — неслыханное дело! — чтению и письму, наставлял ее во владении оружием, разрешал надевать мужскую одежду и брал с собой на охоту. А самое главное, не спешил выдавать замуж! Айше уже исполнилось семнадцать, а к ней пока так никто и не посватался — впрочем, шептались люди, кому нужна красивая до беспамятства, но строптивая и умная жена?

Так что Аммара разбирало любопытство, но он решил, что всему свое время. Если девчонка не погибнет при штурме Исбильи, он еще сможет поговорить с ней из-за занавески и узнать, действительно ли она досконально разбирается в богословских тонкостях и даже в мудреных книгах философов Ханатты.

Мысли об Айше были приятными — чего нельзя было сказать о других заботах.

Так или иначе, но после всех бедствий и жестоких избиений, в аль-касре и в домах горожан укрывались еще сотни две умейядских женщин — и множество детей. Обоего пола. Ибн Хальдуну донесли, что около двух десятков мальчиков из мятежного рода — в возрасте от трех до двенадцати лет — выжили. Тех, кто был постарше, — и не успел сбежать из Куртубы, — на третий день после въезда халифа в город казнили на базарной площади вместе с отцами. В толпе вокруг помоста ахали и проливали слезы, но тут уж ничего нельзя было поделать: отцы ели гранат, а у детей на зубах оскомина.

Теперь настало время решить судьбу харимов — и малолетних Умейя, еще живущих вместе с матерями на женской половине.

На пятый день пребывания в Куртубе Исхак ибн Хальдун докладывал Аммару положение дел:

— Мы ждем твоих указаний, о мой халиф. Некоторых детей уже продали работорговцам, но они еще в городе. За небольшую награду их передадут моим людям. Я думаю, что триста динаров за голову будет достаточно, чтобы мы получили всех Умейядов мужского пола старше трех лет отроду — я думаю, что нам даже продадут своих мальчишек или детей невольников, так что в конце концов их наберется даже больше, чем нужно. С женщинами проще — в город уже прибыли казенные свахи из соседних городов. Прикажешь действовать, о мой повелитель?..

Халиф Аш-Шарийа тяжело вздохнул и — тут уж ничего не поделаешь, судьба есть судьба — кивнул:

— Поступайте с семьями мятежников согласно законам и обычаям.

Вазир сказал:

— Я думаю, уже через несколько дней мы сумеем собрать всех, о мой халиф. Их придется вывезти ближе к Агмату — только там Ваданас разливается достаточно широко и становится глубоким…

По законам и обычаям Аш-Шарийа несовершеннолетних детей мятежников полагалось топить в реке: спутанные жертвы увязывали в мешок и клали в лодку — или несколько лодок, привязывали камни к щиколоткам, нагружали лодки камнями, выводили на глубокое место — а потом палач искусно дергал за веревку, так что все лодки с приговоренными переворачивались и те сразу шли на дно. Такая же казнь полагалась женщинам-ослушницам из харимов.

Старый вазир замолчал и выжидательно посмотрел на своего халифа. Аммар вздохнул и сказал:

— Рассказывают, что Хаджадж однажды шел по улице и вдруг поскользнулся. Оказалось, это была дынная корка. Хаджадж вынул джамбию и изрубил ее в куски. Когда люди спросили его, зачем он выставляет себя на посмешище и сражается с кожурой дыни? Но Хаджадж сказал: эта корка оскорбила меня — и она мой враг. Неужели я пощажу врага? И его спросили: если ты так суров с дыней, то что же делать с людьми, если они провинились перед тобой? И Хаджадж ответил: свободных не обижай, а если уж обидел — руби головы.

Ибн Хальдун понимающе кивнул. И сказал:

— Твоя мудрость велика, о мой повелитель. Воистину, невольниц всегда можно раздарить или продать. А свободные женщины не простят гибели своих детей и будут мстить. Твой отец, твой дед и твой прадед поступали таким же предусмотрительным образом. Единственно, прошу тебя, о мой повелитель, — наберись терпения. Собрать женщин будет труднее — с женщинами всегда труднее иметь дело, — тут Исхак рассмеялся.

Аммар тоже усмехнулся. А потом посерьезнел и сурово сказал:

— Даю тебе еще пять дней. Когда все завершится, скажи мне — я совершу дуа, прося об упокоении их душ.

Дуад плохо помнил, что случилось тем утром в масджид — он сразу же закрыл лицо ладонями и уткнулся отцу в бок. Ему было уже семь лет, и такая трусость не красила Дуада ибн Фадля ибн Умейя — но когда под арками галерей зазвучали нечеловечески гулкие и пронзительные голоса, его сердце сжалось в комок и все члены тела оцепенели.

Так он и лежал — скорчившись на полу, залепив лицо руками и прижав колени к груди. Когда все стихло, он открыл глаза — в них стояла темнота. В ужасе вскрикнув — неужели он умер и не заметил? — Дуад заколотил руками — и сбросил с лица легкую черную ткань. Оказывается, отец накрыл его своим биштом.

Фадль ибн Аббас ибн Умейя лежал рядом — навзничь, раскинув руки. На груди отца, затянутой в красно-охряную ткань-зинданчи, расплылось еще более яркое пятно. Но лицо казалось странно спокойным. Рядом лежали дядя и Зайят. Другого двоюродного брата, Бахра, Дуад не увидел. Возможно, потому, что в глазах все затуманилось от слез. Коленям стало мокро — утерев лицо рукавом, мальчик обнаружил, что сидит в луже крови. Справа кто-то пошевелился и отвалил тело старого Махтуба, повара. Показалась смуглая бритая голова, сверкнула золотая сережка в ухе — это был Афли, дядин невольник. И тут же раб охнул и упал ниц, прямо лицом в огромный окровавленный живот покойного повара. Дуад поднял глаза и в ужасе застыл: прямо перед ними, на крохотном пятачке между распростертыми и изогнувшимися в агонии телами стояло высокое существо в алой одежде. В окровавленной руке существо держало длинный прямой меч. Золотые глаза на небесной красоты лице против воли притягивали взгляд Дуада: мальчик не мог ни пошевелиться, ни даже вскрикнуть — горло перехватила судорога.

Ангел смерти заговорил:

— Я не должен был делать этого на твоих глазах — но у меня не было другого выхода. Если ты вырастешь и поймешь, что между мной и тобой есть дело мести, — приходи, я буду ждать. Мое имя — Ньярве но-Аймейа из Ауранна. А сейчас — иди. Теперь вы можете покинуть эти стены.

С этими словами ангел вложил меч в ножны и улетучился. Дуад сглотнул и попытался упасть в обморок, но в его плечо вцепились чьи-то крепкие пальцы:

— О мой юный господин, они открыли двери! Нам нужно бежать, пока нечисть не передумала!

И Афли подхватил его за локоть и, спотыкаясь и оскальзываясь подошвами своих кожаных туфель, поволок его к сияющему солнечным светом дверному проему.

…- Вах, да это сокровище, а не отрок! Белокожий, стройный, свежий как персик! Смышленый! Из него выйдет прекрасный гулям!

— Триста!

— Да помилует тебя Всевышний! Четыреста и ни динара меньше!

Афли торговался отчаянно, хотя его разбирал страх: он выволок мальчишку из масджид и потащил не по Медной улице, а сразу свернул в переулки квартала Хаттайбы, — но мало ли, их все равно могли выследить. Петляя и сворачивая, спускаясь по лесенкам и перебежками пересекая площади с колодцами и старыми вязами, он добрался до дома Саида ибн Джуди, торговца, через руки которого сам попал на сытное место в семью ибн Аббасов. На его счастье, тот оказался дома — а рядом с ним сидело еще четверо мужчин. Они носили самые простые суконные халаты и белые чалмы, но внимательный взгляд отмечал и тауширную работу на ножнах ханджаров, и золотую инкрустацию на рукоятях хорасанских шамширов. А когда они заговорили, оказалось, что выговор у них басрийский — и тут Афли серьезно задумался над своей судьбой: если он сейчас не будет осторожен, его приберут в колодки на ту же повозку, что и лежащего рядом на ковре мальчишку.

Меж тем, щенок очнулся и поднял головенку, мотая ей и пытаясь осмотреться. Это положило конец колебаниям Афли:

— Триста пятьдесят и ни динаром меньше! Это же чистокровный Умейя, в нем течет кровь Благословенного!

Однако один из басрийцев сказал:

— Чтобы носить за господином скамеечку и… — тут все захихикали, — … вставать скамеечкой по его приказу, родовитость не нужна.

— Я найду покупателя и на потомка Али, — усмехнулся его товарищ. — По рукам!

…Дуад так устал за день, что не сразу понял, что Афли уже нет рядом. Над ним возникло чье-то чужое лицо — широкое, с окладистой курчавой бородой. Потом его отвели в комнату, где на вытертом до ниток дешевом ковре сидело еще несколько мальчишек. Некоторые были совсем голыми, на ком-то из всей одежды оставалась только рубашка.

Дуад решил, что эти люди не знают, что он потерялся. Нужно попросить их отвести его в аль-каср, мама с сестренками уже наверняка там:

— О господин! Мое имя — Дуад ибн…

Сильная оплеуха припечатала его зубы к губам. Из носа и горящего рта потекло. Дуад застонал и залепил лицо рукавом. Человек с бородой оглядел его еще раз и вышел из комнаты, закрыв за собой рассохшуюся деревенную дверь.

…- Смотрите, смотрите, почтеннейшие, вот подлинный цветок для внутренних покоев!

Его вертели сильные цепкие пальцы, другие руки тянулись к его лицу и одежде. В комнате сидело много народу — в дорогих шелковых и парчовых халатах, с драгоценными камнями на чалмах. Один старик с длинной тонкой седой бородкой взял с блюда кусок халвы, поманил Дуада и сунул ему халву в рот. Мальчик послушно принял лакомство, а старик зачем-то задержал свои пальцы у него во рту, так что Дуаду пришлось облизнуть их губами, чтобы отодвинуться. Старик почему-то застонал, как от боли, а к Дуаду потянулись еще руки с кусками сладостей.

— Разденьте его, — и те же жесткие сильные пальцы принялись быстро снимать с него энтери.

И тут где-то снаружи раздался грохот — видно, колотили в двери. Забряцало оружие, раздался топот кованых сапог. Люди в комнате повскакивали с мест и закричали на других людей, в том числе на того мужчину с курчавой бородой, который бил Дуада.

Ковер, занавешивавший вход в комнату, отлетел в сторону, и на пороге показались воины в снежно-белых кафтанах и серых бурутах поверх кольчуг. Их было много, и те, кто был в комнате, вложили в ножны свои кинжалы. Из-за спин воинов вышел человек в шелковом энтери цвета голубиного крыла. На нем не было кольчуги, а из оружия при нем была лишь прекрасная хурранская джамбия с рукоятью из рога носорога. Посмотрев на Дуада, этот человек сказал:

— Именем повелителя верующих, я забираю этого мальчика.

И бросил к ногам курчавобородого звякнувший кошелек:

— Здесь триста динаров.

— Это грабеж! Мальчишка стоит больше!

И тут человек в голубином энтери холодно улыбнулся:

— Возможно, это и так. Но скажи мне, почтеннейший, как ты сможешь распорядиться деньгами, если тебя повесят на площади за укрывательство сына мятежника?

В комнате повисла тишина, и курчавобородый лишь молча поклонился. Тогда человек с красивой джамбией сказал:

— Я знаю — здесь еще двое из Бени Умейя.

Из задней комнаты вывели голенького мальчика — ему было всего четыре года, Дуад утешал его, как мог, когда тот плакал и звал маму, — и высоченного Салиха. Салиху было аж одиннадцать, и на нем, как и на Дуаде, оставили одежду.

Человек с джамбией кивнул, и Салиха тут же начали связывать. Впрочем, к Дуаду и Ахфашу — так звали малыша — тоже подошли два воина с бело-черными веревками. Ахфаш заревел.

— Я Дуад ибн Умейя! Куда вы нас ведете? — закричал Дуад, пытаясь вывернуться из рук воинов, скручивающих ему локти.

Он бестолково дрыгался в чужих сильных руках и все оглядывался на Салиха — тот-то что молчит и позволяет вязать себя, словно барана?

Человек в голубином энтери наклонился к нему, посмотрел в лицо и сказал:

— Туда, где тебе будет лучше, чем в рабстве, о сын рода Умейя.

Тут на голову Дуада надели плотный джутовый мешок, и больше он уже ничего не видел.

…Повозку трясло на камнях. Дуад попытался пошевелить занемевшими пальцами — стянутые веревкой грудь, локти и запястья сводило болью при каждом вздохе, а дышать было тяжело: рот ему забили тряпкой, да еще и стянули его же поясным платком, а сверху надели все тот же джутовый мешок — он не давал вздохнуть и больно терся о щеки. Щиколотки ему тоже спутали. На дне фургона рядом с ним, видимо, еще кто-то лежал — тоже на боку, потому что Дуад явно упирался носом в чью-то спину, а при толчках заваливался на кого-то постанывающего и тихо плачущего. Со всех сторон слышались шмыганья и тяжелое дыхание. Похоже, что в этой повозке их было много.

Дуад слышал мерный перестук копыт и фырканье лошадей — фургон раскачивало и трясло на ухабах. Ехали быстро. Откуда-то справа доносился звук текущей воды. Слышались чьи-то голоса:

— Быстрее!… Быстрее!… Не успеете до рассвета к устью — придется караулить эту ораву еще целый день!

Дуад похолодел: он все надеялся, что сторожившие и приносившие им в подвал еду воины молчат и отводят глаза из-за чего-то другого. Теперь он понял — их везут к плавням Ваданаса, туда, где он впадает в озеро Джейхан. И у него больше не оставалось никаких сомнений, зачем их туда везут. Дуад в отчаянии начал рваться в путах — совершенно бесплодно, впрочем.

…Топот идущих галопом коней слышался совсем ясно. Не одна лошадь — несколько, круглые копыта дробно молотили в камни дороги. Топот поравнялся с их фургоном и Дуад про себя взмолился: "О Всевышний! Пошли нам помощь! Пусть эти всадники спасут нас! Пожалуйста, вы, те, кто едет мимо! Пожалуйста, спасите меня! Спасите нас! Спа-сии-и-те!!" По лицу у него давно текли слезы, мешок под щекой весь промок. Конечно, никто их не спасет. Глупость какая…

Топот остановился.

Лошадь, которую явно осаживали удилами, заржала и замолотила копытами.

Фургон остановился следом, заржали кони, повозку тряхнуло. Кругом заорали и забегали:

— Эй! Эй! Что такое? Чего встали? Эй, а вы что тут делаете?!

Лошадь топталась совсем рядом с фургоном, звенело оружие:

— А ну проезжай! Пошел прочь, я сказал, грязный деревенщина! Проезжай, я ска…

Человек снаружи не успел договорить — что-то коротко свистнуло. И человек захрипел. Дуаду уже приходилось слышать такой хрип. Так выходит воздух из рассеченного горла.

— Бросай оружие! Шайтан!..

И тут Дуад похолодел. Потому что снаружи раздался голос, который он тоже слышал раньше. В масджид. Нечеловеческий, звенящий бронзой голос:

— Кто вы такие? Куда вы направляетесь и что в этих фургонах?

— Сейид… — кто-то потрясенно выдавил из себя.

— Я что, тихо спрашиваю?

Еще перестук копыт и звон металла. Голос, подгонявший возниц к устью, теперь звучал почтительно… и испуганно:

— Мы выполняем приказ повелителя верующих, о сейид…

— Открывайте.

— Но сейид…

Этот звук Дуад тоже знал. Его издавал длинный гибкий клинок, когда отец встряхивал его после чистки.

— Открывай полог.

Полотнище у него в головах хлопнуло. Даже сквозь плотное джутовое плетение мешка Дуад почувствовал над собой свет факела.

Он успел только ахнуть про себя, когда над ним что-то несколько раз свистнуло, невесомо толкаясь в тело там, где его стягивали веревки — и мешок сдернулся с головы. Ослепленный огнем факела, Дуад перевернулся на живот и, щурясь слезящимися глазами, попытался разглядеть стоявшее над ним существо.

— Это то, что я думаю?

Голос прозвучал, как шипение кобры, и Дуад упал на свое лицо.

— Сейид, это приказ хали…

Свистнуло. Когда по затылку потекло что-то горячее, Дуад всхлипнул сквозь стягивавшую ему рот повязку и потерял сознание.

Аммара весь этот вечер мутило так, что он даже отказался от ужина. Сердце оттягивалось куда-то в низ живота, а в образовавшейся на его законном месте муторной пустоте шевелилось что-то скользкое и склизкое. Халиф Аш-шарийа мог утешаться лишь тем, что к утру все, что так его тяготило, станет прошлым — а о прошлом не стоит жалеть, все равно ничего не изменишь.

С балкона на втором этаже башни он смотрел на дворики разоренного харима: в течение двух последних дней там стоял такой крик и плач, что в аль-касре никто не мог толком ни есть, ни спать. Сейчас в темноте вечера слышался лишь плеск фонтанов и шебуршание голубей и воробьев в кипарисах и пальмах. В воде прудов отражался свет факелов и ламп — впрочем, пять окруженных галереями двориков женской половины оставались погруженными во тьму. Разве что изредка можно было заметить плывующий вдоль воды огонек свечи. Теперь там было тихо.

…Сначала в харим наведались смотрители в сопровождении солдат. Переполох и крик поднялись такие, что, казалось, рухнет купол дворцовой масджид. Рассказывали, что когда два века тому назад аль-каср Куртубы заняли войска мятежника Зухайра ибн Аби Сульма, даже они не посмели взломать двери на женскую половину. Когда женщины поняли, зачем пришли солдаты, крик сменился горестными стонами, мольбами о пощаде и плачем. Аммар про себя вознес благодарность Всевышнему за то, что Умейяды, судя по всему, предпочитали не жениться на родовитых ашшаритках, а брать себе на ложе невольниц. Воины увели в подвалы городской тюрьмы лишь двенадцать женщин — трех вдов Абд-аль-Вахида и овдовевших после недавних казней супруг двоих его младших братьев, троих сыновей и четверых племянников. Впрочем, их так или иначе пришлось бы схватить: молодые матери с джамбиями бросались на воинов халифа, пытаясь защитить сыновей. Мальчиков — а их набралось много, гораздо больше, чем насчитал ибн Хальдун, целых пятнадцать душ, — повели в тюрьму вслед за женщинами.

Еще пятерых жен Бени Умейя людям ибн Хальдуна выдали горожане — причем выдали вместе с детьми. Несчастные пытались найти убежище у купцов, которым их мужья в свое время ссужали деньги, — а те, прослышав о награде за поимку жен мятежников и их детей мужского пола, связали тех шнурками от их же шальвар и привели в лавки городскую стражу. Когда печальную вереницу стонущих женщин и рыдающих детей гнали к дверям в зиндан, весь город утирал слезы. Тайной страже показали еще на четверых мальчишек, прятавшихся в домах вольноотпущенников Бени Умейя — те тщетно надеялись выдать их за своих детей. Люди, собравшиеся посмотреть на юных пленников, цокали языками и показывали пальцем, одобрительно кивая: да разве можно перепутать таких красивых знатных отроков с потомством какого-то презренного простолюдина?

А затем в харим наведались свахи в красных одеждах: всех невольниц приказано было отвести на продажу, а наложниц взять из дворца и выдать замуж на окраины и в джунгарские степи. Женщинам не разрешили взять с собой дочерей — тех, кто уже пришел в брачный возраст, уже осматривали и ощупывали свахи, а остальные были слишком малы для дальних дорог, да и вовсе не нужны новым мужьям, которым предназначались их матери, — так что стон и крик стоял ужасающий: женщины рыдали, обнимаясь и прощаясь на веки вечные, плакали дети, заходились в крике младенцы. Когда свахи и их вооруженные гулямы закончили распихивать по паланкинам несчастных девушек, а смотрители харима передали стонущих невольниц торговцам, на дворец опустились сумерки. На женской половине остались лишь кормилицы с младенцами, рабыни-прислужницы и совсем маленькие девочки, которым еще не закрыли лица.

Аммар стоял на балконе и думал, что правильно поступил, не оставив при себе ни одной женщины из этих погруженных в скорбное оцепенение пяти дворов: он бы не смог притронуться к невольнице, зная, что ее прежнего господина он приказал три дня назад обезглавить на площади, подруг отвести на рабский рынок, а детей утопить или продать в чей-то харим.

Когда сегодня в полдень из дверей тюрьмы, грохоча, выехало пять фургонов с наглухо закрытыми пологами, люди старались отводить глаза и не смотреть, как проезжают, трясясь на булыжнике, страшные повозки. Из некоторых можно было услышать тихий плач и стоны, но редкие прохожие, которые, несмотря на полуденный зной, еще попадались на улицах медины, отворачивались и старались всем видом показать, что заняты своими делами.

…Под балконом колыхались на ночном ветерке резные ветви финиковой пальмы. Аммар глубоко вздохнул. Ему еще ни разу так страстно не хотелось увидеть утро — утром весь этот кошмар кончится.

Тут за дверями в его комнаты раздался грохот и крики. И голос Хисана:

— Куда?! Куда ты ломишься, о бедствие из бедствий?! — и его же заполошное: — Господин! Господин! Тут самийа!…

Оборвавшийся голос и новый грохот известил Аммара о том, что его доверенный невольник скорее всего укатился вниз по лестнице башни, грохоча боками как пустой кувшин.

Вздохнув — испортить сегодняшний вечер не мог даже Тарик, хуже на душе все равно уже не будет, — Аммар прошел сквозь полотнища занавесей обратно в комнату. Через мгновение в нее влетел разъяренный самийа. Запнувшись в середине комнаты о столик для письма, нерегиль поддал по нему ногой и злобно заорал, потрясая кулаками.

Примерно этого Аммар и ожидал: сначала нерегиля мучил его странный магический недуг, потом три дня Тарик просидел затворником у себя в комнатах, видно, горюя по замученной аураннке, а сегодня с утра забежал к старшему катибу — кстати, как раз занятому составлением списков приговоренных к смерти — о чем-то с ним переговорил и исчез из города неизвестно куда. Теперь самийа, видно, обнаружил, чем занимались все эти дни Аммар со своим вазиром — и решил проявить свою чистоплюйскую натуру.

— Как ты мог?! — Тарик метался по комнате, подобно самуму, сбрасывая на пол все, что попадалось под руку.

Устало вздохнув, Аммар шлепнулся на гору бордовых с золотом майасир, наваленных у балконного входа.

— У нас такие законы. И хватит орать, и без тебя тошно.

— Зако-оны?!..

Тарик задохнулся от нового приступа гнева, по-кошачьи зачихав и закашляв. Аммар стал терпеливо объяснять своему сумасшедшему командующему:

— Когда Бени Умейя поднимали этот мятеж, они знали, на что шли. По законам и обычаям Аш-Шарийа поднявший мятеж род полагается истребить. Я же тебе говорил еще тогда, в Мерве, — их очень много! А раньше вообще перебили бы всех — и младенцев, и девочек, и наложниц с рабынями. Так поступили с родом Аби Сульма два века назад. Мой дед смягчил закон. Чего тебе еще надо?

Нерегиль от тирады Аммара просто ошалел. Он смотрел на своего повелителя молча, уже даже не чихая. Потом открыл и закрыл рот, глубоко вздохнул, подошел к Аммару и твердо сказал:

— Значит так. Если ты хочешь исполнять такие законы, учти — подавлять мятежи ты будешь без меня. Я с детьми и женщинами не воюю.

— Да ты что?.. — Аммар вложил в этот вопрос всю свою злость и жажду мести — самийа порядком измучил его, и заслуживал хорошей трепки.

Тарик нахмурился:

— Если ты о том первом походе — это была ошибка. Я ее совершил — я за нее отвечу.

— А в масджид ты что делал со своими дружками? — прошипел Аммар.

В ответ нерегиль натурально взорвался и затопал ногами:

— Спроси кого хочешь — мы выпустили оттуда всех безоружных, не то что женщин и детей!! Мы не воюем с женщинами и детьми, ты понял или нет?!

— В любом случае, уже поздно что-либо предпринимать, — устало вздохнул Аммар. — Скоро рассвет.

И тут нерегиль фыркнул:

— Ну вот уж нет!

— Что нет?! — гаркнул Аммар.

На лестнице раздался топот множества ног:

— О мой повелитель!

В комнаты влетел Хасан ибн Ахмад — в халате поверх ночной рубахи, зато при мече и щите.

— Так вот ты где! — заорал командующий Правой гвардией, завидев застывшего на фоне светлеющих балконных занавесей нерегиля.

Тот уже сбросил свой длинный пыльный плащ и придерживал его одной рукой — серая ткань свернулась у ног. Ладонь второй руки лежала на рукояти меча.

— Стоять, — страшным тихим голосом приказал Аммар Тарику.

Это он уже видел: плащом, как крылом, противнику по лицу — а потом страшный удар через всю грудь. И добавил:

— Чего тебе, о Хасан? Еще и ты пришел сюда орать — что ж вам всем неймется-то…

— О мой халиф, — командующий Правой гвардией разложил меч и щит по разные стороны от себя и уперся лбом в ковер.

— Ну? — теряя терпение, рявкнул Аммар.

— Он убил двоих моих людей и вернул всех в Куртубу!

— Что?.. — Аммар перевел взгляд на нагло улыбающегося нерегиля. — Хасан, оставь нас. Я сказал, оставь нас!!..

Когда командующий Правой гвардией выпятился из комнаты, халиф поднялся и встал с Тариком лицом к лицу:

— Ты вернул приговоренных к казни преступников обратно в город?

— С каких это пор у тебя в преступниках ходят трехлетние дети и их матери?

— Ты нарушил мой приказ!

И тут Тарик прищурился и тихо, но очень внятно проговорил:

— Аммар, ты забываешь одну очень важную вещь. Я служу не тебе. Я служу престолу Аш-Шарийа. Это разные вещи.

— С каких это пор неисполнение законов халифата и отказ подчиняться своему повелителю называются служением Престолу?!

Тарик вдруг очень устало вздохнул и сказал:

— Ты много раз баран, Аммар, — когда у нерегиля что-то не ладилось, он начинал говорить на аш-шари с ошибками. — Очень много раз баран. К тому же слепой баран. Ты не видишь, что над тобой висит. Может, я и язычник, как ты говоришь, но я точно знаю: пролитие невинной крови не прибавляет ни удачи, ни лет жизни. А у тебя, между прочим, нет ни жены, ни детей. Если ты не жалеешь себя, пожалей хотя бы свою страну — заведи наследника.

— Да как ты смеешь… — только и смог выдавить из себя Аммар.

— Делай все, что хочешь, идиот, — с сердцем выдохнул нерегиль и сдернул с запятья широкий золотой браслет. — Когда тебя, беглеца отовсюду, прибьют твои же дружки и будут хоронить посреди развалин, им может пригодиться это, чтобы дать могильщикам, — н-на!

И швырнул золото Аммару под ноги.

Тот посмотрел-посмотрел, плюнул и сел обратно на подушки.

— Ну и шайтан с тобой, — устало выговорил он наконец. — По правде говоря, я рад, что ты не дал их убить.

Аммар кинул Тарику одну из майасир. Тот поймал ее и сел напротив. Помолчав, халиф заметил:

— А вот каидов ты посек зря. Они всего лишь выполняли приказ.

— Я прошу прощения, — сказал нерегиль и поклонился, коснувшись лбом ковра.

Халиф довольно долго смотрел на рассыпавшуюся среди черно-красных узоров искрящуюся темную гриву.

— Баран, главно дело, — припомнив оскорбление, Аммар надулся.

Самийа покорно лежал на ковре мордой вниз. Халиф махнул рукавом:

— Тьфу на тебя. Поднимись.

Потерев глаза рукавом, Аммар поинтересовался:

— Кстати. Какого шайтана тебя понесло в ущелья Ваданаса? По той дороге давно уже никто не ездит. Где тебя носило с самого утра, собаку неверную, страшную и пятнистую?

Тарик помолчал, почесал за ухом и ответил:

— Да вот же ж…

Аммар посмотрел нерегилю в лицо — оно кривилось от еле сдерживаемого смеха.

— Ну?..

— Да у нас про таких, как я, говорят: бешеной собаке семь фарсангов не крюк.

Тарик фыркнул — и покатился со смеху. Аммар посмотрел-посмотрел и захохотал следом.

А когда в городе отгремели празднества — Бени Умейя благословляли милосердие халифа и благодарили за помилование — в Куртубу пришли вести из Аль-Мерайа.

Когда до города над вегой Руди-зара дошли новости из Куртубы — рассказывали, что на Базарной площади в страшное утра налета нечисти мулы и ослы ходили по колена в крови, а трупов вывезли столько, что за Розовым холмом пришлось разбить новое кладбище, — так вот, когда в Аль-Мерайа узнали, как гордая Куртуба поплатилась за неподчинение, город тут же сдался войскам халифа Аммара. Аль-Мерайа управлялась городским советом, и все двадцать семь его членов, уважаемые купцы и люди самых знатных родов, пришли в масджид и поклялись именем Всевышнего в верности повелителю верующих. Сипахсалар Мубарак Абу-аль-Валид принял их присягу, взыскал большой выкуп золотом и рабами, оставил в городе наместником своего племянника, молодого Ибрахима ибн Сафара, — и тридцать копий гарнизона. И отвел от Аль-Мерайа войска — ему теперь надлежало спешить на соединение с воинами халифа, стоявшими у стен Куртубы.

По дороге Абу-аль-Валид взял после двухдневной осады Хаварнак — его замок-гал" а на крутом холме служил ключом ко всему плоскогорью Зуль-Кар. Когда ворота первого двора пали под ударами камней из катапульты, защитники Хаварнака запросили милости — и военачальник халифа явил ее, разрешив всем укрывавшимся за стенами людям выйти вместе со всем их имуществом. Гарнизон, всех оставшихся в живых тридцать шесть человек, Абу-аль-Валид повесил на воротах замка — в назидание прочим мятежникам. Неприступный хисн Бенисалема выслал гонца с ключами от цитадели, едва заметив пыль над войском халифа, — в городе никому не хотелось повиснуть на воротах на радость стервятникам.

Сметая маленькие башни-аталайи и небольшие укрепления селений, жители которых пытались укрыться за глинобитными стенами, Абу-аль-Валид подошел к стенам славного своим вином Кутраббуля. Аль-кассаба города продержалась пять дней. Жители защищались отчаянно, бросая в штурмующих стены воинов халифа горшки с зубьянским огнем и выливая на них котлы с кипящей смолой и маслом. Утром шестого дня мастера Абу-аль-Валида закончили рыть подкоп под южной, самой низкой стеной аль-кассабы. Когда заложенные туда бочки с ханьским порошком взорвались, в стене образовалась широкая брешь. Часть защитников и жителей успела укрыться в цитадели: ее знаменитые многоугольные башни карабкались на склон скалистого холма. Маленькие окошки в слитных прямоугольниках башен — как громадной широкой нижней, так и двух спаренных верхних, более стройных и высоких, — надменно взирали на халифскую гвардию.

К утру седьмого дня осады лазутчики Абу-аль-Валида подкупили старейшин виноделов, нашедших укрытие в замке, — и те открыли и нижние, и верхние ворота цитадели. Захватив город, сипахсалар халифа принял мудрое решение: тот, кто предал один раз, предаст и другой, и приказал обезглавить всех восьмерых на верхней стене аль-кассабы — у всех на виду. Перевешав оставшихся в живых воинов гарнизона, Абу-аль-Валид похвалил жителей за храбрость и верность Бени Умейя и двинулся уже прямиком к Куртубе.

И надо же было такому случиться, что в одном дневном переходе от столицы Бени Умейя его застигла страшная весть: Аль-Мерайя взбунтовалась. Жители города предательски, ночью напали на воинов гарнизона, всех перебили, а племянника Абу-аль-Валида, юного Ибрахима, взяли живым, долго возили по городу задом наперед на паршивом осле, а потом вывели за стены и там посадили на кол. Пока несчастный юноша умирал, глашатаи в течение двух дней громко оглашали желание городского совета насадить на такой же кол дядюшку Ибрахима ибн Сафара — а рядом с ним неверного сумеречного пса, которого спустил на верующих ашшаритов Аммар ибн Амир. Тарику обещали кол повыше и потолще.

Мубарак Абу-аль-Валид разбил лагерь в долине Хазра и послал в Куртубу голубя, прося дальнейших распоряжений.

Халиф прислал ему ответ незамедлительно: свернуть лагерь и идти к Куртубе, чтобы соединиться с Аммаром и идти на Исбилью. Подавлением мятежа в Аль-Мерайа займется Тарик. Повелитель верующих передавал Мубараку слова сочувствия и соболезнования и уверял его, что нерегиль сумеет достойно отомстить за гибель юного Ибрахима ибн Сафара. Воины Абу-аль-Валида еще вьючили колья для частокола на верблюдов, когда по дороге на юг мимо них на рысях прошел корпус ханаттани — Ястреб выпустил когти и, свистя крыльями, летел к добыче.

аль-каср Исбильи,

две недели спустя

В Девичьем дворике от дневного зноя не спасал ни длинный пруд, ни тень под знаменитыми альмохадскими арками — под прорезными квадратами кружевного фриза они опадали ромбами наискось развернутой шахматной доски. Желтоватый песчаник этой затейливой геометрии оттенял изразцовый пояс с золотой окантовкой, идущий по низу беленых стен галереи. Лимонные деревца, рассаженные вдоль оранжевой плитки, окаймляющей зеленоватую воду пруда, не колыхало ни малейшее дуновение. Прозрачный белый газ занавеси, натянутой между колоннами, тоже висел неподвижно.

Айша протянула руку в сторону — смуглая лапка, звенящая гранеными золотыми браслетами, быстро подала ей платок. Девчонка-невольница довольно скалилась, прислушиваясь к гомону в комнате за двойной подковой окна во внутренние покои — тоненькая колонна черного мрамора поддерживала крупитчатую сахарную резьбу арок, а собравшиеся за окном девушки казались невесомыми камышинками в своих прозрачных зеленых и золотистых шелках.

Гомонили не без повода: сегодня ночью Абд-аль-Азиз ибн Омар, эмир Исбильи, наконец-то вошел к Лейла — и та, измученная, но счастливая, лежала на подушках, ожидая, когда ее позовут к придворному лекарю. Старшая смотрительница приказала умастить ей соски возбуждающим средством, и бедняжка натерпелась: Абд-аль-Азиз сломал печать девственности Лейла и штурмовал ее узкие ворота, несмотря на стоны, мольбы о пощаде и плач, раз за разом до самого утра. Но невольница была в долгу перед старой Хадиджей: ее губы распухли, а щеки были искусаны, зато господин даже не отпустил ее переодеться после первого натиска. По обычаю эмир, насладившись девушкой в первый раз, должен был приказать увести ее из спальни и вернуть в новом одеянии и с пояском на талии. Эту тонкую золотую цепочку в Аш-Шарийа еще называли "удилами Бени Умейя" — девушки при упоминании о знаменитой опояске краснели и закрывались химарами, а мужчины довольно хмыкали и поглаживали бороды. Однако охваченному страстным порывом Абд-аль-Азизу было не до утонченных правил харима — он повалил Лейла на подушки и его айр не давал покоя ни ей, ни ее бедрам до самого рассвета. Теперь юная невольница жаловалась подругам и на размеры страшного орудия, и на боль в ногах, которые ей так безжалостно развели и не давали столько времени сомкнуть — но жаловалась притворно, с истомой в голосе и в потягивающемся теле.

Айша усмехнулась: из комнаты выскользнули Мейа и Унейза — обеих купили чуть менее года назад, и все это время невольницы ненавидели друг друга, соперничая за право доставить господину удовольствие. Теперь же они объедились перед лицом новой противницы. Шелестя тонким шелком шальвар и подолов, мягко ступая узкими босыми ступнями по сероватому мрамору пола, они прокрались к широкому проему "смотрильни"-мирадора за спиной Айши. Звенели колокольчики на ножных браслетах, слышался возбужденный шепот:

— О змея… Мы еще увидим, зачем вызвали лекаря. Посмотрим, что он сделает с ее фарджем, когда ее разложат на верхнем этаже Охотничьего двора…

Старый Зухайд аль-Хаттан осматривал женщин харима в галерее, служивший границей между мужской и женской половиной дворца, — ее еще называли Золотым коридором: под его резными раззолоченными потолками смотрители водили присмотренных невольниц и наложниц в покои господина. И там же, в гораздо более скромно убранных комнатах, их принимал старый лекарь. Ширму ставили как раз над пупком женщины, а верхнюю часть тела на всякий случай закрывали широким шелковым одеялом с круглой дыркой посередине — в нее лекарь просовывал руку, чтобы пощупать пульс — ну или другую часть тела женщины, смотря кто на что жаловался. А ниже ширмы — меж бедер женщин — Зухайд мог полноправно распоряжаться по праву главного медика харима.

Завистницы надеялись, что Лейлу приготовят для дальних походов — в городе ходили слухи, что эмир может выступить с войском со дня на день — и пережмут ей детородные протоки. Но скорее всего, с насмешкой подумала Айша, угодившую Абд-аль-Азизу невольницу взнуздают тем самым пояском и закроют ей "бутон стыдливости" — в лепестки цветка женщины вставляли тонкие золотые колечки, между которыми продевали цепочку, запиравшуюся на крохотный висячий замок. Запрут фардж на ключ, как предпочитала выражаться матушка Айши, — она могла говорить без обиняков, ибо Омар ибн Имран дарил ее своим особым расположением больше шести лет, и все шесть лет аль-Ханса Куррату-л-айн не могла выманить у мужа ключ от "замка счастья" ни под каким видом. Когда Омар в конце концов стал навещать ее реже, лекари освободили ее от почетной обузы — и аль-Ханса с облегчением смогла прибегнуть к услугам чернокожих массажистов-евнухов в дворцовом хаммаме. В отличие от супруга, рабы-зинджи делали что и как приказывала женщина, а евнухи, которым сохраняли айры, но удалили яички, оказывались воистину неутомимы. Единственно, жаловалась Айше мать, мужчина, которого лишили возможности иметь потомство, становится капризен и мелочен — и любовников приходилось всячески ублажать драгоценными подарками и молоденькими рабынями.

Для супруги Омара ибн Имрана подобные забавы были вполне безопасны — она оставалась в хариме полновластной хозяйкой, так что и строптивый евнух, и случайная доносчица могли рассчитывать лишь на место в лодке с камнями, плывущей к самому глубокому месту Ваданаса. Впрочем, мужчины предпочитали смотреть на забавы скучающих женщин сквозь пальцы — в особенности летом. Летом, от одуряющего зноя, приправленного обильной специями пищей с дворцовых кухонь, жены и невольницы не находили себе места в тесных дворцовых двориках, и по ночам из спален рабынь все чаще можно было слышать стоны наслаждения — девушки ласкали друг друга или платили за это черным евнухам с вечно готовыми к бою айрами. Кто-то даже умудрялся подкупать смотрителей и водить в сады за стеной любовников. Время от времени в харим врывались мрачные бостанджи и выволакивали за волосы провинившихся невольниц — их тащили к калитке в дальней стене сада, связывали, сажали в мешки и на верблюдах везли дальше к реке и ждущим там лодкам. После очередной казни ночи в хариме становились тихими и спокойными — а потом страх смывало волной жаркого безделья и удушающей скуки, и женщины снова кидались в приключения, как в речной омут.

В зеленой воде пруда лениво плавали откормленные синие и красные рыбины. Мейа и Унейза закончили шептаться в нише мирадора. Айша снова отерла пот со лба — похоже, еще до обеда придется сменить и платье, и рубашку.

Она снова прислушалась, пытаясь уловить хоть какие-нибудь звуки со стороны Посольского зала. Судьба-насмешница расположила сердце селямлика и сердце интриг и власти Исбильи прямо за стеной харима, в котором теперь была накрепко заперта девушка. Впрочем, из зала Послов сейчас должна была вернуться ее мать — аль-Хансу из уважения к возрасту и уму допускали на верхние галереи. Там, над знаменитыми тремя подковами арок, в изузоренной сине-золотой резьбой стене, под слепящим глаза и воображение сетчатым куполом позолоченного дерева, располагались три забранных золотыми решетками-шебеке окошка — для женщин, которым разрешали слушать совещания сановников дивана эмира Исбильи. Мать Айши являлась на эти собрания вместе с Зубейдой, старшей женой покойного Омара ибн Имрана, Фатимой, третьей — и единственной умной, как мрачно шутила аль-Ханса, — женой эмира Абд-аль-Азиза, и Сулеймой, его любимой наложницей.

Вот уж кого нужно опасаться дурочке-Лейле, вдруг подумалось Айше, — и горечь снова разлилась во рту желчью, от вкуса которой не помогал ни рахат-лукум, ни шекинская халва. "Семнадцатилетней девчонке нечего делать в диване, даже за окном галереи", отрезал брат в ответ на ее просьбу. "Пора тебе подыскать мужа, отец избаловал тебя, Айша".

Вот уж спасибо, злилась про себя девушка, кусая вышитый левкоями край платочка. Чтобы меня каждую ночь водили к нему в спальню четыре хихикающие рабыни, а он бы елозил у меня меж бедер, постанывая и слюнявя мне ухо, а потом, дергая толстым задом, изливал семя, отворачивался и с храпом засыпал. Ну или ставил меня колени и на локти и входил сзади, молотя айром и дергая обеими руками за проклятый пояс — "крепче держи поводья!", так напутствовали мужчин Бени Умейя, провожая в спальню к наложнице. А потом, думала Айша, он бы пожаловал меня золотым замком между ног — чтобы с удовлетворением просовывать палец и нащупывать "ключи от рая" под шальварами после каждой отлучки. Вот счастье женщины Бени Умейя! Недаром ибн Хазм в своем трактате "Опровержение опровержений" писал: "Женщины Аш-Шарийа пребывают в плачевном состоянии, и мы сами довели их до этого. Мы заперли их в харимах и ограничили их разум и души делами рождения детей и их вскармливания. Вот почему теперь они представляют собой жалкое зрелище — ущербные интеллектом, не способные толком выражать свои мысли, они даже не смогут сами себя прокормить, если лишатся господина. И в этом причина запустения и нищеты наших земель, ибо число женщин вдвое превышает в них число мужчин, и эти женщины не приспособлены ни к какому полезному ремеслу". Впрочем, братец, светлейший эмир Исбильи Абд-аль-Азиз, не знал, кто такой ибн Хазм.

За спиной раздались тяжелые шаги и шелест семи слоев шелка. С тяжелым вздохом аль-Ханса опустилась на подушки — на шестом десятке ее стал мучить ревматизм — и стала разматывать парадный хиджаб небесно-голубого шелка. Рабыни кинулись к ней на помощь — откалывать бриллиантовые заколки под подбородком и надо лбом, развязывать шелковые шнуры у талии и под грудью. Аль-Ханса сердито их оттолкнула и, звеня браслетами, похлопала в ладоши — убирайтесь, мол.

Девушки в испуге шарахнулись аж на два шага и забились за колонну мирадора, у которой только что сплетничали и строили козни завистливые невольницы.

— Город окружен, — тихо сказала аль-Ханса дочери.

— Дорога на Гарнату перекрыта? — быстро спросила Айша.

— Увы, да, — мать мрачно кивнула головой.

Нахмурившись, аль-Ханса вынула длинные шпильки и позволила длинным, еще тяжелым косам, упасть на плечи и на спину. В последние месяцы в матушкиных волосах прибавилось седины, с горечью подумала Айша.

Кто бы мог подумать: вот так, на склоне лет, лишиться всего — супруга, дома, власти, родичей, даже самой безопасности и мира над головой. Она, Айша, еще молода — но каково ее матери? Аль-Ханса вынесла страшную неделю бегства из Куртубы безропотно, хотя им пришлось раздать погонщикам и бедуинам почти все драгоценности, меняя верблюдов. Они даже не останавливались отдохнуть в карван-сараях: Айше всюду чудились ощупывающие, злые взгляды людей из Басры. В Вад-аль-Асте они, уступая просьбам младшей единокровной сестры, остановились в доме одного купца, вольноотпущенника Омара: у одиннадцатилетней девочки начались месячные, а Айша знала, что у Шурейры они протекают тяжело и болезненно. Таруб, мать девочки, тоже чувствовала себя неважно. Трястись в паланкине на спине верблюда, да еще и по горным тропам, обеим женщинам было невмоготу. Айша до сих пор проклинала себя за мягкосердечие: теперь об участи сестренки, тети Таруб и троих рабынь она могла лишь догадываться. И молиться, чтобы басрийцы оценили происхождение и воспитание женщин и продали их в хороший харим. Сейчас бы их всех везли в хурджинах, со скрученными руками и с кляпами во рту — если бы не хорошее ночное зрение Айши. Она подскочила тогда на подушках, словно что-то ее толкнуло, и отодвинула циновку, закрывавшую выход в сад — а среди жасминовых кустов уже крались мужские тени. Шурейра не смогла бежать быстро, бедняжка, а мать и верные служанки ее не бросили. Когда верблюды быстрой иноходью уже уносили их от дома предателя, Айша слышала, как рыдает в своем паланкине Аль-Ханса, призывая Всевышнего сжалиться над молодой наложницей и ее бедной дочкой. А в ушах у нее стояли крики сестры: "помогите! Айша! Мама-аа! Помогите!" А потом крики оборвались — видимо, Шурейре зажали рот. Айша поклялась, что потом разыщет сестру и тетю Таруб во что бы то ни стало. Сестру — и купца. Купца кастрирует, причем прикажет «сбрить» все, а его толстуху-жену и всех четверых детей отправит на рабский рынок. Предатель.

Мать тяжело вздохнула за ее спиной:

— Говорят, что вчера вернулся… этот.

Аль-Ханса никогда не называла самийа по имени.

— Значит, скоро они начнут штурм, — мрачно отозвалась Айша.

— Да, — не менее мрачно согласилась с ней пожилая женщина.

— Что с дорогой на Малаку? — нахмурилась девушка.

— А вот ее только патрулируют, — отозвалась Аль-Ханса. — Кому из Бени Умейя придет в голову бежать в земли Сегри?

— Нам нужно покинуть город не позднее завтрашней ночи, — очень тихо сказала Айша и взяла маму за руку.

Аль-Ханса ахнула:

— Доченька… да как же мы?..

— Исбилья падет, — еще тише сказала девушка. — Аль-Мерайа пала, падет и Исбилья.

Она не отрывала взгляда от спин красных рыбищ, медленно проплывающих в толще зеленой воды. Мать пригнулась к ее плечу и еле слышно выдохнула:

— Но… На совете сказали, что город держится и что нерегиль — да будет он навечно проклят Всевышним! — вернулся раненый и опозоренный, халиф приказал его высечь… Откуда ты знаешь?..

В ее шепоте звучал страх. Страх перед будущим — но и страх перед ней, Айшой. Ее предчувствий боялись все — потому что Айша умела видеть будущее. Настоящее будущее. Будущее, которое всегда сбывалось. И чужое прошлое тоже не было для нее тайной. Зейнаб, вторая жена отца, в лицо звала ее ведьмой.

На вопрос матери не было ответа — как можно объяснить это человеку, который ни разу не чувствовал резкой головной боли от блика света на воде — от высверка драгоценного камня в свете свечи — от солнечного зайчика, пойманного братишкой в зеркало — и страшного потока цветов и образов, врывающегося в разум вслед за бликом. Как объяснить это человеку, ни разу не просыпавшемуся из одного кошмара в другой, когда ты думаешь, что наконец-то проснулся, но на тебя из сумеречного тумана снова выходит она — бледная черноволосая женщина то ли в белом платье, то ли с белыми длинными крыльями. Про женщину Айша не рассказывала никому — даже матери. И молчала в ответ на суматошные вопросы мамы и кормилицы: что тебе снилось, доченька, что ты так кричала? Плохой сон? Очень плохой сон, мама. Мертвая женщина подходила совсем близко и грозила длинным белым пальцем — молчи, мол. И улыбалась бледными бескровными губами — и тогда Айша видела, что рот у нее забит землей, а из уголка губ течет кровь и капает, капает на белое оперение…

Вчера ночью женщина показала ей пожар на холме: пылали предместья какого-то города — и высокая аль-кассаба на обрывистом склоне. Ее-то Айша и узнала: зубцы громадных, слитых в единый мощный массив башен Аль-Мерайа ни с чем нельзя было перепутать. Изгибающаяся вдоль обрыва стена между восьмиугольником Птичника и высоченной башней Свечки разгораживала две стены пламени — горела крепость, горела медина. В черных полукруглых проемах галерей на самом верху метались люди — и бросались вниз, один за другим прыгали вниз, на срывающиеся страшной кручей, поросшие соснами скалы, — люди не хотели гореть заживо и умирали изломанные, растерзанные, расплющенные на окровавленном камне.

— Айша, я так не могу… Я не знаю, кому верить!..

— Спроси у Гассана, — бесцветным голосом откликнулась она.

Кравчий Абд-аль-Вахида, смазливый мальчишка, с которым эмир уединялся после каждой утренней попойки, за изумруд или сапфир мог рассказать все — и кому эмир сегодня ночью раздвинул ноги, и какие вести Абд-аль-Вахиду приносили тайные гонцы и осведомители. Говорили, что у эмира много странностей, и среди них есть одна большая — пристрастие ласкать гулямов в присутствии других мужчин. Так что Гассан если и не видел — во время таких приемов ему частенько приходилось стоять на четвереньках, со спущенными шальварами и с уткнутой в подушки головой, — то уж слышал абсолютно все, что подданные эмира имели сказать своему господину.

Айша сняла с запястья старинный тяжелый браслет с эмалевыми медальонами — белые цапли Абер Тароги среди зеленых метелок камыша — и протянула матери. Та отшатнулась:

— Я не могу! Это подарок твоего отца!

Девушка упрямо мотнула головой:

— За меньшее, чем за семейную драгоценность ибн Имранов, Гассан не разговорится. У нас больше не осталось ничего по настоящему ценного, мама.

Аль-Ханса всхлипнула, но быстро взяла браслет и увязала его в платок.

…Ко второй страже она вернулась. Со стоном плюхнулась на подушку и прошипела:

— Тьфу ты пропасть. Знаешь, Айша, есть такая поговорка: когда шайтан не знает, что делать с хвостом, он бьет им мух. Так вот паршивый сын Зейнаб тоже не знает, что делать с хвостом, и занимается после обеда мальчишками. Мне пришлось ждать, пока он не закончит с Гассаном, и я спряталась за кипарисами в Известковом дворе.

— Мама! — ахнула Айша.

Известковый двор — как и примыкающая к нему площадь Охотников — находились в селямлике. Женщину, которая без разрешения господина покинула харим и вышла на мужскую половину, полагалось сечь розгами — двадцать ударов левой рукой, двадцать ударов правой. Семейные наставления предлагали избегать излишней суровости и наносить удары, зажав под мышкой Книгу Али: верующему необходимо брать пример со Всевышнего, а Он милостивый, прощающий.

— А что делать? — сдавленно отозвалась аль-Ханса. — Это стоило риска быть выпоротой на ступенях масджид, дочка. Ты оказалась права.

Айша обернулась и посмотрела матери в лицо. Она не ошиблась — по щекам женщины, которую некогда звали Куррату-л-айн, текли слезы.

— Он… взял город. С четырьмя тысячами воинов — он взял Аль-Мерайа, — аль-Ханса взяла себя в руки и вытерла платком лицо.

Возможно, ей придавала сил ненависть к нерегилю.

— Он вышиб ворота в нижней стене — безо всякой катапульты. Только колдовством, — горло аль-Хансы сжимало горе — в Аль-Мерайа жила ее семья: брат, сестры, племянники.

Жила. Теперь уже не живет. Айша знала, что сейчас услышит. Мертвая женщина из ее сна плясала над тлеющими угольями и хохотала — а надо рвом кружили стервятники, над уводящей из города дорогой стояла пыль: по ней гнали несчастных, понуривших головы людей, связанных веревками за шеи.

И мать рассказала Айше страшную правду: ханаттани показались под стенами вечером, а глубокой ночью начался штурм. Нерегиль выехал под сторожевые башни южных ворот и крикнул, что жители города клялись в верности халифу именем Всевышнего и нарушили клятву. Никто, орало шайтаново отродье, никто и никогда не посмеет больше осквернять Имена и нарушать данные Именем клятвы! Окованные медью деревянные створки огромных ворот медины разлетелись в щепы, и конники с факелами ворвались в город подобно демонам джаханнама. К утру медина пылала, по улицам ручьями текла кровь, а ханаттани приходилось поднимать коней на дыбы, чтобы перескочить через завалы исколотых и изрубленных трупов. Знатные люди и члены городского совета города успели укрыться в аль-кассабе. Под утро они прислали посольство с прошением о милости. Нерегиль расхохотался послам в лицо и ответил, что преступление против Имени не прощается никогда, как никогда не кончается власть Всевышнего. Так что милости они будут искать в аду — куда он их вскоре и отправит. А я, мол, — куражилась и издевалась тварь, — с милостью не дружен.

Тогда городские советники прислали отдельного человека к Хасану ибн Ахмаду с просьбой войти в крепость для переговоров. Славный полководец, у которого в городе были родичи, пришел в масджид и выслушал своих двоюродных братьев: они умоляли его явить городу милость — за триста тысяч золотых динаров выкупа. Хасан лишь покачал головой. Что с нами сделают? в ужасе стали спрашивать его сидевшие в масджид женщины. И тогда Хасан, не в силах сдержать горе, дотронулся пальцем до шеи — всех убьют. И вышел из крепости, вернулся в лагерь и попросил привязать себя к столбу, говоря, что выдал план командующего осажденным. Но нерегиль лишь посмеялся, велел его отвязать и заметил, что старым гусям из городского совета и так было понятно, из кого воины халифа будут варить себе на обед похлебку.

На рассвете этот незаконнорожденный ублюдок иблиса подъехал к воротам аль-кассабы и свистнул крест-накрест в воздухе мечом. И ворота развалились на куски — как будто их рассекло гигантское лезвие. Крепость пала в считанные часы. В цитадели перебили всех: говорили, что людей выводили ко рву под стенами медины и обезглавливали. Рассказывали, что перебили то ли девятьсот, то ли семьсот человек. К вечеру вода во рву стала красной, и плавающих тел не стало видно за дерущимися птицами. Оставшихся в живых, а также женщин и детей приказали продать в рабство без права выкупиться — но сначала всех уцелевших жителей Аль-Мерайа заставили разобрать обгоревшие стены аль-кассабы и медины. Теперь на вершине холма над вегой путник может увидеть лишь груды почерневших в огне камней и тысячные стаи стервятников. Нерегиль — да будет он навеки проклят! — приказал посыпать землю солью и запретил хоронить тела погибших. Они совершили мерзость перед Всевышним, заявила подлая тварь, и умрут в своей мерзости. Так встретила свой конец Альмерийа, царевна городов ар-Русафа.

— Мой брат был членом городского совета, — снова разрыдалась аль-Ханса. — Какое горе, какое горе, эта тварь преследует мою семью, словно мы чем-то перед ним провинились…

— Мама, — твердо сказала Айша и взяла ее руку в свою. — Мы должны бежать отсюда. Если мы задержимся здесь хотя бы на два дня, нас всех отвезут в лодках с камнями на середину Вад-аль-Кабира. Тебя, меня, тетю Зубейду с Зейнаб и Даджа, всех моих сестер — и всех четверых братьев, мама! — всех нас завяжут в мешки и утопят в омуте у Башни Калаорры. Как положили в лодки и утопили тех, кто остался в Куртубе.

Аль-Ханса вытерла слезы рукавом:

— Говорят, что в Куртубе…

— Глупости, — твердо возразила Айша. — Это слухи, распускаемые Исхаком ибн Хальдуном. Они хотят, чтобы мы верили в милость халифа и врут, что кого-то якобы помиловали.

Женщина в ее сне шла рядом с повозками, трясущими по ухабам горной дороги свой страшный груз. А потом она распустила белые крылья и полетела над темной рассветной водой — и Айша рассмотрела внизу вереницы нагруженных лодок. А потом увидела, как сидевшие на корме первых суденышек люди дергали за веревки — и увязанные в мешки тела опрокидывались в воду. Булькая и оставляя на воде большие, широкие, медленно расходящиеся круги.

— Их всех убили, мама, — устало сказала Айша. — Всех убили.

— Куда же нам бежать? — тихо спросила Аль-Ханса.

— На запад. К Малаке, — твердо ответила девушка. — Пока дорога свободна.

— Но…

— У нас нет другого пути.

— Но это земли…

— Я знаю, что это земли Сегри. Но нас ведь никто не заставляет жить в Красном замке, правда? А потом мы пройдем к ибн Марнадишу. Там близко граница, Абер Тароги, — и там легко будет затеряться. У Бану Марнадиш к нам нет никаких счетов — и мы начнем там новую жизнь.

— Когда-то давно я переживала, что не родила Омару ни одного сына, — задумчиво проговорила аль-Ханса. — А теперь вот думаю, что хорошо, когда у тебя одни дочери — все пристроены, все далеко. А у Зубейды уже вон как — было три сына, и ни одного не осталось: одного убили, двоих казнили, а с ними и всех внуков на тот свет отправили. Об одном я жалею — тебя не успела выдать замуж. Не пришлось бы тогда тебе бегать с нами из города в город, спасаясь от лютой смерти…

— Не бойся, мама, — сурово сказала Айша. — Они нас не получат.

Исбилья,

лагерь войск калифа,

тот же день

…- Вот.

Хасан ибн Ахмад растерянно развел руками и показал на то, что лежало под пологом. Аммар тоже туда посмотрел.

— И что?

— Вот так и спит, мой повелитель…

И командующий Правой гвардией снова развел руками в беспомощном жесте — ничего, мол, не можем с этим поделать.

— Мы везли его в паланкине, о мой халиф…

Под пологом шатра, на шерстистом хорасанском ковре, свернувшись клубочком, спал нерегиль. Его укрыли широкой джуббой, складки ткани прикрывали плечи и голову, так что из-под серой плотной ткани виднелся лишь острый бледный профиль — еще более бледный на охряно-синем фоне узоров ковра.

— И сколько он так? — мрачно поинтересовался Аммар.

— Заснул сразу после штурма аль-кассабы, о мой повелитель, — в голосе Хасана слышался страх.

Конечно, он и его воины ни в чем не были виноваты — ну не они же, в конце концов, усыпили самийа! — но кто его знает, чем это все могло обернуться.

Аль-Мерийа пала двенадцать дней назад. Пять дней они занимались городом, выполняя отданные нерегилем приказы. Затем последние колонны рабов ушли от дымящихся развалин — и над северной, и над южной дорогами теперь стояли тучи пыли, поднимаемые медленно бредущими людьми, связанными за шею подобно верблюдам. Хасан ибн Ахмад заключил договоры с торговцами из Басры и из городов в долинах Нарджис, и людей теперь надлежало отвести на невольничьи рынки Фаленсийа и Маджрита; но пленных оказалось так много — чуть ли не тридцать тысяч, — что было решено половину гнать на юг к Мерву и в города на плоскогорье Хисма — строить дороги и мосты.

Так вот, когда со всеми делами было покончено, оказалось, что самийа не собирается просыпаться. В Фейсале он проспал неделю, напомнил себе Хасан ибн Ахмад — и приказал сниматься с лагеря. Но теперь прошло двенадцать дней — двенадцать! — а нерегиль так и не проявил никакого желания открыть глаза. Его дыхание оставалось ровным, но он даже не шевелился под своей джуббой.

— Устал, наверное, раскатывать город по камешку, — вдруг неожиданно для себя добавил командующий Правой гвардией.

Он не хотел себе признаваться в этом — в конце концов, Хасан ибн Ахмад в своей жизни взял на копье немало городов и много раз пировал в захваченных крепостях, заставляя себе прислуживать вдов и дочерей побежденных, — но осада и гибель Аль-Мерайа оставили у него какой-то… неправильный?.. пожалуй, да, неправильный привкус. Да, мятеж необходимо было подавить, да и казнь бунтовщиков у рва не показалась ему чем-то из ряда вон выходящим — это был не первый День Рва, который знала Аш-Шарийа. Но зрелище терзаемых стервятниками непогребенных тел верующих и груды обгоревших камней на месте гордой аль-кассабы, жемчужины замков Ар-Русафа, — вот это уже было чересчур. Но что поделаешь: нерегиль при упоминании нарушившего клятвы мятежного города начинал беситься так, что никто не посмел ослушаться его приказов — даже зная, что командующий сразу после штурма уснул и теперь спит и ничего не видит и не слышит, они все сделали по его слову.

"Насосался ашшаритской крови, теперь глаза продрать не может, упырь эдакий". Хасан подумал так — и сам испугался. Самийа умел читать мысли — это было истинной правдой. А вдруг он слышит его, Хасана, и во сне?

Халиф Аш-Шарийа, стоявший над своим погруженным в сон командующим, испытывал схожие чувства. Впрочем, вздохнул про себя Аммар, после расправы над Аль-Мерайа охотников присягать на верность, а потом отступать от присяги сильно убавится, это как пить дать.

— Яхья?..

Старый астроном присел над свернувшимся под плотной тканью щуплым тоненьким телом. Положил палец на бьющуюся на шее жилку и прислушался к пульсу. Покачал головой, посмотрел на Хасана и остальных сардаров и тихо спросил:

— Вы ему воды давали?

Военачальники переглянулись. Им хотелось сказать, что к сумеречнику после истории с воротами подойти боялись — не то что раскрыть ему рот и залить туда воды.

— Дайте сюда кувшин, — приказал Яхья ибн Саид.

Получив медный узкогорлый шамахинский кувшин, он попросил сардаров покинуть шатер. Аммар сел на ковер в изголовье спящего Тарика и стал наблюдать за действиями астролога.

А тот перевернул самийа с бока на спину, подложил ему ладонь под затылок и приподнял тяжелую голову с посеревшими от пыли волосами.

— Мне понадобится твоя помощь, о мой халиф, — обратился он к Аммару, кивая на кувшин с водой.

И, надавив пальцами в основании челюсти, раскрыл самийа рот. Аммар наклонил кувшин, засунул длинный носик между высохших губ и стал осторожно, по капельке вливать в нерегиля воду. Тот, как ни странно, глотал ее, не выплевывая и не кашляя. Впрочем, глаза самийа оставались закрытыми. Затем Яхья смочил в воде край своего изара и обтер нерегилю лицо. И вздохнул:

— Он, конечно, не человек, но мы не должны забывать, что он тоже живой. Они его чуть не уморили. Если… когда-нибудь потом… он снова уснет так надолго, помни, о сын Амира, — ему нужно давать пить. Понемногу, но чем чаще, чем лучше. Поставить солнечные часы и поручить невольнику вот так вливать ему воду в губы.

Ибн Саиду уже давно перевалило за шестьдесят, и в последнее время он неважно себя чувствовал: старика донимали боли в суставах и в спине, да и зрение оставляло желать лучшего — Яхья все чаше просил ученика или раба почитать ему вслух, чтобы не разбирать самому завитки вязи в книгах и бумагах.

Затем он свернул джуббу и подложил нерегилю под голову и ослабил кожаный пояс. И принялся развязывать тесемки на вороте его рубахи. Оттянув воротник, Яхья посмотрел под него и нахмурился. Аммар нагнулся, чтобы поглядеть самому, и охнул: под горлом самийа, прямо над ямкой между ключицами, отпечаталась кровавая узкая полоска — словно от тонкого тугого шнура. Но каким-то странным, нездешним чувством, Аммар угадывал, что шнурок или тетива тут не при чем, — и красный оттиск на шее Тарика заставил его содрогнуться от необъяснимого отвращения, замешанного на страхе перед потусторонним.

— Что это? — у него аж мурашки по спине забегали.

Яхья лишь печально покачал головой. И взял в руки левую ладонь самийа, осторожно развернув ее к свету. Аммару уже не хотелось смотреть, но он посмотрел: на ладони вспухли две какие-то странные, отвратительные, воспаленного вида царапины. Они крест накрест располосовывали кожу нерегиля: одна шла от запястья к пальцам, вторая — вдоль линии жизни. Астролог осторожно надавил на бугорки под длинными расслабленными пальцами самийа — и в сочащихся сукровицей бороздках выступили капли крови. Яхья снова покачал головой и осторожно уложил бессильную руку вдоль тела.

— Что это? — превозмогая позывы отвращения, снова поинтересовался Аммар.

— Когда нерегильскому ребенку делают его волшебный камень, мириль, ладонь надрезают вдоль этих линий — так, из крови и силы, рождается кристалл, помогающий им освобождать текущие в их телах энергии.

— Но у него же больше нет камня? — удивился Аммар.

— Это-то и плохо, — вздохнул астролог. — Боюсь, о мой халиф, что сейчас ему… худо. Очень худо.

— А… это… на шее?

Яхья задумался. Наконец, он ответил:

— Оно-то меня и волнует больше всего. Я думаю, о мой повелитель, что самийа терзает некий род безумия. Он мечется, совершает страшные поступки, от этого страдает еще больше, боль усиливается, от боли у него смеркается в голове, и он совершает вещи страшнее прежних — и так снова и снова, по новому кругу, его кружит между болью и ненавистью.

— Это то, о чем говорил тот аураннский маг, Илва-Хима? Мы отобрали у него камень и он повредился в уме?

— И это тоже, — расстроенно ответил Яхья. — Но мне кажется, что более всего нерегиль мучается от того, что он и хотел бы прекратить безумствовать — но у него не выходит.

— Что же делать? — в Аммаре заговорило нечто вроде сочувствия к пойманному в ловушку собственной природы свирепому существу, но он решил не поддаваться на уловки человечности — истории с масджид Куртубы ему хватило с лихвой, чтобы больше не обманываться насчет нерегиля.

— Хорошо бы дать ему передышку, о мой халиф.

— Передышку?..

— Удалить на время от кровопролития. Ему нужно успокоиться и примириться с собой.

— Удалить от кровопролития? Ты шутишь? Да нам его отдали как раз для этого — чтобы он сражался по моему приказу!

Старый астролог молчал, опустив голову. Аммар вздохнул, подумал и ответил:

— Хорошо. Пусть разберется с Исбильей, а потом я велю отвезти его куда-нибудь в горы — пусть передохнет и остынет от боев, раз уж ему так кружит голову запах крови.

Исбилья,

десять дней спустя

Они принимали послов в разоренном доме Салаба ибн Язида, факиха Исбильи.

Деревянные решетки окон внутреннего двора были выломаны, и щепки и обломки разметало по синей плитке пола. Фонтан уже высох — Тарик еще неделю тому назад приказал перекрыть и засыпать отводные каналы Вад-аль-Кабира, питавшие сады за стенами медины. Говорили, что женщины занимали очередь к колодцам засветло, а потом покорно сидели и ждали, когда настанет их черед наполнить кувшины — иногда до вечера, закрываясь от палящего солнца платками. Дороги в долины, откуда на рынки Исбильи привозили припасы, перекрыли еще раньше. Пожары в предместьях и вопли избиваемых людей отбили у горожан желание высовываться за высокие надежные стены — люди предпочитали есть муку без масла и запивать ее водой, чем рисковать жизнью, пускаясь на поиски съестного в соседние вилаяты. Правда, когда в Исбилье ритль риса стал стоить динар, многие отважились на вылазки. Кто-то сумел вернуться с ишаком, нагруженным мешком фиников и хукками и хукками муки — феллахи охотно выменивали еду на шелковые ткани и драгоценности. А кто-то попался летучим, вооруженным луками и дротиками всадникам в белых чалмах Аббасидов — и их вешали на воротах распотрошенных домов предместья, прямо в виду городских стен.

Город агонизировал долго, целых восемь дней — пока прошлой ночью стену медины не сотрясли три мощных взрыва: это взорвались бочки с порохом, заложенные в высохшие русла каналов — вода текла под стены города через выложенные камнем и забранные мощными решетками тоннели. В них-то и прокрались лазутчики и заложили туда заряды. Потом катапульты стали посылать в кипящие переполохом и паникой кварталы медины снаряды с зубьянским огнем, в проломы вошла конница и тяжелая пехота халифа — и к утру все было кончено.

Теперь лишь в огромной пятничной масджид Исбильи, знаменитой своим аль-минаром, и в аль-касре еще оставались защитники. Там также собрались все, кто сумел укрыться в доме молитвы и в укрепленном дворце во время страшного ночного штурма. Целый день и целую ночь запершиеся там люди изнывали от страха — лазутчики ибн Хальдуна потрудились на совесть, расписывая ужасы резни в масджид Куртубы, кровавые подробности осады аль-Мерайа и истребления ее жителей, а также то, как на базарной площади Куртубы казнили Бени Умейа.

Поэтому сегодняшнее утро стало утром прихода посольства: Львиные ворота аль-касра растворились и выпустили отряд нарядных всадников в лиловых, расшитых золотыми антилопами Умейядов кафтанах. Возглавлял посольство благородный Аслам ибн Казман, хаджиб эмира Абд-аль-Азиза, — молодой и красивый лицом. Всадники проследовали по улице Змеек к площади Тополя, а от нее спустились по Золотой улице к площади перед пятничной масджид: на ней расположились у костров воины халифа, а из-за запертых дверей дома молитвы доносились голоса тысяч укрывшихся в ней людей. Воины халифа стояли и на площади, и на соседних улицах, и на крышах всех домов вокруг площади. Впрочем, точно также гвардейцы Аббасидов обложили и аль-каср. Дом факиха находился рукой подать от площади — на соседней Караванной улице.

…В фонтане уже успели засохнуть облетевшие лепески жасмина. Розы и жимолость в выложенном чудесными сине-зелеными изразцами внутреннем дворике тоже пожелтели и умерли в своих больших горшках из красноватой глины. По сияющим глазурью плиткам пола ветер гонял скрючившиеся жесткие листья роз.

Хасан ибн Ахмад сидел по правую руку от Тарика. Нерегиль проснулся на следующий день после того, как его привезли к Исбилье. Рассказывали, что повелитель верующих пробудил его, положив руку на лоб. Халиф приказал: встань и сражайся, Тарик! И Тарик открыл глаза и отправился исполнять приказ своего повелителя.

Повелитель верующих не вошел в город, оставаясь в своем лагере в усадьбе на Сосновом холме.

Про то, почему халиф ждал в трех курухах от Исбильи, Хасан знал доподлинно: самийа сказал это при нем. "Не надо тебе туда идти, Аммар. Нужно поступить, как в Куртубе: я буду жестоким, а ты милостивым".

Теперь, глядя на своего командующего, ибн Ахмад понимал, что имел в виду нерегиль. И вправду, под затянутым дымкой, неярким утренним солнцем одетый в черное Тарик выглядел как задержавшийся после кровавой пьянки ночной охотник-кутруб: бледный, с темными кругами под глазами. А в глазах не наблюдалось никаких чувств, даже ненависти, — и это-то пугало больше всего. Холодные, пустые, льдисто-серые — они рассеянно переходили с одной резной деревянной арки галереи на другую. На них были вырезаны крохотные гримасничающие личики — но даже любопытство не отражалось на мраморно-бледном лице командующего.

Получив известие о выезде посольства, Тарик спросил его:

— Хасан, что бы ты предложил сделать?

Ибн Ахмад знал, что нерегиль все равно почувствует ложь и ответил честно:

— Мне очень жаль людей, и в особенности жаль людей невинных. Но у нас есть такая поговорка, сейид: "меч верующего". Это значит: пока не пырнешь или не треснешь по голове, тебя не будут слушаться. Мы, ашшариты, понимаем лишь язык силы. Если мы поверим их заверениям в покорности, они решат, что мы проявили слабость, и поступят так же, как и жители Аль-Мерайа: при любом удобном случае ударят нам в спину. Их клятвы ничего не стоят, сейид.

Тарик помолчал и заметил:

— По правде говоря, мне будет проще перебить здешних Бени Умейя во время сражения, чем смотреть, как им рубит головы палач на помосте.

Неизвестно, понимал ли молодой Аслам ибн Казман, что его голове осталось пробыть на плечах от силы несколько часов, но держался он с большим достоинством и говорил искренне и убедительно:

— К славе победы халифа ничего не прибавит бессмысленное избиение мирных жителей. Мы просим вас позволить выйти из аль-касра и масджид всем, кто не в состоянии или не в силах держать оружие — и прежде всего женщинам и детям. А затем мы закончим это дело беседой мечей и копий — как и положено мужчинам.

«Ага», подумал про себя Хасан, "а с женщинам и детьми выйдет толпа сильных юношей и мужчин, переодетых рабами, — и как только мы отвернемся, они скинут шафрановые тюрбаны и вонзят нам в спину свои умейядкие ножи. Не на тех напал".

Тарик, не изменившись в лице, выслушал тираду ибн Казмана и ответил:

— Мы и так не тронем женщин, детей и безоружных. А вас перебьем всех до единого. Зачем ты здесь, человечек?

И тогда Аслам ибн Казман задумался и через мгновение ответил:

— Я прошу тебя не сжигать масджид, когда ты убьешь ее защитников. Ее строил мой прадед, Уфайр ибн Сахиб аль-Сала, а мой дед изготовил ее йамур. Прошу тебя, не лишай ее красоты тех, кого ты сочтешь достойными жизни.

Тарик подумал и ответил:

— Хорошо. Я сделаю, как ты просишь.

…Четыре золотых яблока йамура на вершине аль-минара ярко горели в лучах послеполуденного солнца. Они увенчивали невесомую ажурную конструкцию громадного фонаря, уже два века стоявшего на плоской, обнесенной зубцами крыше громадной башни. Кутубия, чудо Исбильи, поражала своей изящной красотой: глаз радовали четыре балкона с двойными арками — одной цветочной, а другой сквозной ажурной резьбы, а стены башни были сплошь забраны прорезными каменными кружевами над парными декоративными арками фасада.

Четырехугольный аль-минар был столь велик, что на его пологой лестнице с широкими ступенями, как говорили, могли разъехаться две пары несущих стражу всадников. Именно с Кутубия заметили приближение войск халифа — и тревожный сигнал трубы прозвучал перед полуденным призывом на молитву.

Сейчас близилось время третьего намаза, но на вершину башни никто не поднялся — муаззин лежал в Апельсиновом дворике масджид, у фонтана для омовений, там, где его грудь пробил ханаттанийский дротик. Говорили, что пруды и фонтаны двора омовений стали красными от крови. Все три зала масджид были, как коврами, устланы трупами.

На площади уже не осталось ни одной живой души, кроме Тарега и его коня. Мертвые тела свешивали руки со ступеней входа, сидели, прислонившись, к распахнутым дверям, лежали там, куда скатились со ступеней — в двух шагах от самийа лежало тело молоденького юноши, вооруженного лишь ханджаром — явно доставшийся по наследству, аш-шамской стали клинок с травленой цветочным узором рукоятью ярко блестел на солнце. Зеленый кафтан юноши заливала очень красная кровь, еще сочившаяся из рассекшей грудь длинной раны.

У самых копыт Гюлькара расплывалось большое красное озеро, в котором мокли длинные черные косы женщины. Головной платок с нее слетел, пока она падала вниз — с головокружительной высоты аль-минара. Говорили, что ее тело уже с глухим стуком ударилось о булыжник, а невесомый золотой шелк химара еще плавно кружился в воздухе, медленно опускаясь на камни площади.

Женщина лежала лицом вниз, из-под раскинувшихся семи подолов парадных платьев голубого шелка жалко торчали грязные босые ступни — изящные кожаные туфельки с загнутыми носами разлетелись на несколько шагов в стороны. Один локоть торчал вверх под странным углом, а вторая рука оставалась подвернутой под тело — она прижимала что-то к животу, и это что-то приподнимало ее спину над тонувшими в крови камнями.

Тарег знал, что это было. Сулейма, любимая наложница эмира Исбильи, бросилась с аль-минара, прижимая к себе своего новорожденного сына.

А следом за ней кинулись в гостеприимную воздушную пропасть еще три наложницы с младенцами на руках. Одна из них, в ярко-зеленом хиджабе поверх выбившегося оранжевого с золотом платья, лежала на боку, прижимая к груди крохотное тельце, завернутое в расшитый синими цветами платок. Маленькая лысенькая головка свешивалась через ее локоть. Синие цветы постепенно затягивало ярко-красным.

Тарег поднял дрожащие руки и закрыл ими лицо.

Аммар въезжал в аль-каср через Львиные ворота — низкую темную арку, зажатую между мощными четырехугольными, увенчанными зубцами башнями. Проходя через Сад привратников, между кипарисами и стрижеными туями, он думал, что хорошо было бы остаться здесь, в тени деревьев, сесть у затянутой плющом высоченной стены и ни о чем больше не думать.

Но увы, халиф Аль-Шарийа не мог так поступить. Ему нужно было пройти дальше, в ворота стены, отделявшей сад привратников от двора Охотников, пройти по его выложенному бело-красным мрамором, идеально полированному полу, подойти к аркам Известкового дворика — кстати, они действительно напоминали кружево морской пены и раковины, и подняться на верхний ярус галереи. И уже там сесть на приготовленное место — на прекрасном хорасанском ковре знаменитых сине-красно-белых тонов — в окружении своих военачальников. Халиф Аш-Шарийа должен был присутствовать при казни мятежников из мятежного рода.

Их выводили по одному из расположенного по соседству Ястребиного двора. Катиб выкликал имя, человека ставили на колени. Юный гулям взмахивал ярко-желтым платком — и под солнцем ярко вспыхивал тулвар палача.

Аммар даровал всем мятежникам легкую смерть через обезглавливание.

Головы складывали в большие корзины, плетеные из ивовых прутьев. Аммар приказал казнить первыми Абд-аль-Азиза и всех пятерых его совершеннолетних сыновей — младшему было всего тринадцать, но держался он очень достойно. Только когда помощники палача положили ему ладони на плечи и придавили вниз, заставляя встать на колени, мальчик всхлипнул. Но тут же взял себя в руки и гордо вскинул голову.

Трупы оттаскивали в сторону черные рабы — их тела лоснились от пота, а розовые пятки оскальзывались на окровавленных плитах. Из одежды на зинджах были только белые набедренные повязки, а на черной коже следы крови невозможно было разглядеть.

Аммар отказался выслушать какие-либо прошения о помиловании эмира Исбильи — он заслужил смерти, причем не такой легкой. В том числе и за резню, которую его вооруженные гулямы учинили в хариме: Абд-аль-Азиз приказал умертвить своих женщин — лучше им умереть, чем достаться врагам, сказал он. С помощью черных евнухов и бостанджи гулямы быстро управились с двумя дюжинами рабынь, четырьмя женами и тремя наложницами — еще четыре женщины укрывались в масджид, и они, бедняжки, не поверили словам о ждущем их помиловании и бросились вниз с аль-минара. Попутно подлые рабы перерезали горло пяти дочерям эмира, а также женщинам из харима старого Омара — трем пожилым женам, одной молоденькой наложнице и трем юным девочкам. И двоим маленьким сыновьям — одному было шесть, другому едва сровнялось три года. Остальным удалось сбежать. Айша снова от него ускользнула, и Аммар уже не знал, что привело его в большую ярость: то ли вид дворов харима, напомнивших рассказы улемов про кровавые реки джаханнама, то ли горечь разочарования — в последнее время он наслушался столько рассказов о юной красавице, что тлеющий огонек желания увидеться с ней разгорелся до острого язычка ранящего пламени.

Поэтому головы Абд-аль-Азиза ибн Умейя и его сыновей полетели первыми. За ними последовали десятки других, и через некоторое время казнь пришлось приостановить, чтобы чернокожие рабы смогли сгрести полотенцами кровь к стенам Дома присяги — на плитах стало невозможно стоять, до того они стали скользкими от крови.

…- Аслам ибн Казман!

Связанного юношу поставили на колени. Вдруг он поднял голову и выкрикнул:

— О, повелитель! Книга Али говорит: Всевышний милостивый, прощающий. Если мы из-за предательства удостоились прощения, то слава Всевышнему, что ты своим помилованием не заслуживаешь милосердия. И если мы путем совершения греха стали скверными, то ты своим помилованием не стал благородным.

Аммар вскинул руку. Мальчик-невольник поспешно убрал платок за спину. Над красными плитами Охотничьего двора повисла тишина. И халиф сказал:

— Жизнь преходяща, а возмездие необратимо. Я не слышал слов более убедительных, чем твои, о Аслам ибн Казман. Почему ты не сказал их раньше? Если бы я их услышал, я бы не казнил сегодня столько людей.

И Аммар ибн Амир, халиф Аш-Шарийа помиловал Аслама ибн Казмана и остальных Бени Умейя, ожидавших решения своей участи в Ястребином дворе.

…- Тебе не дает покоя слава халифа Умара?! Хочешь быть как праведный Дауд ибн Рахман?! За чей счет, а, Аммар? Я тебе скажу, за чей! За мой!!

Тарик бушевал так, что его вопли были слышны не только во дворике Куколок — казалось, что мраморное кружево и филигрань резьбы над тоненькими колоннами черного мрамора вот-вот осыплются от таких страшных криков. Нет, нерегиля слышно было и в Посольском зале, и в доме Присяги и, наверное, даже в садах.

У Аммара недоставало сил противостоять такой оглушающей, страшной ненависти. Поэтому он просто сказал:

— Остань от меня, самийа. И немедленно прекрати орать. Забыл? Мука, вода, лепешки.

Тарик плюнул ему под ноги. Аммар вздохнул:

— Ты же сам только вчера места себе не находил из-за погубленных молодых матерей с детьми! Так вот я сегодня решил проявить милосердие — а ты орешь, как упрямый ишак! Я тебя не понимаю, самийа.

Это было ошибкой — нерегиль снова вскипел, как бедуинский кофе в котелке. И заорал снова:

— Причем тут дети?! Ну причем тут дети, а?! Ты что, ребенка, что ль, помиловал, Аммар, а? Ты помиловал здоровенных лбов с щетинистыми бандитскими мордами — а не детей, на случай если ты перепутал, много раз ты баран!! Я их тебе тут убиваю и беру в плен — а ты их отпускаешь! Отпускаешь! Хренов Дауд ибн Рахман, чтоб ты провалился! Отпускаешь, чтобы они опять подняли на тебя оружие, и я бы снова за ними бегал, как горный козел! Тебе нравится гонять меня как козла, да, засранец?!

— Молчать, неверная собака!

Самийа прищурился:

— Удобно быть добрым за чужой счет, правда?

Аммар поднялся с подушек:

— На колени. Я объявляю тебе свою волю. На колени, мордой вниз, я сказал!

Дождавшись, когда волосы самийа упадут у кончиков его туфель, халиф сказал:

— С завтрашнего дня отправляешься на кухонный двор. Молоть муку и носить воду. Все, сволочь неверная, я тебе покажу, кто твой хозяин.

Стоявшие в дворике Куколок люди замерли. Тарик застыл с прижатым к мрамору лбом: он не получил разрешения подняться и оставался неподвижен — только острые когти на скрючивающихся пальцах чертили полосы по плитам пола.

И тут вперед вышел Яхья ибн Саид.

— О мой халиф, — и астроном почтительно склонился перед Аммаром.

И, видимо, случайно наступил правой ногой на длинный рукав и на край черной накидки Тарика — пригвоздив коленопреклоненного самийа к полу.

— Говори, — мрачно разрешил Аммар и сел обратно на подушки.

— Я составил гороскоп девушки, о которой ты меня спрашивал, о мой повелитель.

— Ну-ну? — оживился молодой халиф.

— Вот что я вычислил по таблицам Гур-гани, о светлейший повелитель. Когда я внес год, месяц, день и час рождения девушки в таблицу, я увидел, что в момент ее появления на свет куспид Первого дома находился в восьмом градусе, то есть в первом декане знака Девы, что, по мнению астрологов, означает постоянство. Другое заключается в том, что Дева — это земной знак, а неподвижность — свойство земного элемента. Таковы указания на незыблемость трона верховной власти и прочность престола Халифата. Более того, Меркурий, управитель Асцендента Девы, в момент ее счастливого рождения располагался около Большого счастья, Юпитера, а Меркурий — это планета, которая приносит удачу, и большую удачу. Венера, Малое счастье, находится в доме Меркурия, а Меркурий — в ее доме, в Весах. Он означает ученость, знание, предприимчивость и острый ум; он находится одновременно во втором от Асцендента знаке Зодиака и во Втором доме, который связан со средствами обеспечения и поддержания жизни. Я полагаю, что это прекрасный гороскоп для принцессы алькова счастья и избранного занавеса паланкина чести.

И Яхья ибн Саид снова низко поклонился своему повелителю, сложив руки у груди. Туфля его продолжала крепко стоять на черной прозрачной ткани у локтя застывшего у ног Аммара Тарика.

— Хм… Ну что ж, это воистину прекрасные новости, — заулыбался Аммар. — К тому же, я полагаю, что свадьба воистину сможет примирить потомков Аббаса и потомков Умейя и прекратить это страшное кровопролитие.

И все царедворцы и сипахсалары, стоявшие вокруг, закивали: воистину, Айша бинт Аль-Ханса, дочь Омара ибн Имрана ибн Умейя, была достойна сана избранницы чистого расположения и главного лакомства Божественного стола. Получив в жены одну из Умейя, халиф Аммар укрепил бы свою власть над строптивым родом — к тому же разгромленные потомки Али не сумели бы воспротивиться этой свадьбе, даже если бы очень захотели: их последние крепости одна за другой сдавались Тахиру ибн аль-Хусайну и Мубараку Абу-аль-Валиду. Мятеж Умейядов был подавлен — последние беглецы вот-вот окажутся в руках шурты или тайной стражи, и наступало самое время явить милосердие тем, кто явил бы похвальное благоразумие и склонил бы шею под ярмо покорности повелителю верующих.

— Осталось дело за малым, о мой халиф, — вкрадчиво заметил Яхья ибн Саид.

— Да?

— Поймать волшебную лань, серну Сумерек, неуловимую открывательницу утра судьбы и счастья. И что-то говорит мне, о мой халиф, что изловить прыткую газель Умейядов будет не очень легко.

— Хм… — задумался Аммар. — Кого бы послать с таким деликатным и сложным поручением?..

Яхья с улыбкой развел руками — и молча ткнул пальцем себе под ноги, в похожего на пойманного черного нетопыря нерегиля.

Аммар подпер рукой щеку и долго смотрел на окаменевшего под мечом его монаршей немилости самийа. Потом махнул рукавом — ладно, мол, уговорили, и сказал:

— Тарик. Я передумал. Я отправлю тебя не на кухонный двор. Я отправлю тебя на охоту.

Нерегиль поднял голову и с недоумением посмотрел на своего повелителя.

— Я приказываю тебе поймать Айшу бинт аль-Ханса, дочь покойного Омара ибн Имрана ибн Умейя. Привези мне волшебную лань Умейядов, нерегиль.

Тарик, которому наступивший на рукав Яхья не давал ни подняться, ни разогнуться, вывернул шею и посмотрел на старого астронома. Потом снова перевел взгляд на халифа и заметил:

— Если бы ты последовал моему совету, Аммар, и еще в прошлом месяце утопил Яхью в выгребной яме, он бы уже растворился — и не смог бы сейчас придумывать для меня всякие унизительные поручения, более подходящие евнухам и сводням в красной одежде.

Аммар фыркнул и посмотрел на Яхью: тот, не отпуская ногой рукав черной накидки, весело улыбаясь, глядел сверху вниз на самийа. И халиф Аш-Шарийа рассмеялся:

— Смотри, Тарик, не справишься и оставишь меня без невесты — все, тебя точно будут ждать мука, вода, лепешки.

Яхья отпустил накидку нерегиля, и тот отдал еще один земной поклон и поднялся на ноги. Тогда старый астроном шепнул самийа:

— Тарег, мальчик ничего не понимает и не знает, но ты-то знаешь: от тебя сейчас зависят судьбы престола.

Нерегиль лишь смерил его мрачным взглядом.

— Иди, Тарик, — и Аммар кивком отпустил своего слугу.

А Яхья тихонечко проговорил:

— Да пребудет с тобой благословение Всевышнего. Я буду молиться за тебя, самийа.

Но Тарик лишь презрительно фыркнул, развернулся и пошел прочь из зала.

А люди, стоявшие рядом с троном халифа, одобрительно кивали и говорили: действительно, слыханное ли дело — Аммару ибн Амиру уже двадцать лет, а у него еще нет ни жены, ни детей. Воистину необходимо срочно поправить это неправильное положение вещей и завершить кропопролитный военный поход кровопролитием другого, гораздо более приятного рода, ведущим к наслаждению и процветанию.

 

-8-

Красный замок

…- О мой господин! Такая вода тебе подойдет?

Махтуба суетилась вокруг разложенного громадным ярко-фиолетовым квадратом платка-келагая. На нем уже лежала куча вещей, без которых — по представлениям огромной, широкой, как дворцовый альхиб, "мамушки", — господин не сможет обойтись в дороге. Махтуба не знала, сколько ей лет, но думала, что около пятидесяти — ее черная кожа женщины зинджей еще оставалась гладкой, полные руки, привычные к тасканию кувшинов с водой и укачиванию младенцев, сохраняли свою недюжинную силу, а громадные, как бухарские дыни, груди, выкормившие не одно поколение детей самой Махтубы и детей ее господ, колыхались при каждом движении.

На тоненького даже по ашшаритским меркам Тарега черная невольница взирала с отчаянием: "вы, господин, уж на меня, старую, не обижайтесь, но вся злость ваша — она от того, что вы слишком мало едите, да, вот я принесла прекрасный кюфта из барашка, а вы ничего не съели, и теперь вы пойдете к повелителю верующих, да благословит его Всевышний, и опять с ним полаетесь, а все отчего? От худобы вашей, вот моя матушка, да упокоит ее Всевышний, всегда говорила своему господину, принося ему кюфта, а господин моей матушки, Али ибн Иса, он был вазир при халифе аль-Мутадиде, да, наша семья вот уже два века служит в ранге фаррашей, да, личных слуг повелителя верующих…" Махтуба видела в нерегиле щуплого мальчишку без царя в голове, которого следовало отлавливать четыре раза в день для приема пищи — Всевышний дал ашшаритам намаз и время обеда после намаза — и следить, чтобы юный глупец не засиживался допоздна, ай-вах, с книжками, "а лучше бы вы засиживались на крыше с девушками, господин, ну что за обычаи такие, сколько вам лет уже, а ни одной рабыне не завернете подол, и от этого вы тоже злитесь, а что, старая Махтуба все понимает, а вот посмотрели бы хоть на Сухейю, вах какая девочка, халифу впору, полногрудая, широкобедрая, в книжках ваших таких, небось, нету".

От объяснений — матушка, это же сумеречник, он только с виду как юноша, а сам, небось, уже незнамо сколько веков бродит под этим небом — Махтуба только отмахивалась. Сто лет были для нее невообразимым сроком, а уж "многие сотни лет" — такое просто не укладывалось в голове и потому проскальзывало мимо ушей. Старая невольница знала «вчера», "на прошлой неделе" и "и перед Рамазза о прошлом годе" — а на большее ее не хватало. Тарег выглядел худым и, по правде говоря, бледным и вечно невыспавшимся, и материнское чувство Махтубы трубило тревогу, требуя немедленно взять лишенного женской заботы заморыша под обширное крыло своей нежной опеки.

— Что встала, о неразумная, ущербная разумом, тебя не к колодцу, тебя к джиннам посылать, наливай, наливай воду в каса, - отчитывала и подгоняла юную испуганную невольницу мамушка.

Девушка служила нерегилю уже много месяцев — с тех самых пор, когда ее, вместе с остальными слугами, повелитель верующих подарил самийа в честь победы при Беникассиме. Но она, видать, так и не привыкла к виду сумеречника и каждый раз, оказавшись лицом к лицу с Тариком, впадала от страха в натуральный столбняк.

Наконец, вода оказалась в плоской широкой чаше.

Тарег вздохнул и похлопал в ладоши — все вон. Трех невольниц, бестолково перетряхивавших содержимое деревянного ларя, и комнатного слугу-хадима словно снесло самумом. Махтуба осталась стоять посреди комнаты, грозно сложив огромные руки на огромной груди. Она нависала над Тарегом, сидевшим на прекрасном тустарском ковре, — "а вот тоже, если подумать, да простит Всевышний нашего повелителя, вот ковры так ковры, одни из Ахваза, другие из Тустара, а у нас даже приличного ковра нет, а ведь господину положена доля в добыче, и немалая, а вот чем без толку лаяться, вы бы спросили о деле, господин, я бы прикупила прислуги и самого необходимого, тех же ковров", — так вот, Махтуба нависала над сидевшим Тарегом подобно черной скале.

— Идите, матушка, — сурово обратился он к ней.

Смерив его неодобрительным взглядом, старая невольница развернула свои необъятные телеса по направлению к занавеси на дверях и, покачиваясь и сопя, пошла из комнаты:

— Ну ладно-ладно, Махтуба посидит за занавеской, раз уж господину так хочется секретничать, раз хочется колдовать в пустой комнате, то уж пожалуйста, только я вот что скажу — покойный вазир Яхья ибн Сабайх, которому служил в ранге хавасс мой отец, да будет доволен им Всевышний, никогда не просил его покинуть комнату во время совещаний с катибами, ну да что там, старая Махтуба и так знает, что сейчас господин будет колдовать на эту умейядскую шайтанку, чтоб ей провалиться в нору суслика и сломать ногу, где это видано, чтобы девчонка гонялась по землям верующих без мужчины, как последняя певичка или лютнистка, я бы еще потом прислала к ней сваху, чтобы та хорошенько проверила ее между бедер, что она там набегала, да, вот послал Всевышний эмиру верующих невесту, а господину нашему только и дел теперь, что за ней гоняться, даже поесть не поел толком, а кюфта остыло, и что теперь делать с холодной бараниной? И я не буду разогревать, не надейтесь, я пошлю на кухни за свежим кюфта для господина, и пусть принесут ребрышки барашка, раз не по нраву нам кюфта…

Ворчание постепенно удалялось в направлении комнат прислуги — дом кади Исбильи был Тарегу, пожалуй, великоват, но Абу Салама Хафс ибн Гийяс настоял на том, чтобы Ястреб халифа расположился в его скромном доме: какая милость, не уставал повторять старик, какая милость, милосердие эмира верующих вернуло мне сына. Скромный дом состоял из трех внутренних дворов харима, двух просторных зал селямлика, примыкающих к ней хозяйской спальни, двух отдельных дворов с двухэтажной галереей-раушаном для мужской и женской прислуги, хаммама, конюшни и большого сада с финиковыми пальмами, розарием и кипарисовой аллейкой. Кади Абу Салам настоял также на том, чтобы большая часть его рабов осталась в доме прислуживать "знамени победы и мечу повелителя верующих", и Махтубе пришлось выдержать немало битв, доказывая, кто здесь назначен старшей невольницей и главой надо всеми слугами.

Наконец, ворчание старой негритянки и шлепанье ее босых ног по изразцовым плиткам пола стихли, заглушенные журчанием фонтана в соседнем зале. Тарег прислушался еще раз — вроде действительно ушла, но времени у него было мало: скоро Махтуба, как и обещала, ворвется к нему с ребрышками, рисом, виноградом, вином, финиками и тролль знает чем еще.

Нерегиль запустил руку в рукав энтери и вытащил оттуда широкий золотой браслет нездешней работы: гладкую внешнюю его поверхность покрывала белая эмаль, а по матово поблескивающей белой ленте шли овальные медальоны — в каждом из них среди зеленых камышей стояла серая цапля Абер Тароги, и в каждом медальоне цапля стояла в отличной от других позе: где закинет голову, где подожмет ногу, там держит она в клюве лягушку, сям тычется в воду в поисках рыбы.

…Браслет попал к Тарегу при обстоятельствах, о которых, для разнообразия, не стыдно было вспомнить: бродя по разоренному аль-касру — после штурма нерегилю не спалось совсем, настолько назойливыми стали ночные кошмары — он услышал в одном из дворов сдержанную возню и странные постанывания. Дворец был не то чтобы пуст — но в нижних залах по ночам не оставалось никого, все забивались в комнаты на раушане, ибо их можно было запереть на засов. Поэтому Тарег вышел под ветви апельсиновых деревьев у стен дворцового хаммама. Луна ярко освещала его маленькие серые купола с отверстиями для вывода пара, а под деревьями разливались чернильные пятна удвоенной ночной тени. Но хен показывало ему пятерых мужчин очень четко. Кто-то маленький лежал, перегнувшись, спиной вверх на широком каменном парапете ограды — торчали острые локотки согнутых рук, голова бессильно свесилась. Между широко расставленных тоненьких ног этого кого-то, вполоборота к Тарегу, стоял один из мужчин, и, сопя и постанывая, быстро двигал оголившимся над спущенными штанами задом. Распяленное на парапете тело мальчика сотрясали равномерные сильные толчки, опущенная голова моталась как у куклы. Четверо других ждали своей очереди, следующий уже распахнул халат и поглаживал себя между ног, тяжело дыша и охая в предвкушении наслаждения. Все пятеро были настолько заняты своими переживаниями, что не обратили на возникший справа от них светящийся в темноте силуэт никакого внимания. А зря — потому что Тарег не стал тратить время на слова и разобрался с насильниками в пять очень быстрых ударов. Мальчишка единственный успел закричать — на спину ему вдруг полилась горячая кровь и он испугался. Дернувшись, он вытолкнул из себя почему-то державшееся на ногах безголовое тело, и оно завалилось, торча еще возбужденным зеббом. На крик выскочил кто-то пузатый в белой набедренной повязке, видимо, банщик, и, не разобравшись в темноте что к чему, рявкнул:

— Эй, полегче там! Я же сказал — никаких побоев и укусов! Кто хочет заниматься им с полным удовольствием, пусть платит десять и ведет к себе на ночь! А за один дирхем я продаю только свежую попку! А ты кто такой, почтеннейший? Деньги вперед, или трепли свой зебб в одиночку!

Тарег подождал, пока щурящийся в темноте двора, пыхтящий человек с яркой белой тканью на бедрах подойдет на расстояние удара, и снес голову и ему.

Мальчишка плакал, стоя на коленях на страшном мокром камне и обхватив себя руками за плечи. Задранная клиентами банщика рубашка уже сползла вниз, но едва закрывала ему зад. Нерегиль вбросил клинок в ножны и спросил:

— Где твоя семья?

От неожиданности мальчик поперхнулся рыданиями и недоуменно воззрился на Тарега:

— К-ка-кая с-семья?..

— Семья — это мать, отец, братья и сестры, юный идиот. Я что, непонятно говорю на аш-шари?

— Нет никого, — пожал плечами мальчишка. — Я гулям. Какая у меня может быть семья, господин?

Шмыгнув носом, он утер слезы и сопли одним широким мазком рукава — его рубашку сшили из дорогого тонкого хлопка, но ткань уже успела измяться и запачкаться. Продолжая стоять на коленях, он как-то по-собачьи смотрел на сумеречника снизу вверх, печально задрав еще мокрую от пота и слез мордочку:

— Вы меня тоже убьете, господин?

— С чего это ты так решил? — мрачно осведомился Тарег.

— Ну вы же всех убиваете, — мальчишка снова пожал плечами.

— Я убиваю только тех, кого съедаю на ужин, — еще мрачнее отозвался нерегиль. — Тебя я есть не стану.

— А… — серьезно кивнул мальчик. — Тогда я пошел?..

И, не отводя от Тарега настороженных глаз, сделал попытку отползти назад. Его босые ступни уперлись в руку безголового искателя наслаждений. Мальчишка обернулся, увидел за спиной перерубленные кости и сине-розовые ошметки вен над плечами трупа и заорал благим матом.

Тарег плюнул, подхватил его на ноги и остро ткнул пальцем в переносицу. Мальчишка тут же обмяк. Послушав ровное спокойное дыхание, нерегиль перекинул невесомое тело через плечо и пошел к дому кади Абу Салама Хафс ибн Гийяса. Махтуба так обрадовалась новым заботам, что Тарег получил двухдневную передышку от принудительного кормления — пацаненок съедал все, что приносила невольница, причем съедал за себя и за Тарега. Потом, конечно, «мамушка» его раскусила и долго поносила на чем свет стоит нечеловеческое коварство сумеречников.

А потом отъевшийся, приодевшийся и раздувшийся от гордости Гассан — так звали мальчишку — сходил в аль-каср, где объявил всем, что теперь он гулям самого Ястреба. Послушав восхищенные охи и вздохи — "ой, а не боязно тебе? А какой он? Часто бьет? Как не бьет вообще? ты ему понравился? Как не водит в спальню? А что он вообще с тобой делает?" — Гассан нашел ближайший к воротам в Охотничий дворик кипарис и выкопал из-под корней свой узелок с драгоценностями. Мальчик знал, что Ястреб поднял на ноги всю Исбилью в поисках вещей, которые могли бы принадлежать Айше бинт аль-Ханса, но так пока и не смог найти ничего, что держала в руках или носила на себе прекрасная беглянка. И Гассан передал своему господину диковинный браслет с цаплями:

— Вот, хозяин, я его не носил, клянусь…

— Не клянись, — зашипел, как всегда, нерегиль, и Гассан больно прикусил язык.

Единственное, чего его господин по-настоящему не переносил и за что мог нещадно выругать и даже приказать сечь розгами, — так это упоминания благословенных Имен Всевышнего. Впрочем, по сравнению с прежними хозяевами Гассана господин Ястреб даже со всеми своими странностями сошел бы за доброго дядюшку — за что мальчик каждый день благодарил Всевышнего. Утром, днем, вечером и перед сном.

…Повертев в руках браслет Айши, Тарег осторожно опустил его в чашу-каса. Вода покрыла безделушку полностью — золотой ободок не был широким, его рассчитывали на узенькое тонкое запястье женщины Сумерек. Дождавшись, пока вода успокоится, нерегиль легонько дунул на поверхность и стал ждать. Через мгновение отражение резных золоченых квадратов потолка утонуло — и в воде всплыли совершенно другие цвета. Подушки из грубой ковровой ткани, с сине-красно-черными длинными полосами узоров, на лежанках вдоль стен красно-синие потертые ковры, над входом с колышущимся солнцем — красно-охряная ковровая полоска с красными пушистыми шариками на длинных шнурках. Кайсар, постоялый двор.

Айша полусидела на лежанке, обмахиваясь тростниковым веером. Белое, очень бледное лицо четко выделялось на черном фоне стенных ковриков, темные косы змеились по оголенным плечам. Ворот рубашки сполз чуть ли не до локтей, полные груди поднимались дыханием под белой полупрозрачной тканью. Розовый атласный энтери она расстегнула, так что под рубашкой была видна и темная впадина пупка на плоском животе над широкими бедрами.

Между лежанками, вокруг простого одноцветного достархана, сидели женщины в таких же расстегнутых рубашках — кто-то, как и Айша, обмахивался веером, кто-то обтирал платком складки под грудями, от чего соски вылезали за приспущенный ворот. Жара. Пот струился по лицам, мокрая тонкая ткань облепляла выпуклые животы, яркие шальвары липли к влажным бедрам. На лежанке напротив Айши сидели два маленьких мальчика в одних рубашках.

В дверном проеме висели занавески дешевого шелка — непрозрачного, узелкового, с провисшими счесами нитей, от которых он казался полосатым. Вдруг за порогом возникла тонкая стройная тень — и Айша резко выпрямилась.

…- Госпожа, это я, — шепнула Хальва, проскальзывая под занавеску.

Айша со вздохом облегчения опустила длинный отцовский ханджар. Сидевшие внизу женщины с ужасом проводили глазами тускло блеснувшее в полумраке комнаты лезвие. Со скрипом вложив кинжал в ножны, девушка положила приятно холодивший руки металл обратно под подушку.

Рабыня поставила на пол полную снеди корзину, вытерла рукавом пот с лица и стала с облегчением разматывать плотный головной платок, одновременно пытаясь стряхнуть с плеч ткани хиджаба. Не успела она отколоть заколку под подбородком, как за драно-полосатой занавеской заколыхалась толстая низенькая тень и голос хозяина кайсара умильно позвал:

— Госпожа! Госпожа! Вас спрашивают, госпожа!

Хальва сдавленно ахнула. Айша вскочила на ноги и зашипела, как змея:

— Говори, сучка, с кем спуталась!

Глаза рабыни забегали, а толстый Якуб снова позвал из дневного света внутреннего двора:

— Госпожа, а госпожа! Там на улице вас ждет юноша, по виду из благородных! Очень просит выйти к нему!

Хальва ничего не смогла ему ответить — Айша бросилась, как кобра, повалила рабыню на лежанку и намертво сжала пальцами горло. Сверля страшным взглядом хрипящую от ужаса невольницу, девушка мелодично откликнулась стоявшему снаружи хозяину кайсара:

— Скажи юноше, что госпоже нужно переодеться, о Якуб!

Толстяк с хихиканьем усеменил прочь, а Айша разжала тонкие, но сильные пальцы на горле невольницы:

— Говори, сучка.

Лицо опрокинутой на пыльный ковер Хальвы стало от пота как полированная бронза. Она в ужасе покосилась на сгрудившихся в крошечной душной комнатенке женщин и запищала:

— Клянусь жизнью, госпожа, я, как вы и велели, спросила, где здесь, в Малаке, собираются женщины, и пошла на рынок к Воротам Москательщиков. И там купила овощей и вареного риса, и тут заметила, что за мной идет юноша, по виду из благородных, в шелковой зеленой чалме и красивой каба. И я не пошла к кайсару, а пошла к мосту через реку мимо мазара сыновей Мервана, а он все шел за мной и не отставал. Тогда я подошла к нему и велела меня не преследовать…

— Так и велела? — зло прищурилась Айша.

Невольница захлопала глупыми глазенками и запищала еще тоньше:

— Да я так и сказала, зовут меня, мол, Хальва, и я невольница, а чья я, не скажу, и знание того, что на седьмом небе, ближе к тебе, о бесстыдник, чем то, о чем ты просишь!

— Понятно, — процедила Айша. — Так он тебя проследил.

— Клянусь Всевышним, госпожа, пощадите, я подождала, пока он уйдет, долго-долго стояла у моста!

Айша залепила глупой дуре пощечину и выпрямилась. Хальва зарыдала, прижимая грубый некрашеный рукав к щеке. И вдруг ее прорвало:

— Он хочет взять меня в харим! И я не против! Мне надоело бегать от смерти! В хариме покойного господина у меня было шестнадцать рабынь, мне прислуживали пятеро евнухов! А где я теперь! Вы посмотрите, госпожа, что на мне надето! Вы продали все наши драгоценности, всю нашу одежду, опустошили все таримы, и куда мы добрались на эти деньги? До Малаки! А до земель Бану Марнадиш еще неделя пути! Я не хочу больше скитаться по пыльным дорогам на вонючих верблюдах, не хочу спать на жестком полу в нищих кайсарах с клопами в подушках! Продайте меня Юсуфу ар-Рамади, он поэт, красавец, он даст за меня любые деньги!

— Так вы уже, я смотрю, познакомились, — усмехнулась Айша, которая даже бровью не повела на всю эту тираду.

— Да! — ошалев от собственной смелости, почти выкрикнула рабыня. — Я встречалась с ним у ворот мазара каждый день начиная с прошлой пятницы!

Айша смотрела на скорчившуюся на лежанке женщину на три года старше нее. Та размазывала по щекам краску с подведенных век и бровей. Нищенский хиджаб свалился с нее окончательно, открывая яркий оранжевый шелк платья с золотой вышивкой — былая роскошь харима Бени Умейя выпросталась из отрепьев, как крылья бабочки из слизи хитиновой куколки-выползня.

И кивнула:

— Хорошо. Будь по-твоему.

Хальва поперхнулась всхлипом. Айша оглядела ее холодным оценивающим взглядом и продолжила:

— Приведи себя в порядок. Ар-Рамади аль-Малаки хороший поэт, а значит, вкус у него тоже хороший. Я не хочу продавать ему грязную нечесаную рабыню с соплями под носом. Девочки, дайте ей зеркало и ларец с красками и притираниями.

Потом Айша подняла голову и оглядела сбившихся в кучку полуголых женщин. И сказала:

— Иман, сестричка, мне очень жаль, но мы больше не можем здесь задерживаться. Тебе, похоже, нужен не только отдых, но и лекарь. Прости, но нам придется позвать сваху — пока не поправишься, поживешь у нее, а потом тебе подыщут мужа.

Одиннадцатилетняя девочка кивнула и зашлась в приступе кашля. Ее мать, одна из любимых невольниц старого Омара, обняла дочь за плечи и прижала к себе:

— Госпожа, продайте нас свахе вместе. Пусть тот, кто купит ее для харима, возьмет меня к себе служанкой для протирания посуды.

— Хорошо, тетя Амат, — почтительно склонила голову Айша.

Про себя она подумала, что Амат двадцать четыре года — скорее уж ее, здоровую, красивую, уже рожавшую — купят для харима. А Иман… ну что ж, за страдавшую кровавым кашлем девочку оставалось только молиться.

И Айша спросила:

— Я позову сюда сваху и торговца. Кто еще хочет открыть лицо и уйти с ними?

Женщины переглянулись и одна за другой стали улыбаться и говорить:

— Благодарим, госпожа, так уж благодарим…

— Продайте меня!

— И меня продайте!

— А можно я покажу торговцу на того юношу, который мне позавчера подарил браслет?

Старая аль-Ханса, сидевшая в углу комнаты неподвижно — неподвижно до такой степени, что казалась каким-то огромным обмотанным тканью тюком, — вдруг подала голос и громко фыркнула. Айша улыбнулась матери и завертела головой, производя мысленные подсчеты: итак, в Малаке останутся все пятеро рабынь, бедняжка Иман, и веселушка-хохотушка Наргиз. Отцовской наложнице, видно, тоже надоело скитаться в нищете и грязи и бегать от шурты и тайной стражи. Молодая женщина обернулась и посмотрела на своего сына, сидевшего за ее спиной на высокой лежанке:

— Хашайр, тебе уже десять, ты мужчина. Ты обойдешься без меня.

И ободряюще улыбнулась мальчику. Айша знала, что стоит за этой улыбкой. Наргиз не хотела видеть, как Хашайру свяжут локти и наденут на голову мешок. Ее бы продали в любом случае, смерть ей не грозила — но Наргиз предпочитала попрощаться с сыном, пока у того еще оставалась надежда на спасение. Молодая женщина отвернулась от замершего в ужасе мальчика и твердо посмотрела Айше в глаза:

Я знаю, что ты слышишь мои мысли, девочка. Обещай мне, что убьешь его до того, как они наложат на него свои грязные лапы. Я не хочу, чтобы он страдал в ожидании казни и захлебывался в воде — смерть от ханджара легче и почетнее.

Айша склонила голову:

Обещаю, тетя Наргиз.

Последней, после долгих раздумий, подала голос Ясмин:

— А меня возьмут, как думаете?

И погладила огромное беременное брюхо. Омар брал ее с собой к Мерву и занимался ей в ночь перед самой смертью.

— Рожу ведь прямо в кеджаве, уже ногам больно, еле хожу. Небось, голова уже в кости мне уткнулась.

И ласково погладила взволновавшийся живот — дитя разделяло тревогу матери. Айша знала, что у Ясмин будет сын. Ей бы тоже лучше затеряться, чтобы никто не знал, чьего ребенка она родила где-то в задних комнатах харима.

— А почему бы нет? — снова подала голос аль-Ханса. — По цене одной женщины этот мужчина купит еще и ребенка! Смотри только, не пускай его к себе первые три месяца после родов, а то он разохотится и ты так и будешь рожать без продыху!

Все засмеялись. Айша кивнула, и в комнатенке началось бурное веселье и приятные хлопоты — женщины принялись вертеться перед зеркалами и приводить себя в порядок.

Дородная Фатима, которой уже было за тридцать, взяла за руку свою дочку и села рядом с аль-Хансой, которая снова погрузилась в дремотное полузабытье. Рядом с ними пристроились Хашайр и Сулайман. Хашайр тихо плакал, глядя на то, как прихорашивается его мама. Сулайман, которому недавно исполнилось девять, давно выплакал все слезы: его мать, Хинд, и три сестры решили остаться в Исбилье. Равно как и тети Зубейда, Зейнаб и Даджа и десять молоденьких невольниц, три из которых были на сносях. И двое маленьких братиков — их, несмотря на уговоры Айши, матери решили оставить при себе. Об их гибели узнали сразу, как пал город — ужасы резни в хариме аль-касра с удовольствием передавали друг другу все базарные сплетники. Рассказывали, что проклятый нерегиль лично убил малололетних сыновей Омара, а рабынь отдал на потеху своим свирепым южанам, а потом велел перерезать горло. Еще говорили, что четырех наложниц Джарира Абд-аль-Азиза самийа приказал сбросить с альминара масджид — вместе с младенцами. Вот выродок, шептались люди, как таких земля носит. Еще говорили, что только эмир верующих, войдя в город, сумел умерить ярость кровожадного сумеречного пса, за ошейник оттащив его от уцелевших жителей Исбильи.

"Не бойтесь", ободряюще посмотрела на свой поредевший отряд Айша. "Они нас не получат". А вслух сказала:

— Завтра отправляемся в путь. Я бы хотела выехать из земель Сегри как можно скорее.

…Нерегиль улыбнулся бледной решительной девушке в зеркале воды — ты прекрасный каид маленького, но храброго войска, подумал он. И отпустил цвета и тени в чаше. Мельтешение цветастых платков и золотого шитья в комнатке подернулось рябью и пошло ко дну. На них вдруг упали красные капли — и стали расходиться в воде темненькой дымкой. Тарег поднес руку к лицу — на ладонь полилось горячее.

У него из носа быстро капала кровь. Резко запрокинув голову, самийа стал нашаривать платок — он помнил кусок синей ткани, которая накрывала чашку. Беспорядочно шаря рукой по ковру, он стукнул ладонью о железный край каса — и зашипел от острой боли. Вскинув ладонь к глазам, увидел, что края царапин разошлись и тоже набухают кровью.

— Да что ж такое, — прошипел Тарег.

Сцапав, наконец, платок, он зажал нос и снова осмотрел предательскую левую руку. Царапины саднили и продолжали кровить. В глазах у него все поплыло, но нерегиль стиснул зубы и справился с головокружением.

— Пора, — сказал он сам себе и отнял промокший платок от носа.

Кровь остановилась. Тарег умылся водой из смотрильной чаши — браслет он вынул и положил обратно в рукав, — сполоснул отозвавшуюся немедленной болью руку и туго обмотал ее оставленной Махтубой полотенцем.

Через мгновение в комнате уже никого не было — только качнулась занавесь в проеме мирадора. А еще через несколько мгновений на улице послышался дробот копыт.

Фиолетовый квадрат платка с кучей вещей остался лежать прямо посередине комнаты, сиротливо переливаясь в свете трех мигающих свечек. Из сада потянул ветерок — и свечки погасли.

Утро застало его в долине Дейлема: поросшие соснами и каменным дубом холмы по обе стороны вздыбливались горами — над перекатами быстрой мелкой речки хребты Биналуда прощались с отрогами Аль-Сурейя. Желто-рыжие выкрошенные скалы опадали в долину причудливыми обломками. Там и сям на уступах виднелись построенные из такого же камня низкие большие дома, крытые красноватой черепицей, — казалось, они хотели слиться с камнем и спрятаться от чужих взглядов. Над некоторыми вилаятами еще курился дымок — и это не был дым очага. Дейлемиты слыли упрямым и непокорным народом — и халифской гвардии пришлось в этом убедиться. Каждая аталайя, и каждый вцепившийся в скалы дом отчаянно сопротивлялись. Говорили, что из Дейлема войска не привели ни одного пленника — все жители предпочли сражаться и умереть, чем по-верблюжьи склонить колени и отправиться на невольничий рынок.

Замок Калатаньязор пал еще неделю назад — над его обрушенной стеной и тремя уцелевшими башнями уже не дымил пожар. Тарег поднял взгляд к очерку крепости-хисна на плоской вершине громадной скалы — прямоугольная сторожевая башня четко вырисовывалась прямо над маленькой круглой воротной, дальше шли зазубрины обвалившейся стены — и упирались в мощный силуэт тяжелой махины главной башни. Солнце золотило одну сторону наискось развернутого к долине прямоугольника, в высоченной стене чернела высокая прорезь окна.

Над вымершей долиной кружил орел. Тарег посмотрел ему вслед и опустил голову — грива Гюлькара потемнела от крови. Видимо, опять потекло, и потекло давно. Конь замотал мордой. Нерегиль похлопал ладонью по серой теплой шее — и запачкал кровью благородную шкуру сиглави.

Голова кружилась. Кругом не было ни души.

— Я глупец, Гюлькар, — прошептал самийа. — Самонадеянный глупец…

Сначала он не придал этому никакого значения — подумаешь, от кровотечения из носу еще никто не умирал, так шутили маги нерегилей. И лишь сейчас, в залитой утренним светом мертвой долине, Тарег осознал, что это, пожалуй, конец. Надо же, мелькнуло в голове, я так долго бегал за смертью, а когда она подкралась и встала за плечом, я ее не заметил.

В нем не осталось ни капли силы. Видимо, он сбросил в чашу последние отжимки — и опять таки этого не заметил. А ночью он попытался вызвать светящийся шарик-фонарик — на дороге попадались и камни, и ямы, Гюлькару приходилось обходить их вслепую — и вот тогда-то потекло снова. И из носа, и из ладони. В глазах смерклось, и Тарег, пошатывающийся в седле медленно плетущегося коня, не сразу понял, что наступило утро.

— Не хочу умирать на дороге, — прошептал он солеными от крови губами.

И поддал Гюлькару в бока, натягивая повод и разворачивая коня к тропе, начинающейся за ближайшим холмом. Над ним охряные каменистые осыпи округло упирались в бастионы и выщербленные контрфорсы желтых источенных скал.

…На заваленном обломками дворе замка Тарег отпустил Гюлькара. Конь коротко ржанул и, по петушиному распустив хвост, дробно поскакал к почерневшей арке ворот. Пошатываясь, нерегиль направился к разбитым деревянным дверям над ступенями главной башни.

Оказавшись внутри, он поплелся наверх — видимо, это было что-то природное, что-то, что звало его подняться еще на одну ступеньку, еще выше, еще на один ярус. Потом он увидел то самое окно — черная узкая прорезь изнутри башни раскрывалась высоченным, в его рост проемом. В проеме не было ничего, кроме неба.

Тарег отлепил ладонь от стены и вошел в комнату. В ней было пусто и пыльно. В прямоугольнике света нерегиль остановился. Опустился на колени и, постояв так несколько мгновений, плашмя завалился на бок.

Из старинных хроник и рассказов:

"Однажды в маджлисе халифа аль-Муктафира би-ллах собрались самые знаменитые мужи Аш-Шарийа. И эмир верующих, который в ту пору был молод, спросил:

— Можете ли вы рассказать мне о случае, когда вы были близки к смерти настолько, что никакой надежды на спасение не оставалось, а от лезвия меча ангела Азраила вас отделял волосок не толще шерстинки асмодийской овцы?

И тут все посмотрели на Тарика — а тот задумался.

— О аль-Мансур! — воскликнул молодой халиф. — Прости, видно, мои слова пробудили в тебе тяжелые воспоминания. Ты, верно, снова видишь себя на той скале над Вардуном!

Но аль-Мансур лишь покачал головой.

— Ты ошибаешься, Муса, — отвечал он в своей манере, как отвечал он всем халифам Аль-Шарийа, которым служил. — Я думаю не о том ущелье. И не о площади перед дворцом Ад-Дар аль-Азиза за месяц до того. И даже не о моем времени на Островах Страха, когда однажды случилось так, что лики сбросили меня с корабля в воду подобно лишнему грузу.

— Где же ты был ближе к смерти, чем в перечисленных обстоятельствах? — удивился эмир верующих.

— В долине Дейлема много веков назад стоял замок по имени Калатаньязор. Сейчас от него даже камней не осталось — но каждый раз, когда я проезжаю мимо той скалы, я вспоминаю, как оказался там лицом к лицу со смертью.

— Что же там с тобой приключилось? — снова удивился халиф — ибо среди многочисленных рассказов о подвигах Аль-Мансура не было ни одного про замок Калатаньязор.

— То, о чем ты спрашивал — я чуть не умер, — ответил Тарик. — Потом я не раз целовал смерть в губы через покрывало — но я знал, что мне предстоит, и со мной всегда стоял кто-то рядом. В Калатаньязоре я был один, а смерть подступила неожиданно. И, что хуже всего, она приблизилась ко мне посреди пустыни, которую я устроил собственными руками.

Ибн Кутыйа, "Рассказы о знаменитых мужах Аш-Шарийа"

…- О Абу-аль-Саиб, прочти мне самые пленительные стихи о неразделенной любви, когда-либо сочиненные детьми ашшаритов! — вздохнув, обратился Аммар к своему придворному поэту.

И Абу-аль-Саиб аль-Архами подумал с мгновение и прочел:

— Проходит в красном, ранит сердце взором И кажется мне смертным приговором. Ее наряд насквозь пропитан кровью, Как будто бы окрашенный сафлором.

Пальма над головой халифа шелестела тонкими длинными листочками. На лужайке по его приказу не оставили ни одной лампы — все они горели на ступенях мраморной лестницы, полого ниспадающей сюда, к нижней террасе сада. В посдвеченном теплыми огоньками сумраке драгоценное золотое шитье на черном бархате достархана казалось еще тоньше и затейливее — рассказывали, что мастерица вышивает эти головокружительные затейливые изломы и узоры одной ниткой, ни разу не обрывая ее после того, как начнет работу. Равно посередине скатерти в золотой оправе тепло круглился аметист — камень, предохраняющий от опьянения. Аммару же было не до осторожности в этот вечер: сердце ныло, и одуряющая тоска — то ли безделье давало себя знать, то ли отсутствие вестей об Айше — накатывала тяжелыми, оглушающими волнами.

Молодой халиф покачал головой — нет, мол, не то. И сказал, поднимая чашку — невольник тут же наклонил над ней кувшин:

— Вот стихи, которые лучше подойдут к случаю.

Узнать бы мне, кто же она, быть может, посланница солнца, А может быть, призрак луны, мелькнувший в лазури безбрежной? Кто знает, быть может, она — моя сокровенная дума, А может быть, образ души, причуда тревоги мятежной? А может быть, это мечта, возникшая вдруг перед взором, Моею душой рождена в своей очевидности нежной? А может быть, морок она, вернее, предзнаменованье Судьбы, угрожающей мне, и смерти моей неизбежной?

И Аммар лихо глотнул из чашки. В книгах наставлений говорилось, что к вину следует приступать, предварительно поев. Этой ночью он пренебрег наставлениями — впрочем, как и остальные участники попойки под кипарисами и пальмами садов аль-касра. Исбилья славилась своим ночным воздухом — он навевал странные желания и томительную тоску без названия, когда то ли хочется вскочить на рыжего кохейлана и помчаться в песчаные дюны пустыни, то ли выхватить джамбию и располосовать ей все подушки, представляя себе, что буря перьев и пуха — это крики и мольбы умирающих врагов. Ну или…

Знаменитое «или» Исбильи соткалось из ночного воздуха, словно по мановению кольца на пальце повелителя джиннов. Слуга-хадим из внутренних покоев аль-касра подкрался к краю ковров и тихо сказал:

— О повелитель! У ворот стоит прекрасная Валлада, звезда Исбильи, и просит разрешения поцеловать край твоих одежд.

Аммар встряхнулся — да так, что даже протрезвел. О Валладе ходили самые разные слухи. Эта дочь Мухаммада ибн Абд-ар-Рахмана ибн Умейя выделялась среди женщин своего времени и была единственной в своем роде, отличаясь несравненным остроумием и удивительной образованностью, и была чудом и диковинкой города Исбильи, и лицезреть ее светлый облик было так же сладостно, как и внимать ее ясным речам. Привратники в ее дворце не были строги, и в ее покоях собирались лучшие мужи города, состязаясь в стихосложении и философских диспутах. А кроме того, рано овдовевшая Валлада отказывалась прислушиваться к сплетням и пересудам и открыто предавалась наслаждениям и удовольствиям. Говорили, что она велела написать на одном рукаве своей одежды такие стихи:

Неприступная, блистаю красотою неизменной; Я влюбленных попираю поступью моей надменной. А на другом рукаве велела написать вот так: Что поделаешь, но в свете от желаний нет защиты, Я любому позволяю целовать мои ланиты.

Признавая ее славу слагательницы стихов и красавицы, повелитель верующих приказал не разорять дома Валлады и не трогать ее домашних. Теперь двадцатитрехлетняя вдова явилась благодарить халифа Аш-Шарийа за оказанные благодеяния.

Впрочем, сейчас рукава платья Валлады блистали девственной чистотой — белоснежный шелк струился вниз и опадал многочисленными мягкими складками, над локтями тонкую ткань перехватывали прорезные золотые браслеты, а высокую шею и грудь в глубоком вырезе энтери покрывало плетеное из тысяч золотых нитей ожерелье, блистающее, подобно нагруднику воина. Ее стыдливость едва ли оберегали шитая сапфирами шапочка-шашийа и прозрачное белое покрывало, оставлявшие на обозрение всякому желающему волнистые темные волосы, заплетенные в две толстые мягкие длинные косы.

Вокруг послышались сдержанные вздохи. Рабыни отложили лютни и стали с многозначительными улыбками переглядываться. Но Валлада не была бы Валладой, если бы обращала внимание на перешептывания прислуги. Она опустилась на колени перед Аммаром и поцеловала ковер у его ног:

— Недостойная рабыня приветствует льва Аш-Шарийа, — мурлыкнула женщина и подняла улыбающееся веселое лицо.

Браслеты на ее тонких запястьях зазвенели, ударяясь друг о друга, Аммар увидел смоляной завиток на ее виске — и счастливо потерял голову.

…Когда он взял Валладу за рукав и повел ее за высокую гряду стриженых самшитов, Аль-Архами, насмешник и озорник, процитировал им вслед древнего поэта:

— Вполз я к любимой за полог, она перед сном Платье сняла и стояла в одном покрывале. И зашептала: "Что надо тебе, отвечай? Богом молю, уходи, чтобы нас не застали!" Вышел я вон, и она поспешила за мной, Шла, волочились одежды и след заметали. Стойбище мы миновали, ушли за холмы И очутились в ложбине, как в темном провале. Нежные щеки ласкал я, прижалась она Грудью ко мне, и браслеты ее забряцали…

Валлада изогнула шею и одарила Аль-Архами влажным взглядом чистокровной кобылицы.

На соседней лужайке рабыни уже приготовили для них ковры и напитки. Где-то в глубине сада кто-то мягко перебирал струны лютни. Из-за деревьев звучали взрывы смеха и голоса пирующих. Аммар сделал нетерпеливый жест, и рабыни принялись снимать с женщины ожерелье, браслеты над локтями и перетягивающий талию широкий пояс из золотых пластин. Валлада стояла, поводя глазами, словно возлюбленная поэта древности:

Во мраке прокралась подруга прекрасная, Пришла, молодыми рабынями окружена, Четыре служанки вели ее медленно под руки, Покуда хозяйка совсем не очнулась от сна.

Взмахом руки отослав невольниц, Аммар схватил женщину за плечи и жадно впился ей в губы. Складки платья теперь ниспадали с ее тонкого тела прохладным водопадом, в котором скользили руки — шелк невесомой, но плотной завесой покрывал ее плоский живот и округлые бедра. На талии Аммар нащупал тонкую золотую цепочку. Оторвавшись от рта женщины, он прикусил ей нижнюю губу и спросил:

— Твой муж любил быструю скачку?

В ответ Валлада отстранилась и даже попыталась вырваться:

— О повелитель, пощади меня, я пришла к тебе, чтобы подарить чистое наслаждение, воспетое ибн Хазмом и ибн Аль-Фариром…

Тогда Аммар усмехнулся и сказал:

— Что такое ты говоришь, женщина? Разве ты не знаешь, что случается, когда антилопа подходит слишком близко к голодному льву?

И повалил ее на ковры. Валлада стонала и молила, сжимала колени и сводила на груди края энтери, облизывая губы и отвечая на его поцелуи страстными быстрыми движениями язычка. Аммар с силой развел ее руки и обнажил круглые твердые груди с возбужденными острыми сосками. Он чувствовал себя воином пустыни, срывающим шальвары с захваченной во вражеском становище пленницы. И как пленница, она со стоном выгнулась и вся сжалась, не пуская его в себя и сдерживая натиск, — и тут же застонала от боли и наслаждения. Пробивая себе дорогу в ее восхитительной узости, Аммар подумал, что ни разу еще не занимался знатной ашшариткой. Что ж, теперь он будет знать, что меж бедер благородная женщина ничем не отличается от рабыни. Впрочем, когда Камар начала выделывать вот такие фокусы со стонами, отталкиваниями и притворными отказами, он тут же продал ее Аль-Архами. Ну а Валладу он через пару дней отошлет домой. С такими мыслями Аммар ущипнул женщину за сосок, перевернул и приступил к исследованию возможностей умейядских поводьев.

…Утро застало его еще на тех же коврах. Изнуренную ночным сражением Валладу уже увели рабыни. С веточек самшита свисали капельки росы. Трава тоже стала мокрой, и Аммар зябко накинул на плечи халат. Обводя взглядом сереющий в рассветном сумраке сад, он заметил коленопреклоненную фигуру на верху лестницы. Лампы на ступенях уже потухли, и яркий синий халат хадима казался сизым, как крыло горлицы.

Халиф сделал слуге знак приблизиться. Тот, согнувшись и прижав руки к груди, подбежал и упал лицом во влажную от росы траву.

— Что случилось? — вдруг спросил Аммар, понимая, что что-то действительно случилось.

Слуга помотал головой, не поднимая лица:

— Там, в Охотничьем дворике, о мой повелитель… Вести от… самийа…

"Тьфу ты пропасть", подумалось ему. В самом деле, нерегиль уехал уже четыре дня тому, и как в воду канул. Айша, впрочем, тоже как испарилась. Люди ибн Хальдуна сумели выследить ее в Малаке — девчонка распродала всех, кого могла, избавляясь от остатков харима своего отца. Торговцы выдали женщин градоначальнику-шихне заправлявших в городе Сегри, а уж тот показал тайной страже, кого привели в подвалы аль-кассабы. Женщин допросили, двоих рабынь пытали на глазах у остальных арестанток, но добиться чего-либо путного так и не сумели: ни одна курица не знала, куда держит путь Айша. То есть женщины показали, что она стремится попасть в земли Бану Марнадиш — в горах на границе с Абер Тароги и впрямь легко было затеряться. Но из Малаки Айша могла двинуться либо по дороге мимо Азруата — либо попытаться пройти через плоскогорье Рас Авала. Несмотря на кровожадные просьбы Сегри, Аммар помиловал беглянок и велел передать их в хорошие руки — как того и желала его будущая невеста. Но направление пути Айши так и осталось фигурой неизвестного из мудреных уравнений аль-джабр: хитроумная дочь Омара со спутниками на шести верблюдах выехала из Малаки — и пропала. Ни в Азруате, ни в оазисах Рас Авала их не видели. И в довершение ко всему за ней поехал — и теперь тоже пропал нерегиль.

С такими мыслями халиф Аль-Шарийа вошел в Охотничий двор, на ходу подвязывая изаром измятый халат.

Красно-белые плитки пола гладко и влажно блестели в серой дымке утра. Аммар не сразу разглядел, вокруг чего стоят воины в серых кафтанах и белых чалмах ханаттани. Цокот копыт по камню, гулко отдававшийся между стен пустого прямоугольника двора, сказал ему больше. Увидев своего повелителя, воины расступились и на Аммара, высоко поднимая колени и кокетливо изгибая шею, выступил серый сиглави. Храпя и мотая головой, конь бил подкованным копытом в мраморные плиты, поднимал гордый хвост и жевал мундштук, роняя на камень слюну и пену.

Аммар стоял и не мог двинуться с места. Во рту разом стало горько и противно. Но он выпрямился и пошел навстречу цокающему пляшущему сиглави.

Конь развернулся к нему левым боком, и сердце Аммара упало: на гладкой крутой шее, на свесившихся на сторону широких поводьях, на луке седла, на стриженой заплетенной гриве — она запеклась и засохла везде. Кровь.

Только сейчас Аммар заметил согбенную фигурку на ступенях Дома Присяги. Яхья ибн Саид сидел, опустив голову и закрыв лицо руками.

Подойдя к старику, Аммар опустил ему руку на плечо и спросил:

— Му" аллим?… — «наставник», так он не общался к Яхье с тех пор, как сел на золотое сиденье в зале Приемов дворца халифов.

Старик поднял мокрое от слез лицо.

— Его… убили? Откуда кровь? — тихо спросил Аммар.

— Это его левая ладонь, о мой повелитель, его левая ладонь… — призрачным голосом откликнулся старый астроном.

И упал на колени перед своим халифом:

— Прости меня, о мой повелитель, я дал тебе глупый совет. Я полагал, что Тарег восстановит свои силы в этом путешествии. Но я ошибался, — старик всхлипнул.

— Что случилось? — плюнув на приличия, Аммар сел на ступеньку рядом с астрологом.

— Левая ладонь кровит, когда запас энергий в теле истощен и нерегиль находится на грани гибели, — печально проговорил Яхья. — Его не убили, о мой халиф. Скорее всего, он просто потерял сознание и упал с коня.

— Как упал с коня?.. — эхом повторил Аммар.

— От слабости, о мой халиф. Сила оставила его, он потерял много крови, ослаб — и выпал из седла.

— Так что же… — в ужасе начал Аммар — и осекся.

— Увы мне, — затряс седой головой Яхья. — Да помилует нас Всевышний, но скорее всего, он лежит сейчас где-то на обочине дороги на Малаку. И скорее всего, он мертв, о мой халиф, о горе мне, горе…

— Вышлите отряды на поиски, — твердо сказал Аммар, поднимаясь. — Прочешите и обыщите каждую пядь пути.

Ему очень не хотелось думать о том, что Умейяды могут сделать с телом Тарика. Или с еще живым, но совершенно беспомощным Тариком.

И Аммар заорал:

— Ищите, раздери вас ифрит! Я заставлю всех лизать раскаленные сковородки, если к вечеру не узнаю, где находится нерегиль!..

И очень тихо добавил:

— Всевышний, помилуй его…

…- Ки-ки-ки! Ки-ки-ки!

Отвратительное, скрипучее кваканье отдавалось от стен пустой комнаты — оба джинна смеялись от души. Они принадлежали к той мелкой беспородной шелупони, что гнездится в заброшенных мазарах и развалинах, морочит людей на базарах и путешествует в облике змей и собак. Морды у обоих кривляк были под стать голосам — круглые, зеленые, с желтыми глазами, в жабьих ртах торчали острые зубищи.

— Ки-ки-ки!

Джинны смеялись над бесплодными усилиями Тарега — нерегиль пытался поднять голову и привстать на локте.

— Ки-кииии! Ки-кииии!

Локоть не выдержал веса тела, и щеку снова припечатало к пыльному полу — мелкая каменная крошка оседала на ресницах и веках, липла к подсыхающей крови под носом, на губах и на подбородке. В окне перед его глазами стояла темная ночь — с мелкой россыпью созвездий, с сероватой пеленой облаков, сливающейся с млечным разливом звездной дороги. И эта ночь все не кончалась — а смерть все не приходила.

Попытка облизнуть облепленные известковым налетом губы закончилась приступом кашля, который перевернул его лицом вниз.

— Киииии!…

Восторг был полным и абсолютным.

— Как ты прошел под печатью Благословенного, а, кафир? Язычник, язычник, так тебе и надо!.. — громко квакало над ухом.

— Киииии!.. Теперь будешь знать, кафир, как восставать против воли Всевышнего! Или ты снова скажешь, что Он — не Справедливый? Киииии!… Ну, давай, скажи что-нибудь! Кииии!..

…Ночевать им пришлось в сложенном из грубо отесанных камней домике-убежище посреди поля. Черепицу крыши то ли разнесло ветром, то ли растащили соседи — но сквозь стрехи частым молочным глазом просвечивало зведное небо. Айша поправила одеяло на Сулаймане, потом на свернувшейся рядом со своей матерью Асет. И вышла наружу.

Аль-Ханса сидела, привалившись к нагретым за день камням стены дома. Верблюды улеглись и казались большими камнями в наползающем тумане, подсвеченном ночным светом луны. Борозды поля серели бесконечными рубцами, уходящими вдаль, к щеточке кустиков вдоль дороги.

— Я чувствую — нас выследили. И ждут — и в Азруате, и на дороге через оазисы. Как только мы покажемся там, нас тут же схватят.

В ночном одиночестве мать размотала головной платок и отпустила косы на свободу. Ее морщинистые пальцы в темных старческих пятнышках перебирали перевитые сединой пряди.

— Матушка?..

— А что с девочками, Айша?

Она помотала головой:

— Я чувствовала сначала страх, потом отчаяние, а потом радость. Они в безопасности.

— А может, нам последовать их примеру, дитя мое?

— Что ты хочешь сказать этим, матушка?

— Они ведь попались, дочка. Правду я говорю?

— Да, — врать матери не имело смысла.

— И их пощадили.

— Это рабыни, — со вздохом ответила Айша. — А Наргиз — всего лишь наложница. И что нам делать с мальчиками?

— Ты права, дочка, — со вздохом отозвалась аль-Ханса. — Прости. Это все мое старое тело — это оно просит пощады…

Айша уткнулась в теплое плечо матери. Та погладила ее волосы.

— Куда ты хочешь вести нас, девочка?

Она не знала, как это выговорить. Наконец, решилась и сказала:

— Туда, где нас никто не будет искать. Где мы сможем переждать — а потом продолжить путь, после того, как нас сочтут пропавшими или погибшими.

И тут аль-Ханса резко ее оттолкнула:

— Айша!..

Она успела опереться на ладонь, и потому не упала на землю:

— Мама, нас выдадут в любом городе или вилаяте!

— Я - туда — не пойду!

— Мама, нас утопят, понимаешь ты, у-то-пят! И тебя, и меня, и…

— Там призраки!..

— Глупости! — взорвалась Айша. — Простонародные глупости и россказни! Как ты можешь верить сказкам, которые рассказывают феллахи! Призраков вообще не бывает!

— Это все твои философские книги, доченька! — вскипела аль-Ханса. — Знаю я, ты там дочиталась до шайтановых бредней про то, что у человека, мол, есть какая-то такая свобода воли, — в голосе старой женщины звучал невероятный сарказм, — которая позволяет ему, видите ли, определять собственную судьбу! Ты еще мне скажи, что Книгу благословенный Али не получил с неба!

— Не получил, — мрачно ответила Айша. — И человеческая свобода воли — это истина из истин.

— Тьфу на тебя, — не менее мрачно сказала Аль-Ханса. — Это все твои мута… мута… тьфу, имечко…

— Мутазилиты, — сурово подсказала Айша.

— Во-во, «отделившиеся». От истинной веры вы отделились, вот от чего…

— Все равно не бывает никаких призраков. После смерти разумная душа человека отлетает и воссоединяется с Предвечным Разумом, а чувственная ее часть растворяется без следа, — уперлась и встала на своем Айша.

— А может, и джиннов с ифритами не бывает? — язвительно осведомилось у нее мать.

Но она не собиралась уступать и сказала:

— Мама. Вспомни слова Благословенного: если джинны досаждают тебе, сотвори дуа. Или ты и Книге уже не веришь?

— Да что ты такое говоришь, доченька, — запугалась аль-Ханса. — Конечно, верю, но как-то боязно, все ж таки…

— Мама, — голос Айши прозвучал твердо и непреклонно. — Ты должна понять: нам следует опасаться не мертвых. Нам следует опасаться живых. И в любом оазисе Рас Авала нас подстерегает большая опасность, чем… — тут девушка вздохнула, и все-таки решилась произнести страшные слова, — …чем в Красном замке.

…- Ки-ки-ки! Вот он, вот он!

— Кииии! Эй, кафир, ты еще не подох? Подними морду, неверная собака, и поприветствуй господина, на что он вам только, о благородный господин, кииии!..

Суровый человеческий голос произнес:

— Отойдите, дайте дорогу! Пожалуйте, о господин, вот он, мы его нашли!

Прошлой ночью у Тарега достало сил перевернуться обратно на бок, но сейчас он об этом жалел: его лицо таяло под лучами полуденного солнца, пот градом катился по крыльям носа и затекал в залепленные пылью и грязью глаза. Он подтащил к носу ладонь и прикрылся от палящего света, но это не спасало от зноя. Зрение покинуло его еще под утро. Раскрыв глаза, он понял, что в беспощадном огне дневного светила растаяло и хен.

Над ним нависла чья-то тень, подарив мгновения прохладной передышки. Затем в плечо уперлась подошва чьей-то ноги, и его опрокинули на спину.

— Ки-ки-ки! Ну-ка, ну-ка, прояви вежливость, язычник, когда к тебе жалует правоверный ашшарит из рода благородных Умейядов, потомков Благословенного!.. Кииии!…

Рассказывали, что Красный замок ни с чем нельзя перепутать — до того красив его гордый очерк над лесистым холмом. И впрямь, сейчас, когда небо уже желтело к закату, Айша против воли залюбовалась открывшемуся виду: узкие стройные башни подпирали зубчатую стену, слева вздымалась к небу четырехугольная главная башня с высоким шпилем на плоской крыше, а справа стены сходились к тонкому силуэту дозорной аталайи.

Равнину вокруг заросшего мощными дубами холма давно затянул кустарник и чертополох — хотя среди оползших холмиков земли еще виднелись каменные основания разрушенных домов, а на склонах некоторых холмов белели покосившиеся круглые столбики надгробий. Но в ссыпавшихся арыках уже не текла вода, в полях сеялся лишь лопух да колючая ежевика, оливковые рощи одичали и заросли густой сорной травой в полроста дерева. Ряды лысоватых чинар еще отмечали исчезнувшие улицы стертых с лица земли вилаятов, но к замку уже не вела ни одна торная тропа — дорога к Азруату, с которой их верблюды сошли совсем недавно, закладывала широкую петлю и обходила долину стороной.

Решительно ткнув верблюда палкой, Айша направила его в изрытый корнями растений и чьими-то норами коридор между облетающими на летней жаре, пожелтевшими тополями. Остальные шесть дромадеров ее жалкого каравана плелись следом.

…К воротам оказалось очень трудно пробиться — роща каменного дуба заросла подлеском, низкие ветви били их по плечам, верблюды пугались хлещущих веток. Когда они наконец-то оказались перед щербатой аркой, за которой виднелся заваленный обломками камней, поросший жухлой выжженной травой двор, солнце уже готовилось садиться — небо окрасилось в красно-фиолетовый цвет, а в ветвях дубов завозились и заверещали ночные птицы.

Громко хлопая крыльями, с карнизов башен снялась стая сизарей и закружила в небе над замком. Впрочем, даже если бы кто-то и наблюдал за ними с дороги, то уж точно бы не решился подняться на холм и проверить, кто потревожил покой проклятых развалин.

Спешившись с вставшего на колени верблюда, Айша приказала рабам разгружаться. Еды у них было предостаточно — она оставила женщинам половину вырученных от их продажи денег, но даже половины суммы, полученных за восьмерых красивых здоровых молодых девушек, с лихвой хватило на покупку припасов и всего необходимого для дальнего путешествия.

Обернувшись, она вдруг поняла, что вместо пятерых невольников вокруг вьючных верблюдов суетилось всего трое.

Сбежали. Сбежали по дороге.

Что ж, она могла их понять. Рабов — туповатых сильных зинджей — они купили в Куртубе перед самым отъездом, и эти люди ничем не были обязаны Бени Умейя. Впрочем, видно, даже зинджи что-то почуяли, глядя на одичавший пейзаж покинутых людьми окрестностей Красного замка.

Айша махнула рукой остальным — мальчишки и женщины сгрудились жалкой трепещущей стайкой. Они стояли, подхватив узлы из ковровой джахрамской ткани, и со страхом разглядывали мощные стены главной башни. Ведущая в нее лестница уцелела, разбитые ступени проросли корнями деревьев и травой, но по ним все еще можно было подняться к зиящему темному провалу входа. Несмотря на свое неверие в призраков, Айша решила не искушать судьбу и пошла к пролому в невысокой стене, когда-то огораживавшей сад.

Пролом оказался выломанными воротами — деревянные рамы створок еще гнили в траве, а сад одичал совершенно — лопухи и отвратительный чертополох вымахали там чуть ли не в рост человека, фруктовые деревья стояли голые и пожелтевшие, а кипарисы торчали темными похоронными свечками среди сорняков и гор какого-то отвратительного сора. Ни одной беседки, ни одного павильона в саду, конечно, не сохранилось.

Айша глубоко вздохнула и поняла — им все-таки придется идти искать место для ночлега в том, что еще оставалось от развалин дворца. И делать это нужно как можно быстрее — пока солнце не село окончательно. Тени уже стали длинными-длинными, и во втором дворе, в который они свернули, обойдя стену сада, уже ощутимо смеркалось.

Аль-каср сохранился на диво — задрав головы, они обнаружили, что черепица на его низких приземистых строениях осталась на месте. Пройдя под подковой входной арки, Айша и ее спутники вошли во внутренний двор.

Прямо перед ними листьями из умирающего сада заметало чашу фонтана. За ним темнели высокие арки входа в главные залы. Направо длинный двор раскрывался двухэтажными галереями, опоясывающими весь периметр здания. В красно-желтом закатном небе четко вырисовывались две смотрящие друг на друга приземистые башни — с обеих сторон над галереей надстроили третьи этажи, и их парные маленькие оконца близоруко таращились на взломанные травой и сорняками плиты двора.

Аль-Ханса подошла к Айше и сказала:

— Я бы не хотела забираться слишком… вглубь, доченька. Давай зайдем прямо… туда.

И показала на тройную арку входа в главный зал. Айша кивнула. Они пошли внутрь, стараясь не смотреть направо. Там, в середине длинного двора, затягивало грязью и песком другой мертвый фонтан. Плиты вымощенной вокруг него площадки разъехались, но все еще составляли правильный восьмиугольник. Именно у этого фонтана, говорилось в семейных преданиях Умейядов и Сегри, Харун ибн Муса ибн Умейя, отец Омара ибн Имрана, приказал умертвить всех приехавших к нему на переговоры Сегри, числом двадцать один человек. Рассказывали, что ржавые разводы крови до сих пор пятнают чашу фонтана и мраморные плиты вокруг него.

Айша и ее спутники не стали подходить ближе, чтобы проверить это.

…- Ки-ки-ки! Ааа, неверная собака хочет пить! Глотай-глотай, не подавись только! Киии!..

— Оставьте нас в покое! — рявкнула на распоясавшуюся шелупонь Майеса. — Ньярве, дай им хорошего пинка, Тарег-сама не заслужил, чтобы его оскорбляла эта кладбищенская дрань и срань!

— Аааа, язычница! Кафирка! Как ты смеешь оскорблять правоверного джинна!

Сидевший в ногах у нерегиля Ньярве с угрожающим лязгом раздвинул ножны и рукоять меча — и вечернее солнце, переливающееся в высоченном окне, ослепительно сверкнуло на приобнажившемся лезвии.

— Ой, напугал, напугал! Киии-и! — и кваканье оборвалось из окна вниз вместе с кувыркнувшимися в воздухе когтистыми корявыми лапами.

— Тьфу, дрянь какая, — пробормотала Майеса.

И принялась распутывать узел на желтом в красный горох платке, перевязывавшем прядь ее длинных каштановых волос. Освободив шелковый лоскут, она смочила его водой из фляги и принялась снова протирать лоб и щеки нерегиля. Голова Тарега лежала у нее на коленях, глаза остались закрытыми. Похоже, бедняга опять потерял сознание.

Когда они его нашли, он еще пытался что-то сказать сквозь кашель и уходящее на глазах свистящее дыхание. Тарегу-сама обмыли лицо, дали напиться, и Аль-Джунайд и его ученик, наглый мальчишка по имени Хамид, долго сидели над распростертым на камне телом — похоже, они и нерегильский князь прекрасно понимали друг друга, общаясь мысленной речью. Наконец, одинаково покачав головами, супруг Тамийа-хима и мальчишка встали и отошли к стене комнаты.

Майеса покосилась на них — ашшариты сидели скрестив ноги, погруженные в медитацию и совершенно недоступные ни кваканью джиннов, ни болтовне занимающихся Тарегом аль-самийа. Помимо Ньярве, в ногах у несчастного сидели две дамы из свиты княгини, Тамаки и Амоэ, и Морфинэ, оруженосец Джунайда. Все они разделяли возмущение Майесы:

— Где это видано, а? Этот мерзкий гаденыш, чтоб ему трон к заду прилип и не отлипал, мало того, что беспрерывно оскорбляет Тарега-сама, так еще и не дает ему ни отдыха ни покоя — вы когда-нибудь видели, чтобы существо из Сумерек довели до такого состояния?

— Он смертный дурак, что с него возьмешь, — мрачно заметила Тамаки, обмахиваясь круглым бумажным веером.

— Он злобный и жадный смертный дурак, — отозвался Морфинэ. — Сначала ему понадобилось разбить джунгар и их демона. Потом ему понадобилась Куртуба. Потом Аль-Мерайя. Потом Исбилья. А теперь вот и девчонка. А что Тарег-сама не в силах ни ослушаться, ни беспрерывно исполнять эти сыплющиеся на него градом приказы, его не интересует.

— А может, убить гаденыша? — пожал плечами Ньярве. — Убили же мы этого их… как его…

— Муизза ад-Даулу, — подсказала Тамаки и резко сложила веер. — И что это даст?

— К тому же ему и так недолго осталось, — пренебрежительно махнула рукавом Амоэ. — Лучше уж прибить девчонку — к тому же до нее легче добраться.

— Если она продолжит сидеть там, где сидит, ей тоже недолго осталось, — усмехнулась Тамаки. — Но вы не отвечаете на мой вопрос: что это даст?

— Передышку Тарегу-сама, — ответил Ньярве.

— Передышку какого рода? — вкрадчиво прозвучал новый голос, и все сумеречники обернулись к тому месту, откуда он доносился.

Джунайд открыл глаза и улыбнулся. Потом провел рукавом по глазам, приходя в себя окончательно, и продолжил:

— Смерть Муизза ад-Даула освободила принцессу Тихану и ее брата. Но смерть Аммара ибн Амира или Айши бинт аль-Ханса не принесет Тарегу ничего, кроме бедствий. Аммар — последний из Аббасидов. Когда он умрет, династия сменится, и на трон сядет один из Умейя. Вы представляете, что сделает с Тарегом умейядский халиф?

Джунайд обвел взглядом узкие лица со злобно сощурившимися кошачьими глазами. В конце концов, Ньярве мрачно проговорил:

— А что может быть хуже? Джунайд-сама, вы слышали, как он к нему обращается? «Тарик»! Каково, а? Да если бы кто-то позволил себе звать меня не тем именем, которым я разрешил, да еще бы припечатал какой-то дрянной кличкой, — я бы его изрубил в капусту! «Тарик» — немыслимо!

— Увы, Ньярве, но князя Тарега Полдореа может ждать гораздо более печальная участь, — мрачно ответил аураннцу Джунайд. — Умейядский халиф — к примеру, один из уцелевших братьев этой самой Айши — вполне может посадить его в клетку в Аль-Хайре, дворцовом зверинце. И выпускать только когда нужно будет одержать очередную победу на поле боя. Вы забыли, что Сахль аль-Аттаби именно так поступал с Амайа-хима?

— Нет, не забыли, — прищурился Ньярве. — И уж что правда, то правда: вы, ашшариты, имеете большой опыт по части сажания нас в клетки.

— Ньярве! — гаркнула Майеса. — Джунайд-сама тут не причем! Сейчас же извинись!

Аураннец сморщился, словно откусил от лимона, однако поклонился спокойно ожидавшему извинений Джунайду. Тот вежливо кивнул в ответ.

— Но халиф все равно будет умейядский, — подала голос Амоэ. — Кого еще родит эта Айша, как не Умейя? Да еще и всех родственников своих, которых Тарег-сама не успел отправить на тот свет, притащит в столицу. Князю и так и так придется служить Умейядам.

— Как бы то ни было, это будущее благоприятнее для Тарега, — покачал головой Джунайд. — Но я бы сказал, что оно с каждым днем становится все более маловероятным — и это печально.

— За что его так… наказывают? — вдруг горестно спросила Майеса и погладила бледную холодную щеку лежавшего у ее колен нерегиля. — Что он такого сделал?

— Это дело между ним и… тем царем, который выше халифа, — печально ответил Джунайд и покачал головой.

Он не стал объяснять своим собеседникам, что Тарега не наказывают — Тарег наказывает себя сам. И это хорошо, думалось Джунайду, ибо это доказывало, что в самийа живет не совсем пропащая душа. Да, он, Кассим аль-Джунайд, был обязан нерегилю жизнью, но… По правде говоря, после всех событий в Куртубе, аль-Мерайя и Исбилье ашшариту казалось, что Тарегу самое место в аль-Хайре, на цепи и за крепкой стальной решеткой. Суфий не знал, куда в аду определяют тех, кто убивал невинных во имя Всевышнего, но очень надеялся, что нерегиль вскоре составит там компанию всем сумасшедшим фанатикам и безумцам, расчищавшим землю от людей во имя сияния Имени. Обнаружив обессилевшее чудовище в башне Калатаньязора, Джунайд сначала не поверил своим глазам. Нерегиля мучили кошмары и угрызения совести — но это никак не объясняло, как он сумел пройти в комнату, защищенную печатью Али. Всевышний в справедливости своей забрал у него силу — но и это никак не объясняло предельных мучений, в которых корчилась душа Тарега.

Хамид, послушав разговор своего шейха с сумеречником, встал и вышел, и лишь недавно нашел в себе силы снова прийти сюда. Он тоже никак не мог поверить — а самое главное, простить Всевышнему того, что увидел.

А по всему судя, получалось так, что нерегиль, язычник и убийца, плутал по темным лабиринтам состояния, именуемого суфиями кабд, стеснение. Душа в нем воистину сжималась так, что домом ее становилось игольное ушко, со всех сторон подступали тьма отчаяния и одиночество, — потому что в ночном мраке кабда душе открывалась ее предельная мерзость и запустение. Тяжелейшее зрелище уродства и скверны собственного «я» заставляло испытывающего кабд человека бежать общества себе подобных и замирать в мучительном бездействии, в котором страдающее существо не могло пожелать себе даже гибели — ибо у него не оставалось силы желать. Оно медленно умирало, не имея сил умереть — и избавиться от гнетущего и преследующего, как запах разложения, зрелища собственного гноища и обнажившегося позора. Джунайд считал, что кабд — более высокое по сравнению с баст, экстазом, мистическое состояние. "Когда Он давит на меня страхом, Он заставляет меня исчезнуть для меня", писал он в наставлениях ученикам. Только прошедший через кабд способен на совершенное самоуничтожение, фана, — а без этой стоянки нет мистического пути. Тарег прошел под печатью, потому что умер для себя в мучениях ночи духа, и продолжал гореть заживо в ее черном пламени. "Баст — площадка для детских игр, кабд — поле, на котором умирают мужчины" — многие суфии отдали бы все пальцы правой руки, чтобы удостоиться такого Присутствия и такого прикосновения Длани — а рука Всевышнего сейчас тяжело лежала на загривке мятежного сумеречника.

Однако Джунайд был более чем уверен, что когда Длань отнимется от жесткой шеи нерегиля и в глаза тому вспыхнет полуночное солнце созерцания, Тарег отвернется от света — ибо его страстная, яростная душа не знала смирения. И через некоторое время ему снова предстоит провалиться в черный колодец ночи и, с криком упав в собственную пропасть, плутать по мрачным коридорам памяти и разума в поисках ответа на вопрос — зачем я здесь и почему со мной это происходит. Когда это кончится для бунтующего существа? У Джунайда не было ответа. Более того, суфий был уверен, что, расскажи он нерегилю о ночи духа, тот бы просто рассмеялся ему в лицо. Голова сумеречника не вмещала в себя учения суфиев. Тарег страдал, как животное, — не осознавая причины своих мучений и не зная, как от них избавиться.

Поэтому Джунайд сейчас просто ждал, когда нерегиль откроет глаза и его первый поединок с Удерживающим завершится.

Асет и Сулайман прыгали на одной ножке по разноцветным плиткам пола в зале приемов. Смех и вскрики детей странно отдавались в давно покинутых стенах.

Ночь прошла спокойно — хотя Айша то и дело вскидывалась, впиваясь взглядом в сумрак зала, сгущавшийся сразу за кругами света от плошек с горящим маслом. Ей все казалось, что бесконечно чередующиеся зелено-сине-черные листочки на изразцовом поясе стен танцуют, а меж ними проглядывают крохотные красные глазки. Это все от пережитых в пути страхов, повторяла Айша и смежала веки, сотворяя дуа — она просила у Всевышнего спокойных снов и безмятежной ночи. Видимо, ее молитвы дошли до ушей Милостивого, Прощающего — сгрудившиеся у северной стены зала женщины и дети выспались и даже заспались. А выйдя на яркое солнце позднего утра во двор, обнаружили, что трое рабов-зинджей, спавших на пороге снаружи, исчезли. Ковер и одеяла лежали на месте, а вот черных невольников нигде не было видно.

Что ж, их трудно было винить — о Красном замке рассказывали много страшного: верно, рабы перепугались и сбежали.

У очагов пугали друг друга байками о заблудившихся караванах: "а глупый купец сказал: "Во имя Всевышнего, мы здесь заночуем!", и они встали на ночлег во дворе замка. А ночью из фонтанов забили струи воды, и сад оделся зеленью и огоньками ламп, и во дворце послышалась приятная музыка и смех. И к купцу и его спутникам вышли прекрасные девушки в прозрачных чадрах и ожерельях из золотых динаров, и стали манить их за собой в комнаты. И тогда купец воскликнул: "Во имя Всевышнего, я видел столько красивых женщин, но ни одна не сравнится с Нун, которая ждет меня в Фустате!" И тут все увидели, что ноги у женщин верблюжьи, тело как у пса, а голова кошачья".

Посмеявшись на глупыми зинджами — их же переловит шурта и выпорет, как беглых, лучше бы уж остались, женщины и мальчики решили позавтракать на солнце в саду: на широкой мощеной плиткой площадке вокруг чаши огромного высохшего пруда можно было устроиться, не боясь ни сорняков, ни колючек. Расстелив в тени садовой стены достархан, они начали делить оливки, соленый козий сыр, пресные лепешки и финики. Подумав, аль-Ханса кивнула Айше, и та принесла от хурджинов мех с вином. Налили в большую медную чашу-каса и дали выпить всем — и мальчикам, и восьмилетней Асет, и отнекивающейся толстой Фатиме. Впервые за эти долгие две недели погоня не висела у них за плечами — никому и в голову бы не пришло искать их в проклятом замке, о котором ходили леденящие душу слухи.

— Я же говорила, матушка, — нам следует бояться ибн Хальдуна, а не каких-то давно преставившихся Сегри, — засмеялась Айша и подмигнула веселящимся сотрапезникам над краем чаши.

Солнце карабкалось все выше и вскоре длинный заржавленный шпиль над главной башней превратился в черную длинную полоску на выцветшем, белесом от зноя небе. В саду оглушительно верещали цикады. Потягиваясь и зевая, захмелевшие гости Красного замка задремали прямо на подушках вокруг уставленной остатками еды скатерти.

Поэтому они не видели, как три больших черных ворона снялись с раскрошенных зубцов стены и слетели в сад. Там, меж двух рядов траурных темно-зеленых кипарисов, в густых зарослях бурьяна лежали три полуобнаженных черных тела. Рты людей были раскрыты и перекошены, а глаза выпучены до кровавых прожилок. Ноги и руки изгибались под странными углами, словно их перекрутили и вывернули гигантские пальцы. Вороны, оступаясь на скользкой черной коже, хлопали крыльями. А потом наконец устроились и принялись за собственный завтрак.

…- Ой!

Майеса отшатнулась — настолько резко и неожиданно нерегиль распахнул глаза. И тут же закашлялся и принялся хватать ртом воздух. Пальцы с острыми ногтями скрючились и метнулись к лицу.

— Руки ему держите! — гаркнул Джунайд, и Ньярве с Морфине вцепились нерегилю в запястья и прижали их камню.

— Тарег-сама! Тарег-сама! — звала Майеса, пытаясь поймать между ладонями мотающуюся тяжелую голову.

Нерегиль пару раз рванулся, выгибая спину, и затих. Из глаз постепенно уходила дымка, взгляд прояснялся, дыхание выравнивалось.

— Тарег-сама! Это же мы! — улыбнулась Майеса, наклоняясь над приходящим в себя беднягой.

Ей пришло в голову, что нерегиль, наверное, запутается еще больше, увидев над собой ее перевернутое лицо — и весело рассмеялась.

Бледные губы вдруг изогнулись в ответной улыбке.

— Царапать себя не будете? — серьезно спросила она.

Нерегиль легонько покачал головой. Ньярве и Морфине отпустили его руки.

Тарег перевернулся на бок, уперся ладонью в пол и, выставив вверх локоть, попытался подняться и сесть.

С третьей попытки у него получилось. Тяжело дыша после совершенных усилий, он сидел, упершись обеими ладонями в каменные плиты и свесив голову со спутанными пыльными космами. Когда-то черная, а теперь грязно-серая накидка свисала мятыми складками, ворот и грудь рубашки топорщились ржаво-бурыми пятнами засохшей крови, зажатые под ладонями рукава стали темными от грязи.

Встряхнув лохмами, Тарег уперся мутным еще взглядом в отложенную в сторону перевязь с мечом и ханджаром.

— Мы сняли с тебя оружие, — мягко сказал Джунайд.

Нерегиль чихнул и чуть не сложился обратно на пол. Удержавшись в сидячем положении, он осторожно оторвал сначала одну, потом другую ладонь от пола. Посидел несколько мгновений, не держась, — проверяя баланс тела. Затем все также осторожно засунул руку в правый рукав — и, ничего не нащупав, мрачно нахмурился.

— Это ищешь? — поинтересовался Джунайд и вынул из-за пазухи халата золотой ободок с белой эмалью.

И бросил его нерегилю. Тот поднял руку и мягко, как кошка лапой, поймал браслет.

Глядя, как Тарег мрачно вертит его, шейх суфиев сказал:

— Я скажу тебе, где она.

Нерегиль резко вскинул голову.

— Они решили спрятаться от погони в Красном замке.

Тарег на миг замер, зажав золотой ободок между пальцев и широко раскрыв глаза. А потом придушенно вскрикнул:

— Да что же вы!.. Что же вы здесь сидите?!

— Тебя от смерти спасаем, — спокойно ответил Джунайд.

— Куда я денусь! — заорал нерегиль. — Спасать от смерти нужно ее!

И цапнул ремень перевязи.

— Что? Куда? — ахнула Майеса.

Тарег стоял в дверях и, ругаясь по-своему, застегивал пряжку на груди.

— Джунайд-сама! Куда он собрался?!..

— Разрешаю тебе взять моего запасного коня, нерегиль! — заорал Джунайд.

Ответом ему стал ссыпающийся вниз по лестнице топот.

А через мгновение снизу послышался крик Ханида — "стой, куда прешь, о бедствие из бедствий, шайтан, это не твоя лошадь!" — ржание и мощная дробь копыт коня, которого подняли с места в галоп.

Айша открыла глаза и снова прислушалась. Ей было не по себе: снаружи, из ночного двора доносился явственный плеск воды. Журчание фонтана.

Она снова закрыла глаза и сказала себе — это просто сон.

Вода плескала и лилась плотными струями. Звук гулял по затопленному темнотой пустому залу, отдаваясь легким эхом под резным куполом.

Айша поднялась на локте — вокруг нее на коврах мирно спали три женщины и двое мальчишек. Хашайр лежал лицом вверх и улыбался во сне. Огонек над фитильком в масляной плошке освещал узор подушки под головой мальчика и распущенные седые волосы аль-Хансы, свернувшейся с ним рядом под одеялом. С другой стороны от матери мирно посапывал Сулайман — как всегда на животе, задрав одну согнутую в колене ногу вверх, а другую вытянув аж за край ковра. Дальше большим темным холмом круглилась спящая тетя Фатима. А рядом с ней… было пусто. Откинутое одеяло и подушка на месте, где должна была спать Асет.

Айша сглотнула. И снова прислушалась. Тихо позвала:

— Асет?.. Асет?…

А что, если девочка просто вышла справить малую нужду? Глаза, как ни странно, слипались — так хотелось спать. Айша сейчас положит голову обратно на подушку, а когда откроет утром глаза, увидит, что Асет спит на своем месте рядом с матерью — или уже радостно верещит, гоняя по блестящим на солнце плиткам двора толстых ленивых голубей.

— Асет?..

Вода плескала и журчала, переливаясь и тренькая. Дыхание спящих было ровным и спокойным. Айша отерла выступивший на лбу пот и потянула из-под подушки ножны с кинжалом. Сделав глубокий вдох, девушка острожно, чтобы никого не разбудить скрипом железа, обнажила клинок и поднялась на ноги.

В глубине зала светлели лунным очерком три полукруглые арки-подковы. Прищурившись, Айша попыталась разглядеть сквозь них фонтан — но двор тонул в сплошном белесом сумраке.

Сделав еще один вдох, девушка сжала рукоять ханджара во вспотевшей от страха ладони и пошла к выходу из зала.

…Асет она увидела, еще не дойдя до порога. Девочка стояла над каменной чашей фонтана, спиной к ней. Длинная белая, такая же, как на самой Айше, рубашка складками ложилась на каменные плиты. Распущенные темные волосы висели длинными спутанными прядями.

— Асет?..

Девочка не обернулась. Подобрав одной рукой волочащийся подол рубахи, а другой поднимая ханджар, Айша сделала шаг. Еще шаг. И наконец, встала рядом с Асет.

Та зачарованно смотрела вниз, на фонтан. Айша посмотрела туда же.

В середине серой каменной чаши пробивался плещущий столбик темной жидкости. Он нее шел какой-то странный знакомый запах. Вдруг фонтан булькнул, и черная, маслянистая в лунном свете струя взметнулась выше. На Айшу и Асет брызнуло. Они посмотрели на себя — и дико закричали. На их белоснежных рубахах расплывались алые пятна — фонтан бил кровью.

На их крики откликнулось эхо из глубины двора. В ужасе посмотрев в ту сторону, девушки увидели, как у второго фонтана шевелится что-то темное. Над разъехавшимися каменными плитами вставали мутные клубящиеся тени, распрастывая руки, вымахивая все выше и выше.

Айша схватила девочку за руку:

— Назад! Обратно в зал!

Над средней аркой круглилась печать Благословенного.

И тут они закричали еще сильнее. От стены сада, отрезая путь ко входу, вихляясь и безобразно переваливаясь, к ним шли три распухших черных тела. Розовые языки свисали из безобразно вывернутых губ, размотанные набедренные повязки волочились по земле, путаясь на изодранных в клочья толстых ногах.

— Мы успеем! — крикнула Айша.

Но ее ступни словно приросли к земле.

Из глубины двора донесся жалобный вой и хлестнуло ледяным ветром.

— Уме-е-йя-яя!…

Оцепенев от кромешного ужаса, девушки смотрели, как к ним ползет белесый туман — и с ним разевающие алые рты, тянущие длинные руки тени.

Айша вцепилась руками в щеки и пронзительно завизжала. Она визжала настолько громко, что не сразу услышала, что во дворе между стеной и стеной бьется еще один пронзительный крик:

— Не выходите! Не выходите наружу!

И в уши ударил топот копыт.

Айша развернулась — и закричала от нового ужаса. Над ней вздыбился, молотя копытами воздух, молочно-белый конь, поплыла в воздухе длинная грива. Всадник призрачно светился, и Айша ясно видела, что его одежда заскорузла от крови. Копыта грохнули о камень прямо перед ними с Асет, ноги коня разъехались на гладких плитах, бледное лицо с темными провалами глаз прижалось к выгнутой шее белой лошади. Асет заверещала — и Айша тоже увидела длинный блестящий прямой меч, с которого стекала черная жидкость. Конь снова встал на дыбы. В желтеющих масляным светом арках входа метались тени и вопли:

— Айша-а! Де-то-чка-аа!

Голос матери сорвался на пронзительный крик.

Лошадиный храп, грохот копыт на камне:

— Не выходите!! Я сказал — не выходите во двор!!

И снова цокот подков по плитам двора — конь шарахнулся боком, загоняя вопящих женщин обратно под тройные арки.

— Асее-ет!

В этом крике разбивалось сердце.

Пронзительное конское ржание — и немыслимый вопль на жутком языке. Тень всадника метнулась в освещенном проеме.

Айша схватила девочку за руку и рванулась вперед:

— Мама-а-а!!

Через мгновение Аль-Ханса уже держала ее обеими руками, прижимая к груди. Асет рыдала где-то рядом. Со двора доносились страшные крики на непонятном языке и лязг железа. Айша нашла в себе силы обернуться.

Над матово блестящей плиткой двора клубилось и извивалось что-то серое. Метнулась тень, другая. И вдруг надо всем этим в воздухе кувыркнулось — то самое существо с мечом. И снова невесомо подлетело, хлопнули полы одежды, от меча брызнуло красным.

— Бежим отсюда, мама! — крикнула Айша. — Фатима, Асет, Сулайман, Хашайр! Бежим, они повсюду! Нам нужно наружу!

И они побежали, как стая кроликов от коршуна — стремглав через мощеный двор, под арку входа в аль-каср, наружу, к стене сада, и уже оттуда, быстрее, быстрее, спотыкаясь, падая, вставая, быстрее, быстрее — к воротам.

Из замка они выбежать не успели. С криком "Во имя Праведного!" под щербатый свод в желтой стене влетали, один за другим, всадники в белых чалмах. Самый первый осадил плотного рыжего кохейлана прямо перед Айшой, забросав шарахнувшихся женщин комьями земли и мелкими камушками. Голова всадника была непокрыта, а когда он спрыгнул с седла, девушка поняла, что короткие волосы этого юноши — совершенно белые. Он был седым, этот молодой человек с властным красивым лицом. И он шагнул к Айше и сказал:

— Прости меня, я едва не опоздал. Теперь вам нечего страшиться — все опасности миновали. Отныне вы находитесь под покровительством повелителя верующих.

Его глаза жадно вбирали в себя всю ее, с ног до головы — от макушки до пят, такой, какой она стояла перед ним: с распущенными черными волосами, в одной рубашке. Девушка пошатнулась и почувствовала, что падает. Сильные руки подхватили ее, и Айша неведомо как оказалась в объятиях молодого человека. И поняла, кто это — потому что в аш-Шарийа навряд ли бы нашелся другой юноша с совершенно седыми волосами. Ее прижимал к своей груди Аммар ибн Амир, эмир верующих. Айша осторожно перехватила рукоять ханджара. Почувствовала на себе его испытующий взгляд. Подняв лицо, она отстранилась на расстояние ладони, заглянула в спокойные серые глаза и сказала:

— Сегодня ночью ты оказался далеко от столицы, о повелитель.

— Древние говорили, что влюбленные — это пастухи звезд в бесконечности ночи.

Айша подняла руку, чувствуя, как ищет крови длинное древнее лезвие, видевшее небо над пустыней Али. Он нежно обнял пальцами ее пальцы на рукояти кинжала. Ее лицо запрокинулось. Аммар наклонился, не отпуская глазами ее глаза, все также мягко придерживая запястье под занесенным ханджаром.

— Отойди, — тихо предупредила Айша. — Я ударю.

— Один поцелуй будет стоить мне жизни, — спокойно сказал Аммар. — Но я умру счастливейшим из людей.

И он ее поцеловал. И, все сильнее впиваясь в губы, больно сжал кисть руки с кинжалом. Айша придушенно застонала, пальцы выпустили ханджар. Аммар перехватил ее бьющую, как крыло, руку, и крепко прижал к телу. На мгновение оторвался от поцелуя, сказал:

— Все, Айша, хватит. Я поймал тебя, о лань Умейядов, и теперь ты моя.

И снова прижался губами к ее губам.

 

-9-

Царевна-Лебедь

…- Так значит, церемониальных одежд — триста пар, серег золотых с жемчужинами весом не менее мискаля к ним — еще триста пар, трижды по тридцать лошадей породы хадбан гнедой и серой масти… — заботливо перечислял вазир ведомства аль-хараджа, кивая катибу.

Тот споро водил каламом, откладывая в сторону уже четвертый лист хорошей хатибской бумаги. Этот день стал для Аммара счастливым: сегодня вазиры договорились о размерах свадебного выкупа, махра, который следовало передать невесте во время свадебной церемонии. Безусловно, обычаи требовали, чтобы махр вручали в присутствии семьи невесты, но вот с этим, а также с выбором опекуна невесты, возникли трудности.

Прошло уже три недели со времени их возвращения в Исбилью, а Аммар все никак не мог тронуться в столицу. Более того, им даже не удалось провести машаийа, церемонию сватовства. Меч нерегиля лишил Айшу бинт аль-Ханса не только отца, но и всех совершеннолетних близких родственников мужского пола. А после того, как Тарик штурмом взял Куртубу и Исбилью, в обеих столицах не осталось в живых ни одного уважаемого имама или улема, который смог бы сказать подобающие слова напутствия во время машаийя. Конечно, когда сватались простолюдины, присутствие имама было необязательным. Но сватовство халифа — это сватовство халифа. Не может же его доверенное лицо прийти со свитой в дом к невесте и просто спросить согласия родственников, услышать «да», выпить соку, съесть печенье с изюмом и уйти? Конечно, не может. Кто скажет мудрые слова о браке как о нити, ведущей к пророчеству и процветанию? Впрочем, как уже было сказано, неизвестным оставалось даже имя уважаемого верующего, который бы озвучил согласие Айши на брак в ходе церемонии.

Сидевшие в диване халифа советники охрипли в спорах, предлагая и тут же отвергая имена и кандидатуры:

— О Фарадж ибн Зийяд! Я вижу тебя насквозь! Ты желаешь опекунства для собственного брата, чтобы потом расхищать кухонные запасы в Баб-аз-Захабе! А то я не знаю, что у тебя на специи в день уходит до трехсот динаров, а ведь наш халиф, да продлит Всевышний его дни, употребляет всего лишь толику мускуса в хушканандже!

— Да прикрутит твой язык шайтан, о Абу Ахмад аль-Хусайн! Чтоб мне быть сыном падшей женщины, если я желаю корысти для себя в этом важном деле! Но посмотри и ты в зеркало добродетели — разве твой дядя станет лучшим опекуном? Ну разве что для рода ибн Фейсалов! Вы прибыли в столицу из Мисра всего пятьдесят лет назад, и все знают, что твой дед втерся в доверие к халифу со своими рассказами про макилийские пальмы, которые якобы приносят финики в десять дирхам весу! Подумать только, он получил доверие халифа не за доблесть в сражении, а за корзину увесистых ягод!

— Ты воистину говоришь языком змеи, о Фарадж! Да чтобы мне никогда не сесть на лошадь…

Так проходили дни.

Айшу отвели три недели назад в женские покои аль-касра, и с тех пор она не покидала Девичьего дворика. Не получив согласия ее опекуна, Аммар не мог видеть ее даже под покрывалом. В ярости и нетерпении он разогнал всех певичек и рабынь и, терзаемый любовным недугом, проводил ночи на крыше в полном одиночестве. Приближенные шептались, что еще одна такая неделя, и молодость с иблисом возьмут свое — халиф начнет заниматься молоденькими гулямами, подносившими ему на крыше шербеты.

…- Граненых алмазов в шкатулках-таримах — по девять кират в каждой, всего трижды три такие шкатулки, ковров из Дарабджирда и Хорасана — на пятьсот тысяч дирхам…

Аммар позволил себе отвлечься от перечисления сокровищ, которые станут приданым Айши. И поманил к себе ибн Хальдуна, впрочем, тут же поморщившись. Вазир на старости лет стал злоупотреблять галийей, а Аммар с детства не выносил запах этого благовония. Отстранившись и сморщившись, халиф, тем не менее, спросил:

— Есть известия от Аль-Джунайда?

После страшной ночи боя в Красном замке Джунайд увез нерегиля к себе. Аммар не стал этому препятствовать — отчасти из благодарности, ведь именно странный суфийский шейх указал, где искать обоих пропавших — и Айшу, и посланного за ней Тарика. Отчасти из благоразумия — нерегилю рядом со своими будет всяко лучше, чем среди людей.

Исхак ибн Хальдун молча подал ему завязанное красными шерстяными нитями письмо. И упал на свое лицо. Мрачно оглядев обмотанный лиловым шелком затылок вазира, Аммар развязал пушистые кисточки на кончиках шнурков и развернул свиток.

— Что значит "без изменений"? — оторвавшись от чтения, недовольно спросил он.

Старый вазир продолжал лежать вниз лицом. Перо страуса на его внушительной чалме касалось верхней ступеньки деревянного возвышения, на котором на своей особой подушке сидел халиф.

— Что значит "без изменений"? — уже не на шутку рассердившись, рявкнул Аммар и отбросил написанное под диктовку Яхьи письмо.

Нудно гудевший голос вазира оборвался вздохом ужаса.

— Я выписал к нему эту бабу из Абер Тароги, она уже две недели сидит там — и что?!

Исхак резко поднял лицо и округлил глаза. Аммар взял себя в руки. Они пытались сохранить в тайне недуг нерегиля. При дворе объявили, что самийа испросил у повелителя верующих позволения удалиться в замок аль-Джунайда для медитации и созерцания, и халиф Аш-Шарийа не стал препятствовать его благочестивому порыву.

А правда была такова, что когда Аммар вошел в залитый мирным лунным светом двор аль-касра Красного замка, он сначала показался ему пустым. В заросшем саду стрекотал сверчок, легкий ветерок поднял с каменных плит и забросил в высохшую чашу фонтана пару усохших листьев. Давно покинутое людьми строение неуклонно ветшало в безразличном покое старости — трава и корни раздвигали когда-то плотно пригнанные друг к другу полированные плиты, на их когда-то ярких желто-красных узорах теперь змеились нанесенные дождями полосы песка. По углам двора намело высокие кучи мусора. Ветки, листья, трупики птиц — весь этот сор время разбросало по большому каменному прямоугольнику в ограждении крошащихся и подгнивших деревянных арок галерей. В глубине двора, у каменного кольца, еще сохранявшего форму фонтана, Аммар заметил какую-то тень. Подойдя поближе, он расслышал и звук — тяжелого, надсаженного дыхания.

Тарик стоял на коленях, положив руки на рукоять упертого в плиты длинного прямого меча. Тауширное золото толайтольских узоров на изогнутых усиках гарды и у основания клинка светилось даже в темноте ночи. Сплетя пальцы и повиснув на почти вытянутых руках, нерегиль… дышал. Похоже, это было единственное, что он мог делать.

— Тарик?…

Аммар встал на колени, пытаясь заглянуть в опущенное к земле лицо — его полностью закрывали спутанные пыльные лохмы.

— Тарик?..

Хриплый вдох-выдох.

— Тарег?.. — с трудом выговорил Аммар мудреное настоящее имя нерегиля.

Лохмы легонько качнулись. Тарик медленно поднял голову:

— Я… ее… упустил…

— Ты ее спас, — твердо сказал Аммар.

Нерегиль смотрел куда-то мимо и сквозь него, как смотрят слепцы на базаре.

— Она в безопасности, мы нашли ее, — попытался дозваться Аммар до чего-то, что скрывалось за этим стеклянным взглядом.

Тарик смежил веки и снова уронил голову.

— Тарег? Тарег?!

— Он тебя не слышит…человек, — последнее было сказано на аш-шари с такой ненавистью, что Аммар схватился за рукоять саифа.

И обернулся. Сумеречники, целая толпа. Впереди стояла женщина — длинные рукава спускались к земле, плотный, расшитый серебром шелк матово блестел в свете луны, ослепительно белые края запахнутого нижнего платья отливали нездешним светом. С фарфорово-бледного лица на него смотрели прищуренные, превратившиеся в сплошные прорези черной злости глаза. Она была не при оружии, зато стоявший рядом чернявый парень держал руку наготове — на длинной витой рукояти меча с навершием в форме рыбьего хвоста. Аураннцы. Свита джунайдовой шайтанки.

Вдруг из-за их спин кто-то вывернулся и с плачем метнулся к повисшему на прекрестье меча нерегилю. И жалобно запричитал, обвивая тому шею и руки длинными желто-розовыми рукавами. Высокий голос всхлипывал и повторял одно и то же, одно и то же. Аммар медленно поднялся на ноги и снова оглянулся на вставших плотным рядом аураннцев. Женщина в серебряном платье резко спросила:

— Тебе действительно это было нужно? А если он не выживет, что будешь делать? Прикажешь привезти еще одного? А потом уморишь и пошлешь за следующим?

— Я… не заслужил таких упреков, — с трудом выговорил Аммар. — Я… я не знал.

И обернулся к Тарику. Он уже лежал, на боку, вздрагивая, как свалившаяся лошадь, судорожно вытянув руки — но все еще сжимая меч. Невидящие пустые глаза не отражали ничего. Над скрючившимся телом рыдала аураннка, распустив длинные волосы и вытирая лицо рукавами.

…Аммар тяжело вздохнул и положил перед собой письмо Яхьи ибн Саида. Помимо всех положенных обращений к эмиру верующих, начинающих и заканчивающих послание "твоего преданного раба и исполнителя", оно содержало лишь строки: "Наш подопечный еще не пришел в себя, и состояние его остается прежним, безо всяких изменений". Это было третье такое письмо, полученное со времени возвращения в Исбилью. Яхья ибн Саид писал эмиру верующих еженедельно.

И тогда Аммар ибн Амир громко сказал:

— Срочные дела отзывают меня из города. Мое отсутствие продлится не более восьми дней. К моему возвращению вы назовете мне имя опекуна Айши бинт аль-Хансы, имя свидетельствующего наше согласие кади и имя улема, который произнесет свадебное напутствие. Вы также назовете мне счастливые дни и часы для проведения церемоний обручения и бракосочетания, которые состоятся в Баб-аль-Захабе в столице халифов. Если ко времени моего возвращения я не найду имена всех потребных мне лиц записанными, а караван идущих в столицу верблюдов навьюченным, клянусь Всевышним, я снова приглашу в Охотничий дворик ханаттанийского палача. Да поможет вам Всевышний, Он милостивый, прощающий.

С такими словами эмир верующих поднялся со своей тронной подушки-даст и покинул собрание.

замок Сов,

три дня спустя

…- Почему? Как так вышло? Если его силы были истощены до предела, то как он вообще попал в Красный замок? — наверное, он уже в сотый раз задавал одни те же вопросы.

Старый астроном терпеливо объяснял:

— Уважаемая Йемайа а-Иненна полагает, что ему придает сил Клятва — но это противоестественно и потому опасно. Услышав о грозившей юной госпоже опасности, самийа бросился ее спасать — ибо только так он мог исполнить твой приказ доставить девушку ко двору, о мой халиф. Он не мог ослушаться — и потому зачерпнул силы у Клятвы. Так проигравшийся в майсир бежит к нечестивому ханаттанийскому ростовщику за деньгами под большие проценты. Ворвавшаяся в него сила Клятвы сожгла его изнутри — ибо никакому существу не положено выступать из собственных пределов, а ежели оно так поступает, то с гибельными для себя последствиями.

— Он что, не соображал, что делает? — рассердился Аммар на нерегиля — в самом деле, не сердиться же ему было на самого себя. — Откуда я знаю, как у него там с этими… как их… энергиями?

И покосился на сидевшую у окна сумеречницу. Прозрачный профиль точеной головки резко, как на ханьских миниатюрах, вырисовывался на фоне голубого шелка, затянувшего мирадор. Две витые тонкие колонны поддерживали низарийскую, всю составленную из морских раковинок арку — а посередине, в созданных колышущейся занавесью сумерках, сидела она. По голубиному склонившись и легонько позванивая крошечными драгоценными подвесками на навершиях золотых шпилек в прическе, женщина сумерек улыбалась каким-то своим мыслям. Между глаз алым выписана была странная хвостатая буква — она словно запечатывала тайну ее улыбки.

Маленькую грудь стягивал тугой корсет лиловой парчи, и придавленная жесткой тканью белая кожа беззащитно круглилась над глубоким вырезом. Плотное, расшитое золотыми огненными птицами синее верхнее платье соединял на груди витой шелковый шнур с крупной золотой подвеской. Сверкающая аквамариновыми гранями инкрустаций золотая капля в ложбинке между грудей казалась грубо огромной и чуждой летучему облику сумеречницы. Маленькие острые ушки, тонкий очерк губ и пепельные длинные ресницы — Аммар почувствовал, что теряет голову.

Это лекарка могла поднять на ноги мертвеца. Возможно, сказывались три с лишним недели воздержания. А может — и эта мысль звучала почти извинительно — в повороте высокой белоснежной шеи, в нежном наклоне головы и головокружительно тонком перехлесте золотых квадратиков пояса ему чудилась Айша. Такая, какой он ее увидел уже в Тудихе, где эмира верующих принимал Джарир ибн Абд Раббихи ибн Сегри, старый враг Умейядов и преданный слуга халифов. Девушку умастили и переодели, и это был последний раз, когда он видел ее перед тем, как за ней прибыл караван с невольницами и почетная стража, — из замка Тудихи Айшу увезли прямиком в Исбилью, дабы скрыть в тайном месте харима драгоценную жемчужину власти и избранницу тайн руки и сердца.

А в тот вечер Айша сидела в четырех шагах от него, за завесой — плотной, но проницаемой для отсветов масляных ламп и ароматических свечей. Оглядываясь и плывя на волнах перестука дарабукки и посвистывания флейт, Аммар видел ее тень на просвечивающем нежным золотом занавесе — хрупкая, гибкая, она поднимала чашу, и длинный парчовый рукав, блестящий змеей выползающий из-под ширмы, казался тяжелым и огромным для тонкого запястья.

Ее поцелуй до сих пор жег ему губы — поговаривали, что в слюне сумеречников есть что-то такое, что заставляет приходить в любовное исступление. Возможно, Айша бинт аль-Ханса унаследовала от своей волшебной прародительницы не только заостренные ушки — он успел лизнуть одно из них, и это воспоминание сейчас не добавляло ему покоя — но и растворенное под языком возбуждающее зелье, сводящее с ума мужчину.

Снова оглянувшись на голубиный свет мирадора, Аммар встретился взглядом с женщиной — и почувствовал, как краснеет. Она читает мои мысли, в ужасе понял он. Она меня видит насквозь. И словно в ответ маленький алый рот изогнулся в улыбке — веселой и приветливой. Повадкой и нравом госпожа Йемайа а-Иненна вовсе не походила на своих аураннских сородичей: они разговаривали уже довольно долго, но Аммар не чувствовал тяжелого осадка и неприятного изнурения, всегда настигавшего после бесед с лаонцами или северянами.

Облегченно вздохнув, Аммар виновато улыбнулся — "вы прекрасны госпожа, и рядом с вами любой мужчина чувствует себя побежденным" — и с сожалением вернулся к делу, которое привело его в замок Сов, оторвав от приготовлений к свадьбе:

— Так как же нам быть? У меня есть… надежда?

Яхья перевел мягкие переливы певучих гласных ее ответа:

— Надежда всегда есть, говорит госпожа. Она не думает, что князь Полдореа умрет — но допускает мысль, что ей не удастся вернуть ему здоровье и силу.

— Что ж, он… так и… останется?.. — у Аммара не достало сил высказаться до конца.

Останется ни в раю, ни в аду — на высотах. В страшном пустом пространстве между жизнью и смертью. Лекарка не подпустила его к Тарику близко — "не ходите туда, господин, это может оказаться опасным", вот и все объяснения — но из-за порога комнаты, отгороженной от круглой башенной площадки простой белой занавеской, он успел разглядеть страдальчески оскаленную мордочку и услышать это. Какие-то жуткие, нечеловеческие — да что там, не обнаруживающие вообще никакого разума, заходящиеся всхлипывания. Голова моталась, тело выгибалось, навзничь растянутое между двумя деревянными колышками, — "иначе он царапает себя, господин, в таких случаях всегда придерживают руки". Йемайа, наклонившись, нырнула под занавеску и села в головах у Тарика. И властным жестом окрашенной алым ладошки приказала — уходите, мол, я же велела не приближаться. Пятясь и завороженно таращась в запретную комнату, Аммар успел увидеть, как лекарка быстро — несмотря на длиннейшие золотые ногти — отвинчивает крышечку с крошечной банки и поддевает на ноготь какую-то мазь. И раз, раз — придержав Тарика за лоб, смазывает тому за ушами. А потом осторожно надавливает подушечкой пальца на переносицу.

…- Нет, он может прийти в себя, но не с помощью госпожи.

Яхья перевел нежную трель сумеречницы и вздохнул. Аммар понял, что услышит нечто не очень приятное.

— А с чьей… помощью?

А Йемайа медленно кивнула Яхье — подвески-листики в высокой прическе нежно зазвенели — и тот вздохнул еще раз.

И поставил перед собой маленький тяжелый ларец черного дерева. Когда крышка откинулась, Аммар увидел, что на золотистом шелке внутри лежит круглый черный камень с гравировкой. Присмотревшись к исписанному по диаметру кругу, перечеркнутому пентаклем, он понял, что смотрит на сигилу Дауда.

— Я сделал ее давно, сразу после битвы под Фейсалой, — тихо сказал астролог.

— Что это? — подавляя страх, спросил Аммар.

— Госпожа Йемайа говорит, что не может давать ему утоляющие боль зелья до бесконечности. Обычно стараются не превышать двухнедельного срока. Но тут особый случай. Она согласна подождать еще день. Но если он не придет в себя к послезавтрашнему утру — она предлагает положить его под печать.

— Что?!..

— Усыпить. Запечатать лоб сигилой Дауда и отвезти в город джиннов. Они помогли ему тогда, помогут и теперь. Сон в скалах Мухсина восстановит его силы — среди потоков энергий, питающих огненное естество джиннов, исцеляются любые раны, душевные и телесные.

— Усыпить?..

— Госпожа говорит — не нужно пугаться этого слова, этот сон станет целебным для князя Полдореа. В противном случае ущерб, нанесенный его телесной оболочке и… эээ… душе, может оказаться необратимым.

— И сколько он должен там… проспать? До полного исцеления?

Сумеречница нежно пропела что-то в ответ.

Яхья помолчал мгновение и перевел:

— Лет тридцать-сорок.

Женщина улыбнулась — пустяки, мол, не правда ли?

Убитым голосом Аммар ответил:

— Я подожду до послезавтрашнего утра вместе с вами.

Аммар был готов колотиться головой о камни зубцов стены.

— Ты знал заранее, правда, ты все знал, мюэллим?..

Долина Сов лежала под ними, горбясь черными перепадами холмов в длинных полосах тумана. За ними, а также справа и слева уходили ввысь обрывистые пики Биналуда. Совиная падь лежала пологим клином между двумя горными отрогами. Под стенами замка задорно шумел Дарат — еще мелкий, но уже быстрый, холодный и опасный. Далеко-далеко, среди расплывающихся сероватым маревом туманных прядей взблескивали огоньки далеких вилаятов. Здешние пастухи держали собак, и в обморочной глубине под стенами время от времени слышалось далекое гулкое взбрехивание, словно сторожевые псы перекликались в тумане: все спокойно, я здесь, ты здесь.

Старый астроном сидел на пороге входа в отведенный ему Джунайдом покой — вершина аталайи над Черной пропастью показалась Яхье самым подходящим убежищем в холодные горные ночи. Звезды над башней казались лучистыми и какими-то выпуклыми, словно их нарисовал в результате своих расчетов сам ибн Саид.

— Ну чего молчишь?.. — печально потеребил наставника Аммар.

И сел рядом.

— А какой был прок говорить? — вздохнул Яхья. — И ты не слушай сумеречников, о дитя. Ты не виноват. Это все равно случилось бы, рано ли, поздно ли, но случилось.

— Почему?

— Они не могут долго жить среди людей. Мы живем слишком поспешно — и они устают от нас. Чахнут, блекнут, вянут — мы торопимся жить, а им некуда спешить — перед ними лежат все века этого мира.

— Так что же, я должен был призывать его раз… в тридцать-сорок лет? — в отчаянии спросил Аммар.

— Да нет же, — отмахнулся высохшей лапкой его старый наставник. — Конечно нет. Поэтому-то я и вырезал эту печать, пока сидел у его изголовья там, в Фейсале. Это неизбежно. Потом он сам привыкнет к чередованию сна и… служения.

— Но прошел-то всего год!

— Два года. Год мы его везли в Аш-Шарийа, да простит нас Всевышний… И не сказать, чтобы эти годы оказались легкими для него. Впрочем, я думаю, что ко всему прочему, лишившись мириля, он никак не может управиться с собственной силой — последний перерасход был очень тяжелым, я уже держал печать наготове… Ну и…

Тут Яхья замялся и замолчал.

— Что?.. — грустно спросил Аммар.

— Я думаю, что, будь вокруг него побольше сумеречников или… других существ, с которыми Сумерки в родстве, ему было бы легче. А так — одиночество никогда не приводило к приливу сил, скорее к упадку. Я обрадовался, увидев его под Фейсалой в обществе джиннов.

— Да уж, с аураннцами он сдружился так, что я даже не знаю, хорошо это ли плохо, — хмыкнул Аммар.

— Послезавтра утром увидим, — улыбнулся Яхья и поднялся на ноги. — Хватит казниться. Тебе пора спать, о дитя.

Спать Аммар не пошел, и уже потом вспоминал произошедшее с мрачной мыслью — надо всегда слушаться старших.

В башню, в которой находился маленький круглый покой, где держали Тарика, можно было пройти по верху стены. Туда-то он и отправился — поглядывая время от времени вниз и подавляя головокружение. Говорили, что отвесные стены Черной пропасти уходят вниз на полкуруха — а уж дальше крошатся на красноватые, полосатые внутри, словно слоеный пирог, длинные скалы, полого расползающиеся в долину.

На площадке нужной ему башни в большой железной жаровне ярко горел огонь. Завернутый в мохнатую овчину воин кивнул ему. Халиф ответил таким же кивком — в горах все менялось, и братство по оружию, готовность встать спиной к спине, если нападут кутрубы или дэвы, казались естественными и непререкаемыми законами жизни.

Узенькая лестница с протертыми до глубоких выемок ступенями круто забирала вниз, пробуравливая тело башни. Оказавшись перед призрачно колышущимся белым полотнищем занавески, Аммар на мгновение замер. А потом кивнул самому себе и шагнул под светлую ткань.

И тут же уперся лбом в деревянную решетку. Вот те раз, никакой решетки он не помнил. Всмотревшись в глубину темного покоя, Аммар прислушался.

Тишина. Тарик лежал неподвижно — и совершенно тихо. Больше в комнатке не было никого. В синеватом ночном свете, падавшем из узкого скошенного окна-бойницы, Аммар видел бледное пятно лица, разведенные в стороны, расслабленные руки с прихваченными полотенцами запястьями, и белую джуббу, покрывавшую нерегиля от груди до пят.

Он легонько толкнул решетку — и она подалась. Скрипнув, отворилась, и Аммар, непонятно почему крадучись, вошел в комнату. Она была такой крошечной, что сделав два шага, он оказался рядом с нерегилем. И сел у его левого плеча.

— Тарик!.. — тихо позвал он.

Самийа лежал, отвернувшись. Из черных волос остро торчало маленькое ухо.

— Тарик!..

Ухо шевельнулось и явственно насторожилось.

— Ты меня слышишь? Эй!..

Медленно раскрылся большой серый глаз.

— Тарик! Ну проснись же!

Он разбудил его тогда, под Исбильей, разбудит и сейчас. Усыпить, надо же. Как будто ему предлагали добить сломавшую ногу лошадь.

И Аммар, поколебавшись, положил ладонь на голую кожу плеча нерегиля:

— Тарик!.. Это я, Аммар! Ну давай, просыпайся!

Самийа смежил веки.

И тут же резко их распахнул. И сел — одним сильным движением.

Встретив взгляд голодных, засасывающих страшной жаждой глаз нерегиля, Аммар попытался отодвинуться, но не смог. Крылья бледного носа раздулись, принюхиваясь. Тонкие губы раздвинулись, открывая верхние зубы. Оцепенев до холода в пальцах, Аммар проследил холодный оценивающий взгляд оголодавшего существа и понял, что сейчас его цапнут в левую сторону шеи.

— Аааааа!! — он нашел в себе неожиданные силы заорать.

В ответ с лестницы прозвучал резкий окрик на чужом языке.

Нерегиль прищурился и зашипел на кого-то за спиной Аммара, выгибая спину и пытаясь вывернуть запястья из крепких толстых пут: каким-то странным сознанием Аммар отметил, что узлы на полотенцах давно затянулись в окаменелые комки — о Всевышний, он рвется, постоянно рвется с привязи, чтобы кого-то сожрать, дошло до него наконец, прошибая холодным потом и запоздалым ужасом.

— Я же говорила — не ходите сюда, господин.

Голос Йемайи, говорящей на аш-шари, звучал так же певуче. Сумеречница властно отодвинула ошалевшего Аммара, и тот неловко отполз к двери. Снизу вверх он смотрел на то, как серебрящаяся в ночном свете женщина делает шаг, а нерегиль рвется и шипит, еще шаг, еще рывок. Йемайа скользнула Тарику за спину, припала на колени, схватила того за волосы и, рывком откинув голову себе на плечо, ткнула ему золоченым ногтем куда-то под подбородок. По телу нерегиля прокатилась судорога, и он затих, медленно оползая на пол.

Осторожно уложив обмякшее существо на ковер, она наконец посмотрела на Аммара. Тому хотелось провалиться сквозь пол от стыда.

— Я… я хотел…

В ответ она уткнула длинный изогнутый блестящий коготок куда-то ему за спину. Проследив взглядом направление, Аммар вдруг заметил на деревянной решетке белую квадратную бумажку. Прибитую длинной золотой шпилькой. С бумажки смотрел длинный, вытянутый, обрамленный ресницами глаз. Ахнув и завертев головой, Аммар только теперь заметил, что такие бумажки были в комнате повсюду — их белый неровный ряд опоясывал круглые стены башенного покоя.

— Этот глаз развернут вонутрь, господин. Он защищает тех, кто стоит снаружи. Вы понимаете, почему?

Аммар сглотнул и кивнул.

— И еще. Вы должны запомнить сами и записать для потомков: халиф не должен приближаться к князю Полдореа, пока у того перерасход. Клятва — источник силы. Но так же источник силы и тот, кто держит другую сторону Клятвы. Наследнику престола я бы тоже советовала в такие дни держаться от князя подальше. Вы все поняли, господин?

Аммар снова сглотнул и кивнул.

— Ну а теперь идите и спокойно спите. Да?..

И юноша затряс головой, выражая свою совершеннейшую покорность.

Вечером следующего дня нерегиль пришел в себя. Аммара он узнал с трудом — долго всматривался в лицо, а потом нахмурился и улегся обратно на ковер, отвернувшись спиной и смотавшись в клубок. Йемайа вздохнула и помахала Аммару ручкой — поезжайте, мол, от вас все равно никакого толку.

Вышедший проводить Яхья сказал:

— Я приеду чуть позже, о мой халиф, и уже прямо в столицу. А ему лучше и вовсе в столице не показываться — во всяком случае, пока не окончатся свадебные торжества.

Это было сущей правдой: нерегиль убил отца невесты, а также множество ее братьев, двоюродных братьев, племянников и двоюродных племянников, а уж вассалов и прочих родичей он отправил на тот свет столько, что и сосчитать было невозможно. Вазиры уже некоторое время как осторожно советовали Аммару удалить самийа от двора — оставшиеся в живых Умейяды один за другим приносили клятвы повиновения и раскаяния, и вид кровного врага не добавил бы им благоразумного желания вернуться к покорности.

… - Наш жених — красивейший из юношей города,

О наш жених, он красивее всех!..

Хлопая в ладоши и звеня браслетами, женщины разливались в веселой песне-заффех. На террасах садов Йан-нат-ан-арифа звенели высокие, заливистые загрит умеяйдских красавиц — вибрирующие крики радости неслись от павильона к павильону, от пруда к пруду.

— Наш жених — он Антар Абс своего племени,

О юный храбрец, воистину он подобен ему!

О солнце, знай, сегодня земля встречает нашего жениха!

Он подобен утру, он испросил руки девушки и был храбр и отважен!

Утреннее солнце мягко золотило зелень, под кипарисами нижней террасы Сада молодости еще даже не высохла роса. Там настелили толстые ворсистые хорасанские ковры для женщин и карбахские ковры — попроще — для слепых музыкантов, которые уже настраивали свои инструменты. Говорили, что халиф выписал самого Мусу ибн Хамида, знаменитого слепого мугамчи из Шеки. Аммар ибн Амир не скупился и делал все, лишь бы порадовать свою белокожую красавицу-невесту: он перекупил все свадебные оркестры Мадинат-аль-Заура, и теперь слепцы изо дня в день звенели струнами своих лаудов и цитр в Йан-нат-ан-Арифе.

Повелителю верующих воистину нетерпелось, перешептывались в переходах Баб-аз-Захаба, золотого дворца халифов. Слыханное ли дело, всего четыре дня как провели церемонию обручения и обменялись кольцами, а Аммар ибн Амир уже отдал приказ готовить никях — свадебное торжество.

Над сочной зеленой травой снова зазвенели веселые загрит женщин.

Приложив руку козырьком ко лбу, юная Утба закричала:

— Ой, ой, идут, да как много!

И все повскакивали, звеня ручными и ножными браслетами, сбрасывая сафьяновые и кожаные туфли, показывая друг другу ладони, бегая между большими медными кувшинами с крышками на защелках — в них предстояло сложить все драгоценности с запястий и щиколоток, пока рисовальщицы будут расписывать руки и ноги хенной.

По верху низкой широкой стены, соединявшей сады Йан-нат-ан-Арифа и дворец, шла пестрая толпа женщин и смотрителей харима — убирать невесту и ее подружек направлялись расчесывательницы волос, подстригальщицы ногтей, продавщицы ароматов — и, конечно, рисовальщицы узоров-мехди.

За спиной Айши весело рассмеялась Шурейра — девочка красовалась в ярко-алом расшитом платье и такой же красной с золотом шапочке-шашийе. Ее мать, Таруб, выбрала остаться с мужем: после похищения торговцы вывезли их на север, и она досталась управителю-амилю Фаленсийи. Это был пожилой, но очень добрый человек, и он сразу к ней привязался и взял в законные жены: его первая супруга давно болела и не могла больше рожать детей, а все четверо малышей умерли один за другим, не пережив младенческого возраста. Сабит ибн Вардун не только безропотно передал Шурейру явившимся в его дом людям из тайной стражи, но и разрешил любимой супруге отправиться на свадьбу. Но Таруб отказалась ехать — она уже была на втором месяце и ее тошнило от любого запаха. Зато Шурейра веселилась, как птичка: халиф пообещал ее просватать за одного из военачальников, и девушка уже щебетала с невольницами, расспрашивая про каждого — женат ли, да каков нравом, да красив ли и обходителен.

Остальные женщины из харима старого Омара тоже разлетелись, как птички из открытой клетки в праздник Навруз: одни лишь Иман с матерью оставалась пока в Малаке, и то лишь потому, что бедная девочка лежала при смерти.

Так что сейчас рядом с Айшой сидели лишь мать и Фатима — а дочка Фатимы, юная Асет, веселилась вместе со всеми, вытаскивая из ларцов и прикладывая к себе драгоценности, поднесенные Айше в подарок женщинами здешнего харима. Старшая госпожа, Утайба умм-Амир, матушка покойного отца халифа, приняла ее в своих комнатах и потрепала по щеке морщинистой рукой в коричневых пятнышках:

— Какая ты красивая, дочка, какую радость ты мне доставила — теперь у моего непутевого внука будет красавица-жена, смотри, роди нам кучу мальчишек, я уж заждалась правнуков.

И подарила ей крученое золотое ожерелье ханьской работы с подвесками в виде огненных птиц и драконов.

— Ой, ой, смотри, сестричка, какая красота!

Асет с подружками — теперь к ним на ковер присела и Шурейра, ярким пятном выделяясь даже в пестрой стайке девушек, — в шесть рук вынимали из таримы ослепительную, сверкающую золотой вышивкой-гладью ткань. Платье знаменитого шекинского шелка, темно-синее с зелено-коричневыми узорами, переливалось на солнце шитьем: девушки захлопали в ладоши от восторга и принялись просовывать невесомую тонкую ткань сквозь золотое колечко — и что вы думаете, рассыпающийся складками шелковый ворох покорно прошел испытание: с торжествующими пронзительными загрит девушки вытащили платье с другой стороны кольца.

И тут со стороны розария зазвенели струны старинной лютни-уда, и голос старого мугамчи вывел:

— О прекраснейшая из девушек, выйди ко мне походкой газели, покачивая бедрами, о выйди ко мне!

Когда опытный певец пел мугам, казалось, что много голосов звучат в странной, расходящейся, словно тысяча тропок сада, гармонии. Муса ибн Хамид был бесподобен — и девушки мечтательно смежали веки, проводя пальцами по приоткрытым губам, по созревшим грудям, откидывая головы с тяжелыми косами — о выйди ко мне, покачивая бедрами, о любимая!

— Госпожа, позвольте, я сниму с вас браслеты, — Утба стояла перед ней на коленях и улыбалась.

Айша молча кивнула. Утба вскинула быстрый-быстрый взгляд и зыркнула на кого-то за ее спиной.

Айша знала — там переглядывались и пожимали плечами. Царевна-несмеяна, статуй мраморный, рыбина холодная, нечувствительная, — харим Аммара ее, понятное дело, ненавидел. Умейядская выползня, дочь и сестра казненных предателей, самое место тебе на дне Тиджра, не хенну тебе к щиколоткам, а тяжелый камень, стой на дне, качай рукавами, распускай волосы к водорослям по течению. И смотрите, как сидит, — букой, хоть бы посмотрела на кого, так нет же, ни улыбки ни веселого взгляда за все десять дней, как ее сюда привезли, сучку гадкую, неблагодарную, мордой мрачную.

Заметив косые взгляды и перешептывания, аль-Ханса наклонилась к ее плечу:

— Что с тобой, доченька? Хоть бы ты улыбнулась, право дело, люди же смотрят… А ну как скажут повелителю, что ты не рада?..

— Да, матушка, — покорно ответила Айша.

И улыбнулась невольнице, осторожно расстегивавшей на ее правом запястье легкий прорезной браслет.

— Возьми себе, Утба, у меня праздник, так пусть и у тебя будет праздник, — и Айша протянула руку и потрепала девушку по щеке.

Та залилась краской и благодарно упала лицом в выползающие друг из-под друга слои мягкого шелка парадного платья Айши:

— Ой спасибо, ой спасибо, госпожа, да благословит вас Всевышний, да пошлет вам счастливую ночь!

И все вокруг весело захихикали.

— А это тебе, Сальма, — и она бросила старшей невольнице перстень с крупным изумрудом.

Та зашлась в благодарных попискиваниях, припадая к подолу платья Айши со звоном динаров в косах.

— Всем, кто прислуживает мне в эти счастливые дни, я дарю по новому шелковому платью! — объявила Айша, не переставая улыбаться.

Радостные вибрирующие крики и смех поднялись выше самого высокого кипариса, заглушив даже бой барабанчиков-дарабукк.

Айша осторожно скосила глаза влево. И чуть не заплакала. Она никуда не делась. Она продолжала стоять, где стояла — на мраморном бортике пруда, полоща в зеленоватой воде полы длинных белых одежд. И неотрывно глядела на Айшу — тяжелым, мрачным, не обещающим ничего хорошего взглядом, время от времени смахивая выступающую в углах губ кровь. Мертвая женщина из ее снов выступила из тени в тот самый день, как опекун Айши, вольноотпущенник халифа, командующий Правой гвардией Хасан ибн Ахмад ответил согласием на вопрос хаджиба — "согласна ли девушка?" Ибн Ахмад ответил — "да, согласна", Айша хорошо слышала его голос из-за занавески. И тогда из темного угла вышла она — как в старых ее детских снах, из темного угла, мама, не гаси свечу, — и подошла близко-близко, скаля острые злые зубы.

— Да что с тобой, дочка? — прошипела ее на ухо Аль-Ханса.

— Ничего, мама, — подавляя дрожь, ответила Айша.

Мертвая теперь улыбалась — страшно и плотоядно, кровь текла изо рта и капала на белое платье.

— Я… просто… боюсь, наверное…

— Ах боишься, — с облегчением заулыбалась мать. — Ну ладно тебе, вот будем тебя завтра одевать, я позову женщин и мы все тебе расскажем…

И сидевшие на коврах женщины снова засмеялись и захихикали:

— Да, пришло кому-то время на спинку падать! Да, да, точно, Айша, на спинку! Ха-ха-ха!..

Мертвая прищурилась и погрозила ей длинным белым пальцем — ночью приду, мол, жди.

Невесту, по обычаю, усадили на почетное возвышение у западной стены Двора Трех сестер. Айша казалась совсем девочкой в простой белой галабийе — согласно установлениям и предписаниям, изо всех драгоценностей у нее на пальце было лишь золотое обручальное кольцо. Волосы ей заплели в семь кос и увязали вокруг головы, закрепив тонкими деревянными шпильками. Лица невесты не видать было под белым покрывалом — Айша неподвижно сидела на подушках, положив ладони на колени и опустив головку.

— Ты глянь, опять куксится, — прошептала Утбе на ухо Азза.

Утба решила прислушаться — Аззу купили на три года раньше, и она уже дважды удостоилась чести подавать кофе повелителю верующих, и говорили, что однажды он даже обратился к ней — не по имени, конечно, вах, если б по имени, разве расставляла бы сейчас Азза блюда с персиками, но все равно обратился — "эй, ханта, подай-ка мне полотенце". Сейчас на обеих невольницах сверкали блестками и золотыми нитями светло-зеленые энтери, в черных косах звенели старинные динары, а шеи склонялись под тяжестью четырех золотых ожерелий: свадьба — это такое событие, что все на себя наденешь, а то так и пролежит в ларе, никому и не покажешь. Брякая здоровенными круглыми пряжками-подвесками, Азза наклонилась к ее уху и снова зашептала:

— Ты про то, что на обручении-то было, слышала?

— А че было-то? — шепотом же откликнулась Утба.

Вообще-то за разговоры в такое время от мухтасиба можно было получить приказ о порке: в соседнем Львином дворе, в котором праздновали мужчины, улем как раз произносил свадебное напутствие:

— …Он наградил эмира верующих славной наградой, связав его род с родом посланника Всевышнего, — да благословит его Всевышний! — который, как рассказывали, молвил: "Любые узы и нити родства разорвутся в день Воскресения, кроме моих уз и родственных связей"…

Азза быстро оглянулась и сделала вид, что перекладывает марципановые фигурки на яркой майолике блюда — в перстнях поблескивали кораллы и бирюза, рыжие от хенны пальцы проворно перебирали печеньки, — и зашептала:

— Помнишь, семь чаш перед ней поставили?..

Как не помнить, удивилась про себя Утба, это ж обычай: на обручение перед невестой кладут Книгу Али, зеркало и ставят семь чаш с белым — с молоком, айраном, сметаной, медом, сахаром, ну и потом снова с молоком, только верблюжьим, к примеру, и с йогуртом. Ну а перед Айшой поставили — всем на удивление, уж сколько разговоров было по всей столице, сколько цоканья языками! — чаши с привычными молоком, айраном, сметаной, медом и сахаром — ну а еще с жемчугом и мелкими алмазами.

— Ну так и чего?.. — Утбу разбирало жгучее любопытство.

— А того, что кади ее три раза спросил, ну она три раза ответила, что согласная, ну подписали договор и махр весь перечислили — он ей Куртубу подарил, представляешь? — кольцами они обменялись, ну а как все ушли, мы давай чашки собирать…

— И чего? — и она аж толкнула товарку локтем в ребра — давай, мол, не тяни, быстрей выкладывай.

— А того, — торжествуя, прошептала Азза, — что скисло молоко-то. Свернулось. И айран со сметаной аж зелеными стали, вона как.

— Ух ты-ыы… — аж задохнулась от такой новости Утба.

— Порченая она, вон чего, — мрачно подытожила Азза. — Ведьма умейядская, сучий выродок.

И тут обе получили тяжелыми перстнями по затылку:

— Что, бездельницы, мерзавки, слово Всевышнего вам, значит, не требуется слышать?! Обеих отдам мухтасибу, уж он сдерет шальвары с ваших бесстыжих задниц и всыпет вам розог, чтоб неповадно было чесать языками во время проповеди!

И Сальма наподдала им напоследок, да так, что обе девушки свалились лицом в блюда с фруктами и печеньем. И улем в соседнем зале воскликнул:

— Поспешайте выразить почтение его воссоединению с невестой, торопитесь к его родным, зовущим вас, пользуйтесь случаем приобщиться к кругу знатных при его бракосочетании! Слушайте его высочайший приказ и беспрекословно повинуйтесь ему. Так говорю я! И да сохранит Всевышний великий владыку нашего, эмира верующих, потом уж меня, вас и всех ашшаритов!

И оба зала взорвались приветственными кликами. Сальма отвесила девушкам пинка и выдала каждой по чашке с мелкими монетами — пора было идти к невесте и начинать ритуал савакки, осыпания невесты монетами, зернами и пожеланиями благополучия и счастья.

Айша, неподвижно просидевшая всю церемонию, едва подняла головку, когда на нее посыпался веселый свадебный град — и только аль-Ханса видела, что колени ее мокры от капавших, беспрерывно капавших слез.

По закону жених и невеста должны были провести первую ночь в разных комнатах, и к тому же в доме невесты. И уж только с утра отец должен был отвести дочку за руку в ее новый дом, прося жениха заботиться о девочке вместо него.

Но у Айши не было дома, и отца ее тоже не было в живых — да и кто бы стал напоминать эмиру верующих о старинных формальностях, которые давно уже никто не соблюдал. Поэтому после того, как гости отужинали, а головы новобрачных накрыли дупаттой и прочли над ними все положенные молитвы, Аммар взял Айшу за рукав и повел за собой в сад. В Большом павильоне им уже постелили ковры и положили подушки, а между деревянными арками навесили три слоя красно-золотого полога. Вдоль знаменитого Длинного пруда горели масляные лампы и курилось алоэ, рабы поправляли фитильки и отталкивали от мраморного бортика цветы роз и деревянные блюдечки с горящими свечами. Увидев новобрачных со свитой, слуги упали лицами вниз и почтительно замерли.

Аммар прошел под полог первым. Аль-Ханса поцеловала Айшу сквозь покрывало в лоб и прошептала:

— Храни тебя Всевышний, дочка. Помни, тут главное потерпеть первый раз. Ляг на спину и лежи, а уж он пусть делает все, что хочет. Ну, больно, конечно, но у твоего отца, да будет к нему милостив Всевышний, был с руку толщиной и с руку до локтя длиной, и ничего, я жива осталась.

Аль-Ханса снова поцеловала ее в лоб — и отпустила. Айша поклонилась матери, сестрам и тете, а также остальным знатным лицам свиты халифа. Те отвесили ответные поклоны и почтительно покинули павильон. За ними потянулись рабы и невольницы. Некоторые оглядывались и хихикали.

Вскоре Айша осталась у подсвеченного огоньками пруда одна. Ночной воздух пробирал прохладой сквозь тонкий хлопок галабийи и покрывала. Делать было нечего. Жалобно оглянувшись на презрительно усмехающуюся покойницу, Айша, мелкими шажками, трясясь от страха, пошла к пологу. Женщина в белом двинулась за ней следом.

Сквозь тонкие слои ткани было видно, что Аммар лежит на животе, подперев рукой подбородок и болтая ногой в воздухе, — совсем как замечтавшийся мальчишка. Пока гости угощались — а валима, свадебный пир, длился долго, до глубокой ночи, — Айша наслушалась чужих мыслей: «порченая», "порченая". И шепотков: про свернувшееся молоко, про крики в ее спальне — "вишь ты, иблис ей покою не дает", про умирающие в вазах за ночь цветы, про мертвых голубей у ее порога, про покрывающиеся плесенью фрукты на блюдах, "да клянусь Всевышним, только что принесли — глядь, а виноград-то уже белым затянуло", и самое страшное: "ну что, знать, начертал калам, как судил Всевышний, — не жилец, видно, девчонка, раз суждено было в реке ее утопить, так ее и утопят, умейядскую ведьму, пару ночей он ее потискает, а как раскусит, так и прикажет отвезти к Тиджру".

Приподняв яркую красную ткань с золотой каймой, она вошла под полог. Аммар тут же вскочил с радостной улыбкой. И сказал:

— Я так долго мечтал о тебе, что стал волноваться: а вдруг увижу — и любовь развеется, как сон. Но она не развеялась. Я сложил для тебя стихи:

Кто говорит, что я прельстился басней? Для взора красота еще опасней. И если рай хорош по описанью, Он, стало быть, воочию прекрасней.

Все так же улыбаясь, он протянул к ней обе руки:

— Не бойся, я знаю, женщины рассказывают друг друг шайтан знает что перед свадьбой. Тебя, верно, запугали. Иди ко мне, о хабиби, я буду нежен и ласков, клянусь Всевышним…

За ее спиной в полог ударил порыв ледяного ветра, потом еще и еще. Покрывало рвануло с ее головы, оно слетело и упало перед Аммаром. Тот, настороженно вглядываясь в темноту вдруг разбушевавшейся ночи, привстал. Айша медленно, как приговоренный в сторону палача, повернула голову: конечно, она стояла уже под пологом. Из уголка рта тянулась тонкая струйка крови, бежала вниз и капала, капала на роскошные хорасанские ковры.

Не в силах больше сдерживаться — раз суждено умереть, так пусть я умру быстрее, хватит уж тянуть, — Айша упала на колени и разрыдалась. Через мгновение она почувствовала вокруг себя руки Аммара:

— Что ты видишь?

Он прижал ее к себе и начал гладить волосы:

— Я же понимаю, тебя преследует что-то. Что ты видишь на том месте перед пологом?

— Н-ничего…

— Не пытайся меня обмануть. Тарик выглядит точно также, когда к нему наведываются нежелательные гости, недоступные моему зрению.

И она решилась. И разрыдавшись еще пуще, захлебываясь всхлипами, шмыгая носом и утирая глаза, рассказала — все, все, и про детские кошмары, и про ночные видения, и про нынешний непрекращающийся ужас.

А когда она подняла голову от его плеча и посмотрела на то место, женщины уже не было. Аммар кивнул и сказал:

— Тебе нельзя находиться на открытом месте. Я отведу тебя под защиту знаков. В хариме я печатей над арками не помню…

Айша отрицательно помотала головой — действительно, ни одного защитного талисмана, словно кто-то сговорился против обитательниц женской половины дворца. А может, просто посчитал, что женщинам нечего скрывать от духов и джиннов, разговоры про фарджи и айры и кормление грудью тем все равно неинтересны.

— Я отведу тебя в мою спальню. Тебе придется там пробыть какое-то время. Пошли.

И Аммар твердой рукой прихватил ее за рукав и повел за собой.

— А как же… как же брачная ночь?… — топоча за ним, несмело пискнула Айша.

— У нас с тобой вся жизнь впереди, еще успеется, — решительно сказал он, шагая вверх по лестнице на террасу. — Эй там! Огня нам! Подайте госпоже химар и хиджаб, она идет со мной на мужскую половину! Катиба ко мне! Готовьте почтового голубя! Яхью ибн Саида ко мне, живо! И пусть прихватит с собой принадлежности для письма! Быстрее! Быстрее, твари, задницами на ледник посажу, быстрее! Прости мою несдержанность, милая, я очень обеспокоен, — и он обернулся к ней и быстро поцеловал ее в лоб. — Я сказал быстрее!!

Замок Сов,

вечер следующего дня

Флейта вздохнула и издала новую свистящую трель. Барабанчик стукнул, словно очнувшись от забытья, ему отозвалась струна цуми. Танцующая девушка грациозно присела и изогнулась назад, складывая веер. Ее движение, точное и прекрасное, как выверенный удар тиккой, восхитило всех сидевших в церемониальном зале. Некоторые позволили себе одобрительно кивнуть головой.

Танцовщица опустилась на колени и поклонилась в сторону возвышения, на котором расположились госпожа, господин и их сиятельный гость. Затем поднялась и мелкими шажками отошла к другим женщинам, сидевшим у восточной стены за рядами ламп на высоких тонких ножках.

Некоторое время в зале слышалось лишь потрескивание огня в глиняных плошках светильников. Два ряда огней освещали лишь лица и одежду присутствующих в зале, а потолок и дальние углы тонули в вечернем сумраке. В огромных окнах, выходивших на террасу и галерею, уже давно чернела ночь.

На стойке черного дерева затоптался и зазвенел колокольчиками на лапах Митрион, ястреб князя Тарега. Тамийа-хима улыбнулась и кивнула служанкам. Те поклонились, коснувшись лбами полированного деревянного пола, поднялись, тихонько прошли к окнам и стали опускать циновки и плотные занавеси тройного шелка — становилось прохладно.

Затем княгиня кивнула Тамаки. Та отдала почтительный поклон, встала и, подхватив полы длинного, волочащегося шлейфом ослепительно белого с алыми цветами платья, пошла к середине зала. Флейтист, мальчик-пикси с барабанчиком и девушка с цуми поклонились придворной даме. Та небрежно кивнула, качнулись лепестки цветов на высоком гребешке в прическе.

Цуми издал первый щемящий аккорд.

За дверями зала послышались крики. На аш-шари.

— Сейид! Сейид!

Джунайд издал глубокий вздох сожаления и низко поклонился застывшей Тамаки и замершим музыкантам.

— Сейид! Известия из столицы! Голубь!

Джунайд поклонился еще раз — на этот раз княгине и гостю. И крикнул в ответ:

— Войди, Махмуд.

Двери зала раскрылись сами собой. Воин в мохнатой овчине на плечах в ужасе проводил медленно распахивающиеся створки взглядом — и тут же упал носом в пол. Айяры Джунайда так и не смогли привыкнуть к виду открытых женских лиц, и потому при виде сумеречниц предпочитали земно кланяться.

— Говори.

— О господин! — воскликнул юноша, с опаской поднимая голову, но стараясь смотреть только на сидевшего в дальнем конце зала Джунайда. — Из столицы прилетел голубь с посланием для Тарика.

По залу прокатилось легкое шипение, но молодой айяр не изменился в лице, продолжая смотреть только на своего господина и повелителя.

— Передай Майесе.

Парень с опаской посмотрел на приближающуюся сумеречницу. Она шла медленно, шлейф розового с зелеными цветами узкого платья мел пол в такт шагам. Наконец, женщина опустилась на колени перед воином, поклонилась, показывая фиалки в гребешке на макушке, и растянула перед ним широкий длинный рукав — клади, мол, сюда. Тот быстро положил туда письмо и отдернул руку.

— Можешь идти, Махмуд.

Кланяясь и пятясь задом, айяр покинул зал. Двери захлопнулись с глухим деревянным стуком.

Майеса поднялась с пола и пошла к возвышению, неся перед собой положенное на рукав письмо. Оказавшись перед Тарегом, она опустилась на колени и с поклоном протянула ему перевязанную красной шерстяной ниткой трубочку бумаги. Нерегиль поклонился в ответ и взял с натянутого розового шелка послание. Майеса коснулась лбом пола, посмотрела на княгиню. Та кивнула. Девушка поднялась и пошла на свое место.

Тарег меж тем развернул бумажку и углубился в чтение. Затем положил тут же смотавшееся обратно в трубочку письмо на циновку перед собой и сказал:

— Халиф вызывает меня в столицу. Я должен покинуть замок немедленно.

Ответом ему стало потрясенное возмущенное молчание. Наконец, княгиня глубоко вздохнула, погладила свой округлившийся живот и сказала:

— Я полагала, что Аммар ибн Амир наслаждается первой брачной ночью с молодой женой. Что ему от тебя надо, Тарег-сама?

— Это действительно уже переходит всякие границы, — отовсюду в зале слышалось одно и то же, все переглядывались и сердито кивали.

Тарег спокойно ответил:

— Халиф пишет, что его молодую жену преследуют страшные видения. Она видит свою прародительницу, княгиню Амайа-хима, — и та отнюдь не рада за правнучку.

— Моя сестра не может являться в видениях! — резко выкрикнула Тамийа. — Это ложь! Она лежит под сигилой Дауда и ей открыта лишь Дорога Снов!

— Я знаю, — усмехнулся Тарег. — Это-то меня и удивляет.

На некоторое время в зале повисло молчание. Митрион снова затоптался на жердочке и зазвенел колокольцами на кожаных путах.

— А что если эти видения насылает кто-то другой? — прозвучал голос Амоэ.

— А кто бы это мог быть? — удивилась другая дама.

— Кто-то, кто желает отомстить и Умейядам, и Аббасидам, — сказал Тарег. — Айша — не первая возродившаяся из Сумерек. Но ни одну из ее предшественниц не преследовали таким образом.

— Да они все были сумасшедшими ведьмами — и Асма, и Сулейма, — махнул рукой Джунайд. — Рассказывают, что Асма — та и вовсе купалась в крови молодых рабынь, чтобы продлить юность.

— Согласен, — усмехнулся Тарег. — Но Айша — не сумасшедшая ведьма. Айша — жертва. Аммар пишет, что страшные сны преследуют ее с детства — а вот видения начались только с приготовлениями к свадьбе.

— Ты хочешь сказать, что кто-то, как и мы, знает, что если брак расстроится, род халифов прервется? — тихо спросил Джунайд.

Тарег утвердительно склонил голову.

— Хороший расчет, — согласилась Тамийа-хима. — Род Аббасидов пресечется, Умейяды не смогут занять престол, потому что их почти не осталось, и в Аш-Шарийа начнется смута. Тут даже ты не поможешь, Тарег-сама, пока они друг друга не перережут до окончательного изнеможения…

— Это не должно случиться, — резко сказал Джунайд. — Мы должны найти злоумышленника. Тарег-сама, прошу тебя, возьми мое магическое зеркало.

И ашшарит резко поклонился, отведя в сторону рукоять меча.

— Я справлюсь безо всяких… предметов, — мрачно пожал плечами нерегиль.

— Прости, Тарег-сама, но в этот раз ты слег именно из-за этого — из-за гордыни. Что бы тебе не поберечь силы, когда есть такая возможность? — фыркнула Тамийа.

— Я знаю, как ты относишься к человеческой магии и к книге «Гайят-аль-Хаким» в частности, — рассмеялся Джунайд и снова сел рядом с женой. — Но уж прости, Тарег, — именно это зеркало помогло мне найти тебя в Калатаньязоре и Айшу в Красном замке.

Нерегиль скривился, но не нашелся с ответом.

— И раз уж тебе придется сражаться с магом, Тарег, позволь нам все-таки отблагодарить тебя за спасение Джунайда, — мягко сказала Тамийа.

И кивнула слугам. Пикси, семеня и посапывая, подтащили к возвышению длинный сверток, обмотанный синим в мелкий узор шелком. Тамийа-хима с трудом, перегибаясь через большой живот, наклонилась и развернула ткань. В раскрытых пеленах обнаружился длинный прямой меч в роскошных черных лаковых ножнах, окованных золотом. Длинная, в полтора хвата рукоять оканчивалась навершием в виде оскаленной морды тигра, а чеканная гарда представляла собой две лапы с выпущенными когтями.

Тарег осторожно протянул к мечу руки — тигр еще больше раздвинул пасть и зарычал. Нерегиль цыкнул, тигр замолчал. Благоговейно просунув ладони под рукоять и под ножны, Тарег поднял оружие. И начал медленно-медленно выдвигать клинок из ножен. Полированная до ослепительного блеска полоска стали полыхнула нездешним светом. Нерегиль сморгнул и увидел в зеркале меча свои глаза. И резко вдвинул клинок в ножны:

— Прошу прощения. Я не могу это принять. Я…

— Это оружие, которое больше подходит защитнику, чем тот ножик, который они тебе дали, — жестко прервала его аураннская княгиня. — Теперь меч Митамы — твой, Тарег-сама. И пусть он принесет тебе удачу, князь.

Тарег кивнул. И низко поклонился княгине и ее супругу.

— Седлайте коня, — приказал Джунайд. — И надо же, я снова вынужден разрешить тебе взять моего запасного хадбана, о нерегиль.

И шейх суфиев рассмеялся странным сухим смехом.

…Зеленая глазурь на огромном куполе дворца ярко сияла в лучах солнца. Баб-аз-Захаб видать было издалека — и легко на него править, петляя в переулках извилистого города, не зря названного Мадинат-аль-Заура.

Перед воротами дворца расположился Сук-аль-Газл, рынок торговцев пряжей. Запыленный и уставший после долгой дороги всадник неспешно прокладывал себе дорогу в толпе трясущего разноцветными нитями народа. С высоты коня он, улыбаясь, разглядывал смуглых людей в маленьких шапочках и чалмах, орущих, жестикулирующих и ожесточенно торгующихся: "три дирхам и два данга! Это грабеж! Вот уж три года, как я плачу за здешнюю синель три дирхам и ни дангом больше!.."

Стражники в воротах почему-то не обратили никакого внимания на спокойно въехавшего под поднятые зубья решетки верхового на плотном гнедом хадбане. А должны были, потому что хоть на всаднике не было доспехов — на плечи накинута простая дорожная джубба, волосы перевязаны ярко-синим шелковым платком — за плечами у того был пристегнут меч. А еще один длинный клинок явственно угадывался в длинном свертке, притороченном у правого стремени.

А всадник, отплативший страже тем же равнодушием, спокойно поцокал дальше — через мощеный кривым булыжником Двор привратников, мимо снующих по своим делам слуг-хавасс, а оттуда уже, по пыльной тропинке мимо огородов и фруктовых садов, ко вторым воротам, к мусалля для больших церемоний — там стучали молотки и слышались крики надсмотрщиков: на месте страшной славы башни Заиры возводили новую дворцовую масджид, а через нее, уступая дорогу полуголым людям с полными камней и раствора носилками, всадник неспешно ехал дальше, дальше, мимо аптекарских огородов и через квартал гулямов внутренней резиденции, мимо старых и новых, сверкающих полированным мрамором, мазаров и больших могильных плит, по постепенно забирающим вверх улочкам в ущельях стен и высоких башен, к Пестрым — из-за горящих на солнце изразцовых фризов — воротам Ас-Сурайа, резиденции семьи халифа. За этими-то воротами и высился, уходя в яркое голубое небо, огромный зеленый купол.

Стража ворот тоже не вызвала его на пароль и даже вовсе не заметила. Тарег — а это был, конечно же, он — беспрепятственно въехал под прямоугольный свод и спустя мгновение его хадбан звонко зацокал подковами по полированным плитам Миртового двора. Видно, непривычный звук — в Миртовый двор по понятным причинам как-то не принято было въезжать верхом — привлек внимание прислуги. Отводящие глаза чары спали, люди в красно-оранжевых каба гулямов-худжри заметили Тарега и заорали, наперебой показывая на него пальцем.

Нерегиль невозмутимо спешился у длиннейшего и широченного пруда, занимавшего почти весь двор, и отпустил коня напиться. А сам, не обращая внимания на нарастающий вопль и крик вокруг себя, наклонился над маленьким фонтанчиком, сбрасывающим воду в пруд, размотал пыльный шелк платка и принялся умываться. В конце концов, он не мог предстать перед своим повелителем с грязным — после четырехдневной непрерывной скачки — лицом.

Дикие крики и нестройный ор возымели, наконец, свое действие. Из арок входа в зал Мехвар — там халиф обычно давал аудиенцию подданным — выбежал молодой человек в золотом парчовом халате и чалме голубого царственного шелка. Тарег утерся рукавом — а зря, потому как рукав тоже пропылился насквозь — и пошел навстречу бегущему к нему юноше. Когда юноша добежал до него, нерегиль почтительно опустился на плиты пола и склонился в полном церемониальном поклоне.

— Тьфу на тебя! — крикнул Аммар вместо здравствуйте.

Не дожидаясь разрешения подняться, Тарег вскинул голову и заметил:

— Аммар, я понимаю, что для вас я язычник, и ты не можешь приветствовать меня как полагается ашшариту, но я четыре дня и четыре ночи скакал, останавливаясь лишь сменить лошадей на станциях барида. Поэтому хотя бы из уважения к моим усилиям ты мог бы быть чуть-чуть повежливей. Ты бы мог сказать: здравствуй, Тарег, я рад тебя видеть. Или даже так: счастливы мои глаза, что видят тебя, Тарег. А, Аммар?..

— Я тебя раньше конца недели не ждал, — радостно улыбнулся юноша.

И махнул высунувшимся из-за колонн испуганным лицам:

— Все, на сегодня эмир верующих завершил рассмотрение дел и ходатайств. Приходите завтра!

Лица обвалились в земных поклонах.

Крепко держа Тарега за рукав — словно опасаясь, что нерегиль вдруг взлетит как птичка и исчезнет в ярком небе начала осени, — Аммар потащил его через весь дворец на самые задворки, к Охотничьему домику. Дойдя до изящного строения, чьи пять стройных арок отражались пятью стройными арками в зеркале большого пруда, халиф нырнул в боковую дверку и полез вверх по лестнице. Они поднялись на самый верхний этаж, под самую конусовидную крышу башни. Выгнав из комнаты всех ее обитателей, Аммар подтащил Тарега к трем узким прямоугольным оконцам и жестом велел сесть на каменный подоконник. И с облегчением плюхнулся рядом сам.

— Здесь самое высокое место дворца, — непонятно объяснил он, снимая чалму с коротко остриженной головы. — И здесь очень трудно подслушать.

— Что с ней, рассказывай, — мрачно сказал нерегиль и устало прислонился к желтому песчанику голой, нагретой солнцем стены.

Айша поняла, что это сон, сразу: в других снах ей уже приходилось бывать в этом шатре. Серая некрашеная ткань полотнищ не оживлялась ни коврами, ни изящными деревянными решетками, ни развешанным оружием. Впрочем, на полу лежали плетеные из тростника циновки и высохшая трава. А еще на полу лежала женщина. Сумеречная женщина. Руки ее были связаны и заломлены назад — веревка туго притягивала ее запястья к вбитому в землю колышку. Она тяжело дышала, и надорванный ворот белой рубашки — больше на женщине ничего не было — расходился и сходился над маленькой грудью. Она лежала, извернувшись набок, поджав сведенные колени к животу. И пристально смотрела в одну точку широко раскрытыми глазами.

Оттуда на нее двинулся широкоплечий мужчина в одной рубахе. В руке он держал чашку. Хлебнув последний раз, он шагнул к сжавшейся на циновках женщине.

— А без доспеха ты как все бабы…

Волосы мужчины были заплетены во множество косичек, на старинный манер, мощные мускулы спины играли под грубой тканью соуба. Р-раз — и он рванул ворот над ее грудью, до пупка, — на мгновение замер, и дернул дальше, до самого подола. А потом с силой развел ей колени. Сопя, стал устраиваться меж ее бедер, вытягивая ноги, рубаха задралась, показывая заросшие черными волосами спину и зад. Женщина крикнула, запрокидывая голову. А мужчина ухнул и резко втянул ягодицы, а потом ударил еще, и еще, — и, тяжело дыша, принялся мощно двигаться между разведенных белых ног, с каждым толчком все выше вздергивая тоненькое, пригвожденное к полу тело.

…- Госпожа, госпожа!…

Айша взвизгнула последний раз, и отвратительное видение утонуло в потном мареве пробуждения. Тут она открыла глаза и увидела Сальму, старшую невольницу.

— Там, во дворе — наш повелитель! Спрашивает, как спали, а, госпожа?..

Мотая мутной после кошмара головой, Айша кое-как села и подобрала колени к подбородку.

— Госпожа?.. Так я скажу, что вы выйдете?..

— Ага…

Из солнечного квадрата входа в комнату послышались дикие крики. Сальма влетела обратно и, запнувшись о тариму с платьями, плашмя грохнулась на пол. Айша сонно удивилась:

— Да что там?

Хохот. Нечеловеческий хохот в солнечном проеме:

— Смотри, не потеряй штаны, дурочка!..

И вторящий смех Аммара. Так вот оно что…

И Айша, пошатываясь и закусив губу, встала. Ну что ж, гадина, настало нам время встретиться.

Во дворике Царицы уютно журчал фонтан. Аммар молча указал на полуотворенные деревянные резные двери в дальнем конце — там, мол. Тарег молча кивнул — ну да, над створками четко отпечаталась свежими чернилами крохотная, с места, где они стояли, не более дирхама величиной, но оттого не менее могучая сигила. Как только Яхья ибн Саид оттиснул ее над дверями, Аммар привел Айшу из своей спальни сюда.

Про дворик рассказывали, что тут халиф аль-Муктадир запер одну из своих сошедших с ума жен. Аммару не раз приходило на ум, что с Айшой его преследуют странные совпадения, но он гнал такие мысли прочь. Подобрав у каменного основания фонтана мелкий камень, он запустил им в деревянные двери. На глухой удар из них высунулась растрепанная рабыня. Разглядев стоявшего рядом с Аммаром Тарика, женщина пронзительно заверещала и грохнулась куда-то внутрь комнат. Оба мужчины от души расхохотались.

— Смотри, шальвары не потеряй! — утирая рукавом слезы, простонал нерегиль.

После разговора в башне Охотничьего домика Тарик поплелся приводить себя в порядок — он не мог предстать перед супругой халифа иначе, чем вымытый и чистый, в парадном кафтане и мягкой рубашке. Сейчас нерегиль сидел на каменном основании фонтана и осушал глаза уже не рукавом, а вытащенным из рукава платком белого шелка.

И тут из щели между резными створками выпросталась пошатывающаяся после сна, мрачно глядящая Айша. На рубашку она накинула верхнее платье, и оно, не застегнутое, болталось на плечах. Химар она небрежно закрутила на манер гератской горянки — не зашпилив его под подбородком, а завязав на шее под косами. Поглядев на нее, Аммар тут же замолк и очень-очень вежливо проговорил:

— О хибиби, вот я привел того, кто поможет тебе.

— Ты привел ко мне чужого мужчину? — в голосе девушки звучала ярость.

— Это же Тарик, — пожал плечами халиф. — Он не человек и… ну, я хотел сказать, что вам лучше поговорить с глазу на глаз.

Айша уперла руки в боки. Тарик кивнул, и Аммар, настороженно оглядываясь, пошел из дворика прочь.

Девушка гордо вздернула голову и смерила Тарега взглядом. И вдруг слетела со ступенек, подбежала близко-близко, задрала голову и с яростью выдохнула ему в лицо:

— Знаешь, о чем я жалею больше всего? О том, что мне приходится принимать твою помощь! Чтоб ты сдох, убийца!

— Не нужно так со мной разговаривать.

— Твое место — в аль-Хайре, ты, чудище!

Она замахнулась тонкой ручкой и попыталась отвесить ему оплеуху. Он перехватил одну руку, другую, и Айша забилась в его мертвой хватке.

— Я же сказал — не нужно так со мной разговаривать.

Устав бороться, Айша рванулась в последний раз и попыталась плюнуть ему в лицо. Слюны не хватило. Тарег поднял ее над землей — девушка закричала и в ярости задрыгала ногами — и мрачно сказал:

— А я жалею, что скакал день и ночь на помощь неграмотной дуре. Что ж тебя простым вещам никто не научил…

Она замерла и прекратила дрыгаться. Тогда он поставил ее обратно на землю. И со всей возможной ядовитостью в голосе добавил:

— Ты ведешь себя прямо как человек.

Айша тут же вскинулась:

— Это что, по-твоему, оскорбление? А кто же я?!

— Ну ты в воду-то посмотри, — улыбнулся Тарег и развернул ее к фонтану.

Их лица отразились в не потревоженной струйкой воде одновременно. Снежно-белая, не поддающаяся никакому загару кожа. Удлиненные большие серые глаза. Узкие вздернутые скулы. Острые уши, естественно завершающие очерк изящной челюсти.

Айша повернулась в профиль. Потом развернулась к воде другой щекой. Снова вскинула глаза на Тарега. Потеребила в ушке жемчужную сережку на длинной золотой ниточке. Тарег невольно дотронулся до своей маленькой жемчужины в правом ухе.

Потом оба замерли над водой, созерцая свои странно похожие заостренные лица сумеречников.

— Ну вот, а ты спрашиваешь, кто ты, — примирительно проговорил нерегиль.

— Я - верующая ашшаритка, а не какая-то сумеречная язычница, — гордо вздернула голову Айша, явно приходя в себя после полученного потрясения. — Лицо ничего не значит, я — смертная, и после смерти Всевышний заберет меня к себе!

Это было сказано еще и с вызовом. Тарег разозлился:

— Вот-вот, если ты продолжишь себя вести как тупая неграмотная ашшаритка, ты попадешь в свой сказочный рай раньше, чем думаешь!

— Хватит оскорблять меня!! Убирайся прочь, кафир, неверная собака! — рявкнула Айша.

— Видения посещали тебя в этих комнатах? — невозмутимо поинтересовался нерегиль.

Мрачно помолчав, Айша все-таки снизошла до ответа:

— Нет.

— А в этом дворе?

— Нет.

— Я так и думал, — Тарег насмешливо улыбнулся, развернулся и направился к выходу.

Айша стояла и смотрела, как он уходит, стояла и кусала губы, сжимая и разжимая кулаки. И наконец решилась:

— Пожалуйста, научи меня.

Нерегиль замер у больших резных деревянных ворот, заплетенных зелеными ветвями густого плюща. Потом медленно развернулся к девушке:

— Чему какой-то там сумеречный язычник может научить верующую ашшаритку?

— Ты сказал, что меня не научили простым вещам, — тихо сказала Айша. — Вот им, к примеру, я бы… поучилась… с удовольствием… господин нерегиль.

— Да неужели? — Тарег зло прищурился.

А потом пересилил обиду и сказал:

— Ладно. Я тебя кое-чему научу. Но если ты начнешь оскорблять меня снова — я тут же повернусь и уйду. И еще: меня зовут — Тарег. Тарег! Я надеюсь, что тебе будет под силу запомнить мое имя.

— Это мы еще посмотрим, чего я не запомню, а чего запомню, — мрачно пообещала Айша. — Я, например, помню силсила всех трех суфийских орденов — с полными именами шейхов, между прочим.

— А вот насчет суфийских орденов нам имеет смысл поговорить подробнее, — вдруг очень серьезно откликнулся нерегиль и нахмурился.

— Проповедники замучили? — дернула плечом Айша.

— Да, — спокойно ответил Тарег. — И тебе будет любопытно узнать, что дервиши ордена Джамийа поносят не только меня. Я проехал через множество городов, и во многих из них слышал проповеди джамийитов. Они говорят, что халиф заключил договор с иблисом, призвав на помощь демона из западных краев. И теперь вот готовится заключить брак с ведьмой, наполовину гулой, наполовину сумеречницей. Которая не способна зачать и выносить наследника, потому что на третью брачную ночь в их спальню явится шайтан и заберет обоих нечестивцев прямиком в джаханнам. Узнаешь кого-нибудь, кроме меня, в описании?

— Узнаю, — мрачно ответила Айша. — А демона шайтан с собой приберет?

— Нет, демона еще предстоить убить праведным воинам-гази. А потом на трон воссядет Махди, скрытый имам, и род праведных халифов восстановится.

— Аммар об этом знает?

— Еще как знает, — хищно усмехнулся Тарег. — Самое главное, что о них знает Исхак ибн Хальдун. А пока в городах и ханаках идут аресты, нам хорошо бы узнать, кто насылает на тебя эти видения.

Айша вытаращилась от изумления:

— Как?.. Разве это не… она?

— Она тебе может только сниться — и с этим пока ничего нельзя поделать, — жестко отозвался Тарег. — А вот от видений тебе вполне под силу избавиться.

И тут его снова разобрало и он зашипел:

— А если бы тебя растили не как… курицу… у тебя бы их вообще не было!

— Немедленно прекрати меня оскорблять! — тут же заорала Айша и затопала босыми ногами.

А Тарег заорал в ответ:

— Я скакал четыре дня и четыре ночи, чтобы увидеть — что? Глупую девчонку, которая не умеет — о силы мира! — закрывать свой разум! Это непостижимо! Непостижимо!! Ты бы еще… ходить на горшок не умела и… и… писалась бы в постель!!

Айша быстро схватила с края фонтана кувшин и запустила им. Кувшин свистнул мимо уха Тарега — тот даже не отклонился в сторону. Долбанувшись о ворота, медь жалобно загудела.

Нерегиль скривился в насмешливой улыбке.

Айша вскинула палец и уткнула его в Тарега:

— Или ты меня начинаешь учить — или я сейчас же повернусь и уйду. Немедленно открой мне секрет!

— Какой?

— Как магически закрывать разум!

Тарег мстительно прищурился:

— Открываю секрет. Чтобы магически защитить свой разум, тебе нужно сказать себе: я ничего и никого не хочу слышать, я закрыта от мира.

Девушка открыла рот. Закрыла его. Затем снова подняла палец в длинном, свешивающемся до самых костяшек рукаве:

— Хватит — надо мной — издеваться. Немедленно открывай секрет!

— А это и есть весь секрет, — непоколебимо отозвался Тарег. И, снова не сдержавшись, рявкнул: — Ну не курица?!

…- И что — и все?

Аммар смерил нерегиля недоверчивым взглядом. Тот лишь устало вздохнул — мол, сколько можно спрашивать одно и то же.

— И если она так будет говорить каждый вечер и каждое утро и молиться, у нее больше не будет никаких видений?

Тарик устало провел ладонью по лицу:

— Аммар. Это не аль-джабр, где дважды два — всегда четыре. Это человеческая душа. Она устроена, кстати, сложнее, чем думал ибн Сина. Ее может охватить паника — и тогда защита падет. Ее может покинуть доверие к Единому, подарившему нашим разумам природное свойство закрываться от вторжения, — и тогда защита падет. Но я не думаю, что твоей невесте это грозит. Она умная и способная девушка.

— А что ж ты… — зашипел Аммар.

— Она первая начала оскорблять меня! — взорвался нерегиль.

Аммар плюнул:

— Вы как огонь и порох, я буду вас держать подальше друг от друга. И смотри мне, самийа, — чтоб последний раз я видел ее из-за тебя в слезах. Ты понял меня?

Тарик надулся как мышь на крупу.

— Ты понял меня?

В ответ пробурчалось что-то отдаленно похожее на «да».

— Вот, — удовлетворенно кивнул Аммар. — А не то смотри у меня — вода, мука, лепешки. Пара недель на кухне научат тебя вежливо разговаривать с госпожой.

Нерегиль лишь дернул плечом. И устало прислонился к теплой стене желтоватого песчаника. Под окнами башни Охотничьего домика в громадном прямоугольном зеркале пруда лежало розово-фиолетовое закатное небо. Пальмы и магнолии качали листьями в вечернем ветерке. Вода шла легкой рябью, искажая силуэты пяти освещенных факелами арок входа. У пруда перекликивались невольники, разносившие лампы и светильники. Под окнами булькал фонтан и угукала горлица — на одном из двух здоровенных кипарисов явно было гнездо.

— Ну что, давай? — с нетерпением напомнил Аммар о деле.

— А?.. — рассеянно отозвался нерегиль.

— Давай, говорю, — сердито понукнул его халиф. — Талисман давай. Для магического зеркала.

— Ах да, — Тарик встряхнул головой и отлепился от оконного проема.

И вытащил из рукава металлический позолоченный диск шириной не более половины ладони. Аммар с любопытством присмотрелся: по ободу кругляшика шла надпись размашистыми хвостатыми буквами сумеречников, потом символы планет, а потом, концентрическими кругами, еще две надписи.

— Что это? — блестя глазами, поинтересовался он у Тарика и ткнул пальцем в буквы.

— Да чушь, — дернул плечом нерегиль и брезгливо скривился — золоченый плоский круг, казалось, внушал ему неодолимое отвращение. — По краю — так вообще белиберда, якобы имена семи ветров власти, дальше символы и имена планет — кстати, буквами Ауранна, но на ашшаритский манер — Зухал, Мустари, Миррих, Шамс, Зухра, Утарид, Камар…

— Ну а это?

— А это, — тут нерегиль скривился окончательно, как будто в рот ему выжали сок лимона, — якобы имена предержащих ангелов.

— А ты откуда знаешь, что это «якобы» имена? — фыркнул Аммар.

— Я с этими ангелами разговаривал. С детства, — отрезал нерегиль. — И уж имена их — и на нашем, и на их языке — знаю точно и все до единого. Вот этой вот чуши — Каптиэль, Саткиэль, Анаэль и прочей белиберды — среди подлинных имен Сил мира нет.

Если бы не свидетельство Яхьи ибн Саида, Аммар бы за такое бесстыжее хвастовство и богохульное кощунство приказал бы отдать самийа чиновникам-мухтасибам — чтоб высекли и разом отучили позорить ашшаритское богословие. Но Яхья клятвенно заверил халифа, что так оно и есть: нерегили взбунтовались не где-нибудь, а прямо в благословенном земном раю. Подняли мятеж, неверные свирепые собаки, против ангелов Всевышнего, против Властей и Престолов, живущих посреди благоухающих садов и белого винограда. Вот народ, мрачно подумал Аммар и смерил Тарика строгим взглядом. Мало тебя еще наказали, собаку эдакую, выдав верующим ашшаритам головой, — и халиф с удовлетворением почувствовал себя орудием Божественной справедливости.

— А вдруг там эти имена люди услышали и все переиначили? — Аммар решил не сдаваться — тоже мне, избранный собеседник ангелов выискался.

— В стране моего детства никаких людей отродясь не было и никогда не будет, — отрезал Тарик и зло прищурился. — Только этой напасти нам там не хватало.

— А если у вас там было все так прекрасно, то чего же вы оттуда выперлись и сюда, к нам, к людям, приперлись? — прищурился в свою очередь Аммар.

Тарик раскрыл было рот, но вдруг смешался — и закрыл рот. Халиф Аш-Шарийа с удовлетворением кивнул — и взглядом приказал: мол, дальше рассказывай. Нерегиль зло прижал уши, но повиновался:

— Вот и все, больше ничего не написано.

— А чего ты тогда на него морщишься, будто тебе на ногу наступили?

— А вы его изготавливаете отвратительным способом — прокаливаете в семи истечениях человеческого тела: крови, семени, слюне, ушной сере, слезах, экскрементах и моче. Тьфу.

— Но ведь оно действует? — усмехнулся Аммар.

— Но не из-за того, что на него кто-то помочился, — процедил нерегиль.

Похоже, он начинал злиться не на шутку. Аммар решил заканчивать дергать своего ручного тигра за усы и задал последний вопрос:

— А из-за чего?

— Из-за того, что при изготовлении на кровь и пение заклинаний слетается… шайтан знает что. И дает зеркалу силу, — мрачно ответил нерегиль.

— Эй, — Аммар отдернул руку, — ты чего сюда притащил?

— Это зеркало аль-Джунайда, — успокаивающе отмахнулся Тарик. — К Джунайду слетались понятно кто — джинны.

— Аааа, — с облегчением выдохнул Аммар. И тут же подпрыгнул от нетерпения: — Ну так давай, давай, чего ждешь!..

Кругляшик булькнул в воде, мгновенно опустившись на дно чаши-каса. Тарик наклонился и дунул на воду.

И в воде всплыла скальная стена и высохшая неплодная долина под ней. В раскрошенном серовато-желтом камне, сквозь струящееся марево раскаленного воздуха чернелись черные отверстия входов в пещер. К ним поднимались лестницы, плетеные из прочного джута, а у подножия скал, среди бесформенных холмов и жухлых кустов раскинулся палаточный городок — цветные, серые, заплатанные и роскошные шатры торчали и хлопали полотнищами на сколько хватало глаз. Между ними сновали люди, бегали голые грязные дети. Ханака. Дервишеская ханака — в долине Лива ар-Рамля.

Тихонько ахнув — ах ты ж, как же я раньше-то не догадался — нерегиль перевел глаз зеркала на громадную скалу с короной камней на вершине. У ее подножия, у низкого входа в черную пещеру, царило какое-то праздничное оживление: на кустах развевались яркие ленты, звенели колокольчики, женщина в богатом хиджабе ползала на коленях и щеткой обметала камни входа, сметала сор, веточки и белые перья — много-много белых перьев, и они завивались вверх и снова, медленно кружась в жарком воздухе, опадали на камни. Вереница других ашшариток — все стояли на коленях, кто в чем, кто в нищенской тканине, кто в шелке, — смиренно ждала своей очереди. В паре шагов от входа на коврике сидела и с монотонным завыванием раскачивалась взад-вперед женщина — черные волосы давно выбились из-под платка и мотались с такт ее однообразным движениям, некоторые сидевшие на земле люди словно попали в резонанс с этим колыханием и тоже наклонялись и откидывались, наклонялись и откидывались, гудя какие-то странные однообразные фразы. Воздух шел струями беспощадного зноя, с небес круглым выжигающим глазом смотрело солнце. Из пещеры на дневной свет вышел дервиш — и, рассмотрев его хирку и колпак, нерегиль ахнул.

Это был джамийит.

— Не может быть, — пробормотал он. — Не может быть, это же обитель Хальветийа. Зу-н-нун? Зун-н-нун, где ты?

Зеркало ухнуло во тьму и звон цепей. Полуголый старик, сидевший на соломе у стены, с трудом поднял голову и двинул рукой — он был закован по рукам и ногам, рядом в соломе копошились другие истощенные, мокрые от пота, звенящие железом тела. Зиндан. Какого города?..

И птица магического взгляда кувыркнулась вверх, вверх, в небо — и оттуда парящим полетом, в размахе крыльев опрокинулось на громадный прямоугольник масджид, на высящийся в углу прямоугольный, мощный, суровый в своей голой каменной простоте альминар. Куртуба.

— Да что ж такое, — в голосе самийа Аммару послышалось чуть ли не отчаяние. — Что ж такое?! Опять?!

И в зеркале все завертелось, завертелось — и ввинтилось в черную нору пещеры, рвануло вперед, вперед — и очутилось в низкой подземной зале. На молитвенных ковриках рядами сидели дервиши в черных хирках и опрятных колпаках ордена Джамийа. Под сводами мерно гудели голоса — наступило время зикра. А у дальней стены, у покрытого черным знаменем ордена прямоугольного каменного возвышения, на оленьей шкуре сидел сухопарый человек с умным и властным лицом. И вращал трещоткой, щелк, щелк, раз за разом, прикрыв глаза, вращал трещоткой, задавая ритм молящимся. Шейх.

Аммар понял, что видит знаменитого святого — Ахмада-и-Джами Джандапиля, по прозвищу Могучий слон. Именно этот суфийский шейх возвысил свой голос против халифа, упрекая того в отсутствии таваккул, упования на Всевышнего, и в ширк хафи, скрытом многобожии: Аммар ибн Амир, громко возвещал святой муж, отказался от надежды на помощь свыше и обратил свое упование на сотворенное существо — на демона-самийа. Язычник-сумеречник не может спасти халифат! — кричали со ступеней масджид, на кладбищах и у мазаров его последователи. Иблис попутал эмира верующих — ибо только нечистый мог внушить людям нечестивую мысль прибегнуть к помощи нечистого, мерзкого существа и доверить тому командование войсками халифата. А теперь вот Аммар ибн Амир, говорил шейх, — не иначе, как по наущению богомерзкой твари, — берет в жены женщину сумеречной, порченой крови! О верующие, — кричали дервиши, — если так пойдет дальше, то скоро на престоле халифата мы увидим остроухое большеглазое существо, а у ступеней трона будут стоять с одной стороны сумеречница, родившая нам такого наследника, а с другой — сумеречник, возведший на престол аш-Шарийа отпрыска своей крови! Халифа необходимо обратить, Аммар ибн Амир должен совершить тауба, покаяние, и отослать обе твари туда, где им место, — в ревущий огонь джаханнама!

— Ах ты сука, — по змеиному зашипел Тарик. — Ах ты гадкая, гадкая сука… Заграбастал чужое место и теперь измываешься…

— Над кем? — испугался Аммар.

— Над Айшой, — ответил Тарик и отпустил цвета в чаше. — Своими видениями Айша обязана вот этому главному пещерному ублюдку. Знамя лежит на надгробии Амайа-хима. Как же я сразу-то не догадался, глупец я, баран…

— Ой, шайтан… — до Аммара стал доходить ужас его положения. — Ой шайтан, это же Слон…

— Ну и что? — мрачно удивился нерегиль.

— Тебе ничего! — взорвался халиф. — Тебе, собаке языческой, ничего! Это святой! Святой шейх, понимаешь ты или нет! Его называют одним из сорока девяти святых аутадов, каждую ночь обходящих вселенную! Он каждую ночь докладывает кутбу о несовершенствах, и тот их исправляет! Без его благословения все рухнет!

— Аммар, ты что, охренел? — искренне удивился Тарик.

И в ответ получил рукавом по затылку. Халиф схватил его за волосы, пригнул ему голову к ковру и, с силой дергая вниз, заорал:

— Чтоб ты мне! Ничего! Как в прошлый раз! Ничего! Не смей! Тронешь пальцем — убью, сожгу, развею прахом! Понял, тварь? Мне только восстания не хватало! У него под рукой Ар-Русафа и аль-Андалус, ты понял, нет?!

Тарик придушенно кричал и скребся по ковру когтями.

— Ты понял или нет?!

Нерегиль колотил ладонями и пытался что-то крикнуть сквозь расплющенные о шерстяной ворс губы. Аммар его наконец расслышал:

— Айша! Айша!

Вздернув нерегиля за волосы, халиф придвинул его лицо к своему и сквозь зубы прошипел:

— Не тронешь святого шейха пальцем! Арестуешь, привезешь в столицу. Я сказал — не тронешь пальцем! Ты понял меня, нет? Я сказал не "не тронешь пальцем" — а "НЕ ТРОНЕШЬ ПАЛЬЦЕМ"!! Ты понял, нет, или тебе повторить?!

Сквозь хриплое дыхание нерегиль выдавил:

— Пусти.

— Я спрашиваю, ты понял или нет?!

Лицо самийа помертвело:

— Пусти. Убью.

Аммар разжал пальцы. Тарик, тяжело дыша и не сводя с него широко раскрытых глаз, медленно отодвинулся.

— Значит так, — мрачно проговорил халиф, подымаясь. — Возьмешь сколько надо людей, отправишься прям завтра с утра. Привезешь почтенного Ахмада-и-Джама в столицу, как драгоценную вазу. Он обладает огромной властью над духами и джиннами, и я допускаю мысль, что он тебе напинает задницу, прежде чем согласится принять мое приглашение. Я даже допускаю мысль, что он уже знает о нашем разговоре и готовится принять тебя как… подобает. Он отправил на тот свет тучу народа, который вел себя с ним непочтительно. Так что советую быть почтительным и вежливым. Передашь святому, что Аммар ибн Амир почтительно испрашивает его благословения на брак. И привезешь в столицу. Ты понял или нет?!

Тарик молча склонился в церемониальном поклоне.

— Так-то лучше, — сказал халиф Аш-Шарийа и вышел из комнаты.

Тарег бессильно сполз по теплой после солнечного дня стене. Уткнув лицо в колени, нерегиль охватил их руками и так замер.

И тут у его правого бока послышалось какое-то шебуршание.

— Хозяин!.. Рррр… Хозяин?..

Не глядя и не поднимая головы, Тарег протянул руку и развернул шелк на рукояти меча. Тигр Митамы осклабился:

— Да он дурак смертный, что с него взять.

Нерегиль продолжал сидеть неподвижно, уронив голову.

— Ну и какой прок вот так сидеть и предаваться отчаянию?

Молчание.

— Пощады и милости тебе все равно не дождаться.

— А то я не знаю, — Тарег дернул плечом.

— Если хочешь спасти девчонку, отчаяние ты себе позволить тоже не можешь.

Нерегиль вздохнул.

— Я голодный!..

— Хватит канючить.

И Тарег положил на зубы тигра палец. Вздрогнул, когда тот укусил — четырьмя острыми, как иглы, клыками. Довольно почмокав, существо отпустило подушечку пальца.

— Ну все, хватит рассиживаться, пойдем. До рассвета тебе нужно набрать отряд… не особо ревностных верующих.

И тигр Митамы захихикал. Тарег прошипел следом:

— Власть у него над духами и джиннами, поди ж ты…

Черный страшный ореол и-Джама он видел ясно — ползучие дымные плети завивались вокруг тела одержимого, залезали тонкими мерзкими струйками в уши, в рот, ввинчивались между глаз и в пупок. На неровном камне свода пещеры, над головами раскачивающихся в вое радения дервишей висели, уцепившись когтями, десятки маленьких, с летучую мышь, и уже подросших, с гончую собаку величиной, крылатых черненьких тварей — с тупенькими выпуклыми глазками, с ощеренными пастями, утыканными игольчатыми зубами. Острые розовые языки длинно свешивались из раззявленных ротовых отверстий. Поголовье тварей питалось — на глазах по паучьи набухая и растопыриваясь перепончатыми крыльями.

Тарегу заволокло глаза яростью от одного воспоминания и он пробормотал:

— Я ему покажу, какая бывает настоящая власть над духами и джиннами, сукиному сыну, я там все по камушку…

Тигр Митамы хихикнул снова и сказал:

— Вот я и говорю — смертный дурак, ничего не понимает. Давно я не рубил головы дервишам, давно…

— Ты губу-то не раскатывай!..

— Да ладно тебе. Ничего он не сможет сделать, твой халиф, — особенно когда голова его… святого… уже будет красоваться на пике.

— Это точно, — медленно кивнул Тарег.

И нерегиль и меч переглянулись и рассмеялись — тихим, хищным, недобрым смехом.

Запахнув поплотнее стеганую фуфайку, вазир дивана барида, глава тайной стражи Исхак ибн Хальдун посмотрел на чернильное непроглядное небо — холодало, хотя в комнату, расположенную по последнем ярусе огромного дома над садом Линдарахи, вечерний стылый ветер не залетал. Огромный тополь за окном трепетал вывернутыми наизнанку серебристо-серыми листочками. Вазир вытянул шею и, рискуя вывалиться наружу, снова глянул через широченный подоконник мирадора. На этот раз Всевышний вознаградил его усилия — внизу, мимо ряда плоских длинноносых ламп, установленных вдоль белых тесаных камушков дорожки, мимо вымахавших до самой черепицы крыш тополей и затейливо стриженых кустов жимолости плелся нерегиль.

— О самийа!

Тарик поднял голову и остановился. В подсвеченной ароматическим маслом темноте ночи его лицо смутно белело.

— Я прошу тебя подняться ко мне, — тихо-тихо проговорил Исхак — он был уверен, что Тарик его прекрасно расслышит.

Пожав плечами, нерегиль свернул и поплелся к дверям дома.

Исхак вздохнул: крики эмира верующих, отраженные широким зеркалом пруда перед Охотничьим домиком, разнеслись по всему дворцу. Теперь о том, что самийа впал в немилость, знали даже подавальщики полотенец при кухне.

Исхак снова вздохнул: покойный халиф, отец Аммара ибн Амира, восемь лет назад приказал выволочь его, Исхака, за ногу из зала приемов. Незадолго до этого он приказал отрубить обе руки главному вазиру, старому Мервазу аль-Завахири, — в ведомстве хараджа на того насчитали долг в пять миллионов дирхам. Однако на следующий день Мерваз приказал привязать обе отрубленные руки к локтям и явился в диван, сказав: "Повелитель верующих подверг меня справедливому наказанию, но не сместил с должности. Я здесь, чтобы служить ему". Халиф приказал отвести его домой и милостиво прислал палача туда — старого Мерваза обезглавили во дворе его дома, а не на помосте на базарной площади. Так вот, когда вооруженные гулямы выволокли его, Исхака, он думал, что не переживет следующей ночи. Но халиф, да благословит его Всевышний, велел всего лишь заковать его и отвести в тюрьму. Там Исхак и провел следующие пять лет — пока на трон не сел Аммар ибн Амир. Мальчик — да благословит его Всевышний и умножит его дни — обошелся с ним как нельзя лучше: велел освободить и вернул конфискованное имущество. Молодой халиф, шептались в переходах дворца, был мягок нравом и подобен ласковому котенку — слишком мягок, с нами, ашшаритами, так нельзя.

Вот почему Исхак ибн Хальдун был уверен, что и на этот раз для нерегиля все криками и ограничится. А зря, кивнул он себе. Если Аммар ибн Амир хотел утвердить свою власть на существом из Сумерек, он должен был возложить на шею самийа тяжелую руку — и не позволять нерегилю вести себя строптиво и непочтительно. Пара лет в зиндане сумеречнику бы не повредила — так шептались в переходах дворца. Сам ибн Хальдун тоже полагал, что мягкое вразумляющее наказание нерегилю только пошло бы на пользу. Долг халифа — смирять подданных, а полководцу нельзя давать много воли: даже если он верен престолу и соблюдает этикет, ему необходимо напоминать о хрупкости и мимолетности жизни. Халиф аль-Мутасим за гораздо меньшее велел заключить в тюрьму Афшина Хайдара ибн Кавуса. А ведь тот разбил киданей, смирил и низвел до корней травы бродячих сумеречников побережья, подавил восстание Бабека и мятеж в Шамахе — не зря аль-Мутасим провозгласил его Опорой Престола и наградил усыпанным драгоценностями таджем. Но обвинение в измене вере пришлось как нельзя кстати — и Афшин умер в зиндане голодной смертью. А тут — заносчивое свирепое существо следовало научить истинам Аш-Шарийа: как в небе есть лишь одно солнце, так на престоле сидит лишь один властитель, и всякий допущенный пред его лицо за завесу должен быть счастлив, что ему позволяется целовать землю в пяти локтях от трона или правую руку под рукавом. Годик в подземелье — за такое назидание никто не упрекнет в жестокости, а Тарик поймет, какую честь ему оказывали, позволяя не только сидеть в присутствии повелителя — такова изначальная привилегия главнокомандующего, — но и избавляя от справедливого наказания палками за наглость и фамильярность в обращении к эмиру верующих.

— Приветствую тебя, о Исхак, — нерегиль, меж тем, показался на пороге.

С удивлением оглядевшись — Тарику еще не приходилось бывать в комнате Сабита, Исхакова вольноотпущенника, — нерегиль прошел по пыльному ковру и сел напротив Исхака на продавленную вытертую подушку. Сабит служил в Ас-Сурайа в ранге старшего подавальщика сладостей. Скупой изразцовый фриз опоясывал стены, решетки дверей рассыпались многоугольниками узоров — в остальном же жилище слуги оставалось бедным и скудным, как жилище всякого слуги. Сам Сабит, в ужасе подобравшийся при виде сказочного нелюдя, сидел со своими сыновьями у стены на голом полу. Угол комнаты отгораживала пестрая тканая занавеска — за ней слышался шепот и попискивания женщин: матери Сабита, его жены, троих дочек и молоденькой рабыни. Рабыню — полненькую сдобную девушку — слуге подарил Исхак. Сабит был преданным и смелым человеком — и не раз рисковал жизнью, доставляя старому вазиру сведения о жизни обитателей халифской резиденции: рахат-лукум, пахлаву и засахаренные орехи приносили и в комнаты хаджиба, и в дом главного вазира, и — самое главное — в харим.

— Я знаю о твоей опале, — сухо кивнул вазир.

С попавшим в немилость не позволялось разговаривать с прежней сердечностью. Исхак и так рисковал многим, позвав сумеречника в эту комнату.

Нерегиль лишь пожал плечами.

— Аммар ибн Амир — мягкий и милосердный повелитель, — ибн Хальдун решил все же утешить командующего. — Когда Исмаил ибн Аббад прочел ему касыду на «ба», и сказал вот такие беспримерные в своей наглости строки:

Ты сомкнул крылья над таглибитами,

И таглибиты навсегда побеждены (туглаб),

Аммар ибн Амир всего лишь воскликнул: "Хватит, ради Всевышнего!", и за этим не воспоследовало никакого наказания.

Тарик сморгнул и явно ничего не понял. Ибн Хальдун терпеливо объяснил:

— Глупый стихоплет произнес перед лицом повелителя верующих слово туглаб — поражение. Это дурное предзнаменование.

Нерегиль снова сморгнул — но лицо осталось бесстрастыным. Не будучи уверен, что существо из Сумерек его поняло, старый вазир снова пояснил:

— А когда Ибн Макатил пришел к его прадеду, халифу ад-Даи аль-Алави би-ллах, и прочел:

Не говори «радость», а скажи "две радости":

Локон ад-Даи и день Михраджан,

Повелитель верующих велел повалить его и всыпать пятьдесят палок, сказав: "Исправить его поведение я мог, только «наградив» его таким образом". В самом деле, кто же перед лицом халифа осмелится произнести: "не говори «радость»? Разве такое может понравиться повелителю?

— Действительно, — тихо откликнулся Тарик, не сводя внимательного взгляда с вазира и не меняя бесстрастного выражения лица.

— Но к делу, — кивнул Исхак ибн Хальдун и взмахнул руками, перекидывая за локти широкие рукава своей роскошной, шитой золотом фараджийи из куфийской ткани.

Золотые, с лазуритовой инкрустацией пуговицы, застегивавшие его длинное одеяние от широкого парчового ворота до середины внушительного живота, растопырились в петлях — с каждым годом ибн Хальдун прибавлял и весе, и в обхвате.

— Я помогу тебе отобрать людей для похода, — усмехнулся старый вазир.

— Ты не знаешь цели моего похода, — спокойно отозвался Тарик.

— На все воля Всевышнего — но иногда случается так, что стрела, выпущенная по куропатке, попадает в твоего сокола. А еще случается так, что, желая спугнуть куропатку, попадаешь ей в глаз.

— И все же ты многого не знаешь, — покачал головой нерегиль и стал подыматься с грязной старой подушки.

— Я знаю достаточно, — и Исхак мягко остановил его, взяв за расшитый край рукава. — Тебе приказано привезти почтеннейшего шейха в столицу.

— Да, — Тарик кивнул.

— Халиф Аммар ибн Амир не может отдать другого приказа. Орден Джамийа вот уже более столетия находится под покровительством халифов: ведомство абиса перечисляет суфиям в Ар-Русафа и аль-Андалусе миллионные пожертвования верующих и передает им имущество тех, кто умер в нечестии, дабы дервиши молились за души грешников. Шейх Ахмад и-Джам унаследовал хирку самого Гилани, шейха Востока и Запада, чья нога попирала шею каждого святого, — а ведь шейху не было еще двух месяцев от роду, когда завещание Гилани вступило в силу. Все настоятели обителей Джамийитов пожалованы шароварами футувва — верных служителей престола. Вот почему наш повелитель — да умножит Всевышний его годы! — приказал тебе привезти почтеннейшего шейха живым и невредимым.

— Как драгоценную вазу, — мягко поправил Тарик, не изменившись в лице.

— Но это невозможно, — глава тайной стражи развел руками.

Нерегиль прищурился. А вазир улыбнулся:

— Шейх не последует за тобой, как породистая верблюдица за вожаком стада. Тебе придется принять бой. Только так ты сможешь захватить его живым.

Нерегиль молча, не шевелясь, смотрел на него.

— Ах вот оно что, — нахмурился ибн Хальдун.

Помолчав, вазир мрачно покачал головой:

— За такое ты легко не отделаешься. Ослушника подвергают суровой каре. Я не хочу расставлять людей в толпе, которая сбежится к мосту через Тиджр, чтобы посмотреть, как тебя подвешивают на срединной перекладине.

Тарик лишь пожал плечами.

— Ты не знаешь, на что идешь, — тихо проговорил ибн Хальдун. — Тебя не казнят — если ты на это надеешься. Убить тебя не позволяет Договор — ты же подарен нам ангелами. Но тебе от этого, самийа, будет только хуже — поверь мне.

Нерегиль молча отвернулся.

— Я хочу оказать тебе услугу, — вазир легонько наклонился вперед и заговорил очень, очень тихо. — Возьми и-Джама живым. А по дороге… он умрет.

— Ты ничего не знаешь об и-Джаме, — спокойно отозвался Тарик, продолжая глядеть в ночное небо окна.

— Чего же, интересно? — вазир начинал злиться — в конце концов, если сумеречнику не терпелось попасть в застенок Веселой башни, а потом на перекладину моста — что ж, воля его, а его, Исхака, терпение, уже начинало истощаться. — Он травит своих учеников гашишем, и они выполняют любой его приказ, — это что, тайна?

— Для того, чтобы заставить любого из вас — в том числе и тебя, Исхак, — выполнить любой свой приказ, и-Джам не нуждается в гашише, — бесстрастно ответил сумеречник.

Тут ибн Хальдун расхохотался:

— Ты что же, веришь этим простонародным россказням о тасарруф?

— А ты нет? Айша тоже не верила в призраков Красного замка, — усмехнулся нерегиль.

Вазир досадливо поморщился: называть женщину эмира верующих по имени считалось вопиющим нарушением этикета. И жестко ответил:

— Я знаю многих из орденов Халветийа и Хеддава, достойных шейхов, десятилетиями живующих в аскезе и строгости, в посте и молитве, — и ни один из них не подтвердил мне, что тасарруф и таваджжух, химмат и передача барака совершаются суфиями. Более того, они говорят, что даже упоминание таких вещей ведет к язычеству и оскверняет молитву.

— У тебя на редкость приличные знакомые, Исхак, — недобро улыбнулся Тарик. — И они сказали тебе сущую правду. Но запомни, человек: все, что ты перечислил, делается дервишами ордена Джамийа и их шейхом. Только называется все это иначе, и гораздо короче.

— И как же? — мрачно поинтересовался вазир.

— Черная магия, — отрезал Тарик. — Он одержимый, этот ваш Ахмад и-Джам. И я не смогу его захватить живым. И даже если смогу, твои люди не смогут его убить, Исхак. Потому что шейха Джамийитов уже нельзя убить простым оружием.

Старый вазир надолго замолчал.

В комнате слышались лишь потрескивание светильника в нише, да шорохи из-за занавески, за которую забились женщины. Сабит с сыновьями давно пали на свои лица и не шевелились, ожидая, когда господин вызовет своих людей, и те свяжут всех одной веревкой и поведут к Тиджру.

— Что скажешь, о ибн Ахмад? — наконец тихо спросил он кого-то, кто сидел у стены за спинами слуг.

Командующий Правой гвардией поднял голову и отвел от лица широкий край чалмы:

— Я полагаю, что сейид знает, что говорит. Если сейид говорит, что здесь замешаны чернокнижники, значит, так оно и есть. По правде говоря, я и сам подозревал нечто подобное. Обычному человеку было не под силу одолеть моего почтенного дядю.

Нерегиль широко раскрыл изумленные глаза, и Исхак ибн Хальдун почувствовал себя польщенным. Хасан ибн Ахмад тоже заметил удивление Тарика и пояснил:

— Почтеннейший Саубан ибн Ибрахим по прозвищу Зу-н-Нун приходится мне дядей по матери. Теперь, когда джамийиты нанесли оскорбление нашей семье и убили старшего дядю, трех двоюродных братьев и всех шестерых племянников, наш род будет мстить. Ты окажешь мне честь, сейид, если примешь меня и двух моих сыновей в свой отряд. Я приведу тебе пятьдесят копий, и — клянусь Убивающим! — мы будем свирепы в битве и верны тебе.

— Все, кто пойдет за мной завтра утром, рискует головой, — сказал Тарик. — Ты готов пойти на смерть ради мести, о Хасан?

— Все, кто пойдет за тобой завтра утром, рискуют больше, чем головой, — ответил командующий Правой гвардией. — Вот почему мы уже переправили свои семьи в земли Бану Марнадиш, подальше от столицы. Жить нам или умереть — на все воля Всевышнего. Все мы пыль на Его пальцах, о Тарик. Но пыль бывает разная — бывает из камня, а бывает из дерьма.

— Хорошо сказано, — наклонил голову нерегиль.

— Я буду молить Всевышнего о вашей победе и, если повелитель верующих прикажет вам есть хлеб мертвых, о быстрой смерти, — вздохнул ибн Хальдун. — Я говорил с тем мальчиком-ханеттой, Саидом. Он возьмет свою сотню — они молоды и горячи, и каждый из них желал бы умереть, как шахид. А уж какая смерть им достанется — на все воля Всевышнего. Он милостивый, прощающий…

Все сидевшие в комнате ашшариты провели ладонями по лицу и склонили головы.

— Сабит, — старый вазир повернулся к своему слуге. — Ты многое услышал этим вечером, и многое из того, что ты слышал, тебе не следовало слышать никогда.

Из-за занавески донеслись сдавленные рыдания и всхлипывания. Ибн Хальдун холодно усмехнулся и сказал:

— Однако я помилую тебя и твою семью. Двое твоих мальчиков отправятся с Тариком. И старшая дочка тоже — она будет сопровождать каида ханаттани. В походе воинам нужны слуги и утешение. Я дам им мулов и новую одежду. И они будут служить сейиду верно и на совесть.

— Милосердием ты воистину подобен праведному царю Дауду, о господин, — всхлипнул Сабит, и все семейство разразилось счастливыми слезами радости и благодарности.

Каждый раз, просыпаясь, Айша видела лишь качающуюся тень бахромы пальмовых листьев на занавеси входа. Она прислушивалась к спокойному дыханию Аммара — он спал совсем как ее младшие братья после тяжелого дня — запрокинув голову и чуть похрапывая. Ночи в Ас-Сурайя походили на ночи дворца Куртубы — тихие, мирные, лишь изредка слышался сладкий женский вскрик, и ему вторил веселый смех юных голосов. Где-то далеко-далеко, за внутренней стеной, в садах слуг-худжри, перекликались бостанджи.

Ухватившись за большую ладонь мужа, Айша снова смежила веки. И вот тут-то к ней пришло то, чего она боялась больше всего.

…Ей уже приходилось видеть эту комнату, и она знала, где это. Замурованный нынче покой на самом верху Факельной башни. Голые стены, маленькое окошко, забранное резной каменной решеткой. И еще одна решетка — узорная, кованая — перегораживает выход из комнатки. На вытертом ковре, среди пузатых, обтянутых ковровой тканью подушек, сидел рослый, заросший густым черным волосом мужчина. Густой мех курчавился в распахнутом вороте соуба, на мощных ногах и в паху.

Две пожилые невольницы в простом некрашеном платье раздевали стоявшую посреди комнатки женщину. Айша пугалась этого больше всего: когда сумеречница стояла к ней спиной, ей было отчетливо видно то, чего, похоже, не видел больше никто — ни Сахль, ни рабыни. Крылья. Длинные, белые, изгибающиеся мощными маховыми костями от лопаток. Снующие руки невольниц проскальзывали сквозь бестелесное оперение и опушку на спине, и женщина тогда сжимала кулаки — и кинжально-острые белоснежные маховые перья грозно расходились в напряжении ярости.

Рабыни трудились над пряжками кожаного панциря и бронзовыми наручами — дрожащими пальцами они снимали с сумеречницы окровавленный доспех. На перьях не было ни капли крови, зато рассыпавшиеся из прически волосы слиплись во влажные пряди.

— Ооо, я люблю, когда ты такая… еще горячая… — проговорил мужчина на подушках и положил себе руку между ног.

Напряженный айр туго натягивал ткань соуба.

— Снимите с нее шальвары.

Трясясь от страха, рабыни спустили ткань с бедер, и женщина, раскрывая маховые перья и прижимая острые уши, выступила из лежавшей на полу одежды.

— Иди, иди ко мне, — облизнув губы, пробормотал Сахль и махнул невольницам — вон, прочь отсюда.

Пока те пятились к выходу, Сахль приказал:

— Подними подол. Выше. Я сказал выше. До пупа подними, сука. Вот так. Теперь садись на меня. И смотри, будь повеселее, горячей будь, а то снова пропущу через гулямов, чтоб тебя как следует разогрели. Вот так, дда… ффф… все твое, да… Теперь давай, двигайся, двигайся, да, да, быстрее, сука, шевелись, ддааа…

Жуткие, белеющие страшным нездешним светом крылья медленно раскрылись в обе стороны. Ореол подымавшейся и опускавшейся на бедрах Сахля женщины заиграл светом такой страшной, ослепительной ярости, что сердце Айши не выдержало и она закричала

…- Нет, нет! Прекратите! Прекратите! Она всех убьет, прекратите это! Ааааа!!!

— Айша! Айша, проснись!..

Давно ей ничего не снилось, да что ж такое, никак не разбудишь:

— Айша! Айша! Проснись!… Сальма, дай сюда воды!

И они начали в четыре руки брызгать в лицо плачущей и кричащей женщины. Айша кричала с открытыми глазами, заходясь и всхлипывая.

— Дай кувшин! — Аммар налил себе воды в руку и резко обмыл жене лицо.

Айша всхлипнула, икнула и вдруг посмотрела осмысленно.

— Хабиби, тебе что-то приснилось…

А она огляделась кругом, увидела их испуганные лица и вдруг разрыдалась еще пуще:

— О мой господин! О господин! Простите меня, о простите меня!

Во время таких приступов оставалось лишь прижимать ее к себе и гладить — по волосам, по спине, по пахнущему цветами затылку.

Кивнув Сальме — иди, мол, — Аммар дождался, когда всхлипы стихнут. Легонько отстранив женщину от себя, заглянув в лицо и взглядом спросил: хочешь? Айша отрицательно помотала головой:

— Прости, не сейчас…

Аммар улыбнулся и кивнул. Вечером она, раз за разом, вставала как львица над воротами и измотала его так, что он уже начал задумываться: а вдруг легенды об Асме — не совсем легенды? Рассказывали, что Низар ибн Маадд покупал в харим евнухов только из зинджей — ибо чернокожие невольники из Южной Ханатты издавно славились длиной своих айров. Говорили, что после купания Асму ублажал огромный рог зинджа, а уж потом к ней входил халиф.

Аммар улыбнулся своим дурацким мыслям и погладил свернувшуюся у него под боком жену. Скоро рассветет. Если все будет как два дня назад, он снова пропустит утренний прием посетителей. Аммар улыбнулся еще шире. Тогда Айша разбудила его — и он сначала даже не понял, в чем дело. В первый раз в жизни женщина без дозволения и приказа позволила себе дотронуться до его тела. Когда он осознал, что сладкая боль в паху — она от того, что чей-то острый язычок гуляет вокруг его соска, а чья-то маленькая ладошка трудится ниже, Аммар ахнул было от возмущения — но его губы тут же запечатал напряженный рот с тем же острым язычком. Исследуя то, что таилось под движущимся маленьким жалом, язык Аммара вдруг коснулся какой-то новой, возбуждающей до острой боли влаги. Вверх по животу дернуло такое жгучее желание, что закружилась голова. Айша со стоном выгнулась в его руках, словно слюна из легендарной подъязычной железки сумеречников отравила и ее кровь — и он, ахнув и крикнув, повалил ее на простыни и ворвался в нее так, словно позади были не восемь ночей наслаждения, а год воздержания. Истощив взаимный пыл, они выбрели во двор к фонтану и обнаружили, что солнце уже близится к полудню.

Подсвеченная факелами темень за занавесью стала сереть. Айша пошевелилась и вдруг опрокинулась на спину. Изогнулась, как кошка, желающая, чтобы ее погладили, встретила взгляд не спящего Аммара и улыбнулась, показывая между полными губами влажные зубы. И просительно сощурилась и замурлыкала, изгибаясь, раскрывая колени, ловя его ладонь — он почувствовал, как под рукой набухает и крепнет маленький сосок на твердой круглой груди.

— О хабиби, мне так одиноко, любимый, иди ко мне, утешь меня, о хабиби, ну скорее, любимый, ах, и левую тоже, а теперь снова правую, ну где же ты, ах…

Куртуба,

пять дней спустя

…- Подходите, подходите, о правоверные! Хуфайз Термизи почтил своим присутствием Куртубу, да пребудет на всех нас его благословение! Дорогу, дорогу почтеннейшему факиру, - а ты прочь, фокусник, прочь, шарлатаны, позорящие великое имя бедности! Ваше место в аду, проклятое племя!

Дервиши своими посохами прокладывали себе путь в теснящейся на базарной площади толпе. Торгующие раболепно кивали, спешили положить в несомые муридами корзины свои товары: хлеб, хурма, сливы, наливные губинские яблоки, пироги с бараниной, свежая зелень — все ложилось в ивовые плетенки с крепким дном.

— Пустите! Пустите нас! Клянусь Всевышним, мы ничего не сделали! Мы ни в чем не виноваты!..

В руках гвардейцев в роскошных золотых халатах Умейядов надрывался молоденький парнишка — смуглый, как ханетта, худой и верткий, как и положено канатоходцу. Его торс был намазан маслом и оттого блестел на солнце, широкие алые шелковые шальвары пылали ярким цветом на золотом фоне сомкнувшейся гвардии — один из воинов неспешно подошел к юноше и закованной в латную перчатку рукой залепил тому оплеуху. Из носа мальчишки брызнула кровь, все захохотали. Гвардеец фыркнул:

— Завтра ты попляшешь на другой веревке, сучье семя, язычник…

В толпе засмеялись еще пуще, показывая пальцем на окруженную стражей жалкую толпу тех, кого называли "племенем сасан": два фокусника из ханаттани, загорелых до черноты и худющих, в одних набедренных повязках и огромных чалмах, хлюпающий кровью мальчишка-канатоходец, два акробата-ханьца с косичками на затылке, раешник-ашшарит в заплатанном халате с бритой головой, видимо, его жена и мать в серых грязных покрывалах и три молодые девки-танцовщицы — в шелковых хиджабах и с лицемерно закрытыми лицами, но все-то знали, что, танцуя на помосте, сучки снимали химары и закрывали смазливые морды лишь бесстыже прозрачной тканью, и то до носа. А из всей одежды на плясуньях оставались лишь прозрачные — тьфу! — шальвары, да нагрудная повязка, да срамной платочек на губах.

Бродячие циркачи уже четыре дня веселили горожан на базарной площади, и вся Куртуба сбегалась посмотреть на то, как ханаттани дудочкой выманивают из корзинки кобру — ух злющую, с руку взрослого мужчины толщиной, капюшон величиной с чалму главного улема, — как кувыркаются и крутят волчки на тонких тросточках косоглазые ханьцы, как пляшут девки под бубен и дарабукку, тряся животами и поводя руками и густо накрашенными глазищами. Сбегались, чтобы, закидывая головы и обмирая, смотреть как по натянутой между балконами веревке идет ловкий парнишка в красных шальварах. Ну и, конечно, чтобы вдоволь посмеяться над куклами, вертящимися и болтающими над пестрой тряпкой райка — а уж что те куклы говорили, то и срамно передать. Толпа покатывалась со смеху и над старым купцом, чья молодая жена веселилась с молоденьким гулямом, — кукла, изображавшая бравого тюрка, не давала бабе спуску, — и над дервишем с огромным брюхом и важным голосом, изгонявшим злых духов из молоденькой дочки векиля — "а теперь впустите меня к ней за занавеску! Подойди ко мне ближе, девица! Еще ближе! Нет, еще ближе! Ах, ах, уходи, злой дух! Слышите, правоверные, как девица кричит? Это все злой дух! Больно тебе? Это все злой дух у тебя между ног! Ах, ах! Ну как? Не больно уже? Ушел, сталбыть, злой дух! ничто не устоит перед барака суфия, ах, ах!" Ну и конечно выходила кукла в голубой чалме и в красных одеждах халифа, а следом за ней другая, с белым лицом, в черном кафтане и с длинным мечом: "а ну-ка, Тарик, слетай на небо, нырни в море, спустись в подземные норы, принеси мне что-не-знаю-что, а не то не сносить тебе головы! — Слушаюсь и повинуюсь, о мой повелитель!" И кукла рубилась с дэвами, освобождая из пещеры юную красавицу: "вах, Тарик, возрадовалось мое сердце, так и быть, живи пока, отрублю тебе строптивую голову в следующий раз!"

Но сегодня наместник Куртубы огласил указ-маншур: взять под стражу нечестивое племя сасан — ибо их бесстыжие представления противоречат установлениям ашшаритской веры. Говорили, что святой шейх Ахмад и-Джам лично запечатал письмо с жалобой градоначальнику, а в письме том, шептались люди, сказано было о всех тайных грехах старого шихны: и о пристрастии к вину, и о слабости к смугленьким мальчикам из Ханатты, и даже о том, что наместник — тогда еще в должности градоначальника Кутраббуля — в смутные времена мятежа сносился письмами с эмиром Абд-аль-Вахидом и принимал от того подарки; в связи с чем шихна — да помилует его Всевышний! — приказал пытать всех своих катибов, но так и не дознался, кто выдал его тайны святому и-Джаму.

Так что сегодняшнее представление прервали высокие воины в золотой парче, с длинными копьями и красными щитами с блестящими бронзовыми навершиями. Они окружили нечестивцев и сейчас уже доставали веревки, чтобы связать их и отвести в зиндан. Поговаривали, что в квартале плотников векили уже договариваются с мастерами о возведении помоста в пять зира высотой и крепкой виселицы. Однако горожане роптали: по обычаю, тех, кто оскорбил веру — а неверные собаки оскорбили ее многажды: и срамными плясками, возбуждающими похоть, и игрой на недозволенных музыкальных инструментах, и противоречащими заповедям представлениям с изображениями людей, и языческими фокусами, — так вот, таковых положено было побивать камнями за стенами города. Что бы шихне не позволить гражданам исполнить долг верующего, бросив в нечестивца камень?

Так шептались люди — а гвардейцы, тем временем, под одобрительные возгласы толпы, принялись заводить локти за спину верещащим женщинам.

— Смотрите на подлых, нечестивых язычников!

Сильный звучный голос дервиша разнесся над толпой. Хуфайз Термизи, в опрятной бурой одежде и в белоснежной чалме, обернутой вокруг священного колпака суфия, взобрался на тележку зеленщика, поднял руку и указал на извивающихся в руках воинов девок. Те уже содрали с них хиджабы и покрывала и спутывали их одну за одной, а девки кричали и пытались плечами прикрыть голые лица. Люди улюлюкали и показывали на шлюх пальцами.

— Некоторые из них осмеливаются называть себя ашшаритами! О правоверные, истинно говорю вам: в глазах Всевышнего лицемер-мунафик — в тысячу крат хуже подлого свиньи-многобожника! Кричите, кричите, распутницы, завтра вы будете кричать еще громче, когда в ваш фардж зальют свинец!

Толпа взорвалась радостными криками:

— Так им! Поделом неверным!

Хуфайз важно кивнул и возвел руки к небу:

— Да пребудет благословение шейха и-Джама с этим городом! Жертвуйте на святую ханаку, верующие, и милостыня ваша зачтется вам перед лицом Судии! Знайте, что дирхам, отданный в закят шейху и-Джаму, стоит пяти молитв на могиле шейха Гилани у Пятничной мечети Мадинат-аль-Заура, а динар — и всех пятидесяти молитв!

И муриды вышли вперед с подносами. На них со звоном посыпались монеты. Очень худой человек в одежде купца, с черными припухшими подглазьями, на коленях подполз к тележке, на которой стоял дервиш со свитой, и протянул к тому руки:

— О святейший господин! Ты моя единственная надежда!

Хуфайз внимательно вгляделся в лицо человека и сказал:

— Твоя печень беспокоит тебя по твоим грехам.

Тот уронил бритую голову в пыль и, завывая, стал посыпать макушку прахом.

— Но Всевышний — милостивый, прощающий. Бадр, дай ему амулет, — небрежно кивнул дервиш одному из муридов.

Тот вытащил из рукава бронзовый кругляш с чужеземными письменами по ободу и отдал плачущему от радости человеку. Он бился головой о булыжник площади:

— Я раб рабов святого шейха, да умножит Всевышний его дни и благодать! Я раб его и дети мои его рабы!

И он обернулся и кивнул рослым невольникам-дейлемитам у себя за спиной: те быстро вытащили за локти плачущую девушку в роскошном хиджабе алого шелка, с повязкой из золотых динаров надо лбом:

— В знак скромной признательности пусть шейх примет от недостойного раба дар: это моя дочь, Хайзуран, и она воистину стройна и гибка как тростник! Позвольте мне предложить ее благодатному покровительству святого и-Джама! Доставить наслаждение святому — честь для нас! А уж если шейх почтит ее потомством, то благодарности нашей семьи не будет границ!

И купец снова, плача и вытирая слезы рукавам каба, принялся биться головой о булыжник.

— Ооо, я истинным зрением вижу, что твоя дочь воистину достойна ложа главы джамийитов! — усмехнулся дервиш и жестом приказал муридам взять дрожащую от стараха девушку от невольников.

— Ее мать родила мне четверых сыновей и троих дочерей! — улыбался купец, сверкая зубами на черном от пыли лице. — Она воистину должна унаследовать плодовитость матери и родить шейху тридцатого сына — да благословит святого и-Джама Всевышний, все мы возносим благодарные молитвы наставнику праведности!

И тут со стороны ворот в медину послышались пронзительные крики — и свист плетей, сопровождаемый грохотом копыт.

Гвардейцы, волочившие за веревку связанных локоть к шее, упирающихся и плачущих циркачей, остановились и начали переглядываться.

И тут из ущелья Золотой улицы, ведущей в квартал ювелиров, топоча и гикая, высекая из булыжника искры, плотным строем по трое вырвались конники. С воплями люди шарахнулись у них с дороги, а те, сдерживая пляшующих коней и выкрикивая "дорогу! Дорогу воинам халифа, сыны праха!", охаживали плетьми мечущихся между их стременами горожан. И таранили верещащую толпу, прокладывая себе широкий коридор — прямо к тому месту, где на тележке зеленщика, сложив руки на груди и мрачно наблюдая за вторжением, в окружении муридов и дервишей стоял Хуфайз Термизи, преемник шейха, наместник ордена Джамийа.

Пихнув острым краем четырехугольного стремени кого-то в плечо, Саид поддал коню по бокам. И, угрожающе поднимая плеть, заорал:

— Дорогу! Дорогу господину Ястребу!

Заслышав страшное имя, толпа взвыла, и на площади началась давка. Ханаттани принялись хлестать наотмашь, направо и налево, людишки закрывали бритые и покрытые чалмами головы локтями, плети вспарывали ткань стеганых халатов, вата летела во все стороны, как птичий пух.

— Ааа! Спасайтесь! Это он! Это правда он! Сюда едет аль-Таммим аль-Кубра, спасайтесь, правоверные!

Аль-Таммим аль-Кубра, "Величайшее бедствие", или просто Кубра — так в землях Умеяйдов называли Тарика.

— Кубра, Кубра! Эмир верующих снова наслал на нас бедствие, о горе нам!!..

Саид оглянулся: действительно, господин Ястреб въехал на площадь — серый сиглави вскидывал точеную голову и всхрапывал, перебирая ногами, но Тарик крепкой рукой правил конем, не позволяя тому вдыбиться посреди мельтешения рук и оголтелого ора. Лицо господина Ястреба походило на серебряную маску — осененное нездешним спокойствием, бесстрастное, равнодушное. Лицо божества из храмов его, Саида, детства, из тех времен, когда его еще звали Дахарва, и жил он в маленьком городке под названием Дулунн, и был сыном кожевника. Когда его уводили из дома работорговцы — отец оказался должен казне — они брезгливо старались не дотрагиваться до него и тыкали в затылок и в между лопаток тростью: ведь они-то были из тех, к кому не возбраняется прикасаться. Караван купцов, ведший их на продажу на север, в далекую землю Аша-ари, у самой границы свернул на восток, в долину Тиммани. Дахарва навсегда запомнил две огромные статуи, вырубленные в скалах: небесные божества Драупсадхи и Андасадхи сидели, подняв руки в благословляющем жесте. Их лица осенял безмятежный покой, выпуклые слепые глаза смотрели в бесконечность степного горизонта, на губах играла загадочная улыбка. С трудом переступая стертыми кандалами ногами, Дахарва со слезами молился о своем будущем. В Дулунне с порогов храмов на него глядели совсем другие статуи, и выражение их серебряных лиц — презрительно-отстраненное, лишь губы изгибались в жестокой улыбке — не оставляло никакой надежды мальчишке из низшей касты. Сейчас такое лицо и такая улыбка были обращены к жителям Куртубы. Этому городу явно показалось недостаточной обрушенная на него совсем недавно кара. Ну что ж, господин Ястреб вернулся, чтобы полной мерой восполнить не доданное.

Вороной конь Саида давил подковами репу и сельдерей с опрокинутых в панике лотков, переступал через брошенные платки и туфли. Завидев Тарика, толпа стала в ужасе жаться и затихать, и сейчас на площади явственно слышался хруст из-под копыт коней ханаттани — казалось, что всадники давят не огурцы с хурмой, а человеческие кости. Вокруг дервиша, неподвижно стоявшего на тележке с рассыпавшейся кинзой и салатом, образовалась широкая пуганая пустота — и ханаттани, поскрипывая кожей перевязей и панцирей, придерживая всхрапывающих и звенящих подвесками трензелей коней, стали медленно заполнять ее. Взяв в плотное кольцо дервиша со свитой, конники расступились, пропуская вперед своего предводителя.

Господин Ястреб медленно снял с левой руки кожаную перчатку. И улыбнулся стоявшему над ним суфию в остром колпаке:

— Говорят, ты — халифа джамийитов. Так ли это?

— Хвала Всевышнему, — человек провел ладонями по лицу.

— Вот как, — улыбка Тарика вмораживала в землю.

Но только не дервиша: тот стоял как стоял, гордо выпрямившись, и теперь снова сложил руки в широких белых рукавах на груди.

— Говорят, ты умеешь предсказывать будущее, о Хуфайз. Так ли это?

— Если ты знаешь мое имя, Кубра, ты знаешь и мою славу. Я — лишь факир, нищий во славу Всевышнего, и как всякий факир я — в медной крепости, которую не взять мирской молве и земной силе.

— Предскажи свое будущее, о Хуфайз, — прошелестело над площадью.

А суфий вдруг взмахнул рукавами, как крыльями. И уставил в лицо Тарику сухой коричневый палец:

— Мое будущее в руках Всевышнего, ты, нечестивый язычник! А твое я вижу яснее ясного! Хочешь замахнуться на святого шейха, собака? Твою неверную голову принесут из святой долины на пике — во славу Всевышнего и его возлюбленного слуги! Отступись и подожми хвост, как и подобает неверному псу — и возможно, рассеется в сердце шейха то, что было у него к халифу, и он благословит Аммара ибн Амира, во имя Всевышнего, Он милостивый, прощающий…

"Третий вестник", подумал Саид, глядя в спину жестикулирующему дервишу. Все случилось, как и предупреждал господин Ястреб: первый вестник встретил их у границы Ар-Русафа — огромного валуна, испещренного древними письменами и рисунками бегущих за оленями человечков. Дервиш кружился в медленном завораживающем танце. Тарик дождался, когда тот окончит зикр. И тогда посланник шейха и-Джама затряс головой и не своим — дребезжащим и тоненьким — а чьим-то другим, низким и сильным голосом крикнул Ястребу в лицо: убирайся, собака! Прочь со святых земель потомков Али, иначе встретишь свою смерть! Тарик взял из руки Хасана ибн Ахмада дротик и прибил орущего одержимца к серому камню, хранившему следы языческих костров.

Второй вестник ждал их в долине Бадах в виду города — тоже среди обгоревших камней. В долине разложили костры для последователей Зу-н-нуна. Наместник побоялся устраивать казнь в стенах города: и те, кто должен был сгореть, и те, кто их обвинял, — все они были суфиями, пусть и из соперничающих орденов, и кто знал, как их рассудит на своем Суде Всевышний в конце времен. Шейх Ахмад и-Джам прислал к нему факихов и судей из Фаленсийа и Гарнаты — в высоких серебряных уборах-даннийа, звенящих медными пластинами, спускающимися с шапочек на грудь, почтенные старцы потрясали посохами и требовали казни еретиков из ордена Халветийа, подчиняющегося еретику и подлому отступнику аль-Джунайду. Градоначальнику ничего не оставалось, кроме как выдать приказ об аресте Зу-н-Нуна и всех обитателей ханаки в Лива-ар-Рамля. Многие успели разбежаться, но десятка два преступников все же удалось привести в город. Все схваченные отказались раскаяться и вернуться на путь истины, и их по трое выводили за стены в долину Бадах и там связывали, клали на высокую стопку дров и хвороста, и поджигали костер. В городе говорили, что сам шейх и-Джам сказал такую фетву: вязанка хвороста для костра еретика зачтется за молитву у мазара святого Гилани. Зу-н-Нуна привели отдельно ото всех. На казнь собрались поглядеть все знатные и уважаемые лица города. И все они, к собственной растерянности и неудовольствию, оказались свидетелями чуда Всевышнего: Зу-н-Нун кротко позволил себя связать и уложить на высокое кострище. Когда пламя охватило поленницу — а ее для главного еретика уложили повыше, чтобы всем было видно, как он умрет, — старый дервиш поднялся во весь рост и стряхнул с себя остатки веревок. И прямо посреди языков пламени расстелил непонятно откуда взявшийся молитвенный коврик, опустился на колени лицом к кибле, и принялся совершать намаз — время которого наступило незадолго перед этим. И За-н-Нун молился, пока дрова не прогорели совершенно, и он не оказался сидящим прямо на покрытой угольями и золой земле. Тогда — по совету святого Ахмада и-Джама — его снова заковали и отвели в тюрьму, а оставшихся в живых четырех его последователей решено было пока не вести на казнь. Шейх джамийитов сказал, что деяние еретика напомнило верующим о приближении поста Рамазза — негоже осквернять святое время молитвы и воздержания зрелищем казни, гласила фетва шейха. Пройдет пост — и настанет время свершиться справедливости. Все согласились с этим мудрым решением.

Так рассказывал Тарику старик-сторож с близлежащего кладбища. Сторожа господин Ястреб велел отпустить. А вот дервиша, ждавшего их среди страшных куч прогоревшей золы, ждала иная участь. Тот успел выкрикнуть проклятие своего шейха — но его быстро связали, заткнули рот и предали той участи, на которую он обрек несчастных учеников Зу-н-Нуна. Его тело долго извивалось в пламени, похожее на черную омерзительную гусеницу.

Теперь господин Ястреб оказался лицом к лицу с третьим вестником.

— Я вижу, что твоя слава преувеличена, о Хуфайз, — и Тарик снова улыбнулся. — Твое будущее не руках Всевышнего. Оно в моих руках — и в лапах твоего истинного хозяина, к которому я тебя сейчас и отправлю. Халиф приказал мне не трогать твоего шейха даже пальцем. Я исполню приказ моего повелителя также и в отношении тебя — из уважения к твоему сану преемника. Я не прикоснусь к тебе.

И Тарик вскинул вверх левую руку — и сжал пальцы. Возвышавшийся над ним дервиш схватился за горло и захрипел, выпучивая глаза. Пальцы Тарика сжимались на чем-то невидимом, но плотном — дервиш дергался, таращил наливающиеся кровью глаза, но — под общие вздохи оцепеневшей от ужаса толпы — не сдавался и не падал. Нерегиль прищурился и оскалил острые зубы, выпуская воздух — и его пальцы резко сомкнулись в кулак. Вывесив длинный язык на посиневшем лице, дервиш пошатнулся — и рухнул с телеги прямо на шарахнувшихся муридов.

Тарик медленно опустил руку — Саид видел, как она все еще подрагивает от напряжения — и приказал ханаттани, окружившим судорожно оглядывающихся дервишей и учеников и-Джама:

— Ко всем, кто стоит перед вами, прикоснитесь сталью.

Через несколько мгновений вопли избиваемых людей стихли, и над площадью воцарилось потрясенное молчание.

Стоя меж зубцов крепостной стены, Хасан ибн Ахмад оглыдывал стремительно темнеющую вегу. Он провожал глазами длинную вереницу всадников, неспешно поднимающуюся вверх по течению Ваданаса — все выше и выше в холмы, из каменного крошева которых в закатном небе вставали скалы. Тарик не стал дожидаться утра, чтобы атаковать гнездо чернокнижника.

— Твои люди пусть остаются в Куртубе, — мягко, но окончательно сказал он Хасану. — И ты оставайся с ними. Выведи из зиндана того беднягу, выведи всех, кто был с ним. Это незлобные смирные люди, пусть идут, куда хотят. А в Лива-ар-Рамля сегодня ночью не суйся. Нечего тебе там делать.

— Я приехал мстить, — скрипнул зубами Хасан.

Тарик кивнул:

— Вот тебе целый город — мсти, о ибн Ахмад. Куртубе в последнее время не везет с властями — кто ей ни правит, оказывается глупцом и предателем. Наведи здесь порядок, о Хасан, мне некого больше просить об этом.

— Я приказал отпустить этих бедняг.

— Каких именно?

— Да фокусников…

Нерегиль кивнул.

— А ремесленникам, кстати, уплатили вперед. Ночью же должны были ставить.

— Что ставить?

— Да виселицу. Приказать взыскать деньги обратно в казну?

— Зачем? Пусть делают то, за что им заплатили.

— И… кого?

— Я же сказал, о Хасан, наведи в городе порядок.

Воин начал загибать пальцы на правой руке:

— Так, берем и ведем на площадь прячущихся по домам дервишей и муридов и-Джама, их укрывателей…

— Объяви заранее, что всякого укрывающего джамийита ждет смерть, — мягко перебил его Тарик.

— …заранее объявим, прямо сейчас и протрубим, так, значит, их укрывателей, сыновей укрывателей?..

— Не надо, — отмахнулся кошачьей лапкой нерегиль.

— Значит, только отцов семейств, так, потом все это воронье в серебряных шапках, которое налетело сюда с джамийитами…

— О да, — с удовлетворением кивнул Тарик. — Всех до единого факихов и судей, утверждавших приговор твоего дяди.

— Так, ну и остаются новый улем масджид, он тоже к этому руку приложил — ох, чувствую я, эту должность объявят проклятой, второй улем за полгода, — глава городской шурты, и… градоначальник?.. его… тоже?…

— Вешайте-вешайте, — ободряюще ответил ему Тарик.

В кромешной тьме — луна находилась на ущербе, и даже то, что он нее осталось, пряталось за рваными от свистящего ветра тучами, — не светилось ни единого огонька. Шатры и палатки исчезли, от драного кочевого городка остались лишь горы сора и гонимого ветром мусора: в свете факелов хорошо было видно, как между камней с порывами ветра взлетают тряпки, шкурки кукурузных початков, очистки, бумажки и клочья шерсти. И перья, белые перья — они кружились и носились призрачными вихрями, их наметало повсюду, подобно снегу на высоком горном перевале. В жерлах пещер, скрытых ночью от человеческого взгляда, не теплилась не единая лампа.

Зато вдалеке слева угадывался желтоватым очерком вход в подземелье под Ладонью Джинна. Оттуда вытекал скудный свет, и маленький, едва видный в кромешном мраке проем казался — на этом секущем холодном ветру, среди призрачной метели белых перьев — странно гостеприимным.

Тарик поднял руку и молча указал в сторону скалы — вперед.

Спешившись — кони переломали бы ноги на осыпях и каменистых завалах ар-Рамля — они двинулись ко входу в пещеру.

…Их ждали у самого устья, там, где подземный коридор раскрывался большой залой. Обширную каменную полость заливал щедрый свет факелов и расставленных на скальных выступах ламп. Зал был плотно заполнен народом — рядами стояли дервиши в одинаковых хирках и одинаковых колпаках. За ними не было видно ничего, но Саид знал — где-то у дальней стены сидит он. Тарик строжайше запретил приближаться к нему и смотреть ему в глаза. "Он мой, и только мой", мягко улыбнулся нерегиль, и все покорно покивали, пряча испуганные глаза. "Поступайте так, и вам нечего опасаться", добавил самийа. "Для вашего дела нет ничего лучше, чем аш-шамский саиф со строкой молитвы на клинке".

Саид посмотрел под ноги и попытался унять дрожь: они стояли на плотном ковре из белых перьев. Вернее, нижние уже посерели и загрязнились, затоптанные сотнями ног, но новые, белоснежные, продолжали незнамо откуда планировать сверху, качаясь в мертвом подземном воздухе.

В духоте и треске факелов прозвучал голос Тарика:

— Я почтительно приветствую шейха Ахмада и-Джама. Халиф Аммар ибн Амир шлет ему пожелания благополучия и испрашивает разрешения и благословения на брак.

Из глубины пещеры, из-за спин дервишей — а они продолжали стоять, безмолвными ровными рядами — раздался низкий звучный голос, который им уже приходилось слышать. Он говорил сквозь глотку и разум дервиша у камня Ар-Русафа.

— О неразумный!. Ты пренебрег моими увещаниями. Жалкий мальчишка получит от меня благословение — но другое. Я благословляю его на мученическую смерть. Мои верные ученики побьют его камнями за стенами Мадинат-аль-Заура, и его сумеречную сучку они забросают хорошими булыжниками вместе с ним. Тебя, Кубра, я убью раньше.

Подземное эхо глухо повторило — "раньше…аньше…аньше…аньше"…

Тарик ровно и бесстрастно проговорил:

— Мой повелитель приказал мне не трогать тебя даже пальцем и доставить в столицу, подобно драгоценной вазе. Я почтительно исполню его приказ. Я не притронусь к тебе, легион.

Ястреб поднял левую руку.

В следующее мгновение в пещере разверзся ад грешников. Саид плохо помнил, что творилось вокруг: похоже, его руки воина делали дело, минуя разум и обомлевшие чувства. Наверное, ему пригрезилось, но он почему-то помнил, что дервиши, паруся белыми рукавами, налетали на них отовсюду — в том числе и сверху, как стервятники. Вопя и призывая имя Дарующего победу, ханаттани отмахивались мечами от шипящей и свистящей посохами смерти. Еще он почему-то помнил — хотя этого тоже не могло быть — как ему в лицо кинулась какая-то черная блестящая лента: она завивалась жутким серпантином, Саид отчаянно крутил саифом, отсекая ее от себя, кругом истошно вопили, Муизз, десятник, с диким криком вцепился себе в глаза, выдавливая их скрючивающимися под веками пальцами, из-под них текла кровь, а черная лента накручивалась, накручивалась Муиззу на шею. Еще он помнил — а вот в истинности этого он клялся всегда и продолжал клясться до конца жизни — как Тарик скользил по воздуху над головами дерущихся людей: медленно, раскинув руки в призрачно черных, длинных рукавах фараджийи, и над левой его ладонью крутилась голубая блескучая шаровая молния.

И тут в пещере грохнуло и Саид ослеп. Видимо, вместе с ним ослепли и оглохли все остальные, потому что Всевышний дал ему пережить эти страшные мгновения полного оцепенения и запредельного, выедающего душу страха. В мертвой вспышке он все-таки услышал — услышал. Услышал это. Сначала как будто зазвенели колокольчики, как на детской погремушке, и послышались детские голоса, поющие песенку. И им вторил мягкий женский голос — детка, детка, засыпай, успокойся, баю-бай. Звенел детский смех, от которого почему-то шевелились волосы на затылке. А женщина все пела и пела, и ее голос становился выше и выше, громче и громче, он ввинчивался в обожженный слух, как шило, острое шило, сверкающее длинное лезвие. А потом чувства влетели обратно в Саида, и он обвалился обратно в кипение боя и свист ударов, и все-таки сумел расслышать Тарика. Господин Ястреб кричал на чужеземном языке сумеречников, и Саид не мог разобрать слов. Но в голосе нерегиля слышались такая боль, такая мольба, так отчаянно выкликал он, раз за разом, одно и то же имя, что юному каиду был внятен смысл его крика:

— Амайа, прошу тебя! Прошу тебя, остановись! Амайа, нет! Нет! Я умоляю тебя! Уходи, уходи, умоляю тебя, уходи в Чертоги мертвых, Амайа, молю тебя! Прошу тебя, Амайа, этот меч я готовил не для тебя, молю тебя, уходи, перейди на Ту Сторону, Амайа!!..

Уже потом ему рассказывали те, кто видел: грохнуло и полыхнуло от того, что и-Джам ударил посохом по надгробному камню, камень раскололся, а шейх суфиев упал, сраженный молнией в руке Тарика. А из-под камня поднялся белый страшный туман и свился в женскую фигуру. А господин Ястреб упал перед ней на колени и закричал по-своему, а его меч вспыхнул нездешним светом.

А потом полыхнуло снова. Под своды пещеры взлетел высокий, пронзительный женский крик — чья-то душа исходила в предсмертной муке, прощаясь с… жизнью?.. И вдруг страшный, нескончаемый вопль стих — и над их головами пронесся вихрь. Взметнулись белые перья. Легли обратно, под ноги окаменевшим от ужаса людям. И Саид понял, что невесомый белоснежный ливень — прекратился. Потом уже ему сказали, отчего полыхнуло во второй раз. Не вняв мольбам, призрак белой женщины слетел на Тарика — а тот пронзил его своим горящим мечом.

Уцелевшие джамийиты, постанывая и держась друг за друга, сбивались в кучу, подобно стаду баранов. Воины окружили их кольцом копий.

— Прикоснитесь к ним сталью, — гулко отдался от свода пещеры бронзовый голос Тарика.

…Перешагивая через еще шевелящиеся окровавленные тела, Саид, пошатываясь, но держась на ногах — все ж таки это была его сотня — приблизился к стоявшему у дальней стены Тарику.

Господин Ястреб застыл над развороченной каменной плитой — на самом большом куске Саид сумел заметить острые грани пентакля. Сигила Дауда. Разбитая. Каменное дно разверзалось узкой темной прорезью — из ямы еще вился странный дымок, то ли праха, то ли дыма. Видимо, туда провалились осколки разбитой плиты. Справа от оскверненного надгробия лежало тело. Вернее, это была куча серого пепла — но в точной форме опрокинутого навзничь человека. В свете чудом не погасшей масляной лампы в нише Саид ясно видел оскаленный, раззявленный в поседнем крике рот. Черты лица свела такая гримаса, что любой, заглянувший в него, поклялся бы — смерть этого человека не была легкой.

От завороженного созерцания дотла сожженного трупа его отвлек странный урчащий голосок. Саида учили распознавать источник звука — от этого умения часто зависит жизнь воина. А когда он посмотрел на говорившего, его глаза вытаращились до боли: стоявший в глубокой задумчивости Тарик опирался руками на перекрестье меча с мордой тигра на рукояти. Саид разинул рот, отказываясь верить глазам и ушам. Но тигр упрямо замотал золотой мордой и снова раззявил оранжевую пасть, засверкал зелеными изумрудными глазами — и настырно замурчал, требуя внимания нерегиля.

Тот, наконец, очнулся от своих мыслей, и взглянул на фыркающее и бурчащее существо. Цыкнул. Тигр немедленно заткнулся, прижав уши. Тарик обернулся к Саиду:

— Ваза с тобой?

— Ага, — с облегчением закивал молодой каид, и сбросил оттягивавший ему левое плечо мешок.

Тарик поддал носком сапога человекообразную кучу праха. Она бесшумно оползла и превратилась в обычную кучу.

— Набери полную вазу и запечатай воском.

— Ага, — радостно ответил ханетта.

И, вытащив из мешка здоровенную золотую вазу с эмалевыми медальонами и хитроумной чеканкой, принялся исполнять приказ нерегиля.

…В комнате в башне наступал рассвет — неяркие лучи уже пробивались сквозь затейливую резьбу шебеке в маленьком окошке-бойнице. На драном дешевом ковре на полу лежала женщина в белой рубашке. В рассветных сумерках Айша хорошо видела рассыпавшиеся темные волосы. Женщина лежала на боку, спиной к ней. А над ней на коленях стоял ребенок — маленькое, темноволосое существо, голенькое и тощее. И теребило женщину за плечо:

— Мама?.. Мама?… Мама, проснись, мама, мама…

Тело безвольно поддалось усилиям тоненьких ручек и опрокинулось на спину. Широко открытые глаза невидяще уставились в потолок.

— Мама… Мама?.. Ма-амааа!!..

Айша видела, как сотрясается в рыданиях маленькое тело. Ребенок шмыгнул носом и утерся локотком. С беспричинной надеждой — а вдруг получится? — позвал снова:

— Мама?..

Бледный профиль Амайа-хима еще больше заострился в смерти.

Ребенок всхлипнул снова. Головка начала медленно поворачиваться. Поворачиваться к ней, Айше. Ой, нет, только не это, я не хочу, не хочу…

Это была девочка. Сероглазая, белокожая. С острыми ушками. Ее лицо казалось странно знакомым. Через мгновение Айша поняла, почему. И дико закричала.

Это была она. Она сама. Айша смотрела в собственное залитое слезами лицо.

Вдруг комната вспыхнула страшным, нестерпимым блеском. Глаза пронзило невообразимой, чудовищной болью.

— Ааааааа!!!..

…- Проснись! Ну проснись же, Айша! Дайте сюда воды!

Холодная жидкость на лице привела ее в чувство. С опаской девушка разлепила веки — а вдруг она ослепла и в этом мире? Но нет, вот ее собственная ладонь, вот испуганное лицо Аммара.

— Ну ты и орала! Мы уж не знали, как тебя разбудить, и в ладоши хлопали, и воду лили…

И впрямь, ее рубашку впору было выжимать.

— Что это?..

Аммар проследил ее взгляд и нахмурился: между ними лежало непонятно откуда взявшееся длинное белое перо. Юноша хотел было до него дотронуться, на Айша быстро перехватила его руку. И жестом попросила отодвинуться в сторону.

На перо упал солнечный свет из рассветного двора. Волоски белого пуха заструились, как от огненного жара. И медленно, нехотя, мигая и все же рассеиваясь, исчезли. Исчезли совсем.

— Она ушла, — тихо проговорила Айша. — Да помилует Всевышний ее гневную душу. Прости меня, прародительница…

Аммар взял с подноса с фруктами маленький зеленый листик — и снял с ее щеки катящуюся крупную слезу.

— Да упокоит ее Всевышний, — мягко сказал он.

И со вздохом облегчения обнял Айшу.

В зале Мехвар стояла жуткая тишина. Согласно требованиям церемониала, подданным в присутствии халифа полагалось сохранять почтительную тишину, воздерживаясь от кашля, сморкания, громкого сопения — не говоря уж о шепоте и разговорах. Но эта тишина была необычной даже для зала приемов.

Солнечный свет безмятежно переливался на сплошной позолоте и затейливой резьбе восточной стены. Под резными частыми балками навесного потолка золотился шитьем балдахин-сидилла, в котором сидел Аммар. Завесу из атласа-дибаджа перед троном уже подняли, дабы халиф мог видеть склонившегося перед ним.

На сером мраморе пола, прижав лоб и ладони к камню, простерся Тарик. Длинные черные рукава лежали по обе стороны от склонившегося в полном церемониальном поклоне нерегиля. Справа мялся и маялся распорядитель двора со своей палочкой черного дерева в руках.

Молчание халифа затягивалось, и все знали, по какой причине. Перед самийа стояла тяжелая золотая ваза с сине-зелеными овальными медальонами по бокам. Горлышко ее было залито ярко-красным воском, применяемым для печатей двора эмира верующих.

Что находилось в вазе, тоже было известно всем.

— Я даю тебе право произнести последнее слово, — наконец проговорил халиф.

— Я исполнил… — Тарик начал было поднимать голову, но распорядитель двора немедленно упер конец своего жезла ему в затылок — повелитель еще не давал командующему позволения смотреть на свою особу.

Неожиданно покорно поникнув головой, нерегиль повторил:

— Я исполнил твой приказ, о повелитель, — в точности. Я не прикоснулся к шейху пальцем. Я доставил его, как драгоценную вазу. И я привез его в столицу.

— Ты что же, сволочь, думаешь, что перехитрил меня? — взорвался Аммар.

— Если ты хочешь перехитрить меня, научись сначала правильно отдавать приказы.

И нерегиль вскинул голову, одновременно отмахнувшись правой рукой. Распорядитель двора поднялся в воздух, повисел пару мгновений, нелепо болтая ногами, — и бухнулся обратно на пол. Ноги его не выдержали, и он грохнулся в обморок.

На пороге зала раздались крики вооруженных гулямов и помощников хаджиба. Выстроившиеся по обе стороны от трона сановники переглядывались, понимая, что в этом зале оружие есть только у рабов-тюрок, хаджиба — и нерегиля. Как главнокомандующий, он имел право появляться перед лицом повелителя с мечом у пояса. И этот меч был ясно виден всем присутствующим — не прежний толайтольский клинок, а какой-то новый, невиданный, явно не ашшаритской работы.

— Мой господин?..

Мягкий женский голос, донесшийся из-за растянутой за тронной подушкой занавеси, заставил замереть всех в зале. Халиф обернулся к тоненькой тени за алым шелком. Прислушался к чему-то слышному ему одному. Потом посмотрел на нерегиля, при звуках голоса госпожи покорно уткнувшегося лицом в пол. Помолчал. И наконец проговорил:

— Всевышний заповедал нам человечно обращаться со всеми живыми тварями. Я помилую тебя, самийа. До заката этого дня ты покинешь дворец и столицу и отправишься в ссылку. Отныне твое место — на границе со степью. Ты останешься там до моего особого дозволения вернуться.

Тарик поднял голову и внимательно посмотрел на халифа:

— В таком случае — прощай, Аммар. Прощай… — и добавил что-то непонятно-певучее, видно, на своем родном языке. — Ты исполнишь мое последнее желание?

— Говори, — мрачно отозвался повелитель верующих.

И снова прислушался к чему-то слышному ему одному. И тут же его лицо исказилось гневом:

— Да как ты смеешь?..

— Мой господин?..

Ее голос звучал, как пение флейты. Помолчав, Аммар ибн Амир вздохнул и сказал:

— Дозволено.

И махнул рукой, позволяя нерегилю подняться с колен и покинуть зал.

Оседающие на толстых зеленых листьях капли тяжело падали в воду пруда. Магнолии готовились распустить свои огромные, желтовато-белые цветы. Фонтан бил невысокой мелодичной струйкой, ветерок сносил и распылял ее. Влага оседала на кожистой зелени листьев и, капля за каплей, ударялась о темную вечернюю воду.

В то и дело расходящемся крохотными кругами — кап, кап, кап, — зеркале их фигуры отражались на удивление четко. Айша шевельнулась, и переливы затканной золотом прозрачной вуали на ее лице замерцали — и в зыбком сумеречном воздухе, и на гладкой воде. Она видела, как нерегиль склонил голову за ее плечом, — и вода тут же разошлась мелкой рябью. Кап, кап, — и еще одна тяжелая прозрачная горошина сорвалась в воду прямо перед ее лицом.

— Я благодарна тебе, Тарег.

— Я лишь исполнил свой долг.

— Ты рисковал жизнью, ослушавшись приказа.

— Я не мог поступить иначе, — откликнулся голос нерегиля. — Тот человек, даже если бы я привез его сюда, и он бы выполнил все просьбы Аммара… он бы все равно не остановился и преследовал бы тебя дальше.

— Преследовал нас, — мягко поправила Айша.

— Вас, — согласился нерегиль.

И она почувствовала его взгляд — прямо там. Резко обернувшись, она встретилась с ним глазами:

— Как?.. впрочем, ты можешь мне сказать — кто это?

— Мальчик, — неожиданно улыбнулся Тарег.

Улыбка показалась ей смущенной и странно печальной.

— Я хотела сказать, меня и Аммара, — быстро отвернувшись, проговорила Айша.

В разбиваемой каплями воде отразилось, как он хмурится. На той стороне пруда невольницы зажигали лампы.

— Прощаясь, ты что-то сказал на своем родном наречии… Что значит это слово?

— На моем родном языке это значит «прощай».

— Скажи мне правду, Тарег.

В темной воде их лица обводило странное свечение. Он отвернулся.

— Прошу тебя?..

— Это значит "навсегда прощай". Так мы говорим тем, кто уходит на призрачном корабле за Море Сумерек.

— Сколько нам осталось?..

— Не знаю. Знаю лишь, что сегодня видел его в последний раз.

Ветви качнул ветер, и капли забарабанили одна за другой — по воде, по ее покрывалу, по прикрытым тонким шелком рукам. Она вздрогнгула от неожиданного прикосновения холодной воды.

— Ты и… твой сын… вы всегда можете рассчитывать на мою защиту. Я просил о встрече с тобой, чтобы сказать именно это. Если я тебе понадоблюсь — скажи «приди». И я все оставлю и приду.

Вздрагивая под холодной капелью, Айша развернулась и медленно подняла покрывало, скрывавшее ее лицо:

— У твоего народа… как принято женщине выказывать благодарность воину?

Светящиеся серые глаза изумленно расширились.

— Разве вы, нерегили, не знаете толк в вежестве? — Айша улыбнулась, наблюдая его смущение и растерянность.

Наконец, он решился:

— Дама позволяет рыцарю преклонить колени и поцеловать ее руку.

Это он сказал по-аураннски, но Айша поняла. И звонко рассмеялась:

— Поцеловать руку?

И взмахнула унизанными сапфирами пальцами:

— Преклони же колени, воин.

Дождавшись, когда его лицо окажется совсем рядом с ее ладонью, она легонько приподняла руку — странный жест давался ей с трудом. А он мягко взял ее руку в свою и прикоснулся к нежной коже губами. Айша вздрогнула и отдернула ладонь. И быстро прикрыла лицо покрывалом.

— Иди.

Он молча склонил голову, поднялся с колен — и мгновенно исчез в зелени сада.

 

-10-

Над темной водой

весна

409 год аята,

джунгарские степи

Им говорили, что имя этому городу — джунгары называли это городом — Алашань. Высокие, в шесть человеческих ростов, стены из замешанного на тростнике глиняного раствора, окружали продуваемое и пропыленное месиво таких же саманных построек — джунгары называли это домами. Низенькие, с сарай для ишака высотой, они лепились друг к другу среди непролазной грязи осенних дождей и удушающей летней пыли: соломенные навесы, разносимые ветром среди хлипких саксаульных столбиков, поддерживающих убогие крыши над внутренними двориками, переулки, теряющиеся между глухими заборами-дувалами, бредущие среди свистящего желтого песка замотанные в тряпье фигуры.

Крохотная башенка альминара торчала одиноким пальцем, вопросительно уткнувшимся в небо. Ойраты принимали веру целыми кочевьями, и по пятницам глину и песок между серо-коричневыми стенами, кое-как сложенными из необожженного кирпича, месили ревущие верблюды и мохнатые лошади. Араган-хан ставил свою юрту прямо в пустом прямоугольнике между стенами маленькой масджид и крепости, остальные разбивали становища в ложбинах за городом. Завтра был праздник Жертвоприношения, и голую вымерзшую степь вокруг Алашаня утыкали грязные пупырышки юрт и колотящиеся на пронизывающем ветру тряпки на вбитых в землю копьях — джунгары называли это знаменами.

— Дорогу, дорогу воинам халифа, сыны праха! — дождь развез грязь под копытами в глубокое глиняное тесто, кони оскальзывались на разъезжающихся ногах, до смерти усталые ханаттани лениво шлепали плетками.

Здоровенный верблюд, лежавший поперек узкого прохода между стеной мелкой кирпичной кладки и растрескавшимся дувалом, замотал мохнатыми горбами и, вздергивая губастой головой, вихлясто поднялся на ноги. Его нещадно били хворостинами мальцы в стеганых грязных штанах и драных дерюжных халатах, перетянутых соломой. Верблюд натужно заревел. Саид услышал, как сзади ржут и бьют в стену копытами запнувшиеся кони. Засада?.. Вдаль по узкому топкому проходу плелись, оскальзываясь босыми ногами, похожие на тюки женщины — на края покрывал налипла грязь и они тяжело волочились в раскисшей глине, дети верещали, цепляясь за подолы и рукава. Верблюд, косо переставляя голенастые длинные ножищи, капая со слипшегося в клочья шерсти мохнатого брюха, дал себя увести в соседний двор — там уже орали и слышались удары плети и детский визг.

— Дорогу, твари, дорогу! — рявкнул Саид, и дал шенкелей.

Волочащие свои выводки бабы визжали и облепляли стены, пластаясь на кирпиче, пока хатаннани рысили мимо, — задевая стременами плечи и головы, постегивая по робко протягивающимся рукам: подай, хороший господин, подай во имя Всевышнего. Мелькали смуглые грязные лица, до носа замотанные серым тряпьем, дети визжали, то ли от стаха, то ли от восторга — тусклое степное солнце пускало зайчики от длинных лезвий копий и дротиков, играло на верхушках обмотанных чалмами шлемов, серебряных украшениях кожаных панцирей и воротах кольчуг.

Вороной Саида поддал задом и острое стальное навершие висевшего у седла щита ударило в саманную стену — полетели осколки и пыль, кругом заверещали, Аль-Аксум вздергивал голову и ржал, приплясывая и грозя встать в свечку, юноша пару раз потянул из стороны в сторону поводья, продергивая между зубами коня мундштук и не давая тому закусить удила.

— Господин, хороший господин, да помилует тебя Всевышний, скажи своему богу, скажи богу с белым лицом про моего мужа, что он не виноват, скажи богу, который сидит в крепости… — вынырнувшая из-под копыт джунгарка уцепилась немытой лапкой за широкую узорчатую ленту поводий, по косоглазому личику текли слезы, одна тряпка обматывала ее лицо, другая, закрепленная соломенным жгутом надо лбом, служила ей заместо покрывала.

К ее груди примотано было что-то маленькое и тоненько плачущее. "Ля-а, ля-а", — Саид знал этот крик с детства. Крик голодного младенца.

— Его зовут Итлар, Итлар, он не виноват, он просто шел с ними к Тарбагатаю, а он не из улуса Галдан-хана, он не ходил к Красному Тальнику той ночью, Небом клянусь, хороший господин, да благословит тебя Справедливый…

Она стонала и хлюпала носом, бормоча на смеси аш-шари и джунгарского, а младенец верещал все громче и настырнее. Саид замахнулся треххвосткой, и она шарахнулась к стене, закрываясь оборванными рукавами, и все скулила:

— Господин, господин хороший, скажи своему богу, богу с белым лицом, пусть Итлара не казнят, он не грабил тот караван, скажи своему богу…

Южан наконец-то вынесло на улочку пошире, с которой в скрипучие покосившиеся ворота ныряли серые, похожие на узлы с тряпьем, тени. Саид воззвал к Всевышнему: день уже перевалил за вторую половину и он молился, чтобы Милостивый позволил ему доставить пленных в крепость без приключений и кровопролития.

…Крохотный огонек в глиняном каганце мигал под сквозняком, тянущем из-под прикрытых ставней. Деревянный засов на них ходил ходуном и равномерно стучал о скобы под порывами ветра — комнаты Белолицего располагались высоко, выше всех в городе, на третьем ярусе Новой башни, и ветры из степи безжалостно хлестали кирпич ее серо-желтых стен.

Мыньци стоял на коленях, прижав лицо к ледяному полу, стараясь унять дрожь во всем теле. Купец не первый раз держал доклад перед лицом Белолицего, но это ничего не меняло: стоило ханьцу вглянуть в холодные глаза сидевшего на возвышении существа и увидеть бесстрастную, равнодушную улыбку, как колени его подкашивались, а спина сама собой перегибалась пополам. Впрочем, Мыньци не был уверен, что Белолицый улыбается: в его родном Ханьсу так смотрели изваяния в горных храмах, посвященных божествам-хранителям провинции. Небесный полководец Чжун поднимал свой меч, грозя духам Полночи, а губы воителя изгибались в странной, нездешней усмешке: с лица глядело то ли презрение — мол, что мне до копошащихся на рисовых полях людишкек, то ли печальное всезнание — жизнь человека подобно взмаху крыла мотылька, сегодня он есть, а завтра нет, и вот уже другой мотылек вьется над цветком. А на следующей день и цветок увянет, и бабочки разлетятся, и горный снег покроет долину, погубив в завязи и сливу, и вишню. Каменные лица изваяний, источенные ветром и капающим из-под крыш дождем, беспристрастно взирали на суету презренного мира, вынося мельтешению людских страстей приговор Вечности.

Закусив длинный ус, Мыньци с опаской приподнял лоб и попытался подглядеть — что же делает Белолицый. От остальной комнаты возвышение отгораживала завеса тонкого белого шелка. В широкую прорезь на ней влетал ветер из хлопающего ставней окна, и ткань отдувало ветром. Тогда купец видел, как на низеньком ханьском лаковом столике мигает огонек в бронзовой лампе-драконе, еще одна лампа неровно горит на высоком кованом поставце, и ее дрыгающийся свет отражается на лаке деревянной стойки с двумя спящими длинными мечами. Этот же неверный свет мерцал на широких золотых браслетах, придерживавших рукава у нечеловечески тонких запястий: одна узкая белая ладонь лежит на свитке, другая рука ведет по бумаге простой кисточкой из вишневого дерева.

Перед ступенями возвышения стояло широкое блюдо, полное воды. Огоньки переливались в его негостеприимной черноте, а гладкая поверхность шла рябью с каждым свистящим порывом ветра. Рядом с блюдом стоял засыпанный желтоватым мелким песком поднос. В густеющем за окнами сумраке перекликались во дворе крепости ашшариты, из-за стены доносились крики и вопли толкущихся на базаре перед воротами людей.

В лицо писавшему Мыньцы заглянуть не решился, и снова уперся лбом в холодные неровные кирпичи пола.

Наконец из-за завесы прошелестело:

— Воистину, тебе нет цены, купец. Ты вошел давно, но тебе хватило терпения держать свой рот закрытым. Когда ибн Сину спросили: "Что человеку труднее всего?", знаешь, что он ответил?

ханец почувствовал, как по его спине ползают муравьи страха, и втянул ладони в длинные шелковые рукава.

— Он ответил — «Молчать». Это глубокая мысль, купец.

Зашуршал высыпаемый на бумагу песок. Потом Мыньци услышал, как Белолицый встряхнул хрустнувший неразмятой бумагой свиток и с шорохом ссыпал присыпавший чернила песок на ковер.

— Гассан?..

Все также исподтишка, не подымая головы, ханец попытался рассмотреть происходящее: мальчишка-раб быстро подполз к столику на коленях и вскрыл медный сосуд с красным воском для печатей. Отделив кусок маленьким ножом, он запалил огарок свечи и, растопив потекшую по лезвию красную каплю, ловко капнул на растянутый между двумя белыми длинными ладонями свиток. А потом так же ловко перехватил пытающуюся свернуться бумагу, пока Белолицый неспешно отстегивал от браслета коралловую печатку.

Наконец, зашуршала сворачиваемая бумага письма, мальчишка бережно принял его, перевязал черными шелковыми кисточками и заложил в длинный чехол красного халифского шелка.

— Иди.

Отползая задом вперед и кланяясь до полу, юный невольник слез с возвышения, припал к ступеньке в последний раз и быстро упятился в двери. Мыньци услышал, как за его спиной забряцал доспех стражников и скрипнули деревянные створки.

— Мой повелитель желает знать, справедлива ли цена, назначаемая за товары торговыми людьми из Нанкина. За мех соболя из долин Согоха они просят вдвое большую цену, чем за мех соболя из урочищ Хумшигира.

Мыньци почувствовал, как по его лбу скатываются капли пота. Он ведь предупреждал их, предупреждал. Но они рассмеялись ему в лицо — мол, откуда ашшаритам знать, да у них к тому же денег куры не клюют.

— Сегодня мои воины привезли в крепость Галдан-хана, наймана из Мау-Ундур. Ты возил товары в его улус и можешь его опознать. Тебя проводят в подземелье и ты скажешь моим дознавателям, действительно ли этот человек — Галдан-хан. Далее. Ты нарисуешь стены и расскажешь об укреплениях Лошани. Больше всего меня интересует, как в город поступает вода.

Ветер бросил в ставню горсть песка — поднимался секущий ночной вихрь, прилетающий из каменистых песков с берегов Балхаша.

— Я разрешаю тебе поднять голову. Приблизься.

…Ловко поливая водой песок, Мыньци вылепил кольцо внешних укреплений, внутренний двор крепости и круглую главную башню. И пальцем разделил влажный валик земли, проделывая, одни за другими, ворота: Торговые, Северные и Сайгачьи — в них, спасаясь от весенних пожаров, забежал сайгак из степей, и с тех пор их так и стали называть. А потом подумал, вздохнул, и ткнул тростинкой — в площадь перед воротами. Это большой колодец. И пометил чертеж еще четыре раза — еще колодцы, один прямо в цитадели.

И вздохнул еще раз — в городе жили родственники его второй жены, он взял ее три года назад у богатого уруута, имевшего в Лошани дом — но ставившего, как и всякий джунгар, в его просторном дворе юрту. Однако, судьба есть судьба, Дэрбэн-хана, сына Сэнгэ, предупреждали здравомыслящие люди: путь его отца привел того к гибели, и следуя тем же путем, да еще и добавив к этому пустое желание мщения, Дэрбэн-батур придет туда же, куда и отец — к Восточным воротам Алашаня, к деревянному коню, к которому прибивали грабителей караванов и бунтовщиков.

Помянув в душе богиню милосердия Ханнун, ханец твердо прочертил тонкую линию от изгиба берега озера к выпуклому боку городской стены — туда, где под нее уходил прорытый от Балхаша к городу канал.

Проделав все это, Мыньци снова почтительно припал к полу. В ночном мраке за окном свистело и билось в дерево ставен, трещал фитилек в лампах. Наконец, мягкий нечеловеческий голос прошелестел:

— Говори.

И Мыньци принялся описывать свой тщательный и подробный чертеж.

Грохоча каблуками и звеня перевязями, Саид с двумя сотниками топали вверх по ступеням. На последней площадке с пола поднялись два здоровенных айяра-дейлемита в овчинных тулупах. Кроме них, у дверех стояли, скрестив копья, Тегин и Кавус, молодые десятники из тюрок. Саид, как и все остальные, поглядывал на "кочевничье потомство" оттопырив губу — "эй ты, от тебя воняет кумысом!", но ничего не поделаешь: в последние десять лет торговля с югом захирела, и рабов для гвардии приходилось закупать в западных степях, в стойбищах кипчаков и найманов.

Завидев своего мукаддама, оба юноши стукнули копьями в пол один раз — как по уставу полагалось приветствовать тысячника. Саид кивнул в ответ. И посмотрел на Вахида-айяра — мол, что там?

— Купца допрашивает, — мотнул патлатой головой тот.

И тут Саид почувствовал, что мелкие, уложенные лесенкой кирпичи пола под ногами пошли знойным маревом. В виски стрельнуло болью, и в голове прозвучало:

…ты думаешь о чем угодно, кроме как о деле. Пока ты не научишься дисциплине мысли, тебе каждый раз будет так же больно. Я не могу до тебе дозваться мягко, Саид, поэтому мне приходится привлекать твое бегающее, как сайгак, внимание, болью. Войди. Рашид с Мухаммадом пусть ждут тебя снаружи.

Двери резко распахнулась сами собой. Тегин с Кавусом, у которых за спиной заскрипели и треснули об стены толстые створки, вздрогнули, но держались молодцами: не оглянулись, не говоря уж о том, что не побросали копья и не побежали прочь. Саид приказывал бить палками всех, кто никак не мог взять в толк простой вещи: господин Ястреб может приказать предмету передвинуться. А он, Саид, может приказать воину не обращать на это внимания. Распахивающиеся и закрывающиеся без помощи человеческих рук двери и окна, звучащий внутри головы мягкий вкрадчивый голос, странные звуки, доносящиеся из башни в безлунные ночи, — такова жизнь тех, кто служит господину Ястребу, и это не повод падать на колени, поминая имена Всевышнего, или бросать оружие и расстилать молитвенный коврик, пытаясь сотворить дуа, отгоняющую нечисть. За упоминание Имени всуе господин Ястреб приказывал урезать языки. Саид, на свой страх и риск, исполнял приказ в точности, только если оплошность совершалась в присутствии сейида. Тем же, кто не справлялся с неумеренной болтливостью не на глазах у господина, он милостиво приказывал дать сто палок. За пять лет, что они провели в джунгарских степях, его тысяча научилась держать язык за зубами.

…- Подойди ближе.

На полу перед блюдом с песком — сейчас оно было сплошь изрисовано и заставлено смешными, похожими на детские, песочными замками, — дрожал коленопреклоненный ханец. Черная косичка колбаской лежала вдоль спины, затянутой в темно-синий плотный шелк подбитого ватой зимнего халата; желтые ладошки купец спрятал в длиннющие узкие рукава нижнего платья.

Подойдя к ханьцу вплотную, Саид услышал, как у того стучат зубы. Впрочем, юноша его прекрасно понимал: детские замки на песке через некоторое время обернутся ночным штурмом и страшным пожаром, в котором будут метаться и голосить люди. Лошань, ставка мятежного хана Дэрбэна, сына мятежника Сенгэ, была обречена. Отца бунтовщика они выловили еще четыре года назад — после изматывающей охоты в сухих восточных степях, постепенно переходящих в каменистую охряную пустыню. Кочевники укрывали своего предводителя — несмотря на казни заложников и поголовное истребление непокорных становищ. Господин Ястреб вызвал к себе брата мятежника, Араган-хана, с младшими детьми — четверо уже находились в столице, но за два года, прошедшего со времени заключения мира с джунгарами, подросло еще несколько. Мальчика и двух девочек отправили в подвалы шахристана Фейсалы, а самийа получил маленькую косичку черных жестких волос: будучи еще детьми, братья Араган и Сенгэ обменялись прядями волос в знак вечной верности и ради заключения обета нерушимой дружбы. Через месяц ханаттани удалось выследить Сенгэ-хана — заполучив волосы человека, нерегиль уже не сбивался со следа и неуклонно преследовал врага, подобно выслеживающей добычу выносливой росомахе. Мятежника схватили, привезли в Алашань живым и казнили при большом стечении народа. Детей Арагана из Фейсалы отправили в столицу, а сам хан — со всеми сыновьями, женами и ближними нукерами, — должен был стоять и смотреть, как умирает его брат. Младших сыновей Сенгэ пощадили и отвезли в столицу — в дополнение к двоим братьям и трем сестрам, которых уже давно держали во дворах Дворца пажей, предназначавшегося для заложников. Их помиловали по малолетству и по заступничеству великой госпожи, но эта милость обернулась только худшей бедой. Дэрбэн был в числе тех четырех мальчишек, что под стражей увезли в Мадинат-аль-Заура. В прошлом году ему исполнилось шестнадцать, и он сумел бежать из столицы в родные степи. На священной для джунгаров горе Баргутай он торжественно отрекся от ашшаритской веры и поклялся отомстить за отца — и за рабство своего народа. Вокруг него сплотились десятки тысяч уруутов — родственников его матери, и все уцелевшие нойоны его отца. Этой зимой пять улусов отказались выплатить дань и дать заложников, кочевники разбили два ашшаритских каравана и разграбили четыре ханьских — а самое главное, по весне напали на усадьбы в виду стоявших над тагрой замков.

Кипя на медленном огне черной ярости, нерегиль теперь ждал удобного времени, чтобы наказать клятвопреступников. Всех братьев и сестер Дэрбэна, живших заложниками в столице, казнили еще зимой, — на этот раз им уже ничего не могло помочь. Араган-хан в знак покорности и преданности повелителю верующих выдал всех мятежников, пытавшихся искать убежища в его кочевьях. Поэтому все сторонники Дэрбэна постепенно стягивались к Лошани — говорили, что вокруг города кочует не менее ста тысяч семей.

Тем не менее, найманский князь Галдан — гроза караванов и ашшаритских пограничных поселений — никуда не двинулся и долго держался в своих владениях в горах Мау-Ундур. Господин Ястреб выбил его оттуда, но мятежнику удалось бежать — верный нукер отдал ему своего коня взамен раненого. А неделю назад ханьские купцы принесли жалобу: Галдан встал у Красного тальника на реке Эдзин-гол, и не дает проходу караванам. С кого-то он взял дань, а вот этим ханьцам не повезло: найманы разграбили их товары, отобрали всех женщин и рабов, а самих купцов посадили задом наперед на худых лошаденок и плетями погнали прочь.

Теперь Саид со своей тысячей южан возвращался из похода к Эдзин-голу. С ними еше ходил тумен Араганова сына Сангума — чистокровные джунгары недолюбливали найманов, считая тех подлым и продажным племенем. Саид отдал союзникам всех пленных и всю добычу. Исключая, конечно, Галдана и его сыновей. И ханьский бесценный расшитый шелк.

И теперь Саид, стоя на коленях и почтительно склонив голову, докладывал господину Ястребу:

— Мы обратили их в бегство, сейид, и изрубили тумен их гвардии…

— Скольким удалось спастись?.. — холодно прервал его нерегиль.

— Весь тумен был изрублен, сейид, — пробормотал Саид и прижал лоб к полу.

Похоже, на него надвигалась гроза. В комнате повисло молчание, слышался лишь треск огня в светильниках и частое дыхание помертвевшего от страха ханьского купца, скорчившегося около своих песчаных чертежей.

— Тумен никогда не бывает полностью изрублен, — наконец, прошелестело над их головами. — Вернешься и подсчитаешь потери. Заодно прихватишь Галданову дочку, Гурбесу, — ее прячут в кочевье Шиги-хутуху. Эти урууты стоят сейчас на нагорье Кобдо. Сожжешь стойбище дотла, девчонку привезешь сюда. Когда вернешься, я отправлю все это семейство на встречу с вечностью. Иди.

Саид с облегчением поцеловал землю между ладонями и стал задом отползать к выходу. Подняться на ноги он не решался — господин Ястреб остался им недоволен, и в таких случаях воины предпочитали выказывать совершеннейшую покорность и смирение.

Уже у самых дверей он услышал, как сейид снова обратился к ханьцу:

— На время похода на Лошань твоя семья останется здесь. А ты поедешь со мной и лично покажешь все, что нарисовал на песке.

Простершийся у ступенек возвышения человек принялся униженно скулить и стукаться головой об пол:

— О величайший господин! Моя старшая дочь обручена! Ее свадьба назначена на следующий месяц! Жених пришлет за ней алый паланкин в Ханьсу! О господин, смилуйся, я служу тебе верой и правдой, каждый мой вздох открыт твоему взгляду, о величайший!

Ответа не последовало. ханец всхлипнул и замолчал.

— Пусть жених твоей дочери приедет к ней сюда, — проговорил нерегиль.

Купец попытался было захлюпать носом снова, но сдержался.

— Иди.

Кланяясь и бормоча слова благодарности, тот пополз к выходу.

Саид, убедившись, что господин Ястреб снова склонился над бумагами, мягко поднялся и бесшумно подкрался к дверям. ханец все постанывал, по-жучиному перебирая руками и отползая от возвышения.

Вдруг темноволосая голова за белым прозрачным шелком поднялась — и Саид кожей почувствовал, как взгляд Ястреба скользнул мимо него и уперся в купца. Юноша замер, боясь вздохнуть, а ханец поперхнулся очередным "о благодарю, о премного благодарю".

— Да, запомни вот что, купец.

ханец походил на раздавленное насекомое — его предельный страх можно было почувствовать нюхом. Бесстрастно оглядев дрожащего человека, нерегиль проговорил:

— Если я с тобой разговариваю, это не значит, что мы беседуем.

И ханец с удвоенной силой заколотился лбом об пол.

Лошань,

два месяца спустя

Задрав голову и щурясь от солнца, Хасан ибн Ахмад придержал коня и стал рассматривать тех, кто висел под аркой ворот: шесть выдубленных степными ветрами и солнцем трупов покачивались в петлях. Присмотревшись к двум крайним, ашшарит покачал головой и цокнул языком: и вправду, то были ханьцы. Изорванные халаты потрепала непогода, сиреневый шелк выцвел под безжалостным солнцем и весенними ливнями, но кое-где еще поблескивало золотое шитье. Скрипя веревками, тела медленно крутились над теми, кто желал войти в Лошань через Северные ворота. Их выломанные полукруглые деревянные створки лежали на земле, и серый песок уже затянул крепкие доски. Бронзовые петли разъедала зеленая плесень, кое-где дерево уже проломилось и торчало щепой, как костями при открытом переломе, — по поверженным воротам мятежного города ежедневно проходились сотни ног, колес и копыт.

Хасан поддал своему рыжему пятками по бокам и въехал под назидающую всякого путника арку. Из-за плечей преступников, заткнутые за связывающие руки веревки, торчали по ханьскому обычаю длинные доски с иероглифами — «предатели». Рассказывали, что в ночь перед штурмом в лагерь к Тарику явились эти шестеро: двое купцов и четыре хорчина Дэрбэн-хана. И предложили сделку: они, мол, откроют ворота, а ашшариты за это не будут грабить и жечь город. Купцы и нойоны переживали за свое добро, а взбалмошный мальчишка, кричащий о мести и гордости предков, их не интересовал. Нерегиль согласился. Под утро его войска — две тысячи южан и тумен Сунгум-нилха — вошли в город. Лошань не жгли и не грабили — но пожар вспыхнул, и резня вышла страшная. Преданые юному хану люди дрались до последнего — а вместе с ними сражались их домашние. Дети и женщины подносили стрелы и дротики, бросали с крыш камни и кувшины с зубьянским огнем, — гвардейцы и союзные джунгары брали квартал за кварталом, оставляя за собой полыхающие дома и окровавленные пороги и лестницы. Говорили, что бои продолжались два дня — пока не выбили тараном ворота цитадели и не ворвались туда. Дэрбэн-хана нерегиль приказать взять живым во что бы то ни стало — на его совести гибель малолетних братьев и сестер, сказал Тарик, и смерть в бою будет для него слишком легкой и почетной. Юношу выловили сетью — и отправили в Алашань, где при большом стечении народа приколотили к деревянному коню у Восточных ворот, как простого грабителя и убийцу. Хасан выехал из города неделю назад, и позорные козлы с распяленным на них обклеванным и обглоданным трупом еще стояли на месте. Взяв Лошань, Тарик приказал казнить всех шестерых предателей: Дэрбэн-хан был вашим благодетелем, а я ваш враг — и если вы предали природного господина, то как же вы предадите врага? Так он сказал и велел повесить изменников на воротах.

Последние четыре месяца Хасан провел в предгорьях Хангая, вылавливая среди островков снега и жухлой травы кочевья мятежных родов, присягнувших Дэрбэну. Вернувшись в Алашань, он с удовлетворением отметил, что по крайней мере половина голов, выставленных на пиках над четырьмя воротами города, прислана им. Под его началом шли три тысячи Правых гвардейцев — после вторичного разорения Куртубы и гибели шейха джамийитов халиф сослал Хасана в джунгарские степи на пару с Тариком. Им дали под начало две тысячи ханаттани и вот эти три гвардейские — и приказали обходиться только ими. Они и обходились. Сейчас Хасан ибн Ахмад ехал, чтобы встретиться с нерегилем после долгих месяцев, в течение которых друзья сражались порознь.

…У почерневшей от сажи пожара стены крепости сидели какие-то оборванцы. Приглядевшись, Хасан понял, что это женщины с детьми. Грязная наледь в тени городских стен оплывала рыхлыми надолбами, из которых вытаивали объедки и лошадиный помет. Среди помойных огрызков бродили тощие злые собаки — они подходили и к скрючившимся среди грязных луж женщинам, обнюхивая поникшие головы и лежащие на коленях маленькие свертки, многие из которых уже давно перестали шевелиться. Джунгарки походили на узлы в лавке старьевщика: коричнево-серое тряпье обматывало их в несколько зловонных слоев, нечесаные космы выбивались из-под толстых отрепий. Молоденькая, с еще целыми зубами женщина — почему-то простоволосая, Хасан ясно видел, как солнце блестит на ее заплетенных во множество косичек черных жирных волосах, — сидела и раскачивалась, монотонно подвывая. На расстеленной среди отбросов тряпке лежал увязанный соломенными веревками грязный сверток, в котором с трудом опознавался младенец.

— Это что такое? — мрачно кивнул он в сторону убогого табора.

Вытянувшийся и странно повзрослевший Ханид-толмач пожал плечами:

— Это, господин, харим Кокочу-нойона, главы тайчжиудов. Старый хитрец должен был прислать в заложники любимую жену и двух наложниц с детьми — так нет же, решил, что он умнее всех. Его нукеры привезли в Лошань походный харим из пленных ойраток. Господин Ястреб приказал женщин отправить обратно, а Кокочу изловить и привезти в Лошань.

— Так вот за кем он гоняет моего племянника, — фыркнул в усы Хасан и расхохотался. — Походный харим, надо же… А чего они здесь сидят?

Кони ашшаритов брезгливо переступали в растаявших на весеннем солнце колеях, собаки с лаем прыгали у стремян, гвардейцы лениво отмахивались плетьми. Длинные полукруглые золотистые попоны, обшитые шкурами тигра, ярко переливались на солнце, блестели кольчуги, ослепительно белели рукава туник. Мимо уткнувшихся носами в колени женщин бежали грязные веселые дети, из-под их босых ступней летела грязь, замызгивая и без того жалкий скарб и похожий на хлам человеческий сброд у стены.

— А кому они нужны? Нукеры Кокочу удрали сразу, как только загнали их в крепость. Купцы их не берут, потому как они тупые и все уже пробованные, да еще и с дитями, а джунгары ими брезгуют — ойратки, говорят, да еще и из-под уруута, все равно что обглоданная кость, побывавшая в пасти у собаки, даже рабу в похлебку не годится. Так вот и сидят.

Ребенок одной из несчастных сцепился с собакой за какую-то то ли тряпку, то ли палку, а может, косточку. Вокруг дерущихся немедленно собралась толпа оборванных джунгарских ребятишек и принялась с дикими пронзительными воплями кидаться в них комьями грязи и камнями.

Покачав головой, Хасан отвернулся и поехал под воротный свод — зубья новой решетки из кованого железа нависали над головой как раскрытая пасть чудовища. Вынырнув на солнце с другой стороны, он удивился тому, как громко орут джунгарские дети — их было слышно даже за стеной цитадели. И тут же понял, что вопли несутся изнутри крепости, из лабиринта узких улочек, зажатых между высоченными, в три этажа, стенами домов из мелкого серо-желтого саманного кирпича. К злобно-шакальим и отчаянно-жалобным завываниям присоединился грохот копыт — и тут же все перекрыл свирепый крик. Металлически-звонкий, напряженный от ярости голос ни с чем нельзя было перепутать: Тарик орал на собачьем кочевническом наречии, но Хасан, не понимая ни слова, нисколько не сомневался — скоро трупов над воротами прибавится.

— Ну-ка, братишка, посмотрим, кого ты в этот раз удостоишь петли, — пробормотал ашшарит и погнал коня в переулки, по которым эхом гуляли яростные крики нерегиля.

…- Дяденька, не надо, дяденька-ааа! — мальчишка метался между высокими стенами, пытаясь увернуться от топочущих копыт лошадей и плетей всадников.

Шапку с него уже сбили, и теперь он пытался закрываться рукавами. Фыркающий мохнатый конек толкнул его на ребристую кирпичную стену, тут же больно припечатавшую спину, — а довольно скалящийся уруут в малахае и хорошем суконном толстом халате захохотал и с маху перетянул ему грудь плетью. Мальчик закричал от боли и перегнулся пополам, обхватив жгуче онемевшую грудь руками — на нем была лишь тонкая кожаная безрукавка, и след от удара тут же вспух и закровил. Урууты громко хохотали, потешаясь над его слезами и болью:

— Что, ойратский щенок, визжишь? Буир, теперь твоя очередь, давай, хлестни его по жопе!

Оставалось лишь бежать, бежать вперед — но сил бежать уже не было. Топот, веселые злые крики:

— Гей, гей, куда бежишь, сучонок, я ночью имел твою мамашу за кусок мяса, так она визжала куда как громче! Ха-ха-ха!

Справа стена вдруг провалилась нишей — с дверью, о чудо, с высокой деревянной дверью. Он заколотил в нее:

— Помогите! Откройте! Помогите! Аааа!..

Налетевший сзади уруут принялся хлестать его по спине и заду, гикая и покрикивая:

— Улюлю! Вот, вот, вот тебе! Улюлю, ойрат!..

Извиваясь от боли, мальчишка скребся в грязи босыми ногами и пытался руками закрыть голую голову — копыта пляшущих храпящих лошаденок били совсем рядом, били пыль совсем рядом с макушкой, щеками, ушами, руками.

И тут в переулок ворвался новый грохот — мощных, подкованных копыт. Последовавший за ним нечеловечески громкий и звонкий окрик перекрыл кровожадные завывания уруутов:

— Что здесь происходит, твари?! А ну назад! Взять их!

Урууты заверещали снова, но по-новому: теперь они визжали, умоляя о прощении, умоляя кого-то, кто не отвечал им ни слова, а их явно били, а потом куда-то волокли, судя по звуку ударов и сыпавшимся проклятиям.

Цок, цок, цок. Подкованные круглые копыта ашшаритской лошади остановились прямо перед его носом.

— Ты кто такой? Почему они тебя травили? — голос спрашивал на джунгарском, но мальчик понял — это не человеческий голос.

Он лежал в пыли перед копытами коня белолицего бога северян. Потом его подхватила за ворот очень сильная рука и рывком поставила на ноги.

— Как тебя зовут?

Кровь и пот заливали глаза, но он утерся и посмотрел в лицо богу. Тот был действительно белолицый — и холодный, с очень холодным, зимним взглядом. Как будто ты в страшный мороз откинул полог юрты и задохнулся от ветра.

— Самуха, — выдавил наконец мальчик. — Самуха меня зовут…

— Где твой род?

— Нет рода, — ответил Самуха. — Вырезали урууты прошлой весной, когда коней и баранов крали.

— Родители?..

— Мать у стены сидит, — мотнул мальчишка головой.

— Тенгиз?.. — белолицый нечеловек полуобернулся к свите.

— Да, сейид, — высокий молодой ашшарит в дорогом кафтане опасливо сунулся поближе.

— Я приказал отправить женщин обратно. Почему они еще здесь?

— Их некому и некуда отправлять, сейид, — отозвался воин. — Такие женщины никому не нужны — они ведь пленницы, безродные рабыни.

— Вот как?.. — вкрадчиво спросил белолицый, и Самухе стало не по себе. — А ты, верно, считаешь, что ты здесь кому-то нужен, да, Тенгиз?

— Прошу прощения, господин, — быстро поправился ашшарит, становясь бледнее своей великолепной чистой туники. — Я сейчас же займусь этими женщинами. Разрешите удалиться?..

— Удаляйся, — страшно улыбнулся бог. — Завтра с утра придешь ко мне с подробным рассказом.

Через мгновение по переулку гуляло только эхо конного топота. Впрочем, страшный всадник никуда не двинулся. Его серый высокий конь стоял как изваяние. Самуха пошатывался и боролся с дурнотой — он все-таки треснулся башкой о стенку, когда последний раз падал.

— Ну? Почему не идешь к матери? — мягко поинтересовался белолицый.

— Она сказала не возвращаться, — честно ответил Самуха и попытался не зареветь. — Сказала, я уже большой, а младенчик маленький, и на двоих нас жратвы не хватит.

— Сколько тебе лет?

— А я почем знаю…

У него все-таки потемнело в глазах, Самуха покачнулся, зацапал, ища опоры, рукой — и ухватился за блестящий золотом повод коня. Конь храпнул и вскинул голову, Самуху подняло над землей.

Упал обратно в пыль. Зажмурился. За такое в кочевье могли засечь насмерть — грязной рукой да за богатый повод. На всякий случай Самуха закрыл голову ладонями.

И вдруг — опять, опять за спиной грохот копыт, свист. Мальчишка крикнул, вжался в грязь, пытаясь отползти куда-то подальше, только куда — впереди стоял серый конь нечеловека, а сзади налетали ашшаритские выкрики и веселые возгласы. Приветствия, белолицый отвечает, тоже на ашшаритском, и тут же — хохот. Самуха, перемогая страх, разлепил глаза и посмотрел вверх. Над ним звенели роскошные позолоченные стремена, качались края дорогих попон. Сверху на него показывали пальцем, и смеялись, смеялись.

От боли, унижения и злости Самуха разревелся. И крикнул:

— Я… да я… я у порога юрты могу сидеть, коня принимать! Еще собак умею кормить! А еще… я… я коня чистить умею! Хорошо буду чистить! Я не боюсь, господин, не боюсь я вашего волшебного коня! Все равно буду чистить! И вас я тоже не боюсь, хоть вы и бог, а я… я… все равно буду чистить Чики-боро!

— Кого? — удивился откуда-то сверху, из золотой круговерти и звуков ашшаритской речи голос нечеловека.

— Чики-боро, Сероухого! — ошалев от собственной смелости, Самуха поднялся с земли и вцепился в невероятное, невиданное, блестящее стремя. — А правда, что он летает, как птица?

— Неправда. И его зовут Гюлькар. И я не бог. Но ты, похоже, все равно пойдешь со мной.

И голос над головой Самухи устало вздохнул.

…Гассан зашипел:

— Тьфу на тебя, кафир, какой бог? Нет бога кроме Всевышнего, и Али — Его возлюбленный посланник! Наш господин — ангел!

Ханид перевел это сопящему юному варвару. На собачьем джунгарском наречии не было слова, чтобы обозначить малака, крылатого посланника Всеведущего, и толмач перепер его местным словом для могущественного духа. Но маленький дикарь уперся:

— Клянусь Небом, он бог! Духи не вступаются за таких, как я, только боги так делают! Они меня плетьми гоняли, а я молился всем богам! Он сын Тенгри, наш господин!

Ханид даже переводить не стал, только плюнул и рукой махнул.

Тут в нишу под ковер сунулся Язид, сын Сабита, — мальчишка тоже состоял при господине Ястребе, и пользовался всеобщим расположением за то, что притаскивал и раздавал дружкам сахар и сушеный изюм, которые не успевала съедать его сестра Афра. Афру взял к себе молодой Саид-тысячник, и слуги шептались, что он пахал ее каждую ночь, как ночевал с ней под одной крышей, — аж стены тряслись. Поэтому девушка ходила довольная, в красивом красном платье, звеня монистами, — кое-как одетые, неряшливые рабыни-степнячки завистливо косились и шептались у нее за спиной. А Саид баловал Афру: то кольцо подарит, то платок, то сластей кулек привезет из приграничья.

Язид присмотрелся и присвистнул, завидев, что в бадье с горячей водой сидит какой-то степняцкий хмырь. И тут же заржал:

— Ой, кого полощете, небось воду уже пять раз меняли, они ж грязные, дикие, не моются никогда!

Ханид степенно нахмурился — ему уже было семнадцать, и он служил за жалованье при господине Бахтияре ибн Барзахе, начальнике здешней станции барида. А господин Ястреб приставил его к косоглазому сосунку — будешь давать ему уроки аш-шари, язвительно усмехнулся нерегиль, вазир обойдется без тебя некоторое время. А что он, Ханид, такого сделал? Светлейший Исхак ибн Хальдун велел ему писать отчеты, так он и писал, чего на наго гневаться-то, все мы люди подневольные, есть что-то надо, жить на что-то надо, вон второй ханаттанийский тысячник, Муслим, ему девятнадцать всего, — а у него уж и две наложницы, и рабы, и кони, — а что, господин Ястреб ему благоволит, и вот только ему, Ханиду, за все усилия достаются лишь тычки да насмешки… Так что Ханид по праву старшего нахмурился и отвесил щенку подзатыльник — рраз!:

— Помолчи, Язид, лучше вспомни, кого на прошлой неделе секли розгами за неряшливый вид!

Тот хлюпнул носом, почесывая вспухающую болючую шишку на макушке, и попытался заплыть горькими слезами. Но тут же вспомнил, с чем прибежал, — и запрыгал на месте, позабыв о затрещине:

— Абдус вернулся! Они его поймали! Господин Фадль ибн Раджа поймал Кокочу!

— Чего молчишь-та?!..

— А че я-то, че я-то, вы сразу драться, а я вона, от самых ворот бегу, там уж коня сколачивают, бежать надо, а то народу наползет — не пробьемся!

Все загалдели и стали орать на степняцкого хмыря, подгоняя и шлепая того по бритому затылку — давай, давай, вылазь из воды-то, намылся, хватит, обтирайся давай! Дикарь послушно схватился за полотенце и стал тупо, неумело, смотав его в комок, тереть себе впалый живот. Тут ему наподдали еще, быстро, в четыре руки, обтерли, и стали пихать его в чистые штаны и рубаху. Никто не хотел пропустить зрелище: Абдус, старший брат Язида, состоял про самом Фадле ибн Радже, племяннике благородного Хасана ибн Ахмада, и теперь вот они вернулись из похода с победой — схватили мятежника с сыновьями и привезли для наказания в Лошань.

Ханид, высокомерно поглядывая на всю эту суету — степняк дико таращился на мягкий хлопок соуба, словно впервые в жизни видел рубашку, а завидев суконный серый кафтан и кожаный пояс с медной бляхой, и вовсе сомлел, — так вот, Ханид через губу, но перевел косоглазому мальчишке:

— Благородный мукаддам Абу Фархад привез пленных. У ворот города сегодня вечером будут казнить Кокочу-хана.

Глаза степняка сверкнули такой страшной радостью, больше похожей на ненависть, что Ханид отшатнулся. И сплюнул — поди ж ты, они ведь сородичи, а глазищи горят, словно он съесть этого Кокочу живьем хочет. Тут он кстати припомнил то, что ему велел передать Раджаб-сотник:

— Да, и ты можешь сходить за стену, в караван-сарай у Сайгачьих ворот, попрощаться с матерью. Завтра утром ее увезет торговец.

Но щенок только зло скривился и сплюнул. Ханид лишь рукой махнул — дикарь, он и есть дикарь, что с него взять, никакого понятия о кровных и родственных узах и сыновнем долге.

Наконец, мальчишка натянул сапоги — а с ними он телился еще дольше, чем с поясом: вертел и так и эдак, щелкал по набойкам на носках и каблуках, цокал языком и только что на зуб не пробовал, — и Язид осторожно отогнул ковер и выглянул из ниши. Бадью они решили вылить потом — лучше пусть выпорют за нее, чем пропустить зрелище.

В круглой башенной комнате копошился с десяток рабынь-степнячек: мололи муку, что-то зашивали, кроили, старая Тусаха, добрая и щедрая, часто подкармливавшая вечно голодных мальчишек, раздувала огонь в жаровне, на которой грелся чайник.

Язид присмотрелся к выходу из комнаты, завешенному кошмой — ее дергал, то втягивая, то оттдувая в сторону, гулявший на лестнице башни ветер. Прислушался — нет, вроде, не идет сейид, иначе бы тут все метались, как куры. И махнул дружкам рукой — мол, чисто. Вперед.

Они успели добежать до самого низа — во двор. Во дворе гулямы держали Гюлькара. Господин Ястреб, в черном парадном энтери, уже ставил ногу в стремя. Заслышав их топот, он обернулся и не стал садиться в седло.

— Что я здесь вижу? — осведомился он мягким тихим голосом.

Такой голос хоть раз в жизни приходилось слышать каждому из них — поэтому они повалились на землю как снопы, и дернули за собой — на коленки, идиот, голову пригни и не отсвечивай, — застывшего в столбняке дикаря-кочевника.

Ханид слышал такой голос над своей чудом уцелевшей головой после попойки в винной лавке Алашани — оказалось, что пьяная компания, в которую он неведомо каким лихом затесался, поймала каких-то степняцких баб и насиловала до самого утра. Ханид уснул мертвым пьяным сном до того, как все началось, зато утро он встретил вместе со всеми — на дыбе у дознавателей в подземелье крепости. Его похлестали для порядку и отпустили. К господину Ястребу. Который с ним, Ханидом, поговорил. Недолго, но Ханид этот разговор запомнил на всю жизнь. Как и последующую порку — ибо господин Ястреб велел высечь его уже не для порядку, а от души.

В судьбе Гассана такой голос тоже предварял жуткую экзекуцию — и не розгами, а палкой, да еще и не подстелили ничего, прямо на землю повалили, — после раскуривания кальяна с опиумным маком. Бесстрастно оглядев рыдающего и придерживающего зад Гассана, господин Ястреб заверил: в следующий раз он его, Гассана, продаст. Джунгарам. В зимних стойбищах кочевников этого зелья — бери не хочу. Только знай зад подставляй, а потом кури. Гассан клятвенно заверил господина, что он больше ни траву, ни опий, — ну никогда не будет больше даже нюхать, не то что пробовать.

Язиду еще не приходилось попадать под руку господину Ястребу, но он присутствовал при порке Гассана и не хотел попасть на его место. Тем более что за пазухой у него тогда обретались остатки опийного порошка и комок гашиша. Находясь под сильным впечатлением от воплей и слез товарища — а Гассану тогда вкатили пятьдесят по голому заду, Язид вышел к воротам и свалил весь дурман в ночной костер стражников. Парни как раз раскуривались, поэтому запаха из костра они совершенно не заметили. В следующий раз Язид их тоже видел в воротах — но уже висящими в петлях. И после этого твердо решил больше зельем не баловаться.

Поэтому все четверо сильно дрожали — и от свистящего ледяного ветра, и от страха.

— Почему ты здесь, Ханид? — мягко поинтересовался сейид. — Я приказал тебе учить аш-шари этого мальчика. Разве нет?

Ханид только кивнул, пытаясь втянуть голову в плечи и жалея о том, что он не черепаха.

— Завтра я поговорю с ним на аш-шари, и горе тебе, Ханид, если он не сможет поприветствовать меня как подобает.

Юноша повалился лицом в грязь и затих.

— А ты, Гассан? Разве ты не должен быть на занятии по правописанию и чтению Книги в масджид? Улем, почтеннейший Халид аз-Зубайди, жаловался мне, что в прошлый раз ты подрался и бросил туфлей в товарища. А теперь ты и вовсе не идешь в школу. Я вижу, учение тебе не по вкусу. Что ж, мне, видно, придется подыскать тебе другое занятие…

Гассан убедительно зарыдал, замазываясь рукавом, хрюкая и обещая никогда, никогда больше…

— Язид, — не обращая внимания на попискивания Гассана, обратился нерегиль к юному слуге, и тот явственно почувствовал, как шевелятся на голове волосы. — Тебя я отправлял на рынок вместе с Ибахой-кухаркой и Алчихом-поваром. И ты от них сбежал. Женщинам пришлось нести тяжелые корзины самим. Толуй! — кликнул самийа управителя.

Тот подбежал, кланяясь и кивая бритой головой.

— Накажи его.

Скулящего Язида тут же оттащили в сторону и повалили, ожидая, когда Хучар, раб Толуя, принесет палки.

Нерегиль осмотрел всех четверых — степняцкий пацан не получил пока ничего, ни по затылку, ни по спине, но лежал тихо, как мышь под метлой, и, несмотря на незнание ашшаритского, прекрасно понимал, что к чему. И, поглядев на склоненные бритые затылки мальчишек, господин Ястреб сказал:

— Глазеть на казнь ради развлечения — занятие для уродов. Я же хочу, чтобы вы выросли людьми.

С такими загадочными словами сейид поднялся в седло и тронулся со двора прочь. Ошеломленно переглянувшись, все четверо одновременно прониклись одной и той же мыслью: у богов и ангелов — свои причуды. Но перечить им, увы, невозможно.

…- Я благодарен тебе за девчонку, — Хасан кивнул смазливому мальчишке-кравчему — наливай, наливай, и покрутил ус с довольной улыбкой. — Она хорошо согревает меня по ночам.

Тарик лишь отмахнулся — о чем, мол, разговор.

Вернувшись в Алашань после Хангайского похода, Хасан обнаружил приятный подарок: ему оставили совсем юную найманочку, дочку недавно казненного мятежного хана. Девушку отмыли, приодели, и она оказалась хоть куда: нетронутая, еще с печатью, мягкая, податливая, покладистая. Хасан стал отцом ее невинности, и девчонка привязалась к нему, как котенок. Он прозвал ее Атик — в память о невольнице-кипчачке, которая была в доме его матери в дни его юности. Глядя на смугленькую, с карими миндалевидными глазами девушку, Хасан все больше проникался доводами аль-Сакати, наставлявшего в своей "Книге устроений": ятрибку лучше всего покупать для пения, мединку — ради ее элегантности, берберку — для здорового потомства, ханаттанийку для наслаждения, а степнячку — для спокойного досуга.

Хасан отхлебнул из яшмовой ханьской чашечки и украдкой глянул на задумавшегося о чем-то своем нерегиля: так знает он или нет?.. Ибн Хальдун передавал свои депеши через Бахтияра ибн Барзаха, а тот отдавал их только Хасану. А уж тот приносил новости самийа. Впрочем, кто их, сумеречников, знает, Тарика могли извещать обо всем джинны. Но какое дело джиннам до событий в халифском дворце?..

Толстый ковер, занавешивавший частую деревянную решетку окна, хлопнул с порывом ветра. Крупный секущий песок, заживо снимающий кожу с лица, свистел над Лошанью. Далеко за стенами города лежало белесым, так еще и не растаявшим зеркалом льда озеро — берега Балхаша топорщились жухлыми гривками травы, редкие кустики пригибал к неплодной земле ветер. Давеча в пошедший иглами, хрупкий пористый лед забрела корова — да так и ушла на дно, несмотря на все усилия орущей и тянущей за веревки степняцкой рвани. Поднимаясь в комнаты к Тарику, Хасан глянул в смотревшую на северо-восток бойницу: озеро казалось серым бескрайним простором, ограниченным огоньками кочевий в черной беззвездной дали.

Нерегиль сидел, опершись щекой на руку. Золотой узорчатый браслет чуть сполз, приоткрывая запястье. Хасан поспешно отвел взгляд — ему уже приходилось видеть эти шрамы, но все равно становилось как-то не по себе. Поговаривали, что Яхья ибн Саид написал целую книгу о своем путешествии на запад, и вот там про Тарика рассказаны такие ужасы, что не приведи Всевышний.

Самийа, прикрыв глазищи, рассеянно водил пальцем по тоненькой кромке чашечки, и она протяжно пела, отзываясь на его прикосновение.

Так знает или нет?..

— Зачем ты приехал, Хасан?

Он вздрогнул — Тарик всегда нападает неожиданно, пора бы тебе это запомнить, ибн Ахмад. И решился:

— Я привез новости. Из столицы. Плохие новости.

Чашечка пела, лениво опущенные прозрачные веки даже не дрогнули. Так — знает?.. Впрочем, уже неважно.

— Восемь дней назад халиф Аммар ибн Амир пал от руки убийцы.

Длинные белые пальцы бережно прихватили яшмовый ободок чашки и отставили ее в сторону. Тарик вздохнул и, выпрямив спину, сел поудобнее. На фарфорово-бледном точеном лице не мелькнуло даже тени чувства.

— Ты знал.

— Восемь дней назад я увидел очень плохой сон, Хасан, — призрачным голосом откликнулся самийа. — В нем танцевала женщина. Я кричал, но никто меня не слышал. Похоже, только я видел, что у нее в прическе не шпилька, а стилет.

Ибн Ахмад кивнул. Рабыньку купили для дворца еще год назад — из дома знаменитого содержателя девушек Бараката аль-Фариса. Она резво плясала на хорасанский манер, и поговаривали, что между ней и командующим Левой гвардией Сардаром ибн Масуди происходит то, чему не должно происходить. Рассказывали даже, что почтенный военачальник даже просил управителя двора продать ему невольницу, да тот заупрямился: старший евнух харима доносил, что на весеннем празднике тюльпанов повелитель верующих кинул девчонке платок и провел с ней пару ночей. К ней приставили служанок и отвели отдельные покои, но с тех пор халиф о ней не вспоминал, занимаясь исключительно великой госпожой. А перед этим праздником девчонка отдала евнуху много драгоценностей и слезно умоляла позволить ей снова предложить себя для услады очей халифа. И старый Сабур позволил ей плясать перед повелителем в ту ночь.

Все произошло мгновенно: девушка взмахнула длинным рукавом — и сбила чашу вина на столике перед Аммаром ибн Амиром. А пока все метались, подавая халифу полотенца, она дернула за золотой шарик в навершии шпильки, прыгнула на грудь повелителю — и всадила острие прямо в сердце. Говорили, что в хань так расправляются с неугодными сановниками подосланные императорским двором женщины-убийцы.

Аммар ибн Амир умер на месте. А девчонка не далась в руки стражникам — бросилась на меч ближайшего гуляма и насадилась на него, как бабочка на булавку любознатца: острие вышло у нее между лопаток, а она, вцепившись в рукоять, все глубже и глубже вдвигала клинок себе между грудей. И улыбалась. Так и умерла — со счастливой улыбкой исполнившей долг.

Схватили и пытали всех, кто имел к покупке и продаже женщины хоть какое-то отношение — бедняга-евнух, и так уже в преклонных годах, не выдержал дыбы и скончался во время допроса. Не зря говорили, что у евнухов, по их телесному условию, слабое сердце. А Баракат аль-Фарис показал, что девушка пришла к нему сама, с поручителем, правда, и назвалась Надийа — во дворце-то ей дали другое имя — Надийа из Дараба. В маленьком городке на плоскогорье Табука о ней, понятное дело, никто никогда не слышал. Она плела аль-Фарису, что, мол, у нее болен отец, и она хочет продать себя, чтобы выручить денег на лекарства. Пять дней назад люди ибн Хальдуна нашли человека, который называл себя ее поручителем. Им оказался добропорядочный ремесленник, медник из Шираза, глава местного братства футувва, в той земле еще называемой джавонмарди, — братства людей, проводящих свободное время в делах благочестия. Под пыткой он показал, что никакого отца девушки, он, конечно, не знал — она постучалась в дверь его дома шесть лет назад, и предложила себя в служанки. У нее был настолько истощенный и испуганный вид, что добрый и милосердный Мавад сжалился над девочкой, не стал ничего спрашивать о ее обстоятельствах и отнесся к ней как к своей дочери. Он даже хотел выдать ее замуж за подмастерья, но девица, как исполнилось ей шестнадцать, настояла на том, чтобы Мавад отвез ее в столицу и продал тамошним поставщикам женщин для харимов — очень уж ей хотелось попасть не куда-нибудь, а прямо в Золотой дворец. Так он и поступил. А про отца соврали они затем, чтобы не вызывать лишних подозрений и не бросать тень на почтенного ремесленника — мол, вместо того, чтобы выдать девушку за честного человека, продал ее в дом наслаждений. Сам же Мавад ибн Саиб ничего о той Надийе не знал — ни откуда она родом, ни кто ее родители. Правда, он думал, что она из хорошей семьи — ибо умела читать, писать, слагать стихи и играть на лютне. Доброго, но глупого беднягу пришлось отправить в вечность, правда, семью его пощадили. Ибн Хальдун уже знал, из какой хорошей семьи была эта девушка — из семьи Мугисов. Его люди дознались, что шесть лет назад, когда пришел приказ халифа истребить всех проданных в харимы женщин этого рода, из усадьбы под Ширазом сбежала молоденькая рабыня-лютнистка — о ее пропаже заявили тогда местному начальнику шурты. Хозяин девчонки, амиль Шираза, божился, что знать не знал ни о каких Мугисах, когда ее покупал в Дарабе. То же самое он твердил и под пыткой, и стоял на своем, пока на дыбу не вздернули его жену. Тогда оба сознались, что, заслышав, как глашатай зачитывает фирман на площади, сами посоветовали девчонке бежать — уж очень им не хотелось брать греха на душу и выдавать ее шурте. Они же и посоветовали ей постучать в дом к добряку Маваду, известному своей набожностью и мягкосердечием. Амиля с семьей казнили на базарной площади Шираза, но это уже ничего не могло поправить.

Так встретил свою судьбу Аммар ибн Амир, последний халиф из рода Аббаса.

— Но смерть не обмануть, — когда-нибудь и я

Сверканье вечного увижу острия…

Тихо прочел Хасан ибн Ахмад, и провел руками по лицу.

— Ты сказал — последний из рода Аббаса, — склонил голову к плечу Тарик. — Почему?

В комнате повисла тишина, только ветер швырял песок в стены башни, да трещал огонь в фитиле. Хасан поворочался на подушках и коротко взглянул на нерегиля — тот сидел очень прямо, но совершенно расслабленно — точно не он восемь дней назад остался без волшебного господина.

И наконец решился:

— Я многим тебе обязан, Тарик. И среди прочего я обязан тебе жизнью.

Нерегиль лишь дернул плечом — обычное, мол, дело между воинами. Воистину, один раз ты прикроешь меня, другой раз я прикрою тебя. Правда, человек не успел бы прикрыть Хасана ибн Ахмада — ибо не силах человеческих было отбить летевший Хасану в спину дротик. Тогда, после боя в долине Халхи, они обнялись и уткнулись друг в друга шлемами — лоб в лоб. Ты брат мне по оружию.

Хасан ибн Ахмад поднял голову и посмотрел в безжизненно-холодные глаза на непроницаемом лице. И твердо сказал:

— Братишка, не езжай. Посиди здесь, братишка. Не нужно тебе ехать в столицу, пока там все… не успокоится.

Тарик сморгнул. И улыбнулся:

— Объяснись, Хасан. Я ничего не понимаю в твоих намеках. Разве сын Аммара, Фахр ад-Даула — не Аббасид и не законный халиф?

— Ему четыре года. И он — от женщины Бени Умейя.

Тарик сморгнул снова. Хасан принялся терпеливо объяснять:

— Госпожа и ее сын — полностью в руках своих родственников Умейядов. Я получил письмо: ее братья, Хашайр и Сулайман, уже собирают войска в Ар-Русафа. Главный вазир — Мухаммад ибн Бакийа ибн Умейя, уже отдал своим людям приказ арестовывать всех Аббасидов. Старого Мусу ибн Аббаса аль-Кадира уже взяли — вместе с сыновьями. Вазир дивана хараджа — а это хранитель казны, на случай, если ты, Тарик, не знаешь, — тоже Умейяд. Исхак ибн Хальдун написал мне. В его письме — просьба привести в столицу преданные Аббасидам войска. И я всем для тебя святым прошу — оставайся здесь. Ты представляешь, что с тобой сделают Умейяды, как только ты въедешь в Мадинат-аль-Заура? Ручонку этого Фахра приложит к фирману его дядя — и ты окажешься в аль-Хайре. Ты и без меня знаешь: ибн Бакийя уже давно не скрывает — ты вернешься из степей только для того, чтобы оказаться в зверинце. Помнишь, что он кричал во время Праздника разговения этой осенью? Тебе ведь передали его слова, правда, Тарик? "Неверной собаке место на цепи". Ибн Бакийа тогда похвалялся, что уже заказал для тебя крепкую стальную клетку. Пока Аммар ибн Амир был жив, он мог сколько угодно драть горло. Но Аммар умер, о нерегиль. В воротах тебе вручат фирман, запечатанный красным воском, с красным шелковым шнуром, ты его прочтешь, поцелуешь печать, а потом тебе накинут на шею веревку и отведут в аль-Хайр. По большим праздникам тебе будут кидать свежий хлеб вместо плесневелого. Я не хочу такого для своего друга и брата по оружию.

— А что будешь делать в столице ты?

Хасан снова надолго замолчал. Потом вздохнул:

— Старший сын Мусы аль-Кадира, молодой Ибрахим, не зря носит прозвание Ка" им — "Идущий правильным путем". Многие преданные престолу люди полагают, что с ним возродится Аш-Шарийа, — и возлагают на этого юношу большие надежды. Ему удалось ускользнуть от людей ибн Бакийи, и он собирает сторонников в своем родовом городе, Нисибине. Мы освободим его отца и братьев, ныне узников в зинданах Баб-аль-Захаба.

Тарик сморгнул снова. И Хасан решился сказать самое главное:

— Мне очень жаль их обоих. Очень жаль, Всевышний свидетель моей печали. Но, видно, не судьба им жить долго и счастливо. Ты ведь сам все понимаешь: даже если мы пощадим госпожу и ее ребенка и отвезем их куда-нибудь в тайное место в горах, до них все равно доберутся — ее же родичи. Умейядам нужен на троне совершеннолетний мужчина, за которым идет войско. Госпоже и ее сыну осталось жить ровно столько, сколько войску Хашайра ибн Омара ибн Умейя понадобится, чтобы дойти до столицы.

— Или твоему войску, — тихо откликнулся Тарик.

— Братишка, — твердо посмотрел ему в глаза Хасан, — не езжай.

Нерегиль молча поклонился. Хасан ибн Ахмад кивнул в ответ, встал и вышел из комнаты.

Мадинат-аль-Заура,

дворец халифов,

восемь дней спустя

…- А вот и не угадали, мой повелитель! Вот и не угадали!..

Женщины весело хлопали в ладоши, звеня браслетами. Сидевший на ярко-белом песке мальчик тоже смеялся от души — игра в фияль явно доставляла ему удовольствие. Фахр ткнул пальчиком в следующую кучку песка и, под одобрительные возгласы нянек и кормилиц, принялся рыться в ней — и в радостным воплем вытащил обломок стрелы.

— Угадал! Я выиграл! Я угадал!

Они сидели под огромной развесистой черешней в углу сада — налево широкая мраморная лестница уходила к золоченым воротам во дворик Госпожи, справа зеленел стриженый лабиринт зелени, подбирающийся к самой лестнице, ведущей на верхнюю террасу садов Йан-нат-аль-Ариф. Откуда-то из середины благоухающих свежей липкой зеленью туй слышалось журчание фонтана. От ограды с очередным дуновением доносились нежные ароматы лимонной рощицы.

Малыш подхватил с трудом добытую палочку с обломанным железным наконечником, вскочил, отряхнул нарядный кафтанчик узорчатой парчи — и припустил к лестнице во Двор Госпожи:

— Мама! Мама! Я выиграл! Мама!

Всполошившись, женщины повскакивали и заметались, подхватывая покрывала — в верхнем дворе сидели посетители и рабыням следовало закрыть лица:

— Сальма! Эй, Сальма, это мой химар! Ха, отдай, отдай, тебе не под платье!

Невольницы, хохоча до упаду, пытались поднять за локти с ковра толстую Дунджаб-кормилицу: колыхая огромными, как арбузы, грудями, та пыхтела и отбивалась от смуглых тонких, звенящих браслетами ручек:

— Фахр, солнце мое, куда ты так бежишь, вах, не спеши, детка!..

Разогнавшись на полированном мраморе, мальчик оскользнулся на кожаных подошвах, упал на четвереньки и с обиженным воем, теряя сафьяновые туфли, уехал по блестящей белой поверхности к следующему маршу ступеней.

— О Всевышний, помилуй нас, господин упал!

— Мерзавки, всех прикажу пороть, господин упал и плачет!

Охая и причитая, Дунджаб припустила к лестнице, подобно носорогу-матери, девушки бестолково толклись, срочно заматывая головы и лица, теряли браслеты и заколки, выпадали из расшитых золотом туфелек и прыгали на одной ножке.

Фахр продолжал реветь так, словно его растерзал тигр:

— Мама-ааааа!!!

— Вах, беда, вах беда, вы не ушиблись, мой повелитель, а где наша ручка, а вот мы побьем, побьем нехороший пол, да, так его, так, бейте его ладошкой, мой господин, да, так!

Невольницы, щебеча и размахивая рукавами, наперебой отвлекали царственное дитя:

— Ой, гляньте, господин, какая птичка, а вот какой бархатец, хотите, сорвем цветочек, ах какой цветочек, а как пахнет!

А хитрая Азза бросилась обратно к черешневому дереву, подпрыгнула и оборвала ветку с зелеными завязями ягодок:

— А вот смотрите, господин, что есть у Аззы? Ой как интересно!

Господин перестал завывать и утер глаза роскошным шитьем рукава.

— У меня сопли!

Охая и ахая, Сальма тут же выхватила из рукава шелковый, расшитый розами платочек и вытерла хлюпающий нос, а затем и зареванное чело юного халифа.

— А что это у тебя, Азза? — заинтересовался Фахр — и побежал в обратном направлении.

С воплями — ах убьется, ой держите! — пестрая стая невольниц помчалась вслед за ним.

— Дай ягодку!

— Ой господин, их еще нельзя есть, они зеленые!

— Нет, я хочу!

— Но ведь кислые, невкусные, господин!

— Я хочууу!!!!…

Вазир прищурился: сквозь красный прозрачный рыхлый шелк он хорошо видел, как Айша раскачивается из стороны в сторону, тихо-тихо повторяя: да помилует его Всевышний, да будет к нему милостив, да будет им доволен, Всевышний, прибери меня…

Мухаммад ибн Бакийа медленно кивнул катибу — тот вытащил из футляра тисненой золотом знаменитой куртубской кожи свиток и передал главному вазиру.

— Моя госпожа?.. Соблаговолите?..

И почтительно поклонившись, положил документ на золотой поднос у края занавеси. Мухаммад ибн Бакийа сидел на подушках у ступеней перед аркой павильона во Дворике Госпожи. Высокий проем был затянут алым шелком. С обеих сторон ковер, на котором располагалась Айша, отделяли высокие ширмы с наброшенными покрывалами золотой парчи. Тяжелые блестящие кисти лежали на складках легчайшего красного шелка.

Вазир поклонился еще раз и подвинул поднос к невесомо струившейся ткани завесы. С той стороны шелк приподняла тонкая смуглая ручка в тяжелом прорезном браслете, сверкнув малиновыми яркими ногтями. Невольница утянула поднос к себе и простерлась на ковре перед госпожой, обеими руками протягивая свернувшееся на золоте письмо.

— Что это, Утба?.. — слабо отозвалась Айша, на мгновение перестав раскачиваться и бормотать.

Вазир припал к ковру лбом:

— Я покорнейше прошу одобрения вашего, госпожа, и одобрения вашего царственного сына, повелителя Аш-Шарийа Фахра ад-Даулы, да умножит свою милость над ним Всевышний…

Выделяющаяся темным, замотанная в траурный серый хлопок фигура за занавеской склонилась над свитком. Айша, к немалому удивлению ибн Бакийи, заинтересовалась содержанием документа и не стала подписывать его не глядя — как она это делала последние две недели. Все дни с тех пор, как не стало Аммара ибн Амира.

— Что это, о Абу Кузман?

Она обращалась к нему вежливо, по кунье, но в голосе зазвучало недовольство. "Только этого нам не хватало", быстро пронеслось у вазира в голове:

— Это, как ты видишь, светлейшая, приказ о взятии под стражу Тарика.

— Почему? Зачем?

— Он… опасен, моя повелительница, — вздохнул вазир.

— Самийа единственный не может изменить нам и предать моего сына, — прозвучал из-за шелка язвительный ответ.

Ведьма явно пришла в себя — как не вовремя.

— Он может попасть в руки наших врагов, о моя повелительница. Нам достоверно известно, что его побратим и ближайший друг, Хасан ибн Ахмад, идет сейчас к столице с тремя тысячами гвардейцев. От них нам не приходится ждать ничего хорошего, о светлейшая…

— Где Исхак ибн Хальдун?

— Увы, мы опоздали, его дворец уже опустел к тому времени, как мы прислали туда наших воинов…

— Ты так и не ответил мне, зачем нам нужно посадить самийа под замок.

— А если им удастся получить одобрение маджлиса верующих, и улем Муавия ибн Саббах провозгласит халифом Ибрахима аль-Кадира ибн аль-Аббаса? В Нисибине собирают факихов и учителей веры со всех земель Аш-Шарийа, госпожа. Увы, но титул халифа может наследоваться, а может и не перейти к твоему благородному сыну — если, конечно, улемы решат, что Аш-Шарийа нужен совершеннолетний защитник и предстоятель перед лицом Всевышнего. И если они так решат, то нерегиль станет нашим худшим врагом — перед ним, о светлейшая, не устоит никто. Вот почему мы покорнейше просим вас обезопасить себя от этого… существа. Его всегда можно выпустить, когда все… успокоится. Его следует вызвать в столицу и… препроводить в надежное место.

— Он не совершил никакого проступка… — задумчиво протянула Айша, давая свитку безвольно свернуться в трубочку.

— А я и не предлагаю его наказать, о светлейшая. Я лишь предлагаю убрать его на время — как меч в ножны.

За завесой воцарилось молчание. Мухаммад ибн Бакийа видел, как Айша крутит между пальцами калам, то примериваясь к чернильнице, то отводя его в сторону. Он невольно покосился на ларец черного дерева с большой государственной печатью халифов, стоявший на особом столике, который за ним везде носил младший катиб.

Молчание затягивалось. И вазир прибег к последним доводам:

— Госпожа, вы можете думать, что это существо обладает сердцем, но это не так. Он убивает тех, кого прикажет халиф. Если — да не попустит этого Всевышний! — его возьмет на поводок аль-Кадир, он перережет горло вашему сыну, не задумываясь. Вы не забыли, как зимой по его требованию на помост на площади выводили плачущих детей? Как им рубили головы? Даже палачи не могли сдержать слез! А что рассказывали о его последнем походе в степь? Он приказывал сжигать живьем матерей с младенцами! Связанных пленных расстреливали из луков, а потом поливали сырой нефтью и поджигали! Он называет это «упорядочиванием». Упорядочиванием! Он заставлял отцов смотреть на мучительную казнь детей, братьев — на то, как истязают родичей и племянников. Он называет это "принуждением к миру". Если — да не допустит этого Милостивый! — это существо возьмет столицу именем аль-Кадира, как вы думаете, как он принудит к миру и упорядочит Умейядов на этот раз? Также, как в Исбилье, или еще страшнее? Вспомните судьбу несчастных наложниц Абд-аль-Азиза!

Айша тяжело вздохнула:

— Хорошо, о Абу Кузман. Я готова признать, что твоим голосом говорит разум. Эй, Утба, позови сюда моего сына.

Замотанная в яркий розовый шелк стройная фигурка выскользнула из-за легкой ткани и, покачивая бедрами, направилась вдоль мраморного бортика пруда к золотым воротам в нижний сад. Вазир усмехнулся, провожая девушку взглядом: воистину, харим покойного Аммара ибн Амира хранил в себе множество не распробованных сокровищ.

— Но учти, вазир, я соглашаюсь лишь с одним условием, — вдруг прозвучало из-за занавески.

— Да, моя госпожа?…

— Никаких зверинцев. Я не позволю унижать его.

— Ох, простите, тогда я говорил лишь метафорически, толпа переврала мои слова…

— Ты понял меня, ибн Бакийа? Никаких клеток, никаких цепей. Наденете на него Ожерелье Сумерек и отведете в Алую башню. Яхья ибн Саид позаботится о том, чтобы закрепить на ошейнике сигилу. Двери комнаты в башне пусть опечатает заранее. Прикосновение сигилы Дауда к коже… мучительно. Возможно, Тарик будет… сердит после того, как на него наденут Ожерелье. Но что бы он ни делал — никаких цепей, никаких решеток! Ты понял меня, вазир?

— Да, моя госпожа.

С дальней стороны двора, с того берега пруда донесся стук деревянных створок и счастливый вопль:

— Мама! Мама! А я съел все ягодки!

Мимо стриженых зеленых туек вдоль бортика пруда несся маленький золотой метеор:

— Мама! А я выиграл в фияль!

Проскочив мимо вазира и едва не опрокинув столик с ларцом для печати, Фахр ад-Даула ибн Аммар ввинтился в щель между колонной арки и парчовой ширмой и бросился в объятия матери, чуть не повалив Айшу на ковер.

— Мама, поцелуй меня! А когда папа вернется? Он обещал меня свозить на охоту!

Из-за занавески раздался чмокающий звук. И голос Айши:

— Оботри лоб, дитя мое. Нет, не надо утираться рукавом, вот тебе платок. Теперь дай сюда ручку. Бери калам. Вот так. И пиши свое имя. Как я тебя учила? Умница. Все, теперь беги играй дальше!

— Мам, а зеленые ягодки можно есть?

— Можно, дитя мое. Иди играй, Фахр.

Золотой солнечный зайчик снова выметнулся из-за за ширмы и исчез из поля зрения в мгновение ока. Мухаммад ибн Бакийа улыбнулся:

— Воистину, в этом возрасте они не ходят, а бегают, маленькие непоседы!

У него у самого подрастали двое сыновей этого возраста.

Меж тем, золотой поднос со свернутым свитком выехал из-под занавеса. Вазир бережно развернул драгоценную бумагу-киртас и кивнул старшему катибу. Тот поклонился ларцу с государственной печатью и открыл черную гладкую крышечку.

Квадратная каменная печать Аш-Шарийа увесисто опустилась на желтую бумагу фирмана.

десять дней спустя

…- Да как вы смеете врываться в харим!.. Сюда нет доступа! Госпожа не призывала вас!..

Струи бесконечных фонтанчиков во Дворике канала безмятежно звенели, пеня крохотными водопадиками середину прозрачного длинного и узкого пруда. Задевая ножнами розовые кусты и звеня пластинами панцирей, вдоль бортика молча шагали воины. Сальма с двумя другими невольницами металась и отступала, продолжая упрямо пронзительно голосить:

— Да кто вы такие! Господин ибн Омар, видит Всевышний, вы поступаете скверно!

Хашайр ибн Омар ибн Умейя кивнул гуляму. Тот схватил кричащую бабу за запястье и наомашь хлестнул по лицу. И резко оттолкнул на желтые плиты пола. Яркий зеленый шелк с золотым шитьем невесомо взлетел и опустился на ветви жимолости. Сальма лежала на спине и, в ужасе раскрыв глаза, закрывала текущий кровью нос рукавом. Она пыталась отползти с дороги, а воины перешагивали через ее туфли, наступали на выбившееся из-под хиджаба нижнее желтое платье. Больше она не кричала. Две другие невольницы при звуке оплеухи завизжали и газелями помчались к аркам Младшего дворца.

— Найдите мальчишку! — коротко бросил Хашайр Тарифу-тысячнику. — Тому, кто принесет мне его живым в мешке, я отдам сестричку.

— Ненадолго, — усмехнулся шедший рядом Сулайман.

— Пока меня не провозгласят халифом. Потом нам придется избавить ее от позора, — улыбнулся Хашайр, и оба брата расхохотались.

Ухмыляясь и подергивая усы, гулямы стали споро, не сбавляя шага, расходиться и просачиваться в длинное строение Дворца Канала. Из распахнутых среди затягивающего стены плюща окон стали доноситься крики и звук ударов. И женский плач. В одном из многочисленных дверных проемов показался звенящий кольчугой гулям — тюрок с рычанием рвал платье на визжащей женщине.

— Эй, полегче! — прикрикнул Хашайр, и раб дал женщине плюху и выкинул ее на траву сада. — Развлекаться мы будем позже, сейчас к делу! Все эти бабы ваши, дайте мне только найти гаденыша!

Вопли слышались уже из-под внутренних, в форме подковы, арок Младшего дворца. В открытой верхней галерее, над деревянными перилами балкона заметались яркие ткани, послышались грубые окрики и шлепающие звуки пощечин. Бабы визжали и бегали между позванивающими железом тюрками. Сулайман за его плечом хмыкнул и показал наверх и направо: над перилами мелькнули чалмы двух гулямов — они волокли во внутренние помещения отбивающуюся и верещащую девку в дорогих шелках. Хорошо, что в белых стенах дворца мало окон, подумалось Хашайру, там сейчас будет жарко…

Во внешней галерее они свернули сразу направо — в переход во Двор Госпожи.

Там уже стало жарче некуда: под растущей за Двойным прудом вишней уже кого-то раскладывали, держа за руки и за ноги. Оглядывая кипящий криками двор, Хашайр ухмыльнулся: он же говорил — полсотни гулямов хватит, чтобы взять Баб-аль-Захаб и Йан-нат-аль-Ариф. Харим остался беззащитным — гвардейцы Сардара ибн Масуди покинули свои посты по приказу главного вазира.

С громким хохотом тюрки принялись кидать в пруд визжащих и отбивающихся женщин — те выныривали и поднимались на ноги в мокрых облепляющих одеждах, солдаты дергали их за свивающиеся влажными жгутами покрывала и выволакивали обратно, лапая и раздирая платья.

— Господин, мы ее нашли!

— Слава Всевышнему, — пробормотал Хашайр и обернулся на голос.

Ну молодцы: Сарбаз и Хайдар волокли за локти яростно бьющуюся Айшу. Покрывало на ее голове сбилось до самого затылка, косы рассыпались и растрепались, края хиджаба разошлись, так что вырез нижнего платья раскрылся до самой ложбинки между белых-белых грудей. Гулямы подтащили извивающуюся женщину к ступеням, над которыми стояли братья, заломили ей руки и поставили на колени. Айша подарила Хашайра с Сулайманом страшным сухим взглядом: тяжело дыша, она висела в руках солдат, — но головы не опустила.

— Ууу, ведьма, — пробормотал Сулайман и спустился вниз по лестнице.

Подошел к поводящей грудями бабе и с размаху залепил ей пощечину:

— Ссука, с Аббасидом спуталась. Где он?

Капающая носом Айша плюнула ему под ноги.

— Где мальчишка, я спрашиваю?

Молчание.

Хашайр мягко проговорил:

— Сестренка, ты сама виновата — орешь, отбиваешься, поносишь славных Умейядских воинов на чем свет стоит. Я же предлагал — приезжай в Исбилью по хорошему. Нет, ты уперлась. Ну вот мы за вами и приехали, а что нам делать, сама-то посуди. Говори, где мальчик. Мы не тронем ни тебя, ни его.

Она запрокинула остроухую голову — и расхохоталась. Страшным, каркающим, сухим ведьминым смехом. А ведь шейх аль-Хафиз прав — придется ее сжечь. Хватило нам уже одной мертвой мстящей бабы. Сжечь всего надежнее, надежнее всякой сигилы на надгробии, говорили дервиши. А потом развеять прах в горах.

— Вот выродка-то, — брезгливо прошипел Сулайман, обтирая руку о полу халата. — Кто еще на тебя позарится, суку такую.

— Последний раз спрашиваю, где мальчишка? — спросил Хашайр. — Скажешь — велю дать тебе сонного зелья перед… сама знаешь чем.

Она молчала, сверля его страшным горящим взглядом. Хашайр медленно кивнул:

— Хорошо. Мы его найдем сами. Сарбаз, Хайдар, свяжите ее покрепче, по рукам и ногам, заткните рот и замотайте башку. И глаз с нее не спускайте.

Гулямы кивнули и принялись деловито оглядываться в поисках подходящих веревок. Хайдар вглядом указал на оборванный занавес на ступеньках, и Умейяд поднял с затоптанного сапогами пола толстый шелковый шнур цвета спелой вишни. И кинул тюрку.

И вдруг:

— Господин, господин! Там, там!

Айша забилась, как проклятая, и заорала:

— Нет! Нет! Фахр, беги! Нее-ееет!!..

Ее поволокли под арки, с глаз долой. А братья переглянулись и облегченно вздохнули: на широком парапете стены, над которой располагались террасы верхних садов, в ярком вечернем свете стоял маленький мальчик в шитой золотыми нитями голубой рубашечке. Стоял и глядел вниз.

Хашайр махнул рукой Тарифу и его воинам — за мной. Поглядывая на застывшего над суматохой и кутерьмой разоряемого харима мальчонкой, они быстро пошли к воротам в сад.

Мальчишка исчез неожиданно — вот только-только они его видели с пологого песчаного подъема, ведущего на террасу, а тут — рраз! И как ветром сдуло.

— Бегом! Сулайман, бери десяток — направо! Тариф, за мной, в рощу!

Детский смех они услышали сразу. Среди акаций было тихо, словно ветви и листья гасили крики, поднимавшиеся из Дворика Госпожи. Журчание фонтана и детский смех — они пошли на этот звук, на всякий случай обнажив мечи.

Тропинка под дрожащими мелкими листиками вывернула на большой песчаный двор. Восьмиугольный мраморный фонтан бил тоненькой струйкой. Справа опадала пологими ступенями знаменитая Водная лестница: над каждым из ее маршей располагался фонтан — один другого больше и прекрасней.

Мальчик смеялся, запуская по восьмиугольному бортику какую-то странную золотую игрушку — Хашайр даже смигнул, недоверчиво приглядываясь к штуке: то ли волчок, то ли юла, только плоская, раскачивалась и вертелась на тонкой, расширяющейся кверху острой ножке. Шайтанская штука явственно скакала по мрамору, цокая и звеня маленькими гранеными подвесками. Мальчишка, не обращая внимания на появившихся из-за деревьев воинов, заливался счастливым смехом.

И тут они увидели его.

Тарик боком сидел на чаше фонтана, с улыбкой наблюдая за Фахром и золотой вертушкой. Рукав черной фараджийи полоскался в воде. Левой рукой нерегиль придерживал рукоять толайтольского меча, ножны которого остро торчали в сторону.

— Тебе еще два дня назад должны были вручить фирман! — рявкнул Хашайр, беря себя в руки.

Нерегиль поднял бледное лицо и улыбнулся одними губами:

— Боюсь, я разминулся с гонцами почтеннейшего Мухаммада ибн Бакийа.

— Халиф приказывает взять тебя под стражу! Сдай оружие! — приказал ибн Омар.

— Да ну? — тихо спросил Тарик.

И медленно поднялся. Остроногая погремушка соскочила с мраморного бортика и поскакала по песку, высоко подпрыгивая и оставляя за собой ниточку крохотных рытвин, словно след птичьей лапы. Мальчик захлопал в ладоши и припустил за ней. Шайтан-юла поскакала к прямоугольнику двери в боковое крыло павильона. Из темного проема выступила высокая женская фигура в ослепительном желтом платье. С открытым бледным лицом сумеречницы. Женщина ласково улыбнулась мальчику, сторонясь и мягко поднимая руку в тяжелом, свисающем до пола рукаве. Проводила хохочущего малыша глазами, а когда тот исчез в прохладной темноте лестницы, подняла глаза на Хашайра с воинами. И улыбнулась — как улыбается, наверное, ангел Азраил, заглядывая в глаза умирающим.

По пологой лестнице неспешно, придерживая длинные шлейфы, спускались еще женщины в ярких, пылающих на солнце алым, розовым и зеленым шелках.

Судорожно оглядываясь, гулямы стали сбиваться в круг, спина к спине.

— Ты ничего не добьешься, — спокойно сказал Хашайр, встряхивая клинком. — Мы взяли дворец. Сардар ибн Масуди с Левыми гвардейцами подчиняется мне. А под городом стоят шесть тысяч наших воинов. Твоих ведьминских баб не хватит на войско Умейядов.

Тарик медленно потянул из ножен меч и зевнул, лениво прикрывая рот узкой ладонью:

— Боюсь, мой друг, Сардар ибн Масуди подчиняется уже только Всевышнему. И все его Левые гвардейцы тоже. А твои шесть тысяч воинов уже не стоят под городом. Они лежат под ним. Потому что сегодня все они повстречались с моими южанами и с отрядом молодого Аслама ибн Казмана, эмира Исбильи, который они так неосмотрительно приняли за подкрепление.

И нерегиль вскинул ослепительно вспыхнувший в вечернем солнце клинок.

…Когда рядом с окружающими Двойной пруд кустами тяжело упало первое тело, веселящиеся гулямы сначала не поняли, в чем дело. И только когда над водой невесомо зашелестели распахнутыми рукавами шелков летучие тени, двор Госпожи заполнился дикими криками ужаса. Впрочем, они быстро стихли: всхлипывающие, придерживающие у поясов шнуры шальвар женщины оцепенело смотрели на скорчившиеся окровавленные тела тех, кто их насиловал за мгновение до того.

…Айша сидела в мелкой воде пруда и, стуча зубами, пыталась свести на груди края нижнего платья. Ее руки дрожали, с подбородка капала вода — не отпуская одной рукой широкую золотую кайму, женщина время от времени начинала судорожно умываться.

Тарег постоял над ней — и тоже залез в воду, присев рядом и прислонившись, как и она, к мрамору бортика.

— Не холодно? — мягко спросил он. — Вечереет…

— Ххх-холоддд-дно…

Тарег поднял руку и потянул с куста чье-то осиротевшее покрывало. Сдернул с ветвей и укутал им дрожащую в воде Айшу. Подумав, обнял и прижал к себе:

— Так теплее?..

— Д-дда…

— Прости, задержался на перевале под Маджритом. Там лежал глубокий снег.

— Гг-где о-онн?..

— Фахр с женщинами Тамийа-хима. Ему ничего не угрожает.

— А…а… о…о… онн-ни?…

Тарег промолчал.

Айша наконец-то набрала в грудь воздуха и протяжно, подвывая, по-бабски заревела, тычась ему в плечо головой и шмыгая носом.

В ветвях раскидистой вишни ворковала горлица. Угу-гу. Угу-гу.

Легкий ветерок колыхал алый прозрачный шелк.

Угу-гу. Угу-гу.

За завесой раздались шорох и тихий звон — Айша пошевелилась и капельки подвесок в ее серьгах зазвенели, ударяясь друг о друга.

— Прости меня, — наконец, послышалось из-за алой колышущейся стены.

— За что? — в его голосе звучало неподдельное удивление.

— За… тот фирман. Я… я не должна была им верить.

Он помотал головой:

— Тот указ спас жизнь тебе и мальчику. Если бы они не нуждались в вас для его исполнения, убили бы сразу. Но там стояли подписи Фахра и твоя — без вас указ бы потерял силу.

— Я уже сожгла его.

— Спасибо, — Тарег грустно улыбнулся.

— Что ты будешь делать дальше?

Тут он надолго замолчал.

За шелком снова зазвенело:

— Ты ведь… подгадал с моментом… правда?

Нерегиль резко вскинул голову:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты… дал им войти во дворец. А мог бы остановить еще на подступах, правда?

— Жалеешь, что сожгла фирман? — криво улыбнулся он.

— Я бы ни за что не согласилась на казнь братьев, — бесконечно усталым голосом проговорила Айша.

— Да, — согласился он. — Но их нельзя было оставлять в живых. Ты сама убедилась, на что они были способны.

Из-за занавеса раздался глухой смешок:

— И я бы никогда не позволила казнить семью аль-Кадира. А так — гулямы моих… братьев… перебили в тюрьме последних Аббасидов.

— Главных врагов твоего сына, — холодно поправил ее Тарег. — Уверяю тебя, они бы не были столь щепетильны, если бы вы с Фахром оказались у них в руках. К тому же гулямы твоих братьев убили не всех аббасидов. Под Нисибином молодой аль-Кадир собрал двадцатитысячное войско.

— Они их убили. Закованных. Женщин… Детей…

— А когда их привезли в зиндан, ты думала, что ибн Бакийа приглашает Мусу на церемониальный ужин? Кто подписал указ об их взятии под стражу?! — его голос провучал неожиданно зло.

Айша вдруг разрыдалась за занавеской:

— Я… я не помнила… ничего не помнила… не понимала, что делала…

Тарег вздохнул, огляделся — никого — и откинул легкий шелк. И протянул ей платок:

— Пожалуйста, прости меня. Я не хотел тебя обидеть.

Айша благодарно кивнула и принялась сморкаться и осушать глаза. Потом вдруг вскинула голову, ошалело огляделась и придушенно пискнула:

— Ты… что?! Ну-ка опусти занавеску!

— Я хочу видеть твои глаза, когда буду рассказывать о своих дальнейших планах, — тихо ответил нерегиль.

Айша легонько отстранилась. Тарег усмехнулся:

— В столицу из степи прибыли еще две тысячи южан — теперь весь мой корпус при мне. Через пару дней к нам присоединится Тахир ибн Хусайн, и мы выступим к Нисибину. Там нам предстоит принять бой со сторонниками аль-Кадира. Мне привезти в столицу кого-либо живым?

Она опустила платок и прищурилась, раздувая ноздри и поигрывая желваками на высоких скулах:

— А надо?

— Я полагаю, что да. Ибрахим ибн Муса Ка" им должен умереть при свидетелях. Иначе его объявят каким-нибудь очередным пропавшим имамом.

— Тогда привези.

Он не отвел холодного взгляда.

— Обещаю — я не буду плакать.

Тарег серьезно наклонил голову:

— Хорошо.

— Как ты предлагаешь поступить с моим дядей?

Мухаммад ибн Бакийа бежал в Васит к своему племяннику. Но тот велел схватить его и заключить в тюрьму. И прислал ко двору исполненное покорности послание, в котором клялся поступить с мятежником так, как будет угодно повелителю верующих. Возможно, племянника ибн Бакийи вразумила публичная казнь другого его дяди, вазира хараджа: того раздели донага, изваляли в дегте и пуху, долго возили по улицам Мадинат-аль-Заура, объявляя о его измене престолу. А потом вывели за стены города в место Гвад-аль-Сухайль и посадили там на кол. Тарег настаивал, чтобы казнь совершилась на площади перед воротами дворца, но молодой Аслам ибн Казман не поддержал его — сажать на кол внутри городских стен считалось плохой приметой. Преступники обычно умирали долго, в течение нескольких дней, и сыпали проклятиями — зачем нам слушать эти вопли? Так сказал эмир Исбильи, и многие его поддержали.

Помятуя о том споре с ибн Казманом — Айша еще сидела в своих покоях и никого не желала видеть — Тарег дернул плечом:

— А что предлагаешь ты?

— Казнить, — твердо ответила Айша.

— Но не вместе с Ка" имом, — поднял палец Тарег. — А то народ запутается. Нужно четко разделить: вот уничтожен один заговор, а вот — другой.

— Хорошо, — кивнула женщина.

— И его нужно казнить не у царя Дауда на выселках, а на базарной площади.

— Согласна.

— Но так, чтобы это запомнили.

— Это как? — искренне удивилась Айша.

— Аслам сказал, что посоветуется с отцом.

Она вздохнула:

— Ладно, делайте как знаете.

Тарег покачал головой.

— Что ты хочешь этим сказать? — насторожилась Айша.

— По законам и обычаям халиф должен присутствовать при казни государственного преступника, — спокойно сообщил нерегиль.

— Ты что, рехнулся? — вскинулась молодая женщина. — Фахру нельзя такое видеть!

— А я и не предлагаю смотреть на это Фахру, — усмехнулся Тарег.

Айша надулась.

— Ты у нас правительница при несовершеннолетнем сыне, — твердо посмотрел на нее самийа.

— Хорошо, — сдалась Айша. — Я буду присутствовать. На обеих казнях.

— Только в обморок не упади, — мрачно предупредил ее Тарег.

— Я все равно буду сидеть за занавеской, — не менее мрачно откликнулась мать халифа Аш-Шарийа. — Так что если упаду, этого все равно никто не увидит.

Помолчав, Айша добавила:

— Если это все, можешь удалиться.

И с удовлетворением кивнула, глядя на то, как нерегиль склонился перед ней до самого пола.

Нисибин,

семь месяцев спустя

Дожди зарядили еще неделю назад.

Оливковые рощи у подножия холма, на котором раскинулась крепость, сгорели еще в первые месяцы осады. Кривые обугленные палки торчали из расползающейся грязью земли. Безобразно растопырившиеся черные остовы деревьев казались безмолвными свидетелями человеческой злобы перед лицом Всевышнего.

Над мертвой рощей полого уходили вверх нагромождения искрошенных камней, а над ними низким венцом лежали стены аль-кассабы Нисибина. Слева в дождевом тумане виднелись три прямоугольные воротные башни. Над мелкими, едва видными издали зубцами отчетливо вырисовывались мощные уступы замка. Громадный мирадор главной башни чернел широким проемом, видным за курухи и курухи от крепости. Холм постепенно заволакивало тяжелой серой пеленой крепчающего ливня.

По левую руку плоская неоглядная долина щетинилась аталайями — одинокие башни маленьких вилаятов упрямо торчали среди изломанных деревьев и расползающихся болотами рисовых полей: коричневая жижа с дичающих участков мешалась с грязной водой переполненных оросительных каналов. На горизонте в серой пелене угадывались гранитные скалы Аль-Хашимийа: они неожиданно вздыбливались отвесными стенами и так же резко опадали — словно ангелы Всевышнего воткнули их среди гладкой сухой равнины, подыскивая им применение в соседнем Биналуде, да так и позабыли среди высохшей желтой травы и рощиц падуба. Чудом удерживающийся на отвесных скалах неприступный Хисн аль-Кадирийа, родовой замок аль-Кадиров, почти сливался со каменными выступами и прятался среди низких облаков, придавливающих своим тяжелым серым одеялом тоскливо огромные просторы пастбищ. Светлые пролеты чудо-моста, соединявшего замок с укрепленным городком на соседней скале, едва угадывались среди размывающих пейзаж дождевых струй.

Некогда белые домишки предместий Нисибина прятались за замковый холм и уступами спускались к его подножию. С места, где войска Тарика нынче разбили свой лагерь, их почти не было видно. Рабат пустовал уже более полугода: его сожгли еще при первом штурме, потом туда снова сползлись люди и начали упрямо белить свои домики. Второй штурм покончил с предместьем окончательно.

В ложбине между скалистым подъемом к аль-кассабе и пологой спиной соседнего холма было тесно от склоненных человеческих спин. Тысячи и тысячи людей, в некогда белых, а теперь грязных одеждах, стояли на коленях среди глубокой грязи и творили намаз. Тысячи и тысячи паломников в родовых цветах Аббасидов, пришедших увидеть Ибрахима ибн Мусу Ка" има, нового святого имама: они стягивались изо всех окрестных вилаятов — из Гаусина, из Саары, из Сетенила, из Гар-ас-аль-Алима. Городки недаром называли Белыми селениями — отсюда пошли хашимиты, племя Сабихи, праведной матери Аббаса, сына Благословенного. Люди приходили и уходили, довольствуясь благословением имама, который показывался в широком проеме мирадора и отпускал верующих.

Еще говорили, что имам скоро станет шахидом: войско неверного самийа, цепного пса сумеречной ведьмы, рано или поздно возьмет и Нисибин, и замок аль-Кадиров. Ведьма, говорили люди, отравила молодого халифа Аммара, призвала из степей злобную тварь, и теперь вот спустила ее на последнего праведного аббасида. Правда, находились такие, что говорили: молодой Ибрахим ибн Муса Ка" им продержался в осаде полгода — дольше чем кто бы то ни было перед лицом заколдованного воина. Всевышний хранит "Идущего правильным путем" — и ныне явленный верующим тайный имам одолеет неверную собаку, сгонит с престола злую ведьму и ее уродливого сына и восстановит в халифате законы шариата. С земледельцев перестанут брать недозволенные налоги и гонять на строительство оросительных каналов и стен замков, вернут землю тем, у кого ее отобрали за долги и повсеместно восстановят веру и справедливость: все люди станут равны перед лицом Всевышнего, как и говорил Али.

— Велик, велик Всевышний, нет Бога кроме него, и Али его возлюбленный посланник!.. Велик, велик Всевышний, велик и милостив, и нет Бога, кроме Всевышнего!..

Протяжные возгласы муаззинов с минаретов в аль-кассабе сливались с нестройным хором припадающих к молитвенным коврикам паломников у подножия холма — и вступали в тягучую, неспешно-благоговейную перекличку с призывами на молитву, звучавшими в лагере войск Тарика:

— Велик, велик Всевышний, нет Бога кроме него, и Али его возлюбленный посланник!.. Воистину это так, да склонится перед истиной каждое имя!..

… -…да склонится перед истиной каждое имя!..

Морщась и кривясь, Тарег опустил полог шатра: сторожевые вышки, с которых кричали муаззины, располагались по углам ограды, — довольно далеко от холма, на котором разбили ставку командующего, — но пронзительное завывание ввинчивалось в протестующий разум так, словно кричали над ухом.

— Хочешь попробовать?

Исхак ибн Хальдун вольготно развалился на подушках: он нисколько не похудел за это время, и сейчас его проворные толстые пальцы перебирали на блюде знаменитые макилийские — огромные и мягкие — финики.

— Говорят, в мякоти весу — десять дирхам…

— …а в кости — один дирхам, — рассеянно отозвался нерегиль и вернулся на свое место на ковре. — Скажи мне лучше, почему это я поспешил?

Пожилой толстый ашшарит поскреб седоватую щетину на щеке:

— Ничего бы с ней и с мальчиком не случилось. Братья держали бы их под замком — только и всего. Во всяком случае, пока бы не добились провозглашения титула для Хашайра ибн Омара. А этого бы не произошло… — тонко улыбнулся Исхак ибн Хальдун.

Сейчас на нем был самый простой коричневый суконный кафтан и такая же простая шерстяная коричневая аба — грубую накидку не украшали даже полосы, и опального вазира можно было принять за поиздержавшегося в дальней дороге купца.

Ибн Хальдун откусил от финика, неспешно прожевал и оглядел закутанного в траурное серое одеяние Тарика. Нерегиль сидел неподвижно, как каменная статуя в развалинах храма аль-Латы. Вазир продолжил:

— Ты спугнул Хасана ибн Ахмада. По моему плану он должен был схватиться с братьями и освободить старого аль-Кадира.

— Хасан бы тоже всего лишь держал ее и мальчика под замком? — тихо осведомился Тарик.

— Конечно, — улыбнулся в ответ Ибн Хальдун. — Их жизни были ключом к фирману с приказом о твоем заточении. Хасан ибн Ахмад не стал бы рисковать… встречей с тобой на поле боя.

— Теперь он ее не опасается, — сухо ответил Тарик.

— Я же говорю — ты его спугнул. Они должны были изрядно потрепать друг друга, — со вздохом проговорил вазир. — Или даже взаимно истребить. И сейчас они бы либо смирно лежали на родовых кладбищах, либо смирно сидели по родовым замкам, зализывая раны, — безо всякого войска.

— А что бы сталось со сторонниками аль-Кадира в Нисибине? — поинтересовался нерегиль.

— То же, что случается со сторонниками тайного имама каждый раз, когда их главное войско рассеивается — они расходятся по домам. К тому же, — тут ибн Хальдун печально вздохнул, — Ибрахим ибн Муса — не полководец. И не государственный муж. Он хороший поэт и музыкант, и — как говорят — очень благочестивый молодой человек. И он никогда не желал себе титула халифа. Мало что так тяготило его, как надежды отца. Он бы продолжил сидеть в библиотеке своего замка над древними книгами и поэтическими антологиями.

— Ну а я бы где был все это время? — спокойно спросил самийа.

— В Алой башне, — твердо ответил вазир и бестрепетно встретил злой холодный взгляд сумеречника. — Через некоторое время Хасан бы присягнул мальчику, семейство Мусы тоже. Даже ибн Бакийа оставил бы мятежные помыслы и отдался течению событий — и все бы успокоилось.

Тарик нехорошо прищурился:

— Это ты хорошо придумал — запереть меня. А потом угрожать всем несогласным: смотри, мол, не присягнешь — спущу самийа. Скажешь, не ты подкинул главному вазиру эту удачную мысль?

— Не забывай — указ стал залогом безопасности госпожи и ее сына! — многозначительно поднял палец ибн Хальдун. — К тому же, заточенным в башне тебя бы боялись гораздо больше, чем боятся сейчас — когда ты увяз под этим городишком, Тарик.

— И сколько времени ты предполагал меня использовать в качестве главного пугала?

— Столько, сколько нужно, — жестко ответил вазир, не обращая внимания на звенящую в словах нерегиля ярость. — По крайней мере, до совершеннолетия Фахра освобождать тебя было бы… нецелесообразно. Разве что для отдельных походов. Ты зря злишься, Тарик. Людям нелегко привыкнуть к тому, что во главе армии халифата стоит неверный. Аммар ибн Амир мог себе позволить главнокомандующего-сумеречника. Фахр ад-Даула — не может. Другое дело — держать в темнице пленного волшебного воина, побежденного именем Али. Вот это люди бы поняли. Потом, когда власть мальчика укрепилась бы, и он бы превратился во взрослого мужа, он бы вернул тебе титул командующего. А сейчас — посмотри, что ты натворил. Ты разбил армию Умейядов, но твой побратим стал твоим злейшим врагом, вокруг аль-Кадира собирается все больше народу, а все улемы Аш-Шарийа орут, что сумеречники захватили престол халифата. А ты еще спрашиваешь, почему ты поспешил.

Нерегиль вздохнул и положил подбородок на ладони упертых локтями в колени рук. В шатре повисло молчание, только дождь колотил по туго натянутым полотнищам. Наконец, Тарик взял с блюда финик и сказал:

— Договаривай, Исхак. Скажи мне, с чем ты на самом деле приехал?

Старый вазир запрокинул голову и расхохотался:

— А ты и в самом деле читаешь мысли! А я-то втайне надеялся тебя удивить!

А потом резко оборвал смех и жестко сказал:

— Аслам ибн Казман предал тебя. Хашар Ар-Русафа, который идет к Нисибину, идет не тебе на помощь. Аслан и Укайша ибн Вахид, племянник ибн Бакийи, рассудили, что Умейяды должны держаться заодно. Дядя убедил Укайшу, что из него получится хороший халиф.

Тарик откусил половину финика — и лениво потянулся. Неспешно прожевав, он заметил:

— Из Укайши ибн Вахида получится хороший корм здешним стервятникам. Из ибн Казмана тоже.

— Выходит, я тебя не удивил? — недоверчиво протянул начальник тайной стражи халифата.

— Хасан ибн Ахмад предложил мне объединить силы против Умейя, — устало улыбнулся сумеречник. — Ибрахим ибн Муса не оправдал его надежд — Хасан говорит, что будет лучше служить мальчишке, чем любителю мальчишек и зайядитских ритуалов. Ибн Ахмад, как ты знаешь, не одобряет тех, кто считает, что престол должны унаследовать потомки зятя пророка, Зайяда. Так что друг аль-Кадира Хасан — на самом деле мой друг. Сначала он выйдет из Нисибина, чтобы разбить Умейя. Потом с его помощью мы возьмем горные замки.

— Ах вот оно что? — ибн Хальдун и с уважением посмотрел на нерегиля.

— Увы, молодой аль-Кадир связался с зайядитами. Мне сообщают, что в Нисибине и в Белых селениях тесно от их проповедников. Они уже составили Ибрахиму генеалогию — возвели его род к дочери пророка Фатиме и провозгласили носителем пророческого огня. Впрочем, ты удивил меня, о Исхак.

Старый вазир молча поднял брови.

— Я не ожидал, что ты останешься верен сыну Аммара. И я благодарен тебе за то, что ты приехал предупредить меня об опасности.

Хисн аль-Кадирийа,

два месяца спустя

Узенький переход моста таял в дождевых струях. Ливень упрямо полоскал гладкие полукруглые каменные перила, серые квадратные плиты и мокнущие под опрокинутым небом трупы. Воины в белых чалмах и желтых полосатых рубахах Правой гвардии стаскивали с пробитого двуми стрелами тела — обе вошли через кольчужный капюшон — чешуйчатый панцирь. Затем подхватили тяжелого в смерти человека и стали переваливать через перила моста, ругаясь и оскальзываясь под проливным дождем. Наконец, тело соскользнуло и полетело вниз, мимо арки верхнего пролета, вдоль нескончаемой, уходящей на головокружительную глубину опоры.

Хасан ибн Ахмад проводил летевшую вниз, хлопающую рукавами синей рубахи фигуру.

Мокрые известковые скалы казались срезом слоеного теста. Крошащиеся уступы отвесно уходили вниз: на обрывах трепались какие-то кусты, высовываясь из крохотных пещерок и дырок среди пластинчато дробившихся камней.

Налетел порыв холодного ветра, капли дождя снесло в сторону, и они залились за ворот кафтана. Ибн Ахмад поплотнее запахнул джуббу, ежась и утирая лицо рукавом. С моста сбросили еще одно тело. Воины в белых чалмах отпихивали ногами сваленное в кучу оружие.

Задрав голову, командующий Правой гвардией попытался, смигивая и морщась под холодными струями, что-то разглядеть в плывующем рваными серыми разводами небе — вид казался безнадежным. Дождь не собирался утихать. Тройное мощное тело Факельной башни уходило в облака, и на зубцы уже ложилась волглая темень.

Потом Хасан посмотрел на противоположную сторону ущелья — туда, куда вел заваленный истыканными трупами мост. Испещренные бойницами зубчатые стены замка Гуадалеста затягивал прозрачный влажный туман — и сумерки. Цеплявшиеся за вершины крохотные белые домишки сиротливо торчали на громадных скальных пальцах — над некоторыми еще курился черный дым.

Щурясь от стекавшей по лицу ледяной воды и безнадежно запахивая джуббу, Хасан ибн Ахмад ждал. Он старался не оглядываться на стоявшего сзади нерегиля. Тарик смотрел туда же, куда и он, — и на безжизненно белом лице не читалось ничего. Но ибн Ахмад не раз уже видел такое лицо — и сжавшиеся мертвой, до белизны в костяшках, хваткой пальцы на рукояти. Внутри самийа таял от пожирающего огня злобы.

Утром в пропасть под мостом полетели другие тела — пока они били тараном в ворота Факельной башни, остававшиеся внутри защитники вывели женщин и детей из замка на мост. Им сказали, что на противоположном берегу ущелья, в Гуадалесте, будет безопаснее. Еще им обещали, что жители городка укроют их в своих домах. Так сказал, кивая большим зеленым тюрбаном, Абу Мустафа, кади Гуадалеста.

Ежась под ветром и хлещущей с небес водой, две жены Ибрахима ибн Мусы, три его маленькие дочери, наложница с младенцем на руках, престарелая мать и дюжина невольниц осторожно, стараясь не глядеть в страшную пустую глубину по обеим сторонам от узкой, огражденной низкими перилами дорожки, пошли через мост.

За их спинами кади подал знак подошедшим с той стороны воинам с длинными копьями. Говорили, что крик поднялся такой, словно заживо сдирали кожу с десятка людей, — а эхо гуляло под арками моста неестественно долго, словно женщины все еще летели, летели вниз, в бездонную глубину ущелья.

А потом все стихло.

… - Сейид! Вот они! Ведут!

Копошившиеся на мосту гвардейцы затыкали пальцами в сторону тропы, спускающейся от черной дыры пробитого в скальной толще хода. Вырубленный в камне туннель вел к низким плоским привратным башням Гуадалестского замка. На виляющей меж неровных камней тропинке замелькали яркие желтые кожаные кафтаны «степных» ханаттани Тарика. Издалека было хорошо, тем не менее, видно, что воины тащили за веревку двоих упирающихся и крутящих связанными локтями людей.

…Обоих поставили на колени на узком каменном балконе перед уходящей в серый туман мокрой лентой моста. С пленных уже содрали доспехи: один отекал под хлещущим ливнем в одной рубахе, на другом остался яркий зеленый кафтан.

— Это Барзах ибн Вахид аль-Кадир, начальник гарнизона аль-Кадирийа, — ткнул в того, что в одной рубахе, пальцем Хасан.

Пленник поднял коротко стриженную голову. С волос и с острой черной бородки стекала вода. Он посмотрел сначала в лицо Хасану, потом, задирая лицо, на стоявшего на первой ступени лестницы самийа.

И плюнул ибн Ахмаду на сапог:

— Тьфу на тебя! Предатель! Таким, как ты, в джаханнаме не дают даже гнойной воды!

Командующий Правой гвардией лишь усмехнулся и ткнул пальцем в тяжело дышащего, старающегося не шевелить окровавленным правым рукавом человека в зеленом шелковом энтери:

— А это Халид ибн Аксам ибн Зайяд. Видишь, Тарик, нас почтил своим присутствием сам шестой имам Зайядитов.

Стоявший на коленях человек, щурясь, смотрел в низкое давящее небо над скалами.

Нерегиль мягко подошел к пленным и негромко проговорил:

— Что же ты не умер, Барзах? Зачем отправил впереди себя харим господина? Ты должен был погибнуть, защищая его…

— Они стали шахидами, — прохрипел чернобородый, тяжело поводя облепленными мокрой белой тканью плечами. — Им лучше быть в раю, чем в твоих лапах, кафир.

Свистнуло и звякнуло. С глухим вскриком человек обвалился рассеченным лицом на плиты пола. Тарик неспешно встряхнул окровавленными ножнами, которыми только что хлестнул пленного через щеку.

— Повесьте его на мосту. За ноги, — сказал нерегиль. — Мы поможем тебе стать настоящим шахидом, о ибн Вахид.

И, уже не обращая внимания на ханаттани, утаскивающих мотающего капающей кровью головой пленника, Тарик посмотрел на зайядита:

— Где же твой махди, о Халид ибн Аксам? Вам, беднягам, все никак не повезет: вашего предыдущего спасителя повесил Иса ибн Раши в Муге, а до этого столь некстати открывшийся скрытый имам покончил с собой в аль-Анбаре. Полководцы халифа каждый раз побеждают ваших таинственных посланников — вам еще не наскучило поднимать мятежи?

Подставив задранное лицо прохладным струям дождя и прикрыв глаза, зайядит молчал. Нерегиль фыркнул:

— Повесьте его на базарной площади Нисибина. В большой компании его единоверцев, слышишь, Муслим?

И самийа обернулся к сидевшему на верхней ступени ведущей за башню лестницы молодому тысячнику ханаттани. Тот, бережно придерживая висевшую в перевязи руку, встал и поклонился.

— Где этот трусливый засранец? — бросил он молодому каиду, державшему конец веревки, которой был связан зайядит.

Тот покачал головой:

— Прости, сейид. Мы не успели. Они вот, — тут он кивнул на неподвижного пленника, — убили Ибрахима ибн Мусу и сожгли тело. Во дворе вон того домика — видите, третий от стены замка?

И ханетта указал на беленький квадратик под треугольной черепичной крышей на том краю пропасти. Над домиком действительно еще поднимался редеющий черный дым.

Тарик медленно кивнул — и сделал знак увести пленного. И поморщился — с моста донеслись вопли человека, который не желал переваливаться через перила.

— Им тоже было нелегко умирать, сволочь, — прошипел нерегиль, щурясь и глядя на уже болтающееся на веревке вниз головой, дрыгающееся и извивающееся тело человека в белой рубашке.

— Да что с тобой, братишка, — не выдержал Хасан. — Я не стал тебе ничего говорить, но сам-то посуди: он лишь выполнял приказ своего господина. Я бы тоже не отдал свой харим врагу!

А нерегиль вдруг весь перекосился и топнул ногой:

— А обвинят во всем меня! Меня!

Развернулся и, звеня наплечными пластинами панциря, зашагал прочь.

— Да что с ним такое?.. — пробормотал Хасан.

И обернулся к сидевшему все это время на нижней ступени, закрывшемуся с головой коричневой абой Исхаку ибн Хальдуну. Тот, приподняв край влажной, покрытой крошечными капельками шерстяной ткани, внимательно смотрел вслед нерегилю.

— Спешит, — усмехнулся, наконец, глава тайной стражи.

— Куда? — поднял брови ибн Ахмад.

— Увы, не туда, куда надо.

И ибн Хальдун снова закрылся абой.

Командующий Правой гвардией пожал плечами и обернулся обратно к мосту. Вопли казнимого стихли, и бессильно повисшее тело раскачивал сильный ветер.

…- Кого отправишь в столицу с пленными?

Смазливый мальчишка бережно наклонил на его здоровенной чашкой-сулсийа длинный тонкогорлый кувшин из позолоченного хрусталя. Вино тонкой струйкой забилось о круглое серебряное донышко.

Между ним и Тариком стояла большая бронзовая жаровня, и поднимающийся от углей жар заволакивал извивающимся маревом обескровленное лицо нерегиля. Тот лишь покачал головой — и отставил так и не пригубленную чашу.

— Да что с тобой, братишка? — снова рассердился Хасан. — Сейчас время радоваться, а не печалиться. Судьба не дала нам стать врагами, мы снова сражались щитом к щиту и разбили неприятеля. Изменники схвачены, их войско рассеяно, — не обижай удачу кислым видом, братишка.

Но Тарик упрямо мотнул головой:

— Этот поход… он с самого начала не задался. Я не понимаю, почему.

Хасан расхохотался — искренне и громко:

— Да ты, я смотрю, избаловался мгновенными победами! Халиф Аль-Муктадир осаждал столицу два года, пока не подавил прошлый мятеж зайядитов!

— Тахир ибн аль-Хусайн погиб… А в руки мне попали совсем не те люди…

— Они никогда не выдают тело того, кого провозгласили тайным имамом, — покачал головой ашшарит. — Никогда. И чем тебе не те люди ибн Казман и ибн Бакийя? Укайша бросился на меч — да простит его Всевышний! — но эти-то двое у нас в руках! Разве не кажется тебе достойным удивления, что дважды предавший халифа Аслам ибн Казман примет смерть, которую его отец измыслил для Мухаммада ибн Бакийи?

Тарик брезгливо сморщился:

— Да уж, вы, ашшариты, горазды на выдумки… Впрочем, я еще в Куртубе говорил, что этого юнца незачем миловать, — ибо он все равно обратит оружие против нас. Оказалось, я был прав.

Хасан молча кивнул. Тогда, на приеме у халифа, он промолчал — но в глубине души согласился с оравшим перед троном Аммара ибн Амира нерегилем: оставлять мятежников в живых — все равно что оставлять тлеющими угли костра в сухой степи. Мятежи щедро заливают кровью их главарей — или они вспыхивают снова и разрастаются в пожирающий государство пожар.

В косяк двери, скрытой висевшим в проеме дарабджирдским ковром, поскреблись.

— Войди, Самуха.

Под ковер прополз мальчишка из джунгар, которого Тарик поймал тогда на улицах Лошани. Юный невольник почтительно припал к толстым караитским коврам, щедро покрывавшим весь пол просторного покоя.

— Говори.

— Голубь из столицы, сейид. С посланием от благородного Саида аль-Амина, мавла эмира верующих.

Нерегиль оставил способного молодого ханетту с его тысячей воинов в качестве Левых, дворцовых гвардейцев Мадинат-аль-Заура.

— Дай сюда.

Мальчик быстро подполз на коленях к нерегилю, снова прижался лбом к ковру и почтительно, обеими руками, протянул господину маленький деревянный поднос с крошечным свитком. Нерегиль взял его, развернул и углубился в чтение. Хасан, покручивая ус, думал, что ибн Хальдун наверняка уже знает то же самое. Один он, ибн Ахмад, остался не у дел и в полной безвестности. Впрочем, таков удел воина — узнавать все последним и делать то, что тебе приказывают.

Наконец, Тарик поднял глаза. Жестом отпустил Самуху. И красавчика-кравчего. А когда ковер за мальчиками упал, тихо сказал:

— Я возвращаюсь в столицу, Хасан. На Шамаху тебе придется идти одному. В Мадинат-аль-Заура восстание. Какой-то зайядитский проповедник по имени Абу-с-Сурайя привел целое войско каких-то сумасшедших людей. Они встали лагерем под стенами Баб-аз-Захаба и осадили дворец.

— Чего они хотят? — аж привстал Хасан.

— Они объявили основателя династии аль-Аббаса ибн Али… — тут нерегиль быстро сверился с бумажкой, — …хакиком. Это что, о Хасан?

— Это святой, — кивнул ибн Ахмад.

— Такой же, как и-Джам, что ли? — нахмурился нерегиль.

— Нет, это же зайядиты равандитского толка. Они верят в тайный завет Али, священный "желтый свиток", а хакик — это тот, у кого находится желтый свиток.

Тарик сморгнул. Но промолчал. Хасан махнул рукой:

— Ну, зайядиты, что с них взять.

Тарик еще раз сморгнул и, сверившись со свитком, сказал:

— А еще они объявили Фахра новым божественным воплощением.

И, сморгнув последний раз, обалдело уставился на Хасана.

Мадинат-аль-Заура,

двенадцать дней спустя

Из-за непрекращающегося дождя Айша принимала его не на террасе, а в церемониальном зале Младшего дворца.

Тусклый свет дождливого вечера заполнял сквозные арки в середине здания — меняясь в высоте и в прихотливых очертаниях полукружий, то рябящих ромбиками, то рассыпающихся раковинами и золотой вязью, они, словно зеркально отражаясь друг от друга, образовывали продуваемый осенним ветерком коридор, с обеих сторон открывающийся в сады. Слева доносилось журчание разбиваемых дождевыми каплями струй Длинного пруда — они словно продолжали анфиладу арок, перекидывая серебристые дуги с одной стороны водоема на другую.

Правую арку сейчас занавешивал тонкий плетеный тустарский ковер — сквозь мельчайшие дырочки между его нитями свет пробивался, словно через исколотый иголкой бумажный лист. У самых ступеней возвышения дышали теплом три большие глиняные жаровни. Время от времени из них выстреливал на драгоценные ковры уголек, и тогда к нему, раскачивая брыластыми щеками на оплывших лицах, кидались евнухи, подбирали на кованый железные совочек и относили к ковру — выбросить в сад.

Сквозняк легонько шевелил алый халифский шелк занавеса. В сумеречной мгле Айшу почти не было видно. Когда она шевелилась, шуршали слои подбитой ватой зимней одежды, звенели тяжелые церемониальные ожерелья и серьги. А еще она вздыхала — громко, так что было слышно сквозь треск углей, бормотание невольниц и евнухов, настырный шорох дождя и барабанную дробь капель по черепице крыши террасы и спускающейся в сад лестнице.

— Я… благодарна тебе.

— Я лишь выполнял свой долг.

— Ты прибыл… так быстро.

Вот это было правдой — его рейд был стремительным, как бросок копья. Не прошло и семи дней, как они ворвались в город. Одержимцы-равандиты оказались неплохо вооружены — Абу-с-Сурайа, их главарь, некогда служил в халифской армии в ранге каида. Среди его приверженцев было много дехкан из Заречья — но тамошние селяне были привычны к военному делу: им приходилось то и дело отражать налеты кочевых тюрок. Так что люди из вилаятов Мавераннахра несли тяжелые и легкие копья, луки и маленькие круглые щиты с режущими краями. А еще среди восставших было много дейлемитов — и вот их-то присутствие и заставило горожан дрожать от страха за закрытыми дверями. Едва завидев громадные круглые щиты горцев Дейлема — красные, пополам разделенные золотой полосой и цветочными завитками — и их зеленые кафтаны, люди захлопывали ставни, задвигали засовы и делали вид, что их нет дома. Даже если те врывались в соседние дома и оттуда слышались крики избиваемых людей, грохот посуды и вопли женщин, с которых сдирали покрывала и шальвары. Ханаттани Саида успели закрыться во дворце, а вот город остался беззащитным перед нашествием мятежников: гвардия халифа стояла под Нисибином — или отбивалась за его стенами, а отряды набранной из горожан полиции-ма" уна разбежались, едва завидев зеленые знамена зайядитов и щиты беспощадных горцев. Когда южане Тарика вошли в город, войско Абу-с-Сурайи разбрелось среди домов, садов и пастбищ в богатой, северной части Мадинат-аль-Заура, и разбило огромный палаточный лагерь в парках среди усадеб квартала аль-Мухаррим. С тысячу мятежников квартировало в шатрах и домах прямо перед воротами Баб-аз-Захаба — разогнав торговцев пряжей и обитателей этих богатых жилищ. Когда тысяча Муслима покончила с грязным ополчением безумцев, загадивших обширную площадь перед дворцом, она присоединилась к Тарику. Тот изничтожал саранчу, топтавшую лужайки и обиравшую лимонные и финиковые рощи Аль-Мухаррима. Еще три дня ушло на то, чтобы выловить и выбить из жилищ всех заяйдитов, часть из которых успела забаррикадироваться в домах, взяв в заложники горожан — или заранее предусмотрительно перебив их. Тарик приказал обезглавить всех пленных дейлемитов — а остальных одержимцев продать для государственных работ по ремонту каналов в долине Нарджис. Говорили, что за "четыре судных дня" — так стали называть сражение на улицах Мадинат-аль-Заура — перебили не менее десяти тысяч мятежников, а всего их было чуть ли не пятнадцать тысяч. Тарик же, шептались горожане, привел в город только свои три тысячи южан да перешедшие под его начало две тысячи погибшего под Нисибином Тахира ибн аль-Хусайна. Он воистину ангел, кивали друг другу люди, стрела Охраняющего и Дарующего безопасность.

… - Ты позвала — и я пришел на помощь.

И тут из-за завесы послышался звон браслетов на взлетевших к лицу руках — и сдавленные всхлипы. Айша, не в силах долее сдерживаться, расплакалась:

— Мне так страшно… и так одиноко… Не уезжай, я боюсь здесь оставаться без тебя, Тарег, мне страшно, Фахр спит со мной в одной комнате, а я не сплю, я слушаю шаги за занавесами, я очень боюсь…

И она заплакала навзрыд, вздрагивая, всхлипывая и задыхаясь.

Крогом стояли и сидели люди, женщины многозначительно посматривали на огороженное высокими ширмами возвышение. Из-за роскошных тяжелых парчовых складок слышались безутешные рыдания испуганной женщины.

— Тарег?..

Он поклонился у собравшегося мягкими складками края занавеса. Налетевший из сада ветер втянул тончайший шелк внутрь, и колышущаяся ткань облепила жалобно выставленную вперед, пытающуюся неведомо что нащупать ладонь Айши. Тарег поднял руку и приложил ее к обвитым мягким шелком тоненьким пальцам — их ладони встретились сквозь ткань.

— П-прости… я… просто я так испугалась…

И она медленно отвела руку. Освобожденный шелк тут же надулся как парус.

— Ты… должен уехать?

— Я пробуду здесь… еще некоторое время.

Он не стал ей докучать подробностями. И на чем-либо настаивать.

На следующее утро была назначена казнь пленных мятежников, которых воины Тарега доставили из-под Нисибина. Предателей и изменников подвергнут древней каре, положенной за такие преступления: из Аль-Хайра на большую базарную площадь выведут двоих слонов, преступников разложат на булыжнике, обольют водой — и погонщики, стрекалами подгоняя животных, заставят их наступать на изменников, раз за разом, пока то, что осталось от их тел, не станет смываться с камня площади выплескиваемой под ноги слонам водой.

…- П-прости… я… просто я так испугалась…

Майеса с глубочайшим презрением смотрела вниз: из маленького, забранного деревянной решеткой окошка на втором этаже она прекрасно видела, что происходило на возвышении у стены зала. Айша сидела на своих глупых подушках прямо под ней, и сумеречница наблюдала, как та трясет головой — ну что это за прическа, кривила губы Майеса, в этих глупых ашшаритских косичках совсем не видно волос, нет чтобы распустить их. Трясет головой и вытирает слезы и сопли — да, и сопли — сначала рукавами, а потом, спохватившись, платком из рукава.

На глупой ашшаритке были намотаны какие-то бесформенные халаты, а шея завешана жуткими, безвкусными ожерельями, стягивающими горло чуть ли не до самых ушей, болтающимися до самого пупа — да еще и с тяжеленными, утыканными негранеными разноцветными камнями подвесками. По всему этому звякающему хозяйству скреблись длинные серьги, а запястья унизывали совершенно не подходящие друг другу разномастные браслеты. Майеса слышала и читала, что в древности ашшаритки носили все свое добро на себе — вдруг муж погонит из дому, в чем была. Айша, похоже, следовала старинным традициям своего народа — ну не глупая ли, не невежественная ли, не страшная ли на лицо и на фигуру полукровка?

Рядом стояла обольстительная в своем алом, расшитом снежинками верхнем платье, дама Амоэ. Она тоже глядела вниз, но не на Айшу.

— Ах, красавец… — вздохнула она наконец.

И прикоснулась к стриженой пряди над щекой. Роскошный ореол нерегильского князя переливался рыжим кипящим золотом, раскрываясь огромными полыхающими крыльями — и ради кого?..

— И кому достался… — прошипела, словно читая ее мысли, Майеса. — Похоже, этой грязнокровке доставляет удовольствие мучить Тарега-сама.

— Ты слишком хорошо думаешь о ней, дитя мое. Дурочка и не подозревает о чувствах князя. У нее ведь нет — второго зрения!..

И женщины приложили ладошки к алым ртам и позволили себе хихикнуть. Широкие рукава плотного зимнего шелка упали к локтям, открывая три слоя алого, белого и расшитого серебряными цветами нижних платьев.

— И надо же, он нерегиль, — горестно вздохнула Майеса.

— И?.. — повернула к ней фарфоровое изящное личико Амоэ.

— Говорят, они однолюбы.

— Хм… — с сомнением нахмурилась дама. — Жаль. От него родились бы прекрасные сыновья. И дочери.

И она снова восхищенно вздохнула:

— Красавец…

Нерегиль, тем временем, поклонился Айше в последний раз, поднялся на ноги и, сопровождаемый целой свитой евнухов и невольниц, направился к выходу в сад.

Майеса горько проговорила:

— Пока он… такой, — ореол покидающего зал Тарега переливался глубоким сапфиром печали — нерегиль умирал от горя, удаляясь от возлюбленной, — он на меня даже не посмотрит…

По белой прозрачной щеке девушки скатилась слезинка. На мгновение повисла у уголка маленьких губ — и упала на расшитый серебром зимний шелк серого, как крыло голубя, платья. Несчастная надевала этот цвет ради горя, которое испытывало ее разбитое сердце.

Ибн Хальдун ждал его у многоугольного пруда во Дворе Йан-нат-аль-Арифа перед воротами харима. Вазир сидел на расстеленном для него толстом хорасанском ковре, накрытым сверху стеганым одеялом — и еще одним, не менее толстым, одеялом из верблюжьей шерсти. Стриженые, пожелтевшие на зимнем ветру туи закрывали его взглядов столпившихся под лимонными деревьями придворных бездельников — молодые люди делали вид, что пришли сюда вовсе не затем, чтобы встретить сводню или знакомую невольницу и передать ей записку возлюбленной. Присутствие вазира выдавал лишь огромный парусиновый, натянутый на бамбуковый каркас зонт, которым его укрывали от дождя два закутанных в ватные халаты, серых от холода зинджа.

Завидев выходяшего из ворот Йан-нат-аль-Арифа Тарика, за которым степняцкий мальчишка вел цокающего по песчанику плит Гюлькара, ибн Хальдун кивнул сидевшему поодаль на корточках рабу — позови, мол. Тот, заранее кланяясь и льстиво улыбаясь, побежал к нерегилю.

Самийа подошел и, после приглашающего жеста вазира, вежливо сел у края ковра. Невольники тут же кинулись подкладывать под него подушки и подсовывать под локти валики с нашитыми ради визита во дворец дорогими кистями. Нерегиль покорно переносил проявления ашшаритской вежливости, прикрыв прозрачные веки и лишь едва раздувая ноздри — на самом-то деле ему явно не нравились ни приглашение ибн Хальдуна, ни само его пристутствие во Дворе.

Ветер смял гребнистой высокой рябью зеленую воду пруда. Дождь забарабанил с удвоенной силой. Старый вазир поплотнее запахнул верхний ватный халат. И перешел к делу:

— Хасан ибн Ахмад не пошел на Шамаху.

— Почему?..

По тому, как нерегиль нахмурился, Исхак с удовлетворением понял, что тот еще ничего не знает.

— У стен Самарры он встретился с Джумхуром ибн Шейхом, полководцем Бану Курайш. Те затаили на тебя злобу еще с Беникассима. Ты помнишь, за что, не правда ли, Тарик?

Нерегиль молча кивнул. Курайшиты были одним из трех ашшаритских родов, чьих каидов Тарик после боя с джунгарами казнил за ослушание.

— Курайши отказались присягать юному халифу. Среди них всегда было много зайядитов, а в нынешние смутные времена их стало особенно много. И они говорят, что халиф должен быть избран — и избран маджлисом праведных мужей Аш-Шарийа. Ринувшись прочь из Нисибина в столицу, ты забыл о собравшихся там факихах и улемах. А вот Хасан ибн Ахмад прихватил их с собой, когда двинулся к Шамахе. Теперь они с Джумхуром везут их в столицу Курайшитов, в Фаленсийа. По дороге трубя, что в древнем городе святых и мучеников ашшаритам предстоит избрать праведного халифа, наделенного божественным правом и пророческим огнем.

Выслушав его, Тарик закрыл глаза и явственно покачнулся. Ибн Хальдун на мгновение испугался и подумал о том, чтобы придержать нерегиля за плечо. Впрочем, самийа быстро овладел собой, глубоко вдохнул и выдохнул — и спокойно поправил складки рукава своей черной фараджийи. И усмехнулся:

— Скоро я заведу два листа бумаги. На одном я напишу: наши вчерашние друзья. А на другом — наши сегодняшние друзья. И буду начинать утро с вычеркивания одних имен и вписывания других.

— Я бы на твоем месте вычеркивал один раз — и более никуда не вписывал раз вычеркнутое имя, — жестко ответил ибн Хальдун.

Тарик зло прищурился.

— Ты дважды поспешил, — твердо сказал вазир. — Сначала ты поверил тому, кто тебя уже единожды предал. А потом очертя голову кинулся в столицу, хотя здесь могли справиться и без тебя. Кто знает, возможно, Хасан ибн Ахмад не соблазнился бы предложениями Курайшитов, если бы ты был рядом, Тарик. Мы, ашшариты, как наши женщины: только муж отвернется — глядь, а она уже кувыркается с гулямом. Так и мы: нам нужна крепкая рука, удерживающая от проступков.

— Меч правоверного, — прошелестел нерегиль, криво усмехаясь.

— Да, — засмеялся ибн Хальдун старой поговорке. — Точно.

— А что Хасану предложили Бану Курайш? — поинтересовался Тарик.

— Титул главнокомандующего, — спокойно отозвался вазир и улыбнулся.

Фаленси йа,

год и два месяца спустя

…На площади Баррани царило оживление: грохот подкованных сапог по камню прорезало пронзительное ржание лошадей, которых тянули за повод, — ханаттани строились в два ряда, готовясь пропустить посольство осажденных.

Поддавая задом, звеня полукруглыми медными подвесками на ремнях сбруи, кони пятились и били копытами, вытягивая передние ноги. Кто-то, уже в седле, поправлял складки чалмы на шлеме, кто-то успокаивающе поглаживал скакуна по морде под ярко горящим на солнце, начищенным налобником, кто-то еще прыгал одной ногой в стремени, встряхивая зеленым шелком рубахи и звеня пластинами наплечий и кольчужными кольцами. Под весенним солнцем сверкали бережно надраенные кругляши и узорные бляхи на полах длинных желтых кожаных кафтанов, блестели позолоченные оконечья ножен и рукояти саифов, пылали длинные лезвия нацеленных в небо копий.

Прибывающие для переговоров должны были выйти из-под высокой полукруглой арки внушительных Караванных ворот — их громадный куб, увенчанный низенькой треугольной крышей, хорошо просматривался с любого места у южных стен города. За хранимой воротами толстой стеной высилась непокоренная аль-кассаба Фаленсийи: гигантский сплошной каменный прямоугольник дворца глядел тремя рядами крохотных окошек-бойниц, протянувшимися от одной громадной замковой башни до другой. К мощному телу аль-касра примыкало сплошное море крыш и зубчатых вершин башен — дома фаленсийцев строились с аталайями, и каждое жилище являло собой крепость в крепости. Впрочем, сейчас большинство из них пустовало — жители воспользовались предложением Тарика покинуть город со всем имуществом еще в начале осады.

Чтобы доехать до Баррани, посольству было нужно пересечь несколько разделенных зубчатыми стенами гигантских дворов и площадей-альбакар, ныне тоже пустующих — некогда стоявшие там дома и казармы были разрушены после третьего штурма. Впрочем, на ближайшей к площади Баррани альбакаре квартировали недавно прибывшие южане Саида аль-Амина. Тарик разбил свою ставку на давно уже отбитой площади Альминара, поселившись в разоренной масджид с расколоченным в пыль михрабом. Господин Ястреб любил проводить время на плоской вершине прямоугольной башни альминара, созерцая параллельные ряды зубчатых стен и пустующие, заваленными обломками площади между ними, — они отделяли его от Караванных ворот и стоявшего над серыми скалами обрыва дворца.

С альминара и с высокой арки над третьей стеной закричали:

— Едут!

Действительно, ворота распахнулись и оттуда выехал отряд всадников под зеленым знаменем зайядитов. Воины Бану Курайш горячили гнедых коней под парчовыми попонами, обшитыми бахромой, и красовались в белоснежных чалмах и длинных изузоренных накидках-мубаттана ярко-кораллового цвета поверх кольчуг. Каплевидные щиты курайшитов покрывали надписи с изречениями из Книги Али, а лезвия двух дротиков, которые сжимал в руке каждый воин, ярко горели на солнце.

Когда на площадь Альминара прискакал гонец с известием, что посольство вышло за ворота, Тарик уже стоял на ступенях входа в масджид. Ветер трепал полы его тяжелого черного платья, открывая белую тунику сусского шелка. Самуха бережно держал поводья Гюлькара, то и дело дуя на блестящие золотые бляхи на узде и протирая их рукавом. Серый сиглави раздувал бархатные черные ноздри и хрупал половинкой яблока, которую ему счастливо скармливал мальчишка. Рядом стоял и чуть ли не прыгал от возбуждения Гассан, пытаясь разломить еще одно большое зеленое яблоко.

— Они на Баррани!

Господин Ястреб кивнул и пошел вниз по ступеням. Самуха, засуетившись, быстро обтер Гюлькару слюни и развернул мотающего мордой коня боком к лестнице. Тарик легко закинул себя в седло и подобрал поводья:

— Пойдешь у стремени, — бросил он Гассану и тронул коня.

За ним подняли своих хадбанов в рысь десять ханаттани отряда сопровождения.

Они ждали в оговоренном месте: на прямоугольном выступе бастиона, нависающего над соснами и дубовыми рощами, полого уходящими вниз с крепостного холма.

Хасан ибн Ахмад, придерживая край белой чалмы, закрывал им лицо от секущего на высотах ветра. Десяток курайшитов встал за его спиной полумесяцем.

Сиглави Тарика закивал тонкокостной мордой, здороваясь со здоровенным рыжим жеребцом под Хасаном. Кони пытались обнюхиваться, но их разводили, вздергивая поводья и заставляя возбужденно приседать на задние ноги. Храпя и фыркая, жеребцы роняли с мундштуков слюну.

Наконец, когда лошади успокоились, Хасан опустил с лица белую тонкую ткань и сказал:

— Ну здравствуй, братишка.

Нерегиль молча кивнул.

Они впервые за восемь месяцев осады встретились лицом к лицу.

Хасан кивнул на державшегося за золоченое стремя Тарика мальчишку:

— Скрась мои дни, братишка, продай гуляма.

Гассан в ужасе запрокинул лицо, пытаясь поймать взгляд господина. В лице нерегиля ничего не дрогнуло, словно он ничего и не услышал, а Хасан насмешливо оглядел юного невольника, надолго задерживая взгляд сначала на рдеющих от смущения нежных щеках, потом на красивом кафтанчике из синего атласного дибаджа, а затем и на тонких, как у девушки, белых пальцах, намертво вцепившихся в полукружие стремени.

Не дождавшись ответа, Хасан ибн Ахмад тряхнул головой и сказал:

— Никто не знает своей судьбы, Тарик. Может, Всевышний помилует нас, а может, опустит на дно колодца, имя которому время. Мой повелитель, Али ар-Рида ибн Зайяд, тяготится этой войной и готов сложить с себя бремя власти. Он согласен прибыть в Мадинат-аль-Заура и принести присягу халифу Фахру ад-Даула ибн Аммару. Главы родов Бану Курайш готовы дать клятвы верности и последовать его примеру. Мы просим лишь выписать нам обещание безопасности, аман, — и можем двинуться в столицу в день, который ты сочтешь удачным для себя, Тарик.

Золотые полукружия на нагрудном ремне Гюлькара зазвенели — конь затоптался на месте и стал бить черным круглым копытом, вытягивая ногу, красуясь и показывая тонкие изящные бабки.

Тарик похлопал его по шее и сказал:

— Ты многому научил меня, о Хасан. Помнишь посольство ибн Казмана в Куртубе и то, что ты мне тогда сказал?

Ибн Ахмад понимающе усмехнулся. И кивнул:

— Меч правоверного.

— Именно, — спокойно подтвердил Тарик.

И, покачав головой, дотронулся пальцем до шеи.

Хасан рассмеялся:

— Я им сказал, что ты откажешься, но они мне не поверили. Когда думаешь идти на приступ, братишка?

— Через четыре дня, — пожал плечами Тарик.

— Наши астрологи говорят, что это благоприятный для халифа Али ар-Рида день, — весело отозвался Хасан и придержал затоптавшегося и замотавшего мордой коня.

— Через четыре дня увидим, — сухо отозвался нерегиль.

И поднял руку в прощальном жесте:

— Прощай, Хасан. Нам время расстаться.

И, развернув Гюлькара, поехал с площади прочь.

четыре дня спустя

…- Мы нашли его, сейид.

Молодой сотник-ханетта почтительно поклонился, указывая на спускающуюся в правый внутренний двор лестницу.

Нерегиль лишь едва заметно кивнул, показывая, что слышал его слова. Его глаза не отрывались от стоявшего в кольце желтых кожаных ханаттанийских кафтанов человека в роскошном синем шелковом буруте поверх длинной кольчуги. Склоненные острия копий южан упирались тому в грудь и в спину. А человек, улыбаясь, смотрел вверх — там, в высоком даже над высокой крепостной стеной небе, плыли редкие белые облачка и ярко сияло солнце. Сзади, справа и слева от человека и окружавших его воинов стены башни обрывались в головокружительную красоту весеннего пейзажа: сосны на камнях под крепостью трепал ветер, свежая зелень падуба волновалась под ударами налетавшего из поднебесья бриза.

Человек опустил голову и посмотрел на свой меч, лежавший у ног нерегиля. Тарик проследил его взгляд и сказал:

— Я не хочу везти тебя в столицу, Хасан. Распорядись своей жизнью сам.

И бросил человеку свою перевязь с джамбией.

Тот ловко поймал звенящий серебряными бляхами ремень и улыбнулся:

— Благодарю, братишка.

Хасан ибн Ахмад вынул из ножен яркий, сверкающий как зеркало клинок, оценивающе кивнул, посмотрел еще раз в небо. И всадил изогнутое лезвие себе в грудь.

Его глаза стали стеклянеть, когда он снова посмотрел на молча наблюдающего за ним нерегиля.

— Пп-прощай…

Ноги человека подкосились. Некоторое время он простоял на коленях, наблюдая за сочащейся из-под шелка бурута кровью. А потом пошатнулся и упал на камень.

— Прощай, Хасан, — тихо отозвался нерегиль.

…До него, видимо, никто не решался дотронуться. Невысокий сухощавый человек с мягким лицом книжника бродил, пошатываясь, между устилавшими зал телами. Черно-белые, идущие путающим взгляд шахматным узором плиты пола блестели под ярким солнцем. Ряд полукруглых окошек в высокой беленой стене заливал зал светом, из-под арок террасы налетал ветерок, хлопавший красными шелковыми занавесями — и полами неподпоясанного алого халата человека. Его чалма была аккуратно намотана, но на ногах не было обуви. Края белых штанов уже намокли в крови, и человек постоянно оскальзывался, когда пытался перешагнуть или обойти распростертых на полу людей.

Наклонившись к пробитому тремя стрелами трупу в роскошном парчовом халате, он вгляделся в посеревшее лицо с широко раскрытыми глазами и пробормотал:

— А, Муса, и ты здесь.

И кивнул своему вазиру. Потом поднялся и, осторожно обойдя его раскинутые ноги в сафьяновых туфлях, подошел к лежавшему на боку юноше, из бока которого торчал длинный дротик на тонком бамбуковом древке. Из-под тела вытекала ярко-красная лужа, маслянисто поблескивающая в солнечных лучах и постепенно затягивавшая черно-белые ромбы пола. Человек наступил прямо в лужу, но не заметил этого. Он присел на корточки, и полы красного халата сразу намокли и потемнели.

— Умар, сынок, здравствуй. Мне кажется, я уже видел тебя сегодня утром, но не успел поздороваться.

А рядом с юношей, опрокинувшись навзничь, лежал очень худой старик в ослепительно белой одежде — белой там, где она не намокла от крови, уже не сочившейся из раскрывшей ему грудь и ребра полосы страшной раны. Серебряная шапочка-данийа свалилась с головы, а медные пластины ее подвесок запутались в длинных седых волосах.

— А вот и ты, Фадл! Ты тоже спишь…

Похлопав старого факиха по плечу, человек поднялся и грустно огляделся:

— Все спят…

Сохраняющие почтительное молчание ханаттани плотными рядами стояли на ступенях террасы — придерживая хлопающие и парусящие занавеси, и наблюдали за обескураженным человеком в центре заваленного трупами зала. Они не решались приблизиться к законно избранному и провозглашенному маджлисом праведных халифу Аш-Шарийа. Человек в распоясанном халате придерживал то и дело сползающий с плеч короткий шерстяной плащ, черный в белую полосу, старый и грубый. Налетел сильный порыв ветра, и человек зябко запахнул полосатую ткань на груди — он кутался в плащ пророка, но ему не было никакого дела до того, что от холода его укрывает священная реликвия ашшаритов.

Ханаттани молча кивали друг другу, показывая на плащ пальцами — он исчез из халифской сокровищницы во время случившихся год назад беспорядков. Волнения начались, когда в Мадинат-аль-Заура дошли известия о том, что в Фаленсийя избран новый халиф Аш-Шарийа — Али ар-Рид по прозванию Чистая душа, знаменитый богослов и поэт. Говорили, что ангелы вынесли священную инсигнию халифской власти из сокровищницы, чтобы передать ее достойному избраннику верующих. Тарик в то время осаждал Шамаху, и беспорядки подавили гвардейцы Саида аль-Амина.

В соседнем зале зазвенело оружие и раздался четкий звук отдающихся на мраморных плитах шагов. Поправляя украшенную серебряными пряжками перевязь, Тарик остановился под двуцветной красно-желтой подковой арки. Потом поднял голову и посмотрел на человека, который, не обращая ни на что внимания, присел над лежавшим вниз лицом телом мальчика. Ар-Рид осторожно хлопал по худенькому плечику в великоватом зеленом кафтане и звал:

— Аббас? Аббас, детка, проснись!..

Он принялся трясти плечо младшего сына, а торчавшая у того между лопаток стрела качала белым оперением.

— Нет, не просыпается. Уже полдень, а они все спят, странно…

И он стал поворачиваться и оглядываться, хмурясь и в замешательстве покачивая головой. И оказался лицом к лицу с Тариком.

Они долго смотрели друг другу в глаза — Али ар-Рид с интересом, а Тарик бесстрастно. А потом нерегиль вздохнул и вынул из ножен джамбию. Стоявший перед ним человек проводил сверкающее изогнутое лезвие непонимающим взглядом и улыбнулся. Тарик положил руку ему на плечо, мягко привлек к себе — и всадил кинжал под ребра по самую рукоять. Али ар-Рид ахнул, широко раскрывая глаза, и стал медленно оползать на пол. Придерживая его за плечи и не давая упасть, Тарик опускался на колени вместе с ним. А потом, бережно держа ладонь под откинутой головой ар-Рида, осторожно уложил обмякшее тело на пол.

Мадинат-аль-Заура,

два месяца спустя

…- Я умоляю вас, госпожа, последуйте мудрому совету ваших вазиров!

Аль-Фадл ибн Сахль ибн Амир умоляюще сложил руки перед грудью. Молодой Амирид, ранее управлявший диваном посланий, а теперь назначенный на пост главного вазира, обладал редким даром убеждения — но сегодня утром даже он не мог совладать с Айшой.

Та принимала его, как всегда, во Дворике Госпожи. Здоровенная вишня шелестела тяжелыми ветвями за его спиной, ворочая на ветру блестящие, словно навощенные, овальные листья. Сквозь ткань завесы аль-Фадл видел, как Айша мечется туда-сюда — алый нежный шелк натянули аж под целыми тремя арками, и мать халифа бегала за струящейся тканью, подобно резвой газели.

Прислушавшись, вазир различил далекие веселые возгласы, доносящиеся с самой верхней террасы сада — мальчик играл там с невольницами в догонялки.

— Это будет… несправедливо! — воскликнула наконец Айша и села на свою подушку.

— Это будет правильно, — многозначительно ответил аль-Фадл ибн Сахль. — Он убил безобидного, пользующегося всеобщим уважением человека, — Али ар-Рид не способен был обидеть и муху, а теперь благодаря этой беспримерной жестокости нас ославили убийцами… — вазир заколебался, и Айша ему этого не простила.

— … убийцами халифа? — ядовито переспросила она.

Ибн Сахль счел благоразумным промолчать и поклониться. Айша снова вскочила и зашагала за занавесом туда-сюда, позванивая серьгами и ножными браслетами.

— А что ты бы сделал на его месте, о Фадл? — вдруг обратилась она к нему.

— Я бы…

Она не дала закончить:

— Или ты полагаешь, что пожизненное заточение было бы для этого несчастного лучшим выходом?

Аль-Фадл только вздохнул:

— О могущественнейшая! Я хочу лишь сказать, что многие полагают, что нерегиль не должен был решать судьбу ар-Рида не испросив вашего согласия и соизволения. Он убил человека, провозглашенного халифом, о госпожа, — что бы мы об этом провозглашении сами ни думали. Что ему помешает поступить так в дальнейшем… с кем-нибудь другим?..

— Тарик — мой единственный слуга, от которого я не жду измены, — источающим яд голосом отозвалась из-за занавеса мать эмира верующих.

— Люди требуют наказать его, — тихо проговорил аль-Фадль. — Он совершил святотатство. На этот раз у нас получилось подавить зайядитские беспорядки в Маджерите и Куфе, но кто знает, какие испытания готовит нам Всевышний в будущем?

— Мятежники требовали распять его на мосту через Тиджр, — спокойно сказала Айша. — Ты это мне предлагаешь? Может, нам уступить еще каким-нибудь требованиям зайядитов?

В ответ аль-Фадл снова молитвенно сложил руки:

— Я лишь предлагаю не злить их, о светлейшая!

И умоляюще подвинул к занавесу золотой поднос с фирманом.

Айша снова села:

— Я уже подписывала такой фирман, о Фадл. И тот указ едва не послужил к моей гибели… И мы говорили с Мухаммадом ибн Бакийа о том же самом. Только он говорил мне об Исбилье, а ты, как я понимаю, хочешь напугать меня Шамахой.

Говорили, что жители непокорного города отказались покинуть дома и закрылись в крепости вместе с воинами гарнизона. Через шесть месяцев страшной осады нерегиль взял приступом восьмиугольную гордую башню шамахинской аль-кассабы. Рассказывали, что резня в городе была такая, что младенцы тонули в крови родителей.

— Его действия вызывают такие беспорядки, что нам выгоднее держать его под замком, чем выпускать сражаться с врагами, — твердо сказал главный вазир. — Госпожа, не заставляйте меня пересказывать вам то, о чем говорят простые люди. Скажу лишь, что то, что он вытворяет, составило вам… дурную славу в народе.

— Ах да, сумеречная ведьма с кровавым убийцей на поводке, — сухо рассмеялась Айша. — Ты говоришь словами ибн Хальдуна, о Фадл, — как и ибн Бакийа до тебя.

"Вот ведьма", подумал про себя вазир. "Откуда она все знает?" Айша фыркнула, словно в ответ, и он почувствовал, как под туникой по спине ползут струйки пота.

— Хорошо, — вдруг донеслось из-за завесы, и Фадл вздрогнул. — Я подпишу фирман. И его вручат Тарику в моем присутствии. Вышлите ему наше повеление явиться в столицу не медля и не задерживаясь. Но все это я сделаю с одним условием.

Аль-Фадл вздохнул: он знал, каким будет это условие. И в глубине сердца он был согласен с матерью халифа: Исхак ибн Хальдун стал слишком опасен, как всегда становятся опасны те, кто слишком много знает о слишком многих людях.

— Это будет справедливо, — насмешливо проговорила Айша. — Его голова в обмен на свободу Тарика. Так охотник попадется в расставленный им самим капкан.

Луг Абд-аль-Азиза,

четыре дня спустя

Над зеленой травой развевались знамена тех, кто ждал приглашения на аудиенцию в Ас-Сурайа. Обширный, слегка холмистый луг простирался от высоких каменных оград аптекарских огородов до сложенных из саманного кирпича стен резиденции гулямов-худжри.

На расстеленных драгоценных дарабджирских коврах разложены были подушки тисненой куртубской кожи и расставлены инкрустированные перламутром столики, заставленные блюдами с фруктами и хрустальными кувшинами-хурдази в наполненных льдом золотых тазах. Гранаты, хурму и абрикосы, а также горлышки сосудов с шербетами покрывали отрезы дорогой дабикийской ткани.

Под хлопающим на весеннем ветерке белым стягом с фигурой ястреба сидел Тарик и с улыбкой наблюдал за тем, как Гассан и Самуха, дурачась, прыгают друг другу через спину и галопируют верхом друг на друге, размахивая хворостинами, как мечами:

— Сдавайся, кафир! Сложи оружие перед знаменем Аш-Шарийа и мечом повелителя верующих!

На этот раз кафиром был Язид: под одобрительных хохот толпящихся вокруг верховых ханаттани, он падал ниц и покорно протягивал «халифу» свою хворостину. А потом подбирался — и прыгал на спину «коню», сбивая всадника и валя обоих на свежую зеленую траву луга. Сминая крокусы и пастушью сумку, трое мальчишек, радостно голося и понарошечно тузя друг друга, катались по земле — естественно, забывая о предстоящей неминуемой расправе, которую Махтуба учинит над ними за запачканные зеленью дорогие парадные кафтаны.

Отсмеявшись и выдав каждому по абрикосу, нерегиль обернулся и всмотрелся в толпу ожидающих вызова во дворец людей. Наконец, он поманил к себе чавкающего спелой мякотью Гассана и что-то тому сказал. Мальчишка, утираясь рукавом, помчался выполнять поручение.

…Охая и постанывая, Исхак ибн Хальдун шел по неровной, изрытой копытами земле, поддерживаемый под локти четырьмя рабами-зинджами. Наконец, дойдя до ковров, на которых сидел Тарик, старый вазир, не переставая жаловаться на суставы и поясницу, уселся на подсунутые Гассаном и Сумухой подушки. Потирая спину и морщась, он откинулся на заботливо поддерживаемый гулямами валик и простонал на манер приветствия:

— Ну и денек для меня! Всякая тварь радуется весне, и лишь я мучаюсь проклятой подагрой!

И принялся утирать со лба пот поданным маленьким негритенком платком. Парадная, украшенная драгоценностями и пером страуса чалма заставляла беднягу истекать испариной, да и злототканый халат из дибаджа не добавлял ему радости. Постанывая, Исхак ибн Хальдун в сердцах хлопнул черного мальчишку по курчавому затылку — чего сидишь, мол, массируй спину. Тот радостно оскалился и принялся разминать господину плечи.

— Тебе лучше не ходить сегодня во дворец, — спокойно и негромко сказал Тарик.

Ибн Хальдун застыл с прижатым ко лбу платком.

— Садись на своего мула, о Исхак, и поезжай прямо в поместье. Не заезжая домой, — нерегиль продолжал безмятежно улыбаться и смотреть на начальника тайной стражи прозрачными, как ледниковые озера, глазами.

Старый вазир опустил руку с платком, мягко отвел от плечей руки негритенка — погоди, мол, — и тихо сказал:

— Да благословит тебя Всевышний, Тарик. Я обязан тебе.

И, подумав, сказал:

— А знаешь, Тарик, я тут подумал: а не составишь ли ты мне компанию? У меня в имении под Мадаином прекрасная соколиная охота.

Нерегиль покачал головой.

— В приказе было сказано — явиться в столицу, — тонко улыбнулся ибн Хальдун. — Ты явился, разве нет? Про то, что тебе нельзя из столицы уехать на охоту, в приказе не сказано ничего.

Тарик рассмеялся и сказал:

— У меня будет к тебе просьба, о Исхак. Разреши мне сегодня остановиться на ночь в твоем доме в Нахийа Шафи.

— Сегодня на ночь?.. — откликнулся ибн Хальдун, прищуриваясь. — Боюсь, мой друг, этой ночью мой дом тебе уже может не понадобиться.

— Это уж как судьба решит, — посерьезнев, тихо ответил Тарик.

И они, пристально посмотрев друг другу в глаза, поклонились и попрощались.

…Приложив ладонь ко лбу, нерегиль посмотрел в сторону широкой ухабистой дороги, над которой, сверкая над облезлыми древними мазарами и прямоугольными башнями квартала фаррашей, четко вырисовывался в безоблачном небе зеленый изразцовый купол внутренней резиденции. На дороге поднялась пыль — в ее клубах резво рысили мускулистые зинджи-носильщики, раскачивая накрытый отрезом красного шелка треугольный паланкин. Завидев цвета халифа, люди шарахались у них с дороги.

Мальчишки подобрались, глядя на то, как посерьезнел и выпрямился их господин. Наконец, зинджи, тяжело дыша и поводя голыми мокрыми вороными боками, установили паланкин прямо у края ковра, на котором сидел нерегиль.

Боковая циновка откинулась, но под ней оказалась натянута прозрачная кремовая ткань. Из-под нее высунулась смуглая тонкая ручка в широком прорезном браслете — пальцы невольницы сжимали крохотный свиток, перетянутый черными полосками бумаги-асахи, и запечатанный красным халифским воском. Тарик быстро взял у нее письмо и вскрыл его. И, не сумев вдержать вздоха облегчения, улыбнулся.

На полоске дорогой бумаги-киртас была выведена красивым, каллиграфическим почерком всего лишь одна строчка.

"Хорошо, жди меня там, где сказал, во имя Милостивого".

Дом Исхака ибн Хальдуна

в квартале Нахийа Шафи,

вечер этого же дня

Гассану никак не удавалось справиться с любопытством, и он то и дело украдкой поглядывал на всадника, гнедого хадбана которого он вел под уздцы. На идущей среди сосен песчаной дороге стремительно темнело, и Гассану становилось боязно: в темноте леса им могли встретиться и джинны, и разбойники, — и еще неизвестно, которая из встреч была бы хуже. Он бы уже давно запалил свечу, но господин строго-настрого приказал не зажигать никакого огня по дороге. Так и сказал: встретишь, мол, человека у калитки под стеной Алой башни, той, где тропинка вся чертополохом заросла, посадишь на коня и отведешь сюда вот. В здоровенный пустой дом посреди огромного парка, где среди сосен и зарослей лещины бродили олени и косули.

Завидев впереди высоченную знакомую ограду — в два человеческих роста, из тесаного серого камня, с мощными воротами, перед которыми лежали, по местному обычаю, каменные львы, — Гассан обрадовался и даже прибавил шагу.

И снова украдкой кинул взгляд на человека, который раскачивался в высоком ашшаритском седле на спине широкого выносливого хадбана. Вроде человек как человек: юноша в тюрбане сизого шелка, безо всяких украшений, но в дорогом лазоревом узорчатом кафтане с золотыми пуговицами. В простых белых штанах и сандалиях. На поясе висела старинная красивая джамбия.

Гассана смутно что-то беспокоило, только он не понимал — что. Что-то было с этим юношей не то. Кафтан дорогущий, не нашей выделки, аураннского шелку, — а штаны под ним из обычного хлопка. И тюрбан какого-то странного цвета — может, Бану Марнадиш такие носят, кто их знает, они на границе живут, может, у них всю одежду в такие цвета красят. Потому как Гассану не приходилось видеть еще шелка цвета голубиного крыла.

И вот еще что: зачем лицо-то краем тюрбана закрывать? Темнота кругом, нет никого — чего как баба заматываться?

Пока Гассан возился с ключом: вставлял в большую скважину и с трудом проворачивал — за зиму замок заржавел, а смазать его так и не успели, — странный юноша неподвижно сидел в седле. Прямо как господин — тот тоже мог замирать, как сторожащая мышь кошка, — в лице ничего не дрогнет, руки не шевелятся, даже глаза не мигают, только жилка на шее бьется. Аж жуть берет — мало ли, вдруг его колдовством его заморозили, и он так и останется сидеть обмершим статуем.

Наконец, ворота со скрипом растворились, и конь мягко зашагал по широкой влажной песчаной дороге, сплошь засыпанной длинными мягкими иголками. Среди песчаных прогалин пушилась молодая тонкая-тонкая травка. Впереди горели факелы по обеим сторонам двери в огромную покинутую усадьбу — он сам их запалил, перед тем как сойти с высокого, заметенного прошлогодней листвой крыльца.

…Перед серыми, затянутыми песком и хвоей ступеньками юноша спешился. Спрыгнул с седла прямо рядом с Гассаном — и тот чуть не обмер. Запах. От юноши пахнуло сильными мускусными духами. Да это не юноша, сверкнуло в голове Гассана, и все встало на свои места. Конечно, это переодетая мужчиной женщина.

И, густо краснея и отворачиваясь — темно, но мало ли, заметит, — он принял у нее из тонких рук поводья. Их пальцы и рукава нечаянно соприкоснулись, и у Гассана внутри все сладко замерло. Ух, красивая, глаза какие большие, и губы… такие… тоже большие.

И, тяжело дыша и переживая, не решаясь более оглядываться, он повел коня в пахнущую затхлым сеном конюшню. А таинственная женщина поднялась по ступеням — и скользнула во мрак двора перед господским домом.

Ее шаги гулко отдавались в пустующих покоях — она шла вдоль расставленных на полу светильников: узконосые гляняные лампы с ароматическим маслом — к запахам пустого, запертого на зиму дома теперь примешивался густой аромат алоэ и шаммамы — горели далеко друг от друга, так что приходилось внимательно смотреть, нет ли под ногами ступенек.

Следуя указанным трепещущими под сквозняками огоньками дорожке она прошла через церемониальный зал и спустилась в первый внутренний двор. Все растения в горшках давно пожухли, изразцы затянуло плесенью и нанесенной муравьями землей. Айша свернула налево, в анфиладу длинных узких комнат с голыми стенами и пыльным полом, потом вышла на другой двор, с молчащим, забитым листьями фонтаном, и поднялась по широкой высокой лестнице в комнаты, в которых, несмотря на запустение, витали смутные запахи притираний и амбры. Видимо, это были комнаты харима — арки здесь покрывала низарийская резьба, а стены были выложены местными сине-белыми, тиджрийскими изразцами на высоту в половину человеческого роста.

Нерегиль ждал ее в маленьком угловом покое, мирадор которого смотрел в запущенный и заросший сад. Плющ заплетал деревянную решетку закрывавших проем дверей, и ярко-салатовые молодые побеги пробивались внутрь комнаты, торча усиками — словно тянулись к теплу жаровни, стоявшей у глухой стены покоя. Пол застилал толстый ковер, в углу лежала пара подушек, — их явно привезли слуги Тарега, дом был совершенно пуст и обобран при переезде. На ступеньке возвышения горели две последние лампы — дорожка кончалась здесь, у ног стоявшего в молчаливом ожидании нерегиля.

Айша сняла тюрбан и встряхнула головой, освобождая волосы — они упали ей на плечи и на спину тяжелой, оттягивающей назад голову волной. Не спеша выбрала три длинные шпильки, подумала и положила их в рукав непривычного по крою кафтана.

Тарег опустился на колени и отдал церемониальный поклон. На нем был парадный энтери, в котором он должен был явиться сегодня во дворец. Но не явился, прислав вместо себя письмо, адресованное лично ей, Айше. В котором просил о тайной встрече наедине. "Это мое последнее желание, госпожа".

— Это неслыханная дерзость, Тарег, — сказала она, глядя на покорно склонившегося перед ней нерегиля.

Он лежал у ее ног, не шевелясь, — широкие черные рукава делали его похожим на большую птицу. Волосы и руки призрачно светились в сумраке комнаты.

— А то, что ты сделал потом, — и вовсе преступление, — добавила она.

Тут он вскинулся, поднял голову и посмотрел на нее, запрокинув бледное до прозрачного сияния лицо:

— Я не позволил тебе совершить непоправимую ошибку, моя госпожа.

— Я не спрашивала твоего совета, Тарег. Я поступаю так, как считаю нужным, и если мне понадобится узнать твое мнение, я им поинтересуюсь.

Он упрямо нахмурился:

— Исхак ибн Хальдун — единственный из сановников Аммара, кто тебя не предал. Ты хочешь казнить человека, который остался тебе верен во времена смуты? Странный поступок, ты не находишь?

— А ты знаешь, кого защищаешь? — усмехнулась она. — Знаешь, чего он требует от меня вот уже второй год?

— Знаю, — кивнул нерегиль. — Я даже знаю, что свиток у тебя с собой.

Она отмахнулась — потом, мол, — и продолжила:

— Он истребил всю мою семью. А меня его люди не убили просто чудом. Ты полагаешь, что я должна с этим жить?

В ответ он лишь улыбнулся и покачал головой:

— Он верно служил престолу, подавляя мятеж. Ты предлагаешь наказать его за то, что он честно исполнял свой долг перед халифом и государством? Он преследовал не тебя, моя госпожа, а восставший против халифа род. Впрочем, и сейчас он служит не тебе — а государству.

— Почему же сейчас он преследует тебя? — усмехнулась Айша.

И он тихо-тихо ответил, склоняя голову:

— Потому что не без оснований подозревает, что я, в отличие от него, служу не государству. А только тебе.

Руки ее опустились, и шпильки с глухим стуком вывалились из рукава на ковер.

— Это… это… я даже не знаю, как это назвать…

Он молчал. Ей пришлось топнуть ногой:

— Теперь — теперь мне точно придется приказать тебе отправиться в заточение!

— Ты можешь приказать мне все, что угодно, — и я все исполню, — твердо сказал он, снова вскидывая на нее глаза. — И я с радостью отправлюсь в Алую башню — потому что там, моя госпожа, я буду ближе к тебе, чем в любом походе.

Он титуловал ее на аураннский манер — «хима», княгиня. Так обращается вассал к своему сюзерену.

— Я… так и не поблагодарила тебя за… верную службу… — голос ей предательски отказал в конце фразы. — Если у тебя есть желание — говори. В прошлый раз я позволила тебе поцеловать руку. Что ж… если…

Он медленно-медленно поднялся на ноги. Она осеклась.

И тут он схватил ее голову и впился губами в ее губы. Она попыталась вырваться — но эта попытка продлилась всего лишь мгновение. Потому что когда они сплелись языками, в глазах у нее потемнело и разум накрыла высокая темная волна страсти, в которой она мгновенно захлебнулась.

Оказалось, что все, что она раньше принимала за желание, жажду, счастье, наслаждение, муку ожидания, последнюю сладкую судорогу, радость, дыхание полной грудью, — все это было лишь бледными подобиями вот этого. Настоящего.

Он целовал ей каждую косточку, каждую подушечку пальцев, каждую ложбинку и каждую выпуклость ее изгибающегося, ожидающего, зовущего тела. В ней рождалось и раскрывалось — до перехватывающего дыхание страха перед неведомым — что-то огромное и теплое, похожее на созревание плода в чреве, только это новое было больше нее и словно бы раскрывало крылья сквозь ее тело. Глаза жарко туманило, и в них теперь отражалось гораздо больше теней и предметов, и она ясно видела окутывающее их двоих золотое, кипящее жаром, зарево, — и благодарно таяла в этом мягком, пожирающем, сладко ранящем, словно бы раскаленным шилом дотрагивающемся до сердца огне.

Зарево света дышало, как живое, она чувствовала, как оно опадает и вздымается с ударами его сердца — оно стучало прямо у ее груди, часто, часто, часто, но не лихорадочной захлебывающейся болезненной дробью, а неутомимым, сильным, расталкивающим кровь прибоем.

— Еще один… поцелуй… такой… — благодарно шептала она, и он послушно приникал к ее губам, — а она выгибалась, почти теряя сознание от острого, как боль, желания.

У него было совсем легкое, невесомое, но очень сильное и горячее тело, и от его движений она замирала и расходилась ахающей судорогой внутри — и таяла снаружи, под его губами, пальцами, гладящими, скользящими, целующими, нажимающими на ее тайные, ей дотоле не знакомые, углубления, дарующие страшное, до всхлипа, наслаждение. К последней вздрагивающей сладкой муке они пришли одновременно — со стоном, вцепляясь друг в друга острыми ногтями. Он выгнул спину, глубоко вздохнул — и благодарно упал ей лицом к щеке, принялся ласково, как кот, тереться, приговаривая что-то на своем родном языке, мягко трогая ее губами, нежно, как пушистый мех, щекоча дыханием. И тут впервые она поняла, что в ее родном языке нет слов, чтобы ответить ему — потому что все, о чем говорил аш-шари, все это было о другом, о других мужчинах и о других женщинах.

И тогда она сказала по аураннски:

— Я хочу, чтобы ты всегда был со мной. Ты меня не покинешь? Никогда?

— Никогда, — ответил он. — Я всегда буду с тобой. Я люблю тебя — клянусь Единым.

И, сказав так, запечатал ей губы нежным, мягким, целую вечность не отпускающим поцелуем.

Она проснулась раньше него — и сначала не поняла, где находится. Серые рассветные сумерки расползались по комнате, в которой еще теплились огоньки умирающих, не до конца вытопленных ламп. Он крепко держал ее за талию — и не выпустил даже во сне, когда она попыталась выскользнуть у него из-под теплого бока. Пришлось извернуться и изо всех сил, до боли в позвоночнике, вытянуть руку — достала. Ухватившись за самый край, она потянула к себе ворох лазоревого шелка.

И нащупала туго свернутый в узкую трубочку фирман. Шелковый витой красный шнур казался маленькой ядовитой змеей, на конце его качалась круглая печать красного воска. С отвращением дотронувшись до страшной бумаги — тут она быстро оглянулась: не ровен час, проснется, и что еще подумает! но нет, спал крепко, ровно, мягко дыша, — Айша снова попыталась вывернуться из стального объятия. Не тут-то было. И тогда, с улыбкой вздохнув, она снова потянула руку — и достала кончиком бумажного свитка до ближайшего еле бьющегося в глиняной плошке огонька. Киртас занялась моментально. Через несколько мучительных мгновений неохотно загорелся шнур, долго сворачивался черной гадкой ворсистой веревкой — тут ее всю передернуло, потому что напомнило нечто виденное ее новым зрением, — и наконец горячей красной лужицей растеклась печать с оттиском имени Фахра.

От запаха горящей бумаги он все-таки проснулся: раскрыв глаза, привстал на локте и долго непонимающе смотрел на прогорающий тугой свиток. А потом сморгнул — и понял, что его правая рука все еще обнимает ее бок. И распахнул свои серые глазищи так широко, что она поняла — не верит. Не верит, что она здесь и рядом с ним.

И Айша расхохоталась, толкнула его в плечо и опрокинула на спину. И, навалившись на грудь, сурово сказала:

— Ну что, Непобедимый? Ну-ка, признавайся, какая осада была самой трудной и опасной в твоей жизни?

— Увы, Айша, ты такой город, что я еще долго буду плутать в тебе, теряя дорогу и путаясь среди ночных улиц, — улыбнулся он в ответ.

И эта улыбка почему-то была одновременно и счастливой, и печальной.

И тут они оба ахнули и подскочили: утро! Утро! Как она объяснит свое отсутствие во дворце? И как она вообще туда попадет — при ярком дневном свете, когда никому не составит труда разглядеть ее лицо и понять, что даже у совсем юного отрока не бывает таких гладких щек?

— Нет ничего проще, — успокаивающе кивал он ей, подавая, одну за другой, раскатившиеся по полу шпильки и помогая вдеться в непривычную одежду. — Я тебя проведу. Никто ничего не заметит — я же, как никак, инголмо.

— Кто?.. — с любопытством переспросила она, крутя очередную тугую прядь и протыкая ее шпилькой.

— Инголмо. Гроссмейстер. Смотрящий, как говорят в Ауранне.

— Я еще никогда не пряталась под отводящими глаза чарами… — засмеялась она.

— …прокрадываясь в харим после тайного свидания с опальным командующим, — закончил Тарег.

И они счастливо расхохотались.

 

-11-

Опасное лето

Баб-аз-Захаб, начало лета 411 года аята

…- Фахр, я все вижу! Для кого и для чего здесь положены рейки? Для того, чтобы все учились через них перескакивать! И все перескакивают! И только ты гоняешь бедную Абьяд по кругу! У нее скоро закружится голова!

— Простите, му" аллим!..

Под общий хохот мальчик направил малорослую кобылку через песчаный круг — высоко поднимая колени, белая лошадка резво заперебирала стройными ногами, переступая через разложенные в песке длинные палки.

— Во-от, другое дело…

Удовлетворенно заложив руки за спину, Тарик отвернулся от конной арены, на которой ученики Мадраса аль-валад, Пажеского корпуса, изо всех сил старались правильно держать спину в строевой рыси. Под аркой окружающего манеж павильона сидела и стояла толпа наблюдающего за выездкой и занимающегося своими делами народу. Многие трудолюбиво что-то писали, согнувшись над низенькими столиками и высунув кончик языка между зубами, — в том числе и двое сопровождавших Тарика недорослей.

Гассан щурился на яркое утреннее солнце, игравшее на начищенных стременах и бляхах нагрудных ремней, покусывая кончик калама — тот уже размохнатился в мочалку. В тени арки было прохладнее, чем на припеке, но юноша уже украдкой почесывал за шеей: туговатый ворот соуба натирал ему загривок.

Ковыряющий между зубов Самуха только хмыкал, поглядывая на ашшаритских дурней: это ж надо, лбам уже по семь-восемь лет, а они на лошади как на заборе сидят, тьфу, смотреть противно. Заметив, что наставник оторвался от созерцания позорных — на взгляд Самухи — усилий юного халифа, степняк быстро наморщил лоб и тщетно изобразил усилие мысли, уткнувшись обратно в ненавистную бумажку. Бумажка была исписана справа налево кривыми, загибающимися хвостами вниз строчками, состоящими из разновеликих, дрожащей неверной рукой выведенных букв. Грамота Самухе не давалась.

Заглянув в пропись, господин лишь вздохнул. Затем махнул расшитым золотом рукавом:

— Ладно, Самуха, не порть больше бумагу. Иди к своим.

Парнишка резво подскочил, скатал коврик, отодвинул столик с бумагой, чернильницей и каламом к стене, — и был таков. Во Дворце пажей его уже ждали — сегодня сыновья Араган-хана Онгур и Архай обещали повести его в подпольную винную лавку. Самуха очень надеялся, что сумел надежно укрыть от господина свои радостно скачущие мысли, — но возможно, сейид поджидал его в засаде свирепых намерений дать совершить проступок, а потом примерно наказать за него. Такое уже не раз происходило в жизни Самухи, так что он не особо верил в удачу, — но при этом не переставал ее испытывать.

Гассан с завистью проводил взглядом замелькавшие среди пол халатов и длинных рубах голые пятки Самухи — юный дикарь так и не выучился толком носить обувь. Ему же, шестнадцатилетнему "великовозрастному дурню", как часто изволил именовать Гассана сейид, предстоял долгий опрос по шариатскому праву. Сегодня вечером он держал испытание в медресе Мустансирийа, и сейид грозился сделать жизнь юноши тяжелой, если тот испытания не пройдет. Так и сказал: продам в дом старого Вахида ибн Амра — а тот славился на всю столицу как большой ценитель красивых отроков с нежной кожей. Гассан не раз замечал на себе похотливые взгляды почтенного старца во время молитв в дворцовой масджид: ибн Амр, как родственник Утайбы ибн Амир, частенько навещал мудрую старуху и оставался до самого закатного намаза. "Хватит балбесничать", сурово наставлял сейид Гассана, "у тебя есть голова на плечах и судьба одарила тебя хорошей памятью — иди учиться на кади, дурень".

— Ну-ка скажи мне, что такое… — тут Тарик наморщил лоб.

Гассан подобрался и почувствовал, как вспотели его ладони. Он облизнул губы и вытер руки о колени.

— …что такое… ихтикар? — нашелся с каверзным вопросом сейид.

Юноша с облегчением выпустил сквозь зубы воздух и бодро протараторил:

— Запрещенное шарийа хранение товара с целью поднять цены во времена голода и засухи!

Тарик кивнул. И тут же задал новый вопрос:

— Что такое бейт аль-хасат?..

— Запрещенная шарийа сделка, заключаемая наудачу! Нельзя так продавать ни беглого раба, ни непойманную рыбу, ни пропавшее животное!…

— Чем отличается наследник зу-ль-фараид от наследника асаба?… когда брак не подлежит восстановлению?.. что такое музабана?..

К концу жестокого допроса юноша весь взмок и утирал лицо рукавом, позабыв про платок. С площадки для выездки донеслось веселое:

— Наставник! Наставник! У меня получилось!

И Фахр бодро прогалопировал перед носом быстро высунувшегося из-под арки Тарика. Тот прищурился и гаркнул:

— А в стременах ты зачем привстаешь, о дитя незадачи? Сколько раз я тебе говорил: поднимешь попу на галопе — проедешь лицом по песку!

— А мне между ног набило, наставник! Можно, я слезу с Абьяд?

Веселое ржание других учеников почти заглушило вопрос хохочущего мальчика. Тарик отмахнулся:

— Слезай, о горе матери, набило тебе…

Все еще улыбаясь, сейид обернулся к Гассану. Встретившись с его настороженными глазами, посерьезнел и сказал:

— Последний вопрос. Ну-ка определи для меня свое нынешнее правовое положение.

Тут юноша задумался и даже попытался от крайнего напряжения мысли начать ковыряться в носу — потом спохватился и быстро положил ладони на колени.

— Ну… я думаю… я… мукатаб?..

— Ничего мне от тебя не надо, — зло наморщился сейид, и Гассан втянул голову в плечи. И робко проговорил:

— А… как же иначе, господин? Нет такого в законах — мол, просто обещался отпустить. Либо ты мудаббар — это когда после смерти хозяина освобождают, либо мукатаб. Бумаги все еще лежат у городского кади, и пока он еще мою вольную рассмотрит… А там тыща динаров выкупа прописана! Мне вообще его катиб по секрету сказал, что, мол, кади сомневается, откуда у юнца деньги, не украл ли… А так, без бумаги от вас, меня даже к испытаниям не допустят, господин…

И поник головой. Воистину, Тарику пришлось проделать чудеса ловкости и раздать немало взяток, чтобы его гуляма согласился послушать один из лучших улемов медресе — несвободных ашшаритов к занятиям правом не допускали. Сейид ругался и шипел, что если бы он знал, сколько времени в Аш-шарийа занимает отпустить на свободу человека, от бы начал этим заниматься еще во время осады Фаленсийа. А так — оставалось либо золотить руки катибов, либо смириться с тем, что Гассан пропустит год учебы: почтенный муж, согласившийся побеседовать со "способным отроком", уезжал на все лето в горное имение, а перед осенним постом уже начинались занятия.

— Все-таки вы, ашшариты, удивительные крючкотворы, — пробормотал Тарик. — Ладно, я тебе напишу письмо, поди, принеси хорошую половинку бумаги нисфи. И принеси новый калам, ты только посмотри, чем ты пишешь, Гассан, как тебе только не противно держать в руке такую безобразную вещь…

Тут из солнечного проема донесся веселый топоток, и по ступенькам в тень вбежал мальчик в голубом расшитом золотом халате. Завидев юношу, он забегал вокруг столика, хлопая рукавами:

— Гассан, когда ты всему научишься, я тебя назначу кади Мадинат-аль-Заура, и ты будешь ходить такой же толстый и бородатый, как старый Барзах!..

— Да, — фыркнул Тарик, — и брать такие же огромные взятки! Если все и дальше так будет идти, мне скоро придется продать Гюлькара и второй меч!

А Фахр уже скакал вокруг него как тушканчик и требовал прямо завтра отправиться на соколиную охоту в плавни Тиджра, на такую же, как в прошлый раз, только пусть Митриона будет держать он сам, Фахр, му" аллим ведь обещал, ведь правда обещал?..

— Сейид…

Мальчик в оранжево-красной каба гуляма внутренней резиденции боязливо высунул голову из-за ближайшей колонны.

— Да?.. — откликнулся Тарик.

И нахмурился. Маленький посланник держал в руке длинный свернутый лист-мансури, запечатанный красной глиной, смешанной с амброй, — и перевязанный шерстяными красными шнурами с роскошными кисточками. Это был фирман из канцелярии халифа.

— Вам послание, сейид…

Мальчишка подбежал к страшному нерегилю, подал тому письмо, быстро поклонился — и мгновенно убежал.

— Что это, Фахр?.. — морща лоб и вертя в руках письмо, мягко поинтересовался Тарик у своего господина.

Юный халиф скакал на одной ножке, пытаясь попадать только на черные плитки пола, уложенные в шахматном порядке.

— Ой, а я не знаю!..

Нерегиль осторожно сломал красную халифскую печать и развернул свиток. Прочитав, он снова взглянул на резвящегося мальчика:

— Фахр, прости, но, похоже, охоту нам придется отложить.

Перевел взгляд на настороженно приподнявшегося с коврика Гассана:

— Удачи, Гассан. Я бы хотел быть дома, когда ты вернешься из Мустансирийа, но, похоже, не успею. Меня срочно вызывают на государственный совет. Напиши письмо и запечатай сам. На, держи…

Тарик отстегнул от браслета коралловую фигурку ястреба и передал ее благоговейно сложившему ладони лодочкой юноше.

Восторженно закричав: "совет! я тоже пойду! а мне дадут подписаться длинно-длинно, как я умею? я хочу!" — Фахр налетел на Тарика и, радостно треща, задавая тысячу вопросов одновременно, повис у того на запястье.

— Удачи, Гассан.

И, улыбнувшись юноше на прощание, Тарик пошел к выходу из павильона — а за ним счастливым флажком-рийа вился Фахр ад-Даула, халиф Аш-шарийа, эмир верующих.

…- А что там такое? Что там лежит?..

Фахр сидел над толстой железной решеткой, накрывавшей вырубленную в плитах пола большую прямоугольную яму.

— Припасы, мой повелитель: ящики с сушеными финиками и курагой, вяленое мясо…

Сверкающий пластинами панциря гулям Левой гвардии почтительно кланялся, покорно отвечая на сыплющиеся градом вопросы:

— А в этой яме что? Тоже мясо?..

Главный вазир отвел взгляд от ярко-голубой блестящей фигурки, выделяющейся на серых плитах пола двора, и оглянулся на бессильно повисшую в летнем зное алую занавесь: из-за нее слышался треск бумажного веера — мать халифа впустую гоняла раскаленный воздух, тщетно пытаясь освежиться.

Айше поставили ширму и натянули покрывала под аркой входа в Старый дворец, в трех шагах от ступеней, поднимающихся к восьмиугольному возвышению Зала Совета. Восемь толстых гладких колонн удерживали вес большого купола, их серый камень не оживляла резьба — лишь небольшой узорный фриз с тройными печатями Али тянулся по фасаду аскетичного, не радующего глаз павильона. Между колоннами положили ковры и подушки для вазиров. Аль-Фадл ибн Сахль ибн Амир сидел на большой малиновой бархатной майасир у выхода из этого тесного зала — там, где начиналась выкованная из плоских железных лент решетка, накрывавшая глубокую узкую яму. Решетка тянулась до середины восьмиугольного возвышения, и остальные сановники время от времени поглядывали в затхлую темноту под ней.

Сейчас в яме слышался звон цепей и тяжелое дыхание — бывший наместник Хорасана страдал одышкой из-за своей тучности.

— Почему ты не выслал в столицу гонцов с известиями, о Шамс ибн Дауд? — продолжил допрос главный вазир.

— О сиятельнейший, — откашлявшись пересохшим горлом, просипел заключенный, — я мчался в столицу быстрее любого гонца!

— И голубя?.. — мягко осведомился Исхак ибн Хальдун, слегка наклоняясь над зарешеченным черным прямоугольником.

— Клянусь, я сохранил верность престолу! Подлый перс обманул меня!

Начальник тайной стражи понимающе покивал: конечно, обманул. Причем не только незадачливого наместника — но и всех остальных. Всех — включая сидевшего с бледным как смерть лицом нерегиля. Тарик не знал, с удовлетворением прикрыл веки старый вазир. Да что там, он сам — он! ибн Хальдун! — узнал обо всем по чистой случайности: новый агент прибыл в Харат с опозданием, обернувшимся невиданной удачей, — его не схватили. Потому что агент, как уже было сказано, был новым и отсутствовал в списках осведомителей, которые передал в руки изменников другой подлый изменник — Исмаил ибн Булбул, ходивший в ранге катиба, но надзиравший за тайной стражей провинции Хорасан. Вот почему Исхак ибн Хальдун получил с голубем послание вчера — тоже поздно, но ничего. А вот все остальные узнали о случившемся лишь сегодня — когда в столицу прибыли сначала одураченный Шамс ибн Дауд, а затем нагнавшее его хорасанское посольство. Новый правитель самой большой южной провинции Аш-Шарийа позаботился о том, чтобы принесенные послами известия оказались неожиданными, — и загодя перекрыл почтовое сообщение Хорасана с остальными областями халифата.

Люди ибн Хальдуна взяли Шамса сразу, как только тот появился на лугу Абд-аль-Азиза. А вот прибывшее следом посольство продолжило сидеть на зеленой траве под раскинутыми для тени шатрами. И ждать ответа.

Толстый дурак Шамс явился во дворец, чтобы доложить о победе войска халифа над зайядитскими мятежниками: их неукротимый проповедник Абу Муслим мутил в Хорасане воду вот уже четвертый месяц. С тех пор, как в долине Мерва ранним утром загорелись костры, вокруг которых плотными рядами стояли люди в зеленых одеждах зайядитов, пламя восстания распространилось и на запад, к Балху, — город поднял зеленые знамена, как только туда вошли люди Абу Муслима, — и на восток, к Харату. Три месяца назад решено было послать в Хорасан последние силы, остававшиеся верными Аббасидам, — десять тысяч гвардейцев под началом Мубарака аль-Валида, вольноотпущенника эмира верующих. Остальные шесть тысяч, включая даже Левую дворцовую гвардию, — дворец остался на попечении вооруженных гулямов-тюрок, — стояли с Тариком под Фаленсийа.

Славный полководец халифа овладел цитаделями Туса, Нишапура и Харата — и принудил к покорности гордый Балх. И почтительнейше попросил наместника Харасана, почтеннейшего Шамса ибн Дауда, самому доставить в столицу столь радостные известия — и голову Абу Муслима, которая сейчас красовалась на пике среди шатров, разбитых на лугу Абд-аль-Азиза. Толстяк, соблазнившись почестями и ждущими его наградами — а как им было его не ждать, если в донесениях он присвоил львиную долю заслуг Мубарака аль-Валида себе, — бросился в столицу. Вот только следом за ним выехало другое посольство — с посланием, написанным и запечатанным лично полководцем-победителем.

Письмо было составлено по всем правилам: после торжественного адреса-унвана с полным титулом халифа и благопожеланиями шло дополнительное благопожелание "Да продлит Аллах жизнь эмира верующих! Да возвеличит он его!". Вот только на левой стороне бумаги, где в унване писали, от кого письмо, не стояло положенного Мубараку аль-Валиду скромного титулования "от раба такого-то, мавлы эмира верующих". Там стоял совсем другой титул — амир аль-умара, эмир эмиров. Верховный правитель. Верховный правитель Хорасана.

В своем почтительном письме, после традиционных слов амма ба" д, «далее», полководец уведомлял халифа о своем желании стать бессменным правителем Хорасана и оставить эту должность за своими сыновьями и их потомками. В благодарность за такую милость он соглашался ежегодно присылать в столицу дань в два миллиона дирхам.

Таким образом Мубарак аль-Валид извещал столицу о том, что Хорасан отделился от халифата и стал независимой областью под его, Мубарака, управлением.

…- Уведите дурака, — резко прозвучало из-за алого занавеса. — Он виновен лишь в собственной глупости, а не в предательстве.

Переглянувшись, ибн Хальдун и Тарик кивнули. Со стороны каменного перехода, ведущего из зала Совета в соседний двор, загремел замок — стражники отпирали дверь, в которую заталкивали тех, кого предстояло допросить под решеткой в каменном восьмиугольнике под серым куполом. Постанывая и не переставая благодарить, Шамс ибн Дауд, грямя цепями и громко сопя, поплелся к ждущим его вооруженным гулямам.

— В тюрьму, — мягко приказал ибн Хальдун, приобернувшись к стоявшему у серых высоких ступенек человеку в кафтане из сизо-голубиного иноземного шелка.

Тот кивнул и отправился исполнять приказание. Мимо ступенек тут же побежал Фахр, но стоявшие во дворе гулямы почтительно остановили его, препроводив в тень у стены — там в просторной клетке сидел хомяк. Юный халиф принялся кормить мохнатого бело-рыжего питомца.

— Почтеннейшие, — тихо и внятно сказал аль-Фадль ибн Сахль, — я скажу то, что не решается высказать каждый из нас. У нас нет выхода. Ибо у нас нет войска, способного сразиться с Мубараком аль-Валидом и его десятью тысячами гвардейцев. Осада Фаленсийа обескровила и южан, и левых гвардейцев.

Вазир ведомства аль-джайш кивнул — он бы добавил, что в казне не было денег и на то, чтобы снарядить и отправить в поход даже те войска, которые еще оставались верными престолу.

— Лучше два миллиона ежегодной ренты, чем ничего, — развел руками главный вазир.

Все одобрительно закивали.

Все — кроме Тарика. Нерегиль застыл на подушке — с очень прямой спиной, словно проглотил собственный длинный меч. Наконец, он сморгнул и — почему-то с усилием, словно человеческая речь давалась ему с трудом, — выговорил:

— Это… невозможно.

Все быстро обернулись в его сторону. Трещание веера Айши тоже смолкло.

— Объяснись, о Тарик, — усмехнулся аль-Фадль.

— Мы… не можем отдать Хорасан.

— Что ты предлагаешь, о нерегиль? — грустно вопросил Наср Абу Тахир, вазир дивана аль-джайш. — У нас нет ни средств, ни воинов. С кем ты собираешься подавлять мятеж? Увы, "Когтей Ястреба" тебе не хватит для такого предприятия — даже если мы сумеем наскрести денег на этот поход, что мне лично представляется крайне сомнительным.

— Мы не можем отдать Хорасан, — настойчиво повторил самийа и оглядел всех широко открытыми глазами. — Мы не можем этого сделать. Это невозможно.

— Тарег, объяснись, — жестко сказала, как в ладоши хлопнула, мать халифа.

— У меня есть войско, которое разобьет Мубарака аль-Валида, — быстро ответил нерегиль.

— Нет! — вдруг вскрикнула женщина из-за алого шелка.

— А что мне еще остается? — громко ответил Тарик, сжимая кулаки и приподнимаясь на коленях. — Что мне еще остается?

— Нет! Нет! Это… это… это немыслимо!

— Я - не — отдам — Хорасан!!

Самийа вскочил на ноги и стал спускаться вниз по ступенькам. Золотое шитье его длинной белой мубаттана загорелось на солнце.

— Ну-ка вернись! — прикрикнула из-за занавески великая госпожа и нерегиль застыл на нижней ступени.

Обхватив себя за локти — словно бы он замерз под раскаленным полуденным солнцем — Тарик поднялся обратно на возвышение под куполом.

— Скажи это всем, Тарег, — мрачно приказала Айша и затрещала веером.

Ошалело наблюдавшие эту перепалку вазиры отвели глаза от занавеса и уставились на золотую фигуру в тени рядом с ними. Нерегиль стоял, заложив ладони за шелковый пояс-изар, и слегка наклонив голову.

— У меня есть войско, которого хватит для подавления мятежа — и хватит с избытком, — сухо проговорил самийа.

— Что же это за войско? — мягко поинтересовался аль-Фадль ибн Сахль.

— Это джунгары, — спокойно ответил нерегиль.

И обвел взглядом собрание.

У аль-Фадля выпал из рук веер. Глава казначейства, почтеннейший Рафи ибн Макан, побледнел и медленно поднес руку к сердцу. Даже Исхак ибн Хальдун переменился в лице и затеребил край белой чалмы — но тут же овладел собой, полез в рукав за орехами и стал быстро-быстро закидывать их в рот и жевать.

— Это немыслимо, — наконец, пришел в себя главный вазир. — Это безумие! Да ты безумен, нерегиль! Ты что же, предлагаешь призвать на землю верующих их худших врагов?

— Да, а что?

— Прекрати! — Айша, звеня ожерельями и браслетами, вскочила за занавеской.

— А что такого? — усмехнулся Тарик. — Они верны мне, их много, и они беспрекословно подчиняются приказам — чего еще может желать полководец?

— Такой, как ты, — ничего, — тихим страшным голосом сказал аль-Фадль. — К счастью, у нас есть на тебя управа. И ты подчинишься нашему решению, самийа.

— Нет, — спокойно ответил Тарик.

— Прекрати! — на этот раз Айша, судя по звону, топнула ногой.

— Нет, — повернул он голову в ее сторону.

— Госпожа?.. — аль-Фадль тоже посмотрел в сторону занавеса.

— Я не понимаю, чего ты хочешь, — звенящим от ярости голосом проговорила женщина за красным шелком. — Ты хочешь, чтобы мой сын царствовал над трупами и развалинами?

— Я предпочту видеть Хорасан выжженным и обезлюдевшим — но под властью халифа, — прозвучал в ответ нечеловечески спокойный голос.

— Только через мой труп, выродок! — рявкнул аль-Фадль и уткнул в Тарика веер.

И увидел ослепительную, выжигающую глаза вспышку.

— Нее-еет-еет!!!… Тарег, нет! Нет!! Нее-ееет!

Вазир не успел услышать пронзительных криков Айши — окутанный волнами призрачного, гасящего дневное сияние света, он медленно-медленно падал навзничь. Над ним колебалась черная — чернее солнца в затмении, — обведенная узкими, как стрелы, ярко-белыми лучами, фигура, — без глаз, из которых бил все тот же страшный свет, с изнаночно черной маской лица, — и с расходящимися веером свечений крыльями за спиной, в которых терялись распахнутые руки. В нездешнем жаре искажались линии и силуэты, колонны словно оплавлялись в остекляневшем воздухе, и из яростного пламени доносился страшный крик:

— Никогда! Слышите! Никогда! Не отдам! Ни пяди земли! Клянусь! Именем! Всевышнего!..

Дзынь, дзынь — начали лопаться стеклянные стаканчики-колбочки для чая, люди отчаянно закрывали от жгучего неминуемого света лица, кругом свистело и гудело.

— Мама! Мама-ааа!

— Фахр, детка!!

— Мама-ааааа!!..

В сердцевине сгуска света что-то задрожало — и взбесившиеся предметы сначала замерли в воздухе, а потом упали на землю. Кинжально яркие лучи медленно втянулись, теряя в слепящем блеске, — и в них стала проявляться сначала темная, а потом и вполне обычная фигура Тарика — волосы, лицо, руки, белая с золотом накидка. Нерегиль поводил головой и смигивал, усмиряя прокатывающуюся по телу дрожь.

Со двора доносился безутешный детский плач:

— Мама-ааа…

Очень медленно Тарик повернулся на голос.

У серой стены сидела перепуганная простоволосая женщина, прижимающая к себе рыдающего ребенка. Мальчик заходился от всхлипов, дрожа подбородком, и прижимал к груди рыжее тельце хомяка.

Дом Исхака ибн Хальдуна

в квартале Нахийа Шафи

Утреннее солнышко играло веселыми бликами на мелкой ряби разгоняемого ветерком пруда. Махтуба прищурилась, приглядываясь к тому, что стояло на бело-синих изразцах бортика, — и засопела еще сильнее. Так и есть, не сьел. Опять ничего не сьел: ни рагу из баклажанов — вах, какое рагу, с чесночком, с красным перчиком, халифу такое рагу дать, да он пальчики оближет, — ни ребрышек, ни риса, ни моченого кизила с райскими яблочками. Все стояло нетронутым.

Осторожно, подобно пробирающемуся к озеру носорогу, Махтуба выдвинулась за распахнутую деревянную решетчатую дверь — ну и где он? Кравшийся следом Гассан жался на пороге, боясь выходить на террасу.

В саду успокоительно журчал фонтан и исходили знойным треском цикады. Ветер прогладил и перебрал длинную бахрому пальмовых листьев, колыхнул осколки разбитого зеркала пруда.

— Вон он, — острожно прошептал Гассан.

И показал на тоненькую белую сидящую фигурку, прислонившуюся к выложенной изразцами каменной лежанке на дальнем берегу водоема.

— А ножичек? — пожевав губами, спросила наконец огромная женщина.

— Ножичек при нем, — тихо-тихо проговорил Гассан, прищуриваясь.

Изогнутое лезвие джамбии ярко горело на солнце — кинжал лежал поперек большой пиалы, стоявшей у бока нерегиля.

— Как полезет в пруд с ножичком — кричи что есть мочи, прибежим все, сколько нас ни есть, — сурово складывая на колышующейся гигантской груди руки, распорядилась Махтуба. — Смотри мне в оба, о сын греха!

И на всякий случай негритянка поднесла к носу юноши огромный черный кулак. Гассан, отклоняясь от огромной ручищи, лишь согласно покивал.

— А я пошла к воротам госпожу стеречь. Говоришь, сразу до Сальмы допустили, ты быстро передал записку?

Махтуба спрашивала в который раз. И в который раз Гассан покорно ответил:

— Да я ж побежал во дворец сразу после утреннего намаза, и вот как добежал, так и отдал записку-то…

— И что?

Гассан лишь обреченно отмахнулся: и впрямь, что он мог ответить Махтубе? Госпожа смертельно рисковала, покидая харим, — ее могли хватиться всякий миг. Да и перехватить по дороге тоже могли — и о том, что бы случилось тогда, никому не хотелось даже думать…

Белая фигурка на той стороне пруда — лицо уткнуто в обхваченные руками колени — не шевелилась.

Тут за их спиной раздалось быстрое шлепанье босых ног — и придушенный возглас Самухи:

— Ой, матка, давай к дверям, идет, идет госпожа!..

И следом — дробный перестук каблучков по деревянному гладкому полу.

Шлепнувшись носом в землю, Махтуба и Гассан увидели, как между ними остановились, заколыхавшись, яркие складки кораллового шелка, из-под которого выглядывала золотая присобранная оторочка зеленых шальвар и красные сафьяновые туфельки без задников, но на золотом каблучке.

— Поднимитесь, — ласково приказала Айша.

И, снова посмотрев на ту сторону пруда, с горечью добавила:

— Что ж раньше-то не позвали…

И тут Махтуба расплакалась. Размазывая ручищей слезы по круглому большому лицу, она застонала:

— Вай, госпожа, горе нам горе!.. Сейид, да помилует его Всевышний, да смилуется над ним, хоть он и неверный, наш господин, но Всевышний — Он милостивый, прощающий, так вот господин вернулся четыре дня тому из дворца, туча тучей, и с тех пор не выходит из саду! И ничего не ест, вовсе ничего не ест, и даже вина не пьет, просто сидит и сидит, только пересаживается с места на место — вчера вот тут на террасе сидел, а сегодня к пруду пошел, а ведь там самое солнце, и непонятно, ведь камень до бела раскаляется, а он все сидит и не двигается! А самое главное, — тут Махтуба округлила глаза и понизила голос, — я же вижу, хоть и старые у меня глаза, что нашего господина, да простит его Всевышний, посещают шайтанские, шайтанские мысли…

— Ты о чем? — быстро обернулась к ней Айша.

— У него на чашке лежит джамбия — вот уже второй день, — перешла негритянка на страшный шепот и посерела лицом. — И он поглядывает на нее, госпожа, как поглядывают на понравившуюся девушку — искоса и с улыбкой…

— Я поняла.

Айша поправила на лице прозрачную жесткую ткань химара, тряхнула головой и пошла по ступенькам в сад.

…Ее тень упала Тарегу на голову.

Никакого движения. Черные волосы почти скрывали сцепленные под коленями ладони.

— Тарег?.. Тарег?..

И тут она села на корточки и принялась трясти его за плечи:

— Ну же, Тай, посмотри на меня, ну посмотри на меня, давай, давай, подними голову, я знаю, ты меня слышишь!..

Сначала он походил на безвольную куклу, но вдруг плечи под ее пальцами напряглись — и нерегиль резко вскинулся. От неожиданности Айша отшатнулась. А он понял это по-своему и горько прошептал:

— Я становлюсь чудовищем, Айша. Настоящим чудовищем, смотри…

И поднял руку к ее глазам. Белый рукав съехал, Айша с усилием оторвала взгляд от жутких белесых ниток шрамов на внутренней стороне его запястья. Зажав его ладонь между своими, она улыбнулась:

— Что ты такое говоришь? Ну какое чудовище? Я тебя не понимаю, рука как рука…

А он лишь помотал головой, еще больше растрепывая длинную гриву:

— Не-ет, ты смотри внимательно: скоро я покроюсь чешуей, у меня вырастут перепончатые крылья, зубы и я буду летать над вашей землей — как настоящий страж престола, всем на загляденье…

Наплевав на маячивших на террасе слуг, Айша откинула царапающий золотой вышивкой химар и обняла его за шею, привлекая к себе, гладя волосы и спину:

— Нет-нет, ничего подобного не случится… Потерпи, потерпи еще чуть-чуть, все будет хорошо, ты выдержал девять лет, а теперь у тебя есть я, и осталось совсем чуть-чуть, не надо отчаиваться, нужно всегда надеяться на лучшее…

Не переставая гладить мягкие черные пряди, она скосила глаза — расписанная сине-желто-зелеными узорами толстостенная пиала стояла справа от нее. Джамбия сверкала хищным полумесяцем лезвия. В пруд выкину, решила Айша и, целуя горячую от солнца макушку на уткнувшейся в плечо голове, потянулась к кинжалу.

Он перехватил ее запястье мгновенным невидимым движением:

— Ай!

Легонько отстраняясь, Тарег отвел ее руки и отпустил их.

— Прошу тебя, убери оружие, — твердо глядя ему в глаза, сказала Айша.

Криво усмехнувшись, он взялся за роговую серую рукоять кинжала:

— Боишься, да?..

Айша завороженно глядела на поднимающееся в его руке, полированное до зеркального блеска лезвие.

— Вот этого боишься?!

Она дико крикнула и схватила его за руку — но не успела: он злобно, глубоко полоснул себя по вывернутому запястью. И сунул ей под нос:

— Смотри!

Оцепенев от ужаса, Айша увидела: вместо крови из ровных краев раны выступило лучистое золотистое сияние — и порез сомкнулся. На белой коже не прибавилось шрамов.

— Я даже умереть не могу! — крикнул он. И прошептал: — Я осквернен, Айша, осквернен этой Клятвой…

Возмущение придало ей сил, чтобы овладеть собой:

— Да что ты такое говоришь, Тай! Если бы не ты, Аш-Шарийа уже давно бы превратилась в пустоши и выпасы! А я бы была в лучшем случае рабыней кочевника: днем бы чистила шкуры, а ночью бы лежала с раздвинутыми ногами — под ним, его отцом, его братьями и сыновьями, а еще гостями, если бы выпадал такой случай! А то ты не знаешь, как это все устроено у джунгар!

— Именно что знаю, — горько усмехнулся он.

— И что? — вскинула Айша подбородок. — Ты что, не справишься с ними? Справишься! Ты не позволишь им бесчинствовать и наведешь в Хорасане порядок!

Сморгнув, он непонимающе нахмурился. И Айша пояснила:

— По здравом размышлении мы сочли твое предложение верным обещанием успеха. Ибн Сахль…

— Он жив?.. — встрепенулся Тарег.

— У него до сих пор дергается щека, но это пройдет, — усмехнулась Айша и продолжила: — Так вот, аль-Фадль ибн Сахль считает, что двоим старшим сыновьям этого Арагана так или иначе пора возвращаться на родину, так что тебе будет легче просить у них помощи…

— Я ничего не собираюсь у них просить, — тихо сказал Тарег.

Она осеклась и смешалась.

— Прости, я не то сказала.

Нерегиль кивнул с кривоватой усмешкой.

"Конечно, не то. Боги ни о чем не просят", подумала она и вспомнила вчерашний разговор.

…Начальник тайной стражи привел с собой молодого человека приятной наружности — несколько простоватого на вид, но кто их, людей барида, разберет: ибн Хальдун на первый взгляд тоже казался безобидным пухлым любителем пахлавы и бараньих ребрышек. Юноша степенно отдал поклон: одет он был просто, в коричневый кафтан из тонкого хлопка и скромную белую чалму. Айша обратила внимание, что молодой человек явно не доспал — то ли бессонная ночь в хариме, то ли попойка, усмехнулась про себя она. Оказалось, она была права.

— О высочайшая! Вот Ханид аль-Хатиби, знаток джунгарского наречия и обычаев! Последние два дня он верно служил престолу, срывая флажок за флажком в винных лавках Мадинат-аль-Заура, не щадя молодого здоровья и самой жизни!

Укоризненно поглядев в сторону хихикающего вазира, молодой человек потер опухшее лицо с набрякшими подглазьями.

Фыркнув, Айша еще раз оглядела мающегося похмельем юношу и опустила веер, уронив на место шелк занавески:

— Объяснись, о Исхак.

— Сыновья Араган-хана прослышали о предстоящем походе на Хорасан и радовались как умели, а Ханид сопровождал их по ханьским и ханаттанийским торговым подворьям столицы в поисках рисовой водки и пальмового вина.

При этих словах вазира юноша непроизвольно сморщился и сглотнул. Айша нетерпеливо стукнула веером по ковру.

— Его заданием было выяснить, что на самом деле думают джунгары о походе и о… Тарике.

— Мудрое решение, — усмехнулась Айша: воистину, вино развязывает языки лучше любого допроса.

— Пусть Ханид аль-Хатиби сам расскажет тебе все, о светлейшая, — улыбнулся ибн Хальдун и ободряюще кивнул морщащемуся от головной боли юноше.

А тот мужественно сглотнул еще раз и начал рассказ:

— О могущественнейшая! Давший джунгарам единый закон Эсен-хан говаривал, что приличия позволяют человеку напиваться пьяным лишь три раза в тридцать дней, но лучше было бы, если бы человек выпивал лишь два раза в месяц, а то и один, а еще лучше, если бы он вовсе не пил вина, но, восклицал он, "где найти человека столь достойного поведения!"

Айша весело засмеялась, а юноша улыбнулся и продолжил:

— Так вот, госпожа, я полагаю, что на радостях Онгур и Архай выпили все положенное им приличиями на несколько месяцев вперед…

Отсмеявшись, Айша легонько подняла веером занавес и, придерживая платок перед улыбающимися губами, ободряюще взглянула на юношу:

— Чему же они так радовались, интересно?

— Чести идти под Белым знаменем, о моя госпожа!

— Белым знаменем?.. — что-то такое она слышала об этом белом знамени…

— Белым знаменем Сульдэ, в котором живет могущественный дух предков, — его поднимают лишь в походах под началом великого кагана, о светлейшая.

— Разве Араган-хан избран великим каганом джунгар?

— Нет, госпожа, и в этом-то все дело. Онгур и Архай праздновали грядущую возможность отличиться в бою под началом Тарика, о госпожа. Джунгары полагают, что их бог, которого они называют Небесный отец, Тенгри, послал на землю могущественного духа, своего сына. И этот дух вселился в Эсен-хана, и тот опрокинул крепости и государства соседних народов и дал джунгарам единый закон, — великую ясу, как они ее называют. Но потом за несправедливые дела дух покинул Эсен-хана, и Тарик убил его в поединке. Так вот теперь мудрые люди джунгар говорят, что этот дух пребывает в Тарике…

— Подожди, подожди… — ошеломленная Айша помахала веером. — Разве эти Онгур и Архай не приняли истинную веру? Какой дух? Какой Тенгри? Разве эти юноши — не правоверные?..

Тут пришло время улыбнуться Ханиду — и он показал все тридцать три зуба, несмотря на жуткую головную боль и тошнотную муть в желудке:

— Правоверные джунгары, моя госпожа? Такое невозможно, уверяю вас… Нет, они поклоняются Всевышнему и исполняют все здешние обряды — но только из опасения, что бог чуждого племени накажет их за невежливость. Вернувшись в степь, они забудут про намаз и Книгу, — ибо в степи властвуют Тенгри и…

— …могущественный дух, — задумчиво продолжила Айша, медленно опуская занавесь.

— Да, моя госпожа. Могущественный дух. Тарик. Когда он вступит в Алашань, джунгары соберут курултай и поднимут Белое знамя, которого степь не видела уже много лет. И пойдут в поход под знаменем предков Сульдэ — под началом белолицего бога, пришедшего в степи с севера.

— Какова же их цель в этом походе?

— Наказать тех, на кого укажет разгневанный бог, — тихо ответил Ханид и поклонился.

Айша развернула веер и принялась медленно им обмахиваться.

— Разгневанный бог… — прошептали ее губы.

Воистину, сказанное юношей трудно было принять разумом.

Исхак ибн Хальдун вежливо кашлянул в кулак.

— Да, Исхак?..

— Как бы то ни было, о светлейшая, теперь мы можем быть точно уверены: Тарик получит под начало многочисленную и послушную армию. Нам не придется сомневаться в преданности джунгарских воинов и военачальников.

И ибн Хальдун недобро улыбнулся.

— Да, я бы на месте Мубарака аль-Валида начала себе подыскивать другую провинцию для правления, — тихо сказала Айша и медленно свернула веер. — Ты принес нам воистину прекрасные новости, о Ханид.

Меж тем, несчастный оглянулся на золотившийся, как масло на сковородке, пруд и снова с трудом сглотнул.

Сжалившись над его страданиями, Айша кликнула невольницу:

— Эй, принеси этому человеку напиться!

Ханид благодарно припал к полу, а заглянувшая за занавес Утба на мгновение скривилась — согласно церемониалу во дворце не принято было поить посетителей. Айша подумала, что наглую мерзавку — кривиться она еще на меня будет! — неплохо бы высечь, а потом передумала:

— Эй, Утба! Смотри принеси все как положено. И позови Сальму.

Когда старшая невольница вошла, Айша поманила ее к себе за ширмы и что-то ей пошептала на ухо. Сальма медленно закивала, улыбаясь:

— Воистину, это прекрасный и мудрый выход из положения, госпожа.

Тут вошла Утба: в одной руке она держала поднос-шараби с хрустальным кувшином и стеклянной пузатой чашечкой для питья — все было покрыто отрезом дорогой дабикийской ткани. В другой руке Утба держала шелковый платок для вытирания губ.

— Это вода с патокой, — улыбнулась Айша и снова озорно приподняла занавесь — на этот раз, чтобы подмигнуть несколько ошалевшему молодому человеку.

На самом-то деле в кувшине было намешано белое вино со льдом.

Юноша благодарно кивнув, принял из рук Утбы наполненную до краев чашку, — стараясь при этом не глядеть в едва прикрытое прозрачным розовым газом молодое красивое лицо девушки: глаза густо подведены, черные загнутые ресницы трепещут, полные губы ярко напомажены. Отхлебнув, он сначала неверяще распахнул глаза, сделал второй глоток — и понимающе улыбнулся:

— Воистину, о светлейшая, в твоем дворце прекрасно смешивают патоку с водой.

Айша благосклонно наклонила голову.

Меж тем, юноша степенными маленькими глотками утолил жажду и с поклоном отдал чашку невольнице. Тогда Сальма выступила вперед и сказала:

— Возьми, Ханид, все это твое.

Утба быстро поставила стеклянный стаканчик на дорогой поднос и, простершись, подвинула его к молодому человеку. Тот ошеломленно кивнул. А Сальма повернулась к невольнице и сказала:

— Иди с этим юношей.

Тот низко поклонился и спросил:

— Почему так?

И старшая над невольницами ответила:

— Нет такого обычая, чтобы человек, не вхожий в другие дни во дворец, касался чего-либо и это оставалось во дворце. Я исполняю то, что мне приказано исполнить, и нет такой силы, которая заставила бы меня поступить иначе. Теперь девушка будет с тобой, и все, что она принесла, тоже.

И Ханид, не уставая благодарить, ушел со всем этим.

…- Прости меня, — сочла она нужным извиниться снова. — Я лишь хотела сказать, что двое сыновей Арагана помогут тебе в походе.

Нерегиль снова лишь недовольно скривился.

— Ты возьмешь с собой гвардейцев?

— Я подумаю, — Тарик дернул плечом.

— Через пять дней — счастливое число по гороскопу Фахра. Вы выступите после полудня — Яхья говорит, что звезды советуют воздерживаться от выхода утром этого дня.

Он снова лишь дернул плечом.

— А в ночь перед выступлением во дворце будет праздник в твою честь.

И тут он вскинулся:

— Айша, ну сама-то посуди, какой праздник! Я не знаю, как показаться на глаза Фахру, я до смерти испугал ребенка…

— Тарег…

— Я…

— Тарег, послушай меня. Да, ты испугал его. Но это не первый и не последний испуг в его жизни. Не забывай, у Фахра два наставника. Ты — и Яхья ибн Саид. И Яхья объяснил ему: Всевышний милосердно скрыл истинный лик ангелов, дабы уберечь сердца и души смертных от непереносимого ужаса. Но иногда ангелы сбрасывают свое человеческое обличье и приоткрывают истинное. И за эти мгновения нужно быть благодарным- не всякому человеку дают возможность заглянуть в мир по ту сторону солнца.

— Чушь, я не ангел… — пробормотал он, отворачиваясь.

— Я знаю, знаю, ты всего лишь бестолковый самийа, — засмеялась Айша и нежно взяла его щеки в свои ладони.

И потянулась губами к его губам.

— Ой нет… — попытался сопротивляться он.

— Пойдем в тень, — замурлыкала она, ластясь и поглаживая его по плечу, по груди, по животу. — Ты покинешь меня на несколько месяцев… я прошу тебя, ну пожалуйста… и я уже все приготовила для праздничной ночи…

— Во дворце-е?..

— Да-а… Дай-ка я сама сниму с тебя пояс…

— Это добром не кончится, когда-нибудь нас поймают… — и он прихватил ей губами ухо, от чего Айша выгнулась и застонала.

— …если я снова буду кричать, как тогда…

— И вправду, пойдем-ка мы в тень…

…- Ну, все, теперь уж он ее до ночи не отпустит, — улыбнулся Гассан, провожая взглядом бредущую по траве, роняющую одежды и время от времени свивающуюся в поцелуях пару.

Наконец, любовники скрылись в маленькой беседке, чьи новые, только что вставленные деревянные решетки-шебеке заплетали зелено-бордовые плети плюща. Махтуба довольно засопела: она как чувствовала, вот как чувствовала, что госпожа найдет управу на сейида, и велела и ковры там постелить — вай, опять чужие ковры, опять в чужом доме, но хорошие, ничего не скажешь, два кераитских и один тустарский, и подушек накидать, а самое главное, отнести туда побольше обложенных льдом кувшинов с шербетами, слыханное ли дело, господин там как тигр с тигрицей, конечно, от такого захочется пить, а сейид, как назло, сидел у дверей в сад, и пришлось протаскивать все тайком через боковую калитку для садовника, а еще Махтуба велела отнести туда винограду, и сыра, и вкусных свежих лепешек, что всегда так нравились господину, ой что это? Из беседки вылетела на зеленую траву охапка невесомого зеленого шелка — вай, горе мне старой, ахнула Махтуба, но теперь уж ничего не поправить: если уж она забыла повесить занавеску на входе, то про нее уж точно никто больше и не вспомнит, впрочем, это им явно не помешало раздеться, судя по цвету шелка, а и хорошо, что разделись, меньше слугам мороки, потому что о прошлом разе они оба опрокинулись в пруд в чем были, господин в парадном энтери, а госпожа аж в четырех платьях, да каких нежных, ни одно не выжило после такого, шелк купания не прощает, его отпаривать надо, и господин занимался женщиной прямо в воде, а в чем ей было потом возвращаться во дворец, платья-то мокрые из пруда, вот уж они набегались пока господа мутили воду как те две рыбы…

Из беседки вылетела сначала одна красная туфелька, потом, блестя каблучком и шитьем, другая.

— Ай!.. ай!… ай!.. — сладко вскрикивала женщина.

— Ухх, — захихикал Самуха.

— Я тебе дам "ух", — спохватилась Махтуба и наподдала ему по затылку.

Хотела было наподдать Гассану, для порядку, но передумала.

— Все, нечего вам глазеть тут и уши развешивать, вот заведете себе по рабыне, будет вам «ух»…

Хихикая и подталкивая друг друга в бок, юноши пошли за поплывшей в прохладу внутренних покоев Махтубой. Покачивая необъятными бедрами, негритянка шлепала босыми разбитыми ступнями с розовыми пятками, и окриками разгоняла жмущуюся по углам прислугу:

— Чего встали, чего сели, о ущербные разумом! Я что, видела новую землю в цветочных горшках, о Мехмет? Нет, я не видела там никакой земли, кроме старой прошлогодней пыли, о сын греха! А ты, Фируза, ты сидишь чего ждешь? Что сейид и на тебя разохотится? Ушами и мордой не вышла ты, Фируза, больно круглое у тебя и то и другое на сумеречный вкус, и хватит вздыхать, марш готовить плов, они к ночи как пить дать проголодаются, и что вы будете делать, о ущербные, ущербные разумом, когда на вас выйдет голодный и злой сейид?

Смеясь и фыркая в рукава, невольники разбегались в разные стороны — чтобы потом снова возникнуть за спиной у черной мамушки с глупыми улыбками. Самуха вдруг задумался — обычно ему это было не свойственно:

— Эй, Гассан, а ведь паланкин госпожи ждет при дверях!

— Не, — помотал головой Гассан, — не ждет. Она верхом приехала, с одной доверенной невольницей. Видал ее?

— Кого? Сальму? Ага, видал, — тоскливо вздохнул Самуха, сразу почувствовав предательский прилив крови между ног. — Такая не для меня…

— Да ладно тебе, — беззаботно отмахнулся Гассан. — Скоро знаешь что будет? Халиф наградит господина за верную службу и отпустит, а сейид подхватит госпожу на седло — и фюить! увезет ее в свои родные края!

— А ты почем знаешь? — удивился юный степняк.

— Госпожа за него похадатайствует, — уверенно сообщил будущий правовед. — Иначе для них все может плохо обернуться: она же, как никак, мать эмира верующих, да умножит его дни Всевышний!

— Да кто их тронет? — отмахнулся пятерней степняк. — Ты на сейида посмотри — кому-то жить надоело, да?

— Ну, — замялся Гассан, — так-то оно так, но ведь госпожа — она мать нашего халифа…

— Ну и чего? — искренне удивился Самуха. — Самое время ей сейчас поразвлечься, пока молодая, но уже вдовая! Наши ханши, они бы… ух…

И заржал, почесывая бритую голову.

— У нас не так, дикарь ты эдакий, — сердито одернул его Гассан. — Мать халифа — она… она как… не знаю даже кто. Знаешь, как говорят: женщин у эмира верующих может быть сколько угодно, а мать — одна. Ей, вообще-то, не пристало…

— Много ты знаешь, чего пристало, а чего не пристало, — сердито бросила через плечо Махтуба и зашлепала по разноцветной плитке пола внутреннего дворика.

Босой Самуха наступил на раскалившиеся под солнцем изразцы и со стоном заплясал на пальцах под хохот прислуги. Черная мамушка, тем временем, сурово продолжила:

— Вот уж точно чего не пристало, так это осуждать господ, да будет милостив к ним обоим Всевышний.

И, обернувшись, мрачно смерила взглядом враз струсившего Гассана, а тот заоправдывался:

— А чего я-то, чего я-то, я ж о них думаю: виданное ли дело, чтобы мать халифа повторно замуж выходила? Нет, невиданное! Так что ж им, вечно от людей прятаться? Да и не смогут они — разговоры пойдут, сплетни, а тогда уж я даже и не знаю, чем дело кончится… Вот я и говорю: один им путь — прочь отсюда, к сейиду на родину либо еще куда в Сумерки!

Махтуба лишь отмахнулась:

— Все-то ты загадываешь! Начертал калам как судил Всевышний, что тут загадывать…

И решительно поплыла дальше, огромная, как лодка на Тиджре во время Праздника Жертвоприношения.

— А мы куда денемся? — растерянно почесал в затылке наконец добравшийся до прохладного деревянного пола Самуха.

— Я сумеречников боюсь, — рассудительно сказал Гассан. — И отсюда никуда не поеду.

Степняк завистливо вздохнул:

— Тебе-то чего! ты ученый теперь, учиться будешь в медресе, должность получишь, много денег заработаешь, женишься совсем скоро!

На Гассана теперь все смотрели по-новому: мало того что он выдержал вступительное испытание, так третьего дня от главного кади забежал посыльный со словами — все, готова вольная, платите, мол, пошлину и забирайте. Махтуба посмотрела-посмотрела в сторону закрытых дверей в сад, за которыми маячила неподвижная и белая как призрак фигурка хозяина, и вытряхнула из шкатулки сбережения — все тридцать пять динаров. Еще пять золотых наскребли по поясам и башмакам другие невольники, и теперь со вчерашнего дня Гассан, до сих пор не веря в свою удачу, обретался в "правовом положении", как мудрено выражался сейид, свободного верующего ашшарита — и к тому же ученика медресе Мустансирийа.

Однако в ответ на вздыхания Самухи Гассан не остался в долгу и поддал того локтем в бок:

— А ты-то небось спишь и видишь как на Хорасан пойдешь, там девушки, говорят, ух какие красивые!

Самуха заржал:

— Нее!

— Чего нее, главно дело! Возьмем, к примеру, Балх какой-нибудь, так все харимы наши будут!

— Неее, я дурак, конечно, но воинское Уложение о наказаниях прочел! За чужой харим сейид меня вешать будет, а я не хочу!

И тут Махтуба крикнула им из соседней комнаты:

— Ну будет языки чесать! Хорасан, Хорасан! Чего не видели вы в том Хорасане! Харимов им захотелось! Под носом бы лучше посмотрели, горе-вояки, а то вы и в самом деле довоююетесь, пожалуй, до виселицы, да помилует нас Всевышний! Ты, Самуха, как есть готовый висельник, ну а ты, Гассан, ты бы послушал умных людей, я вот прекрасно помню, как говаривал старый господин Яхья ибн Сабайх, да будет доволен им Всевышний: ничто так не отвращает, как мужество в человеке, для воинских дел не предназначенном, да! Куда тебе походничать, Гассан, скажи мне на милость, а?

И мамушка всеми своими телесами выперлась обратно и наставила на Гассана обвиняющий перст. Но тот уперся:

— Я все равно поеду! До Рамазза мы всяко успеем!

— Тьфу на вас, — Махтуба лишь отмахнулась огромной, розовой с исподу пятерней. — Эй, Сухейя, Дана, чего встали вылупились? Что, все ковры на мужской половине перетряхнуты, лампы начищены, пыль протерта? Нет?.. А ну марш работать, о дочери греха, я продам вас в дома ремесленников, дома медников, дома красильщиков, чтоб вы знали, какое счастье вам было служить в благородной семье, а вы его проворонили…

Девушки мгновенно исчезли за деревянными резными дверями. Махтуба, ворча и шлепая босыми ногами по полу, пошла дальше. И тут Самуха с Гассаном наконец-то заметили: Дана с Сухейей снова сунулись в темную неосвещенную комнату и, прикрывая личики прозрачными платками, принялись хихикать и подталкивать друг друга локотками, постреливая подведенными глазками в сторону молодых людей.

Ошеломленно переглянувшись, те расплылись в одинаковых, неверяще счастливых улыбках. И пошли, а потом и побежали — вслед за девушками, туда, куда бубенцами, хрустальными шариками, колокольчиками раскатывался по темным комнатам огромного дома девичий смех.

Йан-нат-аль-Ариф,

четыре дня спустя

Каждый раз ее сердце обмирало и колотилось, заходясь в тысяче недобрых и тысяче сладких предчувствий: где он? Скоро ли придет? Не случилось ли чего? А вдруг его схватят? И тут же она начинала улыбаться в ночную тьму за занавесями мирадора: кто же его схватит, ее ястреба, ее ветер, ее ночное тайное сердце?

Позванивая браслетами, Сальма разбирала ее прическу: в комнате было темновато, — горела лишь одна свеча смешанного с сандаловым маслом воска, и стоявшее перед Айшой зеркало заливал теплый желтый свет, — лицо невольницы не отражалось в маленьком кругляше гладкого полированного металла, но она чувствовала — Сальма улыбается.

Айша благодарно удержала руку девушки у себя на плече — я никогда не забуду, спасибо тебе, о Сальма. Та мягко отняла свои пальцы и продолжила вынимать длинные ханьские шпильки с золотыми коваными навершиями в виде львиных голов, а затем принялась раскручивать длинную черную шелковистую прядь, накрученную на центральный золотой валик, к обеим сторонам которого на ханьский манер крепились цветы из сиреневого и алого шелка. Айша улыбнулась своему отражению в зеркале и промакнула губы влажным платком.

Нежно звякнули тоненькие браслеты, и руки Аззы заботливо подали ей плетеную низенькую корзинку с другими отрезами распаренного хлопка — и Айша принялась прикладывать их к лицу и к глазам.

— Оставь нас, — отмахнулась она от невольницы.

Азза покорно попятилась к двери. После того, как Айша подарила мальчишке Утбу, они все стали гораздо покорнее. Говорили, что этот Ханид не потащил молодую избалованную рабыню к себе в снятый бедный угол, а благоразумно отвел ее к торговцу. И сейчас радовался новому просторному дому среди тенистых парков аль-Мухаррима — нынче в той части столицы можно было снять жилище по весьма сходной цене.

Айша усмехнулась: в книгах наставлений говорилось, что раб должен бояться продажи, как животное коновала, и только тогда в доме будет порядок — и это оказалось сущей правдой.

— Сальма, — мягко обратилась она к девушке, расчесывавшей ей прядь за прядью частым гребешком сандалового дерева, — тебе пора войти в харим благородного человека. Нравится тебе кто-то нибудь?

По тому, как на мгновение замерли ее ласковые руки, и по горячей сумятице вокруг ее разума, Айша поняла — кто-то нравится, и к тому же сильно.

— Ну?.. — ободряюще улыбнулась она, и снова провела ладонью по ее руке.

— Ох, госпожа… мое сердце бьется для Саида аль-Амина, о госпожа, но где славный военачальник — и где бедная рабыня?

Айша засмеялась и похлопала ее по руке:

— Да ты и впрямь безумна от любви, Сальма. У него уже есть наложница, и они прекрасно ладят!

— Афра сейчас на сносях, — коротко ответила девушка и вновь взялась за гребешок.

— Ах ты змея, — Айша прыснула в широкий рукав ханьского ночного платья — ей нравились такие, на манер халата, но с широким запахом и с подпояской.

Сальма лишь испустила печальный вздох.

— Ну хорошо, я поговорю со свахой.

За ее спиной раздались придушенный писк и грохот — девушка благодарно бухнулась на колени на гулкий деревянный пол.

— Ох госпожа, ох госпожа… — и она припала к ее покрытой рукавом руке.

— Иди спать, Сальма, — ласково отмахнулась Айша.

Ночной прохладный ветерок отдувал белый прозрачный газ занавесей. Личные покои матери халифа находились на самом верху, на шестом этаже Младшего дворца. Четыре мирадора, по два с каждой выходящий на сады стороны, смотрели на тополя, акации и кипарисы нижних садов и Дворика канала. Снизу доносился успокаивающий плеск десятков струй — тоненькие фонтанчики выплескивались в длиннейший пруд. Стрекотали кузнечики, из садов большого дворца до сих пор долетали аккорды лютни и взрывы смеха.

И как всегда, Айша заметила его не сразу. Вернее, это он позволил себя заметить, подступив ближе к горящей свече: лучистые желтые отблески тут же зажглись на пряжках парадной перевязи командующего. В ответ на ее упреки — ты пугаешь меня, о хабиби! — Тарег отвечал, что делает это не намеренно: я останавливаюсь, чтобы полюбоваться — и время останавливается вместе со мной.

Кстати, о времени…

Протянув руку к его руке, Айша ласково попеняла:

— Сегодня ты был неосторожен, о любимый…

Да, об этом поэтическом поединке еще напишут в книгах занимательных историй. Аль-Архами, сохранивший за собой славу первого придворного поэта, вызвал на бой на строфах всех присутствующих — сегодня ночью мы будем слагать стихи о любви, сказал он. В далеких землях воины успеют сложить касыды в честь меча и копья, и почтить благодарными бейтами боевых скакунов, но пока вокруг нас бьют фонтаны и цветет жасмин, мы будем говорить о любви и о тех, кто носит браслеты.

И этой ночью сложили ножество стихов, достойных памяти потомков. Решено было распустить "Ожерелье голубки" ибн Хазма — и пусть названия глав пленительной книги вдохновят пирующих. И когда юная невольница наугад открыла ее и сказала: "О соглядатае", аль-Архами выступил вперед и сказал непревзойденные стихи о той необычной разновидности соглядатаев, когда двое одинаково любят одну и ту же возлюбленную, и каждый из них становится соглядатаем для другого:

Невольно двух друзей пленила красавица одна и та же; Друзья следили друг за другом, подобно неусыпной страже; Ни дать ни взять, собака в стойле, которая не ела сена, Осла к нему не подпуская; повадок не бывает гаже.

А когда юная красавица оторвала взгляд прелестных глаз от книги и возгласила: "Об удовлетворенности", вперед выступил молодой Мунзир ибн Хакам из племени Курайш — тот самый, кого Тарик помиловал под стенами Беникассима, даровав юноше жизнь в благодарность за стихи, тронувшие холодное нерегильское сердце. И слава рода Курайш сказал такие стихи:

Мне говорят: "Она далеко", но всей моей душою пленной Твержу: "В одно и то же время мы с ней живем в одной Вселенной. Одно и то же солнце всходит над нами утренней порою И нам дорогу освещает, сияя славой неизменной. Лишь день единственный в дороге, и я бы с нею повстречался, Так что считаю нашу близость я совершенно несомненной. У нас одна и та же вера, один и тот же Бог над нами, И сочетает нас Всевышний своею властью сокровенной.

И, видно, Всевышний распорядился так, чтобы сказанное юношей снова разбередило сердце самийа. Когда отзвучали бейты, сидевшая за занавесом Айша прижала веер к губам — стихи отозвались мучительной болью и в ней самой. "У нас одна и та же вера, один и тот же Бог над нами, и сочетает нас Всевышний…" — что может быть страшнее, когда любящие разлучены и в этом? Она смертная, он сумеречник, она ашшаритка, он язычник, — их пути пересеклись в этой жизни, но навеки разойдутся в посмертии… Не удивительно, что Тарег, видно, испытал то же самое: коснувшись его разума, Айша дотронулась до боли, и горечи, и яркой белой ярости — нерегиль проклинал судьбу и — о ужас! — Всевышнего, разлучившего их если не в жизни, то в смерти.

Испугавшись такого гнева, Айша едва ли ужаснулась больше, когда объявили — "О единении", и слово — среди перешептываний и переглядываний — взял Тарег. И прочел:

Говорил мне собеседник, вопрошавший беспристрастно: "Сколько прожил ты на свете? Годы мчатся не напрасно!" Я сказал: "Одно мгновенье, лишь мгновение, не больше, Остывающее сердце в этом с разумом согласно". Он воскликнул: "Что я слышу? Объяснись без промедленья! Я своим ушам не верю! То, что ты сказал, ужасно!" Я в ответ: "Поцеловал я госпожу мою однажды, Нарушая все запреты; это было так опасно! Я прошу тебя: поверь мне! Хоть с тех пор я прожил годы, Жил я только в то мгновенье, и оно одно прекрасно!"

Стихи вызвали бурю восторгов, и заслуживали всяческого восхищения, вот только…

— …ты не должен так открываться перед людьми, о хабиби…

Садясь с ней рядом, он снял через голову перевязь и горько ответил:

— Ты не единственная, кто призвал меня сегодня вечером к осторожности.

Айша в ужасе вскинулась. Тарег молча передал ей записку: хорошим почерком насх в ней было выведено:

"И сделалось для меня достоверно, что Ахмад ибн Фатх обнажил голову, и показал лицо, и сбросил повод, и открыл свои черты, и засучил рукава, и направился в сторону страсти. И стал он предметом рассказа сказочников, и сообщали о нем вестовщики, и передавали молву о нем по странам, и потекла повесть его по земле, неся с собой удивление, и не достиг Ахмад этим ничего, кроме снятия покрова, и разглашения тайны, и распространения дурной молвы".

— Что это? — тихо спросила Айша, пытаясь унять дрожь в руке.

— Предостережение Исхака ибн Хальдуна, — тихо ответил Тарег, забрал записку и поднес ее к огоньку свечи.

Тонкая полоска киртаса мгновенно вспыхнула и прогорела в серую невесомую ленточку, на которой еще можно было различить узорные строчки ашшаритской вязи. Нерегиль разжал пальцы, и она рассыпалась легчайшими хлопьями пепла.

— Цитата из главы "О разглашении", рассказ о нескромности любящего, — пробормотала Айша.

— Я ответил строчками из главы "О доносчике", — усмехнулся Тарег. — "Берегитесь убивающего троих: доносящего, того, кому доносят, и того, о ком доносят".

— Это слова Благословенного, о хабиби, — отозвалась Айша. — Очень известный хадис.

Тарег лишь дернул плечом.

— Может, тебе взять наложницу? Лучше даже двух… Это бы вызвало пересуды и надолго отвлекло всех, — задумчиво проговорила она. — Говорят, в дом Бараката аль-Фариса привезли несколько юных сумеречниц из Гвинета…

Нерегиль оказался у дверей в одно мгновение. Айша успела лишь метнуться и повиснуть на его запястье:

— Ой прости, прости меня глупую… Нет! Не уходи, прости меня, ну пожалуйста прости…

Скрипнув зубами, Тарег вернулся на ковер, расстеленный перед глядящим в головокружительную глубину нижних садов мирадором. Айша принялась целовать ему пальцы и запястье, другой рукой пытаясь распутать тугой узел изара на его поясе, но он злился, забирал руки, отталкивал ее ладони и шипел:

— А ты заведи себе евнуха поогромнее, это тоже вызовет пересуды, вся столица об этом будет говорить, и ибн Хальдуна это вполне устроит, правда?..

— Ну, Тай, ну прости же, ну у нас все не так, как у вас, ну я же знаю, что ты любишь только меня, и буду знать это, а наложница — она ведь… Ай, нет! Нет!

Айша проволоклась за ним несколько шагов, всем телом оттягивая кисть руки, но Тарегу кинтар с небольшим ее веса были как перышко — нерегиль поднимал ее одной рукой и сажал на плечо безо всяких усилий.

— Не пущу, не пущу, не пущу! Ну не злись же, пожалуйста! Я не виновата, что у нас все не так, как у вас!

— А у меня все так, как есть, и никак иначе! — рычал он в ответ, стряхивая ее умоляюще цепляющиеся руки.

Айша хватала его за пальцы, за запястья, а он снова выдергивал их и отбивался, шипя и ругаясь:

— Если ты еще раз, еще хотя бы раз, предложишь мне эту мерзость, я никогда, слышишь, никогда больше, ни ногой, никогда к тебе не приду больше! Понятно, нет?!…

— Тихо-тихо-тихо, не кричи, понятно, мне все понятно, ну все, ну не злись, прости меня, я сглупила, сглупила, все, больше не буду, о хабиби, какой же ты у меня свирепый…

Айше снова удалось затащить его обратно на ковер, и снова она принялась покусывать ему кончики пальцев, и нащупывать пуговицы высокого ворота, и наконец он позволил поцеловать себя в угол рта, а потом в нижнюю губу, и ей удалось залучить его правую ладонь под ворот платья, и та стала мягко сползать вниз, к груди, к ждущему напряженному соску…

— … сколько же у вас пуговиц на этой фараджийе, — мурлыкала она, трудолюбиво расстегивая их уже над самым изаром, а пальцы оскальзывались и не справлялись с мелкими петлями, потому что он запустил левую руку в ее волосы на затылке и перебирал там длинными пальцами, надавливая то за ухом, то у основания шеи, заставляя откидывать голову и постанывать, — … поцелуй меня, пожалуйста…

— Тогда я не уйду раньше полудня, — наклонившись к ее лицу и ласково лизнув в мочку уха, отозвался Тарег. — А должен уйти утром…

— Ну совсем чуть-чуть, несильно поцелуй…

— Когда вернусь из Хорасана, вот тогда… тогда…

Длинная складчатая лента пояса наконец размоталась и улетела в сторону, и Айша принялась нетерпеливо сдирать ему с плеч белый — аббасидского цвета — шелк парадного платья. А нерегиль не выдержал, схватил ее за щеки — и жадно прижался губами к ее рту. От ослепительного огня под веками Айша застонала сквозь зажатые его ртом губы, захлопала руками, как крыльями, — и бессильно повалилась на спину, утягивая его вместе с собой.

Харат,

лето того же года

С вершины Факельной башни открывался прекрасный вид на неприступные укрепления цитадели: на юг смотрела пузатая, как стенка чайника, высоченная стена верхних дворов, в прямоугольных проемах между громадными зубцами кишели воины, чьи остроконечные шлемы и синяя шелковая одежда гвадейцев-валимидов ярко горели на солнце; в идущем широкой дугой первом дворе перед внешней стеной стояла пыль — туда прибывали воины хашара. Заслышав о нападении джунгар, люди шли на помощь из Ширвана и Самлагана, и даже далекий Мейнх прислал ополчение.

К югу, куда хватало глаз, тянулась широкая зеленая лента долины. Плавный, текущий желто-бурой водой, Герируд обтекал пологие холмы, которыми опадала стена Паропанисад: на востоке она взмывала к небу громадами коричнево-серых скал. На острых пиках и в широких скальных седловинах, среди немыслимо далеких перистых облаков лежал снег. Обжигающе холодные вершины отрешенно плыли в выцветшем небе хорасанского лета — Крыша мира, Паропанисады, равнодушно наблюдали за мельтешением смертных жизней у своего подножия.

У западных и южных ворот города слышались отчаянные жалобные крики, плач и рев животных: беженцы из оазисов Герируда умоляли пустить их под защиту стен города. Из частых бойниц низкой внешней стены в них летели камни и проклятия, у первых воротных башен, защищающих вход на перекинутый через ров мост, строй прикрывающихся круглыми щитами воинов размахивал булавами и тыкал в верещащих, давящихся людей длинными копьями: в городе уже не хватало воды, колодцы подсохли к середине удушливо знойного лета, женщины, замотав головы покрывалами, часами дожидались очереди наполнить кувшин под немигающе жарким солнцем.

Ирар ибн Адхам, новый шихна Харата — город присягнул эмиру Мубараку аль-Валиду всего-то пару месяцев назад, — прищурился и приложил руку ко лбу: теперь он прекрасно видел наступающую джунгарскую конницу.

В двух фарсахах ниже по течению реки с холмов к воде спускались ряды белых домишек под красной черепицей — вилаяты долины Герируда славились своим богатством и обилием воды, фруктов, прекрасными урожаями пшеницы, и то селение, на которое сейчас смотрел Ирар ибн Адхам, не было исключением. Над желтой лентой ведущей к Харату дороги высоко стояла пыль: вдоль стены зеленых, с заботливо выбеленными внизу стволами тополей, шли и бежали люди. Жители Джама — так назывался вилаят — спешно покидали дома: в городке уже начались пожары. Сжимая кулаки, Ирар ибн Адхам наблюдал, как над красными крышами и зелеными свечками тополей поднимаются все новые и новые столбы дыма.

Передовой тумен джунгар вышел из города и походной колонной рысил вдоль забитой беженцами дороги — не обращая на мечущихся людей никакого внимания. Пока не обращая — ибн Адхам знал, что к ночи всех, кто не успел укрыться за городскими стенами, переловят. И на рассвете погонят к стенам его города — засыпать рвы. Так случилось в Газне. Так случилось в Нисе. Так случится здесь. А когда ров заполнится трупами феллахов, к стенам погонят пленных кипчаков и меркитов и подвезут баллисты и катапульты с ханьскими расчетами. И с восходом солнца начнется штурм.

Мчащих к городу степняков заметили давящиеся у ворот в последней надежде люди — и их жалобный вопль поднялся к небу. Они поняли, что к утру станут шахидами.

Газна пала на второй день осады. Он обошелся с городом милостиво — перебили лишь всех воинов гарнизона, числом полторы тысячи. Горожанам сохранили жизнь и имущество — то имущество, что не пошло в уплату дани. Он, издеваясь и куражась, сказал дрожащим членам городского совета, что на два миллиона дирхам, обещанных Мубараком аль-Валидом халифу, успели нарасти большие проценты. Горожанам пришлось отдать все золото и драгоценности. А членам городского совета — еще и достигших брачного возраста дочерей. Онгур-хан и Чжочи-хан, сыновья Арагана, раздали их своим воинам, оставив, как водится, самых красивых девушек себе.

Гордой, выдержавшей не один приступ и степняцкий налет Нисе повезло меньше. Отряд гвардейской конницы совершил вылазку и заманил джунгарский тумен в засаду в Хумхарском ущелье. Разъяренная поражением тварь лютовала два дня, изничтожая виновных: рассказывали, что казнили каждого десятого из тех, кто выжил в схватке. Жители Нисы в ужасе наблюдали за тем, как над распаханными полями кружатся стервятники, расклевывая ободранные от одежды трупы. Говорили еще, что какая-то джунгарская тысяча завернула в вилаят в виду стен крепости и принялась по своему обыкновению разорять его. Так он пришел в дикую ярость и чуть не сожрал ослушников живьем: тумен совсем юного Архая, сына Арагана, добавил еще тысячу трупов к тем, что уже лежали в спелой пшенице у стен Нисы. Феллахов из вилаята на следующий день погнали ко рву крепости, и ни одна несчастная душа там не выжила, зато джунгары усвоили урок: убивать и грабить можно только по приказу. А без приказа — нельзя.

Ниса продержалась семь дней. Жители города сражались наравне с тюрками гарнизона — дрались за каждый квартал, за каждую улицу, за каждый дом. Когда цитадель пала, укрывшиеся в четырех масджид города люди стали умолять о милости. А он, рассказывали чудом выжившие в резне, укрывшиеся в арыках на заброшенных полях люди, отдал приказ: не мучить, не калечить, не щадить. Джунгары выполнили его на совесть — к утру город был безупречно мертв.

Теперь наступала очередь Харата.

Степняки, плотным строем по пятеро, уже шли между зелеными, поросшими вековыми карагачами холмами предместий: сотрясающая землю дробь копыт, свист и гиканье доносились до стоявших на башне военачальников. Разбегающиеся с дороги люди, бросая поклажу и детей, пытались карабкаться вверх по склонам и укрываться среди белых столбиков надгробий кладбищ, плетеных разгораживающих бахчи оград, колотили кулаками в наглухо запертые двери усадеб, лезли через их беленые глинобитные заборы. Джунгары хлестали плетьми тех, кто попадался им на дороге, — вопль ашшаритов поднимался к небу.

— Странно, — подал наконец голос Аббас ибн Раббьях, начальник гарнизона. — Почему они жгут Джам?

— Почему странно? — сквозь зубы отозвался Ирар.

От походного строя джунгар отделился большой отряд и, споро разматывая арканы, пошел врассыпную: степняки мчались на охоту за теми, кому нынче на рассвете предстояло умереть во рву Харата.

— Они уже сожгли два вилаята до него, — поправляя панцирный нагрудник, ответил ибн Раббьях.

На путаных улочках рабата столкнулись те, кто пытался пробиться к закрытым воротам цитадели, и те, кто от них бежал: вопли и звуки ударов — отчаявшиеся люди принимались тузить друг друга с каким-то предсмертным остервенением — доносились и до вершины Факельной башни.

— А знаешь, почему они два не трогают, а два жгут? — процедил Ирар.

— Знаю, — усмехнулся начальник гарнизона. — Тарик сказал, что джунгары не умеют считать до трех.

На северном тракте ничего не было видно из-за пыли — колонны беженцев тянулись до самого горизонта. Солнце уже перевалило за полдень.

На обходящей погибающий в огне Джам дороге показался блестящий медными заклепками панцирей отряд тяжелой джунгарской конницы. В голове колонны колыхался огромный туг с девятью длинными темными хвостами. Ирар ибн Адхам стиснул зубы: к стенам его города шло Белое знамя степи. Сульдэ.

Ночь следующего дня

…- Не стреляйте! Не стреляйте! Мы послы! Послы!..

На большую площадь перед западными воротами цитадели стали выходить машущие руками люди. Зарево пожара — рабат и городские кварталы полыхали с самого заката — разгоняло ночную тьму над оцепеневшей крепостью: в подсвеченном рыжими отблесками небе четко выделялись три круглые высокие башни с мелкими зубцами. На изломанной бастионами второй стене и над тяжелым квадратом нижних ворот молча толпились люди в факелами в руках. Окованные медью створы под остроконечной аркой разошлись, и в щель, жалостно выкрикивая мольбу не стрелять по ним, протискивались, один за одним, послы осажденных — все как один благообразные старцы, в зеленых чалмах зайядитов, с накинутыми на плечи талейсанами законников и ученых.

Переступая через валяющиеся в кровавой грязи отрубленные руки и истыканные и посеченные трупы, они, спотыкаясь и ломая руки, в ужасе поглядывая себе под ноги, подходили все ближе и ближе к ожидающим их всадникам.

Получив письмо за подписью Халафа ибн Халликана, амиля Харата, и Марваза ибн Умара, городского кади, Тарик приказал Онгуру и Чжочи прибыть к нему в ставку. В город они вошли поздно, уже ближе к полудню — защищавшие городскую стену воины хашара и гарнизона отбивались отчаянно. Степняцкие кони цокали по безлюдным улицам — люди дрожали по подвалам. Над кварталами плыл дым и стояла медленно оседающая пыль. Тарик запретил грабить Харат — горожане не оказали ему никакого сопротивления. Укрывшихся в масджид он приказал выпустить — пусть расходятся по домам, сказал он. И молятся там, потому что теперь здесь будет моя ставка. Письмо городских старейшин Тарику принесли сразу, как он вьехал под гулкие своды огромного здания под бирюзовым, изузоренным золотом куполом, — а перед западными воротами крепости погиб сунувшийся на вылазку гвардейский отряд. Ближе к ночи нерегиль соизволил согласиться принять посольство осажденных.

…Дикари, посвистывая, гнали послов через вымершие темные улицы, как стадо баранов, — тыкая в старые ссутулившиеся плечи древками копий, поддавая по затылкам кнутовищами. Стиснув зубы, Рукн ад-Дин переступал измученными подагрой ногами — не упасть, твердил он себе. Выдержать. Выдержать. Старый имам понимал — стоит ему упасть, и Всевышний оставит его своей милостью, ибо джунгары не знают о милости Всевышнего. Его просто забьют плетьми, заставляя встать. Когда очередное извилистое ущелье между дувалами вывело их на взбитую в рыхлую грязь площадь перед Джума-масджид, старик восславил Милостивого. Перед высоким квадратным порталом горели костры — изразцы и позолота играли цветом в отблесках пламени. В розовое от пожара небо упирался черный палец минарета — на его круглой верхней башенке не горел фонарь. Окошки лестницы тоже были мертво черны. Неужели они не допустят ашшаритов на молитву, ведь завтра пятница и среди них есть верующие, ужаснулся Рукн ад-Дин — и чуть не растянулся в грязи, оскользнувшись в предательских кожаных туфлях в луже лошадиной мочи.

По-хозяйски покрикивая, дикарь пихнул его навершием нагайки в плечо, и еще, и еще, и Рукн ад-Дин почти понимал его речь: живее, старые скоты, ругался джунгар, живее. Он не любит ждать.

Оскальзываясь и едва успевая переступать через яблоки конского помета, они бежали через площадь к бирюзово-золотой, играющей сполохами ночи, громаде входа — мимо костров, маленьких походных юрт, занавешенных кожаными пологами повозок и бестолково бродящих стреноженных лошадей. У входа степняки не спешились, так и погнали по ступеням вверх, горяча и вздергивая морды лошадок, — и старый имам понял, что пятничной службы в масджид не будет. И с ужасом понял, что это были за деревянные ящики, которые валялись по всей площади, — джунгарские коньки теперь опускали в них морды, хрупая овсом. В них хранились списки Книги для учащихся медресе. А еще через мгновение осознал, что пошло на растопку горевших по всей площади костров. Не упасть. Выдержать. Утерев рукавом слезы, Рукн ад-Дин, закусив губу и сдерживая стоны, пошел по ступеням вверх.

Внутри главного зала горели факелы, разгоняя темноту у подножия алебастровых стройных колонн. Под куполом и в боковых приделах сгущалась тьма. Цокот копыт по плитам пола гулко отдавался в пустоте громадного здания. У самого входа в михраб расстелены были ковры, и на них кто-то сидел. Рядом держали под уздцы нескольких коней, они били копытами по плитам мервского мрамора, подковы высекали искры.

Справа от себя Рукн ад-Дин услышал возглас ужаса — шедший рядом Али Занди не сдержался и, ломая руки упал на колени. Конвойные залаяли, защелкали плетями, но старик не отрывал взгляда от чего-то впереди себя и рыдал, утираясь рукавами. Ад-Дин проследил его взгляд и еле удержался на ногах: арка михраба с именами Всевышнего была вся оббита — золоченую вязь по ее ободу расколотили в прах, оставив белеющие, как переломанные кости, сколы.

Джунгар гаркнул по-своему и перетянул спину Али Занди нагайкой, старик вскрикнул, степняк снова замахнулся — и тут по залу резко хлестнул злой окрик. Из тьмы свистнуло — и конвойный без звука упал с коня со стрелой в груди. Двое джунгар, не обращая внимания на свалившегося на мрамор товарища и поскакавшего в пересеченную белеющими колоннами тьму коня, подхватили Али Занди под локти и чуть ли не понесли вперед.

У края ковра послов грубо пихнули в спину, заставляя встать на колени. Рукн ад-Дин склонил голову, не решаясь ее поднять, — от их смирения сейчас зависела жизнь тысяч людей.

— Зачем вы здесь? — звякнул над ними нечеловеческий голос.

Среди цоканья, лошадиного храпа, злых выкриков и гулкого дробота копыт — в боковом зале ловили сбежавшего коня, — Рукн ад-Дин хорошо слышал хриплое дыхание своих товарищей. С его лица бежал пот. Что ж, нужно было решаться.

— О господин…

— Чей? — в голосе звучала ледяная, как снег на пиках Паропанисад, злость.

С носа старика упала и разбилась о гладкий мрамор еще одна капля пота. И он решился:

— О самийа! Среди тех, кто ждет решения своей участи в цитадели, есть виновные — и есть невинные. И даже среди тех, кто давал присягу эмиру аль-Валиду, не все виновны.

— Да неужто?

— Люди выполняли приказы тех, кто пришел в город и взял их души в кольцо копий. Мы провозглашаем хутбу на те имена, которые нам подают пятничным утром, о самийа. Ты травишь волками овец, о Тарик.

И Рукн ад-Дин поднял голову. Нерегиль сидел не далее, чем в трех шагах от него. Бесстрастное лицо не выражало ничего. Только глаза были живыми — злые. Очень злые. Старый имам встретил их взгляд — и выдержал его, именем Справедливого. Наконец, бледные губы разомкнулись:

— Зачем вы здесь?

— Почтенные Халаф ибн Халликан и Марваз ибн Умар предлагают сдать цитадель, о Тарик.

— Как же у них получится сдать цитадель с тысячью гвардейцев, да еще и полную воинов хашара?

— Они взяли шихну, военачальника и каидов под стражу — и готовы выдать их тебе на суд и расправу, когда ты того пожелаешь. Ополченцев больше, чем воинов гарнизона, и они хотят сдаться.

Нерегиль расхохотался. Его издевательскому смеху вторили те, кто сидел на коврах за его спиной и стоял вокруг — джунгары хлопали себя по бедрам и толкались в бока, кони храпели и испуганно ржали, вздергивая морды.

Отсмеявшись и утерев рукавом выступившие на глазах слезы, нерегиль прищурился — и вдруг спросил:

— А тебе почему противно передавать мне эти условия?

Ну что ж, видно, все равно никому не выжить. Начистоту так начистоту:

— Я полагаю, что это подло — предавать своих защитников, о Тарик. Ирар ибн Адхам и Аббас ибн Раббьях готовы были положить жизни за жителей этого города.

— Вот кого я повешу с большим удовольствием, так это их, — криво усмехнулся Тарик. — Причем не за измену халифу. А за нерадивость. Я учил их прежде всего думать о людях из окрестных вилаятов и тех, кто не может укрыться за стенами. А они оставили их на произвол судьбы. Плохой шихна из твоего Ирара ибн Адхама. Этому городу нужен новый наместник.

Имам Пятничной мечети лишь поник головой.

— А может, тебе и кади с амилем жалко, а, старик?

— Никто не знает своего ответа на Страшном суде, о самийа. В одной старой книге сказано: хорошо получить воздаяние в этой жизни, чтобы не оставить возмездие на Последний день. Но там же и сказано: если ягненок погибнет на берегу Нарджис — ей-ей, за это в день Страшного суда спросится с тебя.

Тарик хмыкнул. И спросил:

— И что же ты предлагаешь мне сделать, о Рукн ад-Дин?

— Пощадить всех, кто желает сдаться на твою милость, — тихо, но внятно ответил имам.

— А что, ибн Адхам и ибн Раббьях готовы сдаться?

— Они не верят в твою милость, о Тарик.

Нерегиль надолго задумался. А потом язвительно проговорил:

— Странный ты человек, Рукн ад-Дин. На твоих глазах за эти два дня убили тысячи людей, а ты пролил слезы лишь по дурацкой исписанной бумаге. Почему?

— Эта книга учит людей быть милостивыми. Сжигая ее, мы уничтожаем урок милосердия.

— Милосее-ердия… — зло передразнил его нерегиль.

И снова замолчал. Потом махнул рукой:

— Ладно. Я отправлю к воротам крепости гонца с известием, что принимаю ваши условия. Предателей казнят — таковым уже ничего не поможет, даже твоя книга. Шихну я велю повесить тоже — он лишний на этой земле, пусть встретится с вечностью. Но я пощажу их сыновей и их харимы.

Старый имам благодарно припал лбом к холодному мрамору.

— Что же до гвардейцев и их каидов — они тоже предатели своего господина, халифа Аш-Шарийа. Изменивших присяге я не прощаю. И не вздумай даже просить меня за них.

Старик благоразумно молчал.

— А вот трусов и поганцев из хашара, забывших свой долг и вдруг расхотевших умирать, я уважу — их не убьют. Я возьму их с собой к Самлагану — нам нужны люди, чтобы штурмовать стены. Правда, Онгур?

И молодой джунгар за его спиной откликнулся:

— Да, повелитель.

Рукн ад-Дин хотел было уже поблагодарить и поклониться на прощание, как его настигло последние распоряжение:

— Да, и еще. Твои товарищи могут идти туда, откуда пришли. И пусть не трясутся — никто их не тронет. Чжочи!

— Да, мой повелитель!

— Дайте им хороших смирных меринов, и два десятка сопровождающих с факелами. И смотрите мне — не окажете почтенным старцам уважения, повешу вверх ногами. Да, тот десяток, что привел их сюда, повесить — люди, которые не уважают старость, не достойны ни жить, ни встретить вечность в старости.

— Да, мой повелитель!

— Ну а ты, о Рукн ад-Дин, — холодные злые глаза уставились ему прямо в лицо, — ты останешься здесь. Я хочу, чтобы ты сопровождал меня в походе на Хорасан.

Мейнх,

месяц спустя

— Кии-ии, кииии-ии…

Из лазоревого поднебесья падал крик ястреба.

— Кии-ииии…

За зубцами верхней площадки факельной башни неприступного хисна простиралось лишь небо — выцветающая голубизна исхода лета, расходящаяся перистая кисея легких верховых облаков. Далеко-далеко на северо-востоке вставала стена гор Пепла, Джабаль аль-Наффаз, — изломанная гряда, сливающаяся с колышащимся виднокраем степного раздолья.

Раскрывая веером ослепительно белый с исподу хвост, наставив мощные лапы, ястреб пал Тарику на наруч — когти с силой вошли в защищавшую предплечье кожу, рука нерегиля мотнулась от налетевшего веса огромной птицы. Ястреб захлопал серо-песочными рябыми крыльями, хищно разевая клюв:

— Кии-киии…

Переступая по тисненой коже, птица наклонялась и тянула шею к лицу нерегиля — желтый клюв раскрывался, показывая черный круглый язык, круглые желтые глаза ярко блестели. Казалось, ястреб сейчас вынет Тарегу глаза — так близко они сошлись… лицами?.. потому что Митрион, похоже, что-то говорил своему господину.

И Тарик и впрямь кивнул птице:

— Спасибо, дружок. Ты принес хорошие новости…

И с силой подкинул свистнувшую оперением птицу вверх. Через мгновение ястреб превратился в точку на небосводе.

— Войско Саида аль-Амина уже близко — они прошли через перевалы, — не оборачиваясь, сказал Тарик.

Устав щуриться в голубую бездну неба, Рукн ад-Дин снова посмотрел в спину застывшего между зубцами нерегиля — на высоте ветер становился зябким, но Тарику, стоявшему в одной легкой рубашке, холод явно был нипочем. Старый улем поежился и поплотнее запахнул одеяло на плечах — старые кости, старые кости. Да еще и такая хлопотная ночь…

Это уже потом глупый юнец Самуха рассказал все по порядку: ну да, ближе к концу лета — вот в прошлом году такое случилось в месяц шавваль, а нынче вот пришлось на начало зуль-каада, — в конце лета, когда землю выжигает солнце, с сейидом случается такая вот ночь. Вроде как такое завелось за господином еще с того времени, как Яхья ибн Саид вез его пленником в Аш-Шарийа. И с тех пор случается каждый год. Надвигающуюся жуть можно распознать по тому, как сейид начинает метаться, не находя себе места, и бормотать по-своему, — никого не узнавая, отмахиваясь от каких-то одному ему видимых собеседников. А самое страшное — округляя глаза, шептал Самуха, — это ладонь. Ближе к закату на ней проявляются две красные воспаленные царапины, а уж ночью — ох, ночью из ладони начинает течь кровь: то есть, конечно, никто этого еще не видел, потому как сейид забивается в какую-нибудь дальнюю комнату и наглухо закрывает за собой все двери, вот только с утра на этих дверях и в той комнате находят кровавые отпечатки ладони — на косяках, на створках, на стенах, на полу. Везде. Везде одно и то же — кровавый узкий оттиск, с ржаво-бурыми потеками под ним. Никто, конечно, не решался подслушивать — но из-за дверей иногда доносились вскрики и стоны, да такие, что волосы начинали шевелиться на голове. А наутро сейид, пошатываясь, выходил наружу, — мрачный, страшный, с серым как у трупа лицом, и тогда ему старались как можно дольше не попадаться на глаза. Еще Гассан рассказывал, что Яхья ибн Саид в ответ на его вопрос — а нельзя ли чем господину помочь, что ж он так мучается-то, хоть бы выпил чего, вина или сонного зелья, — сказал, что, увы, ничем сейиду не поможешь. Это ночь, сказал старый астроном, в которую Тарик утратил свой колдовской камень — с тех пор каждый год в годовщину того дня у самийа смеркается в голове, и он бродит, ощупывая окровавленной ладонью стены, и ищет свое потерянное сокровище.

Вот только нынешней ночью Рукн ад-Дин, изо всех боровшийся со старческой бессонницей, прислушался — и сквозь ровное дыхание спавших в той же комнате молодых катибов и слуг до него донеслись легкие-легкие, как шорох крыльев бабочки, шаги, и тихое бормотание — на непонятном языке. И на башенной лестнице за дверной занавеской потек слабый свет — кто-то шел вниз по лестнице то ли со свечой, то ли лампой. И что-то все говорил, говорил: то сердито, то с горечью, задавая бесплодные, один за другим идущие, полные отчаяния и горя вопросы — и не получая ни одного ответа. И снова принимался бормотать, и снова срывался в бесконечное — ну почему? Ну почему же? Как так вышло? Разве не могло случиться по-другому? Ну почему, почему…

Острожно переступая через растянувшиеся под джуббами и одеялами тела спящих, старик на мерзнущих босых ногах подкрался к дверному проему — и успел увидеть. Фигуру спускающегося по ступеням Тарика окутывало призрачное белесое сияние — нерегиля пошатывало, босые ноги ступали неверно, словно неумелый кукловод мучал марионетку, голова покачивалась из стороны в сторону, по спине мотались длинные спутанные волосы. Левой рукой Тарик держался за стену — преодолевая ступеньку за ступенькой, он заваливался набок — и упирался ладонью в шершавый серый камень. И тогда на стене оставались мокрые темные потеки.

— Ой-ей-ей…

Бытро обернувшись на придушенный возглас, Рукн ад-Дин увидел жмущегося к холодной стене Самуху — с перекошенным лицом и совершенно круглыми от ужаса глазами. Юноша с растопыренным ртом наблюдал, как его господин, шатаясь, скрывается за поворотом лестницы — а на стене, один за другим, один за другим остаются отекающие влажным отпечатки ладони. Одни выше, другие ниже — неверный шаг, вздох, всхип, шлеп ладошкой, непонятное невнятное бормотание, вздох, шлеп ладошкой…

Завороженный страшным зрелищем Рукн ад-Дин на мгновение оцепенел — о Всевышний, такого ему еще не приходилось видеть. Да что там видеть, даже слышать о таком не приходилось. Шепот и вопрошающий горький голос уходили вниз по лестнице. Коридор затягивала тьма — снаружи стояла глухая полночь. Самуха весь дрожал — он боялся оставаться один, но еще больше боялся идти вниз за господином по лестнице.

Наконец, дрожа подбородком и отирая рукавом рубахи пот, юноша процокал зубами:

— О-оннн… вв-вышеллл… и вв-оотт так-кк пошш-ел…

Степняк обычно укладывался спать на пороге Тариковых покоев — я господину верный пес, гордо говаривал Самуха, кому как не мне охранять сейидов сон?

— Свеча есть? — прошептал Рукн ад-Дин — словно боялся, что Тарик их услышит.

— Ддааа… — и юноша протянул ему толстый огарок желтого воска.

— Внизу у факела зажжем, — так же тихо скомандовал имам и показал в темноту на нижнем марше лестницы.

И они пошли вниз. И как выяснилось, хорошо что пошли.

Потому что Тарик, раздвинув обмерших стражников, вышел из башни на узкую площадку верхней стены: замок Мейнха походил на корабль, вытянувшийся вдоль скального гребня, и его зубчатые стены в точности повторяли обводы головокружительной кручи под ними.

Выскочив под обжигающе лядяной ветер, они увидели светящуюся фигуру в трех шагах от себя — уже на парапете между зубцами. Раскинув руки, Тарик подставлял лицо свистящим, с шумом бьющим порывам — а перед ним и под ним на сотни и сотни зира раскрывалась только ветреная тьма.

— Держите его, о сыны греха!! — заорал Рукн ад-Дин окаменевшим воинам — те смотрели на истекающий призрачным светом силуэт со стеклянными от цепенящего страха глазами.

И первым бросился к хлопающей рукавами, пошатывающейся фигуре.

Впятером им удалось с ним справиться — но ненадолго. Самийа рвался с неестественной жуткой силой, закидывал голову с пустыми, широко раскрытыми глазами, когтил обеими руками воздух — и орал. Орал так, что закладывало уши, — на своем странном, переливающемся из октавы в октаву, от высокого к низкому грудному крику языке.

И тогда старый имам прибег к последнему средству. Крикнув:

— Держите его, во имя Всевышнего!

Он сдернул свой талейсан и накинул на хлещущую волосами орущую башку. И, замотав и прижав зеленую шерсть обеими руками, принялся читать книгу Али. Строфу за строфой: от открывающей — "Bo имя Всевышнего милocтивoгo, милocepднoгo! Xвaлa — Всевышнему, Гocпoдy миpoв, милocтивoмy, милocepднoмy, цapю в дeнь cyдa! Teбe мы пoклoняeмcя и пpocим пoмoчь! Beди нac пo дopoгe пpямoй, пo дopoгe тex, кoтopыx Tы oблaгoдeтeльcтвoвaл, нe тex, кoтopыe нaxoдятcя пoд гнeвoм, и нe зaблyдшиx", и так он дошел до строфы "Та ха", до слов "Mилocepдный — Oн yтвepдилcя нa тpoнe. Eмy пpинaдлeжит тo, чтo в нeбecax, и чтo нa зeмлe, и чтo мeждy ними, и чтo пoд зeмлeй. И ecли ты бyдeшь гoвopить гpoмкo, тo вeдь Oн знaeт и тaйнy и бoлee cкpытoй". А пока он читал, спокойно, распевно, пытаясь не обращать внимание на то, что моталось и колотилось и шипело под зеленой тканью в кольце его рук, рывки и крики становились все слабее, и четверо сильных мужчин уже могли перевести дух, но все равно накрепко держали запястья, и локти, и щиколотки, — нерегиль стоял на коленях, Рукн ад-Дин тоже, прижимая к груди голову Тарика, — и читал. И к седьмой строке "Та Ха" самийа притих, и к концу — "Cкaжи: "Kaждый выжидaeт, выжидaйтe и вы, a пoтoм yзнaeтe, ктo oблaдaтeль poвнoгo пyти и ктo шeл пo пpямoй дopoгe!", успокоился и перестал рваться окончательно — только тяжело и часто-часто дышал.

— Тихо-тихо-тихо, — похлопывая по вздрагивающим плечам, приговаривал Рукн ад-Дин, и продолжал: — "Cкoлькo coкpyшили Mы ceлeний, кoтopыe были нeпpaвeдны, и вoздвигли пocлe ниx дpyгиe нapoды! A кoгдa oни пoчyвcтвoвaли Haшy мoщь, тo вoт — oт нee yбeгaют. He yбeгaйтe и вepнитecь к тoмy, чтo вaм былo дaнo в изoбилии, к вaшим жилищaм, — мoжeт быть, вac cпpocят! Oни cкaзaли: "O, гope нaм, мы вoиcтинy были нeпpaвeдны!" И нe пpeкpaщaeтcя этoт иx вoзглac, пoкa нe oбpaтили Mы иx в cжaтyю нивy, нeдвижными. Mы нe coздaли нeбo и зeмлю и тo, чтo мeждy ними, зaбaвляяcь. Ecли бы Mы жeлaли нaйти зaбaвy, мы cдeлaли бы ee oт Ceбя, ecли бы Mы cтaли дeлaть"…

И вот так вот, не переставая читать, старик поднялся и, придерживая талейсан и зажав между локтем и боком остроухую голову, медленно-медленно повел заплетающееся ногами, поводящее боками существо обратно наверх — ступенька за ступенькой, ступенька за ступенькой наверх. «Тихо-тихо-тихо», похлопывал он по обмотанному зеленой шерстью лбу и все читал, читал нараспев, мерно и ровно, лишь на мгновение останавливаясь, чтобы перевести дух на карабкающейся вверх лестнице: "Kтo дyмaeт, чтo Всевышний нe пoмoжeт eмy в ближaйшeй и бyдyщeй жизни, пycть пpoтянeт вepeвкy к нeбy, a пoтoм пycть oтpeжeт и пycть пocмoтpит, yдaлит ли eгo xитpocть тo, чтo eгo гнeвaeт…"

И так они оказались на самом верху, в Тариковых комнатах, и Рукн ад-Дин, косясь на закапанные кровью ковры, на припечатанные страшной пятерней стены, довел самийа до спальных подушек и, жестко нажимая на плечи, уложил наземь — «тихо-тихо-тихо-тихо». Придавил затылок ладонью и продолжил читать: "Myжи cpeди людeй пpибeгaли к мyжaм cpeди джиннoв, и oни пpибaвили им бeзyмия. Oни дyмaли, кaк дyмaли и вы, чтo никoгдa Всевышний нe пoшлeт никoгo. И мы кocнyлиcь нeбa и нaшли, чтo oнo нaпoлнeнo cтpaжaми мoгyчими и cвeтoчaми. И мы cидeли oкoлo нeгo нa ceдaлищax, чтoбы cлyшaть, нo ктo пpиcлyшивaeтcя тeпepь, тoт нaxoдит для ceбя пoдcтepeгaющий cвeтoч. И мы нe знaeм, злo ли жeлaлocь для тex, ктo нa зeмлe, или жeлaл им Гocпoдь иx пpямoгo пyти. И ecть cpeди нac блaгиe, и ecть cpeди нac тe, ктo нижe этoгo; мы были дopoгaми paзными…" И так, твердо удерживая правой рукой загривок под талейсаном, Рукн ад-Дин дошел до строфы «Люди», где сказано "Cкaжи: "Пpибeгaю к Гocпoдy людeй, цapю людeй, Бoгy людeй, oт злa нayщaтeля cкpывaющeгocя, кoтopый нayщaeт гpyди людeй, oт джиннoв и людeй!" И принялся читать Книгу с самого начала, и так он пропел все сто четырнадцать строф четыре раза — не отнимая ладони от головы распростертого у его ног существа, — пока дыхание Тарика не стало ровным, кулаки не разжались, а в высокие узкие окна Факельной башни не глянуло утро. И в ярком золотом сиянии окровавленная ладонь несчастного высохла, словно солнечный свет смыл с нее кровь, зарубцевалась — и вконец разгладилась и зажила, словно и не кровоточила до того. И нерегиль пошевелился — уже безобидно, как спящий. Рукн ад-Дин отпустил его и завернулся в свой талейсан. А Тарик свернулся клубком, уткнул нос под локоть — и крепко, безмятежно уснул.

…За ночь у старого имама отмерзли ноги — за самийа он побежал как был, босиком, а в комнатах нерегиля на самом ветреном верху гуляли ледяные сквозняки, и хорошо, что Самуха догадался принести ему из общей спальни туфли. Вот почему в ответ на известия о скором подходе войск Рукн ад-Дин влажно чихнул и озабоченно высморкался в платок. Да, возраст, ничего не попишешь.

— Я помню все, что случилось этой ночью, — все так же не оборачиваясь, сообщил Тарик.

Ветер подхватил его волосы и растрепал их, как тысячу флажков над войском. Тоненький лен рубашки облеплял ему бока под бьющие гулкие порывы — старик ежился и мерз от одного этого вида.

— Это хорошо, — отозвался наконец старый имам. — Одержимые обычно ничего не помнят.

Нерегиль презрительно фыркнул — мол, где я и где одержимость. И, облокачиваясь на выкрошенные непогодой зубцы парапета — пепельная гряда на горизоне таяла в послеполуденном мареве — поинтересовался:

— Зачем ты едешь со мной, старик?

— Разве ты не сам приказал мне сопровождать тебя?

— Сопровождать можно по-разному, — отозвался самийа, закидывая голову в яркое небо. — К тому же твои просьбы о милости пока не возымели на меня никакого действия.

Имам горько вздохнул: Сумлаган ему спасти не удалось. Шихна с горожанами уперлись как верблюды — видимо, надеялись на толщину стен аль-кассабы. На четвертый день непрерывного штурма город пал — и нерегиль вынес над ним свой всегдашний приговор. Не мучить, не калечить, не щадить. Разъяренные потерями джунгары не оставили в живых даже собак и кошек. Утешало лишь одно: за фарсахи видный пожар Сумлагана и леденящие душу рассказы беженцев вразумили горожан Мейнха: получив продиктованное Рукн ад-Дином письмо — "бойтесь гнева Всевышнего, бойтесь гнева Судии над Хорасаном, пришел час расплаты, час неправедного и несправедливого, ваш город снесет ветер гнева, как другие города до него" — выслали посольство с ключами от цитадели и изъявлениями совершенной покорности. Точно такие же письма катибы старого улема разослали и в Фейсалу, и в Хативу, и в Беникассим, и в Нишапур, и в Мерв с Балхом. Фейсала уже ответила — и Рукн ад-Дин благодарил Всевышнего за спасение еще одного города верующих.

— Да, — недовольно встрепенулся нерегиль, — и почему ты называешь меня "гневом Всевышнего"? Это глупо. В последние годы я живу под печатью дурацких метафор — я уже побывал и ангелом, и шайтаном, и благословением Всевышнего. Теперь вот ты обозвал меня «гневом». Разве не глупо?

— Нет, — покачал седой головой старик. — Не глупо. К тому же я не верю, что ты ангел. Впрочем, ты и не шайтан. И уж точно не "благословение Всевышнего".

— Хм, — покосившись на него из-за плеча, пробурчал Тарик. — Ну да, конечно, ты же из зайядитов. Вы называете меня Величайшим Бедствием. Считаете, что призвавших меня одурачил иблис.

— Среди зайядитов много разных толков, — терпеливо пояснил Рукн ад-Дин. — Мурждииты, к примеру, полагают, что ты послан нам ангелом Джабраилом.

Тарик злобно дернул плечом.

Рукн ад-Дин снова чихнул. Да, надо бы поговорить с лекарем. В этом возрасте простуду запускать нельзя. И горло запершило, вот незадача.

— Ну а ты какого толка зайядит? — насмешливо поинтересовался нерегиль.

— Никакого, — усмехнулся старик. — Я сам по себе зайядит.

Тарик фыркнул — непонятно, то ли с презрением, то ли одобрительно. И зло процедил:

— Если ты, как эти… мурджииты… веришь в ангела Джабраила, уверяю тебя: когда-нибудь я все-таки умру — и уж тогда точно разыщу гадину, которая так надо мной подшутила. Разыщу — и набью ей морду.

— Я тебя очень понимаю, о Тарик, — серьезно отозвался Рукн ад-Дин. — Я думаю, что это была была воистину плохая и жестокая шутка.

Нерегиль крутанулся вокруг своей оси и уставился на имама любопытными глазами:

— Так ты тоже не веришь во все эти бредни про ангела и шейха в пустыне?

— Это не бредни, — тихо отозвался старик. — Это грустная ошибка, которая всем нам будет очень дорого стоить. Причем лишь первая в череде других грустных ошибок.

Нерегиль прищурился. Рукн ад-дин пояснил:

— Я полагаю, что к шейху Исмаилу в пустыне Али снизошел не ангел. Я думаю, что его одурачили джинны. Или Атфаль-аль-Дабаб, дети тумана.

— Это еще кто? — поднял брови Тарик.

— Ты видел их под стенами Мадинат-аль-Заура в день, когда тебя привезли в столицу. Тогда они явились в образе всадников.

— Хм, — отозвался нерегиль. И зло скривился: — Яхья не уставал втолковывать мне, что это воля Всевышнего — то, что я должен попасть в Аш-Шарийа. Дескать, Он указал нам на тебя, Он отдал тебя в наши руки, Он не отпустил тебя умереть, такова Его воля, ты должен подчиниться…

И нерегиль в ярости хватил по камню кулаком. И тут же охнул и принялся дуть на ушибленную ладонь.

— Последователи шейха Исмаила ас-Садра полагают, что ашшариты — избранный народ, которому положено избранное внимание Всевышнего, — улыбнулся старый имам. — конечно, им легко было поверить в то, что ради наших нестроений и глупостей Справедливый и Милостивый прикажет ангелам немедленно сыскать нам избранного защитника…

— Очень странно слышать, как ашшарит иронизирует над своей верой, — усмехнулся в ответ Тарик. — Разве этот ваш… Али… не считал себя избранником Единого?

Рукн ад-Дин махнул морщинистой рукой в старческих пятнах:

— Прошло четыреста лет со времени Ночи Могущества, о нерегиль. Я посвятил жизнь различению того, что дошло до нас из первых уст, и того, что вписали в книгу потомки Благословенного.

— И что же ты узнал? — заинтересованно поднял уши самийа.

Тут старик рассмеялся:

— Да ничего нового. Ничего сверх того, что и так знал. У Али было воистину доброе сердце — и мучения живых существ задевали его. И он пошел в пустыню и стал молиться у заброшенного жертвенника неизвестного божества — и ему откликнулся некто. Некто, кого впоследствии назвали ангелом. И Али спросил: неужели людям и прочим живым тварям так и предстоит мучаться? И что ждет нас за чертой? Неужели тоже лишь мучения — или небытие? И представший перед Али сказал: на эти вопросы я не имею ответа. Спрашивай Того, кто надо мной. И Али спросил.

— И что же случилось дальше? — Тарику, судя по шевелениям ушей, было до крайности любопытно.

— Ему ответили, — улыбнулся старик. — И многое явили в видениях. И еще больше сказали на словах. И велели соблюдать простые — и одновременно сложные заповеди праведной жизни. Подавать милостыню, помогать бедным, не притеснять неимущих, молиться четыре раза на дню, любить детей, быть снисходительным к женам, не поклоняться идолам и сотворенным существам, удаляться от зла… И попросили рассказать об этом людям — чтобы они не оставляли надежду и шли прямой дорогой — а не туда, куда идти легче всего. Особенно если идешь в толпе вслед за всеми.

— А он?..

— А он пошел рассказывать, — мягко ответил имам. — Сначала в него кидали камнями. Потом к нему примкнула пара человек. Потом еще пара. А потом вокруг него собралась пара сотен преданных людей — ансаров. А потом про него услышал праведный царь Дауд и призвал его к себе. И Али рассказал о милости Всевышнего и о надежде для всех людей. А царь Дауд уверовал — и приказал всем своим подданным следовать этой вере. Так появилась Аш-Шарийа.

— Так он был просто вестником? — задумчиво протянул Тарик.

— Я думаю, что да, — пожал плечами старик. — Но весть была настолько велика, что его провозгласили избранником и пророком.

— Хм, — в который раз отозвался нерегиль.

И снова отвернулся к парапету.

Рукн ад-Дин долго смотрел ему в спину. Тарик молчал — и старик тоже ничего не говорил.

Наконец, нерегиль покосился на него через плечо:

— А почему ты сказал — череда ошибок?

— Мне кажется, ты более желаешь знать, чья воля насильно удержала тебя в жизни и отдала ашшаритам, — мягко сказал Рукн ад-дин.

Тарик мгновенно оказался рядом с ним — и уставился человеку в глаза в глаза, как давеча своему ястребу. Старик спокойно выдержал его взгляд.

— И чья же? — прищурившись, процедил нерегиль.

— Я думаю, тебе об этом известно лучше, чем мне, — серьезно ответил имам. — Разве не об этом ты кричишь раз в год по ночам?

— Откуда ты знаешь? — Тарик уперся обеими руками в стену за спиной Рукн ад-Дина и навис над ним, как коршун.

— Мне приходилось видеть много раскаивающихся в содеянном людей, — сухо ответил старый имам Пятничной масджид. — Они всегда пытались взять назад сказанные слова — или представить сделанное не сделанным. Но от судьбы не уйдешь, о Тарик. Можно лишь достойно встретить уготованное тебе Всевышним.

— Так все-таки Всевышним?.. — криво улыбнулся нерегиль.

— Я никто, чтобы говорить за Него, — покачал головой старик. — Может, ты мне скажешь, что ты сам по этому поводу думаешь, о Тарик?

Самийа медленно распрямился. И, мрачно глядя на сидящего у парапета Рукн ад-Дина, тихо сказал:

— Что я думаю?.. — тут он надолго замолчал. Потом тряхнул головой, вдохнул, как перед прыжком в воду — и сказал: — Я думаю, что я проиграл и потерял все не в ночь поединка. И не за два дня до того — когда на поединок согласился. И не на том горном перевале, где Яхья выбросил мой камень, — тут ты прав, человек. Я потерял все гораздо, гораздо раньше…И попался я, надо сказать, глупее глупого.

Тут нерегиль грустно вздохнул и сел рядом со стариком бок о бок. Они долго молчали, запрокинув головы и глядя в пустое небо — в лазури не видно было даже Митриона. Только пряди облаков медленно тянулись в обморочной высоте, там, куда не долетал даже горный ветер. Наконец, Тарик сказал:

— Когда меня привезли в Каэр Морх и повели в застенок, я… понял, что они хотят со мной делать. И… — про себя! даже не вслух! — взмолился — "все что угодно, только не это!" Вот и домолился… — нерегиль скрипнул зубами. — Самое главное, они все равно сделали со мной все, что хотели, — Тарик закусил губу и поежился. — Это не сделали. Сделали другое… А потом в Каэр Морх приехал Яхья. И когда он начал мне петь про волю…, - тут нерегиль коротко кивнул вверх, — …и ангела, я понял, что для меня будет значить "все что угодно"… Ты сказал, "жестокая шутка", о Рукн ад-Дин? — самийа горько улыбнулся.

— Жестокая. И очень злая, — кивнул головой старый имам. — Над нами, кстати, твоя судьба подшутила тоже. Я не зря сказал про череду ошибок.

Нерегиль покосился на него и нахмурился:

— Ты хочешь сказать, что от меня вам один лишь вред? Можешь говорить правду — я именно так и думаю, чтоб ты знал.

— Нет, — покачал головой Рукн ад-Дин. — Ты — обычное дерево. Приносишь и худые плоды, и добрые. Но если бы мы так не ошиблись, всем было бы гораздо легче. Мне очень не понравился твой Договор. Я всегда считал и говорил, что тебя принудили к неоправданно жестокой клятве. Бессрочной, удушливой, как петля на шее. Если бы мы доверились тебе больше, и дали хотя бы надежду на освобождение… Но нет, они закляли тебя, как заклинают джинна, и даже хуже.

— Да уж, со службой престолу они хорошо придумали, — зло прищурился нерегиль. — Халиф не может меня освободить — потому что я служу не ему, а государству. А я не могу умереть — пока существует государство. А престол существует, пока я жив. Я все удивлялся: это что же должны о себе думать люди, чтобы призывать вечное Имя на череду своих преходящих жизней…

Старый имам лишь горько вздохнул:

— Люди часто не понимают, что избранничество — это не честь. Это неоплатный долг, который невозможно до конца исполнить.

Тарик серьезно посмотрел на него и снова спросил:

— Так все-таки, почему ты со мной едешь?

— Ты не должен отчаиваться, — строго и твердо сказал старик. — Всевышний — милостивый, прощающий. Раз Он дал совершиться тому, что совершилось, Он взыщет с виновных, — но и не оставит тебя — и нас — своей помощью. Ты оказался здесь, — что ж, значит, Всевышний хочет, чтобы ты помогал людям. Помогал, а не мстил за свое поражение. А я здесь, чтобы напоминать тебе об этом.

— Опять ты за свое? — подскочил Тарик, как ужаленный. — Милостивый, проща-ающий…

И нерегиль, зло кусая губы, забегал по каменной площадке взад-вперед.

— Да откуда ты знаешь, что этому вашему Всевышнему есть какое-то до вас дело? Ну до вас еще ладно! Но до меня! я-то ему на что сдался? — размахивая рукавами, сердито вопрошал он.

Старый имам лишь вздохнул — и широко улыбнулся.

четыре дня спустя

Гассан уже второй день прятался в зарослях арчовника — завидев его, сейид взъярился не на шутку.

— Что ты здесь делаешь?! Ну что ты здесь делаешь, а? Это не прогулка! Это война! Война, идиот! Зачем я давал тебе вольную, зачем раздавал взятки, а? чтоб ты приперся смотреть на отвратительный, грязный, жестокий военный поход? Ты мало видел войны в жизни, а, Гассан?! — орал господин — и гонялся за ним с полотенцем, лупя по чему попало, а надо сказать, что по затылку и по плечам юноше попало не раз.

Загнав Гассана аж к дальней башне длинного узкого замка — той самой, с треугольным основанием, высокой и стройной, как девушка на скале над рекой, — бедняга уж думал, что придется прыгать с зубцов прямо на соседнюю, похожую на громадный гриб, каменюку, — сейид побежал через весь замок обратно — орать на Саид аль-Амина:

— Ну а ты?! Ты куда смотрел? Ты зачем сюда привез все это добро?!

И Тарик широким жестом обвел выстроившихся в длинном узком внутреннем дворе невольников: Махтуба стояла во главе своего мрачного и обиженного отряда, уперев руки в боки и грозно нахмурив брови.

Аль-Амин краснел и потел, подавляя желание по старой привычке бухнуться лицом в землю, — все-таки командующему Правой гвардией такое поведение не дозволялось приличиями. Ханетта лишь утирал роскошным черным рукавом мубаттаны лицо — и бормотал оправдания:

— Сейид… да я же… я же выполнял приказ…

— Чей? — неожиданно прекратил кричать Тарик.

— Великая госпожа…

— Врешь!! — нерегиль в ярости затопал ногами. — Врешь! Говори мне правду, о сын греха! Кто тебе приказал привезти сюда всех моих домашних?!

— Яхья ибн Саид, — сдался несчастный, алеющий щеками и покрытый испариной Аль-Амин.

— Тьфу на тебя, — выдохнул Тарик. — С чего это старый филин решил вдруг проявить обо мне такую заботу?

"…нерегилю будет легче, если его будут окружать привычные лица. Домашние и добрые. Пусть и Гассан поедет с вами — ему еще вон сколько ждать до начала занятий. Юноша должен быть при деле — иначе он начинает озорничать, а это еще хуже, чем бездельничать. В окружении одних джунгар Тарег, я боюсь, примет окончательный облик… экхм… могущественного духа" — "То есть вконец одичает?", мрачно поддела астронома великая госпожа. А Яхья…

И тут Саид понял — опять. Опять он не закрылся и думал вслух. И вспомнившаяся предотъездная беседа читается в его разуме как в открытой книге. Взглянув в лицо сейиду — а Тарик стоял, поджав губы, и зло наморщив нос, — аль-Амин понял, что не ошибся.

— Тьфу на вас на всех, — гордо тряхнув головой, нерегиль развернулся и пошел прочь, помахивая полотенцем.

А Махтуба, склонив голову подобно носорогу, твердо пошла за ним. А уж за Махтубой последовали все остальные.

Кроме Гассана, который, как уже было сказано, второй день прятался в арчовнике в окрестностях лагеря ятрибского хашара, пришедшего с аль-Амином.

…В можжевеловых зарослях стоял приятный смоляной дух. Завалившись на спину в заросшей пыреем и мятликом ложбинке, юноша покусывал сорванный зеленый колосок еще зеленой — несмотря на страшную жару — травы. Над ним качались коричневые зонтики отцветшего югана, кузнечики свиристели в зарослях смородины.

— Кии-киии… киии-иии, — закричал в небе знакомый голос.

Гассан быстро приподнялся на одном локте, пытаясь разглядеть темную пикирующую точку.

— Киии-иии…

Мягкий перестук копыт послышался вдруг совсем близко — кто-то неспешно продвигался через невысокие, заросшие барбарисовыми кустами и купами можжевельника холмы со стороны поймы Кштута. Осторожно приподняв голову над колышащимися под ветром метелками мятлика, Гассан присмотрелся — так и есть. Перекинув одну ногу через луку, сейид покачивался в высоком седле идущего шагом Гюлькара. Поскольку на господине была охотничья рубаха дурра" а, Гассан сначала решил, что Тарик просто выехал на охоту с ястребом. А потом юноша услышал голос сейида:

— Ну-ка вылезай, о сын греха! Я знаю, что ты здесь и все равно тебя найду! Вылезай, кому говорят!

Ястреб предательски заорал с высоты. Еще в темя, неровен час, клюнет, подумал Гассан. И проорал в ответ:

— А вот и не вылезу, сейид! И не просите!

— Вылезай!

Всадник уселся в седле как следует — и приподнялся в стременах, высматривая Гассанов серый халат-рида среди травы. На запястье поднятой ко лбу руки в ременной петле болталась тонкая ашшаритская плеть. Чуть высовывая, на манер ящерицы, голову поверх высоченных колосков и стеблей пырея, Гассан отважно отозвался:

— А у меня теперь вольная, я сам себе хозяин! Сказал — не вылезу, значит не вылезу!

— Тьфу на тебя, о ущербный разумом! Тебя же за фарсах видно, от кого ты прячешься!

И впрямь, от кого я прячусь, — со вздохом решил юноша и поднялся на ноги. И сейид торжествующе заорал:

— Так вот ты где!!

И мгновенно поднял коня в галоп.

— Это нечестно!

С жалобным воплем Гассан припустил было прочь — но куда там ему было гоняться по степи с налетавшим, как ветер, сиглави. По широкой дуге сейид обогнал его и резко осадил грызущего мундштук Гюлькара, оттягивая поводья и не давая вскидывающему колени коню встать на дыбы. Пятясь от мотающей головой лошади и взлетающих к лицу копыт, Гассан чуть не запнулся о мягкий стланик и, горестно вскрикнув, поднял к лицу ладони:

— Не поеду я без вас в столицу, о сейид! И не просите!

— А что случилось? — справившись, наконец, с разгоряченным сиглави, поинтересовался Тарик, и похлопал потемневшую от пота лошадиную шею.

— Да замучили они меня приглашениями, — опуская голову и мучительно краснея, признался Гассан.

— Куда? — вскинул брови сейид.

Он и впрямь не понимал, куда и зачем. Впрочем, точно также ашшариты не понимали, почему самийа так ни разу и не сорвал цветка красоты юного гуляма. О красоте отрока по столице ходили восторженные рассказы и слагались стихи:

На щеках его розы и анемоны, яблоки и гранаты Образуют вечноцветующие сады, исполненные красоты, где дрожит вода очарования.

Немало вздохов вызывала и известная история любви Хасана ибн Саида — славный военачальник, рассказывали, не раз предлагал Тарику немыслимые суммы за пленившего его сердце юношу, но самийа каждый раз хладнокровно отказывал своему другу и побратиму. Говорили, что ибн Саид в своей страсти дошел до трех тысяч динаров — немыслимой цены за пусть и белокожего, но всего лишь тюрка. Впрочем, среди поэтов и знатоков красоты мнения разнились: кто-то воспевал прелесть и гибкость стана смуглых и стройных ханаттани — их горячий нрав и податливость вошли в поговорку, а кто-то превозносил миндалевидные глаза тюркских мальчиков, "слишком узкие для гримировального карандаша", как писал в восторженной касыде знаменитый аль-Халиди.

Прослышав о том, что безумный самийа отпустил свое сокровище на волю, знать и богатые купцы столицы и вовсе перестали давать Гассану прохода: на рынках и в банях к нему подходили и клали ладони на бедро и на плечо, читая стихи и делая недвусмысленные намеки, а в домашних покоях в Нахийя Шафи его завалили надушенными посланиями с приглашениями на ужины и речные праздники на островах Тиджра.

Краснея до корней волос под куфией, Гассан пояснил:

— Да на свидания…

— Ну и что? — искренне удивился сейид. — Тебе семнадцать лет, когда еще человеку ходить на свидания, как не в твоем возрасте?

— Не с девушками свидания, — конфузясь, выдавил из себя Гассан и закрылся рукавом.

— Тьфу ты пропасть, — в сердцах плюнул Тарик, сообразив, наконец, что к чему.

И, вздохнув, сказал:

— Ладно, садись мне за спину… "прекрасный драгоценный камень, лучи которого искрятся"… — и тут же расхохотался.

Гассан, облегченно вздохнув, тоже рассмеялся цитате из аль-Халиди и полез на Гюлькара.

усадьба в окрестностях Нишапура,

три недели спустя

Угу-гу, угу-гу. Горлица сидела, видимо, в ветвях огромного кипариса, затенявшего, вместе с высокими абрикосовыми деревьями, этот угол сада. Далеко за высокой, обложенной мелким саманным кирпичом стеной усадьбы раздавались гортанные возгласы — перекликались воины несущей стражу джунгарской тысячи.

Тарик, несмотря на просьбы Аль-Амина, приказал охранять свою особу не верующим, а дикарям-степнякам. Те стали лагерем на пологом зеленом берегу Сагнаверчая — впрочем, уважительно держась подальше от остроконечной арки ворот огромного поместья. По-видимому, оно ранее принадлежало прежнему наместнику Хорасана, а после перешло к Мубараку аль-Валиду: во всяком случае, так сказали дрожащие слуги. Часть прислуги успела разбежаться, часть переловили арканами и пригнали обратно джунгары, а часть забилась в подземный этаж-сардаб. Видимо, невольники ожидали, что налетчики разграбят господский дом, да и вернутся восвояси. Что ж, Махтуба, вступившая в усадьбу со своим отрядом сразу после того, как из нее выскочили последние джунгарские конники, их разочаровала.

Разогнав заниматься делами мужскую прислугу, огромная негритянка принялась осматривать женщин. Прежний хозяин явно был большим лакомкой: аж четыре берберийки — все как одна смуглые красавицы с газельими глазами, — две ятрибки-певицы, и три тюрчанки прятались под покрывалами и жалостно таращились на новую домоправительницу. Прежнюю Махтуба предусмотрительно отправила в дальний флигель прислуживать почтенному шейху Рукн ад-Дину. Остальные невольницы явно трудились на кухне и в комнатах: приземистым, широким в талии и в ноздрях женщинам зинджей и сельджучкам с западных окраин — ох Всевышний, ну тоже страх на страхе, кривоногие, плосколицые, — было там самое место.

Прохаживаясь перед выстроившимися женщинами подобно сардару перед боевыми порядками в битве при Бадре, Махтуба наставляла глупых, ущербных разумом:

— К сейиду лишний раз не подходить, вопросов не задавать, сиськами не вертеть — все впустую, о дочери греха, господин не охотник до человеческих женщин. Но наш сейид — да умножит его дни Всевышний! — не лежит как собака на сене, так что управляйтесь со своими фарджами как подскажет вам разум, и да вразумит вас Щедрый и Подающий. В комнаты, где сидит господин, носу не совать, також и с садом — надо будет, позовет, не надо — значит и вам туда не надо. Сейид наш — да прибавит ему здоровья Всевышний! — чистоплотен подобно магрибскому коту, и за грязные полотенца, скатерти и одежду велит бить розгами, так что убереги вас Всевышний, о глупые, ущербные разумом, надеть стираное с грязным, новое со стираным, и зашитое с распущенным. Пищу сейиду, о дочери греха, надлежит подавать по рангу главнокомандующего по правилам внутренних покоев: на подносе-шараби, под покровом, а из кувшинов разрешаются только хурдази, — и на горлышке чтоб повязан был шелк с бахромой! — а среди блюд должна лежать ветвь тамариска…

И тут послышалось:

— Махтуба! Мах-ту-бааа! Матушка, вы где?

И в садовых воротах нарисовалась высокая конная фигура верхом на сером поджаром коне.

Всаднику ответил истошный женский визг — невольницы кинулись врассыпную, закрываясь кто рукавом, кто подолом, кто краем химара.

— Стоять, о дочери греха! — заорала негритянка и топнула здоровенной ножищей. — Куда побежали?! Это же ваш новый господин!

Тарик — а это был, конечно же, он — тем временем подъехал поближе: сиглави цокал по ярко-красной плитке садовых дорожек и мотал мордой, принюхиваясь к оплетающим тоненькие деревянные рейки гроздьям чайных роз.

Подняв брови, нерегиль с удивлением оглядел череду смуглых животов под задранными подолами, — поверх подолов и рукавов любопытно стреляли карие и черные глаза, — и снова обратился к Махтубе:

— Матушка, к нам напросился на ужин Саид аль-Амин. Великая госпожа послала ему в подарок рабыню, и он горит желанием похвастаться.

— А чтоб ему не пригласить вас, о мой господин, к себе? — возмутилась в ответ негритянка. — Слыханное ли дело, сосунок-ханетта, командующий гвардией без году неделя, он должен почтительно испрашивать разрешения почтить вас своим гостеприимством, а вместо этого он, не прислав подарков, — а кстати о подарках: новая рабыня его, скажу я вам, сейид, явилась тут ко мне с задранным носом в огромном паланкине с откинутыми циновками, ни дать ни взять курица с растопыренными крыльями, и такая вся довольная, как та кошка, а что ей быть недовольной, вся вон уже увешана ожерельями…

— Матушка…

— Ну хорошо, хорошо, старая Махтуба примет молодого наглеца, и примет как подобает, господин может не волноваться, хотя я бы на месте сейида…

— Ма-ту-шка…

— Хорошо, хорошо, небось, не первый десяток лет служим в самых знатных семьях, порядок знаем, тем более что в этот раз господин выбрали дом так уж дом, вот что называется богатство: и сардаб с ручьем и камином есть, и мокрый войлок в спальнях навешен, вода так и льется, и напор хороший, сразу видать, река близко, и пологи над войлоком натянуты, и все хорошего тонкого газа…

— Махтуба!..

— Да, сейид?..

— Для меня — печеные баклажаны и рыба. Я не могу есть мясо каждую ночь, Махтуба, оно слишком тяжелое.

— Как рыба?! Как рыба, сейид?.. вы что, девушка, вы вон целыми днями скачете, целыми днями в заботах, в делах, ни сесть поесть ни толком воды выпить, мужчине в вашем возрасте еще нужно есть много мяса, красного мяса, для силы днем, силы ночью…

— Махтуба, сегодня на ужин я буду есть рыбу.

И Тарик, потянув звякающий кольцами повод, развернул сиглави. Уперев руки в боки и мрачно глядя ему вслед, негритянка сердито ворчала:

— Как это тяжелое? Что это за выдумки — мясо тяжелое? Хорошо, хорошо, если господин не хочет есть на ночь мяса, я зажарю ему цыпленка!..

Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.

В пыльной послеополуденной дреме сад молчал — и только серая маленькая птица время от времени напоминала о себе с кипарисовой ветви. От реки доносились приглушенные расстоянием крики — степняки купали коней в полноводном даже по летнему времени потоке.

Через сад тек ручей — ему проложили широкое и мелкое, облицованное местными желто-зелеными, с мягкими разводами изразцами русло. В кольце высоких самшитовых кустов вода собиралась в пруд — глубокий и, по здешним обычаям, без фонтана.

На широченном и низком, как лежанка, мраморном бортике лежал нерегиль — и, похоже, спал. Корзины — одна с персиками, другая с лепешками, — и блюдо с косточками стояли в головах.

— О устад, похоже, он действительно уснул, — улыбаясь, сказал Гассан старому имаму.

Тарик лежал на боку к ним спиной, почти не шевелясь, — видно было только, как мерно поднимается бок под белой льняной тканью соуба. Над глубоким керамическим блюдом вились осы. Содержимое корзин ощутимо подъелось: впрочем, Гассан сам то и дело отмахивался от черно-желтых полосатых лакомок пропитанными сладким соком рукавами. В здешних садах, помимо обычных розово-желтых персиков, росли огромные, с голову человека величиной, желтые с красными бочками гиганты. Сейид особенно любил именно такие: блаженно жмурясь и почти урча, он обкусывал их один за другим, не обращая внимания на льющийся на грудь и вниз до локтей липкий сок. А наевшись, ложился у пруда и спал на солнышке, как отяжелевший кот. А потом, ближе к сумеркам, просыпался и переходил в другое место — под старую, высоченную, ветвящуюся уже на высоте человеческого роста черешню. Прислонялся спиной к стволу, — и застывал в позе, подобной тем, в которых на рынках садились черные от солнца ханаттанийские факиры. Почтеннейший имам, устад Рукн ад-Дин довольно кивал, слушая Гассана: говоришь, подолгу сидит, закрыв глаза и положив открытые ладони на колени? Хорошо, видно, он так медитирует, очень хорошо. Он так успокаивается, наш господин.

Это продолжалось уже пятый день: знойная истома, налетающий с лугов у подножия Биналуда пахнущий хмелем ветер, персиковый сок на ладонях, на запястьях — и на выпуклом животе Сухейи, легкое головокружение, то ли от здешнего сладкого красного вина, то ли от счастья. Среди книг в большой библиотеке усадьбы Гассан раскопал одну тоненькую, в неприметном переплете, — и с тех пор в голове то и дело звенели невесомые, прозрачные, легко слетающие с языка строки:

Не холоден, не жарок день чудесный. Цветы лугов обрызгал дождь небесный. И соловей поет — мы будем пить! — Склоняясь к розе, смуглой и прелестной.

В стихах — почтенный устад сказал ему, что они называются рубаи, — точилось по капле вино, и — как слезы иссякающего фонтана — текла мягкая, задевающая какие-то тонкие струны сердца печаль:

Лунным ясным сиянием весь мир озарен, Миг лови — радуй сердце, будь пьян и влюблен. Мы уйдем — станем прахом, нас мир позабудет. А луна, как всегда, озарит небеса.

Целуя полуоткрытые, полные, омоченные в сладкой пьяной влаге губы девушки, Гассан ласкал спелую полную грудь, забираясь под распахнутый, съехавший до локтя ворот ее тонкой рубашки: Сухейя пьянела от пары глотков и счастливо смеялась, не справляясь с узлом Гассановых шальвар. А он отрывался от влажного языка и виноградного привкуса и читал ей:

И пылинка — живою частицей была, Черным локоном, длинной ресницей была, Пыль с лица вытирай осторожно и нежно: Пыль, возможно, Зухрой яснолицей была.

…Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.

Так ворковала горлица на чинаре под минаретом его родного города в далеком Мавераннахре. Дед любил посидеть в саду на толстом стеганом одеяле из ярких лоскутков и, кормя ломтиками сладкой дыни внуков, приговаривал: если бы перепелке дали сомкнуть глаза, она бы уснула. Старый Хуфайз бежал из Шамахи на далекую окраину сразу после подавления мятежа Амру Лейса, и маленький Гассан не видел ничего, кроме тихих улочек шахристана Худжанда: глинобитные стены, серая пыль под ногами, свечки подсыхающих за лето чинар. А потом… потом налетели огузы.

Встряхнув головой, юноша погнал прочь непрошеное: разоренный двор с опрокинутой и побитой посудой, торчащая в колодезном столбе стрела, — и долгие, долгие фарсахи растрескавшихся такыров и белесых солончаков, после которых так саднила стертая веревкой из верблюжьей шерсти шея…

Ты благ мирских не становись рабом, Связь разорви с судьбой — добром и злом. Будь весел в этот миг. Ведь купол звездный Он тоже рухнет. Не забудь о том.

…Угу-гу. Угу-гу.

Близился к вечеру восьмой день их стояния под Нишапуром — и пятый день переговоров. Утром Гассан с катибами разбирали письма или ехали в пригород — мимо пустующих усадеб вдоль реки, мимо лепящихся друг к другу, развевающихся развешанным на крышах бельем саманных домиков — феллахи настороженно таращились на них, сдвигая со лбов платки. Мимо смешной резной башенки под сине-бирюзовой остроконечной крышей, похожей на полусложенный зонтик — устад говорил, что такие стоят на великом шелковом пути, идущем отсюда на юг до самой Фейсалы — а уж оттуда через Великую степь, в самый хань. И в Ханатту. "Вы возьмете меня в Ханатту, о сейид?" Тарик, хрупая персиком, смеялся: мол, к тому времени как я соберусь в путешествие, ты растолстеешь и разбогатеешь, и сам возьмешь меня в Ханатту — а я буду подавать тебе по дороге полотенце, о почтенный кади.

Степняки разбили свое становище дальше к западу по течению Сагнаверчая. Согласно договоренности — Мубарак аль-Валид прислал посольство еще когда до Нишапура оставалась неделя ходу — джунгары не трогали вилаяты, а самое главное, водяные мельницы, шлепавшие колесами по благословенной воде, питающей роскошный зеленый ковер долины. Мягкое изумрудное покрывало тянулось до самой горной стены, туманящейся далеко к западу, — говорили, что долину питают четыреста с лишним ручьев и двенадцать отводных каналов.

В караван-сарае восточного рабата их ждали обычно катибы из Шадяха — громадного дворца древних хорасанских шахиншахов, поглядывающего на городские кварталы с высоты своего холма. И начинались бесконечные нудные прения: да сколько с каждого мухалля положено дани, и получат ли жители гарантии неприкосновенности жилища — а как же, улыбались прибывшие с устадом Рукн ад-Дином катибы, вот только колодцы для драгоценностей придется показать нашим воинам; а самое главное, сколько сопровождения положено эмиру Мубараку аль-Валиду, отправляющемуся в столицу с покаянным визитом: потому как тысяча — это слишком много, а пятьсот — мало. Так проходило утро — за пузатыми стеклянными чашечками пахнущего чабрецом чая, с леденцами, орехами и инжирным вареньем, за неспешными разговорами под скрип калама. "Эй, Муса, а подай-ка нам еще варенье из белой черешни, да еще вот такого слоеного печенья!" В караван-сарай заглядывали купцы: о господин, не желаете ли взглянуть на бирюзу — вах, господин — образованный юноша, это сразу видно, и наверняка знает, что такой бирюзы ему не найти нигде, кроме как в славном Нишапуре, а вот не изволите ли взглянуть, да, это ожерелье о четырех подвесках, молодой госпоже наверняка понравится, ах, у нее уже есть три таких? Ну что ж, господин так молод — у него наверняка на примете есть не одна роза, обрадующаяся такому щедрому подарку…

Ах, Нишапур, город роз, город красавиц, город гончаров, лепящих пузатые кувшины для сладкого виноградного вина и широкие узорные блюда для кишмиша и дынь — а они здесь не переводились, почитай, круглый год!..

Увидев громады дворцов и масджид — а в одной лишь медине их было четыре, и в каждой могли молиться двадцать тысяч верующих! — бирюзовые, искрящиеся золотом купола Шадяха — смотри, смотри, Гассан, это башня Аттар-шаха, да, та самая, с которой бросилась Джамиля! а вот — видишь, четыре минарета с золотыми полумесяцами? — это Пятничная масджид, она вмещает пятьдесят тысяч верующих, а на площади перед ней встают на намаз еще сто тысяч! — так вот, увидев немыслимую громаду Нишапура, Гассан обомлел. Нет, конечно, он читал, что в городе сорок два махалля, и тянется он на два фарсаха — от Кадамгаха до горы с бирюзовыми копями, но одно дело знать про два фарсаха, а другое — ошалело вертеть головой, пытаясь вместить глазами широченную панораму куполов, зеленых крон, хорасанских альминаров — круглых, высоких и остроконечных, — белостенных и желтоватых, карабкающихся с террасы на террасу домов, серо-бурого спокойного течения Сагнаверчая — покрытая лодками река широкой лентой раздвигала толстенные городские стены и где-то далеко-далеко, изгибаясь широкой дугою, покидала гостеприимный город у самых башен цитадели. Устад говорил, что в городе триста ручьев и каналов, а в каждом дворе чуть ли не по пять колодцев, а каждый квартал укреплен стеной и большими воротами с башнями — нишапурцы славились взаимными распрями, и оттого старались отгородиться друг от друга как можно надежнее.

Так что, посмотрев на искрящуюся, топорщащуюся башнями и альминарами, переливающуюся небесным ярким цветом картину перед глазами, Гассан понял, отчего Саид аль-Амин так упрашивал сейида согласиться принять посольство мятежного эмира: Нишапур было воистину невозможно взять приступом. Любая армия — и даже семьдесят тысяч Тариковых сабель — растворилась бы в городе с населением в миллион с лишним человек.

И вот теперь они пятый день вели переговоры с Нишапуром — его и осажденным-то нельзя было назвать, как нельзя было бы назвать объятым небо, на которое смотришь через согнутые колечком пальцы, — а сейид спал, медитировал — и, щурясь и жмурясь под здешним мягким солнцем, съедал персик за персиком.

— Пусть спит, — улыбнувшись, сказал Рукн ад-Дин. — Прошлым вечером он жаловался, что его рыба была почему-то похожа на распяленного и зажаренного до черноты цыпленка.

Гассан тихонько похихикал:

— Да, он просил меня достать ему карася.

— Достал?

— А как же, целую связку утром наловили, вот проснется, скажу, чтобы зажарили, — улыбнулся юноша.

Тем временем, Тарик пошевелился — и, некоторое время поворочавшись, перевернулся на другой бок. Старый улем и Гассан видели, как нерегиль, устраиваясь на теплом камне, облизывается и морщит во сне сладкий от сока нос.

Шадях,

тот же день

Ярко-малиновые раскрывшиеся цветы лотоса плавали среди глянцевых кожистых листьев — в тени самшитов вода пруда казалась темной и глубокой. Эмир принимал сегодня сидя на огромном кожаном сиденье, закрепленном на толстых серебряных цепях между двумя крепкими пальмовыми стволами. Пальмы же на два человеческих роста вверх облицовывали полозолоченые серебряные пластины. В закатном солнце они искрились красным и пускали длинные лучи, когда шуршащие листья перебирали за ними солнце.

Подавальщицы — по новой моде невольницам прибирали волосы, одевали в мужские кафтаны и туго перепоясывали поясом, чтобы они больше походили на мальчиков, — расступились, шелестя шальварами. Лица девушек были открыты — что придавало забаве вкус перца — и к ним полагалось обращаться в мужском роде. Мубарак аль-Валид погладил щеку Тарифа — мальчик зарделся и опустил глаза — и посмотрел на приблизившегося.

Старый ханец склонился в трех положенных шагах от покачивающихся в воздухе туфель правителя Хорасана. Черная косичка змеей выползала из-под шелковой темной шапочки и свешивалась с плеча — на кончике покачивался крохотный золотой дракон с бирюзовым шариком в зубах. Затянутая в черный плотный шелк спина старого священнослужителя тоже была узкой — и так весь он походил на старую гюрзу, выползшую погреться на теплый камень.

— Можешь посмотреть на меня, — усмехнулся ашшарит.

ханец показал сморщенное, как у евнуха, желтое узкоглазое личико. Старые сухие губы что-то жевали под седенькими усиками, длинная тонкая бородка подергивалась, как у дряхлого козла.

— Ты принес мне обещанное, Чань-чунь? — тихо осведомился Мубарак аль-Валид.

Сложив ладони перед грудью, старый монах поклонился — и махнул бритому служке в грязноватом потертом халате с красной оторочкой. Тот подполз на коленях поближе и поставил рядом с наставником тариму из сандалового дерева. И тут же отполз обратно, словно сторонясь ларца, которому предстояло сейчас показать свое содержимое.

— Покажи, — приказал эмир.

Прямоугольная коричневая крышка поднялась, обнажив нутро из пухлого, подбитого ватой серого шелка. На нем лежал обломок стрелы с наконечником — не более двух кулаков в длину. Узкое, длинное, как ивовый лист, плоское лезвие, похоже, светилось. На раскрошенном в месте отлома древке, прямо над наконечником, виднелись медные кольца, сплошь испещренные иероглифами.

Немилосердно растягивая гласные и выпевая каждый слог, ханец просипел на ашшаритском:

— Это стрела, которой правитель Шаньси убил полководца Лю Югэ по прозвищу Красный Дракон. Монахи обители Тань Дун закляли ее именами небесных и подземных сил. Это оружие отнимает силы для трижды трех воплощений.

— А если он не умрет и от нее? — подавшись вперед и щурясь на страшное древко — даже при одном взгляде на черный обломок становилось ощутимо холоднее, — спросил Мубарак аль-Валид.

— Твой враг испытает сильную боль и силы покинут его, — тонко улыбнулся пергаментными губами ханец. — Он ляжет на одр болезни и не сможет подняться долго-долго. Мы сможешь этим воспользоваться, о повелитель.

— Я смогу, — медленно кивнул эмир. — Я смогу. Но говорят, он не может умереть.

— Под луной нет такого существа, которое не могло бы умереть, — снова улыбнулся старый монах. — Даже небесные божества стареют и возвращаются в колесо судеб.

— Мне не нужно, чтобы он возвратился! — зашипел аль-Валид.

— Тогда ты прибегнешь к огню, — твердо сказал монах. — Пронзи его тело стрелой Лю Югэ, отошли его душу странствовать, и сожги тело. И твой враг не вернется из Полночи ни в Сумерки, ни в День, господин.

Эмир снова медленно кивнул. И крикнул:

— Ибрахим!

Катиб тут же подбежал и вынул из башмака свиток, готовясь записать распоряжение.

— Я приказываю: завтра в полдень Муса ибн Дирар встретится с Тариком на Синем мосту через главный канал. Я готов принять условия нерегиля.

Отпустив катиба и монаха со служкой, эмир обернулся к удлинившимся под пальмами теням:

— Васих?..

Тень слегка заколебалась — человек же оставался невидимым в своем сером рида и серой же чалме.

— Твое оружие готово, о Васих. Завтра твое желание исполнится и ты станешь мучеником за веру.

В тени не было видно — но человек в сером благодарно поклонился.

следующий день,

Синий мост,

полдень

Плоские крыши белых домов предместья развевались полосатыми транями навесов — предприимчивые купцы продавали на них место чуть ли не по динару: всем хотелось посмотреть на выезд командующего дворцовой гвардией. Берега главного канала — зеленые, цветущие ярко-оранжевыми маргаритками, тоже покрывали навесы и шатры. Горожане густо облепили каждую пядь рыхлой, напоенной благословенной влагой земли — невольники занимали на лугах место еще с заката, и случилось немало драк между гулямами почтенных семейств соперничающих кварталов Царского города. Начальник шурты попросил главного судью выслать всех своих векилей за стены, чтобы предотвратить беспорядки.

Над истоптанным, испускающим одуряющий свежий аромат мятликом звенели крики разносчиков:

— А кому воды! Лучшая вода, из верховьев Сагнаверчая, каса воды с горным снегом всего за пять даников, кувшин за дирхам! Подходите, правоверные, со своей посудой, лучшая вода из верховьев реки!..

Широкую пыльную дорогу, выползающую из лабиринта улиц предместья, атаковала нарядная крикливая толпа — ее сдерживали тюрки дворцовой гвардии. Их темно-синие шелковые туники, золотые толстые браслеты на предплечьях, павлиньи перья на круглых белых шлемах с золотыми ободами — все горело на солнце и переливалось в ярком свете исхода лета. Гвардейцы то и дело взмахивали золочеными булавами, отпихивая толкающуюся веселую толпу, — впрочем, на самом Синем мосту не было ни души. Только у выложенных голубыми изразцами, сверкающих на солнце гладких перил застыли воины с саифами у пояса — длинные кожаные ленты с золотыми бляхами спускались с украшенных золотыми цветами поясов, золотые оконечья ножен горели в полуденном свете.

— Е-едуу-уут!..

С крыши на крышу полетели, полетели, перекликаясь и подавая сигнал перекидываемые зеркалами солнечные зайчики — далеко-далеко в глубине городских кварталов распахнулись ворота медины, и Муса ибн Дирар со свитой тронулись в дорогу. Со стороны долины на дороге заклубилась пыль — из облака быстро показался конный вестовой. Размахивая рукой, он взъехал на широкую, выложенную серой плиткой ленту моста:

— Едут!!..

На лугу началась немыслимая давка, на помощь пешим гвардейцами пришли всадники в легких синих бурутах — начальник шурты предусмотрительно приказал переписать всех способных держать в руках оружие молодых людей трех ближайших к Шадяху кварталов и выдал им из городского арсенала по копью и легкому дротику. Сегодня ночью в городе, похоже, никто не ложился спать — такую суматоху вызвало известие о встрече посольства эмира и нерегиля.

Меж тем, облако пыли над ведущей в долину дорогой становилось все гуще. По обочинам, размахивая руками и крича, бежали люди в белых одеждах феллахов. Джунгарская полусотня сопровождения гикала и пощелкивала плетьми, то собираясь в походный строй, то широким веером рассыпаясь среди восторженно голосящей толпы. Зато пять десятков ханаттани рысили плотными рядами, и желтый шелк на их шлемах, звенящие пластины панцирных оплечий и начищенные умбоны круглых щитов разгоняли блеском удушливую белесую пыль.

— Вон он! Вон он! Я его вижу! Вон, во втором ряду!..

Сотни пальцев затыкали, тясячи лиц повернулись к всаднику в островерхом шлеме с белым султаном предводителя. Нащечные пластины и наносник не оставляли возможности разглядеть лицо, подбородок, как и у остальных ханаттани, закрывал спускающийся со шлема отрез желтого шелка — но за всадником скакал знаменосец. Белая узкая лента с черным силуэтом ястреба вилась над поднятыми в зенит, колышущимися тонкими копьями.

Красуясь роскошными шелками туник и золотой насечкой оплечий, на мост входила свита командующего дворцовой гвардией Мусы ибн Дирара. У его стремени шел катиб в яркой полосатой чалме. Он бережно нес на ладонях зеленую шелковую подушку с золотыми кистями — а поперек подушки лежал длинный деревянный круглый футляр, в которых хранят свитки.

Приветственные клики и возгласы поднимались к небу. Цокая по гладким плитам, первая десятка ханаттани тоже проехала до середины моста. Муса ибн Дирар спешился. Всадник с белым султаном на шлеме сделал то же самое — и снял блестящий шлем. Джунгарский оруженосец принял его, и все согласно заорали — да, точно, это был нерегиль, он самый, с узкой бледной мордой сумеречника и собранными на затылке волосами цвета воронова крыла. А за спиной неверного стоял благообразный старик в белой чалме имама и простом сером халате.

По знаку Мусы катиб поклонился и пошел к нерегилю. Став на колени у ног самийа, он положил подушку на каменные плиты покрытия моста — и еще раз поклонился военачальнику осаждающих. И принялся разматывать длинный шелковый шнур, скреплявший золотые крючки на футляре из сандалового дерева. Народ нетерпеливо орал. Наконец, катиб размотал длинные асахи и слегка раздвинул деревянные половинки круглой трубки.

О том, что случилось далее, очевидцы говорят, как ни странно, одно и то же.

Катиб почтительно поднялся на ноги — уже с футляром в руках, снова в пояс поклонился. И вдруг… Деревянные половинки полетели в стороны, но не успели они упасть, как лжекатиб размахнулся коротким черным древком с длинным, похожим на катар лезвием на конце — и всадил длинное узкое острие в грудь нерегилю. Железо ушло под кафтан и кольчугу — по самый сжимающий древко кулак убийцы. Самийа упал как подкошенный на руки своим воинам. Он даже вскрикнуть не успел.

Верещащая от ужаса толпа не стала ждать, чем кончится мгновенно начавшаяся на мосту свалка. Люди, давясь, толкаясь, крича от ужаса и призывая имена Всевышнего, со всех ног кинулись обратно в город, бросая шатры, ковры, войлочные подушки и корзины с едой.

восемь дней спустя,

вечер

Слипшиеся веки не желали расклеиваться. Пытаясь подняться на локтях, Тарег помотал головой — но та перевесила и завалила его на спину. В уши бурчали по-джунгарски.

В лицо плеснуло и жесткая, как копыто, мозолистая ладонь обтерла ему глаза и щеки. Холодная вода потекла в уши и вниз по шее, за ворот. Ресницы, наконец, разлепились.

Смаргивая и часто-часто мигая слезящимися глазами, Тарег попытался осмотреться — вокруг расплывался бурчащий, пахнущий людьми, конским потом и кумысом сумрак. Щеку жестко тер войлок.

Под спину что-то подсунули, и у него получилось посмотреть вокруг. Перекрестья обрешетки юрты замельтешили в глазах, и их пришлось опять закрыть. В лицо опять плеснуло — шершавая ладонь двигалась медленно, тщательно смывая липкие слезы, натекающие между веками. Где-то снаружи глубоко ворчали низкие голоса, мрачно гудел варган и звенели колокольца.

Проморгавшись от режущей глаза холодной воды, Тарег снова попытался осмотреться. Неяркие лучи и тени затягивал дым очага — в падающем из круглого отверстия в потолке столбе света свивались прозрачные, поднимающиеся от костра волокна дыма, роились мириады пылинок. Входные полотнища юрты подобрали шнурами — в проеме расходился мягким сиянием медленно густеющий вечер. В угасающем свете сумерек пламя горящих перед порогом костров поднималось темными с исподу извивами.

По стенам сидели люди — смотрели, кивали бритыми головами, переговаривались тихими почтительными голосами. Откашлявшись и облизнув мокрые губы, Тарег спросил:

— Самуха?..

Люди опускали глаза.

Сколько времени прошло? Почему он не в усадьбе? Что успело случиться с того мига? Улыбающийся человек размахнулся, грудь дернуло смывающей сознание болью и в глазах взорвалось полуденное солнце. Тарег провалился в темный омут: там тени деревьев шептались над темной водой, и лишь иногда, сквозь шевелящиеся пронизанные далеким светом струи, к нему склонялись размытые лица.

— Гассан?..

Голос подвел, першащее горло зашлось кашлем. Забурчали, зашебуршились, зазвенели медью.

— Подай сюда чайник, — сказал над ухом знакомый голос.

Это был Онгур.

Вода оказалась отвратительной на вкус — похоже, они зачерпывали ее прямо из реки. Теплая, с привкусом тины и водорослей.

— Где Гассан?

А они все смотрели в пол или на свои колени, искоса переглядывались. Блестели потные лбы, на стриженых макушках топорщились слипшиеся короткие волосы. Скрипела кожа панцирей, брякали медные оплечья и нагрудники.

— Почему я здесь? Где Махтуба и остальные?

На его сиплые вопросы, наконец, ответили: у стены поднялась возня, и через пятно света пополз, утирая лоб рукавом Архай. Юноша, опасливо поглядывая куда-то в плечо Тарегу — в глаза он посмотреть не решался, — подлез совсем близко и уткнулся в нечистый войлок где-то рядом с белеющей на темной кошме ладонью. Тарег удивился, сообразив, что это его ладонь. Оказалось, он не очень хорошо чувствовал тело.

— Повелитель, — часто дыша и не переставая утираться, начал Архай, — Самуха погиб. Когда… тот человек напал. А… они… стали стрелять из луков…

Юный степняк глотал слова, пытаясь подобрать что-то не очень оскорбительное. Убийца умер мгновенно — стоявший у стремени Гюлькара Самуха всадил ему кинжал в горло. И вот тогда зашикали стрелы — били с берега. Северяне, чтоб их… да… спрятали своих воинов в густой толпе. И по знаку ихнего главного принялись расстреливать стоявших на мосту ханаттани. А еще они целились в упавшего повелителя. Когда цвикнувшая стрела сбила с ног гвардейца, державшего повелителя за плечо, Самуха упал на тело своего господина. Прикрыл собой. К тому времени, как полусотня Толуна-черби сшиблась на мосту с напирающими ашшаритами, в спине Самухи уже торчало пять стрел. И короткий дротик — это кто-то из стоявших на мосту постарался. Ханаттани легли все — все, кто стоял с повелителем на мосту. После боя у канала из полусотни вернулось от силы шестеро. Тело Самухи они вытащили — да ведь он намертво вцепился в одежду повелителя, так их и выволокли на себе вдвоем, насилу потом разогнули мертвые пальцы. Остальных убитых обменяли на трех живых жирных гусей в богатых халатах — заарканили в стоявшей рядом усадьбе, оказалось, это были родственники какого-то ихнего вазира.

А вот тело старого ашшаритского шамана с белой бородой северяне не отдали. Ходившие к городским воротам переодетые гвардейцы сказали, что оно до сих пор висит — чтоб им… Пробитое насквозь дротиком тело подвесили за шею. Бороду подпалили, а на грудь нацепили деревянную табличку с надписью "предатель веры".

Словно прочтя мысли Архая, повелитель с трудом прохрипел:

— Рукн ад-Дин?..

Юноша помотал головой.

И, задыхаясь и капая потом с носа, рассказал повелителю все.

И про тело старого имама на восточных воротах. И про то, как Саид аль-Амин настоял, чтобы повелителя отвезли в усадьбу, — это было последнее распоряжение, которое он успел отдать, потому что в тот же вечер осажденные пошли на вылазку — и какую. Их было много, как звезд в небе, и вышли они одновременно из четырех мест. И Саид-хан погиб тем вечером, и почти все его гвардейцы вместе с ним, — ятрибцы хашара, как и следовало ожидать, оказались трусами и разбежались. А потом Саид-хана хоронили — хороший курган насыпали, много пленных туда положили, ух как эти сволочи орали. А девушку его жалко — она так убивалась, так уж убивалась, а потом попросила и ее тоже с господином в могилу спустить. Чжочи-хан сам ее задушил, быстро, хорошо задушил, и всех ее рабынь тоже. Самуху и других рядом положили, с ними тоже много народу ушло, разорили пригород-то, — и женщин им с собой дали, получше выбрали, понаряднее, и молодых юношей, и сильных мужчин, чтоб за табунами небесных лугах приглядывать и у порога небесной юрты сидеть. Пышные, торжественные вышли похороны.

А повелитель все не приходил в себя, несмотря на хлопоты ихних ашшаритских лекарей. Хорошо, Борохул-шаман плюнул на них на всех, да и сразу выдернул колдовскую злую стрелу из груди повелителя — а эти все трясли бородами да блеяли, что, мол, повелитель кровью истечет, если стрелу вынуть. Как слепые кроты эти ашшариты были, злого страшного не видели, а Борохул-шаман сразу увидел — и велел спалить злую стрелу в огне полуночного костра, и сам танцевал вокруг него до рассвета, пока костер совсем не прогорел. А как древко сгорело и острие расплавилось, и золу ту по реке вниз сплавили, повелитель сразу задышал спокойно, ровно, как во сне. Борохул-шаман хотел костры зажечь перед домом, да ему не дали. И что? На следующий день после похорон Саид-хана снова вышли северяне большой силой из города — и прямиком на усадьбу двинулись. Кровавый бой вышел, хороший бой. Вот только подлые северяне через стену усадьбы полезли сразу со всех сторон, и повелителя-то Онгур-хан уберег, на коня перед собой на седло посадил — и как ветер ускакал. А вот тех, кто в усадьбе был, северяне порезали и постреляли. Онгур-хан им сразу говорил — айда в лагерь, там ограда, там дозоры, что вам тут сидеть, ненадежно, но они не послушали. А когда рубиться начали, кого-то на седло успели поднять, а кого-то нет. Жалко старую Махтубу, она добрая была. И Гассана жалко — а ведь говорили ему, куда тебе меч, айда в наш лагерь, так нет, он с мечом на северян побежал, а они его порубили.

Так и похоронили всех рядышком. В усадьбе пятеро выжило — двое парней и трое девчонок, спрятаться успели, в пруд нырнули. Так они настояли, чтоб покойников не в курган клали, а по ихнему ашшаритскому обычаю положили. Ну, мы и сделали, как просили: могилы на высоком берегу выкопали, на солнышке, на ветерке, камни хорошие поставили, каждому свой. Хорошее там место…

— Помоги мне подняться.

Дрожа и оглядываясь — старшие лишь ободряюще кивали — Архай подал повелителю липкую — а ведь только что о штаны вытер — ладонь. И подхватил под локоть, когда повелитель поднялся на ноги.

А тот схватился было за перемотанную грудь — но тут же выпрямился. И пошел из юрты. Старшие кивали, на небо благодарно посматривали. А повелитель так и пошел, как до того на кошме лежал, — босиком, в одной рубахе и в штанах.

— Покажи их могилы, — только это сказал.

А когда к курганам подошел, еще сказал:

— Принесите вина.

К Саид-хану поднялся, к Самухе — долго с ними молчал. Поднял чашу на каждой вершине, сплеснул.

Потом на берег вышел и на камни посмотрел. И долго переходил от камня к камню, и над каждым стоял, а потом сплескивал на холмик у надгробия. Махтубе большой камень поставили, из соседней ограды выломали. И Гассану тоже большой привалили — наособицу. Повелитель над ними дольше всех стоял.

А потом долго-долго смотрел на закат, только пустую чашу в руках поворачивал. Нехорошо смотрел, мрачно.

А когда совсем ночь наступила, повелитель повернулся к Архаю и сказал:

— Принесите мне доспехи и оружие. Велите трубить сбор — на рассвете мы идем на штурм.

Помолчал и добавил:

— Незачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Это глубокая мысль, Архай, запомни ее.

Юноша благодарно поклонился.

Потом рассказывали, что якобы джунгары насыпали дамбу и перегородили реку так, что она потекла мимо прежнего русла — и прямо на городские кварталы. А там, под каждым махалля, сто шагов шагов вниз под землю спустись — все изрыто тоннелями. Там тебе и банные стоки, и нечистоты в подземные каналы сбрасывали, и воду по керамическим трубам с насосами в большие дворы подавали. Да прибавьте к этому колодцы в каждом дворе — до шести штук доходило: для воды, для нечистот, для хранения снега со льдом, для припасов, для драгоценностей. Вот земля и просела под напором хлынувшей воды, а остальное сожгли джунгары. Бейхаки писал: "Все жилища сравняли с землей; каждое роскошное здание, когда-то устремленное к небесам, стало скромным и низким, на нем не было печати радости и благоустроенности; дворцы после стольких времен процветания потеряли свое величие". Рассказывали, что Сагнаверчай семь дней тек через город, а когда его воды схлынули, то от домов почитай что ничего и не осталось.

Вот только сами горожане рассказывали по-другому — хоть им мало кто и верил. Выжившие нишапурцы говорили, что под утро того страшного дня в лагере кочевников послышался грохот барабанов. И нерегиль со свитой через разоренное предместье подъехал к самым башням-близнецам на берегах реки — там, где она втекала в город. На башнях стояла только стража с факелами, но кое-кто в ту ночь спал на лодках у бегеров, и тоже все слышал. Самийа вытащил меч и заорал, что вероломные предатели заслуживают только смерти и гнева Всевышнего, а он, мол, и есть тот гнев. И может Всевышний и простит вас, орала эта гадина и размахивала мечом, а я, мол, не прощу. Не прощу, так и знайте. И с тем тварь развернула коня и своих дикарей и уехала в ночную темноту. А потом из тьмы раздался рев воды. Огромный вал прокатился вниз по руслу, смывая и переворачивая лодки, снося мосты и глядевшие в воду дома, — а потом река, словно взбесившись, вспухла и вышла из берегов, заливая окрестные кварталы. Когда стали проседать дома и рухнул купол ближайшей к реке масджид, в городе началась паника — и тогда в него вошли джунгары. Рассказывали, что степняки убивали всех, кто им попадался на пути, не разбирая пола и возраста, и скорбный крик верующих поднялся к небесам. То, что не размыло и не унесло течением, загорелось. В Шадях джунгары ворвались ближе к вечеру: говорили, что дворец потом горел чуть ли не три дня. Там никто не выжил — поубивали даже кошек и ручных обезьян. Еще говорили, что джунгары тыкали во всякое лежащее тело копьем или отрезали головы — чтоб никто не спрятался среди мертвых, и тех мертвых потом насчитали миллион четыреста семьдесят тысяч. Так и погиб Нишапур, Царский город.

Сами беженцы спорили между собой — отчего, мол, река вышла из берегов? И почему встала стеной вода — многие, кто видел вал, выжили, потому как спали на крышах и проснулись, услышав приближающиеся гул и рев. Говорили, что волна была такой высокой, что люди сначала даже не поняли в темноте, что это идет такая гора воды — темный страшный холм закрывал звезды, только в долине жалобно голосили феллахи, а уж что там случилось, никто толком сразу и не понял. Но над разговорами про дамбу смеялись все как один: какая, мол, плотина, у нас же все на глазах было, как стояли они лагерем вверх по течению, так и стояли, не рыли и не копали ничего.

Но многие сходились на том, что все это устроил своим колдовством нерегиль. А как еще объяснить, что смирная медленная река, разбираемая еще за три фарсаха до города на каналы и арыки, вдруг взбеленилась и смыла на своем пути живое и каменное? И те слова нишапурцев подтверждает свидетельство одного человека, который приехал потом в Ятриб и рассказывал шейхам в Пятничной мечети о падении города. Спасся он чудом: сначала спал на крыше своего дома в долине, а потом залез на альминар масджид — да там и просидел все десять дней, пока вода не опала и джунгары не ушли от города. Человек рассказывал, что питался финиками, которые припас себе на завтрак, да проплывающими мимо припасами — чтобы выловить их из воды, он спускался по лестнице альминара вниз и тайком вытягивал их из воды крюком, на котором подвешивали фонарь. А ведь говорили мне, рассказывал этот человек, уходи, мол, в город, за стены, вон джунгары рабат разорили, сколько людей порешили и в плен поуводили, нечего тебе в вилаяте сидеть. Но он с горсткой таких же упрямцев остался — а что, степняки их не трогали, что им брать в деревне? Кур да лепешки? Так они их и так и в лагерь возили, да еще и рабов на них выменивали, джунгарам лень было пленных кормить, они девку за петуха отдавали. И что же? Город смыло, а он выжил, да и остальные тоже, те, кто на крышах спал, а не в подземных сардабах. Так вот этот человек слышал и видел, что случилось на берегу Сагнаверчая той ночью. Нерегиль, рассказывал он, выехал на высокий подмытый берег и поднял меч. И что-то закричал по-своему. И вода зашептала, зашептала, и стала подниматься — колесо мельницы почти сразу перекинуло. А потом со стороны гор заревело, и пошел вал. А нерегиль стоял над взбесившейся гудящей водой и все кричал среди брызг и клочьев пены. И не уезжал с берега до тех пор, пока река не выплеснулась из русла и не стала заливать окрестности. Тогда обрыв, на котором он стоял, пополз в воду, и нерегиль оттуда уехал. Вот так вот, а вы говорите — дамба.

Впрочем, многие тому человеку не верили.

Баб-аль-Захаб,

месяц с лишним спустя

Айше предстояло отодвинуть занавес и выйти к нему — всего-то шаг.

Тарег сидел лицом к крошечному пруду, не шевелясь и не мигая — слепые, отражающие закатный золотой блеск глаза были широко раскрыты и смотрели вдаль, не видя. Похоже, к концу похода зрение окончательно оставило нерегиля, и только хен помогало ему не обнаруживать слепоты. Впрочем, сегодня во время торжественного приема — эмир верующих чествовал своего вернувшегося с победой командующего — случилась неловкая заминка. Радостный довольный Фахр велел положить перед собой для Тарега помимо ковра еще и подушку — в знак особого расположения. И по каким-то странным причинам — то ли солнце слепило, то ли пересиливающая всякую волю усталость давала себя знать — нерегиль ее, похоже не увидел — и запнулся. Хорошо, его поддерживали, по обычаю, под руки помощники хаджиба — и Тарег всего лишь споткнулся, прежде чем сесть на свое почетное место.

Яхья ибн Саид удивлялся, как у самийа достало сил не свалиться в один из своих всегдашних глубоких снов, — но нет, люди барида исправно доносили, что нерегиля видят верхом и во главе войска. После взятия Нишапура они перевалили через Биналуд — и все живое в ужасе разбегалось перед джунгарской лавой. Горожане Туса запросили пощады сразу, как прослышали о гибели Царского города, и даже Балх сдался без сопротивления. Новый наместник провинции, племянник аль-Фадла ибн Амира, избрал окруженный громадными валами город своей столицей — и теперь над стенами и башнями Балха развевалось белое знамя Аббасидов. Хорасан был приведен к покорности, войско джунгар отпущено обратно в степи с богатой добычей — а нерегиль призван перед лицо халифа для оказания почестей и изъявления благодарности. Увидев Тарега в зале Мехвар, Айша не знала, что и думать, — согласно всем законам сумеречной природы самийа уже давно не должен был держаться на ногах, однако поди ж ты, держался. Правда, под тяжестью церемониальных одежд его немного пошатывало — но это никого не удивляло. Мискавайхи писал, что Афшин ибн Кавус тоже сгибался и с трудом шел в парадном халате, подаренном ему эмиром верующих.

Халиф пожаловал командующему дворец Дар ас-Вахб, который еще называли Дворцом Вазира в честь построившего его Сулаймана ибн Вахба, служившего еще халифу Амиру аль-Азиму. Сады дворца выходили на Тиджр, а вход в него располагался прямо за резиденцией Старой госпожи Утайбы Умм Амир. Просматривая грамоту на пожалование, Айша вздохнула: что ж, оттуда Тарегу будет проще навещать ее в Йан-нат-аль-Арифе: отныне их дома разделял лишь луг да сливовый сад. Однако увидев нерегиля во время приема, она поняла — сегодня ей самой придется прийти к Тарегу в дом.

И вот теперь их разделяла лишь тонкая прозрачная ткань завесы.

Глубоко вздохнув, Айша взяла себя в руки и подняла занавес.

Дотронуться до его плеча оказалось сложнее, чем она предполагала. Ее ладонь долго дрожала в пяди от роскошного золотого шитья парадной накидки. Внезапно передумав, Айша легонько провела костяшками пальцев по мертвенно бледной щеке.

Тарег сморгнул, шевельнул ушами — и благодарно потерся о ее ладонь. Прямо как большой кот, горько подумала она.

— Мне иногда кажется, что вас двое, — печально прошептала Айша. — И тот, что приходит ко мне, — настоящий ты.

— Я не хотел засыпать, не дотронувшись до твоей руки, — тихо-тихо ответил он. — Мне кажется, что в этот раз я усну надолго…

Айша снова погладила прозрачную мраморную щеку — думая о предстоящей встрече, она представляла себя плачущей, но теперь слезы почему-то не набегали.

Вдруг он перехватил ее ладонь невидимым и немыслимо быстрым движением:

— Поклянись, что пока я буду спать, вы ничего со мной не сделаете.

— Ты что?! — Айша обиженно выдернула руку из покорно ослабевших пальцев. — Как ты… да как ты мог такое подумать?..

В ответ он лишь дернул плечом. Обернулся, уставившись все тем же слепым распахнутым взглядом во внутренние комнаты, и позвал:

— Гассан?..

И тут же сообразил, что ошибся и лишь отмахнулся рукой — словно отсылая прочь призрак. Подбежала маленькая хрупкая девушка в сером траурном хиджабе:

— Да, господин?..

И подхватила Тарега под локоть, помогая подняться.

— Я клянусь, — печально сказала Айша ему в спину.

— Благодарю, — сухо отозвались ей в ответ.

Даже не обернулся.

Когда невольница вернулась из внутренних комнат, она застала Айшу плачущей. Засуетившись, девушка хотела было кликнуть кого-то на помощь, но великая госпожа жестом остановила ее — что ж, посморкаться в платок она могла и сама. Вытерев насухо глаза и промакнув щеки, Айша жалобно вздохнула — ей очень, очень не хватало Сальмы. Она сделала все, что могла, для вдовы Саида аль-Амина, Афры, — та как раз разродилась мальчиком, — но это не утишило ее горя. Сальма лежала в высоком кургане в долине Сагнаверчая, и никто, никто не мог заменить ее.

— Как тебя зовут? — обратилась Айша к застывшей земном поклоне девушке.

Та робко подняла голову:

— Дана, о госпожа.

— По кому ты носишь траур, Дана?

Та замялась.

— Я знаю, что твой господин знал все о тебе и твоем возлюбленном, — печально отмахнулась Айша.

— По Самухе, — горько уронила девушка — и разревелась.

Пару раз всхлипнув, Айша не сдержалась и заплакала снова.

Всласть наревевшись, обе принялись утираться рукавами и платками. Высморкавшись и насухо отжав глаза, Айша решилась:

— Дана, скажи мне честно… одну вещь.

— Да, госпожа?.. — вздохнула девушка.

— То, что рассказывают… про три холма… это правда?..

— Какие три холма? — неподдельно удивилась невольница.

— Из голов, — мрачно сказала Айша. — Один холм из мужских, второй из женских, а третий из детских. Под Нишапуром.

Дана так широко раскрыла глаза и разинула рот, что Айше ничего не оставалось, кроме как облегченно вздохнуть:

— Ффу-уух…

— Это кто ж такую напраслину на сейида возводит? — сердито нахмурилась девушка.

Айша снова вздохнула, на этот раз печально, — напраслину возводили все кому не лень. А расспрошенные люди барида почему-то отказывались и опровергать слухи, и подтверждать их — мол, ужасающее бедствие случилось, и все тут. А сколько людей в городе погибло, — то и сосчитать невозможно.

— А что во дворце, в Шадяхе, он всех до последнего младенца перебить велел — правда или нет?

Дана снова укоризненно покачала головой:

— Сейид, о великая госпожа, ничего не приказывал в те дни. Река разлилась, и могилы наших оказались на острове. На том-то острове господин и сидел день и ночь. А джунгары к нему переправлялись. А когда спросили, что с городом делать, сейид лишь отмахнулся — делайте, сказал, что хотите… Ну они и сделали, конечно, — джунгары, что с них взять… Только город, если хотите знать, как стоял, так и остался стоять — ну, обрушилось там кое-что, дома на берегах посмывало, — но там же, говорят, мильон человек живет, что ему будет, Нишапуру этому!.. Другое дело, что перепугались они все крепко и против наших не сдюжили, это да…

— Фф-фуухх… — снова отдулась Айша — и вознесла про себя молитву Всевышнему.

А потом мысленно извинилась перед тем, кто сейчас крепко спал в одной из спален обширного пустого дворца. Прости, Тай, думала она. Я виновата перед тобой. Но я больше тебя не предам, хабиби, — никогда. Клянусь Всевышним, о хабиби. Никогда не предам.

 

-12-

Невидимка

Баб-аз-Захаб, весна 415 года аята

Подергивая за плотный занавес, Айша размышляла: а не лучше ли было поступить так, как советовал Сабит ибн Юнус, архитектор, — навесить влажный войлок или устроить под потолком новомодные опахала. Эти парусиновые полотнища, называемые еще хайш, натягивали на широкие тростниковые рамы, — и стоявшие за стеной или занавесом невольники приводили их в движение, создавая в комнатах движение прохладного воздуха.

Но Айша не любила хайш — трещит, да и пара лишних ушей всегда торчит рядом. А пропитанный ароматной влагой войлок тоже ее раздражал — громадный темный кусок плотной ткани удушливо загораживал свет и воздух. В Йан-нат-аль-Арифе невольницы всячески изощрялись, пытаясь облагородить черную валяную занавеску — и в шитый гладью газ ее заворачивали, и шелком завешивали, но все было тщетно. Айше не нравилось, и через пару растапливающих разум летних недель она приказывала снять войлочные навесы и принималась обреченно и мрачно умирать от жары. Давным-давно, когда она еще была маленькой, ей рассказали, как умер ее дядя Раби, младший брат отца: он поднял против деда, Имрана ибн Кавуса, восстание, потом приехал мириться, а старый Имран приказал накормить его изысканными, но солеными блюдами. А потом велел закатать мятежного сына в войлок. Так дядя Раби и умер. С тех пор войлок внушал Айше неодолимое отвращение и страх — по ночам она то и дело просыпалась и, заливаясь даже в самую парящую жару холодным потом, взглядывала на растянутые между арками темные полотнища — не смыкаются ли над головой, не спеленывают ли руки и ноги. Бррр…

Так что когда год назад в ее владение перешел Дар ас-Хурам, дворец Старой госпожи, — Утайба Умм Амир умерла, и Айша упросила визиря оставить просторный дом за ней, — мать халифа приказала перестроить все по фарсийским обычаям: возвести полые стены с ивовыми желобами внутри. В летние месяцы их заполняли льдом, и так охлаждали плавящийся от сухой жары воздух. Дар ас-Хурам достался ей с тем условием, что казна не будет тратить на его содержание ни одного дирхема, — Айша согласилась оплачивать расходы из собственных средств, и строительные работы обошлись ей недешево: рабочим платили хорошо, четыре полновесных серебряных дирхема в день, отбою от желающих поработать на стройке не было, но фарсийские стены, большой бассейн-сирдаб в саду и павильон над ним стоили ей двести тысяч дирхам с лишним.

Но это того стоило — теперь у нее был собственный дворец. В конце концов, мудро обосновывала Айша свои планы на заседании государственного совета, Фахру уже десять, глядишь, лет через пять ему уже придется покупать женщин, а потом и жениться — и тогда ей, матери пришедшего в возраст халифа, все равно придется съезжать. Недаром же в народе говорят: свекровь и невестка в хариме — все равно что йеменит с кайситом, ни дня без ссоры.

А самое главное, задние ворота Дар ас-Хурама выходили прямо к боковой калитке сада Тарегова дома. Айша настояла на том, чтобы семь месяцев назад переехать в еще наполовину не отделанный дворец, — и теперь не знала, к добру или к худу было то решение.

Ждать Тарега в тесных комнатках под крышей Младшего дворца в Йан-нат-аль-Арифе казалось сущим мучением — каждый шаг в саду и на лестницах сторожила опасность. Нерегиль исчезал вместе с ночью, таял в сумерках над ступенями бесшумно ступающей тенью, — а она еще долго сидела, запахнувшись в стеганое одеяло, мокрая от пота после ночи сражения, и слушала, слушала… С глухо стукающим сердцем ждала — выкриков сторожащих стену черных евнухов, звона кольчуг, грохота подкованных сапог по плитам пола. А вдруг его заметят, вдруг увидят прозрачную тень на мелком белом песке запретного двора?..

В просторных дворах нового дворца, на берегу пруда Совершенства они наконец-то наслаждались уединением: доверенные невольницы сидели поблизости, так, чтобы не разбирать слов, но услышать крик — мало ли что господам понадобится. В Дар ас-Хураме Тарег навещал ее чаще. Сумерки затягивали заросшую травой дорогу между оградами, гулямы внутренних дворов неспешно катили по ней тележки, посвистывая, погоняли груженых осликов, — а ближе к ночи в пыльные колеи заливалась темнота, тени высоких дувалов, вытягиваясь, накрывали серебристую колышащуюся полынь. Ветер гладил длинные травяные космы на неожиданно опустевшей дороге — казалось, по странному неслышному сигналу люди исчезали, забиваясь по домам, жались к очагам в густеющем мраке, и оставляли темный проход между оградами кошкам и призракам. И Тарегу.

Он просачивался между занавесями — и каждая новая их встреча оказывалась мучительнее предыдущей. Будоражащая опасность отступила, но нерегиля стало одолевать смутное беспокойство: Тарег быстро ходил по коврам, неслышно бегал вдоль пруда, и Айша лишь молча следила за ним сквозь прозрачный газ занавесей — из давящей, отзывающейся смутными опасениями и какой-то непонятной горечью тоски не было исхода. От нее не избавляли ни вино, ни объятия. Что с тобой, о хабиби?.. Ее ладонь упускала скользкий шелк рукава — куда ты, любимый?..

Это началось после того страшного месяца раджаба в прошлом году. Вернее, в самом начале его Айша не помнила себя от радости: празднуя свободу, она призывала Тарега чуть ли не каждую ночь, и тот терял голову от страсти, нетерпеливо дрожал, раздувая ноздри, настораживая уши, словно прислушивался к далеким, не слышным ей голосам. Что с тобой, о хабиби?.. ты словно слушаешь песню в соседнем доме… Это Прилив, отвечал он, прилив, любимая, вся земля празднует, наливается соком, через траву, воду и меня течет сила, много силы — и выгибал спину, как кот под гладящей ладонью, щурился, прижимал уши, подбирался к ней хищно и подолгу не отпускал, покусывая в плечо, доводя до истомы, до мучительной боли, до обморочной усталости. А к концу третьей недели тяжелого дыхания, ночных вскриков и сладкой испарины она уснула — и не смогла проснуться. Ни в полдень. Ни к вечеру. Ни утром следующего дня. Айша проспала четыре дня кряду — и все эти четыре дня Тарег метался у себя в комнатах, кусая руки и хлеща себя по щекам. Я виноват, виноват, это моя вина, какой же я дурак, как я мог…

Айша проснулась сама собой, отдохнувшая и проголодавшаяся — а он себе, видно, так и не простил: я должен был предвидеть, винился Тарег, я должен был знать, что могу сжечь тебя, как листик, как мотылька, выпить до дна, ты же смертная, а я сумеречник, во мне слишком много силы для твоего тела, я не должен был давать себе воли, и уж тем более во время Прилива…

А еще он что-то задумал — Айша это чувствовала. Бродил подолгу, шевелил ушами, обкусывал лепестки бархатцев, задумчиво щипал нарциссы за упругие желтые листья, — и закрывался, закрывался от нее, погружаясь в мысли, как в колодец, из которого лишь изредка посматривал в пустое небо с прозрачным отъеденным месяцем и видел ее настороженное и печальное лицо — что с тобой, а хабиби, ты сам не свой последнее время…

…Подергав занавес в последний раз, Айша убедилась — кольца прочно держали набивной ханьский шелк, балка сандалового дерева не прогибалась и не качалась между двумя колоннами арки. Как у Фахра получилось его давеча оборвать — непонятно. Это они так играли с девушками в прятки — и кто-то в занавеску завернулся. Вот уж воистину, мальчику некуда девать прибывающую силу — хорошо, что Тарег забрал его с собой на охоту. Кстати, они должны были вернуться еще до полудня, а солнце уже давно перевалило к вечеру — рябь пруда отливала золотом, черные тени самшитов и темные морщинки воды колыхали сотни сияющих разбитых блюдец света.

Прикрыв глаза ладонью от нестерпимых бликов, Айша отвернулась — и чернильная тень в галерее шевельнулась. Ахнув:

— Хабиби! — она топнула босой ступней. — Я же просила не пугать меня так!

Примирительно мурча, Тарег опустился на колени и принялся тереться щекой о ее ладонь.

— Сегодня свадьба Аззы, — мягко напомнила ему Айша. — Меня не будет весь вечер, и я вернусь далеко заполночь.

— Тогда мне придется уснуть в одиночестве, — промурлыкали ей в ответ и мягко пофыкали — щекоча, щекоча пальцы теплым нежным дыханием.

"Кого ты хотел обмануть, Тарег?", улыбнулась Айша темной фигуре, резко очертившейся за подсвеченным луной занавесом. Она млела, облокотившись на подтекающий холодными каплями мрамор стены — лед внутри растаял, и не морозил, а приятно освежал спину. Выпитое легонько кружило Айше голову, и гложущее предчувствие отпустило грудь. В саду одуряюще пахли первые молочные, с желтоватым исподом лепестков, большие весенние розы.

Силуэт в арке шевельнулся — Тарег повернул голову:

— Я устал, Айша. Устал прятаться. Мы словно шаловливые дети, делающие что-то недозволенное…

— Но мы действительно совершаем непозволительное, — мягко отозвалась она. — Я не должна принимать тебя на ложе, я мать халифа и…

— Я люблю тебя, ты любишь меня, я поклялся тебе в этом…

— Я знаю, — ласково, но твердо прервала его Айша. — Я знаю, что для твоего народа этого было бы достаточно, чтобы мы стали мужем и женой в глазах остальных. Но мы не в землях нерегилей, Тай. Мы в Аш-Шарийа. И здесь я не могу быть твоей женой. Здесь мы можем быть лишь тайными любовниками. Прошу тебя, не мучай ни себя, ни меня…

— Четвертый год я прокрадываюсь к тебе в комнаты, словно вор, — мрачно пробормотали за занавесом. — И чего ради? Ради пустых, глупых предрассудков…

Приподняв плохо гнущуюся ткань с набитым цветочным рисунком, Айша вдохнула влажный, пахнущий землей и подцветающей водой пруда воздух.

— Ну будет тебе ворчать…

И потянула за длинный рукав.

Но Тарег лишь упрямо дернул его к себе. Вздохнув, Айша выбралась к нему на ступени. Ночной ветерок колыхал ее распущенные волосы, свободно лежащие на щеках локоны взлетали и путались с легкими прядями его гривы, которую тоже ерошил налетающий с реки бриз. Вздохнув еще раз, Айша просунула руку ему под локоть и положила голову на плечо:

— До совершеннолетия Фахра осталось три года, Тай. Всего лишь три года. Потерпи еще чуть-чуть, прошу тебя.

— Скоро Прилив, — горько пробормотал Тарег. — Еще один Прилив, который бесследно схлынет, бесследно, бесплодно…

— Ну потерпи еще чуть-чуть, три года — что такое три года для нерегиля, о хабиби? — Айша пыталась шутить, но стесняющая грудь тоска передалась и ей.

— Не все ли равно? Сейчас или через три года? — упрямо замотал Тарег головой. — Сколько силы уходит в прорву, в никуда, зачем все это, если в нашем доме нет детей? Я хочу, чтобы к нам в дом вошли дети, Айша, я буду очень хорошим отцом, вот увидишь…

— Я знаю, я знаю, — о Всевышний, что ж его так разобрало под этой прибывающей белой луной, — но рождение ребенка невозможно скрыть, о хабиби, что скажут люди, мы и так рискуем…

— Мы можем уехать в летнее поместье. Уехать далеко, в Куртубу, в горы…

— И что дальше?

— Ты сама мне рассказывала, что ваши женщины умудрялись рожать и воспитывать детей прямо во дворцовом хариме и скрывать это ото всех!

— Да, а еще я тебе рассказывала, как умерла одна из таких женщин, которую звали Даджа.

Мрачная тяжесть ее слов отрезвила Тарега. Он уронил голову на сложенные на коленях руки и замолчал.

— Ты помнишь, что я тебе про нее рассказывала? — с безжалостной настойчивостью продолжила Айша. — Тарег?.. Ты помнишь?

— Помню, — наконец, сдавленно отозвался он. — Халиф, ее брат, приказал побить ее камнями за прелюбодеяние. А детей утопить.

Айша положила ладонь на его поникшее плечо:

— Прошу тебя, Тай. Потерпи. В тринадцать лет мы провозгласим Фахра совершеннолетним, и он взойдет на трон Аш-Шарийа не как ребенок при совете управителей, а как полноправный халиф. И он освободит тебя. Ты будешь волен идти, куда захочешь. И куда бы ты ни пошел, я буду с тобой. Потерпи, о хабиби. Через три года твоей неволе придет конец. Потерпи, моя любовь, потерпи еще самую малость.

два месяца спустя

Угу-гу, угу-гу. Птичка затопталась на ветке, захлопала грыльями. Серое гладкое горлышко с темным кольцом раздулось, и снова послышалось — угу-гу, угу-гу. Густая, еще не пожелтевшая от жары листва тополя скрывала гнездо, и лишь самец, раскрывая веером хвост с белыми кончиками перьев, переступал лапами и счастливо гугукал.

В самшитовый лабиринт в этом уголке Привратных садов не залетал ветерок, и Тарег устало промокнул лоб платком. Кусты акации над его головой едва колыхались, но внизу, за стриженой стеной живой изгороди сада Звезды застаивалась душная жара. Насухо обтерев тонким льном пальцы, нерегиль приоткрыл тонкий, сложенный пополам — на лаонский манер — лист бумаги. У его катиба был хороший почерк, изящная каллиграфия школы мухадрас воздавала достойные почести новым стихам Мунзира ибн Хакама. "Привет изгнанника", читалась первая строчка.

О Абу Бекр, Ятрибу передай мой привет. Спроси — аль-Мунзира вспоминает ли он? От юноши привет передай дворцу, Который вижу во сне, подавляя стон. Гостили прелестные лани и воины-львы В дворце, что стеной неприступною окружен. Средь тонкостанных красавиц в покоях моих Много провел я ночей, забывая сон. Сравнивал с блеском меча, с темным копьем Светлых и смуглых, их красотою пленен. Та, чей браслет с речной излучиной схож, Ночью ходила со мной на зеленый склон. Пил я вино из чаши и с милых уст, Был я влюбленными взорами опьянен. Лютню любимой услышав, я трепетал, Чудился мне мечей воинственный звон. Сбросив одежды, подруга подобна была Ветке миндальной, раскрывшей первый бутон.

Дочитав, Тарег не смог сдержать вздоха облегчения — против ожидания, ибн Хакам на этот раз написал стихи, не провернувшиеся в груди подобно стилету.

— Фф-уухх…

И нерегиль снова промакнул лоб платком. Обизнув соленый пот над верхней губой, он улыбнулся — лакомка, обычный ашшаритский лакомка. И светлые, и смуглые, и такие, и сякие, — и все это, вестимо, называется «любовь». Четыре жены и штук пять рабынь — и ко всем любовь. Одно слово — люди. Тарег потянулся к узлу волос на затылке — о боги, как же жарко. Нет, шпилька и шелковый шнур, придерживавшие тяжелые пряди, оставались на месте. Заправив выбившиеся волосы, чтоб не липли к взмокшей шее, нерегиль снова облизнул губу — и тут же услышал тяжелое сопение и семенящие шаркающие шаги на ведущей в сад Звезды лестнице.

Когда Исхак ибн Хальдун, постанывая и покряхтывая, протиснулся между кирпичом стены и жескими ветками самшита в его укромный уголок, Тарег сердито заметил:

— Ты назначаешь мне свидания в саду, как любовник, о Исхак. Неужели мы не могли сесть на галерее в соседнем дворе — в этих зарослях дышать нечем!

Не отвечая на его ворчание, ибн Хальдун невозмутимо развернул молитвенный коврик и уселся напротив — заняв весь песчаный пятачок между стеной и стволами разросшейся высокой акации.

— Я обязан тебе, о Тарик, — без приветствий и предисловий начал глава тайной стражи. — Ты спас мою жизнь, позволь же мне спасти твою.

— Что случилось, о Исхак? — Тарег преувеличенно удивленно поднял брови.

— Ничего нового, — не обращая внимание на насмешливый тон собеседника, серьезно ответил глава дивана барида. — Ничего нового я не знаю о тебе, о Тарик, вот уже четыре года. С той лишь разницей, что сначала ты делал это в доме в Нахийа Шафи, потом прямо в Йан-нат-аль-Арифе, а теперь — в Дар ас-Хурам. Только теперь ты стесняешься людей все меньше и меньше. Всю прошлую неделю ты наведывался в дом Великой госпожи среди бела дня и при свидетелях.

Нерегиль нехорошо прищурился:

— Чего ты хочешь от меня, о Исхак? Чтобы я отступился, и подобно вашим стихоплетам писал о черном вороне разлуки? Ты и вправду видишь меня витийствующим подобно Джариру: "Судьба решила, чтоб немедленно расстались мы с тобою, — А где любовь такая сыщется, чтоб спорила с судьбою?" Ты этого хочешь от меня, Исхак?!

— Нет, — покачал головой вазир. — Я хочу, чтобы после разлуки ты даже стихов не писал.

— Да ну? — зашипел Тарег.

Так далеко их разговоры еще не заходили.

Вздохнув, Исхак ибн Хальдун снова покачал головой. И утер рукавом лоб, едва не сдвинув плетеный тростниковый ободок, придерживавший куфию.

— Ты неосторожен, — наконец, проговорил он. — И у меня есть основания подозревать, что ты неосторожен не оттого, что опрометчив. А оттого, что ты не хочешь быть осторожным.

Тарег лишь зло скривился. А вазир мрачно продолжил:

— Не жалеешь себя — пожалей ее. И мальчика.

— Кто им угрожает? — мягко осведомился нерегиль.

— Я не могу назвать тебе имен — пока, — отозвался ибн Хальдун.

— Тогда назови их мне, когда сможешь, — нехорошо улыбнулся Тарег. — А я поступлю с их носителями так, что они больше никому не будут угрожать.

С такими словами нерегиль поднялся и, задев рукав ибн Хальдуна полой хлопковой джуббы, покинул отгороженный самшитами уголок сада.

А старый вазир вздохнул и тихо сказал самому себе:

— Вот этого-то я и боялся…

Замок Сов,

две недели спустя

Из своего укрытия за колонной Джунайд хорошо видел обоих: нерегиль в просторной белой одежде сидел в позе просителя — голова склонена, обе ладони прижаты к циновке перед коленями — и что-то говорил. Упавшие к щекам пряди скрывали лицо, маленький хвостик закрученных на затылке волос колыхался вместе с навершием деревянной шпильки. Наконец, Тарег окончил речь и поклонился, коснувшись лбом плетеного тростника на полу.

Сидевшая перед ним Тамийа все это время мягко улыбалась и кивала. Верховой ветер отдувал черные стриженые локоны от белой-белой щеки, яркое золото горного заката четко очерчивало ее силуэт: высоко поднятые волосы, цветы в гребне, тяжелые складки длинного шлейфа за спиной. Начищенное полированное дерево пола ярко блестело, и белые рукава нерегиля почти касались лежащих на темных досках ярких тканей ее платья. На открытой галерее гулял ветер, перекинутый через толстые брусья перил широкий платок обвивавался и трепыхался, пытаясь не улететь в поднебесье — небо разделялось изломанной линией хребтов на ослепшее черное уходящих в тень долин и пиков и сияюще-золотистое гаснущего на западе солнца.

Ласково коснувшись плеча простертого у ее колен нерегиля, Тамийа снова улыбнулась и что-то проговорила. Тарег, не поднимая лица, замотал головой, рассыпаясь в благодарностях, — и еще сильнее уткнулся лбом в пол. Княгиня высунула из широкого рукава фарфоровую ладошку и легонько поманила Майесу. Та положила ладони на циновку, коснулась лбом пола, поднялась и, мелко переступая и метя длинным шлейфом, пошла из галереи в зал.

Сжимая в ладони талисман с печатью, Джунайд подавил желание попятиться поглубже в тень, — шорох в пустом зале мгновенно выдал бы его. Шелковые негнущиеся складки платья Майесы прошуршали в каких-то трех локтях от него — но сумеречница не увидела застывшего и затаившего дыхание человека у ближайшей колонны. Прижатый к его запотевшей ладони воск нагрелся — печать под ним должна была неярко светиться: наполовину женщина, наполовину рыба, в одной руке зеркальце, в другой ветка. Джунайд улыбнулся про себя: нерегиль в своем высокомерии отвергал всякую магию, сотворенную человеком, — и вот поди ж ты, в который раз человек брал над ним вверх. Оправленный в золото ониксовый талисман, сделанный согласно точным указаниями книги «Гайят-аль-Хаким», делал невидимым своего владельца — и сейчас Джунайда не видела ни прошедшая совсем рядом Майеса, ни сидевшая на галерее Тамийа, ни нерегиль. Ветка в правой руке женщины-рыбы отметала смертные взгляды, а зеркальце в левой отводило глаза колдовскому зрению аль-самийа.

…Степенно переступая маленькими ножками, девушка снова прошла через пустой зал — только теперь на ладонях ее лежал маленький черный поднос. А на его лакированном блюдце неярко блестел длинный круглый золотой флакон с рубиновой крышкой-каплей.

Проводив взглядом Майесу, Джунайд прищурился: она опустилась на колени перед госпожой, склонившись низко-низко, так что фиалковый гребешок на макушке скрылся за узенькими плечами. Тамийа улыбнулась, благосклонно отмахнулась длиннейшим рукавом, подхватила искрящуюся золотую колбочку — и протянула ее нерегилю. А тот прижал пальцы к губам и снова упал лицом в пол. Сумеречница, меж тем, рассмеялась и положила флакончик на пол, там, где у ее колен рассыпались волосы не перестающего благодарить Тарега.

Нерегиль благословлял княгиню Сумерек: Тамийа дарила ему то, что в землях аль-самийа ценилось превыше золота и драгоценных камней — и даже превыше добровольно отдаваемой Силы. Тамийа-хима дарила ему несколько капель лимпэ — напитка, получаемого путем длительной алхимической возгонки, на стадии делания, в древних трактатах обозначаемой как «белая». Символами лимпэ были красный лев и золотая корона с семью зубцами. Многие считали, что последнего камня философов, красного льва алхимии, венца делания не существует — мол, это всего лишь выдумка шарлатанов и вымогателей, охотящихся за сокровищами земных властителей. Однако Кассим аль-Джунайд знал, что это не так. Он пил лимпэ по капле здесь, в Аш-Шарийа — и полными глотками в Ауранне, пока пребывал в плену у сумеречников. И Кассим аль-Джунайд знал не понаслышке, что лимпэ — это именно то, о чем пишут древние книги. Волшебный напиток, до бесконечности продлевающий смертную жизнь.

Дождавшись, когда Тарег бережно завернет свое сокровище в рукав и покинет галерею, человек осторожно подошел к раздвинутым дверям.

За перилами свистел и бился ветер — обморочная глубина пропасти под стенами купалась в воздушных потоках. В раскалившемся докрасна закатном небе плавала раскинувшая крылья птица: в безоблачной желтизне висел орел — крохотный, черный, блаженно распластанный на поднимающимся из долен тепле. Далеко на севере снега Ар-Русафа теряли в нестерпимом блеске, окутываясь безоблачными сумерками.

Женщина задумчиво теребила стриженую прядку на щеке, широкий рукав упал, обнажив тоненькое прозрачное запястье. Тамийа не носила ни колец, ни браслетов, и в плотных складках алой ткани ее рука казалась хрупкой, почти детской.

Джунайд переложил талисман в другую руку. Теплый воск расстался с влажной кожей ладони, и его белая джубба резко скакнула в глаза княгине и Майесе. Та подскочила, не сдержав вскрика. Тамийа лишь широко раскрыла глаза.

Потом повернулась к служанке и молча кивнула — оставь нас. С достоинством поклонившись, Майеса поднялась и утащила за собой белое с алыми розами платье.

Джунайд сел напротив супруги на расстеленную у перил циновку — на место Тарега. Женщина продолжала бесстрастно смотреть ему в лицо.

— Прости, если испугал, — усмехнулся, наконец, человек.

— Я должна простить тебя только за это? — прошелестела Тамийа-хима в ответ и нехорошо прищурилась.

— Нерегиль служит престолу Аш-Шарийа, — твердо ответил Кассим. — А я ашшарит. Все, что касается его, касается и меня.

— Я вольна распоряжаться моим имуществом как мне заблагорассудится, — Тамийа чуть наклонилась вперед. — И если я хочу преподнести подарок, я вольна одарить кого пожелаю.

— Зачем ему лимпэ, Тамийа? — тихо спросил Джунайд.

Сумеречница нахмурилась и вздохнула. Затем отвернулась к свистящей высоте за перилами террасы. И, не глядя на мужа, ответила:

— А то ты, Кассим, не знаешь. Тарег-сама боится за нее, как я боялась за тебя. К тому же, начался Прилив.

И женщина вдруг улыбнулась и хитро покосилась на него. А Джунайд нахмурился, наклонился и взял ее за руку:

— И он хочет ребенка. Правда, Тамийа?

Изменившись в лице, она резко выдернула ладонь:

— Да, хочет! — ее голос звучал почти запальчиво. — Сколько раз тебе объяснять, Кассим? Мы, сумеречники, — природные существа! Мы принимаем и отдаем силу вместе с землей, нам не нужна любовь без продолжения жизни! Мы — иначе — не можем!

— Я помню… — начал было Джунайд.

— Тогда зачем ты спрашиваешь?! — ее начало разбирать не на шутку. — Что плохого он делает?! Что плохого в том, чтобы любить женщину, наслаждаться взаимностью и хотеть детей?!

— Она не просто женщина, Тамийа, — горько ответил он. — И он — не просто мужчина.

— Тарег пропустил уже три — три! — Прилива! Сколько ему еще ждать? А самое главное, чего? Что такого случится в ближайшее время, что его жизнь изменится бесповоротно?

— Так ты тоже знаешь, — усмехнулся Джунайд.

Тамийа резко отвернулась, так что мелкие розы в гребешке закачались, угрожая распустить прическу.

— Я в это не верю, — выдавила она, наконец. — Это слишком жестоко даже для людей. Как вы могли так… как вам только в голову пришло такое… Неужели Фахр…

И Тамийа обреченно покачала головой, поднося ладонь к щеке. По белой коже катилась прозрачная крупная слеза.

— Фахр?.. — вкрадчиво переспросил Джунайд. — О да, конечно, он сделает это.

Тамийа резко развернулась к нему лицом. И, встретив его горящий гневом взгляд, отшатнулась. А Джунайд продолжил все тем же тихим страшным голосом:

— Фахр ад-Даула не будет таскать на веревке того, кто заменил ему отца, — это ты хотела сказать? Конечно, не будет. Он отпустит Тарега! Никого и ничего не послушает, подпишет фирман — а что дальше, Тамийа?! Что дальше?!

Выговаривая это, Джунайд все сильнее наклонялся к ее лицу — а она отстранялась, как от горячего дыхания пламени. И человек безжалостно продолжил:

— Я тебе скажу, что будет дальше! Начнется такая смута, которой Аш-Шарийа еще не видела! Государство рухнет! Все провалится в пропасть безначалия, люди будут резать друг друга с безжалостностью зверей, города погибнут в пламени, поля придут в запустение, отовсюду надвинутся враги и растерзают то, что не сумеют уничтожить сами ашшариты! А самое главное, Тамийа, самое главное — то, что нерегилю из этого котла не будет исхода! Он никуда не сможет деться, Тамийа, он намертво, навсегда, навечно и накрепко привязан к престолу! И кончится все тем, что среди развалин и пустошей его поймает и возьмет на поводок какой-нибудь выскочка, разбойник и убийца, провозгласивший себя эмиром верующих и перерезавший менее удачливых претендентов! И у Тарега не будет иного выхода, кроме как подчиниться этому головорезу! Нравится тебе такое будущее, а, Тамийа?

Широко раскрыв глаза и тяжело дыша, сумеречница завороженно глядела в огненную кроговерть распада и сумерек халифата. А Джунайд вздохнул, снова взял ее ладонь в свои, и уже более спокойным голосом сказал:

— Впрочем, я думаю, что до этого не дойдет. Все, что случится, случится гораздо быстрее, — правда, неизвестно, от чего Тарегу будет хуже. Ибн Хальдун прислал мне голубя с письмом. Там говорится, что наш упрямый и тугоуздый нерегиль перестал слушать голос рассудка и засучил рукава, обнажив руки, — теперь он ходит в дом к Великой госпоже не стесняясь людей и молвы. А в ответ на предостережения крутит хвостом и грозится расправиться с врагами. Похоже, он всерьез решил, что в Аш-Шарийа не найдется человека, который решится бросить ему вызов. Если так пойдет и дальше, случится неизбежное: их тайна станет достоянием молвы, огласка вызовет ропот, ропот произведет волнения, люди, узнав, что мать халифа взяла в любовники сумеречника, выйдут из повиновения и взбунтуются. На всех углах дервиши будут кричать о том, что аль-самийа захватили престол халифата и собираются посадить на трон отпрыска сумеречной крови, — и на этот раз люди им поверят. Ты понимаешь, что последует за этим, Тамийа?

Та лишь горько скривила губы — но ладонь не убрала. Пожав ее пальцы, Джунайд тихо сказал:

— Ты, конечно, понимаешь. Им откажут в поддержке все — и войска, и простолюдины. Восставшие ворвутся во дворец, низложат, а потом убьют Фахра и его мать, — и Тарег не сможет защитить их. Против обезумевшей разъяренной толпы невозможно сражаться — тем более в одиночку. Его скрутят, бросят в зиндан и посадят на трон кого-нибудь из Умейя. И Тарегу очень повезет, если его избавят от пыток и публичного унизительного наказания. В Аш-Шарийа за прелюбодеяние положена суровая кара…

— Неужели он этого не понимает?.. — эхом откликнулась Тамийа-хима, роняя на алый шелк слезу за слезой.

— Я сам хотел спросить тебя об этом, — горько отозвался Джунайд. — Видно, он думает, что ему нечего терять. Но он ошибается, очень ошибается…

— А если… если он прислушается к предостережениям? Я могу… — Тамийа вскинула мокрое лицо и шмыгнула носом.

— Ты дала ему лимпэ, — крепко обхватив ее запястье, перебил Джунайд. — И ты сама сказала, что он хочет ребенка. Рано или поздно его желание станет непереносимым — и все раскроется. Рано или поздно, но люди заметят, что Великая госпожа не стареет — и все раскроется. Рано или поздно, но слуги предадут их — и все раскроется. А бежать им некуда. Они обречены, Тамийа. Обречены.

Женщина мягко отняла свою ладонь, вынула из рукава платок и промакнула глаза. Потом серьезно посмотрела на супруга:

— Ты обязан ему всем, Кассим. И ты, как никто, должен понимать его. Разве нет?

Человек лишь молча кивнул.

— Помоги ему, Кассим.

— Как? — криво усмехнулся Джунайд.

— Помоги ему! — в отчаянной ярости выкрикнула Тамийа. — Они любят друг друга — также, как мы! Неужели нет никакого выхода?!

— Когда мы бежали из Ауранна через пустыню, — тихо-тихо начал Джунайд, — ты сказала: если нас нагонят или не хватит воды — мы умрем вместе. Если у нас не выйдет быть вместе в жизни, мы будем вместе в смерти.

— А ты сказал, что если я не могу быть с тобой в Полдне, ты лучше уйдешь со мной в Сумерки, чем окажешься в раю, но без меня, — отозвалась Тамийа.

— Да, — серьезно кивнул Джунайд. — Я так сказал. И скажу это снова, когда придет нужное мгновение. И в жизни, и в смерти я хочу быть с тобой.

Сумеречница медленно склонила голову, принимая его решение. А человек сказал:

— А теперь подумай о них, Тамийа. Они даже в смерть не могут войти рука об руку.

Женщина прищурилась и уставилась в лицо мужу страшными, злыми глазами:

— Как ты можешь, Кассим? Как ты можешь верить в этого своего Бога и называть его "милостивым, прощающим"? Посмотри, что Он сделал с Тарегом. Где же тут милосердие?!

Джунайд помолчал и ответил:

— Это две разные вещи, Тамийа. То, что делает Всевышний, — и то, что люди делают Его Именем. Две разные вещи.

И тогда Тамийа уткнулась лицом ему в грудь и разрыдалась. Поглаживая вздрагивающие плечи жены, Джунайд сказал:

— Прости меня, любимая. Прости меня. Но я не могу медлить. Я не могу спасти их любовь, — но у меня пока есть время, чтобы уберечь Айшу, ее сына — и нашу землю.

Тамийа всхлипнула и не нашла, что ответить.

Дар ас-Хурам,

неделя спустя

Мучительная жара отступала под утро — и тогда Айша засыпала, придвинув к отекающей каплями ледяной стене круглый валик подушки: она не любила, вертясь на коврах, нечаянно приваливаться к холодному мрамору, и старалась отгораживаться от него майасир и сбитыми в кучу покрывалами. Бессонные душные ночи тянулись пустым, простаивающим и оттого еще более мучительным временем — Тарег уже десять дней как уехал, не сказав ни куда, ни зачем, ни почему. В темном саду ей прихватывало грудь таким стеснением, такой болью — бестелесной, призрачной, нагоняющей беспросветную тоску, — что Айша прижимала к губам платок и, вернувшись в комнаты, утыкивалась лицом в подушки и кричала в них. Тяжелые мягкие ткани глушили стоны, а ей оставалось лишь в бессильной ярости — что это? откуда берется, почему накатывает эта бесслезная сухость и черное провальное отчаяние? — колотить кулаками в комковатую вату майясир. Хоть бы ты уже вернулся побыстрее, любимый, где ты, где ты, хабиби, когда мне так плохо…

Затянутая занавесом арка мирадора посерела — подступал рассвет. То приоткрывая глаза, то смежая веки, Айша то ли дремала, то ли спала — милосердный мрак плотным покрывалом закутывал и зрение, и разум, и измученная непонятным душа растягивалась на сбитых льняных покрывалах рядом с телом.

В соседней комнате — пустой, невольницы спали на раушане, протянуть руку к кувшину с шербетом Айша могла и сама — послышался шорох. Распахнув глаза, она села. По спине под рубашкой текла капля пота. Долго-долго вслушивалась — мучительно настораживая уши, ловя кошачьи шаги на песке садовой дорожки, а потом и длинную сладкую руладу, и плеск равнодушного к ее заботам фонтана, и далекое шлепанье босых ступней в задних комнатах — ну что ж им неймется, спать надо, спать… Шорох не повторился. Послышалось…

Выпустив воздух из груди — оказалось, она сидела, затаив дыхание, — Айша свернулась калачиком на прохладном льне простыней. Потом перевернулась на живот и положила голову на согнутый локоть.

И тут шорох послышался снова — прямо в комнате, со стороны ступеней возвышения. Занавес над ними сняли — и так жара, любая ткань прибавляла духоты, — Айша быстро подняла голову и обернулась — никого, серая рассветная хмарь затапливала пустую спальню. Когда же я усну, о Всевышний…

И тут ей на спину кто-то навалился. Взвизгнув, она поддала бедрами, но не сумела сбросить чье-то сильное, хоть и легкое тело — ей намертво прижали оба плеча и принялись мягко щекотать дыханием шею и ухо.

— Тарег, я убью тебя, — свирепо прошипела Айша.

— Я все исправлю, все исправлю, — примирительно замурлыкали ей в ухо.

И гибкий острый язык принялся за правую мочку — выкусывание сережки было его любимым занятием. Тарег нежно прихватывал ухо губами и зубами, поглаживая ее шевелящиеся бедра, поднимая вверх, к талии, тонкий хлопок рубашки. Айша попыталась брыкнуться еще раз, но ее намертво впечатали в покрывала всеми ребрами — и тут же поцеловали в волосы за ухом и предъявили жемчужинку, положив у самого носа.

— Где ты был, о бедствие из бедствий? Ты пропадаешь, приходишь под утро… ах… пугаешь меня… ах, ой!.. до смерти… какой ты нетерпеливый, оойй…

— Я соскучился…

Быстро, в несколько движений, ей откинули волосы с шеи и вцепились зубами в ворот рубашки. Айша ухватилась за край ковра впереди себя, пальцы скользили на тонком до прозрачности льне, подушку из-под ее головы он уже выкинул подальше, но с каждым толчком между бедер ее хватка все слабела, а внутри таяло, пока она не уронила, покорно, голову и руки, лишь время от времени прихватывая в горсть простыни, уже даже и не думая о сопротивлении…

Во время передышки, мокрая и совершенно голая Айша решилась пожаловаться:

— Мне было так плохо, так тоскливо, о хабиби, словно какое-то предчувствие пришло — страшно!

Приподнявшись на локте, он с улыбкой заглянул ей в лицо:

— Ну какой же ты все-таки еще человек… Прилив, Айша! Прилив, какие еще предчувствия!

И, потянувшись через ее груди, вытащил из вороха своей одежды маленький золотой флакон с рубиновой граненой крышкой — круглый, плоский, с коротким горлышком, с тонкими извивами чеканки по ободу маленького диска, похожий на те, в которые торговцы притираниями разливали иноземные духи.

Заинтересовавшись, Айша села на влажных сбитых простынях, наблюдая, как он длинными пальцами свинчивает драгоценную крышечку и, перевернув флакончик над закрывающим горлышко пальцем — ну точь-в-точь духи, хотя странно, запаха не чувствуется, — встряхивает его.

— Что это? — улыбаясь, спросила она.

На подушечке Тарегова пальца осталась густая капля — непрозрачная, цвета спелой малины. Улыбнувшись в ответ, он поднес ее к губам Айши — мол, попробуй. Любопытно косясь на еще не закрытый флакончик — нерегиль держал его бережно, словно боялся пролить хоть каплю, — она слизнула странную жидкость.

Ударивший в ноздри запах — терпкий, смолистый, можжевеловый — едва не опрокинул ее на спину. А потом она поняла, что все-таки лежит — на спине, хватая воздух, как рыба, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, ни пальцем, растопыренная, распяленная, как морская звезда из ханаттанийских книг про путешествия, пронзенная во все стороны бьющими сильными лучами, и не хватает воздух, нет — кричит! Кричит — громко — от счастья!!

Хохоча до слез, Тарег залеплял ей рот ладонями, наваливаясь на грудь:

— Ой! Ой, пожалей прислугу, сейчас налетят, не отобьемся!

Слезы — счастья, острого, огромного, невиданного — заливали глаза и ей. Отбиваясь от его рук, Айша выворачивала голову и ахала, колотя ногами и руками в каком-то детском, дурацком, бездумном самозабвении. И тогда, отчаявшись закрыть ей рот ладонями, смеющийся Тарег прижался к ее губам своими — и солнце за занавесом показалось Айше тусклым и пасмурным, по сравнению с тем, что вспыхнуло у нее под веками. И еще она осознала, что до этого мига ничего не умела и не испытывала, не чувствовала и не знала, — а теперь вдруг все поняла, хоть и не могла сказать, что.

И Тарег, глядя на нее широко-широко распахнутыми глазами, сказал:

— Это лимпэ, любимая. Лимпэ.

Все еще тяжело дыша, Айша переспросила:

— Что?

— Лимпэ.

Слегка отодвинувшись, она настороженно осмотрела уже закрытый флакончик — золотой кругляш невинно блестел на ковре у края покрывал. И обескураженно глянула на Тарега:

— Но…

— Не бойся, — мягко сказал он, приложив ей палец к губам. — Ничего не бойся. Теперь тебе нечего бояться, хабиби. Ни Прилива. Ни старости. Ни смерти. Потому что теперь ты сможешь выносить нашего ребенка — и твое тело не предаст тебя. Ты не сгоришь, как мотылек, от моего пламени, — и мы будем навеки вместе.

— Мне страшно, Тай, — прошептала она, пытаясь вместить в себя необъятность этого известия.

— Это все жара, — мягко улыбнулся он, кладя руку ей на плечо. — Жара и влажность Тиджра — здесь как в парилке. Давай уедем в горы, там прохладно и меньше лишних глаз и ушей…

— Да, — с облегчением кивнула она. — Ты прав. Я смогу тронуться уже через пару дней — в поместье не нужно брать много вещей…

— Я приеду к тебе чуть позже, чтобы не вызывать подозрений, — блестя глазами, согласился Тарег.

— Ты будешь осторожен, обещаешь? — погрозила Айша пальцем.

— Обещаю, — улыбнулся он в ответ.

И осторожно приблизил свое лицо к ее и нежно поцеловал в губы:

— Обещаю, любимая.

Накинув на плечи простынь, Айша зябко поежилась — ну что за беда с этими стенами, то рядом с ними жарко, то холодно до дрожи. Выскользнувший в сад Тарег мгновенно затерялся в полутенях шевелящихся пальмовых листьев, и она снова осталась одна в пустых комнатах. За занавесами стало совсем светло, день обещал быть ярким, без дымки, на лазоревом небе не видно было ни облачка. Сбросив простыню, Айша потянулась за рубашкой. Влажная ткань неприятно облепила тело — а не сходить ли мне в хаммам… И она оглянулась на ведущие в соседний зал пологие ступени — кликнуть невольниц.

У розовой колонны арки шевельнулась тень. Имя Зайтун замерло у нее на губах, и страшное, ледяное оцепенение сковало все члены тела.

— Тай! — сдавленно, как в кошмаре, пискнула она.

И как в кошмаре, голос не слушался. Тай, вернись, вернись!..

— Вам нечего опасаться, о госпожа. Я ваш верный слуга.

Отделившийся от колонны мужчина был одет на ашшаритский манер — в длинные широкие штаны до щиколоток, сандалии, просторную длинную рубашку и коричневую джуббу. Но приглядевшись к его лицу, Айша тихонько ахнула и поднесла ладонь к губам. Это был не ашшарит. На нее смотрел и непроницаемо, как сумеречники умеют, улыбался, мужчина-самийа: бледный, узколицый, высокоскулый. С широкими миндалевидными глазами и острыми маленькими ушками. Вот только волосы его совершенно не по-сумеречному курчавились, так что даже тугой хвост на затылке не мог этого скрыть.

— Меня зовут Кассим аль-Джунайд, госпожа, — успокаивающе улыбнулся незваный гость.

И, изящно преклонив колени, склонился лбом до земли.

— Я ашшарит и твой подданный, — подняв лицо, заверил он Айшу, отчего та еще больше растерялась.

И тут же ахнула — мужчина! — и мгновенно нашлась, схватив и прижав к себе ворох простынь:

— Если ты ашшарит, о бесстыдник, то как посмел ты ворваться в чужой харим? И что вообще тебе понадобилось в моем доме, о сын греха?

А тот спокойно ответил:

— Проникающий в чужой харим совершает безумный поступок — это истинная правда. Мое же безумие вызвано тем, что я шел по следу другого безумца, — и мой долг не велел мне остановиться.

— Объянись, о аль-Джунайд, — тихо сказала начинающая осознавать опасность Айша.

— Прошу тебя, о госпожа, не надо звать стражу или прислугу, — твердо поглядев ей в глаза, сказал странный ашшарит.

Айша смешалась. А верующий с лицом сумеречника нахмурился и проговорил:

— Воистину, моему проступку нет оправдания. Но часто судьба устраивает так, что человек не может исполнить один долг, не нарушив другой. Я ступил в запретные комнаты, моя госпожа, чтобы предупредить тебя: в последние месяцы ты и твой сын ходите по краю бездны.

…- Почему он не сказал мне сразу? Почему, почему?..

Ее горе было столь огромно, что открытое лицо и слезы на открытом лице уже не имели значения, — рассудок отказывался вмещать открытое аль-Джунайдом, и боль потери и разочарования оказалась столь велика, что почти не чувствовалась. Чувства Айши словно бы занемели, как затекшая рука, — возможно, так душа щадила ее, отгораживая разум от окончательного, как удар меча по шее преступника, осознания: все потеряно. Надежды нет. Никакой надежды нет.

"Я клянусь Престолом Всевышнего, что стану охранять Престол Аш-Шарийа и народ этой земли"…

"Он скован клятвой навеки, о госпожа, навеки — и ни один человек, даже облеченный властью халифа, не в силах вернуть ему свободу"…

— Почему он мне не сказал?..

Раскачиваясь из стороны в сторону, Айша растирала по лицу слезы и судорожно промокала глаза и губы, глаза и губы вымокшими рукавами. Влажная ткань оставляла на лице мокрые следы, и она снова принималась утираться — безуспешно, а слезы все текли и текли:

— Ну почему, почему он позволял мне надеяться, какая глупость, я так надеялась…

Аль-Джунайд печально покачал головой:

— Возможно, он не знал, как это сказать…

— Я не верю, что он желал нам с Фахром зла!

Шейх суфиев снова покачал головой:

— А я и не говорю, что желал. Я говорю, что Тарег безумен — и слеп в своем безумии. Слеп и жесток. Ему не жаль ни себя, ни других.

— Я не верю!..

— Он бросает вызов судьбе, моя госпожа. Тарег — нерегиль. Мятежник. Он не может смириться с поражением — и будет сопротивляться року до последнего. А вокруг него будут гибнуть его близкие. Под Нишапуром уже есть одно кладбище. Если ты решишься следовать за ним до конца, вы с сыном тоже окажетесь на кладбище — тебя утешит, что это будет царская усыпальница?

— Я не верю!..

— Возможно, он думает, что гибель Аш-Шарийа — его путь к свободе. Но он ошибается. Как он не может умереть, так и государство не может сгинуть, пока он жив.

— Я поговорю с ним!

— Поздно.

Это слово упало с такой могильной тяжестью, что Айша отшатнулась:

— П-почему?

— Тарег получил лимпэ. Теперь, когда до исполнения его мечты рукой подать, он не отступится.

Она поникла головой — шейх говорил сущую правду. Не отступится. Тарег не из тех, кто отступается.

— Госпожа, — Джунайд умоляюще сложил ладони перед грудью. — Прошу вас. Если вам не жалко себя — пожалейте хотя бы собственного сына. Если правда о вашей любви раскроется, дни Фахра будут сочтены — он ведь совсем ребенок, а тогда у его противников будет в руках такое знамя, что перед ним не устоят никакие стены…

— Довольно, — мрачно прервала его Айша.

Сухим краем простыни она наконец-то вытерла себе лицо. И серьезно спросила:

— Что же ты предлагаешь делать, о аль-Джунайд?

И тот не менее серьезно ответил:

— Остановить его. Тарег — оружие, моя госпожа. Настало время вложить его в ножны. У нас есть план.

— Какой?

Он лишь покачал головой — не могу, мол, сказать.

— Кто еще знает?

— Исхак ибн Хальдун. Яхья ибн Саид. Теперь и вы, моя госпожа.

— Я…

— Вы не должны беспокоиться, — выставил вперед ладонь аль-Джунайд. — Мы все сделаем сами.

— Но…

— В государстве наконец-то настал мир, — усмехнулся шейх суфиев. — Тарег исполнил свое предназначение и умиротворил Аш-Шарийа, установив в стране прочную власть халифа. В землях верующих больше нет ни одной силы, способной бросить вызов престолу. И навряд ли такая сила поднимется в ближайшее время. Если будет на то воля Всевышнего, ваш сын, Фахр ад-Даула, будет править долго и в мире.

Айша надолго замолчала. А потом тихо проговорила:

— Я хотела бы увидеть его еще раз.

— Это невозможно, моя госпожа, — отрезал аль-Джунайд. — Вы не сумеете от него ничего скрыть, и все наши усилия пойдут прахом. А с ними и ваши с сыном жизни.

Она молча отвернулась.

— Я прошу лишь об одном, — мягко сказал суфий. — Напишите ему письмо. С просьбой не приходить к вам до вечера. Напишите, что хотите его видеть, когда окончательно стемнеет, не раньше. И попросите Фахра назначить на полдень заседание государственного совета.

— Вы хотите, чтобы я своими руками заманила его в ловушку? — мертвым голосом спросила Айша.

— Мы хотим, чтобы вы спасли сына и государство, моя госпожа, — твердо отозвался аль-Джунайд.

— Я сделаю, как вы хотите, — наконец проговорила Айша. — Зайди ко мне чуть позже, о Джунайд. Я передам тебе… другое послание для него. Настоящее.

И жестом отпустила шейха.

А когда шаги затихли в дальних комнатах, Айша прижала ко рту скомканные простыни и закричала. Зажимая себе рот и лицо, чтобы заглушить рвущиеся из груди вопли. А потом подняла к небу заплаканное лицо и прошептала:

— О Всевышний, прости меня… Прости меня, подлую и грешную. И сжалься над ним, прошу Тебя. Ты милостивый, прощающий, — сжалься…

Баб-аз-Захаб,

полдень того же дня

Они ждали в Посольском зале.

Резьба потолка представляла семь небес по учению ибн Сины — позолоченные звезды мерцали в бирюзовой высоте полутемного громадного покоя. Его освещали лишь пять полукруглых окошек высоко под потолком и три большие двойные арки выхода в Старый дворец — сквозь частую резьбу решеток не проникало даже полуденное солнце. Скудный тусклый свет переливался на вызолоченной, покрытой головокружительным орнаментом западной стене, и в зале царила мягкая прохлада. У стен стояли и сидели люди в парадной белой придворной одежде, суетились невольники в нарядных каба и вышитых халатах.

Аль-Джунайд прислонился к стене у выхода в боковой зал Линдарахи — оттуда двери в галереи, ведующие в Миртовый двор, просматривались лучше всего.

Наконец показались помощники хаджиба — двое рослых тюрок в белых халатах с золотым шитьем, кривоногие и безбородые, придерживали у пояса длинные кривые мечи в красных кожаных ножнах. Топая и бесцеремонно раздвигая руками толпу придворных, они прокладывали дорогу нерегилю. Тот шел быстро, не глядя по сторонам, погруженный в какие-то свои мысли. На перекинутой через грудь перевязи висел толайтольский меч в черных ножнах.

Когда белая мубаттана Тарега появилась в нескольких шагах от него, аль-Джунайд прикрыл глаза и отдал мысленный приказ. У противоположной стены поднялись на ноги двое юношей в красно-белых курайшитских куфиях и простых серых халатах — их можно было принять за кого-то из сопровождавших дородного торговца маслом из квартала аль-Мухаррим, — тот сидел у стены на молитвенном коврике и перебирал четки в ожидании вызова к вазиру дворцового дивана. Юноши отделились от толпы купцовых слуг и быстро пошли наперерез нерегилю, ловко лавируя в толпе.

Когда один оказался за спиной Тарега, а другой — чуть впереди, аль-Джунайд приказал снова.

Не изменившись в лице и не медля ни мгновения, молодые люди подняли до локтей рукава, обнажив острые клыки катаров. Нерегиль вскинулся, как кобра, — но было уже слишком поздно. Зашедший сзади всадил кинжал в спину — страшным, идущим снизу вверх ударом, вспарывающим легкие и рассекающим ребра, а второй подскочил к заваливающемуся назад Тарегу — и перерезал горло. Алая яркая кровь хлынула неостановимым потоком, заливая белую одежду и мрамор под ногами — осевший наземь нерегиль с мгновение попытался упереться руками и поднять голову, что-то сказать, — но пошатнулся, рука подвернулась, и он плашмя обвалился на пол.

Крик стоял такой, что никто никого не слышал. Со стороны Миртового двора уже грохотала сапогами стража, люди метались, пытаясь протиснуться в боковые залы и наружу, помощники хаджиба хлопотали над лежавшим на боку Тарегом — размотав чалмы, они пытались залепить моментально промокавшей тканью текующие алым раны. Нерегиль еще пытался шевелиться, шаря по скользкому от крови полу ладонями, кашляя и сплевывая кровь.

В голосящей кутерьме серые халаты и красно-белые куфии молодых людей затерялись и пропали, и когда в зал наконец-то вбежали стражники, убийц простыл и след.

Потерянно озираясь и бестолково топчась вокруг скорчившегося в луже крови тела, солдаты явно ждали указаний хаджиба и не понимали, что нужно делать с еще живым нерегилем.

— Пропустите! Дорогу врачу! Дорогу Яхье ибн Саиду!

Гулямы внутренних дворов нещадно колотили палками, распихивая ошалевших людей, постепенно стягивавшихся в кольцо вокруг все шире растекающегося красным озера.

Пробившись к Тарегу, старый астроном опустился на колени прямо в кровь и тихо приказал:

— Известите эмира верующих. Боюсь, мы не сможем обойтись здесь без его присутствия.

Подхватив нерегиля под руку, Яхья опрокинул того на спину, положив мокрую голову себе на колени. Кивнув ученикам — давайте, мол, заматывайте ему горло и спину, — он быстро оглянулся на Джунайда.

Против всех ожиданий, Тарег оставался в сознании. Он пытался что-то сказать — из залитых красным губ выплескивалась свежая кровь, скрючившиеся пальцы когтили воздух, пытаясь отбиваться от хлопочущих над перевязками рук учеников Яхьи.

Джунайд встал и подошел ближе. Теперь люди стояли тихо, в ужасе глядя на агонию самийа, слышались лишь его хрипы и перешептывание учеников астронома. Со стороны Старого дворца послышался топот:

— Дорогу! Дорогу повелителю верующих!

Деревянные двери со стуком распахнулись, и в зал вбежал мальчик в халате ярко-голубого шелка:

— Тарег! Тарег, я здесь!

Топоча туфлями и развеваясь полами, юный халиф с ходу врезался в толпу:

— Пропустите, да пустите же меня! Тарег! Тарег!

Люди шарахались в стороны, в зал вбежали вооруженные топориками-табарзинами гулямы, и Фахру не пришлось долго работать локтями.

Увидев мокнущее в крови тело, мальчик потерял голос и осекся:

— Тарег…

Смигивая помутневшими, заволоченными болью глазами, нерегиль уже не дергался и лежал неподвижно. Он попытался поднять руку — сил не хватило.

— Мой повелитель… — мягко сказал Яхья ибн Саид и поймал набухающий слезами взгляд мальчика. — Нам нужно принять решение немедленно. Ты помнишь, что я рассказывал тебе о печати, о мой халиф?

Нерегиль вдруг замотал головой, пытаясь дернуть стягивавшую горло повязку, губы искривились, изо рта снова потекло — ему вцепились в запястья, в щиколотки, пригвоздив руки и ноги к полу, а Яхья крепко обхватил голову:

— Тихо! Тихо! — морщась от усилий, он снова взглянул на попятившегося Фахра: — Его сможет спасти лишь сон в городе джиннов, о мой халиф! Да что ж такое!.. держите его!…

— Но он не хочет! — широко раскрытыми глазами глядя на извивающегося Тарега, воскликнул мальчик.

— Потеря крови может превратить его в калеку — с каждым мгновением мы рискуем все больше! — почти выкрикнул Яхья, еле удерживая за уши и подбородок мотающуюся у него на коленях голову.

— Он говорит, что это не так! — переводя взгляд с бьющегося нерегиля на скривившегося от напряжения Яхью, крикнул Фахр.

— Мы теряем… да держите же его крепче, о сыны греха!… мы теряем драгоценное время, о мой повелитель! Поверь мне, о халиф, его и нас сейчас может спасти лишь печать Дауда — клянусь Всевышним! Держите, держите это чудовище, о сыны праха, он же истечет кровью!..

Джунайд раздвинул толпу и встал рядом с дрожащим мальчиком в царственном шелке. Тот в ужасе наблюдал за происходившим у его ног и старался зажать ладонями уши — Тарег орал в его разуме, пытаясь избежать уготованной ему участи.

— У меня послание от Великой госпожи, о повелитель.

На мгновение все стихло — нерегиль замер и задышал часто-часто. Фахр разлепил ладони на ушах и впился в Джунайда заплаканными глазами.

— Она согласна с Яхьей ибн Саидом.

"Лжешь! Лжешь! ЛЖЕШЬ!!"

Тарег колотился как проклятый, вереща мысленной речью — «ЛЖЕШЬ»!

— Клянусь Всевышним, я говорю истинную правду.

По обе стороны солнца неожиданно воцарилась полная тишина. Нерегиль затих и уставился на Джунайда широко, как у покойника, раскрытыми глазами.

— Хорошо, — решился Фахр. — Давайте печать.

И заплакал.

Тарег уронил голову, прикрыл глаза и больше не сопротивлялся. В жуткой тишине слышалось лишь его хриплое дыхание и всхлипывания Фахра. Джунайд встал на колени у правого плеча нерегиля — тот не удостоил его даже взглядом.

Яхье подали деревянный полированный ларец. Он бережно приоткрыл крышку и извлек печать. Один из учеников принялся быстро наносить на нее кисточкой чернила хибр, славящиеся своей стойкостью.

— Протрите ему лоб, — тихо приказал Яхья, держа на отлете руку с печатью.

Тарег все также тяжело дышал, не открывая глаз.

Джунайд вытащил из рукава платок и сдвинул ему со лба налипшие мокрые волосы.

И сказал: Она велела передать, что просит прощения. И что будет ждать тебя на небесах и молить за тебя Всевышнего.

Если нерегиль и слышал его мысленную речь, то не подал виду. Джунайд обтер платком покрытую испариной белую кожу — и кивнул Яхье.

— Прощай, Тарег, — сказал Фахр и разрыдался в голос.

Старый астроном вздохнул. И вдруг прислушался к чему-то внятному одному ему, медленно кивнул и горько прошептал, — видно, отвечая на мысленную речь нерегиля:

— Ты прав, Тарег. Воистину, я заслужил твое проклятие. Второй раз я отбираю у тебя все, что у тебя есть. Прости меня — и да рассудит нас Всевышний.

И прижал нерегилю ко лбу круглый черный камень. Тело Тарега скорчилось в судороге, лицо исказилось и оскалилось, губы посинели. Яхья крепко держал нерегиля за волосы и не отнимал сигилу ото лба. Постепенно рывки и дергающиеся движения становились все менее сильными и наконец прекратились совсем, с лица ушла гримаса боли, а скрючившиеся пальцы разжались. Свившееся в муке тело ослабло и бессильно свесило голову. Старый астроном осторожно отнял печать ото лба затихшего обмякшего существа, передал ее боязливо поглядывающему ученику и, подхватив Тарега под затылок, бережно уложил тяжелую голову на окровавленные плиты пола. Она тут же завалилась щекой в лужу. Черный круглый оттиск сигилы жутко чернел над переносицей, губы продолжали горько кривиться.

Над распростертым бессильным телом рыдал мальчик.

Джунайд вздохнул и закрыл лицо руками — его терзало отвращение к самому себе.

— Вразуми нас, о Подающий, — прошептал он.

Ему вдруг захотелось узнать, почему спасение всегда оплачивается такой дорогой ценой, — и оставляет после себя отвратительный привкус поражения.

Конец первой книги

Ссылки

[1] Кинтар — примерно 53 килограмма.

[2] Надим — букв. «собеседник», человек, в обязанности которого входило развлекать халифа учеными беседами и стихами.

[3] Мукаддам — тысячник

[4] Шурта — полиция.

[5] Силат — разновидность джиннов, о которой практически ничего неизвестно.

[6] Хорчин — букв. «колчаноносец», титул приближенного хана в джунгарской государственной иерархии.

[7] Сипахсалар — военачальник.

[8] Аль-кассаб — цитадель города, включающая в себя несколько городских кварталов, в отличие от аль-касра — замка с дворцовым комплексом внутри.

[9] Хашар — ополчение.

[10] Иснад — ссылка на имя рассказчика, в свою очередь отсылающая к имени другого рассказчика, — и так доходящая до источника сюжета. Аналог академического аппарата в староарабской культуре.

[11] 150 зира — около семидесяти пяти метров.

[12] Максура — место, на котором обычно стоит халиф

[13] Каба — верхняя одежда типа длинной рубашки с длинными рукавами.

[14] Каса — широкая плоская чаша для жидких блюд.

[15] Хушканандж — вид пресного хлеба.

[16] Майсир — азартная бедуинская игра на мясо верблюда, в которой игрок, вытащивший из песка стрелу, отмеченную определенным знаком, получал соответствующую часть разделанной туши.

[17] Полкуруха — около километра.

[18] Хаджиб — буквально «привратник», одно из важнейших должностных лиц халифской резиденции, ведавший допуском подданных во дворец.

[19] Ханта — обращение мужчины к женщине, имени которой он не знает, что-то вроде "эй, ты".

[20] Мухтасиб — чиновник, надзиравший за соблюдением предписаний шариата.

[21] Цуми — аураннский музыкальный струнный инструмент, напоминающий традиционный китайский цинь

[22] Айяры — «бывалые», люди, зарабатывающие на жизнь войной и наемничеством.

[23] Защитник — на аураннском здесь слово, по значению аналогичное японскому «мононокэ»: существо, профессионально занимающееся истреблением нечисти и ограждением жилищ от посягательств из потустороннего мира.

[24] Мусалля — зд. открытая площадка для проведения официальных церемоний.

[25] Худжри — рабы-охранники и слуги внутренней резиденции, которым не разрешалось ее покидать кроме как для нужд сопровождения халифа.

[26] Силсила — цепочка благословения, своеобразная родословная суфийского ордена: имена всех шейхов, которые считаются для данного конкретного ордена наставниками.

[27] Ведомство хараджа — ведомство земельного налога, что-то вроде современного министерства налогов и сборов.

[28] Тадж — чалма особого покроя, усыпанная драгоценными камнями; высший знак отличия для подданного халифа.

[29] Абис — указанные в завещании пожертвования в пользу мечетей или бедных верующих.

[30] Тасарруф — слово из суфийского лексикона, обозначающее ментальный захват шейхом разума ученика.

[31] Таваджжух — слово из суфийского лексикона, обозначающее мысленное сосредоточение ученика на шейхе, позволяющее тому руководить его действиями и "открывать двери сердца ученика", т. е. подчинять его разум и волю.

[32] Химмат — слово из суфийского лексикона, обозначающее материлизацию потенциальных возможностей, в том числе предметов; одно из главных чудес, демонстрирующее силу шейха.

[33] Барака — «благословение», слово из суфийского лексикона, обозначающее силу шейха, которую тот в ходе особого ритуала передает своему преемнику-халифа

[34] Факир — слово из суфийского лексикона, буквально «бедняк», обозначает нищенствующего дервиша.

[35] Векиль — помощник кади, судьи.

[36] Шихна — градоначальник.

[37] Закят — милостыня; раздача милостыни вменяется каждому правоверному в священный долг.

[38] Фетва — вероучительное постановление.

[39] Фияль — азартная арабская игра, когда среди нескольких кучек песка предлагается укадать ту, в которой зарыт обломок стрелы.

[40] Мукатаб — раб, получивший согласие своего господина отпустить его на свободу за определенный выкуп.