Баб-аз-Захаб, начало лета 411 года аята

…- Фахр, я все вижу! Для кого и для чего здесь положены рейки? Для того, чтобы все учились через них перескакивать! И все перескакивают! И только ты гоняешь бедную Абьяд по кругу! У нее скоро закружится голова!

— Простите, му" аллим!..

Под общий хохот мальчик направил малорослую кобылку через песчаный круг — высоко поднимая колени, белая лошадка резво заперебирала стройными ногами, переступая через разложенные в песке длинные палки.

— Во-от, другое дело…

Удовлетворенно заложив руки за спину, Тарик отвернулся от конной арены, на которой ученики Мадраса аль-валад, Пажеского корпуса, изо всех сил старались правильно держать спину в строевой рыси. Под аркой окружающего манеж павильона сидела и стояла толпа наблюдающего за выездкой и занимающегося своими делами народу. Многие трудолюбиво что-то писали, согнувшись над низенькими столиками и высунув кончик языка между зубами, — в том числе и двое сопровождавших Тарика недорослей.

Гассан щурился на яркое утреннее солнце, игравшее на начищенных стременах и бляхах нагрудных ремней, покусывая кончик калама — тот уже размохнатился в мочалку. В тени арки было прохладнее, чем на припеке, но юноша уже украдкой почесывал за шеей: туговатый ворот соуба натирал ему загривок.

Ковыряющий между зубов Самуха только хмыкал, поглядывая на ашшаритских дурней: это ж надо, лбам уже по семь-восемь лет, а они на лошади как на заборе сидят, тьфу, смотреть противно. Заметив, что наставник оторвался от созерцания позорных — на взгляд Самухи — усилий юного халифа, степняк быстро наморщил лоб и тщетно изобразил усилие мысли, уткнувшись обратно в ненавистную бумажку. Бумажка была исписана справа налево кривыми, загибающимися хвостами вниз строчками, состоящими из разновеликих, дрожащей неверной рукой выведенных букв. Грамота Самухе не давалась.

Заглянув в пропись, господин лишь вздохнул. Затем махнул расшитым золотом рукавом:

— Ладно, Самуха, не порть больше бумагу. Иди к своим.

Парнишка резво подскочил, скатал коврик, отодвинул столик с бумагой, чернильницей и каламом к стене, — и был таков. Во Дворце пажей его уже ждали — сегодня сыновья Араган-хана Онгур и Архай обещали повести его в подпольную винную лавку. Самуха очень надеялся, что сумел надежно укрыть от господина свои радостно скачущие мысли, — но возможно, сейид поджидал его в засаде свирепых намерений дать совершить проступок, а потом примерно наказать за него. Такое уже не раз происходило в жизни Самухи, так что он не особо верил в удачу, — но при этом не переставал ее испытывать.

Гассан с завистью проводил взглядом замелькавшие среди пол халатов и длинных рубах голые пятки Самухи — юный дикарь так и не выучился толком носить обувь. Ему же, шестнадцатилетнему "великовозрастному дурню", как часто изволил именовать Гассана сейид, предстоял долгий опрос по шариатскому праву. Сегодня вечером он держал испытание в медресе Мустансирийа, и сейид грозился сделать жизнь юноши тяжелой, если тот испытания не пройдет. Так и сказал: продам в дом старого Вахида ибн Амра — а тот славился на всю столицу как большой ценитель красивых отроков с нежной кожей. Гассан не раз замечал на себе похотливые взгляды почтенного старца во время молитв в дворцовой масджид: ибн Амр, как родственник Утайбы ибн Амир, частенько навещал мудрую старуху и оставался до самого закатного намаза. "Хватит балбесничать", сурово наставлял сейид Гассана, "у тебя есть голова на плечах и судьба одарила тебя хорошей памятью — иди учиться на кади, дурень".

— Ну-ка скажи мне, что такое… — тут Тарик наморщил лоб.

Гассан подобрался и почувствовал, как вспотели его ладони. Он облизнул губы и вытер руки о колени.

— …что такое… ихтикар? — нашелся с каверзным вопросом сейид.

Юноша с облегчением выпустил сквозь зубы воздух и бодро протараторил:

— Запрещенное шарийа хранение товара с целью поднять цены во времена голода и засухи!

Тарик кивнул. И тут же задал новый вопрос:

— Что такое бейт аль-хасат?..

— Запрещенная шарийа сделка, заключаемая наудачу! Нельзя так продавать ни беглого раба, ни непойманную рыбу, ни пропавшее животное!…

— Чем отличается наследник зу-ль-фараид от наследника асаба?… когда брак не подлежит восстановлению?.. что такое музабана?..

К концу жестокого допроса юноша весь взмок и утирал лицо рукавом, позабыв про платок. С площадки для выездки донеслось веселое:

— Наставник! Наставник! У меня получилось!

И Фахр бодро прогалопировал перед носом быстро высунувшегося из-под арки Тарика. Тот прищурился и гаркнул:

— А в стременах ты зачем привстаешь, о дитя незадачи? Сколько раз я тебе говорил: поднимешь попу на галопе — проедешь лицом по песку!

— А мне между ног набило, наставник! Можно, я слезу с Абьяд?

Веселое ржание других учеников почти заглушило вопрос хохочущего мальчика. Тарик отмахнулся:

— Слезай, о горе матери, набило тебе…

Все еще улыбаясь, сейид обернулся к Гассану. Встретившись с его настороженными глазами, посерьезнел и сказал:

— Последний вопрос. Ну-ка определи для меня свое нынешнее правовое положение.

Тут юноша задумался и даже попытался от крайнего напряжения мысли начать ковыряться в носу — потом спохватился и быстро положил ладони на колени.

— Ну… я думаю… я… мукатаб?..

— Ничего мне от тебя не надо, — зло наморщился сейид, и Гассан втянул голову в плечи. И робко проговорил:

— А… как же иначе, господин? Нет такого в законах — мол, просто обещался отпустить. Либо ты мудаббар — это когда после смерти хозяина освобождают, либо мукатаб. Бумаги все еще лежат у городского кади, и пока он еще мою вольную рассмотрит… А там тыща динаров выкупа прописана! Мне вообще его катиб по секрету сказал, что, мол, кади сомневается, откуда у юнца деньги, не украл ли… А так, без бумаги от вас, меня даже к испытаниям не допустят, господин…

И поник головой. Воистину, Тарику пришлось проделать чудеса ловкости и раздать немало взяток, чтобы его гуляма согласился послушать один из лучших улемов медресе — несвободных ашшаритов к занятиям правом не допускали. Сейид ругался и шипел, что если бы он знал, сколько времени в Аш-шарийа занимает отпустить на свободу человека, от бы начал этим заниматься еще во время осады Фаленсийа. А так — оставалось либо золотить руки катибов, либо смириться с тем, что Гассан пропустит год учебы: почтенный муж, согласившийся побеседовать со "способным отроком", уезжал на все лето в горное имение, а перед осенним постом уже начинались занятия.

— Все-таки вы, ашшариты, удивительные крючкотворы, — пробормотал Тарик. — Ладно, я тебе напишу письмо, поди, принеси хорошую половинку бумаги нисфи. И принеси новый калам, ты только посмотри, чем ты пишешь, Гассан, как тебе только не противно держать в руке такую безобразную вещь…

Тут из солнечного проема донесся веселый топоток, и по ступенькам в тень вбежал мальчик в голубом расшитом золотом халате. Завидев юношу, он забегал вокруг столика, хлопая рукавами:

— Гассан, когда ты всему научишься, я тебя назначу кади Мадинат-аль-Заура, и ты будешь ходить такой же толстый и бородатый, как старый Барзах!..

— Да, — фыркнул Тарик, — и брать такие же огромные взятки! Если все и дальше так будет идти, мне скоро придется продать Гюлькара и второй меч!

А Фахр уже скакал вокруг него как тушканчик и требовал прямо завтра отправиться на соколиную охоту в плавни Тиджра, на такую же, как в прошлый раз, только пусть Митриона будет держать он сам, Фахр, му" аллим ведь обещал, ведь правда обещал?..

— Сейид…

Мальчик в оранжево-красной каба гуляма внутренней резиденции боязливо высунул голову из-за ближайшей колонны.

— Да?.. — откликнулся Тарик.

И нахмурился. Маленький посланник держал в руке длинный свернутый лист-мансури, запечатанный красной глиной, смешанной с амброй, — и перевязанный шерстяными красными шнурами с роскошными кисточками. Это был фирман из канцелярии халифа.

— Вам послание, сейид…

Мальчишка подбежал к страшному нерегилю, подал тому письмо, быстро поклонился — и мгновенно убежал.

— Что это, Фахр?.. — морща лоб и вертя в руках письмо, мягко поинтересовался Тарик у своего господина.

Юный халиф скакал на одной ножке, пытаясь попадать только на черные плитки пола, уложенные в шахматном порядке.

— Ой, а я не знаю!..

Нерегиль осторожно сломал красную халифскую печать и развернул свиток. Прочитав, он снова взглянул на резвящегося мальчика:

— Фахр, прости, но, похоже, охоту нам придется отложить.

Перевел взгляд на настороженно приподнявшегося с коврика Гассана:

— Удачи, Гассан. Я бы хотел быть дома, когда ты вернешься из Мустансирийа, но, похоже, не успею. Меня срочно вызывают на государственный совет. Напиши письмо и запечатай сам. На, держи…

Тарик отстегнул от браслета коралловую фигурку ястреба и передал ее благоговейно сложившему ладони лодочкой юноше.

Восторженно закричав: "совет! я тоже пойду! а мне дадут подписаться длинно-длинно, как я умею? я хочу!" — Фахр налетел на Тарика и, радостно треща, задавая тысячу вопросов одновременно, повис у того на запястье.

— Удачи, Гассан.

И, улыбнувшись юноше на прощание, Тарик пошел к выходу из павильона — а за ним счастливым флажком-рийа вился Фахр ад-Даула, халиф Аш-шарийа, эмир верующих.

…- А что там такое? Что там лежит?..

Фахр сидел над толстой железной решеткой, накрывавшей вырубленную в плитах пола большую прямоугольную яму.

— Припасы, мой повелитель: ящики с сушеными финиками и курагой, вяленое мясо…

Сверкающий пластинами панциря гулям Левой гвардии почтительно кланялся, покорно отвечая на сыплющиеся градом вопросы:

— А в этой яме что? Тоже мясо?..

Главный вазир отвел взгляд от ярко-голубой блестящей фигурки, выделяющейся на серых плитах пола двора, и оглянулся на бессильно повисшую в летнем зное алую занавесь: из-за нее слышался треск бумажного веера — мать халифа впустую гоняла раскаленный воздух, тщетно пытаясь освежиться.

Айше поставили ширму и натянули покрывала под аркой входа в Старый дворец, в трех шагах от ступеней, поднимающихся к восьмиугольному возвышению Зала Совета. Восемь толстых гладких колонн удерживали вес большого купола, их серый камень не оживляла резьба — лишь небольшой узорный фриз с тройными печатями Али тянулся по фасаду аскетичного, не радующего глаз павильона. Между колоннами положили ковры и подушки для вазиров. Аль-Фадл ибн Сахль ибн Амир сидел на большой малиновой бархатной майасир у выхода из этого тесного зала — там, где начиналась выкованная из плоских железных лент решетка, накрывавшая глубокую узкую яму. Решетка тянулась до середины восьмиугольного возвышения, и остальные сановники время от времени поглядывали в затхлую темноту под ней.

Сейчас в яме слышался звон цепей и тяжелое дыхание — бывший наместник Хорасана страдал одышкой из-за своей тучности.

— Почему ты не выслал в столицу гонцов с известиями, о Шамс ибн Дауд? — продолжил допрос главный вазир.

— О сиятельнейший, — откашлявшись пересохшим горлом, просипел заключенный, — я мчался в столицу быстрее любого гонца!

— И голубя?.. — мягко осведомился Исхак ибн Хальдун, слегка наклоняясь над зарешеченным черным прямоугольником.

— Клянусь, я сохранил верность престолу! Подлый перс обманул меня!

Начальник тайной стражи понимающе покивал: конечно, обманул. Причем не только незадачливого наместника — но и всех остальных. Всех — включая сидевшего с бледным как смерть лицом нерегиля. Тарик не знал, с удовлетворением прикрыл веки старый вазир. Да что там, он сам — он! ибн Хальдун! — узнал обо всем по чистой случайности: новый агент прибыл в Харат с опозданием, обернувшимся невиданной удачей, — его не схватили. Потому что агент, как уже было сказано, был новым и отсутствовал в списках осведомителей, которые передал в руки изменников другой подлый изменник — Исмаил ибн Булбул, ходивший в ранге катиба, но надзиравший за тайной стражей провинции Хорасан. Вот почему Исхак ибн Хальдун получил с голубем послание вчера — тоже поздно, но ничего. А вот все остальные узнали о случившемся лишь сегодня — когда в столицу прибыли сначала одураченный Шамс ибн Дауд, а затем нагнавшее его хорасанское посольство. Новый правитель самой большой южной провинции Аш-Шарийа позаботился о том, чтобы принесенные послами известия оказались неожиданными, — и загодя перекрыл почтовое сообщение Хорасана с остальными областями халифата.

Люди ибн Хальдуна взяли Шамса сразу, как только тот появился на лугу Абд-аль-Азиза. А вот прибывшее следом посольство продолжило сидеть на зеленой траве под раскинутыми для тени шатрами. И ждать ответа.

Толстый дурак Шамс явился во дворец, чтобы доложить о победе войска халифа над зайядитскими мятежниками: их неукротимый проповедник Абу Муслим мутил в Хорасане воду вот уже четвертый месяц. С тех пор, как в долине Мерва ранним утром загорелись костры, вокруг которых плотными рядами стояли люди в зеленых одеждах зайядитов, пламя восстания распространилось и на запад, к Балху, — город поднял зеленые знамена, как только туда вошли люди Абу Муслима, — и на восток, к Харату. Три месяца назад решено было послать в Хорасан последние силы, остававшиеся верными Аббасидам, — десять тысяч гвардейцев под началом Мубарака аль-Валида, вольноотпущенника эмира верующих. Остальные шесть тысяч, включая даже Левую дворцовую гвардию, — дворец остался на попечении вооруженных гулямов-тюрок, — стояли с Тариком под Фаленсийа.

Славный полководец халифа овладел цитаделями Туса, Нишапура и Харата — и принудил к покорности гордый Балх. И почтительнейше попросил наместника Харасана, почтеннейшего Шамса ибн Дауда, самому доставить в столицу столь радостные известия — и голову Абу Муслима, которая сейчас красовалась на пике среди шатров, разбитых на лугу Абд-аль-Азиза. Толстяк, соблазнившись почестями и ждущими его наградами — а как им было его не ждать, если в донесениях он присвоил львиную долю заслуг Мубарака аль-Валида себе, — бросился в столицу. Вот только следом за ним выехало другое посольство — с посланием, написанным и запечатанным лично полководцем-победителем.

Письмо было составлено по всем правилам: после торжественного адреса-унвана с полным титулом халифа и благопожеланиями шло дополнительное благопожелание "Да продлит Аллах жизнь эмира верующих! Да возвеличит он его!". Вот только на левой стороне бумаги, где в унване писали, от кого письмо, не стояло положенного Мубараку аль-Валиду скромного титулования "от раба такого-то, мавлы эмира верующих". Там стоял совсем другой титул — амир аль-умара, эмир эмиров. Верховный правитель. Верховный правитель Хорасана.

В своем почтительном письме, после традиционных слов амма ба" д, «далее», полководец уведомлял халифа о своем желании стать бессменным правителем Хорасана и оставить эту должность за своими сыновьями и их потомками. В благодарность за такую милость он соглашался ежегодно присылать в столицу дань в два миллиона дирхам.

Таким образом Мубарак аль-Валид извещал столицу о том, что Хорасан отделился от халифата и стал независимой областью под его, Мубарака, управлением.

…- Уведите дурака, — резко прозвучало из-за алого занавеса. — Он виновен лишь в собственной глупости, а не в предательстве.

Переглянувшись, ибн Хальдун и Тарик кивнули. Со стороны каменного перехода, ведущего из зала Совета в соседний двор, загремел замок — стражники отпирали дверь, в которую заталкивали тех, кого предстояло допросить под решеткой в каменном восьмиугольнике под серым куполом. Постанывая и не переставая благодарить, Шамс ибн Дауд, грямя цепями и громко сопя, поплелся к ждущим его вооруженным гулямам.

— В тюрьму, — мягко приказал ибн Хальдун, приобернувшись к стоявшему у серых высоких ступенек человеку в кафтане из сизо-голубиного иноземного шелка.

Тот кивнул и отправился исполнять приказание. Мимо ступенек тут же побежал Фахр, но стоявшие во дворе гулямы почтительно остановили его, препроводив в тень у стены — там в просторной клетке сидел хомяк. Юный халиф принялся кормить мохнатого бело-рыжего питомца.

— Почтеннейшие, — тихо и внятно сказал аль-Фадль ибн Сахль, — я скажу то, что не решается высказать каждый из нас. У нас нет выхода. Ибо у нас нет войска, способного сразиться с Мубараком аль-Валидом и его десятью тысячами гвардейцев. Осада Фаленсийа обескровила и южан, и левых гвардейцев.

Вазир ведомства аль-джайш кивнул — он бы добавил, что в казне не было денег и на то, чтобы снарядить и отправить в поход даже те войска, которые еще оставались верными престолу.

— Лучше два миллиона ежегодной ренты, чем ничего, — развел руками главный вазир.

Все одобрительно закивали.

Все — кроме Тарика. Нерегиль застыл на подушке — с очень прямой спиной, словно проглотил собственный длинный меч. Наконец, он сморгнул и — почему-то с усилием, словно человеческая речь давалась ему с трудом, — выговорил:

— Это… невозможно.

Все быстро обернулись в его сторону. Трещание веера Айши тоже смолкло.

— Объяснись, о Тарик, — усмехнулся аль-Фадль.

— Мы… не можем отдать Хорасан.

— Что ты предлагаешь, о нерегиль? — грустно вопросил Наср Абу Тахир, вазир дивана аль-джайш. — У нас нет ни средств, ни воинов. С кем ты собираешься подавлять мятеж? Увы, "Когтей Ястреба" тебе не хватит для такого предприятия — даже если мы сумеем наскрести денег на этот поход, что мне лично представляется крайне сомнительным.

— Мы не можем отдать Хорасан, — настойчиво повторил самийа и оглядел всех широко открытыми глазами. — Мы не можем этого сделать. Это невозможно.

— Тарег, объяснись, — жестко сказала, как в ладоши хлопнула, мать халифа.

— У меня есть войско, которое разобьет Мубарака аль-Валида, — быстро ответил нерегиль.

— Нет! — вдруг вскрикнула женщина из-за алого шелка.

— А что мне еще остается? — громко ответил Тарик, сжимая кулаки и приподнимаясь на коленях. — Что мне еще остается?

— Нет! Нет! Это… это… это немыслимо!

— Я - не — отдам — Хорасан!!

Самийа вскочил на ноги и стал спускаться вниз по ступенькам. Золотое шитье его длинной белой мубаттана загорелось на солнце.

— Ну-ка вернись! — прикрикнула из-за занавески великая госпожа и нерегиль застыл на нижней ступени.

Обхватив себя за локти — словно бы он замерз под раскаленным полуденным солнцем — Тарик поднялся обратно на возвышение под куполом.

— Скажи это всем, Тарег, — мрачно приказала Айша и затрещала веером.

Ошалело наблюдавшие эту перепалку вазиры отвели глаза от занавеса и уставились на золотую фигуру в тени рядом с ними. Нерегиль стоял, заложив ладони за шелковый пояс-изар, и слегка наклонив голову.

— У меня есть войско, которого хватит для подавления мятежа — и хватит с избытком, — сухо проговорил самийа.

— Что же это за войско? — мягко поинтересовался аль-Фадль ибн Сахль.

— Это джунгары, — спокойно ответил нерегиль.

И обвел взглядом собрание.

У аль-Фадля выпал из рук веер. Глава казначейства, почтеннейший Рафи ибн Макан, побледнел и медленно поднес руку к сердцу. Даже Исхак ибн Хальдун переменился в лице и затеребил край белой чалмы — но тут же овладел собой, полез в рукав за орехами и стал быстро-быстро закидывать их в рот и жевать.

— Это немыслимо, — наконец, пришел в себя главный вазир. — Это безумие! Да ты безумен, нерегиль! Ты что же, предлагаешь призвать на землю верующих их худших врагов?

— Да, а что?

— Прекрати! — Айша, звеня ожерельями и браслетами, вскочила за занавеской.

— А что такого? — усмехнулся Тарик. — Они верны мне, их много, и они беспрекословно подчиняются приказам — чего еще может желать полководец?

— Такой, как ты, — ничего, — тихим страшным голосом сказал аль-Фадль. — К счастью, у нас есть на тебя управа. И ты подчинишься нашему решению, самийа.

— Нет, — спокойно ответил Тарик.

— Прекрати! — на этот раз Айша, судя по звону, топнула ногой.

— Нет, — повернул он голову в ее сторону.

— Госпожа?.. — аль-Фадль тоже посмотрел в сторону занавеса.

— Я не понимаю, чего ты хочешь, — звенящим от ярости голосом проговорила женщина за красным шелком. — Ты хочешь, чтобы мой сын царствовал над трупами и развалинами?

— Я предпочту видеть Хорасан выжженным и обезлюдевшим — но под властью халифа, — прозвучал в ответ нечеловечески спокойный голос.

— Только через мой труп, выродок! — рявкнул аль-Фадль и уткнул в Тарика веер.

И увидел ослепительную, выжигающую глаза вспышку.

— Нее-еет-еет!!!… Тарег, нет! Нет!! Нее-ееет!

Вазир не успел услышать пронзительных криков Айши — окутанный волнами призрачного, гасящего дневное сияние света, он медленно-медленно падал навзничь. Над ним колебалась черная — чернее солнца в затмении, — обведенная узкими, как стрелы, ярко-белыми лучами, фигура, — без глаз, из которых бил все тот же страшный свет, с изнаночно черной маской лица, — и с расходящимися веером свечений крыльями за спиной, в которых терялись распахнутые руки. В нездешнем жаре искажались линии и силуэты, колонны словно оплавлялись в остекляневшем воздухе, и из яростного пламени доносился страшный крик:

— Никогда! Слышите! Никогда! Не отдам! Ни пяди земли! Клянусь! Именем! Всевышнего!..

Дзынь, дзынь — начали лопаться стеклянные стаканчики-колбочки для чая, люди отчаянно закрывали от жгучего неминуемого света лица, кругом свистело и гудело.

— Мама! Мама-ааа!

— Фахр, детка!!

— Мама-ааааа!!..

В сердцевине сгуска света что-то задрожало — и взбесившиеся предметы сначала замерли в воздухе, а потом упали на землю. Кинжально яркие лучи медленно втянулись, теряя в слепящем блеске, — и в них стала проявляться сначала темная, а потом и вполне обычная фигура Тарика — волосы, лицо, руки, белая с золотом накидка. Нерегиль поводил головой и смигивал, усмиряя прокатывающуюся по телу дрожь.

Со двора доносился безутешный детский плач:

— Мама-ааа…

Очень медленно Тарик повернулся на голос.

У серой стены сидела перепуганная простоволосая женщина, прижимающая к себе рыдающего ребенка. Мальчик заходился от всхлипов, дрожа подбородком, и прижимал к груди рыжее тельце хомяка.

Дом Исхака ибн Хальдуна

в квартале Нахийа Шафи

Утреннее солнышко играло веселыми бликами на мелкой ряби разгоняемого ветерком пруда. Махтуба прищурилась, приглядываясь к тому, что стояло на бело-синих изразцах бортика, — и засопела еще сильнее. Так и есть, не сьел. Опять ничего не сьел: ни рагу из баклажанов — вах, какое рагу, с чесночком, с красным перчиком, халифу такое рагу дать, да он пальчики оближет, — ни ребрышек, ни риса, ни моченого кизила с райскими яблочками. Все стояло нетронутым.

Осторожно, подобно пробирающемуся к озеру носорогу, Махтуба выдвинулась за распахнутую деревянную решетчатую дверь — ну и где он? Кравшийся следом Гассан жался на пороге, боясь выходить на террасу.

В саду успокоительно журчал фонтан и исходили знойным треском цикады. Ветер прогладил и перебрал длинную бахрому пальмовых листьев, колыхнул осколки разбитого зеркала пруда.

— Вон он, — острожно прошептал Гассан.

И показал на тоненькую белую сидящую фигурку, прислонившуюся к выложенной изразцами каменной лежанке на дальнем берегу водоема.

— А ножичек? — пожевав губами, спросила наконец огромная женщина.

— Ножичек при нем, — тихо-тихо проговорил Гассан, прищуриваясь.

Изогнутое лезвие джамбии ярко горело на солнце — кинжал лежал поперек большой пиалы, стоявшей у бока нерегиля.

— Как полезет в пруд с ножичком — кричи что есть мочи, прибежим все, сколько нас ни есть, — сурово складывая на колышующейся гигантской груди руки, распорядилась Махтуба. — Смотри мне в оба, о сын греха!

И на всякий случай негритянка поднесла к носу юноши огромный черный кулак. Гассан, отклоняясь от огромной ручищи, лишь согласно покивал.

— А я пошла к воротам госпожу стеречь. Говоришь, сразу до Сальмы допустили, ты быстро передал записку?

Махтуба спрашивала в который раз. И в который раз Гассан покорно ответил:

— Да я ж побежал во дворец сразу после утреннего намаза, и вот как добежал, так и отдал записку-то…

— И что?

Гассан лишь обреченно отмахнулся: и впрямь, что он мог ответить Махтубе? Госпожа смертельно рисковала, покидая харим, — ее могли хватиться всякий миг. Да и перехватить по дороге тоже могли — и о том, что бы случилось тогда, никому не хотелось даже думать…

Белая фигурка на той стороне пруда — лицо уткнуто в обхваченные руками колени — не шевелилась.

Тут за их спиной раздалось быстрое шлепанье босых ног — и придушенный возглас Самухи:

— Ой, матка, давай к дверям, идет, идет госпожа!..

И следом — дробный перестук каблучков по деревянному гладкому полу.

Шлепнувшись носом в землю, Махтуба и Гассан увидели, как между ними остановились, заколыхавшись, яркие складки кораллового шелка, из-под которого выглядывала золотая присобранная оторочка зеленых шальвар и красные сафьяновые туфельки без задников, но на золотом каблучке.

— Поднимитесь, — ласково приказала Айша.

И, снова посмотрев на ту сторону пруда, с горечью добавила:

— Что ж раньше-то не позвали…

И тут Махтуба расплакалась. Размазывая ручищей слезы по круглому большому лицу, она застонала:

— Вай, госпожа, горе нам горе!.. Сейид, да помилует его Всевышний, да смилуется над ним, хоть он и неверный, наш господин, но Всевышний — Он милостивый, прощающий, так вот господин вернулся четыре дня тому из дворца, туча тучей, и с тех пор не выходит из саду! И ничего не ест, вовсе ничего не ест, и даже вина не пьет, просто сидит и сидит, только пересаживается с места на место — вчера вот тут на террасе сидел, а сегодня к пруду пошел, а ведь там самое солнце, и непонятно, ведь камень до бела раскаляется, а он все сидит и не двигается! А самое главное, — тут Махтуба округлила глаза и понизила голос, — я же вижу, хоть и старые у меня глаза, что нашего господина, да простит его Всевышний, посещают шайтанские, шайтанские мысли…

— Ты о чем? — быстро обернулась к ней Айша.

— У него на чашке лежит джамбия — вот уже второй день, — перешла негритянка на страшный шепот и посерела лицом. — И он поглядывает на нее, госпожа, как поглядывают на понравившуюся девушку — искоса и с улыбкой…

— Я поняла.

Айша поправила на лице прозрачную жесткую ткань химара, тряхнула головой и пошла по ступенькам в сад.

…Ее тень упала Тарегу на голову.

Никакого движения. Черные волосы почти скрывали сцепленные под коленями ладони.

— Тарег?.. Тарег?..

И тут она села на корточки и принялась трясти его за плечи:

— Ну же, Тай, посмотри на меня, ну посмотри на меня, давай, давай, подними голову, я знаю, ты меня слышишь!..

Сначала он походил на безвольную куклу, но вдруг плечи под ее пальцами напряглись — и нерегиль резко вскинулся. От неожиданности Айша отшатнулась. А он понял это по-своему и горько прошептал:

— Я становлюсь чудовищем, Айша. Настоящим чудовищем, смотри…

И поднял руку к ее глазам. Белый рукав съехал, Айша с усилием оторвала взгляд от жутких белесых ниток шрамов на внутренней стороне его запястья. Зажав его ладонь между своими, она улыбнулась:

— Что ты такое говоришь? Ну какое чудовище? Я тебя не понимаю, рука как рука…

А он лишь помотал головой, еще больше растрепывая длинную гриву:

— Не-ет, ты смотри внимательно: скоро я покроюсь чешуей, у меня вырастут перепончатые крылья, зубы и я буду летать над вашей землей — как настоящий страж престола, всем на загляденье…

Наплевав на маячивших на террасе слуг, Айша откинула царапающий золотой вышивкой химар и обняла его за шею, привлекая к себе, гладя волосы и спину:

— Нет-нет, ничего подобного не случится… Потерпи, потерпи еще чуть-чуть, все будет хорошо, ты выдержал девять лет, а теперь у тебя есть я, и осталось совсем чуть-чуть, не надо отчаиваться, нужно всегда надеяться на лучшее…

Не переставая гладить мягкие черные пряди, она скосила глаза — расписанная сине-желто-зелеными узорами толстостенная пиала стояла справа от нее. Джамбия сверкала хищным полумесяцем лезвия. В пруд выкину, решила Айша и, целуя горячую от солнца макушку на уткнувшейся в плечо голове, потянулась к кинжалу.

Он перехватил ее запястье мгновенным невидимым движением:

— Ай!

Легонько отстраняясь, Тарег отвел ее руки и отпустил их.

— Прошу тебя, убери оружие, — твердо глядя ему в глаза, сказала Айша.

Криво усмехнувшись, он взялся за роговую серую рукоять кинжала:

— Боишься, да?..

Айша завороженно глядела на поднимающееся в его руке, полированное до зеркального блеска лезвие.

— Вот этого боишься?!

Она дико крикнула и схватила его за руку — но не успела: он злобно, глубоко полоснул себя по вывернутому запястью. И сунул ей под нос:

— Смотри!

Оцепенев от ужаса, Айша увидела: вместо крови из ровных краев раны выступило лучистое золотистое сияние — и порез сомкнулся. На белой коже не прибавилось шрамов.

— Я даже умереть не могу! — крикнул он. И прошептал: — Я осквернен, Айша, осквернен этой Клятвой…

Возмущение придало ей сил, чтобы овладеть собой:

— Да что ты такое говоришь, Тай! Если бы не ты, Аш-Шарийа уже давно бы превратилась в пустоши и выпасы! А я бы была в лучшем случае рабыней кочевника: днем бы чистила шкуры, а ночью бы лежала с раздвинутыми ногами — под ним, его отцом, его братьями и сыновьями, а еще гостями, если бы выпадал такой случай! А то ты не знаешь, как это все устроено у джунгар!

— Именно что знаю, — горько усмехнулся он.

— И что? — вскинула Айша подбородок. — Ты что, не справишься с ними? Справишься! Ты не позволишь им бесчинствовать и наведешь в Хорасане порядок!

Сморгнув, он непонимающе нахмурился. И Айша пояснила:

— По здравом размышлении мы сочли твое предложение верным обещанием успеха. Ибн Сахль…

— Он жив?.. — встрепенулся Тарег.

— У него до сих пор дергается щека, но это пройдет, — усмехнулась Айша и продолжила: — Так вот, аль-Фадль ибн Сахль считает, что двоим старшим сыновьям этого Арагана так или иначе пора возвращаться на родину, так что тебе будет легче просить у них помощи…

— Я ничего не собираюсь у них просить, — тихо сказал Тарег.

Она осеклась и смешалась.

— Прости, я не то сказала.

Нерегиль кивнул с кривоватой усмешкой.

"Конечно, не то. Боги ни о чем не просят", подумала она и вспомнила вчерашний разговор.

…Начальник тайной стражи привел с собой молодого человека приятной наружности — несколько простоватого на вид, но кто их, людей барида, разберет: ибн Хальдун на первый взгляд тоже казался безобидным пухлым любителем пахлавы и бараньих ребрышек. Юноша степенно отдал поклон: одет он был просто, в коричневый кафтан из тонкого хлопка и скромную белую чалму. Айша обратила внимание, что молодой человек явно не доспал — то ли бессонная ночь в хариме, то ли попойка, усмехнулась про себя она. Оказалось, она была права.

— О высочайшая! Вот Ханид аль-Хатиби, знаток джунгарского наречия и обычаев! Последние два дня он верно служил престолу, срывая флажок за флажком в винных лавках Мадинат-аль-Заура, не щадя молодого здоровья и самой жизни!

Укоризненно поглядев в сторону хихикающего вазира, молодой человек потер опухшее лицо с набрякшими подглазьями.

Фыркнув, Айша еще раз оглядела мающегося похмельем юношу и опустила веер, уронив на место шелк занавески:

— Объяснись, о Исхак.

— Сыновья Араган-хана прослышали о предстоящем походе на Хорасан и радовались как умели, а Ханид сопровождал их по ханьским и ханаттанийским торговым подворьям столицы в поисках рисовой водки и пальмового вина.

При этих словах вазира юноша непроизвольно сморщился и сглотнул. Айша нетерпеливо стукнула веером по ковру.

— Его заданием было выяснить, что на самом деле думают джунгары о походе и о… Тарике.

— Мудрое решение, — усмехнулась Айша: воистину, вино развязывает языки лучше любого допроса.

— Пусть Ханид аль-Хатиби сам расскажет тебе все, о светлейшая, — улыбнулся ибн Хальдун и ободряюще кивнул морщащемуся от головной боли юноше.

А тот мужественно сглотнул еще раз и начал рассказ:

— О могущественнейшая! Давший джунгарам единый закон Эсен-хан говаривал, что приличия позволяют человеку напиваться пьяным лишь три раза в тридцать дней, но лучше было бы, если бы человек выпивал лишь два раза в месяц, а то и один, а еще лучше, если бы он вовсе не пил вина, но, восклицал он, "где найти человека столь достойного поведения!"

Айша весело засмеялась, а юноша улыбнулся и продолжил:

— Так вот, госпожа, я полагаю, что на радостях Онгур и Архай выпили все положенное им приличиями на несколько месяцев вперед…

Отсмеявшись, Айша легонько подняла веером занавес и, придерживая платок перед улыбающимися губами, ободряюще взглянула на юношу:

— Чему же они так радовались, интересно?

— Чести идти под Белым знаменем, о моя госпожа!

— Белым знаменем?.. — что-то такое она слышала об этом белом знамени…

— Белым знаменем Сульдэ, в котором живет могущественный дух предков, — его поднимают лишь в походах под началом великого кагана, о светлейшая.

— Разве Араган-хан избран великим каганом джунгар?

— Нет, госпожа, и в этом-то все дело. Онгур и Архай праздновали грядущую возможность отличиться в бою под началом Тарика, о госпожа. Джунгары полагают, что их бог, которого они называют Небесный отец, Тенгри, послал на землю могущественного духа, своего сына. И этот дух вселился в Эсен-хана, и тот опрокинул крепости и государства соседних народов и дал джунгарам единый закон, — великую ясу, как они ее называют. Но потом за несправедливые дела дух покинул Эсен-хана, и Тарик убил его в поединке. Так вот теперь мудрые люди джунгар говорят, что этот дух пребывает в Тарике…

— Подожди, подожди… — ошеломленная Айша помахала веером. — Разве эти Онгур и Архай не приняли истинную веру? Какой дух? Какой Тенгри? Разве эти юноши — не правоверные?..

Тут пришло время улыбнуться Ханиду — и он показал все тридцать три зуба, несмотря на жуткую головную боль и тошнотную муть в желудке:

— Правоверные джунгары, моя госпожа? Такое невозможно, уверяю вас… Нет, они поклоняются Всевышнему и исполняют все здешние обряды — но только из опасения, что бог чуждого племени накажет их за невежливость. Вернувшись в степь, они забудут про намаз и Книгу, — ибо в степи властвуют Тенгри и…

— …могущественный дух, — задумчиво продолжила Айша, медленно опуская занавесь.

— Да, моя госпожа. Могущественный дух. Тарик. Когда он вступит в Алашань, джунгары соберут курултай и поднимут Белое знамя, которого степь не видела уже много лет. И пойдут в поход под знаменем предков Сульдэ — под началом белолицего бога, пришедшего в степи с севера.

— Какова же их цель в этом походе?

— Наказать тех, на кого укажет разгневанный бог, — тихо ответил Ханид и поклонился.

Айша развернула веер и принялась медленно им обмахиваться.

— Разгневанный бог… — прошептали ее губы.

Воистину, сказанное юношей трудно было принять разумом.

Исхак ибн Хальдун вежливо кашлянул в кулак.

— Да, Исхак?..

— Как бы то ни было, о светлейшая, теперь мы можем быть точно уверены: Тарик получит под начало многочисленную и послушную армию. Нам не придется сомневаться в преданности джунгарских воинов и военачальников.

И ибн Хальдун недобро улыбнулся.

— Да, я бы на месте Мубарака аль-Валида начала себе подыскивать другую провинцию для правления, — тихо сказала Айша и медленно свернула веер. — Ты принес нам воистину прекрасные новости, о Ханид.

Меж тем, несчастный оглянулся на золотившийся, как масло на сковородке, пруд и снова с трудом сглотнул.

Сжалившись над его страданиями, Айша кликнула невольницу:

— Эй, принеси этому человеку напиться!

Ханид благодарно припал к полу, а заглянувшая за занавес Утба на мгновение скривилась — согласно церемониалу во дворце не принято было поить посетителей. Айша подумала, что наглую мерзавку — кривиться она еще на меня будет! — неплохо бы высечь, а потом передумала:

— Эй, Утба! Смотри принеси все как положено. И позови Сальму.

Когда старшая невольница вошла, Айша поманила ее к себе за ширмы и что-то ей пошептала на ухо. Сальма медленно закивала, улыбаясь:

— Воистину, это прекрасный и мудрый выход из положения, госпожа.

Тут вошла Утба: в одной руке она держала поднос-шараби с хрустальным кувшином и стеклянной пузатой чашечкой для питья — все было покрыто отрезом дорогой дабикийской ткани. В другой руке Утба держала шелковый платок для вытирания губ.

— Это вода с патокой, — улыбнулась Айша и снова озорно приподняла занавесь — на этот раз, чтобы подмигнуть несколько ошалевшему молодому человеку.

На самом-то деле в кувшине было намешано белое вино со льдом.

Юноша благодарно кивнув, принял из рук Утбы наполненную до краев чашку, — стараясь при этом не глядеть в едва прикрытое прозрачным розовым газом молодое красивое лицо девушки: глаза густо подведены, черные загнутые ресницы трепещут, полные губы ярко напомажены. Отхлебнув, он сначала неверяще распахнул глаза, сделал второй глоток — и понимающе улыбнулся:

— Воистину, о светлейшая, в твоем дворце прекрасно смешивают патоку с водой.

Айша благосклонно наклонила голову.

Меж тем, юноша степенными маленькими глотками утолил жажду и с поклоном отдал чашку невольнице. Тогда Сальма выступила вперед и сказала:

— Возьми, Ханид, все это твое.

Утба быстро поставила стеклянный стаканчик на дорогой поднос и, простершись, подвинула его к молодому человеку. Тот ошеломленно кивнул. А Сальма повернулась к невольнице и сказала:

— Иди с этим юношей.

Тот низко поклонился и спросил:

— Почему так?

И старшая над невольницами ответила:

— Нет такого обычая, чтобы человек, не вхожий в другие дни во дворец, касался чего-либо и это оставалось во дворце. Я исполняю то, что мне приказано исполнить, и нет такой силы, которая заставила бы меня поступить иначе. Теперь девушка будет с тобой, и все, что она принесла, тоже.

И Ханид, не уставая благодарить, ушел со всем этим.

…- Прости меня, — сочла она нужным извиниться снова. — Я лишь хотела сказать, что двое сыновей Арагана помогут тебе в походе.

Нерегиль снова лишь недовольно скривился.

— Ты возьмешь с собой гвардейцев?

— Я подумаю, — Тарик дернул плечом.

— Через пять дней — счастливое число по гороскопу Фахра. Вы выступите после полудня — Яхья говорит, что звезды советуют воздерживаться от выхода утром этого дня.

Он снова лишь дернул плечом.

— А в ночь перед выступлением во дворце будет праздник в твою честь.

И тут он вскинулся:

— Айша, ну сама-то посуди, какой праздник! Я не знаю, как показаться на глаза Фахру, я до смерти испугал ребенка…

— Тарег…

— Я…

— Тарег, послушай меня. Да, ты испугал его. Но это не первый и не последний испуг в его жизни. Не забывай, у Фахра два наставника. Ты — и Яхья ибн Саид. И Яхья объяснил ему: Всевышний милосердно скрыл истинный лик ангелов, дабы уберечь сердца и души смертных от непереносимого ужаса. Но иногда ангелы сбрасывают свое человеческое обличье и приоткрывают истинное. И за эти мгновения нужно быть благодарным- не всякому человеку дают возможность заглянуть в мир по ту сторону солнца.

— Чушь, я не ангел… — пробормотал он, отворачиваясь.

— Я знаю, знаю, ты всего лишь бестолковый самийа, — засмеялась Айша и нежно взяла его щеки в свои ладони.

И потянулась губами к его губам.

— Ой нет… — попытался сопротивляться он.

— Пойдем в тень, — замурлыкала она, ластясь и поглаживая его по плечу, по груди, по животу. — Ты покинешь меня на несколько месяцев… я прошу тебя, ну пожалуйста… и я уже все приготовила для праздничной ночи…

— Во дворце-е?..

— Да-а… Дай-ка я сама сниму с тебя пояс…

— Это добром не кончится, когда-нибудь нас поймают… — и он прихватил ей губами ухо, от чего Айша выгнулась и застонала.

— …если я снова буду кричать, как тогда…

— И вправду, пойдем-ка мы в тень…

…- Ну, все, теперь уж он ее до ночи не отпустит, — улыбнулся Гассан, провожая взглядом бредущую по траве, роняющую одежды и время от времени свивающуюся в поцелуях пару.

Наконец, любовники скрылись в маленькой беседке, чьи новые, только что вставленные деревянные решетки-шебеке заплетали зелено-бордовые плети плюща. Махтуба довольно засопела: она как чувствовала, вот как чувствовала, что госпожа найдет управу на сейида, и велела и ковры там постелить — вай, опять чужие ковры, опять в чужом доме, но хорошие, ничего не скажешь, два кераитских и один тустарский, и подушек накидать, а самое главное, отнести туда побольше обложенных льдом кувшинов с шербетами, слыханное ли дело, господин там как тигр с тигрицей, конечно, от такого захочется пить, а сейид, как назло, сидел у дверей в сад, и пришлось протаскивать все тайком через боковую калитку для садовника, а еще Махтуба велела отнести туда винограду, и сыра, и вкусных свежих лепешек, что всегда так нравились господину, ой что это? Из беседки вылетела на зеленую траву охапка невесомого зеленого шелка — вай, горе мне старой, ахнула Махтуба, но теперь уж ничего не поправить: если уж она забыла повесить занавеску на входе, то про нее уж точно никто больше и не вспомнит, впрочем, это им явно не помешало раздеться, судя по цвету шелка, а и хорошо, что разделись, меньше слугам мороки, потому что о прошлом разе они оба опрокинулись в пруд в чем были, господин в парадном энтери, а госпожа аж в четырех платьях, да каких нежных, ни одно не выжило после такого, шелк купания не прощает, его отпаривать надо, и господин занимался женщиной прямо в воде, а в чем ей было потом возвращаться во дворец, платья-то мокрые из пруда, вот уж они набегались пока господа мутили воду как те две рыбы…

Из беседки вылетела сначала одна красная туфелька, потом, блестя каблучком и шитьем, другая.

— Ай!.. ай!… ай!.. — сладко вскрикивала женщина.

— Ухх, — захихикал Самуха.

— Я тебе дам "ух", — спохватилась Махтуба и наподдала ему по затылку.

Хотела было наподдать Гассану, для порядку, но передумала.

— Все, нечего вам глазеть тут и уши развешивать, вот заведете себе по рабыне, будет вам «ух»…

Хихикая и подталкивая друг друга в бок, юноши пошли за поплывшей в прохладу внутренних покоев Махтубой. Покачивая необъятными бедрами, негритянка шлепала босыми разбитыми ступнями с розовыми пятками, и окриками разгоняла жмущуюся по углам прислугу:

— Чего встали, чего сели, о ущербные разумом! Я что, видела новую землю в цветочных горшках, о Мехмет? Нет, я не видела там никакой земли, кроме старой прошлогодней пыли, о сын греха! А ты, Фируза, ты сидишь чего ждешь? Что сейид и на тебя разохотится? Ушами и мордой не вышла ты, Фируза, больно круглое у тебя и то и другое на сумеречный вкус, и хватит вздыхать, марш готовить плов, они к ночи как пить дать проголодаются, и что вы будете делать, о ущербные, ущербные разумом, когда на вас выйдет голодный и злой сейид?

Смеясь и фыркая в рукава, невольники разбегались в разные стороны — чтобы потом снова возникнуть за спиной у черной мамушки с глупыми улыбками. Самуха вдруг задумался — обычно ему это было не свойственно:

— Эй, Гассан, а ведь паланкин госпожи ждет при дверях!

— Не, — помотал головой Гассан, — не ждет. Она верхом приехала, с одной доверенной невольницей. Видал ее?

— Кого? Сальму? Ага, видал, — тоскливо вздохнул Самуха, сразу почувствовав предательский прилив крови между ног. — Такая не для меня…

— Да ладно тебе, — беззаботно отмахнулся Гассан. — Скоро знаешь что будет? Халиф наградит господина за верную службу и отпустит, а сейид подхватит госпожу на седло — и фюить! увезет ее в свои родные края!

— А ты почем знаешь? — удивился юный степняк.

— Госпожа за него похадатайствует, — уверенно сообщил будущий правовед. — Иначе для них все может плохо обернуться: она же, как никак, мать эмира верующих, да умножит его дни Всевышний!

— Да кто их тронет? — отмахнулся пятерней степняк. — Ты на сейида посмотри — кому-то жить надоело, да?

— Ну, — замялся Гассан, — так-то оно так, но ведь госпожа — она мать нашего халифа…

— Ну и чего? — искренне удивился Самуха. — Самое время ей сейчас поразвлечься, пока молодая, но уже вдовая! Наши ханши, они бы… ух…

И заржал, почесывая бритую голову.

— У нас не так, дикарь ты эдакий, — сердито одернул его Гассан. — Мать халифа — она… она как… не знаю даже кто. Знаешь, как говорят: женщин у эмира верующих может быть сколько угодно, а мать — одна. Ей, вообще-то, не пристало…

— Много ты знаешь, чего пристало, а чего не пристало, — сердито бросила через плечо Махтуба и зашлепала по разноцветной плитке пола внутреннего дворика.

Босой Самуха наступил на раскалившиеся под солнцем изразцы и со стоном заплясал на пальцах под хохот прислуги. Черная мамушка, тем временем, сурово продолжила:

— Вот уж точно чего не пристало, так это осуждать господ, да будет милостив к ним обоим Всевышний.

И, обернувшись, мрачно смерила взглядом враз струсившего Гассана, а тот заоправдывался:

— А чего я-то, чего я-то, я ж о них думаю: виданное ли дело, чтобы мать халифа повторно замуж выходила? Нет, невиданное! Так что ж им, вечно от людей прятаться? Да и не смогут они — разговоры пойдут, сплетни, а тогда уж я даже и не знаю, чем дело кончится… Вот я и говорю: один им путь — прочь отсюда, к сейиду на родину либо еще куда в Сумерки!

Махтуба лишь отмахнулась:

— Все-то ты загадываешь! Начертал калам как судил Всевышний, что тут загадывать…

И решительно поплыла дальше, огромная, как лодка на Тиджре во время Праздника Жертвоприношения.

— А мы куда денемся? — растерянно почесал в затылке наконец добравшийся до прохладного деревянного пола Самуха.

— Я сумеречников боюсь, — рассудительно сказал Гассан. — И отсюда никуда не поеду.

Степняк завистливо вздохнул:

— Тебе-то чего! ты ученый теперь, учиться будешь в медресе, должность получишь, много денег заработаешь, женишься совсем скоро!

На Гассана теперь все смотрели по-новому: мало того что он выдержал вступительное испытание, так третьего дня от главного кади забежал посыльный со словами — все, готова вольная, платите, мол, пошлину и забирайте. Махтуба посмотрела-посмотрела в сторону закрытых дверей в сад, за которыми маячила неподвижная и белая как призрак фигурка хозяина, и вытряхнула из шкатулки сбережения — все тридцать пять динаров. Еще пять золотых наскребли по поясам и башмакам другие невольники, и теперь со вчерашнего дня Гассан, до сих пор не веря в свою удачу, обретался в "правовом положении", как мудрено выражался сейид, свободного верующего ашшарита — и к тому же ученика медресе Мустансирийа.

Однако в ответ на вздыхания Самухи Гассан не остался в долгу и поддал того локтем в бок:

— А ты-то небось спишь и видишь как на Хорасан пойдешь, там девушки, говорят, ух какие красивые!

Самуха заржал:

— Нее!

— Чего нее, главно дело! Возьмем, к примеру, Балх какой-нибудь, так все харимы наши будут!

— Неее, я дурак, конечно, но воинское Уложение о наказаниях прочел! За чужой харим сейид меня вешать будет, а я не хочу!

И тут Махтуба крикнула им из соседней комнаты:

— Ну будет языки чесать! Хорасан, Хорасан! Чего не видели вы в том Хорасане! Харимов им захотелось! Под носом бы лучше посмотрели, горе-вояки, а то вы и в самом деле довоююетесь, пожалуй, до виселицы, да помилует нас Всевышний! Ты, Самуха, как есть готовый висельник, ну а ты, Гассан, ты бы послушал умных людей, я вот прекрасно помню, как говаривал старый господин Яхья ибн Сабайх, да будет доволен им Всевышний: ничто так не отвращает, как мужество в человеке, для воинских дел не предназначенном, да! Куда тебе походничать, Гассан, скажи мне на милость, а?

И мамушка всеми своими телесами выперлась обратно и наставила на Гассана обвиняющий перст. Но тот уперся:

— Я все равно поеду! До Рамазза мы всяко успеем!

— Тьфу на вас, — Махтуба лишь отмахнулась огромной, розовой с исподу пятерней. — Эй, Сухейя, Дана, чего встали вылупились? Что, все ковры на мужской половине перетряхнуты, лампы начищены, пыль протерта? Нет?.. А ну марш работать, о дочери греха, я продам вас в дома ремесленников, дома медников, дома красильщиков, чтоб вы знали, какое счастье вам было служить в благородной семье, а вы его проворонили…

Девушки мгновенно исчезли за деревянными резными дверями. Махтуба, ворча и шлепая босыми ногами по полу, пошла дальше. И тут Самуха с Гассаном наконец-то заметили: Дана с Сухейей снова сунулись в темную неосвещенную комнату и, прикрывая личики прозрачными платками, принялись хихикать и подталкивать друг друга локотками, постреливая подведенными глазками в сторону молодых людей.

Ошеломленно переглянувшись, те расплылись в одинаковых, неверяще счастливых улыбках. И пошли, а потом и побежали — вслед за девушками, туда, куда бубенцами, хрустальными шариками, колокольчиками раскатывался по темным комнатам огромного дома девичий смех.

Йан-нат-аль-Ариф,

четыре дня спустя

Каждый раз ее сердце обмирало и колотилось, заходясь в тысяче недобрых и тысяче сладких предчувствий: где он? Скоро ли придет? Не случилось ли чего? А вдруг его схватят? И тут же она начинала улыбаться в ночную тьму за занавесями мирадора: кто же его схватит, ее ястреба, ее ветер, ее ночное тайное сердце?

Позванивая браслетами, Сальма разбирала ее прическу: в комнате было темновато, — горела лишь одна свеча смешанного с сандаловым маслом воска, и стоявшее перед Айшой зеркало заливал теплый желтый свет, — лицо невольницы не отражалось в маленьком кругляше гладкого полированного металла, но она чувствовала — Сальма улыбается.

Айша благодарно удержала руку девушки у себя на плече — я никогда не забуду, спасибо тебе, о Сальма. Та мягко отняла свои пальцы и продолжила вынимать длинные ханьские шпильки с золотыми коваными навершиями в виде львиных голов, а затем принялась раскручивать длинную черную шелковистую прядь, накрученную на центральный золотой валик, к обеим сторонам которого на ханьский манер крепились цветы из сиреневого и алого шелка. Айша улыбнулась своему отражению в зеркале и промакнула губы влажным платком.

Нежно звякнули тоненькие браслеты, и руки Аззы заботливо подали ей плетеную низенькую корзинку с другими отрезами распаренного хлопка — и Айша принялась прикладывать их к лицу и к глазам.

— Оставь нас, — отмахнулась она от невольницы.

Азза покорно попятилась к двери. После того, как Айша подарила мальчишке Утбу, они все стали гораздо покорнее. Говорили, что этот Ханид не потащил молодую избалованную рабыню к себе в снятый бедный угол, а благоразумно отвел ее к торговцу. И сейчас радовался новому просторному дому среди тенистых парков аль-Мухаррима — нынче в той части столицы можно было снять жилище по весьма сходной цене.

Айша усмехнулась: в книгах наставлений говорилось, что раб должен бояться продажи, как животное коновала, и только тогда в доме будет порядок — и это оказалось сущей правдой.

— Сальма, — мягко обратилась она к девушке, расчесывавшей ей прядь за прядью частым гребешком сандалового дерева, — тебе пора войти в харим благородного человека. Нравится тебе кто-то нибудь?

По тому, как на мгновение замерли ее ласковые руки, и по горячей сумятице вокруг ее разума, Айша поняла — кто-то нравится, и к тому же сильно.

— Ну?.. — ободряюще улыбнулась она, и снова провела ладонью по ее руке.

— Ох, госпожа… мое сердце бьется для Саида аль-Амина, о госпожа, но где славный военачальник — и где бедная рабыня?

Айша засмеялась и похлопала ее по руке:

— Да ты и впрямь безумна от любви, Сальма. У него уже есть наложница, и они прекрасно ладят!

— Афра сейчас на сносях, — коротко ответила девушка и вновь взялась за гребешок.

— Ах ты змея, — Айша прыснула в широкий рукав ханьского ночного платья — ей нравились такие, на манер халата, но с широким запахом и с подпояской.

Сальма лишь испустила печальный вздох.

— Ну хорошо, я поговорю со свахой.

За ее спиной раздались придушенный писк и грохот — девушка благодарно бухнулась на колени на гулкий деревянный пол.

— Ох госпожа, ох госпожа… — и она припала к ее покрытой рукавом руке.

— Иди спать, Сальма, — ласково отмахнулась Айша.

Ночной прохладный ветерок отдувал белый прозрачный газ занавесей. Личные покои матери халифа находились на самом верху, на шестом этаже Младшего дворца. Четыре мирадора, по два с каждой выходящий на сады стороны, смотрели на тополя, акации и кипарисы нижних садов и Дворика канала. Снизу доносился успокаивающий плеск десятков струй — тоненькие фонтанчики выплескивались в длиннейший пруд. Стрекотали кузнечики, из садов большого дворца до сих пор долетали аккорды лютни и взрывы смеха.

И как всегда, Айша заметила его не сразу. Вернее, это он позволил себя заметить, подступив ближе к горящей свече: лучистые желтые отблески тут же зажглись на пряжках парадной перевязи командующего. В ответ на ее упреки — ты пугаешь меня, о хабиби! — Тарег отвечал, что делает это не намеренно: я останавливаюсь, чтобы полюбоваться — и время останавливается вместе со мной.

Кстати, о времени…

Протянув руку к его руке, Айша ласково попеняла:

— Сегодня ты был неосторожен, о любимый…

Да, об этом поэтическом поединке еще напишут в книгах занимательных историй. Аль-Архами, сохранивший за собой славу первого придворного поэта, вызвал на бой на строфах всех присутствующих — сегодня ночью мы будем слагать стихи о любви, сказал он. В далеких землях воины успеют сложить касыды в честь меча и копья, и почтить благодарными бейтами боевых скакунов, но пока вокруг нас бьют фонтаны и цветет жасмин, мы будем говорить о любви и о тех, кто носит браслеты.

И этой ночью сложили ножество стихов, достойных памяти потомков. Решено было распустить "Ожерелье голубки" ибн Хазма — и пусть названия глав пленительной книги вдохновят пирующих. И когда юная невольница наугад открыла ее и сказала: "О соглядатае", аль-Архами выступил вперед и сказал непревзойденные стихи о той необычной разновидности соглядатаев, когда двое одинаково любят одну и ту же возлюбленную, и каждый из них становится соглядатаем для другого:

Невольно двух друзей пленила красавица одна и та же; Друзья следили друг за другом, подобно неусыпной страже; Ни дать ни взять, собака в стойле, которая не ела сена, Осла к нему не подпуская; повадок не бывает гаже.

А когда юная красавица оторвала взгляд прелестных глаз от книги и возгласила: "Об удовлетворенности", вперед выступил молодой Мунзир ибн Хакам из племени Курайш — тот самый, кого Тарик помиловал под стенами Беникассима, даровав юноше жизнь в благодарность за стихи, тронувшие холодное нерегильское сердце. И слава рода Курайш сказал такие стихи:

Мне говорят: "Она далеко", но всей моей душою пленной Твержу: "В одно и то же время мы с ней живем в одной Вселенной. Одно и то же солнце всходит над нами утренней порою И нам дорогу освещает, сияя славой неизменной. Лишь день единственный в дороге, и я бы с нею повстречался, Так что считаю нашу близость я совершенно несомненной. У нас одна и та же вера, один и тот же Бог над нами, И сочетает нас Всевышний своею властью сокровенной.

И, видно, Всевышний распорядился так, чтобы сказанное юношей снова разбередило сердце самийа. Когда отзвучали бейты, сидевшая за занавесом Айша прижала веер к губам — стихи отозвались мучительной болью и в ней самой. "У нас одна и та же вера, один и тот же Бог над нами, и сочетает нас Всевышний…" — что может быть страшнее, когда любящие разлучены и в этом? Она смертная, он сумеречник, она ашшаритка, он язычник, — их пути пересеклись в этой жизни, но навеки разойдутся в посмертии… Не удивительно, что Тарег, видно, испытал то же самое: коснувшись его разума, Айша дотронулась до боли, и горечи, и яркой белой ярости — нерегиль проклинал судьбу и — о ужас! — Всевышнего, разлучившего их если не в жизни, то в смерти.

Испугавшись такого гнева, Айша едва ли ужаснулась больше, когда объявили — "О единении", и слово — среди перешептываний и переглядываний — взял Тарег. И прочел:

Говорил мне собеседник, вопрошавший беспристрастно: "Сколько прожил ты на свете? Годы мчатся не напрасно!" Я сказал: "Одно мгновенье, лишь мгновение, не больше, Остывающее сердце в этом с разумом согласно". Он воскликнул: "Что я слышу? Объяснись без промедленья! Я своим ушам не верю! То, что ты сказал, ужасно!" Я в ответ: "Поцеловал я госпожу мою однажды, Нарушая все запреты; это было так опасно! Я прошу тебя: поверь мне! Хоть с тех пор я прожил годы, Жил я только в то мгновенье, и оно одно прекрасно!"

Стихи вызвали бурю восторгов, и заслуживали всяческого восхищения, вот только…

— …ты не должен так открываться перед людьми, о хабиби…

Садясь с ней рядом, он снял через голову перевязь и горько ответил:

— Ты не единственная, кто призвал меня сегодня вечером к осторожности.

Айша в ужасе вскинулась. Тарег молча передал ей записку: хорошим почерком насх в ней было выведено:

"И сделалось для меня достоверно, что Ахмад ибн Фатх обнажил голову, и показал лицо, и сбросил повод, и открыл свои черты, и засучил рукава, и направился в сторону страсти. И стал он предметом рассказа сказочников, и сообщали о нем вестовщики, и передавали молву о нем по странам, и потекла повесть его по земле, неся с собой удивление, и не достиг Ахмад этим ничего, кроме снятия покрова, и разглашения тайны, и распространения дурной молвы".

— Что это? — тихо спросила Айша, пытаясь унять дрожь в руке.

— Предостережение Исхака ибн Хальдуна, — тихо ответил Тарег, забрал записку и поднес ее к огоньку свечи.

Тонкая полоска киртаса мгновенно вспыхнула и прогорела в серую невесомую ленточку, на которой еще можно было различить узорные строчки ашшаритской вязи. Нерегиль разжал пальцы, и она рассыпалась легчайшими хлопьями пепла.

— Цитата из главы "О разглашении", рассказ о нескромности любящего, — пробормотала Айша.

— Я ответил строчками из главы "О доносчике", — усмехнулся Тарег. — "Берегитесь убивающего троих: доносящего, того, кому доносят, и того, о ком доносят".

— Это слова Благословенного, о хабиби, — отозвалась Айша. — Очень известный хадис.

Тарег лишь дернул плечом.

— Может, тебе взять наложницу? Лучше даже двух… Это бы вызвало пересуды и надолго отвлекло всех, — задумчиво проговорила она. — Говорят, в дом Бараката аль-Фариса привезли несколько юных сумеречниц из Гвинета…

Нерегиль оказался у дверей в одно мгновение. Айша успела лишь метнуться и повиснуть на его запястье:

— Ой прости, прости меня глупую… Нет! Не уходи, прости меня, ну пожалуйста прости…

Скрипнув зубами, Тарег вернулся на ковер, расстеленный перед глядящим в головокружительную глубину нижних садов мирадором. Айша принялась целовать ему пальцы и запястье, другой рукой пытаясь распутать тугой узел изара на его поясе, но он злился, забирал руки, отталкивал ее ладони и шипел:

— А ты заведи себе евнуха поогромнее, это тоже вызовет пересуды, вся столица об этом будет говорить, и ибн Хальдуна это вполне устроит, правда?..

— Ну, Тай, ну прости же, ну у нас все не так, как у вас, ну я же знаю, что ты любишь только меня, и буду знать это, а наложница — она ведь… Ай, нет! Нет!

Айша проволоклась за ним несколько шагов, всем телом оттягивая кисть руки, но Тарегу кинтар с небольшим ее веса были как перышко — нерегиль поднимал ее одной рукой и сажал на плечо безо всяких усилий.

— Не пущу, не пущу, не пущу! Ну не злись же, пожалуйста! Я не виновата, что у нас все не так, как у вас!

— А у меня все так, как есть, и никак иначе! — рычал он в ответ, стряхивая ее умоляюще цепляющиеся руки.

Айша хватала его за пальцы, за запястья, а он снова выдергивал их и отбивался, шипя и ругаясь:

— Если ты еще раз, еще хотя бы раз, предложишь мне эту мерзость, я никогда, слышишь, никогда больше, ни ногой, никогда к тебе не приду больше! Понятно, нет?!…

— Тихо-тихо-тихо, не кричи, понятно, мне все понятно, ну все, ну не злись, прости меня, я сглупила, сглупила, все, больше не буду, о хабиби, какой же ты у меня свирепый…

Айше снова удалось затащить его обратно на ковер, и снова она принялась покусывать ему кончики пальцев, и нащупывать пуговицы высокого ворота, и наконец он позволил поцеловать себя в угол рта, а потом в нижнюю губу, и ей удалось залучить его правую ладонь под ворот платья, и та стала мягко сползать вниз, к груди, к ждущему напряженному соску…

— … сколько же у вас пуговиц на этой фараджийе, — мурлыкала она, трудолюбиво расстегивая их уже над самым изаром, а пальцы оскальзывались и не справлялись с мелкими петлями, потому что он запустил левую руку в ее волосы на затылке и перебирал там длинными пальцами, надавливая то за ухом, то у основания шеи, заставляя откидывать голову и постанывать, — … поцелуй меня, пожалуйста…

— Тогда я не уйду раньше полудня, — наклонившись к ее лицу и ласково лизнув в мочку уха, отозвался Тарег. — А должен уйти утром…

— Ну совсем чуть-чуть, несильно поцелуй…

— Когда вернусь из Хорасана, вот тогда… тогда…

Длинная складчатая лента пояса наконец размоталась и улетела в сторону, и Айша принялась нетерпеливо сдирать ему с плеч белый — аббасидского цвета — шелк парадного платья. А нерегиль не выдержал, схватил ее за щеки — и жадно прижался губами к ее рту. От ослепительного огня под веками Айша застонала сквозь зажатые его ртом губы, захлопала руками, как крыльями, — и бессильно повалилась на спину, утягивая его вместе с собой.

Харат,

лето того же года

С вершины Факельной башни открывался прекрасный вид на неприступные укрепления цитадели: на юг смотрела пузатая, как стенка чайника, высоченная стена верхних дворов, в прямоугольных проемах между громадными зубцами кишели воины, чьи остроконечные шлемы и синяя шелковая одежда гвадейцев-валимидов ярко горели на солнце; в идущем широкой дугой первом дворе перед внешней стеной стояла пыль — туда прибывали воины хашара. Заслышав о нападении джунгар, люди шли на помощь из Ширвана и Самлагана, и даже далекий Мейнх прислал ополчение.

К югу, куда хватало глаз, тянулась широкая зеленая лента долины. Плавный, текущий желто-бурой водой, Герируд обтекал пологие холмы, которыми опадала стена Паропанисад: на востоке она взмывала к небу громадами коричнево-серых скал. На острых пиках и в широких скальных седловинах, среди немыслимо далеких перистых облаков лежал снег. Обжигающе холодные вершины отрешенно плыли в выцветшем небе хорасанского лета — Крыша мира, Паропанисады, равнодушно наблюдали за мельтешением смертных жизней у своего подножия.

У западных и южных ворот города слышались отчаянные жалобные крики, плач и рев животных: беженцы из оазисов Герируда умоляли пустить их под защиту стен города. Из частых бойниц низкой внешней стены в них летели камни и проклятия, у первых воротных башен, защищающих вход на перекинутый через ров мост, строй прикрывающихся круглыми щитами воинов размахивал булавами и тыкал в верещащих, давящихся людей длинными копьями: в городе уже не хватало воды, колодцы подсохли к середине удушливо знойного лета, женщины, замотав головы покрывалами, часами дожидались очереди наполнить кувшин под немигающе жарким солнцем.

Ирар ибн Адхам, новый шихна Харата — город присягнул эмиру Мубараку аль-Валиду всего-то пару месяцев назад, — прищурился и приложил руку ко лбу: теперь он прекрасно видел наступающую джунгарскую конницу.

В двух фарсахах ниже по течению реки с холмов к воде спускались ряды белых домишек под красной черепицей — вилаяты долины Герируда славились своим богатством и обилием воды, фруктов, прекрасными урожаями пшеницы, и то селение, на которое сейчас смотрел Ирар ибн Адхам, не было исключением. Над желтой лентой ведущей к Харату дороги высоко стояла пыль: вдоль стены зеленых, с заботливо выбеленными внизу стволами тополей, шли и бежали люди. Жители Джама — так назывался вилаят — спешно покидали дома: в городке уже начались пожары. Сжимая кулаки, Ирар ибн Адхам наблюдал, как над красными крышами и зелеными свечками тополей поднимаются все новые и новые столбы дыма.

Передовой тумен джунгар вышел из города и походной колонной рысил вдоль забитой беженцами дороги — не обращая на мечущихся людей никакого внимания. Пока не обращая — ибн Адхам знал, что к ночи всех, кто не успел укрыться за городскими стенами, переловят. И на рассвете погонят к стенам его города — засыпать рвы. Так случилось в Газне. Так случилось в Нисе. Так случится здесь. А когда ров заполнится трупами феллахов, к стенам погонят пленных кипчаков и меркитов и подвезут баллисты и катапульты с ханьскими расчетами. И с восходом солнца начнется штурм.

Мчащих к городу степняков заметили давящиеся у ворот в последней надежде люди — и их жалобный вопль поднялся к небу. Они поняли, что к утру станут шахидами.

Газна пала на второй день осады. Он обошелся с городом милостиво — перебили лишь всех воинов гарнизона, числом полторы тысячи. Горожанам сохранили жизнь и имущество — то имущество, что не пошло в уплату дани. Он, издеваясь и куражась, сказал дрожащим членам городского совета, что на два миллиона дирхам, обещанных Мубараком аль-Валидом халифу, успели нарасти большие проценты. Горожанам пришлось отдать все золото и драгоценности. А членам городского совета — еще и достигших брачного возраста дочерей. Онгур-хан и Чжочи-хан, сыновья Арагана, раздали их своим воинам, оставив, как водится, самых красивых девушек себе.

Гордой, выдержавшей не один приступ и степняцкий налет Нисе повезло меньше. Отряд гвардейской конницы совершил вылазку и заманил джунгарский тумен в засаду в Хумхарском ущелье. Разъяренная поражением тварь лютовала два дня, изничтожая виновных: рассказывали, что казнили каждого десятого из тех, кто выжил в схватке. Жители Нисы в ужасе наблюдали за тем, как над распаханными полями кружатся стервятники, расклевывая ободранные от одежды трупы. Говорили еще, что какая-то джунгарская тысяча завернула в вилаят в виду стен крепости и принялась по своему обыкновению разорять его. Так он пришел в дикую ярость и чуть не сожрал ослушников живьем: тумен совсем юного Архая, сына Арагана, добавил еще тысячу трупов к тем, что уже лежали в спелой пшенице у стен Нисы. Феллахов из вилаята на следующий день погнали ко рву крепости, и ни одна несчастная душа там не выжила, зато джунгары усвоили урок: убивать и грабить можно только по приказу. А без приказа — нельзя.

Ниса продержалась семь дней. Жители города сражались наравне с тюрками гарнизона — дрались за каждый квартал, за каждую улицу, за каждый дом. Когда цитадель пала, укрывшиеся в четырех масджид города люди стали умолять о милости. А он, рассказывали чудом выжившие в резне, укрывшиеся в арыках на заброшенных полях люди, отдал приказ: не мучить, не калечить, не щадить. Джунгары выполнили его на совесть — к утру город был безупречно мертв.

Теперь наступала очередь Харата.

Степняки, плотным строем по пятеро, уже шли между зелеными, поросшими вековыми карагачами холмами предместий: сотрясающая землю дробь копыт, свист и гиканье доносились до стоявших на башне военачальников. Разбегающиеся с дороги люди, бросая поклажу и детей, пытались карабкаться вверх по склонам и укрываться среди белых столбиков надгробий кладбищ, плетеных разгораживающих бахчи оград, колотили кулаками в наглухо запертые двери усадеб, лезли через их беленые глинобитные заборы. Джунгары хлестали плетьми тех, кто попадался им на дороге, — вопль ашшаритов поднимался к небу.

— Странно, — подал наконец голос Аббас ибн Раббьях, начальник гарнизона. — Почему они жгут Джам?

— Почему странно? — сквозь зубы отозвался Ирар.

От походного строя джунгар отделился большой отряд и, споро разматывая арканы, пошел врассыпную: степняки мчались на охоту за теми, кому нынче на рассвете предстояло умереть во рву Харата.

— Они уже сожгли два вилаята до него, — поправляя панцирный нагрудник, ответил ибн Раббьях.

На путаных улочках рабата столкнулись те, кто пытался пробиться к закрытым воротам цитадели, и те, кто от них бежал: вопли и звуки ударов — отчаявшиеся люди принимались тузить друг друга с каким-то предсмертным остервенением — доносились и до вершины Факельной башни.

— А знаешь, почему они два не трогают, а два жгут? — процедил Ирар.

— Знаю, — усмехнулся начальник гарнизона. — Тарик сказал, что джунгары не умеют считать до трех.

На северном тракте ничего не было видно из-за пыли — колонны беженцев тянулись до самого горизонта. Солнце уже перевалило за полдень.

На обходящей погибающий в огне Джам дороге показался блестящий медными заклепками панцирей отряд тяжелой джунгарской конницы. В голове колонны колыхался огромный туг с девятью длинными темными хвостами. Ирар ибн Адхам стиснул зубы: к стенам его города шло Белое знамя степи. Сульдэ.

Ночь следующего дня

…- Не стреляйте! Не стреляйте! Мы послы! Послы!..

На большую площадь перед западными воротами цитадели стали выходить машущие руками люди. Зарево пожара — рабат и городские кварталы полыхали с самого заката — разгоняло ночную тьму над оцепеневшей крепостью: в подсвеченном рыжими отблесками небе четко выделялись три круглые высокие башни с мелкими зубцами. На изломанной бастионами второй стене и над тяжелым квадратом нижних ворот молча толпились люди в факелами в руках. Окованные медью створы под остроконечной аркой разошлись, и в щель, жалостно выкрикивая мольбу не стрелять по ним, протискивались, один за одним, послы осажденных — все как один благообразные старцы, в зеленых чалмах зайядитов, с накинутыми на плечи талейсанами законников и ученых.

Переступая через валяющиеся в кровавой грязи отрубленные руки и истыканные и посеченные трупы, они, спотыкаясь и ломая руки, в ужасе поглядывая себе под ноги, подходили все ближе и ближе к ожидающим их всадникам.

Получив письмо за подписью Халафа ибн Халликана, амиля Харата, и Марваза ибн Умара, городского кади, Тарик приказал Онгуру и Чжочи прибыть к нему в ставку. В город они вошли поздно, уже ближе к полудню — защищавшие городскую стену воины хашара и гарнизона отбивались отчаянно. Степняцкие кони цокали по безлюдным улицам — люди дрожали по подвалам. Над кварталами плыл дым и стояла медленно оседающая пыль. Тарик запретил грабить Харат — горожане не оказали ему никакого сопротивления. Укрывшихся в масджид он приказал выпустить — пусть расходятся по домам, сказал он. И молятся там, потому что теперь здесь будет моя ставка. Письмо городских старейшин Тарику принесли сразу, как он вьехал под гулкие своды огромного здания под бирюзовым, изузоренным золотом куполом, — а перед западными воротами крепости погиб сунувшийся на вылазку гвардейский отряд. Ближе к ночи нерегиль соизволил согласиться принять посольство осажденных.

…Дикари, посвистывая, гнали послов через вымершие темные улицы, как стадо баранов, — тыкая в старые ссутулившиеся плечи древками копий, поддавая по затылкам кнутовищами. Стиснув зубы, Рукн ад-Дин переступал измученными подагрой ногами — не упасть, твердил он себе. Выдержать. Выдержать. Старый имам понимал — стоит ему упасть, и Всевышний оставит его своей милостью, ибо джунгары не знают о милости Всевышнего. Его просто забьют плетьми, заставляя встать. Когда очередное извилистое ущелье между дувалами вывело их на взбитую в рыхлую грязь площадь перед Джума-масджид, старик восславил Милостивого. Перед высоким квадратным порталом горели костры — изразцы и позолота играли цветом в отблесках пламени. В розовое от пожара небо упирался черный палец минарета — на его круглой верхней башенке не горел фонарь. Окошки лестницы тоже были мертво черны. Неужели они не допустят ашшаритов на молитву, ведь завтра пятница и среди них есть верующие, ужаснулся Рукн ад-Дин — и чуть не растянулся в грязи, оскользнувшись в предательских кожаных туфлях в луже лошадиной мочи.

По-хозяйски покрикивая, дикарь пихнул его навершием нагайки в плечо, и еще, и еще, и Рукн ад-Дин почти понимал его речь: живее, старые скоты, ругался джунгар, живее. Он не любит ждать.

Оскальзываясь и едва успевая переступать через яблоки конского помета, они бежали через площадь к бирюзово-золотой, играющей сполохами ночи, громаде входа — мимо костров, маленьких походных юрт, занавешенных кожаными пологами повозок и бестолково бродящих стреноженных лошадей. У входа степняки не спешились, так и погнали по ступеням вверх, горяча и вздергивая морды лошадок, — и старый имам понял, что пятничной службы в масджид не будет. И с ужасом понял, что это были за деревянные ящики, которые валялись по всей площади, — джунгарские коньки теперь опускали в них морды, хрупая овсом. В них хранились списки Книги для учащихся медресе. А еще через мгновение осознал, что пошло на растопку горевших по всей площади костров. Не упасть. Выдержать. Утерев рукавом слезы, Рукн ад-Дин, закусив губу и сдерживая стоны, пошел по ступеням вверх.

Внутри главного зала горели факелы, разгоняя темноту у подножия алебастровых стройных колонн. Под куполом и в боковых приделах сгущалась тьма. Цокот копыт по плитам пола гулко отдавался в пустоте громадного здания. У самого входа в михраб расстелены были ковры, и на них кто-то сидел. Рядом держали под уздцы нескольких коней, они били копытами по плитам мервского мрамора, подковы высекали искры.

Справа от себя Рукн ад-Дин услышал возглас ужаса — шедший рядом Али Занди не сдержался и, ломая руки упал на колени. Конвойные залаяли, защелкали плетями, но старик не отрывал взгляда от чего-то впереди себя и рыдал, утираясь рукавами. Ад-Дин проследил его взгляд и еле удержался на ногах: арка михраба с именами Всевышнего была вся оббита — золоченую вязь по ее ободу расколотили в прах, оставив белеющие, как переломанные кости, сколы.

Джунгар гаркнул по-своему и перетянул спину Али Занди нагайкой, старик вскрикнул, степняк снова замахнулся — и тут по залу резко хлестнул злой окрик. Из тьмы свистнуло — и конвойный без звука упал с коня со стрелой в груди. Двое джунгар, не обращая внимания на свалившегося на мрамор товарища и поскакавшего в пересеченную белеющими колоннами тьму коня, подхватили Али Занди под локти и чуть ли не понесли вперед.

У края ковра послов грубо пихнули в спину, заставляя встать на колени. Рукн ад-Дин склонил голову, не решаясь ее поднять, — от их смирения сейчас зависела жизнь тысяч людей.

— Зачем вы здесь? — звякнул над ними нечеловеческий голос.

Среди цоканья, лошадиного храпа, злых выкриков и гулкого дробота копыт — в боковом зале ловили сбежавшего коня, — Рукн ад-Дин хорошо слышал хриплое дыхание своих товарищей. С его лица бежал пот. Что ж, нужно было решаться.

— О господин…

— Чей? — в голосе звучала ледяная, как снег на пиках Паропанисад, злость.

С носа старика упала и разбилась о гладкий мрамор еще одна капля пота. И он решился:

— О самийа! Среди тех, кто ждет решения своей участи в цитадели, есть виновные — и есть невинные. И даже среди тех, кто давал присягу эмиру аль-Валиду, не все виновны.

— Да неужто?

— Люди выполняли приказы тех, кто пришел в город и взял их души в кольцо копий. Мы провозглашаем хутбу на те имена, которые нам подают пятничным утром, о самийа. Ты травишь волками овец, о Тарик.

И Рукн ад-Дин поднял голову. Нерегиль сидел не далее, чем в трех шагах от него. Бесстрастное лицо не выражало ничего. Только глаза были живыми — злые. Очень злые. Старый имам встретил их взгляд — и выдержал его, именем Справедливого. Наконец, бледные губы разомкнулись:

— Зачем вы здесь?

— Почтенные Халаф ибн Халликан и Марваз ибн Умар предлагают сдать цитадель, о Тарик.

— Как же у них получится сдать цитадель с тысячью гвардейцев, да еще и полную воинов хашара?

— Они взяли шихну, военачальника и каидов под стражу — и готовы выдать их тебе на суд и расправу, когда ты того пожелаешь. Ополченцев больше, чем воинов гарнизона, и они хотят сдаться.

Нерегиль расхохотался. Его издевательскому смеху вторили те, кто сидел на коврах за его спиной и стоял вокруг — джунгары хлопали себя по бедрам и толкались в бока, кони храпели и испуганно ржали, вздергивая морды.

Отсмеявшись и утерев рукавом выступившие на глазах слезы, нерегиль прищурился — и вдруг спросил:

— А тебе почему противно передавать мне эти условия?

Ну что ж, видно, все равно никому не выжить. Начистоту так начистоту:

— Я полагаю, что это подло — предавать своих защитников, о Тарик. Ирар ибн Адхам и Аббас ибн Раббьях готовы были положить жизни за жителей этого города.

— Вот кого я повешу с большим удовольствием, так это их, — криво усмехнулся Тарик. — Причем не за измену халифу. А за нерадивость. Я учил их прежде всего думать о людях из окрестных вилаятов и тех, кто не может укрыться за стенами. А они оставили их на произвол судьбы. Плохой шихна из твоего Ирара ибн Адхама. Этому городу нужен новый наместник.

Имам Пятничной мечети лишь поник головой.

— А может, тебе и кади с амилем жалко, а, старик?

— Никто не знает своего ответа на Страшном суде, о самийа. В одной старой книге сказано: хорошо получить воздаяние в этой жизни, чтобы не оставить возмездие на Последний день. Но там же и сказано: если ягненок погибнет на берегу Нарджис — ей-ей, за это в день Страшного суда спросится с тебя.

Тарик хмыкнул. И спросил:

— И что же ты предлагаешь мне сделать, о Рукн ад-Дин?

— Пощадить всех, кто желает сдаться на твою милость, — тихо, но внятно ответил имам.

— А что, ибн Адхам и ибн Раббьях готовы сдаться?

— Они не верят в твою милость, о Тарик.

Нерегиль надолго задумался. А потом язвительно проговорил:

— Странный ты человек, Рукн ад-Дин. На твоих глазах за эти два дня убили тысячи людей, а ты пролил слезы лишь по дурацкой исписанной бумаге. Почему?

— Эта книга учит людей быть милостивыми. Сжигая ее, мы уничтожаем урок милосердия.

— Милосее-ердия… — зло передразнил его нерегиль.

И снова замолчал. Потом махнул рукой:

— Ладно. Я отправлю к воротам крепости гонца с известием, что принимаю ваши условия. Предателей казнят — таковым уже ничего не поможет, даже твоя книга. Шихну я велю повесить тоже — он лишний на этой земле, пусть встретится с вечностью. Но я пощажу их сыновей и их харимы.

Старый имам благодарно припал лбом к холодному мрамору.

— Что же до гвардейцев и их каидов — они тоже предатели своего господина, халифа Аш-Шарийа. Изменивших присяге я не прощаю. И не вздумай даже просить меня за них.

Старик благоразумно молчал.

— А вот трусов и поганцев из хашара, забывших свой долг и вдруг расхотевших умирать, я уважу — их не убьют. Я возьму их с собой к Самлагану — нам нужны люди, чтобы штурмовать стены. Правда, Онгур?

И молодой джунгар за его спиной откликнулся:

— Да, повелитель.

Рукн ад-Дин хотел было уже поблагодарить и поклониться на прощание, как его настигло последние распоряжение:

— Да, и еще. Твои товарищи могут идти туда, откуда пришли. И пусть не трясутся — никто их не тронет. Чжочи!

— Да, мой повелитель!

— Дайте им хороших смирных меринов, и два десятка сопровождающих с факелами. И смотрите мне — не окажете почтенным старцам уважения, повешу вверх ногами. Да, тот десяток, что привел их сюда, повесить — люди, которые не уважают старость, не достойны ни жить, ни встретить вечность в старости.

— Да, мой повелитель!

— Ну а ты, о Рукн ад-Дин, — холодные злые глаза уставились ему прямо в лицо, — ты останешься здесь. Я хочу, чтобы ты сопровождал меня в походе на Хорасан.

Мейнх,

месяц спустя

— Кии-ии, кииии-ии…

Из лазоревого поднебесья падал крик ястреба.

— Кии-ииии…

За зубцами верхней площадки факельной башни неприступного хисна простиралось лишь небо — выцветающая голубизна исхода лета, расходящаяся перистая кисея легких верховых облаков. Далеко-далеко на северо-востоке вставала стена гор Пепла, Джабаль аль-Наффаз, — изломанная гряда, сливающаяся с колышащимся виднокраем степного раздолья.

Раскрывая веером ослепительно белый с исподу хвост, наставив мощные лапы, ястреб пал Тарику на наруч — когти с силой вошли в защищавшую предплечье кожу, рука нерегиля мотнулась от налетевшего веса огромной птицы. Ястреб захлопал серо-песочными рябыми крыльями, хищно разевая клюв:

— Кии-киии…

Переступая по тисненой коже, птица наклонялась и тянула шею к лицу нерегиля — желтый клюв раскрывался, показывая черный круглый язык, круглые желтые глаза ярко блестели. Казалось, ястреб сейчас вынет Тарегу глаза — так близко они сошлись… лицами?.. потому что Митрион, похоже, что-то говорил своему господину.

И Тарик и впрямь кивнул птице:

— Спасибо, дружок. Ты принес хорошие новости…

И с силой подкинул свистнувшую оперением птицу вверх. Через мгновение ястреб превратился в точку на небосводе.

— Войско Саида аль-Амина уже близко — они прошли через перевалы, — не оборачиваясь, сказал Тарик.

Устав щуриться в голубую бездну неба, Рукн ад-Дин снова посмотрел в спину застывшего между зубцами нерегиля — на высоте ветер становился зябким, но Тарику, стоявшему в одной легкой рубашке, холод явно был нипочем. Старый улем поежился и поплотнее запахнул одеяло на плечах — старые кости, старые кости. Да еще и такая хлопотная ночь…

Это уже потом глупый юнец Самуха рассказал все по порядку: ну да, ближе к концу лета — вот в прошлом году такое случилось в месяц шавваль, а нынче вот пришлось на начало зуль-каада, — в конце лета, когда землю выжигает солнце, с сейидом случается такая вот ночь. Вроде как такое завелось за господином еще с того времени, как Яхья ибн Саид вез его пленником в Аш-Шарийа. И с тех пор случается каждый год. Надвигающуюся жуть можно распознать по тому, как сейид начинает метаться, не находя себе места, и бормотать по-своему, — никого не узнавая, отмахиваясь от каких-то одному ему видимых собеседников. А самое страшное — округляя глаза, шептал Самуха, — это ладонь. Ближе к закату на ней проявляются две красные воспаленные царапины, а уж ночью — ох, ночью из ладони начинает течь кровь: то есть, конечно, никто этого еще не видел, потому как сейид забивается в какую-нибудь дальнюю комнату и наглухо закрывает за собой все двери, вот только с утра на этих дверях и в той комнате находят кровавые отпечатки ладони — на косяках, на створках, на стенах, на полу. Везде. Везде одно и то же — кровавый узкий оттиск, с ржаво-бурыми потеками под ним. Никто, конечно, не решался подслушивать — но из-за дверей иногда доносились вскрики и стоны, да такие, что волосы начинали шевелиться на голове. А наутро сейид, пошатываясь, выходил наружу, — мрачный, страшный, с серым как у трупа лицом, и тогда ему старались как можно дольше не попадаться на глаза. Еще Гассан рассказывал, что Яхья ибн Саид в ответ на его вопрос — а нельзя ли чем господину помочь, что ж он так мучается-то, хоть бы выпил чего, вина или сонного зелья, — сказал, что, увы, ничем сейиду не поможешь. Это ночь, сказал старый астроном, в которую Тарик утратил свой колдовской камень — с тех пор каждый год в годовщину того дня у самийа смеркается в голове, и он бродит, ощупывая окровавленной ладонью стены, и ищет свое потерянное сокровище.

Вот только нынешней ночью Рукн ад-Дин, изо всех боровшийся со старческой бессонницей, прислушался — и сквозь ровное дыхание спавших в той же комнате молодых катибов и слуг до него донеслись легкие-легкие, как шорох крыльев бабочки, шаги, и тихое бормотание — на непонятном языке. И на башенной лестнице за дверной занавеской потек слабый свет — кто-то шел вниз по лестнице то ли со свечой, то ли лампой. И что-то все говорил, говорил: то сердито, то с горечью, задавая бесплодные, один за другим идущие, полные отчаяния и горя вопросы — и не получая ни одного ответа. И снова принимался бормотать, и снова срывался в бесконечное — ну почему? Ну почему же? Как так вышло? Разве не могло случиться по-другому? Ну почему, почему…

Острожно переступая через растянувшиеся под джуббами и одеялами тела спящих, старик на мерзнущих босых ногах подкрался к дверному проему — и успел увидеть. Фигуру спускающегося по ступеням Тарика окутывало призрачное белесое сияние — нерегиля пошатывало, босые ноги ступали неверно, словно неумелый кукловод мучал марионетку, голова покачивалась из стороны в сторону, по спине мотались длинные спутанные волосы. Левой рукой Тарик держался за стену — преодолевая ступеньку за ступенькой, он заваливался набок — и упирался ладонью в шершавый серый камень. И тогда на стене оставались мокрые темные потеки.

— Ой-ей-ей…

Бытро обернувшись на придушенный возглас, Рукн ад-Дин увидел жмущегося к холодной стене Самуху — с перекошенным лицом и совершенно круглыми от ужаса глазами. Юноша с растопыренным ртом наблюдал, как его господин, шатаясь, скрывается за поворотом лестницы — а на стене, один за другим, один за другим остаются отекающие влажным отпечатки ладони. Одни выше, другие ниже — неверный шаг, вздох, всхип, шлеп ладошкой, непонятное невнятное бормотание, вздох, шлеп ладошкой…

Завороженный страшным зрелищем Рукн ад-Дин на мгновение оцепенел — о Всевышний, такого ему еще не приходилось видеть. Да что там видеть, даже слышать о таком не приходилось. Шепот и вопрошающий горький голос уходили вниз по лестнице. Коридор затягивала тьма — снаружи стояла глухая полночь. Самуха весь дрожал — он боялся оставаться один, но еще больше боялся идти вниз за господином по лестнице.

Наконец, дрожа подбородком и отирая рукавом рубахи пот, юноша процокал зубами:

— О-оннн… вв-вышеллл… и вв-оотт так-кк пошш-ел…

Степняк обычно укладывался спать на пороге Тариковых покоев — я господину верный пес, гордо говаривал Самуха, кому как не мне охранять сейидов сон?

— Свеча есть? — прошептал Рукн ад-Дин — словно боялся, что Тарик их услышит.

— Ддааа… — и юноша протянул ему толстый огарок желтого воска.

— Внизу у факела зажжем, — так же тихо скомандовал имам и показал в темноту на нижнем марше лестницы.

И они пошли вниз. И как выяснилось, хорошо что пошли.

Потому что Тарик, раздвинув обмерших стражников, вышел из башни на узкую площадку верхней стены: замок Мейнха походил на корабль, вытянувшийся вдоль скального гребня, и его зубчатые стены в точности повторяли обводы головокружительной кручи под ними.

Выскочив под обжигающе лядяной ветер, они увидели светящуюся фигуру в трех шагах от себя — уже на парапете между зубцами. Раскинув руки, Тарик подставлял лицо свистящим, с шумом бьющим порывам — а перед ним и под ним на сотни и сотни зира раскрывалась только ветреная тьма.

— Держите его, о сыны греха!! — заорал Рукн ад-Дин окаменевшим воинам — те смотрели на истекающий призрачным светом силуэт со стеклянными от цепенящего страха глазами.

И первым бросился к хлопающей рукавами, пошатывающейся фигуре.

Впятером им удалось с ним справиться — но ненадолго. Самийа рвался с неестественной жуткой силой, закидывал голову с пустыми, широко раскрытыми глазами, когтил обеими руками воздух — и орал. Орал так, что закладывало уши, — на своем странном, переливающемся из октавы в октаву, от высокого к низкому грудному крику языке.

И тогда старый имам прибег к последнему средству. Крикнув:

— Держите его, во имя Всевышнего!

Он сдернул свой талейсан и накинул на хлещущую волосами орущую башку. И, замотав и прижав зеленую шерсть обеими руками, принялся читать книгу Али. Строфу за строфой: от открывающей — "Bo имя Всевышнего милocтивoгo, милocepднoгo! Xвaлa — Всевышнему, Гocпoдy миpoв, милocтивoмy, милocepднoмy, цapю в дeнь cyдa! Teбe мы пoклoняeмcя и пpocим пoмoчь! Beди нac пo дopoгe пpямoй, пo дopoгe тex, кoтopыx Tы oблaгoдeтeльcтвoвaл, нe тex, кoтopыe нaxoдятcя пoд гнeвoм, и нe зaблyдшиx", и так он дошел до строфы "Та ха", до слов "Mилocepдный — Oн yтвepдилcя нa тpoнe. Eмy пpинaдлeжит тo, чтo в нeбecax, и чтo нa зeмлe, и чтo мeждy ними, и чтo пoд зeмлeй. И ecли ты бyдeшь гoвopить гpoмкo, тo вeдь Oн знaeт и тaйнy и бoлee cкpытoй". А пока он читал, спокойно, распевно, пытаясь не обращать внимание на то, что моталось и колотилось и шипело под зеленой тканью в кольце его рук, рывки и крики становились все слабее, и четверо сильных мужчин уже могли перевести дух, но все равно накрепко держали запястья, и локти, и щиколотки, — нерегиль стоял на коленях, Рукн ад-Дин тоже, прижимая к груди голову Тарика, — и читал. И к седьмой строке "Та Ха" самийа притих, и к концу — "Cкaжи: "Kaждый выжидaeт, выжидaйтe и вы, a пoтoм yзнaeтe, ктo oблaдaтeль poвнoгo пyти и ктo шeл пo пpямoй дopoгe!", успокоился и перестал рваться окончательно — только тяжело и часто-часто дышал.

— Тихо-тихо-тихо, — похлопывая по вздрагивающим плечам, приговаривал Рукн ад-Дин, и продолжал: — "Cкoлькo coкpyшили Mы ceлeний, кoтopыe были нeпpaвeдны, и вoздвигли пocлe ниx дpyгиe нapoды! A кoгдa oни пoчyвcтвoвaли Haшy мoщь, тo вoт — oт нee yбeгaют. He yбeгaйтe и вepнитecь к тoмy, чтo вaм былo дaнo в изoбилии, к вaшим жилищaм, — мoжeт быть, вac cпpocят! Oни cкaзaли: "O, гope нaм, мы вoиcтинy были нeпpaвeдны!" И нe пpeкpaщaeтcя этoт иx вoзглac, пoкa нe oбpaтили Mы иx в cжaтyю нивy, нeдвижными. Mы нe coздaли нeбo и зeмлю и тo, чтo мeждy ними, зaбaвляяcь. Ecли бы Mы жeлaли нaйти зaбaвy, мы cдeлaли бы ee oт Ceбя, ecли бы Mы cтaли дeлaть"…

И вот так вот, не переставая читать, старик поднялся и, придерживая талейсан и зажав между локтем и боком остроухую голову, медленно-медленно повел заплетающееся ногами, поводящее боками существо обратно наверх — ступенька за ступенькой, ступенька за ступенькой наверх. «Тихо-тихо-тихо», похлопывал он по обмотанному зеленой шерстью лбу и все читал, читал нараспев, мерно и ровно, лишь на мгновение останавливаясь, чтобы перевести дух на карабкающейся вверх лестнице: "Kтo дyмaeт, чтo Всевышний нe пoмoжeт eмy в ближaйшeй и бyдyщeй жизни, пycть пpoтянeт вepeвкy к нeбy, a пoтoм пycть oтpeжeт и пycть пocмoтpит, yдaлит ли eгo xитpocть тo, чтo eгo гнeвaeт…"

И так они оказались на самом верху, в Тариковых комнатах, и Рукн ад-Дин, косясь на закапанные кровью ковры, на припечатанные страшной пятерней стены, довел самийа до спальных подушек и, жестко нажимая на плечи, уложил наземь — «тихо-тихо-тихо-тихо». Придавил затылок ладонью и продолжил читать: "Myжи cpeди людeй пpибeгaли к мyжaм cpeди джиннoв, и oни пpибaвили им бeзyмия. Oни дyмaли, кaк дyмaли и вы, чтo никoгдa Всевышний нe пoшлeт никoгo. И мы кocнyлиcь нeбa и нaшли, чтo oнo нaпoлнeнo cтpaжaми мoгyчими и cвeтoчaми. И мы cидeли oкoлo нeгo нa ceдaлищax, чтoбы cлyшaть, нo ктo пpиcлyшивaeтcя тeпepь, тoт нaxoдит для ceбя пoдcтepeгaющий cвeтoч. И мы нe знaeм, злo ли жeлaлocь для тex, ктo нa зeмлe, или жeлaл им Гocпoдь иx пpямoгo пyти. И ecть cpeди нac блaгиe, и ecть cpeди нac тe, ктo нижe этoгo; мы были дopoгaми paзными…" И так, твердо удерживая правой рукой загривок под талейсаном, Рукн ад-Дин дошел до строфы «Люди», где сказано "Cкaжи: "Пpибeгaю к Гocпoдy людeй, цapю людeй, Бoгy людeй, oт злa нayщaтeля cкpывaющeгocя, кoтopый нayщaeт гpyди людeй, oт джиннoв и людeй!" И принялся читать Книгу с самого начала, и так он пропел все сто четырнадцать строф четыре раза — не отнимая ладони от головы распростертого у его ног существа, — пока дыхание Тарика не стало ровным, кулаки не разжались, а в высокие узкие окна Факельной башни не глянуло утро. И в ярком золотом сиянии окровавленная ладонь несчастного высохла, словно солнечный свет смыл с нее кровь, зарубцевалась — и вконец разгладилась и зажила, словно и не кровоточила до того. И нерегиль пошевелился — уже безобидно, как спящий. Рукн ад-Дин отпустил его и завернулся в свой талейсан. А Тарик свернулся клубком, уткнул нос под локоть — и крепко, безмятежно уснул.

…За ночь у старого имама отмерзли ноги — за самийа он побежал как был, босиком, а в комнатах нерегиля на самом ветреном верху гуляли ледяные сквозняки, и хорошо, что Самуха догадался принести ему из общей спальни туфли. Вот почему в ответ на известия о скором подходе войск Рукн ад-Дин влажно чихнул и озабоченно высморкался в платок. Да, возраст, ничего не попишешь.

— Я помню все, что случилось этой ночью, — все так же не оборачиваясь, сообщил Тарик.

Ветер подхватил его волосы и растрепал их, как тысячу флажков над войском. Тоненький лен рубашки облеплял ему бока под бьющие гулкие порывы — старик ежился и мерз от одного этого вида.

— Это хорошо, — отозвался наконец старый имам. — Одержимые обычно ничего не помнят.

Нерегиль презрительно фыркнул — мол, где я и где одержимость. И, облокачиваясь на выкрошенные непогодой зубцы парапета — пепельная гряда на горизоне таяла в послеполуденном мареве — поинтересовался:

— Зачем ты едешь со мной, старик?

— Разве ты не сам приказал мне сопровождать тебя?

— Сопровождать можно по-разному, — отозвался самийа, закидывая голову в яркое небо. — К тому же твои просьбы о милости пока не возымели на меня никакого действия.

Имам горько вздохнул: Сумлаган ему спасти не удалось. Шихна с горожанами уперлись как верблюды — видимо, надеялись на толщину стен аль-кассабы. На четвертый день непрерывного штурма город пал — и нерегиль вынес над ним свой всегдашний приговор. Не мучить, не калечить, не щадить. Разъяренные потерями джунгары не оставили в живых даже собак и кошек. Утешало лишь одно: за фарсахи видный пожар Сумлагана и леденящие душу рассказы беженцев вразумили горожан Мейнха: получив продиктованное Рукн ад-Дином письмо — "бойтесь гнева Всевышнего, бойтесь гнева Судии над Хорасаном, пришел час расплаты, час неправедного и несправедливого, ваш город снесет ветер гнева, как другие города до него" — выслали посольство с ключами от цитадели и изъявлениями совершенной покорности. Точно такие же письма катибы старого улема разослали и в Фейсалу, и в Хативу, и в Беникассим, и в Нишапур, и в Мерв с Балхом. Фейсала уже ответила — и Рукн ад-Дин благодарил Всевышнего за спасение еще одного города верующих.

— Да, — недовольно встрепенулся нерегиль, — и почему ты называешь меня "гневом Всевышнего"? Это глупо. В последние годы я живу под печатью дурацких метафор — я уже побывал и ангелом, и шайтаном, и благословением Всевышнего. Теперь вот ты обозвал меня «гневом». Разве не глупо?

— Нет, — покачал седой головой старик. — Не глупо. К тому же я не верю, что ты ангел. Впрочем, ты и не шайтан. И уж точно не "благословение Всевышнего".

— Хм, — покосившись на него из-за плеча, пробурчал Тарик. — Ну да, конечно, ты же из зайядитов. Вы называете меня Величайшим Бедствием. Считаете, что призвавших меня одурачил иблис.

— Среди зайядитов много разных толков, — терпеливо пояснил Рукн ад-Дин. — Мурждииты, к примеру, полагают, что ты послан нам ангелом Джабраилом.

Тарик злобно дернул плечом.

Рукн ад-Дин снова чихнул. Да, надо бы поговорить с лекарем. В этом возрасте простуду запускать нельзя. И горло запершило, вот незадача.

— Ну а ты какого толка зайядит? — насмешливо поинтересовался нерегиль.

— Никакого, — усмехнулся старик. — Я сам по себе зайядит.

Тарик фыркнул — непонятно, то ли с презрением, то ли одобрительно. И зло процедил:

— Если ты, как эти… мурджииты… веришь в ангела Джабраила, уверяю тебя: когда-нибудь я все-таки умру — и уж тогда точно разыщу гадину, которая так надо мной подшутила. Разыщу — и набью ей морду.

— Я тебя очень понимаю, о Тарик, — серьезно отозвался Рукн ад-Дин. — Я думаю, что это была была воистину плохая и жестокая шутка.

Нерегиль крутанулся вокруг своей оси и уставился на имама любопытными глазами:

— Так ты тоже не веришь во все эти бредни про ангела и шейха в пустыне?

— Это не бредни, — тихо отозвался старик. — Это грустная ошибка, которая всем нам будет очень дорого стоить. Причем лишь первая в череде других грустных ошибок.

Нерегиль прищурился. Рукн ад-дин пояснил:

— Я полагаю, что к шейху Исмаилу в пустыне Али снизошел не ангел. Я думаю, что его одурачили джинны. Или Атфаль-аль-Дабаб, дети тумана.

— Это еще кто? — поднял брови Тарик.

— Ты видел их под стенами Мадинат-аль-Заура в день, когда тебя привезли в столицу. Тогда они явились в образе всадников.

— Хм, — отозвался нерегиль. И зло скривился: — Яхья не уставал втолковывать мне, что это воля Всевышнего — то, что я должен попасть в Аш-Шарийа. Дескать, Он указал нам на тебя, Он отдал тебя в наши руки, Он не отпустил тебя умереть, такова Его воля, ты должен подчиниться…

И нерегиль в ярости хватил по камню кулаком. И тут же охнул и принялся дуть на ушибленную ладонь.

— Последователи шейха Исмаила ас-Садра полагают, что ашшариты — избранный народ, которому положено избранное внимание Всевышнего, — улыбнулся старый имам. — конечно, им легко было поверить в то, что ради наших нестроений и глупостей Справедливый и Милостивый прикажет ангелам немедленно сыскать нам избранного защитника…

— Очень странно слышать, как ашшарит иронизирует над своей верой, — усмехнулся в ответ Тарик. — Разве этот ваш… Али… не считал себя избранником Единого?

Рукн ад-Дин махнул морщинистой рукой в старческих пятнах:

— Прошло четыреста лет со времени Ночи Могущества, о нерегиль. Я посвятил жизнь различению того, что дошло до нас из первых уст, и того, что вписали в книгу потомки Благословенного.

— И что же ты узнал? — заинтересованно поднял уши самийа.

Тут старик рассмеялся:

— Да ничего нового. Ничего сверх того, что и так знал. У Али было воистину доброе сердце — и мучения живых существ задевали его. И он пошел в пустыню и стал молиться у заброшенного жертвенника неизвестного божества — и ему откликнулся некто. Некто, кого впоследствии назвали ангелом. И Али спросил: неужели людям и прочим живым тварям так и предстоит мучаться? И что ждет нас за чертой? Неужели тоже лишь мучения — или небытие? И представший перед Али сказал: на эти вопросы я не имею ответа. Спрашивай Того, кто надо мной. И Али спросил.

— И что же случилось дальше? — Тарику, судя по шевелениям ушей, было до крайности любопытно.

— Ему ответили, — улыбнулся старик. — И многое явили в видениях. И еще больше сказали на словах. И велели соблюдать простые — и одновременно сложные заповеди праведной жизни. Подавать милостыню, помогать бедным, не притеснять неимущих, молиться четыре раза на дню, любить детей, быть снисходительным к женам, не поклоняться идолам и сотворенным существам, удаляться от зла… И попросили рассказать об этом людям — чтобы они не оставляли надежду и шли прямой дорогой — а не туда, куда идти легче всего. Особенно если идешь в толпе вслед за всеми.

— А он?..

— А он пошел рассказывать, — мягко ответил имам. — Сначала в него кидали камнями. Потом к нему примкнула пара человек. Потом еще пара. А потом вокруг него собралась пара сотен преданных людей — ансаров. А потом про него услышал праведный царь Дауд и призвал его к себе. И Али рассказал о милости Всевышнего и о надежде для всех людей. А царь Дауд уверовал — и приказал всем своим подданным следовать этой вере. Так появилась Аш-Шарийа.

— Так он был просто вестником? — задумчиво протянул Тарик.

— Я думаю, что да, — пожал плечами старик. — Но весть была настолько велика, что его провозгласили избранником и пророком.

— Хм, — в который раз отозвался нерегиль.

И снова отвернулся к парапету.

Рукн ад-Дин долго смотрел ему в спину. Тарик молчал — и старик тоже ничего не говорил.

Наконец, нерегиль покосился на него через плечо:

— А почему ты сказал — череда ошибок?

— Мне кажется, ты более желаешь знать, чья воля насильно удержала тебя в жизни и отдала ашшаритам, — мягко сказал Рукн ад-дин.

Тарик мгновенно оказался рядом с ним — и уставился человеку в глаза в глаза, как давеча своему ястребу. Старик спокойно выдержал его взгляд.

— И чья же? — прищурившись, процедил нерегиль.

— Я думаю, тебе об этом известно лучше, чем мне, — серьезно ответил имам. — Разве не об этом ты кричишь раз в год по ночам?

— Откуда ты знаешь? — Тарик уперся обеими руками в стену за спиной Рукн ад-Дина и навис над ним, как коршун.

— Мне приходилось видеть много раскаивающихся в содеянном людей, — сухо ответил старый имам Пятничной масджид. — Они всегда пытались взять назад сказанные слова — или представить сделанное не сделанным. Но от судьбы не уйдешь, о Тарик. Можно лишь достойно встретить уготованное тебе Всевышним.

— Так все-таки Всевышним?.. — криво улыбнулся нерегиль.

— Я никто, чтобы говорить за Него, — покачал головой старик. — Может, ты мне скажешь, что ты сам по этому поводу думаешь, о Тарик?

Самийа медленно распрямился. И, мрачно глядя на сидящего у парапета Рукн ад-Дина, тихо сказал:

— Что я думаю?.. — тут он надолго замолчал. Потом тряхнул головой, вдохнул, как перед прыжком в воду — и сказал: — Я думаю, что я проиграл и потерял все не в ночь поединка. И не за два дня до того — когда на поединок согласился. И не на том горном перевале, где Яхья выбросил мой камень, — тут ты прав, человек. Я потерял все гораздо, гораздо раньше…И попался я, надо сказать, глупее глупого.

Тут нерегиль грустно вздохнул и сел рядом со стариком бок о бок. Они долго молчали, запрокинув головы и глядя в пустое небо — в лазури не видно было даже Митриона. Только пряди облаков медленно тянулись в обморочной высоте, там, куда не долетал даже горный ветер. Наконец, Тарик сказал:

— Когда меня привезли в Каэр Морх и повели в застенок, я… понял, что они хотят со мной делать. И… — про себя! даже не вслух! — взмолился — "все что угодно, только не это!" Вот и домолился… — нерегиль скрипнул зубами. — Самое главное, они все равно сделали со мной все, что хотели, — Тарик закусил губу и поежился. — Это не сделали. Сделали другое… А потом в Каэр Морх приехал Яхья. И когда он начал мне петь про волю…, - тут нерегиль коротко кивнул вверх, — …и ангела, я понял, что для меня будет значить "все что угодно"… Ты сказал, "жестокая шутка", о Рукн ад-Дин? — самийа горько улыбнулся.

— Жестокая. И очень злая, — кивнул головой старый имам. — Над нами, кстати, твоя судьба подшутила тоже. Я не зря сказал про череду ошибок.

Нерегиль покосился на него и нахмурился:

— Ты хочешь сказать, что от меня вам один лишь вред? Можешь говорить правду — я именно так и думаю, чтоб ты знал.

— Нет, — покачал головой Рукн ад-Дин. — Ты — обычное дерево. Приносишь и худые плоды, и добрые. Но если бы мы так не ошиблись, всем было бы гораздо легче. Мне очень не понравился твой Договор. Я всегда считал и говорил, что тебя принудили к неоправданно жестокой клятве. Бессрочной, удушливой, как петля на шее. Если бы мы доверились тебе больше, и дали хотя бы надежду на освобождение… Но нет, они закляли тебя, как заклинают джинна, и даже хуже.

— Да уж, со службой престолу они хорошо придумали, — зло прищурился нерегиль. — Халиф не может меня освободить — потому что я служу не ему, а государству. А я не могу умереть — пока существует государство. А престол существует, пока я жив. Я все удивлялся: это что же должны о себе думать люди, чтобы призывать вечное Имя на череду своих преходящих жизней…

Старый имам лишь горько вздохнул:

— Люди часто не понимают, что избранничество — это не честь. Это неоплатный долг, который невозможно до конца исполнить.

Тарик серьезно посмотрел на него и снова спросил:

— Так все-таки, почему ты со мной едешь?

— Ты не должен отчаиваться, — строго и твердо сказал старик. — Всевышний — милостивый, прощающий. Раз Он дал совершиться тому, что совершилось, Он взыщет с виновных, — но и не оставит тебя — и нас — своей помощью. Ты оказался здесь, — что ж, значит, Всевышний хочет, чтобы ты помогал людям. Помогал, а не мстил за свое поражение. А я здесь, чтобы напоминать тебе об этом.

— Опять ты за свое? — подскочил Тарик, как ужаленный. — Милостивый, проща-ающий…

И нерегиль, зло кусая губы, забегал по каменной площадке взад-вперед.

— Да откуда ты знаешь, что этому вашему Всевышнему есть какое-то до вас дело? Ну до вас еще ладно! Но до меня! я-то ему на что сдался? — размахивая рукавами, сердито вопрошал он.

Старый имам лишь вздохнул — и широко улыбнулся.

четыре дня спустя

Гассан уже второй день прятался в зарослях арчовника — завидев его, сейид взъярился не на шутку.

— Что ты здесь делаешь?! Ну что ты здесь делаешь, а? Это не прогулка! Это война! Война, идиот! Зачем я давал тебе вольную, зачем раздавал взятки, а? чтоб ты приперся смотреть на отвратительный, грязный, жестокий военный поход? Ты мало видел войны в жизни, а, Гассан?! — орал господин — и гонялся за ним с полотенцем, лупя по чему попало, а надо сказать, что по затылку и по плечам юноше попало не раз.

Загнав Гассана аж к дальней башне длинного узкого замка — той самой, с треугольным основанием, высокой и стройной, как девушка на скале над рекой, — бедняга уж думал, что придется прыгать с зубцов прямо на соседнюю, похожую на громадный гриб, каменюку, — сейид побежал через весь замок обратно — орать на Саид аль-Амина:

— Ну а ты?! Ты куда смотрел? Ты зачем сюда привез все это добро?!

И Тарик широким жестом обвел выстроившихся в длинном узком внутреннем дворе невольников: Махтуба стояла во главе своего мрачного и обиженного отряда, уперев руки в боки и грозно нахмурив брови.

Аль-Амин краснел и потел, подавляя желание по старой привычке бухнуться лицом в землю, — все-таки командующему Правой гвардией такое поведение не дозволялось приличиями. Ханетта лишь утирал роскошным черным рукавом мубаттаны лицо — и бормотал оправдания:

— Сейид… да я же… я же выполнял приказ…

— Чей? — неожиданно прекратил кричать Тарик.

— Великая госпожа…

— Врешь!! — нерегиль в ярости затопал ногами. — Врешь! Говори мне правду, о сын греха! Кто тебе приказал привезти сюда всех моих домашних?!

— Яхья ибн Саид, — сдался несчастный, алеющий щеками и покрытый испариной Аль-Амин.

— Тьфу на тебя, — выдохнул Тарик. — С чего это старый филин решил вдруг проявить обо мне такую заботу?

"…нерегилю будет легче, если его будут окружать привычные лица. Домашние и добрые. Пусть и Гассан поедет с вами — ему еще вон сколько ждать до начала занятий. Юноша должен быть при деле — иначе он начинает озорничать, а это еще хуже, чем бездельничать. В окружении одних джунгар Тарег, я боюсь, примет окончательный облик… экхм… могущественного духа" — "То есть вконец одичает?", мрачно поддела астронома великая госпожа. А Яхья…

И тут Саид понял — опять. Опять он не закрылся и думал вслух. И вспомнившаяся предотъездная беседа читается в его разуме как в открытой книге. Взглянув в лицо сейиду — а Тарик стоял, поджав губы, и зло наморщив нос, — аль-Амин понял, что не ошибся.

— Тьфу на вас на всех, — гордо тряхнув головой, нерегиль развернулся и пошел прочь, помахивая полотенцем.

А Махтуба, склонив голову подобно носорогу, твердо пошла за ним. А уж за Махтубой последовали все остальные.

Кроме Гассана, который, как уже было сказано, второй день прятался в арчовнике в окрестностях лагеря ятрибского хашара, пришедшего с аль-Амином.

…В можжевеловых зарослях стоял приятный смоляной дух. Завалившись на спину в заросшей пыреем и мятликом ложбинке, юноша покусывал сорванный зеленый колосок еще зеленой — несмотря на страшную жару — травы. Над ним качались коричневые зонтики отцветшего югана, кузнечики свиристели в зарослях смородины.

— Кии-киии… киии-иии, — закричал в небе знакомый голос.

Гассан быстро приподнялся на одном локте, пытаясь разглядеть темную пикирующую точку.

— Киии-иии…

Мягкий перестук копыт послышался вдруг совсем близко — кто-то неспешно продвигался через невысокие, заросшие барбарисовыми кустами и купами можжевельника холмы со стороны поймы Кштута. Осторожно приподняв голову над колышащимися под ветром метелками мятлика, Гассан присмотрелся — так и есть. Перекинув одну ногу через луку, сейид покачивался в высоком седле идущего шагом Гюлькара. Поскольку на господине была охотничья рубаха дурра" а, Гассан сначала решил, что Тарик просто выехал на охоту с ястребом. А потом юноша услышал голос сейида:

— Ну-ка вылезай, о сын греха! Я знаю, что ты здесь и все равно тебя найду! Вылезай, кому говорят!

Ястреб предательски заорал с высоты. Еще в темя, неровен час, клюнет, подумал Гассан. И проорал в ответ:

— А вот и не вылезу, сейид! И не просите!

— Вылезай!

Всадник уселся в седле как следует — и приподнялся в стременах, высматривая Гассанов серый халат-рида среди травы. На запястье поднятой ко лбу руки в ременной петле болталась тонкая ашшаритская плеть. Чуть высовывая, на манер ящерицы, голову поверх высоченных колосков и стеблей пырея, Гассан отважно отозвался:

— А у меня теперь вольная, я сам себе хозяин! Сказал — не вылезу, значит не вылезу!

— Тьфу на тебя, о ущербный разумом! Тебя же за фарсах видно, от кого ты прячешься!

И впрямь, от кого я прячусь, — со вздохом решил юноша и поднялся на ноги. И сейид торжествующе заорал:

— Так вот ты где!!

И мгновенно поднял коня в галоп.

— Это нечестно!

С жалобным воплем Гассан припустил было прочь — но куда там ему было гоняться по степи с налетавшим, как ветер, сиглави. По широкой дуге сейид обогнал его и резко осадил грызущего мундштук Гюлькара, оттягивая поводья и не давая вскидывающему колени коню встать на дыбы. Пятясь от мотающей головой лошади и взлетающих к лицу копыт, Гассан чуть не запнулся о мягкий стланик и, горестно вскрикнув, поднял к лицу ладони:

— Не поеду я без вас в столицу, о сейид! И не просите!

— А что случилось? — справившись, наконец, с разгоряченным сиглави, поинтересовался Тарик, и похлопал потемневшую от пота лошадиную шею.

— Да замучили они меня приглашениями, — опуская голову и мучительно краснея, признался Гассан.

— Куда? — вскинул брови сейид.

Он и впрямь не понимал, куда и зачем. Впрочем, точно также ашшариты не понимали, почему самийа так ни разу и не сорвал цветка красоты юного гуляма. О красоте отрока по столице ходили восторженные рассказы и слагались стихи:

На щеках его розы и анемоны, яблоки и гранаты Образуют вечноцветующие сады, исполненные красоты, где дрожит вода очарования.

Немало вздохов вызывала и известная история любви Хасана ибн Саида — славный военачальник, рассказывали, не раз предлагал Тарику немыслимые суммы за пленившего его сердце юношу, но самийа каждый раз хладнокровно отказывал своему другу и побратиму. Говорили, что ибн Саид в своей страсти дошел до трех тысяч динаров — немыслимой цены за пусть и белокожего, но всего лишь тюрка. Впрочем, среди поэтов и знатоков красоты мнения разнились: кто-то воспевал прелесть и гибкость стана смуглых и стройных ханаттани — их горячий нрав и податливость вошли в поговорку, а кто-то превозносил миндалевидные глаза тюркских мальчиков, "слишком узкие для гримировального карандаша", как писал в восторженной касыде знаменитый аль-Халиди.

Прослышав о том, что безумный самийа отпустил свое сокровище на волю, знать и богатые купцы столицы и вовсе перестали давать Гассану прохода: на рынках и в банях к нему подходили и клали ладони на бедро и на плечо, читая стихи и делая недвусмысленные намеки, а в домашних покоях в Нахийя Шафи его завалили надушенными посланиями с приглашениями на ужины и речные праздники на островах Тиджра.

Краснея до корней волос под куфией, Гассан пояснил:

— Да на свидания…

— Ну и что? — искренне удивился сейид. — Тебе семнадцать лет, когда еще человеку ходить на свидания, как не в твоем возрасте?

— Не с девушками свидания, — конфузясь, выдавил из себя Гассан и закрылся рукавом.

— Тьфу ты пропасть, — в сердцах плюнул Тарик, сообразив, наконец, что к чему.

И, вздохнув, сказал:

— Ладно, садись мне за спину… "прекрасный драгоценный камень, лучи которого искрятся"… — и тут же расхохотался.

Гассан, облегченно вздохнув, тоже рассмеялся цитате из аль-Халиди и полез на Гюлькара.

усадьба в окрестностях Нишапура,

три недели спустя

Угу-гу, угу-гу. Горлица сидела, видимо, в ветвях огромного кипариса, затенявшего, вместе с высокими абрикосовыми деревьями, этот угол сада. Далеко за высокой, обложенной мелким саманным кирпичом стеной усадьбы раздавались гортанные возгласы — перекликались воины несущей стражу джунгарской тысячи.

Тарик, несмотря на просьбы Аль-Амина, приказал охранять свою особу не верующим, а дикарям-степнякам. Те стали лагерем на пологом зеленом берегу Сагнаверчая — впрочем, уважительно держась подальше от остроконечной арки ворот огромного поместья. По-видимому, оно ранее принадлежало прежнему наместнику Хорасана, а после перешло к Мубараку аль-Валиду: во всяком случае, так сказали дрожащие слуги. Часть прислуги успела разбежаться, часть переловили арканами и пригнали обратно джунгары, а часть забилась в подземный этаж-сардаб. Видимо, невольники ожидали, что налетчики разграбят господский дом, да и вернутся восвояси. Что ж, Махтуба, вступившая в усадьбу со своим отрядом сразу после того, как из нее выскочили последние джунгарские конники, их разочаровала.

Разогнав заниматься делами мужскую прислугу, огромная негритянка принялась осматривать женщин. Прежний хозяин явно был большим лакомкой: аж четыре берберийки — все как одна смуглые красавицы с газельими глазами, — две ятрибки-певицы, и три тюрчанки прятались под покрывалами и жалостно таращились на новую домоправительницу. Прежнюю Махтуба предусмотрительно отправила в дальний флигель прислуживать почтенному шейху Рукн ад-Дину. Остальные невольницы явно трудились на кухне и в комнатах: приземистым, широким в талии и в ноздрях женщинам зинджей и сельджучкам с западных окраин — ох Всевышний, ну тоже страх на страхе, кривоногие, плосколицые, — было там самое место.

Прохаживаясь перед выстроившимися женщинами подобно сардару перед боевыми порядками в битве при Бадре, Махтуба наставляла глупых, ущербных разумом:

— К сейиду лишний раз не подходить, вопросов не задавать, сиськами не вертеть — все впустую, о дочери греха, господин не охотник до человеческих женщин. Но наш сейид — да умножит его дни Всевышний! — не лежит как собака на сене, так что управляйтесь со своими фарджами как подскажет вам разум, и да вразумит вас Щедрый и Подающий. В комнаты, где сидит господин, носу не совать, також и с садом — надо будет, позовет, не надо — значит и вам туда не надо. Сейид наш — да прибавит ему здоровья Всевышний! — чистоплотен подобно магрибскому коту, и за грязные полотенца, скатерти и одежду велит бить розгами, так что убереги вас Всевышний, о глупые, ущербные разумом, надеть стираное с грязным, новое со стираным, и зашитое с распущенным. Пищу сейиду, о дочери греха, надлежит подавать по рангу главнокомандующего по правилам внутренних покоев: на подносе-шараби, под покровом, а из кувшинов разрешаются только хурдази, — и на горлышке чтоб повязан был шелк с бахромой! — а среди блюд должна лежать ветвь тамариска…

И тут послышалось:

— Махтуба! Мах-ту-бааа! Матушка, вы где?

И в садовых воротах нарисовалась высокая конная фигура верхом на сером поджаром коне.

Всаднику ответил истошный женский визг — невольницы кинулись врассыпную, закрываясь кто рукавом, кто подолом, кто краем химара.

— Стоять, о дочери греха! — заорала негритянка и топнула здоровенной ножищей. — Куда побежали?! Это же ваш новый господин!

Тарик — а это был, конечно же, он — тем временем подъехал поближе: сиглави цокал по ярко-красной плитке садовых дорожек и мотал мордой, принюхиваясь к оплетающим тоненькие деревянные рейки гроздьям чайных роз.

Подняв брови, нерегиль с удивлением оглядел череду смуглых животов под задранными подолами, — поверх подолов и рукавов любопытно стреляли карие и черные глаза, — и снова обратился к Махтубе:

— Матушка, к нам напросился на ужин Саид аль-Амин. Великая госпожа послала ему в подарок рабыню, и он горит желанием похвастаться.

— А чтоб ему не пригласить вас, о мой господин, к себе? — возмутилась в ответ негритянка. — Слыханное ли дело, сосунок-ханетта, командующий гвардией без году неделя, он должен почтительно испрашивать разрешения почтить вас своим гостеприимством, а вместо этого он, не прислав подарков, — а кстати о подарках: новая рабыня его, скажу я вам, сейид, явилась тут ко мне с задранным носом в огромном паланкине с откинутыми циновками, ни дать ни взять курица с растопыренными крыльями, и такая вся довольная, как та кошка, а что ей быть недовольной, вся вон уже увешана ожерельями…

— Матушка…

— Ну хорошо, хорошо, старая Махтуба примет молодого наглеца, и примет как подобает, господин может не волноваться, хотя я бы на месте сейида…

— Ма-ту-шка…

— Хорошо, хорошо, небось, не первый десяток лет служим в самых знатных семьях, порядок знаем, тем более что в этот раз господин выбрали дом так уж дом, вот что называется богатство: и сардаб с ручьем и камином есть, и мокрый войлок в спальнях навешен, вода так и льется, и напор хороший, сразу видать, река близко, и пологи над войлоком натянуты, и все хорошего тонкого газа…

— Махтуба!..

— Да, сейид?..

— Для меня — печеные баклажаны и рыба. Я не могу есть мясо каждую ночь, Махтуба, оно слишком тяжелое.

— Как рыба?! Как рыба, сейид?.. вы что, девушка, вы вон целыми днями скачете, целыми днями в заботах, в делах, ни сесть поесть ни толком воды выпить, мужчине в вашем возрасте еще нужно есть много мяса, красного мяса, для силы днем, силы ночью…

— Махтуба, сегодня на ужин я буду есть рыбу.

И Тарик, потянув звякающий кольцами повод, развернул сиглави. Уперев руки в боки и мрачно глядя ему вслед, негритянка сердито ворчала:

— Как это тяжелое? Что это за выдумки — мясо тяжелое? Хорошо, хорошо, если господин не хочет есть на ночь мяса, я зажарю ему цыпленка!..

Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.

В пыльной послеополуденной дреме сад молчал — и только серая маленькая птица время от времени напоминала о себе с кипарисовой ветви. От реки доносились приглушенные расстоянием крики — степняки купали коней в полноводном даже по летнему времени потоке.

Через сад тек ручей — ему проложили широкое и мелкое, облицованное местными желто-зелеными, с мягкими разводами изразцами русло. В кольце высоких самшитовых кустов вода собиралась в пруд — глубокий и, по здешним обычаям, без фонтана.

На широченном и низком, как лежанка, мраморном бортике лежал нерегиль — и, похоже, спал. Корзины — одна с персиками, другая с лепешками, — и блюдо с косточками стояли в головах.

— О устад, похоже, он действительно уснул, — улыбаясь, сказал Гассан старому имаму.

Тарик лежал на боку к ним спиной, почти не шевелясь, — видно было только, как мерно поднимается бок под белой льняной тканью соуба. Над глубоким керамическим блюдом вились осы. Содержимое корзин ощутимо подъелось: впрочем, Гассан сам то и дело отмахивался от черно-желтых полосатых лакомок пропитанными сладким соком рукавами. В здешних садах, помимо обычных розово-желтых персиков, росли огромные, с голову человека величиной, желтые с красными бочками гиганты. Сейид особенно любил именно такие: блаженно жмурясь и почти урча, он обкусывал их один за другим, не обращая внимания на льющийся на грудь и вниз до локтей липкий сок. А наевшись, ложился у пруда и спал на солнышке, как отяжелевший кот. А потом, ближе к сумеркам, просыпался и переходил в другое место — под старую, высоченную, ветвящуюся уже на высоте человеческого роста черешню. Прислонялся спиной к стволу, — и застывал в позе, подобной тем, в которых на рынках садились черные от солнца ханаттанийские факиры. Почтеннейший имам, устад Рукн ад-Дин довольно кивал, слушая Гассана: говоришь, подолгу сидит, закрыв глаза и положив открытые ладони на колени? Хорошо, видно, он так медитирует, очень хорошо. Он так успокаивается, наш господин.

Это продолжалось уже пятый день: знойная истома, налетающий с лугов у подножия Биналуда пахнущий хмелем ветер, персиковый сок на ладонях, на запястьях — и на выпуклом животе Сухейи, легкое головокружение, то ли от здешнего сладкого красного вина, то ли от счастья. Среди книг в большой библиотеке усадьбы Гассан раскопал одну тоненькую, в неприметном переплете, — и с тех пор в голове то и дело звенели невесомые, прозрачные, легко слетающие с языка строки:

Не холоден, не жарок день чудесный. Цветы лугов обрызгал дождь небесный. И соловей поет — мы будем пить! — Склоняясь к розе, смуглой и прелестной.

В стихах — почтенный устад сказал ему, что они называются рубаи, — точилось по капле вино, и — как слезы иссякающего фонтана — текла мягкая, задевающая какие-то тонкие струны сердца печаль:

Лунным ясным сиянием весь мир озарен, Миг лови — радуй сердце, будь пьян и влюблен. Мы уйдем — станем прахом, нас мир позабудет. А луна, как всегда, озарит небеса.

Целуя полуоткрытые, полные, омоченные в сладкой пьяной влаге губы девушки, Гассан ласкал спелую полную грудь, забираясь под распахнутый, съехавший до локтя ворот ее тонкой рубашки: Сухейя пьянела от пары глотков и счастливо смеялась, не справляясь с узлом Гассановых шальвар. А он отрывался от влажного языка и виноградного привкуса и читал ей:

И пылинка — живою частицей была, Черным локоном, длинной ресницей была, Пыль с лица вытирай осторожно и нежно: Пыль, возможно, Зухрой яснолицей была.

…Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.

Так ворковала горлица на чинаре под минаретом его родного города в далеком Мавераннахре. Дед любил посидеть в саду на толстом стеганом одеяле из ярких лоскутков и, кормя ломтиками сладкой дыни внуков, приговаривал: если бы перепелке дали сомкнуть глаза, она бы уснула. Старый Хуфайз бежал из Шамахи на далекую окраину сразу после подавления мятежа Амру Лейса, и маленький Гассан не видел ничего, кроме тихих улочек шахристана Худжанда: глинобитные стены, серая пыль под ногами, свечки подсыхающих за лето чинар. А потом… потом налетели огузы.

Встряхнув головой, юноша погнал прочь непрошеное: разоренный двор с опрокинутой и побитой посудой, торчащая в колодезном столбе стрела, — и долгие, долгие фарсахи растрескавшихся такыров и белесых солончаков, после которых так саднила стертая веревкой из верблюжьей шерсти шея…

Ты благ мирских не становись рабом, Связь разорви с судьбой — добром и злом. Будь весел в этот миг. Ведь купол звездный Он тоже рухнет. Не забудь о том.

…Угу-гу. Угу-гу.

Близился к вечеру восьмой день их стояния под Нишапуром — и пятый день переговоров. Утром Гассан с катибами разбирали письма или ехали в пригород — мимо пустующих усадеб вдоль реки, мимо лепящихся друг к другу, развевающихся развешанным на крышах бельем саманных домиков — феллахи настороженно таращились на них, сдвигая со лбов платки. Мимо смешной резной башенки под сине-бирюзовой остроконечной крышей, похожей на полусложенный зонтик — устад говорил, что такие стоят на великом шелковом пути, идущем отсюда на юг до самой Фейсалы — а уж оттуда через Великую степь, в самый хань. И в Ханатту. "Вы возьмете меня в Ханатту, о сейид?" Тарик, хрупая персиком, смеялся: мол, к тому времени как я соберусь в путешествие, ты растолстеешь и разбогатеешь, и сам возьмешь меня в Ханатту — а я буду подавать тебе по дороге полотенце, о почтенный кади.

Степняки разбили свое становище дальше к западу по течению Сагнаверчая. Согласно договоренности — Мубарак аль-Валид прислал посольство еще когда до Нишапура оставалась неделя ходу — джунгары не трогали вилаяты, а самое главное, водяные мельницы, шлепавшие колесами по благословенной воде, питающей роскошный зеленый ковер долины. Мягкое изумрудное покрывало тянулось до самой горной стены, туманящейся далеко к западу, — говорили, что долину питают четыреста с лишним ручьев и двенадцать отводных каналов.

В караван-сарае восточного рабата их ждали обычно катибы из Шадяха — громадного дворца древних хорасанских шахиншахов, поглядывающего на городские кварталы с высоты своего холма. И начинались бесконечные нудные прения: да сколько с каждого мухалля положено дани, и получат ли жители гарантии неприкосновенности жилища — а как же, улыбались прибывшие с устадом Рукн ад-Дином катибы, вот только колодцы для драгоценностей придется показать нашим воинам; а самое главное, сколько сопровождения положено эмиру Мубараку аль-Валиду, отправляющемуся в столицу с покаянным визитом: потому как тысяча — это слишком много, а пятьсот — мало. Так проходило утро — за пузатыми стеклянными чашечками пахнущего чабрецом чая, с леденцами, орехами и инжирным вареньем, за неспешными разговорами под скрип калама. "Эй, Муса, а подай-ка нам еще варенье из белой черешни, да еще вот такого слоеного печенья!" В караван-сарай заглядывали купцы: о господин, не желаете ли взглянуть на бирюзу — вах, господин — образованный юноша, это сразу видно, и наверняка знает, что такой бирюзы ему не найти нигде, кроме как в славном Нишапуре, а вот не изволите ли взглянуть, да, это ожерелье о четырех подвесках, молодой госпоже наверняка понравится, ах, у нее уже есть три таких? Ну что ж, господин так молод — у него наверняка на примете есть не одна роза, обрадующаяся такому щедрому подарку…

Ах, Нишапур, город роз, город красавиц, город гончаров, лепящих пузатые кувшины для сладкого виноградного вина и широкие узорные блюда для кишмиша и дынь — а они здесь не переводились, почитай, круглый год!..

Увидев громады дворцов и масджид — а в одной лишь медине их было четыре, и в каждой могли молиться двадцать тысяч верующих! — бирюзовые, искрящиеся золотом купола Шадяха — смотри, смотри, Гассан, это башня Аттар-шаха, да, та самая, с которой бросилась Джамиля! а вот — видишь, четыре минарета с золотыми полумесяцами? — это Пятничная масджид, она вмещает пятьдесят тысяч верующих, а на площади перед ней встают на намаз еще сто тысяч! — так вот, увидев немыслимую громаду Нишапура, Гассан обомлел. Нет, конечно, он читал, что в городе сорок два махалля, и тянется он на два фарсаха — от Кадамгаха до горы с бирюзовыми копями, но одно дело знать про два фарсаха, а другое — ошалело вертеть головой, пытаясь вместить глазами широченную панораму куполов, зеленых крон, хорасанских альминаров — круглых, высоких и остроконечных, — белостенных и желтоватых, карабкающихся с террасы на террасу домов, серо-бурого спокойного течения Сагнаверчая — покрытая лодками река широкой лентой раздвигала толстенные городские стены и где-то далеко-далеко, изгибаясь широкой дугою, покидала гостеприимный город у самых башен цитадели. Устад говорил, что в городе триста ручьев и каналов, а в каждом дворе чуть ли не по пять колодцев, а каждый квартал укреплен стеной и большими воротами с башнями — нишапурцы славились взаимными распрями, и оттого старались отгородиться друг от друга как можно надежнее.

Так что, посмотрев на искрящуюся, топорщащуюся башнями и альминарами, переливающуюся небесным ярким цветом картину перед глазами, Гассан понял, отчего Саид аль-Амин так упрашивал сейида согласиться принять посольство мятежного эмира: Нишапур было воистину невозможно взять приступом. Любая армия — и даже семьдесят тысяч Тариковых сабель — растворилась бы в городе с населением в миллион с лишним человек.

И вот теперь они пятый день вели переговоры с Нишапуром — его и осажденным-то нельзя было назвать, как нельзя было бы назвать объятым небо, на которое смотришь через согнутые колечком пальцы, — а сейид спал, медитировал — и, щурясь и жмурясь под здешним мягким солнцем, съедал персик за персиком.

— Пусть спит, — улыбнувшись, сказал Рукн ад-Дин. — Прошлым вечером он жаловался, что его рыба была почему-то похожа на распяленного и зажаренного до черноты цыпленка.

Гассан тихонько похихикал:

— Да, он просил меня достать ему карася.

— Достал?

— А как же, целую связку утром наловили, вот проснется, скажу, чтобы зажарили, — улыбнулся юноша.

Тем временем, Тарик пошевелился — и, некоторое время поворочавшись, перевернулся на другой бок. Старый улем и Гассан видели, как нерегиль, устраиваясь на теплом камне, облизывается и морщит во сне сладкий от сока нос.

Шадях,

тот же день

Ярко-малиновые раскрывшиеся цветы лотоса плавали среди глянцевых кожистых листьев — в тени самшитов вода пруда казалась темной и глубокой. Эмир принимал сегодня сидя на огромном кожаном сиденье, закрепленном на толстых серебряных цепях между двумя крепкими пальмовыми стволами. Пальмы же на два человеческих роста вверх облицовывали полозолоченые серебряные пластины. В закатном солнце они искрились красным и пускали длинные лучи, когда шуршащие листья перебирали за ними солнце.

Подавальщицы — по новой моде невольницам прибирали волосы, одевали в мужские кафтаны и туго перепоясывали поясом, чтобы они больше походили на мальчиков, — расступились, шелестя шальварами. Лица девушек были открыты — что придавало забаве вкус перца — и к ним полагалось обращаться в мужском роде. Мубарак аль-Валид погладил щеку Тарифа — мальчик зарделся и опустил глаза — и посмотрел на приблизившегося.

Старый ханец склонился в трех положенных шагах от покачивающихся в воздухе туфель правителя Хорасана. Черная косичка змеей выползала из-под шелковой темной шапочки и свешивалась с плеча — на кончике покачивался крохотный золотой дракон с бирюзовым шариком в зубах. Затянутая в черный плотный шелк спина старого священнослужителя тоже была узкой — и так весь он походил на старую гюрзу, выползшую погреться на теплый камень.

— Можешь посмотреть на меня, — усмехнулся ашшарит.

ханец показал сморщенное, как у евнуха, желтое узкоглазое личико. Старые сухие губы что-то жевали под седенькими усиками, длинная тонкая бородка подергивалась, как у дряхлого козла.

— Ты принес мне обещанное, Чань-чунь? — тихо осведомился Мубарак аль-Валид.

Сложив ладони перед грудью, старый монах поклонился — и махнул бритому служке в грязноватом потертом халате с красной оторочкой. Тот подполз на коленях поближе и поставил рядом с наставником тариму из сандалового дерева. И тут же отполз обратно, словно сторонясь ларца, которому предстояло сейчас показать свое содержимое.

— Покажи, — приказал эмир.

Прямоугольная коричневая крышка поднялась, обнажив нутро из пухлого, подбитого ватой серого шелка. На нем лежал обломок стрелы с наконечником — не более двух кулаков в длину. Узкое, длинное, как ивовый лист, плоское лезвие, похоже, светилось. На раскрошенном в месте отлома древке, прямо над наконечником, виднелись медные кольца, сплошь испещренные иероглифами.

Немилосердно растягивая гласные и выпевая каждый слог, ханец просипел на ашшаритском:

— Это стрела, которой правитель Шаньси убил полководца Лю Югэ по прозвищу Красный Дракон. Монахи обители Тань Дун закляли ее именами небесных и подземных сил. Это оружие отнимает силы для трижды трех воплощений.

— А если он не умрет и от нее? — подавшись вперед и щурясь на страшное древко — даже при одном взгляде на черный обломок становилось ощутимо холоднее, — спросил Мубарак аль-Валид.

— Твой враг испытает сильную боль и силы покинут его, — тонко улыбнулся пергаментными губами ханец. — Он ляжет на одр болезни и не сможет подняться долго-долго. Мы сможешь этим воспользоваться, о повелитель.

— Я смогу, — медленно кивнул эмир. — Я смогу. Но говорят, он не может умереть.

— Под луной нет такого существа, которое не могло бы умереть, — снова улыбнулся старый монах. — Даже небесные божества стареют и возвращаются в колесо судеб.

— Мне не нужно, чтобы он возвратился! — зашипел аль-Валид.

— Тогда ты прибегнешь к огню, — твердо сказал монах. — Пронзи его тело стрелой Лю Югэ, отошли его душу странствовать, и сожги тело. И твой враг не вернется из Полночи ни в Сумерки, ни в День, господин.

Эмир снова медленно кивнул. И крикнул:

— Ибрахим!

Катиб тут же подбежал и вынул из башмака свиток, готовясь записать распоряжение.

— Я приказываю: завтра в полдень Муса ибн Дирар встретится с Тариком на Синем мосту через главный канал. Я готов принять условия нерегиля.

Отпустив катиба и монаха со служкой, эмир обернулся к удлинившимся под пальмами теням:

— Васих?..

Тень слегка заколебалась — человек же оставался невидимым в своем сером рида и серой же чалме.

— Твое оружие готово, о Васих. Завтра твое желание исполнится и ты станешь мучеником за веру.

В тени не было видно — но человек в сером благодарно поклонился.

следующий день,

Синий мост,

полдень

Плоские крыши белых домов предместья развевались полосатыми транями навесов — предприимчивые купцы продавали на них место чуть ли не по динару: всем хотелось посмотреть на выезд командующего дворцовой гвардией. Берега главного канала — зеленые, цветущие ярко-оранжевыми маргаритками, тоже покрывали навесы и шатры. Горожане густо облепили каждую пядь рыхлой, напоенной благословенной влагой земли — невольники занимали на лугах место еще с заката, и случилось немало драк между гулямами почтенных семейств соперничающих кварталов Царского города. Начальник шурты попросил главного судью выслать всех своих векилей за стены, чтобы предотвратить беспорядки.

Над истоптанным, испускающим одуряющий свежий аромат мятликом звенели крики разносчиков:

— А кому воды! Лучшая вода, из верховьев Сагнаверчая, каса воды с горным снегом всего за пять даников, кувшин за дирхам! Подходите, правоверные, со своей посудой, лучшая вода из верховьев реки!..

Широкую пыльную дорогу, выползающую из лабиринта улиц предместья, атаковала нарядная крикливая толпа — ее сдерживали тюрки дворцовой гвардии. Их темно-синие шелковые туники, золотые толстые браслеты на предплечьях, павлиньи перья на круглых белых шлемах с золотыми ободами — все горело на солнце и переливалось в ярком свете исхода лета. Гвардейцы то и дело взмахивали золочеными булавами, отпихивая толкающуюся веселую толпу, — впрочем, на самом Синем мосту не было ни души. Только у выложенных голубыми изразцами, сверкающих на солнце гладких перил застыли воины с саифами у пояса — длинные кожаные ленты с золотыми бляхами спускались с украшенных золотыми цветами поясов, золотые оконечья ножен горели в полуденном свете.

— Е-едуу-уут!..

С крыши на крышу полетели, полетели, перекликаясь и подавая сигнал перекидываемые зеркалами солнечные зайчики — далеко-далеко в глубине городских кварталов распахнулись ворота медины, и Муса ибн Дирар со свитой тронулись в дорогу. Со стороны долины на дороге заклубилась пыль — из облака быстро показался конный вестовой. Размахивая рукой, он взъехал на широкую, выложенную серой плиткой ленту моста:

— Едут!!..

На лугу началась немыслимая давка, на помощь пешим гвардейцами пришли всадники в легких синих бурутах — начальник шурты предусмотрительно приказал переписать всех способных держать в руках оружие молодых людей трех ближайших к Шадяху кварталов и выдал им из городского арсенала по копью и легкому дротику. Сегодня ночью в городе, похоже, никто не ложился спать — такую суматоху вызвало известие о встрече посольства эмира и нерегиля.

Меж тем, облако пыли над ведущей в долину дорогой становилось все гуще. По обочинам, размахивая руками и крича, бежали люди в белых одеждах феллахов. Джунгарская полусотня сопровождения гикала и пощелкивала плетьми, то собираясь в походный строй, то широким веером рассыпаясь среди восторженно голосящей толпы. Зато пять десятков ханаттани рысили плотными рядами, и желтый шелк на их шлемах, звенящие пластины панцирных оплечий и начищенные умбоны круглых щитов разгоняли блеском удушливую белесую пыль.

— Вон он! Вон он! Я его вижу! Вон, во втором ряду!..

Сотни пальцев затыкали, тясячи лиц повернулись к всаднику в островерхом шлеме с белым султаном предводителя. Нащечные пластины и наносник не оставляли возможности разглядеть лицо, подбородок, как и у остальных ханаттани, закрывал спускающийся со шлема отрез желтого шелка — но за всадником скакал знаменосец. Белая узкая лента с черным силуэтом ястреба вилась над поднятыми в зенит, колышущимися тонкими копьями.

Красуясь роскошными шелками туник и золотой насечкой оплечий, на мост входила свита командующего дворцовой гвардией Мусы ибн Дирара. У его стремени шел катиб в яркой полосатой чалме. Он бережно нес на ладонях зеленую шелковую подушку с золотыми кистями — а поперек подушки лежал длинный деревянный круглый футляр, в которых хранят свитки.

Приветственные клики и возгласы поднимались к небу. Цокая по гладким плитам, первая десятка ханаттани тоже проехала до середины моста. Муса ибн Дирар спешился. Всадник с белым султаном на шлеме сделал то же самое — и снял блестящий шлем. Джунгарский оруженосец принял его, и все согласно заорали — да, точно, это был нерегиль, он самый, с узкой бледной мордой сумеречника и собранными на затылке волосами цвета воронова крыла. А за спиной неверного стоял благообразный старик в белой чалме имама и простом сером халате.

По знаку Мусы катиб поклонился и пошел к нерегилю. Став на колени у ног самийа, он положил подушку на каменные плиты покрытия моста — и еще раз поклонился военачальнику осаждающих. И принялся разматывать длинный шелковый шнур, скреплявший золотые крючки на футляре из сандалового дерева. Народ нетерпеливо орал. Наконец, катиб размотал длинные асахи и слегка раздвинул деревянные половинки круглой трубки.

О том, что случилось далее, очевидцы говорят, как ни странно, одно и то же.

Катиб почтительно поднялся на ноги — уже с футляром в руках, снова в пояс поклонился. И вдруг… Деревянные половинки полетели в стороны, но не успели они упасть, как лжекатиб размахнулся коротким черным древком с длинным, похожим на катар лезвием на конце — и всадил длинное узкое острие в грудь нерегилю. Железо ушло под кафтан и кольчугу — по самый сжимающий древко кулак убийцы. Самийа упал как подкошенный на руки своим воинам. Он даже вскрикнуть не успел.

Верещащая от ужаса толпа не стала ждать, чем кончится мгновенно начавшаяся на мосту свалка. Люди, давясь, толкаясь, крича от ужаса и призывая имена Всевышнего, со всех ног кинулись обратно в город, бросая шатры, ковры, войлочные подушки и корзины с едой.

восемь дней спустя,

вечер

Слипшиеся веки не желали расклеиваться. Пытаясь подняться на локтях, Тарег помотал головой — но та перевесила и завалила его на спину. В уши бурчали по-джунгарски.

В лицо плеснуло и жесткая, как копыто, мозолистая ладонь обтерла ему глаза и щеки. Холодная вода потекла в уши и вниз по шее, за ворот. Ресницы, наконец, разлепились.

Смаргивая и часто-часто мигая слезящимися глазами, Тарег попытался осмотреться — вокруг расплывался бурчащий, пахнущий людьми, конским потом и кумысом сумрак. Щеку жестко тер войлок.

Под спину что-то подсунули, и у него получилось посмотреть вокруг. Перекрестья обрешетки юрты замельтешили в глазах, и их пришлось опять закрыть. В лицо опять плеснуло — шершавая ладонь двигалась медленно, тщательно смывая липкие слезы, натекающие между веками. Где-то снаружи глубоко ворчали низкие голоса, мрачно гудел варган и звенели колокольца.

Проморгавшись от режущей глаза холодной воды, Тарег снова попытался осмотреться. Неяркие лучи и тени затягивал дым очага — в падающем из круглого отверстия в потолке столбе света свивались прозрачные, поднимающиеся от костра волокна дыма, роились мириады пылинок. Входные полотнища юрты подобрали шнурами — в проеме расходился мягким сиянием медленно густеющий вечер. В угасающем свете сумерек пламя горящих перед порогом костров поднималось темными с исподу извивами.

По стенам сидели люди — смотрели, кивали бритыми головами, переговаривались тихими почтительными голосами. Откашлявшись и облизнув мокрые губы, Тарег спросил:

— Самуха?..

Люди опускали глаза.

Сколько времени прошло? Почему он не в усадьбе? Что успело случиться с того мига? Улыбающийся человек размахнулся, грудь дернуло смывающей сознание болью и в глазах взорвалось полуденное солнце. Тарег провалился в темный омут: там тени деревьев шептались над темной водой, и лишь иногда, сквозь шевелящиеся пронизанные далеким светом струи, к нему склонялись размытые лица.

— Гассан?..

Голос подвел, першащее горло зашлось кашлем. Забурчали, зашебуршились, зазвенели медью.

— Подай сюда чайник, — сказал над ухом знакомый голос.

Это был Онгур.

Вода оказалась отвратительной на вкус — похоже, они зачерпывали ее прямо из реки. Теплая, с привкусом тины и водорослей.

— Где Гассан?

А они все смотрели в пол или на свои колени, искоса переглядывались. Блестели потные лбы, на стриженых макушках топорщились слипшиеся короткие волосы. Скрипела кожа панцирей, брякали медные оплечья и нагрудники.

— Почему я здесь? Где Махтуба и остальные?

На его сиплые вопросы, наконец, ответили: у стены поднялась возня, и через пятно света пополз, утирая лоб рукавом Архай. Юноша, опасливо поглядывая куда-то в плечо Тарегу — в глаза он посмотреть не решался, — подлез совсем близко и уткнулся в нечистый войлок где-то рядом с белеющей на темной кошме ладонью. Тарег удивился, сообразив, что это его ладонь. Оказалось, он не очень хорошо чувствовал тело.

— Повелитель, — часто дыша и не переставая утираться, начал Архай, — Самуха погиб. Когда… тот человек напал. А… они… стали стрелять из луков…

Юный степняк глотал слова, пытаясь подобрать что-то не очень оскорбительное. Убийца умер мгновенно — стоявший у стремени Гюлькара Самуха всадил ему кинжал в горло. И вот тогда зашикали стрелы — били с берега. Северяне, чтоб их… да… спрятали своих воинов в густой толпе. И по знаку ихнего главного принялись расстреливать стоявших на мосту ханаттани. А еще они целились в упавшего повелителя. Когда цвикнувшая стрела сбила с ног гвардейца, державшего повелителя за плечо, Самуха упал на тело своего господина. Прикрыл собой. К тому времени, как полусотня Толуна-черби сшиблась на мосту с напирающими ашшаритами, в спине Самухи уже торчало пять стрел. И короткий дротик — это кто-то из стоявших на мосту постарался. Ханаттани легли все — все, кто стоял с повелителем на мосту. После боя у канала из полусотни вернулось от силы шестеро. Тело Самухи они вытащили — да ведь он намертво вцепился в одежду повелителя, так их и выволокли на себе вдвоем, насилу потом разогнули мертвые пальцы. Остальных убитых обменяли на трех живых жирных гусей в богатых халатах — заарканили в стоявшей рядом усадьбе, оказалось, это были родственники какого-то ихнего вазира.

А вот тело старого ашшаритского шамана с белой бородой северяне не отдали. Ходившие к городским воротам переодетые гвардейцы сказали, что оно до сих пор висит — чтоб им… Пробитое насквозь дротиком тело подвесили за шею. Бороду подпалили, а на грудь нацепили деревянную табличку с надписью "предатель веры".

Словно прочтя мысли Архая, повелитель с трудом прохрипел:

— Рукн ад-Дин?..

Юноша помотал головой.

И, задыхаясь и капая потом с носа, рассказал повелителю все.

И про тело старого имама на восточных воротах. И про то, как Саид аль-Амин настоял, чтобы повелителя отвезли в усадьбу, — это было последнее распоряжение, которое он успел отдать, потому что в тот же вечер осажденные пошли на вылазку — и какую. Их было много, как звезд в небе, и вышли они одновременно из четырех мест. И Саид-хан погиб тем вечером, и почти все его гвардейцы вместе с ним, — ятрибцы хашара, как и следовало ожидать, оказались трусами и разбежались. А потом Саид-хана хоронили — хороший курган насыпали, много пленных туда положили, ух как эти сволочи орали. А девушку его жалко — она так убивалась, так уж убивалась, а потом попросила и ее тоже с господином в могилу спустить. Чжочи-хан сам ее задушил, быстро, хорошо задушил, и всех ее рабынь тоже. Самуху и других рядом положили, с ними тоже много народу ушло, разорили пригород-то, — и женщин им с собой дали, получше выбрали, понаряднее, и молодых юношей, и сильных мужчин, чтоб за табунами небесных лугах приглядывать и у порога небесной юрты сидеть. Пышные, торжественные вышли похороны.

А повелитель все не приходил в себя, несмотря на хлопоты ихних ашшаритских лекарей. Хорошо, Борохул-шаман плюнул на них на всех, да и сразу выдернул колдовскую злую стрелу из груди повелителя — а эти все трясли бородами да блеяли, что, мол, повелитель кровью истечет, если стрелу вынуть. Как слепые кроты эти ашшариты были, злого страшного не видели, а Борохул-шаман сразу увидел — и велел спалить злую стрелу в огне полуночного костра, и сам танцевал вокруг него до рассвета, пока костер совсем не прогорел. А как древко сгорело и острие расплавилось, и золу ту по реке вниз сплавили, повелитель сразу задышал спокойно, ровно, как во сне. Борохул-шаман хотел костры зажечь перед домом, да ему не дали. И что? На следующий день после похорон Саид-хана снова вышли северяне большой силой из города — и прямиком на усадьбу двинулись. Кровавый бой вышел, хороший бой. Вот только подлые северяне через стену усадьбы полезли сразу со всех сторон, и повелителя-то Онгур-хан уберег, на коня перед собой на седло посадил — и как ветер ускакал. А вот тех, кто в усадьбе был, северяне порезали и постреляли. Онгур-хан им сразу говорил — айда в лагерь, там ограда, там дозоры, что вам тут сидеть, ненадежно, но они не послушали. А когда рубиться начали, кого-то на седло успели поднять, а кого-то нет. Жалко старую Махтубу, она добрая была. И Гассана жалко — а ведь говорили ему, куда тебе меч, айда в наш лагерь, так нет, он с мечом на северян побежал, а они его порубили.

Так и похоронили всех рядышком. В усадьбе пятеро выжило — двое парней и трое девчонок, спрятаться успели, в пруд нырнули. Так они настояли, чтоб покойников не в курган клали, а по ихнему ашшаритскому обычаю положили. Ну, мы и сделали, как просили: могилы на высоком берегу выкопали, на солнышке, на ветерке, камни хорошие поставили, каждому свой. Хорошее там место…

— Помоги мне подняться.

Дрожа и оглядываясь — старшие лишь ободряюще кивали — Архай подал повелителю липкую — а ведь только что о штаны вытер — ладонь. И подхватил под локоть, когда повелитель поднялся на ноги.

А тот схватился было за перемотанную грудь — но тут же выпрямился. И пошел из юрты. Старшие кивали, на небо благодарно посматривали. А повелитель так и пошел, как до того на кошме лежал, — босиком, в одной рубахе и в штанах.

— Покажи их могилы, — только это сказал.

А когда к курганам подошел, еще сказал:

— Принесите вина.

К Саид-хану поднялся, к Самухе — долго с ними молчал. Поднял чашу на каждой вершине, сплеснул.

Потом на берег вышел и на камни посмотрел. И долго переходил от камня к камню, и над каждым стоял, а потом сплескивал на холмик у надгробия. Махтубе большой камень поставили, из соседней ограды выломали. И Гассану тоже большой привалили — наособицу. Повелитель над ними дольше всех стоял.

А потом долго-долго смотрел на закат, только пустую чашу в руках поворачивал. Нехорошо смотрел, мрачно.

А когда совсем ночь наступила, повелитель повернулся к Архаю и сказал:

— Принесите мне доспехи и оружие. Велите трубить сбор — на рассвете мы идем на штурм.

Помолчал и добавил:

— Незачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Это глубокая мысль, Архай, запомни ее.

Юноша благодарно поклонился.

Потом рассказывали, что якобы джунгары насыпали дамбу и перегородили реку так, что она потекла мимо прежнего русла — и прямо на городские кварталы. А там, под каждым махалля, сто шагов шагов вниз под землю спустись — все изрыто тоннелями. Там тебе и банные стоки, и нечистоты в подземные каналы сбрасывали, и воду по керамическим трубам с насосами в большие дворы подавали. Да прибавьте к этому колодцы в каждом дворе — до шести штук доходило: для воды, для нечистот, для хранения снега со льдом, для припасов, для драгоценностей. Вот земля и просела под напором хлынувшей воды, а остальное сожгли джунгары. Бейхаки писал: "Все жилища сравняли с землей; каждое роскошное здание, когда-то устремленное к небесам, стало скромным и низким, на нем не было печати радости и благоустроенности; дворцы после стольких времен процветания потеряли свое величие". Рассказывали, что Сагнаверчай семь дней тек через город, а когда его воды схлынули, то от домов почитай что ничего и не осталось.

Вот только сами горожане рассказывали по-другому — хоть им мало кто и верил. Выжившие нишапурцы говорили, что под утро того страшного дня в лагере кочевников послышался грохот барабанов. И нерегиль со свитой через разоренное предместье подъехал к самым башням-близнецам на берегах реки — там, где она втекала в город. На башнях стояла только стража с факелами, но кое-кто в ту ночь спал на лодках у бегеров, и тоже все слышал. Самийа вытащил меч и заорал, что вероломные предатели заслуживают только смерти и гнева Всевышнего, а он, мол, и есть тот гнев. И может Всевышний и простит вас, орала эта гадина и размахивала мечом, а я, мол, не прощу. Не прощу, так и знайте. И с тем тварь развернула коня и своих дикарей и уехала в ночную темноту. А потом из тьмы раздался рев воды. Огромный вал прокатился вниз по руслу, смывая и переворачивая лодки, снося мосты и глядевшие в воду дома, — а потом река, словно взбесившись, вспухла и вышла из берегов, заливая окрестные кварталы. Когда стали проседать дома и рухнул купол ближайшей к реке масджид, в городе началась паника — и тогда в него вошли джунгары. Рассказывали, что степняки убивали всех, кто им попадался на пути, не разбирая пола и возраста, и скорбный крик верующих поднялся к небесам. То, что не размыло и не унесло течением, загорелось. В Шадях джунгары ворвались ближе к вечеру: говорили, что дворец потом горел чуть ли не три дня. Там никто не выжил — поубивали даже кошек и ручных обезьян. Еще говорили, что джунгары тыкали во всякое лежащее тело копьем или отрезали головы — чтоб никто не спрятался среди мертвых, и тех мертвых потом насчитали миллион четыреста семьдесят тысяч. Так и погиб Нишапур, Царский город.

Сами беженцы спорили между собой — отчего, мол, река вышла из берегов? И почему встала стеной вода — многие, кто видел вал, выжили, потому как спали на крышах и проснулись, услышав приближающиеся гул и рев. Говорили, что волна была такой высокой, что люди сначала даже не поняли в темноте, что это идет такая гора воды — темный страшный холм закрывал звезды, только в долине жалобно голосили феллахи, а уж что там случилось, никто толком сразу и не понял. Но над разговорами про дамбу смеялись все как один: какая, мол, плотина, у нас же все на глазах было, как стояли они лагерем вверх по течению, так и стояли, не рыли и не копали ничего.

Но многие сходились на том, что все это устроил своим колдовством нерегиль. А как еще объяснить, что смирная медленная река, разбираемая еще за три фарсаха до города на каналы и арыки, вдруг взбеленилась и смыла на своем пути живое и каменное? И те слова нишапурцев подтверждает свидетельство одного человека, который приехал потом в Ятриб и рассказывал шейхам в Пятничной мечети о падении города. Спасся он чудом: сначала спал на крыше своего дома в долине, а потом залез на альминар масджид — да там и просидел все десять дней, пока вода не опала и джунгары не ушли от города. Человек рассказывал, что питался финиками, которые припас себе на завтрак, да проплывающими мимо припасами — чтобы выловить их из воды, он спускался по лестнице альминара вниз и тайком вытягивал их из воды крюком, на котором подвешивали фонарь. А ведь говорили мне, рассказывал этот человек, уходи, мол, в город, за стены, вон джунгары рабат разорили, сколько людей порешили и в плен поуводили, нечего тебе в вилаяте сидеть. Но он с горсткой таких же упрямцев остался — а что, степняки их не трогали, что им брать в деревне? Кур да лепешки? Так они их и так и в лагерь возили, да еще и рабов на них выменивали, джунгарам лень было пленных кормить, они девку за петуха отдавали. И что же? Город смыло, а он выжил, да и остальные тоже, те, кто на крышах спал, а не в подземных сардабах. Так вот этот человек слышал и видел, что случилось на берегу Сагнаверчая той ночью. Нерегиль, рассказывал он, выехал на высокий подмытый берег и поднял меч. И что-то закричал по-своему. И вода зашептала, зашептала, и стала подниматься — колесо мельницы почти сразу перекинуло. А потом со стороны гор заревело, и пошел вал. А нерегиль стоял над взбесившейся гудящей водой и все кричал среди брызг и клочьев пены. И не уезжал с берега до тех пор, пока река не выплеснулась из русла и не стала заливать окрестности. Тогда обрыв, на котором он стоял, пополз в воду, и нерегиль оттуда уехал. Вот так вот, а вы говорите — дамба.

Впрочем, многие тому человеку не верили.

Баб-аль-Захаб,

месяц с лишним спустя

Айше предстояло отодвинуть занавес и выйти к нему — всего-то шаг.

Тарег сидел лицом к крошечному пруду, не шевелясь и не мигая — слепые, отражающие закатный золотой блеск глаза были широко раскрыты и смотрели вдаль, не видя. Похоже, к концу похода зрение окончательно оставило нерегиля, и только хен помогало ему не обнаруживать слепоты. Впрочем, сегодня во время торжественного приема — эмир верующих чествовал своего вернувшегося с победой командующего — случилась неловкая заминка. Радостный довольный Фахр велел положить перед собой для Тарега помимо ковра еще и подушку — в знак особого расположения. И по каким-то странным причинам — то ли солнце слепило, то ли пересиливающая всякую волю усталость давала себя знать — нерегиль ее, похоже не увидел — и запнулся. Хорошо, его поддерживали, по обычаю, под руки помощники хаджиба — и Тарег всего лишь споткнулся, прежде чем сесть на свое почетное место.

Яхья ибн Саид удивлялся, как у самийа достало сил не свалиться в один из своих всегдашних глубоких снов, — но нет, люди барида исправно доносили, что нерегиля видят верхом и во главе войска. После взятия Нишапура они перевалили через Биналуд — и все живое в ужасе разбегалось перед джунгарской лавой. Горожане Туса запросили пощады сразу, как прослышали о гибели Царского города, и даже Балх сдался без сопротивления. Новый наместник провинции, племянник аль-Фадла ибн Амира, избрал окруженный громадными валами город своей столицей — и теперь над стенами и башнями Балха развевалось белое знамя Аббасидов. Хорасан был приведен к покорности, войско джунгар отпущено обратно в степи с богатой добычей — а нерегиль призван перед лицо халифа для оказания почестей и изъявления благодарности. Увидев Тарега в зале Мехвар, Айша не знала, что и думать, — согласно всем законам сумеречной природы самийа уже давно не должен был держаться на ногах, однако поди ж ты, держался. Правда, под тяжестью церемониальных одежд его немного пошатывало — но это никого не удивляло. Мискавайхи писал, что Афшин ибн Кавус тоже сгибался и с трудом шел в парадном халате, подаренном ему эмиром верующих.

Халиф пожаловал командующему дворец Дар ас-Вахб, который еще называли Дворцом Вазира в честь построившего его Сулаймана ибн Вахба, служившего еще халифу Амиру аль-Азиму. Сады дворца выходили на Тиджр, а вход в него располагался прямо за резиденцией Старой госпожи Утайбы Умм Амир. Просматривая грамоту на пожалование, Айша вздохнула: что ж, оттуда Тарегу будет проще навещать ее в Йан-нат-аль-Арифе: отныне их дома разделял лишь луг да сливовый сад. Однако увидев нерегиля во время приема, она поняла — сегодня ей самой придется прийти к Тарегу в дом.

И вот теперь их разделяла лишь тонкая прозрачная ткань завесы.

Глубоко вздохнув, Айша взяла себя в руки и подняла занавес.

Дотронуться до его плеча оказалось сложнее, чем она предполагала. Ее ладонь долго дрожала в пяди от роскошного золотого шитья парадной накидки. Внезапно передумав, Айша легонько провела костяшками пальцев по мертвенно бледной щеке.

Тарег сморгнул, шевельнул ушами — и благодарно потерся о ее ладонь. Прямо как большой кот, горько подумала она.

— Мне иногда кажется, что вас двое, — печально прошептала Айша. — И тот, что приходит ко мне, — настоящий ты.

— Я не хотел засыпать, не дотронувшись до твоей руки, — тихо-тихо ответил он. — Мне кажется, что в этот раз я усну надолго…

Айша снова погладила прозрачную мраморную щеку — думая о предстоящей встрече, она представляла себя плачущей, но теперь слезы почему-то не набегали.

Вдруг он перехватил ее ладонь невидимым и немыслимо быстрым движением:

— Поклянись, что пока я буду спать, вы ничего со мной не сделаете.

— Ты что?! — Айша обиженно выдернула руку из покорно ослабевших пальцев. — Как ты… да как ты мог такое подумать?..

В ответ он лишь дернул плечом. Обернулся, уставившись все тем же слепым распахнутым взглядом во внутренние комнаты, и позвал:

— Гассан?..

И тут же сообразил, что ошибся и лишь отмахнулся рукой — словно отсылая прочь призрак. Подбежала маленькая хрупкая девушка в сером траурном хиджабе:

— Да, господин?..

И подхватила Тарега под локоть, помогая подняться.

— Я клянусь, — печально сказала Айша ему в спину.

— Благодарю, — сухо отозвались ей в ответ.

Даже не обернулся.

Когда невольница вернулась из внутренних комнат, она застала Айшу плачущей. Засуетившись, девушка хотела было кликнуть кого-то на помощь, но великая госпожа жестом остановила ее — что ж, посморкаться в платок она могла и сама. Вытерев насухо глаза и промакнув щеки, Айша жалобно вздохнула — ей очень, очень не хватало Сальмы. Она сделала все, что могла, для вдовы Саида аль-Амина, Афры, — та как раз разродилась мальчиком, — но это не утишило ее горя. Сальма лежала в высоком кургане в долине Сагнаверчая, и никто, никто не мог заменить ее.

— Как тебя зовут? — обратилась Айша к застывшей земном поклоне девушке.

Та робко подняла голову:

— Дана, о госпожа.

— По кому ты носишь траур, Дана?

Та замялась.

— Я знаю, что твой господин знал все о тебе и твоем возлюбленном, — печально отмахнулась Айша.

— По Самухе, — горько уронила девушка — и разревелась.

Пару раз всхлипнув, Айша не сдержалась и заплакала снова.

Всласть наревевшись, обе принялись утираться рукавами и платками. Высморкавшись и насухо отжав глаза, Айша решилась:

— Дана, скажи мне честно… одну вещь.

— Да, госпожа?.. — вздохнула девушка.

— То, что рассказывают… про три холма… это правда?..

— Какие три холма? — неподдельно удивилась невольница.

— Из голов, — мрачно сказала Айша. — Один холм из мужских, второй из женских, а третий из детских. Под Нишапуром.

Дана так широко раскрыла глаза и разинула рот, что Айше ничего не оставалось, кроме как облегченно вздохнуть:

— Ффу-уух…

— Это кто ж такую напраслину на сейида возводит? — сердито нахмурилась девушка.

Айша снова вздохнула, на этот раз печально, — напраслину возводили все кому не лень. А расспрошенные люди барида почему-то отказывались и опровергать слухи, и подтверждать их — мол, ужасающее бедствие случилось, и все тут. А сколько людей в городе погибло, — то и сосчитать невозможно.

— А что во дворце, в Шадяхе, он всех до последнего младенца перебить велел — правда или нет?

Дана снова укоризненно покачала головой:

— Сейид, о великая госпожа, ничего не приказывал в те дни. Река разлилась, и могилы наших оказались на острове. На том-то острове господин и сидел день и ночь. А джунгары к нему переправлялись. А когда спросили, что с городом делать, сейид лишь отмахнулся — делайте, сказал, что хотите… Ну они и сделали, конечно, — джунгары, что с них взять… Только город, если хотите знать, как стоял, так и остался стоять — ну, обрушилось там кое-что, дома на берегах посмывало, — но там же, говорят, мильон человек живет, что ему будет, Нишапуру этому!.. Другое дело, что перепугались они все крепко и против наших не сдюжили, это да…

— Фф-фуухх… — снова отдулась Айша — и вознесла про себя молитву Всевышнему.

А потом мысленно извинилась перед тем, кто сейчас крепко спал в одной из спален обширного пустого дворца. Прости, Тай, думала она. Я виновата перед тобой. Но я больше тебя не предам, хабиби, — никогда. Клянусь Всевышним, о хабиби. Никогда не предам.