Вега Фейсалы, 403 год аята, первый месяц лета

… - Повтори для него, — мрачно приказал Аммар.

Испуганно покосившись на самийа — нерегиль, меж тем, безмятежно продолжал устраиваться на подушках по правую руку от повелителя верующих, — Мухаммад ибн Саид аль-Тукуруни, сотник гвардии, повторил:

— Бени Умейя покинули свой лагерь. Они сняли все шатры, и все навесы, и даже опрокинули изгороди, за которыми держат лошадей. На одном из холмов они оставили воткнутым копье, острием вверх, и на острие мы нашли вот что.

И аль-Тукуруни почтительно протянул руку к двум небрежно свернутым листам, измятым и продырявленным в середине. Справа лежал мансури, лист бумаги самого большого размера, которую можно было только найти в халифате. Именно на такой бумаге полагалось писать повелителю верующих. Слева на ковре топорщился листок поменьше — и по нему тоже шла надпись уставным почерком умейядов, угловатым, древним, с красными, как капельки крови, значками гласных букв над черной строкой вязи.

— А это — тебе, Тарик, — кивком указал Аммар на листок.

Нерегиль, сердитый и снулый, кивнул, продолжая кутаться в джуббу. Утренняя зевота раздирала ему рот, и самийа злился от этого еще больше, то и дело прикрывая рот ладонями. Аммар про себя подивился: надвигался летний зной, скоро придется надеть накидки самого тонкого хлопка, — а ему, поди ж ты, зябко.

Озабоченно покачав головой, халиф поднял с ковра послание, которое Абду-аль-Вахид ибн Омар ибн Имран ибн Сулейман, нынешний глава рода Умейя, оставил для своего повелителя в предательски покинутом лагере на острие копья, обещавшего войну и мятеж.

Пробежав глазами послание, Аммар оглядел собравшихся в его шатре военачальников и сказал:

— Умейяды вынули головы из ошейника покорности, вышли из круга равновесия и поставили ногу в круг смуты.

Люди начали перешептываться и кивать. Мятеж Бени Умейя был делом времени — это было понятно и хромому ослу. Старший сын убитого нерегилем Омара ибн Имрана зря бы носил черные одежды Умейядов, если бы не решился отомстить за гибель отца. Самый могущественный клан халифата отозвал свои войска — пять тысяч тяжелой конницы. Воины Умейядов в кольчугах под фиолетово-золотыми бурутами, верхом на чистокровных гнедых конях, злых настолько, что их взнуздывали с намордниками, сейчас уходили на северо-запад, в родовые земли клана. Потомки сына Али отказывались от нового похода в джунгарские степи — и отказывались держать руку халифа верующих.

Аммар, меж тем, снова кивнул нерегилю:

— Прочти, раз писано тебе.

Тот пожал плечами, скривился и, далеко потянувшись рукой из-за Аммаровой спины, подхватил с ковра мятый листок со своим именем на оборотной стороне. Развернув письмо обеими руками, Тарик уперся взглядом в написанное. В проникавшем через шелковые полотнища шатра ярком утреннем свете — ковры завернули вверх и подхватили толстыми синими шелковыми шнурами, — тонкая бумага просвечивала. Она, видно, была скверной по качеству, да и само послание было писано до оскорбительного небрежно: чернила просочились сквозь бумагу, и испод листа, обращенный к собранию военачальников, пятнали отвратительные черные кляксы. Судя по линиям черных точек на обороте, письмо к Тарику содержало лишь две строчки.

Нерегиль застыл с высоко, на уровень глаз поднятым листом бумаги. Не все и не сразу поняли, что происходит что-то не то: зажатый в пальцах самийа листок мелко задрожал, а Тарик задышал вдруг медленно и глубоко. Аммар, знакомый с приступами ярости самийа не понаслышке, тихо приказал:

— Дай сюда.

Не переставая глубоко дышать — вдох-выдох, это он так успокаивается — Тарик передал своему халифу послание Умейядов.

Оно содержало один стихотворный бейт:

— Не домогайся достоинств; поверь, не в них превосходство.

Ты сыт и одет к тому же. Зачем тебе благородство?

Аммар перевел вгляд на нерегиля. Тот уже почти овладел собой, только губы еще кривила гневная судорога. Но дышал самийа уже спокойнее.

— Что предлагаешь делать? — резко, как хлопнув в ладоши, спросил его Аммар.

Тарик встряхнул головой и сбросил с себя остатки туманящего глаза морока ярости:

— Поступать разумно. Решать задачи в порядке поступления. Сначала мы… принудим к миру джунгар. Потом… Умейя.

Последние слова были сказаны, однако, таким голосом, что потом, заслышав в речах Тарика этот стальной звон, люди говорили: "Если птицы летят хвостами вперед — быть урагану".

В третий джунгарский поход ашшариты выступили тридцатитысячной конной армией.

Весть о том, что "северный царь" идет войной на улусы сыновей Эсен-хана, пронеслась по степи как пожар. Даже самые храбрые из джунгарских племен, ойраты и урууты, снялись с места и погнали коней и скот к Хангаю, видно, полагая, что в ущельях между гранитными отрогами, заросшими лиственницей, они смогут скрыться от заклятых страшными чарами ашшаритских мечей.

Впрочем, многие надеялись дать отпор северянам: Эсен-хан пал в бою, но у него имелось четверо взрослых сыновей — Араган, славный хитроумием и умением ладить с соседями, Сенгэ-храбрец, а еще Дабачи и Рабдан — любимцы отца, его правая рука и левая рука, его верные цепные псы, которых кормили человеческим мясом у порога юрты кагана:

"Лбы их из бронзы, А морды — стальные долота. Шило — язык их, А сердце — железное. Плетью им служат мечи. В пищу довольно росы им. Ездят на ветрах верхом. Мясо людское — походный им харч. Мясо людское в дни сечи едят."

Так пели об их подвигах джунгарские сказители.

Не ладившие между собой при жизни отца, Дабачи и Рабдан решили объединить свои тумены и достойно встретить войско северянина и его беломордого прихвостня. Пятидесятитысячное войско джунгар готовилось к бою у Красного тальника. Рассказывают, что однажды на рассвете в ставку Дабачи и Рабдана приехал Цэван-нойон, хорчин Арагана. Он завел такие речи:

— Давайте заманим северян в горные ущелья. Пока мы будем отступать, мы завлечем их в засаду, а кони наши тем временем откормятся после голодной весны.

Однако Дабачи лишь рассмеялся, как всегда он смеялся, сидя под своим знаменем-тугом с человеческим черепом на навершии:

— С нами духи предков и Тенгри! Мы загребем их в полы халатов как скотский навоз!

Рабдан же молчал, как молчал он уже несколько лун, прошедших с ночи смерти отца. И вдруг лицо его свелось судорогой, глаза закатились, а из груди вырвался хрип. Все пали на свои лица — дух, сошедший на Рабдана, мог оказаться гневливым и мстительным, и не следовало без нужды заглядывать ему в лицо. В тишине юрты Рабдан снова захрипел — и вдруг заговорил скрежещущим голосом нижнего мира:

— Так и есть! Эта баба Араган разглагольствует так из страха. Не иначе, хитрый байбак желает договориться с ашурутами за нашей спиной! Из трусости и предательства выносит такое предложение баба Араган, который не выходил из дома даже на расстояние отхожего места для беременной бабы! После того, как мы сдерем кожу с царя ашурутов и насадим на копье голову его цепного нелюдя, твой хозяин будет следующим! Пусть приготовит острый кол для себя, чтобы нам не пришлось долго рыскать в поисках удобной палки, на которую мы натянем его парой быков!

С такими словами Рабдана Цэван-нойон отбыл в ставку Арагана.

А еще через пять дней ашшариты прошли пески Харахалчжин-эста и вступили в хангайские степи. Травы становились все гуще и гуще, горный хребет синел на горизонте, в ложбинах между холмами стали попадаться заросли ивняка и ильма, а потом и тополиные рощицы. Припудренные желтоватой пылью деревья трепал ветер, налетавший то из песков, то с поросших могучими деревьями склонов Хангая.

Кочевники встретили их во всеоружии: многочисленные разъезды дозорных сменили летучие отряды всадников на худых лошаденках в рваных, торчащих ватой халатах, — видимо, пленные из покоренных племен, кераитов или меркитов. Их быстро отогнали и стали разбивать лагерь — ряды шатров следовало окружить рвом и частоколом из привезенных на верблюдах кольев.

Утром к ограде лагеря подъехало джунгарское посольство. Ханид-толмач, подросший и даже обзаведшийся отдельными волосками на щеках и подбородке, переводил Аммару, Тарику и стоявшим рядом сипахсаларам:

— Кочевники называют нас трусами, о повелитель! — парнишка робко оглянулся на халифа правоверных, но Аммар, стоявший на земляном валу рядом с ним, милостиво и ободряюще кивнул — мол, не страшись, за чужие слова не накажу.

— И они говорят, что мы прячемся, как суслики по норам, но они нас все равно из нор выгонят, как огонь выгоняет спящих байбаков.

— Как изящно сказано, — усмехнулся Тарик. — Будет жаль, если изысканные цветы джунгарской словесности окажутся навеки утрачены. Хорошо бы пару местных поэтов привезти в Аш-Шарийа — в клетке, для развлечения. Согласен, Аммар?

Стоявшие рядом с халифом и нерегилем военачальники вежливо засмеялись — хотя всем было не до смеха. Самийа мог злословить и издеваться сколько его сумеречной душе было угодно, но джунгары почти вдвое превышали ашшаритов числом. Вдвое — это если считать пленных из покоренных племен. Но все равно — вдвое. И тут была не укрепленная неприступная Фейсала, за стенами которой можно было девять лет сидеть в осаде и не истощить припасы. Тут кругом стелилась враждебная степь, из которой в любой миг могли вынырнуть еще десятки и десятки тысяч, еще орды и орды раскосых людей на мохнатых выносливых лошадках.

Послушав выкрики крутящихся на лошадях кочевников, Ханид сказал:

— О мой повелитель! Они требуют поединка! Причем не конного, а пешего, на саблях! Требуют, чтобы против их хана вышел самолично северный царь!

— Передай им — пусть их хан попробует сначала одолеть раба из рабов северного царя, подающего ему по утрам полотенце. Все, я пошел, — сообщил Тарик и, не дожидаясь ответа, повернулся, чтобы спрыгнуть с земляной насыпи.

— Это безумие! — рявкнул командующий Правой гвардией Хасан ибн Ахмад. — Повелитель, прикажи, чтобы этот безумец не покидал лагерь!

— Тарик, стой, — быстро приказал Аммар. — Это уловка. На пешего выскочит конный отряд, и либо заарканит и уволочет в ханскую ставку, либо порубит в лагман-лапшу. Тебе нечего делать ни в лагере джунгар, ни в лагмане.

Нерегиль мгновенно развернулся обратно и прошипел:

— Аммар, ты, перед лицом войска, запрещаешь мне выйти против какой-то грязной толпы, во главе которой стоит повивальная бабка?!

— Там засада! — никого не стесняясь, заорал в ответ Аммар.

— На западе мне расставляли засады не чета этим! Я дрался с огненными демонами, и мой государь не удерживал меня за рукав с увещаниями "острожно, Тарег, ты можешь обжечься, осторожно, ты можешь удариться"! — взорвался в ответ нерегиль.

— А может, ему как раз следовало это сделать в твой последний выезд? — вдруг очень тихо и спокойно спросил Аммар.

Нерегиль, хотевший что-то сказать, судорожно глотнул воздуха и осекся. А потом странно усмехнулся:

— В мой последний выезд я встретился не с засадой, Аммар. Под стены вверенной мне крепости вполне открыто приполз дракон. Впрочем, все это уже совершенно неважно…

И самийа тряхнул головой, словно отгоняя наваждение, поклонился своему повелителю, повернулся, спрыгнул с земляного вала и пошел прочь — люди шарахались у него с дороги и вопросительно посматривали на халифа.

Дракон. Аммар понял, что получил ответ на свой любопытствующий вопрос, заданный в населенный ангелами воздух, — мол, с кем же дрался Тарик, что попал сначала в плен, а потом на весы для взвешивания скотины? И еще Аммар понял, глядя в спину удаляющегося нерегиля — тот старался высоко держать голову, и ему это почти удавалось, — что навряд ли у него получится оскорбить самийа сильнее.

Кочевники продолжали крутиться у земляного вала, охаживая плетями бока своих лошадок и выкрикивая оскорбления. Военачальники стояли, затаив дыхание, и ждали слова своего повелителя.

— Тарик! — решился Аммар.

Нерегиль остановился, но не обернулся.

— Да поможет тебе Всевышний. Иди, принеси мне немытую голову этого наглеца.

Когда пришло время обедать, голова Рабдан-хана уже красовалась на пике у порога Аммарова шатра.

Рассказывали, что многие остались крайне разочарованы зрелищем — поскольку не успели толком ничего увидеть. Только пристроились посмотреть, протолкавшись локтями, — как бац, все уже все кончилось.

То есть хан подъехал, верхом на нестепном высоком жеребце, здоровенный, грузный, в панцире из крупных бронзовых пластин, в островерхом шлеме со стрелкой-наносником. Тарик стоял, подбоченясь, — рядом с широкоплечим, высоченным даже по ашшаритским меркам степняком он казался мальчишкой, ввязавшимся на свою голову во взрослые военные забавы. Рабдан отдал поводья коня ближним нукерам, те отъехали на положенное при поединке расстояние в полполета стрелы. Затем степняк выволок из ножен саблю. Тарик обнажил свой прямой толайтольский меч.

И тут случилось что-то странное, о чем рассказывают по-разному, и не все сходятся во мнении: кто-то говорил, что видел, как из левой руки кочевника заструилось что-то подобное на черный туман — это среди бела дня-то, туман, да еще и черный! — и змеиной лентой метнулось к нерегилю. А тот крест накрест свистнул мечом — и туманной змее настал конец. А кто-то говорил, что Рабдан-хан держал в левой руке круглый кожаный щит, какой принят у кочевников, и бросил этот щит самийа под ноги — чтобы ранить острым, обитым заточенной бронзой краем, и повалить наземь. А нерегиль прыгнул, как кошка, и перескочил через щит.

А дальше все уже сходились и говорили одно и то же: самийа, прыгнул через голову джунгара, перекувырнувшись в воздухе, приземлился у того за спиной, — и засек кочевника в два удара. Один пришелся поперек тела, прямо над наборным поясом, второй снес голову.

Вероломные джунгары помчались к нерегилю, разматывая арканы, но тут из травы поднялся вороной конь несказанной красоты. Тарик подхватил голову врага за косичку, вскочил на скакуна-джинна верхом и был таков.

Впрочем, пообедать ашшаритам не пришлось, потому что джунгары перешли в наступление. Тогда многие поняли, что не зря Тарик гонял их на бывшем поле боя в южной долине Фейсалы — на потеху феллахам, наблюдавшим за маневрами благородных ашшаритских конников, — заставляя строиться и рассыпать строй, и снова быстро строиться, перестраиваться и разбиваться на отряды. Потому что в преддверии джунгарской атаки все сумели быстро занять свое место в боевых порядках.

Поскольку землю уже сотрясала мощная дробь копыт заходящих из степи туменов, с Тариком никто не успел толком поспорить: а нерегиль, как потом рассказывали, предложил невиданное и безумное построение. Спешенную с коней кольчужную тяжелую пехоту он оставил в центре, как ашшариты и поступали от века, — воины наклонили копья и уперли их в землю, прикрывшись щитами. За ними, как и диктовали все руководства по ведению войны, самийа расположил лучников. И резервный конный полк он поставил за ними — тут тоже все было правильно и по обычаю Аш-Шарийа. А вот далее на правое и левое крыло следовало поставить лучшие конные отряды! А что сделал нерегиль? Он усилил левое крыло вдвое против правого. И приказал — в полном противоречии с собственными прежними умозаключениями — левому крылу наступать клином, прорвать вражеские порядки и атаковать джунгарские резервные полки под ханскими тугами. Впрочем, следуя разумному обычаю, он поставил по два отряда на каждый из флангов — пока передний атаковал, второй оставался прикрывать пехотинцев.

Но, видно, Всевышний благоволил ашшаритам в тот летний день, и все сделалось по слову нерегиля. Джунгарам вышли в тыл, рассекли их войско на части, окружили и перебили до последнего человека. Халиф правоверных лично зарубил Дабачи-хана, прибавив его голову к голове его младшего брата у порога своего шатра. Впрочем, в милосердии своем повелитель верующих приказал оставить в живых женщин и детей кочевников. Да и пленных в тот день взяли предостаточно, — так что когда войску пришло время возвращаться в Аш-Шарийа, колонны рабов подняли такую тучу пыли, что казалось — войско вдвое прибавило в числе. Правда, нерегиль, в приступе необъяснимой кровожадности, приказал сжечь заживо всех захваченных в плен шаманов джунгар, как мужчин, так и женщин. Но тут с ним не стали спорить и уступили.

На полпути к долине Халхи, в которой кочевали родичи Араган-хана и Сенгэ-батура, ашшаритов встретило посольство — от обоих сыновей Эсен-хана. Араган, сын Эсена, приехал сам. Он, двое его взрослых сыновей — старшему уже исполнилось семнадцать, — а еще четверо сыновей Сенгэ-хана, и хорчины обоих степных вождей. Все они приехали с поясами на шее, преклонили колени у копыт коня повелителя верующих и "вытянули шеи". Халиф даровал им жизнь, милостиво разрешил подняться и говорил с ними.

…Против ожидания, приехавшие с Араган-ханом джунгары оказались не такими уж дикарями. Чисто выбритые, в чистых халатах и кафтанах хорошего стеганого шелка и бархата. Лбы они тоже брили, и из-под круглых желтых кожаных шапок с золотыми шариками на остром кончике спускалась к переносице лишь одна ровно остриженная прядь. Араган, крепкий мужчина явно за сорок, сел на кошму против Аммара с уверенностью и достоинством природного повелителя. Поглаживая длинные черные усы, он переводил взгляд умных серьезных глаз с халифа на Тарика.

Нерегиль пребывал в состоянии умеренной ярости и потому сидел на подушке за правым плечом Аммара молча, не принимая никакого участия в обмене приветствиями и разговоре. Тарика с трудом, но удалось убедить, что джунгары — люди, а не какие-то ирчи, с которыми он воевал у себя на западе. Но упрямый нерегиль все равно считал, что джунгарское посольство следовало отправить восвояси несолоно хлебавши, пройти оставшиеся до Халхи четыре дневных перехода и поступить с кочевьями братьев так же, как ашшариты поступали с джунгарскими кочевьями до того. То есть упразднить. Нерегиль считал, что принуждение джунгар к миру — такими мудреными словами он называл этот поход — нужно довести до конца.

Тем временем, Аммар изложил условия ашшаритов: джунгары должны дать заложников — одного взрослого и троих несовершеннолетних сыновей, а также трех несовершеннолетних дочерей обоих ханов и всех знатных людей их племени. Детей следовало воспитать при дворце халифа — в истинной вере, среди достойных наставников. Допустить в кочевья дервишей-проповедников — дабы до людей степи дошло слово Всевышнего. Не преследовать и не чинить неудобств и препятствий обратившимся в веру Аш-Шарийа. Беспрепятственно пропускать все караваны, идущие из хань и Ханатты — и обеспечивать им охрану и сопровождение. Карать смертью или выдавать ашшаритам осмелившегося напасть на купцов или путешественников. Карать смертью или выдавать ашшаритам всякого военачальника или предводителя, осмелившегося переступить границы халифата. Платить дань и раз в два года являться в Мадинат-аль-Заура для подтверждения вассальной присяги — со всей семьей, до последнего грудного младенца и младшей наложницы. Халиф правоверных оставлял за собой право удержать при себе любого члена семьи хана — не считая тех, кого уже доставили к его двору как заложников.

Араган-хан подумал, покрутил ус — и согласился.

Когда неожиданно раздался голос Тарика, все вздрогнули.

Нерегиль протарараторил что-то на джунгарском тявкающем наречии, обращаясь к предводителю кочевников. Тот долго молчал, прежде чем ответить. Но в конце концов ответил.

… - Что он спросил? — дрожа от злости, наклонился Аммар к Ханиду.

В конце концов, у нерегиля могло хватить уважения к своему повелителю и к собранию, чтобы задать вопрос на ашшаритском. Но не хватило. Это мне за последний выезд и дракона, подумал Аммар. Ну какое же злопамятное создание. Ханид, тем временем, перевел:

— Тарик спросил, откуда Араган узнал про оставшихся в живых троих Мугисов и про место, где они скрывались.

Аммар медленно кивнул. Злопамятный-то злопамятный, но умный — этого не отнимешь.

Тут кочевник начал говорить — медленно, осторожно взвешивая каждое слово:

— Я ничего не узнавал, — так же медленно и осторожно переводил Ханид, — все узнал мой благословенный отец, Эсен-хан. Мой отец часто общался с Тенгри и духами, и ему было открыто многое. Он видел, если кто-то таит на кого-либо злобу и лелеет планы мести. Злоба и ярость Мугисов поднимались для него, как дым от костра в степи, — издалека видно.

Тарик опять что-то пролаял по-джунгарски.

— Он спросил, почему именно Мугисы? Почему не Тамим? Не Бермекиды? — срывающимся от страха голоском пискнул Ханид.

Ого, подумал про себя Аммар. Без году неделя в Аш-Шарийа, а какая осведомленность. Впрочем, как это ни неприятно было признавать, нерегиль был прав: Тамим, род Хусейна ибн Сахима, был несправедливо истреблен после несправедливой казни своего главы. Отец Аммара опасался мести за гибель благородного и — тут Аммар был с собой честен — ни в чем не повинного старого Хусейна. А вот Бермекидов перебили за разврат и нечестие Муавии ибн-Бассама: тот не нашел ничего лучшего, чем навещать по ночам покои Даджа, сестры халифа Мухаммада ибн Абд ас-Самада, отца халифа Амира Абу Фейсала, отца Аммара. Даджа прижила от него двоих детей, причем мальчиков. Когда непотребства в хариме халифа вскрылись и вышли наружу, ярость ибн Абд ас-Самада трудно было утишить казнью одного Муавии. Халиф опасался, что племянники станут угрозой для его старшего сына, — и приказал утопить незаконнорожденный приплод Даджа в Тиджре. Саму же Даджа он приказал вывезти в место Гвад-аль-Сухайль и побить там камнями. А Бермекидов схватили и умертвили — кого распяли на мосту, кого четвертовали. Женщин и детей, как водится, продали бедуинам и хозяевам певиц и лютнисток.

Не успели все эти мысли пронестись в голове Аммара, как хан Араган закончил обдумывать свой ответ. Джунгар поднял голову и сказал:

— Мой благословенный отец выбрал Мугисов, потому что ему было слово от Тенгри. Халифу Аш-Шарийа суждено погибнуть от руки женщины этого рода.

Это перевел Аммару Тарик — потому что Ханид зажал уши ладонями и хлопнулся в обморок.

Аммар бестрепетно встретил взгляд холодных серых глаз нерегиля. И мысленно проговорил: "Ну, что, будешь еще шипеть на меня за то дело? Теперь ты понимаешь, почему я велел уничтожить их всех до одной — до последней проданной в лютнистки девки? То-то. Ты в Аш-Шарийа, Тарик. Привыкай".

Не прошло и двух лун, как войска ашшаритов вернулись из похода в степи. Аммар чувствовал, как Тарика бьет горячая дрожь нетерпения — так ловчая птица переступает острыми, острыми когтями по коже наруча. Нерегиль рвался на север, к Исбилья и Куртубе — главным твердыням Умейядов. Аммар усмехался про себя, глядя, как его волшебный ястреб хищно разевает клюв и звенит колокольчиками на когтистых лапах, — но не спешил отвязывать должик. Тарик задыхался от поднятой войском и еле плетущимися рабами пыли и вынужденного безделья — и целыми днями пропадал в степи, кстати говоря, охотясь со своим огромным перепелятником.

А в Фейсале их уже ждали новости из Ар-Русафа — так называли вотчину Умейядов по имени самой высокой и снежной горы Биналуда. Этот хребет тянулся от южных границ Аш-Шарийа до самых равнин в междуречье Тиджра и Нарджис, но именно в виду Куртубы он ощетинивался скалистыми пиками, на вершинах которых даже летом не таял снег. И из благословенной земли Ар-Русафа верные халифу люди сообщали: Абд-аль-Вахид ибн Омар велел укреплять и чинить стены всех аль-кассаб и замков, рыть вокруг них рвы и углублять те, что уже вырыты, запасаться припасами на случай осады, а также призвать в хашар всех знатных юношей рода Умейя.

А самой главной новостью была вот какая: под знаменитыми полосатыми арками масджид Куртубы шейхи и улемы со всех концов ар-Русафа проповедовали — халиф отпал от истинной веры и пути его перестали быть прямыми. Аммар ибн Амир — более не прямо ведомый халиф верующих. Он взял на службу неверного, и более чем неверного — он приблизил к себе нелюдя, и отдал тому на растерзание правоверных. А ведь Али учил: да не будет над верующим стоять в начальниках зимми, неверующий, да не будет позволено зиммиям ездить верхом на чистокровных конях, а лишь на ослах и на мулах, и да носят они желтые тюрбаны, а рабы их — желтые с черным заплаты на одеждах. А халиф Аммар ибн Амир не только посадил бледномордое отродье шайтана на прекрасного ашшаритского коня, но и дал тому власть наступать на шеи правоверным, утверждать над ними свою неверную языческую волю и предавать их смерти. А ведь хадис говорит: "Если халиф и правитель области в душе помышляют, совершить ли им справедливость, Всевышний принесет благословение этой стране в пропитании людей, в торговле на базарах, в молоке животных, в посевах и земледелии и во всех вещах. А если цари и правители в душе размышляют, совершать насилие и притеснение или же сами совершают несправедливость, Всевышний принесет несчастья и неблагополучие в страну в корме животных, торговле на базарах, и в молоке животных, и в посевах земледельцев и во всех вещах." Что же случится со страной, вопрошали шейхи и улемы, правитель которой не только склонился к несправедливости, но и умножил бедствия правоверных руками неверного пса не из числа людей? Ничего хорошего, отвечали проповедники. Не время ли людям обратить свои взоры на твердыню благочестия, основу праведности, зерцало мудрости, — на дом потомков Зейнаб от Умейя?

Выслушав такие новости, Аммар приказал изготовить для Тарика знамя: белый — в цветах Аббасидов — длинный стяг, на котором почерком сульса было выведено — "ястреб халифа". Буквы вязи причудливо располагались так, что люди видели на знамени силуэт сидящего ястреба — крылья сложены, клювастая голова гордо поднята, когтистые лапы крепко вцепились в ветку. И халиф напутствовал своего воина такими словами:

— Лети в ар-Русафа, о Тарик, и прочти бени Умейя этот бейт древного поэта: "Кто не умнеет от щедрого дара, того исправляет суровая кара". Я последую за тобой, как только закончу свои дела с хашаром: ибо мой долг — распустить войско верующих после того, как оно исполнило свой долг перед Аш-Шарийа. Я награжу достойных и накажу провинившихся, и присоединюсь к тебе у стен Аль-Мерайа со своей гвардией.

Тарик поднял ханаттани и в тот же день двинулся на северо-запад.

…Над персиковыми садами жужжали осы и оглушающе звенели цикады. От усыпанных розово-желтыми плодами веток дорогу отделяли неглубокие, но широкие — в четыре зира — рвы. В этих канавах земля уже потрескалась, а трава высохла до жесткой белесой щетины. На горизонте пологие перекаты равнины Альмерийа, равнины Принцессы, замыкались песчано-серым очерком невысоких горных отрогов — там, на севере, грозный Биналуд прогибал спину и уходил в землю мягкими склонами гор аль-Шухайда.

К вечеру в канавы пустят воду, отведенную из Ваданаса: берущий начало в горах поток на равнине разливался, питая рисовые и пшеничные поля, виноградники, оливковые рощи и персиковые и апельсиновые сады веги — и конечно, саму Аль-Мерайа. Правда, его еще называли, как и саму долину, Альмерийа, город Принцессы. Рассказывали, что город прозвали так еще много веков назад, чуть ли не во времена Али, — когда старший сын Умейя, славный Сахль аль-Аттаби, якобы привез из похода на неверный Ауранн принцессу аль-самийа. Еще говорили, что Сахль подарил ей крепость на скале над рекой — чтобы женщина-самийа могла смотреться в зеркало вод и не скучала. Впрочем, многие полагали этот рассказ вымыслом — надежного иснада к нему никогда не приводили, да и как он мог приводиться, если хадисы говорили: Али запретил союзы и брачные соглашения между людьми Аш-Шарийа и детьми Сумерек, а также между людьми и джиннами. Но у очагов старики продолжали рассказывать детям о волшебной жене внука Пророка — как она стояла на скале над рекой, а ветер развевал ее длинные шелковистые черные волосы, длиннее чем платье, а платье ее соткали из лунного шелка, и оно блестело и в свете месяца, и в свете солнца, и потому говорят еще, что не надо ходить на реку в новолуние — увидишь блеск белого шелка на волне, и все, потеряешь голову. Девица бросится в воду, не стерпев зависти к такой красоте, а юноша так всю жизнь и промается, мечтая о темноволосой женщине с бледной кожей и огромными лунными глазами, не женясь и не принеся потомства.

Комья иссохшей под солнцем красноватой земли дороги рассыпались под копытами коней. Ханаттани шли налегке, в одних хлопковых кафтанах поверх рубах и сандалиях на босу ногу — пекло немилосердно. Даже Тарик, обычно предпочитавший таять на полуденном солнце подобно шербету, покрыл голову куфией — правда, совершенно белой и без узоров. Впрочем, нерегиль не принадлежал ни к одному из ашшаритских племен и домов — какие узоры, спрашивается, и какие цвета, красный или черный, он должен был бы выбрать для головного платка?

Феллахи, завидев неспешно идущие отряды, бросали корзины с персиками и припадали к земле в почтительных поклонах — впрочем, без особого страха. Гвардейцы халифа — а то, что идут именно ханаттани, всякий мог понять по серым кафтанам и белым длинным знаменам над чалмами всадников, — так вот, гвардейцы халифа славились своей дисциплиной и достоинством. От них не ждали никакого зла. Потому от земли то и дело поднималось чье-нибудь чумазое лицо и начинало таращиться на блеск копий и мечей, проплывающих в дробном топоте копыт.

Саид прорысил вдоль растянувшегося походного строя своей сотни. Слева у канавы он успел заметить с десяток уткнувшихся в землю феллахов — видно, не местных, поскольку рядом с ними не видно было ни корзин, ни мотыг. Похоже, идут из селения в селение: в веге Альмерийа вилаяты стояли близко друг к другу, и феллахи то и дело отправлялись к родственникам то в гости, то на свадьбу, то на соболезнование. Вороной конь Саида запорошил пылью согнутые спины припавших к обочине людей: в основном женщины, в грубых полотняных химарах — сельские женщины, в отличие от горожанок, повязывали платок по самые глаза, так что лица толком и не разглядишь — и наглухо замотанных хиджабах из некрашеной сероватой тканины. У феллахов даже черный цвет для абайи и белый для соуба считался звездной роскошью — в крашеной и беленой одежде щеголяли лишь старосты и муфтии.

Вдруг за спиной Саида раздались возгласы — и догоняющая дробь копыт коня, идущего галопом. Оглянувшись, молодой сотник увидел всадника в ослепительно белой накидке, верхом на мотающем мордой, высоко вскидывающем колени сиглави. Саида догонял господин Ястреб. Впрочем, Тарик вдруг резко натянул поводья — и его серый запрокинул морду и заприседал на задних ногах, пытаясь встать в злобную мстительную свечку. Саид приложил руку ко лбу и присмотрелся: оказалось, господин Ястреб осадил коня прямо рядом с теми самыми феллахами-путешественниками — бедняги уж совсем вжались в дорожную пыль, а сверху на них сыпались мелкие камни и комья земли из-под копыт сердито молотящего копытами сиглави. Тарик наконец справился с конем и — вот странно-то! — обратился к какой-то из женщин, пытавшейся на коленях отползти подальше в канаву.

Господин Ястреб говорил с этими сельскими бабами довольно долго — Саид все оборачивался, а всадник на сером коне так и не двигался с места, все отдаляясь и отдаляясь от уходящей к Аль-Мерайа сотни Саида. Молодой каид уже устал удивляться — где Тарик и где ущербная разумом женщина из пыльного вилаята? — когда случилось нечто, чему сначала не поверили его глаза.

На месте, где только что покорно стояли на коленях феллахи, вдруг полыхнул ранящий глаза свет — и из яркого даже при свете солнца сияния с оглушающим хлопаньем крыльев в воздух поднялась стая невиданных белых птиц.

… Неспешно проезжающие мимо них ханаттани продолжали видеть жалких, простертых в пыли феллахов. Тарег прищурился — его глаза уже не отводил хитрый морок: яркие шелка и блеск драгоценностей слепили взгляд.

— Приветствую тебя, о благородный воин.

Женщина заговорила первой, на прекрасном классическом аш-шари — и правильно сделала, что заговорила: сорвав с нее и ее спутников покрывало иллюзии, Тарег тут же схватился за меч.

— Я не враг тебе, и ищу не поединка, а помощи.

Она проговорила это, не отпуская глазами его пальцы на золотом навершии рукояти.

И текуче поднялась на ноги, разводя в стороны повернутые ладонями вверх руки. Длинные широкие рукава фиолетового шелка упали до самой земли, ложась на раскинувшиеся в пыли складки шлейфа — переливчатый сиренево-фиолетовый атлас ее платья выглядел донельзя странно на этой комковатой земле, среди жухлых кустиков полыни на обочине сельской дороги. Узорчатые края верхней одежды свободно разошлись у груди, показывая ослепительную белизну нижних слоев шелка и перевитый золотыми шнурами широкий пояс, расшитый мелкими ало-золотыми цветами и тоненькими веточками. Увитый фиалками золотой гребень придерживал собранные на затылке пряди волос цвета воронова крыла — они стекали вьющейся волной к самым складкам шлейфа. Тарег увидел, как тугие черные завитки выглядывают, колышась, из-за фиолетовых шелков у самых ее маленьких ножек — и на мгновение потерял себя от восхищения.

Красавица-сумеречница улыбнулась — тонкие бледные губы на фарфоровой белизны лице слегка изогнулись. Ее свита продолжала стоять на коленях, застыв в глубоком церемониальном поклоне. Тарег теперь ясно их видел: семь женщин, в таких же роскошных шелковых платьях слепяще ярких цветов, с гребешками в тщательно расчесанных длинных волосах, и двое мужчин, одетых как знатные воины Ауранна — в просторные, скрепленные на груди фибулами алые накидки поверх собранных из мелких стальных пластин панцирей. Шелковые кисточки, свисающие с тямляков длинных прямых мечей, сейчас лежали в дорожной пыли. Но руки оба аураннца держали на рукоятях — готовые в любой миг развернуться тугой пружиной и вскочить с колен на ноги, защищая свою госпожу.

— Какую помощь скромный слуга халифа может оказать столь благородной и… могущественной… даме?

Если Тарег и язвил, то самую малость: чтобы распознать иллюзию, ему понадобились вся подозрительность нерегиля, воевавшего на западе мира не одну сотню лет, и все его мастерство, и даже толика удачи — клейменый секущими рунами меч очень трудно скрыть под «покрывалом». Морок, скрывавший эту женщину сумеречников и ее спутников, навела опытная и очень сильная рука, — если бы не железный высверк на окоеме зрения, он вполне мог бы и промчаться мимо завалившихся носами в грязь пуганых феллахов.

Между тем, женщина ответила:

— Твое войско идет в землю, к властителям которой у меня есть счеты и незаконченное дело. Они схватили моего супруга и хотят предать его смерти на потеху человеческой толпе.

— Что делает самийа из Ауранна на земле Аш-Шарийа, что его хватают и тащат на казнь? — осведомился Тарег.

— Мой супруг — не аураннец, — снова усмехнулась бледными губами женщина. — И он не из Сумерек. Мой муж — человек. Его имя — Кассим аль-Джунайд ибн Умейа.

— О, — сумел выговорить в ответ Тарег.

И, быстро овладев собой, спросил:

— Что может грозить одному из Бени Умейя в земле Ар-Русафа? Чем он провинился перед своими сородичами?

И женщина вздохнула и ответила:

— Многим, мой князь. Тебе будет приятно узнать, что Джунайд оказался в числе тех, кто отказался поддержать мятеж против халифа Аммара.

— Это воистину приятные новости, — медленно кивнул Тарег.

— Ну а ко всему прочему, Джунайд нарушил заповедь, взяв в жены женщину из Сумерек. Кади отказался сделать запись о нашем браке и позвал улема. Тот пригрозил, что Джунайда изгонят из общины верующих и провозгласят отступником. Мой муж ответил, что скорее готов отказаться от посещения масджид и пятничной проповеди, чем от меня. С тех пор для улемов и муфтиев он грешник, отступивший от истинной веры.

— Твой супруг поступил очень достойно и заслуживает всяческого уважения. Но я подозреваю, что благочестивые приверженцы учения Али ему этого не простили.

Голос нерегиля сочился ядом и ненавистью к людям, и женщина вскинула на него благодарный взгляд. С горечью и печалью в голосе она продолжила:

— Они заманили его в ловушку под предлогом переговоров, схватили, заковали и теперь везут в Куртубу. Сейчас они в двух днях пути от города. По закону его заключат в городскую тюрьму и дадут три дня на размышление. Если по прошествии третьего дня он не откажется от… меня, его отведут на площадь и четвертуют на помосте. Если ты не придешь мне на помощь, о благородный воин, наутро пятого дня я стану вдовой.

И она сложила ладони перед грудью, опустилась на колени у копыт Тарегова коня и проговорила с испепеляющей, острой, как стрела, ненавистью:

— Помоги мне, о нерегиль. Избавь его от рук этих невежественных, полоумных, возомнивших о себе невесть что ублюдков творения, ненавидящих все живое и прекрасное. Помоги мне сделать так, чтобы они запомнили утро пятого дня как утро потоков крови!

Лагерь войск халифа у стен Аль-Мерайа,

три дня спустя

…- Что значит, оставил командующим Мубарака Абу-аль-Валида и ускакал?

Военачальники развели руками. Аммар, конечно, получил известие об этой выходке самийа еще на подходе к городу, но вчуже продолжал надеяться, что это лишь слухи для обмана вражеских лазутчиков. Но нет, оказалось, что осведомители ибн Хальдуна говорили истинную правду: Тарик оставил вверенное ему войско на сипахсалара из Аммаровых вольноотпущенников и умчался иблис его знает куда — причем в сопровождении невесть откуда взявшегося отряда воинов-самийа. Впрочем, каких воинов — половину этого насвистанного шайтаном сборища неверных составляли бабы. Да, верхами и при аураннских коротких мечах-тикка — кстати, страшных в ближнем бою, если сражающийся знал, как с тикка управляться, — но все равно бабы!

Да, Тарик оставил все распоряжения для осады, более того, он оставил для Аммара аж целое письмо с объяснениями, извинениями и нижайшими заверениями в преданности. Все как всегда: "Отверг он слова мои, внял он хуле, Меня уличил в несодеянном зле; Неужто он тучей свой лик омрачит И скроется месяц на хмуром челе?", — да-да, нерегиль не отказал себе в удовольствии поиздеваться и в стихах тоже. Но как бы то ни было: проваливаться сквозь землю с этим шайтан-харимом он не имел никакого права!

Но и это было еще не все.

Отпустив военачальников готовиться к осаде — стены аль-кассабы Аль-Мерийа могли внушить уважение любой катапульте — Аммар уединился с начальником тайной стражи. Исхак ибн Хальдун просмотрел оставленное нерегилем письмо и заметил:

— О мой повелитель! Его план не так уж и плох, как я погляжу.

— Ты безумен, Исхак. Вы с самийа в последнее время слишком сдружились- и он тебя заразил. Теперь ты тоже болен на голову.

Аммар даже не сердился — для этого он слишком устал. Спорить тут было воистину не о чем: в письме Тарик уведомлял своего повелителя, что через пять дней от времени написания сего письма он, со своим отрядом в двадцать мечей и десять воинов, собирается взять Куртубу и держать ее до подхода войск халифа. Поэтому он нижайше просил своего повелителя оставить у стен аль-Мерайа десять тысяч войска для осады, а с остальными пятью спешить, "не останавливаясь и не размениваясь на мелкие крепости", к самому крупному городу Бени Умейя. Тарик обещал продержаться по крайней мере ночь — до утра шестого дня.

Где-то Аммар прочитал, что у одного из султанов Ханатты в гневе волосы вставали дыбом — да так, что с головы слетала чалма.

Десять фарсангов по землям Ар-Русафа до Куртубы — нет, в этом ничего невозможного не было, ашшаритская конница от века ходила в сквозные рейды — и проходила через вражескую землю, как нож через растопленный бараний жир. Но как нерегиль, да помилует его неверную безумную голову Всевышний, собирался брать город с помощью десятка баб? Выпустить их танцевать под стены с открытыми лицами?!

Меж тем, ибн Хальдун покашлял в кулак и широко улыбнулся:

— Дошло до меня, о халиф, нечто, что прояснит нам ночь неизвестности над планами Тарика.

— И что же это такое? — мрачно поинтересовался Аммар.

— У меня есть сведения, что нерегиль отправился в Куртубу спасать Джунайда.

Аммар ахнул, не веря своим ушам. Ибн Хальдун лукаво усмехнулся и продолжил:

— Причем отправился в сопровождении Джунайдовой супруги, княгини Тамийа-хима. Видимо, голова хозяина замка Сов почему-то оказалась дорога холодному нерегильскому сердцу.

— Рыцарь пришел на помощь даме в беде — какой изящный ход, — покачал головой Аммар, все еще пытаясь переварить сказанное вазиром

Не то чтобы это меняло дело — скорее, это многое проясняло.

Женитьба Джунайда давно стала легендой — все случилось еще когда отец Аммара был молод и всего шесть лет как сидел на престоле Аш-Шарийа. Тогда на границе с Ауранном вновь начались стычки, и в обе стороны через ничейные земли поскакали конные отряды. Всевышний в мудрости своей устроил так, что нечестивые аль-самийа из этого северного княжества могли вторгаться на земли ашшаритов лишь через долину Диялы — а далее к западу рубежи халифата защищала пустыня, проходимая лишь в зимние месяцы — и то с риском попасть в хамсин и навеки остаться в черных песчаных дюнах. Когда сумеречники напали, изо всех пределов Аш-Шарийа в замки у подножия Фархадских гор поспешили воины-гази: долг священной войны звал их туда, где раздавался плач верующих. Кассим аль-Джунайд, отпрыск знатного рода Кайси, ведущего происхождение от младшего сына Умейя, отправился на границу с Ауранном разить убийц и грабителей, уводивших в плен правоверных, оставлявших после себя выжженную землю, — и, как и пристало гази, принять венец мученика в очередном жестоком бою. Судьба распорядилась так, Джунайд не погиб, а попал в плен. Рассказывали — конечно, безо всякого иснада, что можно взять со слухов и баек, рассказываемых бедуинами у очагов, — что его отвели к одной из княгинь нечестивых аураннцев, колдунье и ненавистнице человеческого рода. Эта женщина брала к себе на ложе смертных юношей из числа пленников — и выпивала их жизненные силы, оставляя под пологом иссохшие, обезображенные тела несчастных. Впрочем, рассказывали и по-другому: нечестивая аураннка приказывала вырывать у своих возлюбленных сердце и съедала его на завтрак после ночи утех. Так или иначе, но дни Джунайда были сочтены. Однако случилось так, что пленник сам пленил свою госпожу, и женщина Сумерек не сумела убить его — ибо полюбила. И она дала Джунайду волшебный напиток самийа, дарующий нескончаемые годы жизни и молодости, и отреклась от дела мести людям. За это ее изгнали из земель Ауранна, и так они с Джунайдом оказались в Ар-Русафа.

Неизвестно, сколько Джунайд провел времени в плену, зато достоверно известно, что они вновь появились в родовом замке Кассима восемь лет назад. Люди, видевшие хозяина замка Сов после возвращения из Сумерек, божились, что Джунайд выглядит как девятнадцатилетний юноша — и с каждым годом становится все более похожим на самийа, теряя человеческий облик.

О странной паре ходили слухи, многие из которых не хотелось пересказывать — на Страшном Суде Всевышний строго спросит с клеветников, — но одно было известно точно: у улемов и факихов ар-Русафа на аль-Джунайда был наточен огромный зуб. Они его обвинили в вероотступничестве за сожительство с сумеречницей — а он схватился с ними в споре прямо в михрабе Пятничной масджид Куртубы и так ловко высмеял их доводы, что почтенным старцам пришлось удалиться, бормоча проклятия себе в бороды. Аммар видел запись этой великолепной, поражающей разум беседы — аль-Джунайд проявил себя истинным знатоком предания и поистине доказал, что хадисы и риваяты, на которые опираются его противники — слабые, и к тому же не относятся к его случаю: ведь он же не оставляет истинной веры, и воспитывает в ней детей, его душе и телу ничего не грозит, и у него нет и не будет других жен и детей от них. Тем не менее, верховный муфтий ар-Русафа издал фетву, объявляющую Джунайда зиндиком, еретиком, и запретил ему входить в масджид края и слушать пятничную проповедь. Но еще через год суфии ордена Халветийа провозгласили Джунайда шейхом, его стихи о любви к Всевышнему распространялись в списках среди верных, и к замку Сов стали приходить люди и дервиши, прося совета и наставления. А по всем землям Аш-Шарийа разошлось присловье: "Если бы разум был человеком, он бы принял образ Джунайда". А феллахи, населявшие родовые земли Кассима, благословляли год рождения, день рождения и час рождения своего господина, ибо луна не видела более справедливого и милостивого правителя, земли в вотчине аль-Джунайда плодоносили, а животные умножались и не испытывали недостатка в корме.

И вот за все это Кассиму аль-Джунайду выпало поплатиться. Когда Абд-аль-Вахид ибн Омар объявил сбор воинов Бени Умейя, Джунайд отказался покидать родовые земли. Тогда луну назад Абд-аль-Вахид прислал ему личное приглашения для беседы, и к ней приложил охранную грамоту, запечатанную своей личной печатью. Но стоило Джунайду две недели назад появиться в Калатайуде, где его якобы ждал глава рода, как его схватили, заковали в тяжелые цепи и на верблюде отправили в Куртубу — пустив вперед глашатая, разъясняющего добрым ашшаритам, какого преступника везут на суд лучших факихов Бени Умейя. Аммару было жаль Джунайда, но, положа руку на сердце, он на месте Абд-аль-Вахида поступил бы также: когда враг наступает, у тебя за спиной не должны оставаться на свободе предатели и ослушники.

Однако, как видно, Всевышний не отнял своей руки от умной головы Кассима — и теперь ему на помощь летели защитники. Как нерегиль собирался отбить Джунайда, да еще и овладеть столицей Умейядов, оставалось покрыто мраком тайны. Но Аммару было интересно: если замысел Тарика осуществится, как улемы объяснят сей головоломный казус — праведного шейха суфиев спасли от рук лицемеров неверные язычники и повелитель верующих.

От души расхохотавшись над этой мыслью, Аммар отдал приказ готовиться к рейду на Куртубу.

Еще день спустя

Над городским холмом садилось солнце — по небу разлилось мягкое желто-апельсиновое сияние.

С возвышения открывался прекрасный вид на аль-кассабу Куртубы — на все три стены города, запирающие пути в кварталы рабата, медины и Верхнего двора. Мощные прямоугольные выступы башен, казалось, заливала горячая медь. Над тяжелым поясом третьей городской стены чернелась в закатном небе треугольная крыша и узкие выступы балконов Башни Факела — в ней находились покои главы рода Умейя. И, конечно, даже отсюда, из далекого предместья, глаз ясно различал гордый очерк высоченной прямоугольной башни минарета — и далеко отнесенную от него громаду купола Пятничной мечети. Ее огромный четырехугольник скрывали стены и плоские крыши крепостных башен, но даже издалека, даже скрытое от глаза, здание намекало на свой невообразимый размер — минарет и купол разделяло приличное расстояние. Неудивительно: длина стены масджид, говорили люди, равняется ста пятидесяти зира.

Нижний пояс укреплений выдвигал в сады предместий тяжелые кубы опорных башен. К ним примыкали башенки повыше и постройнее, увенчанные треугольными крышами. В них глаз еще мог различить черные узкие прорези — ворота Куртубы не отличались шириной. Рассказывали, что навьюченный верблюд может пройти лишь в пять из восьми ворот города: в трое из четырех, ведущих в рабат, и в двое из трех, что открывали путь в медину. Ну а в Верхний двор и подавно не вел ни один проход нужной ширины и высоты, так что купцам приходилось развьючивать верблюдов в караван-сараях у стен рабата и везти товары во дворцы верхних кварталов на ишаках и мулах.

Воистину, тот, кто озаботился устройством кладбища на этом пологом, поросшем кипарисами склоне тоже был очарован открывающимся с холма видом. Впрочем, к закату кладбище опустело: среди покосившихся и стоявших прямо узких тесаных камней, отмечающих могилы, не видать было ни души. Сторож ушел в свой домик у кладбищенской стены, и развел там огонь в очаге — над серой глинобитной стеной уже поднимался дымок.

А на кладбище стремительно опускалась ночь: длинные тени кипарисов сливались с темнотой в ложбинах между могилами, и только белые длинные камни надгробий и обветренные стены мазаров с повыбитой непогодой резьбой и облупившимися изразцами светлели в сумерках.

Когда темнота окончательно затопила склон холма, и единственными огнями на курухи и курухи вокруг остались лишь точки желтого света на холме Куртубы — смотрители уже зажгли фонари и лампы на улицах, — от стены низенького мазара отделилось несколько теней. Еще несколько теней поднялось из чернильной тени под кипарисовой аллеей. И потом кто-то отворил скрипучую деревянную дверь ушедшего в землю заброшенного склепа — и тоже вышел наружу.

И тут на тропинке, идущей от нижних ворот кладбища, послышались шаркающие шаги. Кто-то поднимался по склону между могильных памятников, постукивая дорожным посохом о камни и напевая:

— Я обратился к ветру: "Почему ты служишь Дауду?"

Он сказал: "Потому что имя Али

Выгравировано на его печати".

"Клянусь солнцем" — такова история лица Али;

"Клянусь ночью" — такова метафора волос Али.

По тропинке между могилами шел человек в остроконечном колпаке верблюжьей шерсти — и даже в темноте ночи белел платок, обвязанный вокруг этой шапки. У пояса человека болтались, стукаясь боками и позванивая, медные чашка и кувшин для омовения. А за спиной он нес сумку, из которой торчал свернутый молитвенный коврик. Конечно, это был странствующий дервиш.

Из-за ближайшей колонны-памятника поднялась высокая стройная тень — и заступила дорогу дервишу:

— Кого это несет на честное кладбище с дурацкими нескладными попевками?

А тот сложил ладони у груди и склонился в низком поклоне:

— Приветствую тебя, о элмер-аль-Самар. Да продлит Всевышний твою жизнь на тысячи и тысячи лет!

— Какой я тебе принц Сумерек, о дервиш? Лесть не к лицу суфию, — фыркнула тень в ответ.

Дервиш скорбно вздохнул:

— Приходится работать день и ночь, Чтобы вспахать и очистить поле души.

— Начина-ается, — сердито протянула тень. — Сейчас мы услышим много разной белиберды, перемежаемой бесконечными упоминаниями Имени. Поистине вы, смертные, — отвратительны. Как у вас язык не отсохнет — а он метет у вас, как поганое помело.

— Покаяние — это странная лошадь; Она допрыгивает до небес одним движением С самого низкого места, — смиренно ответил дервиш и снова поклонился.

— Еще один бейт с плохой рифмой — получишь копьем в грудь, — мрачно предупредил дервиша Тарик — ибо это был, конечно же, он.

И рявкнул:

— Ну-ка говори враз, что те надо!

— О элмер-аль-Самар, ты почувствовал самую сердцевину моих мыслей…

Нерегиль зашипел от злости, и дервиш вздохнул и сказал:

— О Тарик! Я хочу предложить тебе и твоим спутникам помощь!

— Как ты узнал о нас, почтеннейший?

Голос женщины звучал мягко и успокаивающе. Дервиш поклонился выросшей рядом с Тариком второй тени, от которой исходил аромат амбры и слышался тихий шелест шелков. Нерегиль вдруг вскинул левую руку, выставив вперед ладонь:

— Назад!

— Отойди, Майеса, — тем же мягким голосом приказала женщина.

Дервиш не обернулся. А если бы обернулся, то увидел, как втягивает длинные изогнутые когти стоявшая за его спиной девушка. Через мгновение ноготки на тонкой белой ручке приняли обычный вид, и девушка убрала ладошку от шеи дервиша.

— Некоторые из моих спутников очень нетерпеливы. И тоже не любят поэзию суфиев, — мрачно заметил Тарик. И не менее мрачно добавил: — Тебе был задан вопрос, человек. Повторить?..

— Не надо беспоиться, сейид, — поклонился дервиш. — Благородный Кассим аль-Джунайд обзавелся множеством врагов — но и множеством друзей. У него много преданных муридов, знающих, как пользоваться талисманами и зеркалом воды. Госпожа горит мстительной яростью, огонь ее гнева виден издалека.

— Покажи, — спокойно сказала женщина.

И протянула тонкую белую руку. Дервиш покопался за пазухой и вложил в светящуюся лодочку ее ладони одинокую некрупную жемчужину.

— Прости своего супруга, о госпожа, — вздохнул дервиш и поклонился — в который раз. — Но шейх предчувствовал неладное, и прежде чем отправиться на встречу с Бени Умейя, распустил твое ожерелье. Мне досталась эта жемчужина.

Ладошка женщины задрожала. Тамийа-хима благословляла ночной мрак — потому что по ее щекам неудержимо покатились слезы. А дервиш взял ее ладонь в свою — грубую и мозолистую — и сомкнул ее пальцы над жемчужиной.

— В Куртубу ведут восемь ворот, и над каждыми — печать Али. Господин и госпожа, конечно, найдут способ проскользнуть под защитной надписью, но площадь правосудия находится в верхнем городе, перед дворцом, за восьмыми воротами. Нам хорошо бы там появиться к третьему призыву на молитву. Завтра пятница, но эти грешники отказались соблюсти праздничный день и выказать милосердие.

— Почему ты нам помогаешь? — резко спросил Тарик.

— Аль-Джунайд — мой шейх. Я обязан ему послушанием.

— Почему ты нам помогаешь? — в голосе нерегиля зазвучала угроза.

— Шейх многому научил меня — и научит еще большему, если не погибнет от руки палача.

— Почему ты нам помогаешь? — Тарик положил руку на рукоять меча.

Дервиш вздохнул.

— Я же сказал. Они — грешники.

Женщина тихо выдохнула и чуть наклонилась вперед.

— Они — грешники, — мрачно повторил дервиш. — Грешники и потомки грешников. И убийц. Пока пролитая ими кровь вопиет к небесам, Ар-Русафа будет заливаться кровью.

— Так ты все знаешь, — прошелестела женщина.

— Да. Поэтому я проведу вас в город и покажу на людей, которые откроют вам двери хранилища рукописей Бени Умейя. Прошло триста лет, но мы найдем запись о том, где они похоронили твою сестру, о Тамийа-хима.

утро следующего дня

…За два квартала перед дервишем уже бежала босоногая оборванная толпа мальчишек. Они размахивали руками и расталкивали прохожих:

— О верующие Куртубы! К нам идет Зу-н-Нун! К нам идет шейх Зу-н-Нун!

В толпе тут же начинали радостно вскрикивать и бросать под бегущие грязные ноги медные данги, а то и дирхемы — мальчишек следовало наградить за хорошую новость и почтить Всевышнего раздачей милостыни — кто знает, возможно, когда святой совершит зикр и разорвет свою хирку, и тебе перепадет заветный кусочек. Рассказывали, что тряпица от рубища Саубана ибн Ибрахима Зу-н-Нуна, дервиша, философа, алхимика и суфия, исцеляет от всех болезней и приносит богатство. Люди кричали:

— Куда, куда он идет? Куда направляются благословенные стопы учителя?

— На площадь перед Пятничной масджи-и-ид!!

И стайка драных птенцов подворотен неслась вперед, вперед, к воротам медины — радовать сердце верующих и извещать о пришедшей в город удаче.

А Зу-н-Нун шел не торопясь, отвечая на сыпавшиеся отовсюду приветствия и благословения. Поднимая вверх руки и размахивая широкими белыми рукавами, он возглашал:

— О правоверные! Всякий, кто чтит пятницу и желает послушать пятничную проповедь, пусть идет за мной, идет след в след и никуда не сворачивает! О верующие Ар-Русафа! Сотворите дуа, не обрекайте себя на утрату сияющей свечи молитвы! Следуйте, о следуйте за мной все, кто слушает мой голос! Следуйте за мной все, кто идет к масджид, кто хочет услышать пятничную проповедь!

И так крича, он прошел под узкую арку ворот медины и, вступив в темный сырой коридор, ведущий сквозь толщу Журавлиной башни, он прошел его насквозь и вышел на залитую утренним солнцем улицу — вверх, вверх, к верхнему городу лежал его путь.

Люди, заслышав его призывы, ахали и качали головами: легко сказать, не сворачивать и идти прямо к масджид. Да, вот-вот должен прозвучать третий крик муаззина — и верующие, совершив положенные молитвы, должны услышать проповедь праздничного дня. Но сегодняшняя пятница была особенной: проповедь — неслыханное дело — велено было отложить. Совершив намаз у себя дома, верховный муфтий Куртубы желал отправиться не в масджид, чтобы там взойти на минбар и сказать верующим укрепляющие слова, — а на Большую базарную площадь перед дворцом у Факельной стены. Там еще со вчерашнего дня сооружены были два высоких деревянных помоста. Один — для Абд-аль-Вахида ибн Омара ибн Умейя и его ближайших родственников, а также кади Куртубы, верховного муфтия и самых уважаемых улемов Ар-Русафа. Этот помост покрыли коврами и разложили на нем шелковые подушки — и ночью поставили вокруг него стражу, дабы подлое ворье не растащило все это великолепие. Второй помост предназначался для еретика-зиндика, отступника от истинной веры, бунтовщика, мятежника и колдуна аль-Джунайда — и его не стали покрывать коврами. Сегодня утром истекали три дня, данные, согласно законам Али, преступнику на размышление и раскаяние. Однако глашатаи уже прокричали на каждой площади, что Джунайд не отрекся от своих заблуждений и предпочел смерть возвращению к истинной вере. Шептались, что Джунайд — шахид, невинный мученик, и его погубили не провинности, а зависть и злоба клеветников. Однако всякий, что-либо смысливший в этой жизни, уже купил место у окна одного из домов, выходящих на Большую базарную площадь. Ну или уже толкался вокруг помостов. Ну или готовился бежать туда со всех ног. На улицах кричали, что палач уже вышел и показывает удары мечом, какими положено сносить головы преступников, а его помощники уже устанавливают деревянные колоды, между которыми растянут для четвертования тело Джунайда.

А Зу-н-Нун, пританцовывая, поднимался по извилистым улицам — вверх, вверх, к узеньким воротам в сторожевой башне Факельной стены.

— За мной, все идите за мной! Пусть идет за мной тот, кто меня слушает! Кто желает услышать и увидеть пятничную проповедь, пусть идет за мной!

Дети кидали ему в подол хирки халву и финики, а Зу-н-Нун кружился, вставая на цыпочки босых пыльных ног, и во всю глотку декламировал:

— Я - суфий, а твое лицо — единственное среди всех красавиц,

Все знают, стар и млад, женщины и мужчины,

Что твои алые губы по сладости — халва,

А халву нужно дарить суфиям.

Между тем, в толпе, поднимающейся в верхний город вслед за кружащимся дервишем, шли два десятка феллахов в пыльной, заплатанной одежде сельских жителей. Впрочем, феллахов в толпе и без них было предостаточно — по веге давно разнеслись слухи о предстоящей казни колдуна и вероотступника. Но эти шли, касаясь друг друга, держась за руки и за полы плащей из грубой верблюжьей шерсти. Их женщины семенили охающей и ахающей стайкой грязных замоташек — так просвещенные горожанки называли своих сельских сестер по вере. В самом деле, химар уже давно следовало повязывать под подбородком — иначе какой смысл помадить губы? Деревенские увальни явно ошалели в огромном городе и боялись потеряться в ущельях улиц между двух, а то и трехэтажными домами.

Тем временем, двое оборванцев из этой жалкой толпы обменивались такими речами:

— А это что за благочестивая белиберда? — Тарег имел в виду стихи про халву, которые раз за разом распевал Зу-н-Нун. — Почему дервиш поет любовные стихи? Извращение за извращением… — сердито шипел нерегиль.

— Это не любовные стихи… ммм… в обычном понимании, — хихикнула идущая с ним бок о бок женщина и поправила ткань химара на носу.

— В смысле? — мрачно переспросил нерегиль.

— Стихи говорят о любви — но не к женщине, — платок заглушал хихиканье женщины, однако было понятно, что она веселилась от души. — Они говорят о любви ко Всевышнему.

Тарег охнул:

— Это не лезет ни в какие ворота! Скажи, что ты шутишь!

— Между прочим, эти стихи сочинил Джунайд, — продолжала веселиться Тамийа-хима.

— Прости, но я был о твоем супруге лучшего мнения, — отрезал нерегиль. — Уж он-то не должен был поддаваться на дурацкие суеверия и оскорблять Единого своими странными домогательствами.

— Мы пролили много крови в сражениях на остриях слов, и еще больше мы пролили чернил — в том числе и тогда, когда кидались друг в друга чернильницами, — фыркнула женщина. — Но увы: я могу дать Джунайду напиток лимпе и продлить его молодость, но не могу изменить его природы — он остается человеком и… ашшаритом.

И Тамийа-хима вздохнула с грустью — притворной или подлинной, осталось скрыто за тканью химара.

Тут шедшие перед ними Майеса и Ньярве остановились как вкопанные. Из темной арки ворот дохнуло сыростью и могильным холодом. Тарег поднял глаза: над невысоким, в десять зира, сводом, выбит был круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка — Али, Али, Али. Точно такой же, как на том входе. Нерегиля замутило — от нахлынувших воспоминаний и вскипевшей следом ярости. Сзади напирал народ.

Тарег тяжело задышал — как и остальные, он чувствовал преграду как упершуюся ему грудь ладонь. Майеса наклонила голову и застонала сквозь сжатые губы. И тут с другой стороны черного прохода, из залитого солнцем проема в его конце донеслось:

— О следующие за мной! Проходите же, идите за мною след в след, никуда не сворачивая!

Со свистом выпустив воздух сквозь стиснутые зубы, Тарег двинулся вперед. Майеса и Ньярве, шедшие впереди, зашипели, но шагнули в тень арки.

Не успели они, дрожащие и замерзшие как в зимний холод, выйти на солнце, как в небе над их головами поплыли пронзительные человеческие вопли. Со всех минаретов всех пятнадцати мечетей Куртубы понесся третий призыв муаззина. Пятнадцать голосов, сливаясь в нестройный отвратительный визгливый хор, завывали и повторяли — Имя за Именем. Тарега снова замутило. У Тамийа-хима пошла носом кровь — на ткани химара стало расплываться бурое пятно.

Люди на крохотной привратной площади и на улице впереди и позади них молитвенно падали ниц, прямо на булыжники мостовой Верхнего города.

— Чтоб вам всем так и сдохнуть кверху жопой, — пробормотал нерегиль, дрожа от ненависти и опускаясь на колени.

… - И благородный Абд-аль-Вахид ибн Омар ибн Имран ибн Умейя в своей милости и мудрости призывает Амр ибн Бахра аль-Джахиза, факиха Куртубы, дать ответ на вопрос: какой кары достоин вероотступник, упорствующий в своих заблуждениях?

Аль-Джахис, представительный мужчина за сорок, с соответствующими должности животом и курчавой бородой, степенно кивнул и ответил:

— Воистину смерти!

Люди на Большой базарной площади толкались и перешептывались, переминались с ноги на ногу и тыкали пальцами в сановников Бени Умейя на ковровом помосте: там искрились драгоценные эгретки на чалмах, метали разноцветные искры перевязи с саблями в дорогих ножнах, пылала на утреннем солнце парча кафтанов. Гвардейцы Умейядов, рослые, высокие воины в роскошных затканных узорами халатах из золотого шелка поверх кольчуг, сдерживали молчаливо напиравшую на их шеренги толпу.

— И благородный Абд-аль-Вахид ибн Омар…

Огласитель приговоров судебного ведомства продолжал опрашивать власть предержащих согласно обычаю: теперь он задавал свой вопрос старшему улему Пятничной мечети, устаду аль-Хасану ибн Махладу — как до того задавал его самому главе Умейядов, его вазиру, кади Куртубы и факиху. Народ на площади скучал, нетерпеливо прислушиваясь к тягомотине законников — людям уже хотелось перейти к, скажем прямо, сладкому.

Джунайда поставили на колени посреди второго помоста — прямо на голые доски. На плечах ему оставили лишь белый соуб. Грудь, локти и запястья приговоренного стягивала крепкая веревка из верблюжьей шерсти — два ее конца держали в руках помощники палача, вставшие по обе стороны от преступника. Палач, с обнаженным ханаттанийским тулваром в руке, стоял прямо за спиной Джунайда. Люди с охами и ахами показывали друг другу пальцем на громадный изогнутый меч — говорили, что старый Омар выписал его из самой столицы Ханатты, вместе с искусным палачом.

…- Воистину смерти!

Верховный муфтий Куртубы сказал свое веское слово — и огласитель приговоров повернулся к Абд-аль-Вахиду и отдал глубокий поклон.

— Преступник приговорен к смерти! — разогнув спину, воскликнул он.

— Приступайте! — взмахнул рукой глава Бени Умейя.

Помощники палача вынули из ножен джамбии: Джунайда следовало развязать, чтобы разложить на помосте более подходящим для четвертования образом.

Изогнутое лезвие кинжала разрезало веревку точно между локтями приговоренного. Второй помощник дернул ее, чтобы смотать и отложить в сторону. Спешить им было некуда. Народ на площади хотел зрелища.

Когда над помостом вдруг с шелестом что-то мелькнуло, никто не сообразил, что это. Ярко-алое платье с широкими рукавами до земли — оно вдруг вспыхнуло прямо рядом со стоявшим на коленях Джунайдом.

Когда на лица ближайших к помосту стражников хлестнуло горячей кровью, кто-то вскрикнул.

Когда на площади завопили от ужаса все, кто мог вопить, палач и оба помощника уже корчились и катались по доскам, молотя каблуками сапог — из их раскромсанных шей брызгала во все стороны яркая красная кровь.

Джунайда на помосте уже не было. Впрочем, до него уже никому не было дела.

Женщина в ярко-алом шелке перемахнула в жутком, птичьем, нечеловеческом кувырке на соседний помост, и все поняли, что сегодня утром на этой площади умрут совсем другие люди. Следом за ней на ковры с хлопаньем рукавов вспрыгнули три другие демоницы, и кровь фонтанами забила во все стороны — женщины в развевающемся желто-розовом и сиреневом шелке полосовали людей парными мечами-тикка.

От них пытались отбиться, кто-то успел выхватить ханджар — его лезвие перехватила изогнутая длинная гарда тикки и выдернула из так и не успевшей нанести удар руки. Кинжал кувыркнулся в воздухе. Свистнула тикка, человек заорал, зажимая обрубок руки, из которого мелкими брыгами пылила кровь. Над площадью раздались пронзительные вопли, перекрывшие крики мечущейся толпы: над головами орущих и бестолково давящихся людей пронеслись еще три женские фигуры — и как стервятники, спикировали в свалку на помосте для сановников Умейядов. Одна из них вцепилась зубами в то, что осталось от руки несчастного — тот дико заорал, пытаясь стряхнуть с булькающего красным обрубка мотающую гривой женщину в ослепительном, цыплячьего цвета шелке.

Умейяды дрались отчаянно — но в тесноте и давке среди подушек они спотыкались и падали, не имея возможности обнажить мечи. Женщины хлестали рукавами, как змеями, обвивали ими руки — и дергали на себя, прямо на лезвия тикки.

И тут еще целая стая этих дочерей иблиса бросилась прямо в толпу на площади: меткими, секущими ударами они вспарывали артерии на горле, и люди с воплями кидались в разные стороны от дрыгающихся на коленях, разбрызгивающих горячий красных дождь тел. В уводящих с базарной площади проулках, в арках и дверях домов верещали женщины и дети — их давили, сбивали с ног и топтали ногами. Люди рвались прочь из страшной ловушки между высокими стенами- и забивали телами все возможные пути отхода.

Очнувшиеся от обморочного оцепенения стражники кинулись кто куда: кто на помощь знатным Умейя на роковом помосте — там, впрочем, уже почти никого не осталось в живых, демоницы вцеплялись когтями в лица еще размахивающих руками и ногами людей и с урчанием припадали к кровавым ранам, — а кто на помощь обезумевшим людям на площади — воины копьями и дротиками пытались достать перелетающих и кувыркающихся над головами тварей в роскошных платьях.

Тут заревела труба, и распахнулись ворота аль-касра — в толпу на площади врезалась еще сотня гвардейцев Умейядов. Их тут же начали облеплять и сбивать с ног виснущие на рукавах, истошно верещащие люди.

— В масджи-ид! Нужно укрыться в масджи-ид!! — с балкона дома кади надрывался какой-то человек. — Все в масджи-ид! Нечисть туда не пройде-ет!

Через мгновение на балконе полыхнул розово-желтый шелк. Человек зашатался, зажимая ладонями плюющийся кровью длинный разрез у себя под подбородком.

— Не пройдет, — прошептали его холодеющие губы.

Последнее, что он увидел в жизни, было улыбающееся лицо женщины ангельской красоты. Его тело перегнулось через перила балкона и сорвалось вниз, на скользкий от крови булыжник Большой базарной площади Куртубы.

Перед Голубиными воротами масджид кружился дервиш. Для стоявших на высоких ступенях под резной подковой арки входа полы его одежд и рукава раскрывались ярким белоснежным цветком. За танцем, сама, наблюдало всего пять человек, из них трое женщин, — все взрослое население города толпилось на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

В самой мечети, кроме нищих, трех десятков благочестивых верующих с семьями и учеников местного медресе, усевшихся под арками боковых залов, не было никого. На пятничную проповедь, явиться к которой призывал Зу-н-Нун, не пришел почти никто — даже сам верховный муфтий, которому следовало ее произнести. Все толпились на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

Третий призыв муаззина, давно отзвучавший в голубом небе утра над Куртубой, никого не призвал к молитве в масджид. Людям хотелось сладкого, а его давали на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

Когда с западного конца квартала, от Факельной стены и базара, донеслись странные крики, дервиш прекратил кружиться и на мгновение замер. Потом Зу-н-Нун поднялся по ступеням, вошел в масджид и звучно крикнул:

— Верующие Куртубы! Вы можете расходиться по домам — пятничная проповедь произнесена и сказавший ее благословил ваши головы!

Люди, испуганно и недоверчиво переглядываясь, стали подниматься с плит пола и сворачивать молитвенные коврики. Из дверей Прощения за минбаром, которые вели в женский зал масджид, опасливо выглянули две хорошенькие головки в белых прозрачных химарах.

Вахид ибн Муавия, кузнец и староста своего квартала, наконец решился подойти к уважаемому шейху суфиев и поклонился:

— О учитель! Смиреннейше прошу тебя разъяснить твои слова! Как понимать, что пятничная проповедь уже произнесена? На минбар никто не всходил, и оттуда не донеслось ни единого слова!

— Ты говоришь истинную правду, о Вахид, — ответил дервиш. — Вы ничего не слышали, однако проповедь была сказана. Сегодня ее произнес ангел тишины.

Люди ахнули и осели на пол в земных поклонах.

— Расходитесь по домам, правоверные, — жестким страшным голосом сказал Зу-н-Нун. — Ибо ангел тишины, благословив праведных, отлетел. На смену ему летит другой ангел — и в руке у него окровавленный меч возмездия.

Через несколько мгновений масджид, лестница и площадь перед воротами опустели.

Крики, несущиеся от Факельной стены и дворца, становились все громче. Вскоре на площадь перед Голубиными воротами вбежали первые перепуганные беглецы с базара. На мгновение замерев перед величественной аркой входа, они осмотрели безлюдную площадь — и побежали прямиком внутрь масджид.

…- Они ведь не могут, не могут сюда пройти, правда, папа?..

Мальчишка стучал зубами, прижимаясь к отцовскому боку. Его звали Дуад, и ему было всего лишь семь полных лет. Когда нечисть ворвалась во дворец, он сидел рядом с отцом, а не на женской половине. Двое гвардейцев вбежали в Оружейный дворик и закричали, что на тех, кто сидел на площади, напали демоны. За их спинами тут же раздались истошные, исходящие смертным ужасом вопли, завершившиеся нечеловеческим визгом и хрипами, — и Дуад понял, что демоны уже во дворце. Отец подхватил его за руку, и они помчались в харим, за мамой и сестрами, а потом рабы вывели их через потайную садовую калитку и переулками довели до масджид. Однако перед тем, как выбежать из Оружейного двора, Дуад оглянулся. Он увидел, как распахнулись занавеси входа во внутренние комнаты, и на солнце бесшумно, невесомо выпорхнуло существо невероятной красоты. Длинные темные волосы развевались у него над плечами, полы черной прозрачной накидки колыхались за спиной, как крылья бабочки. В руке существо держало длинный, прямой, блестящий красными каплями меч. Тут Дуад отвернулся и больше не оглядывался, потому что знал, что услышит за своей спиной: вопли смертного ужаса и хрипы умирающих в муках людей.

Отец ободряюще похлопал Дуада по спине — мол, не бойся, все будет хорошо. Они сидели не своих обычных местах рядом с михрабом, прямо перед максура, - тем, кто вбегал в масджид, спасаясь от мечей летучих тварей, было не до приличий и почетных званий. Сейчас Фадль ибн Аббас ибн Умейя, отец Дуада, сидел за колонной бокового зала, пристроенного во времена халифа Мухаммада, в котором обычно проходили занятия богословской школы. Рядом сидели и утирали потные лбы трое невольников, младший брат отца, Даула ибн Аббас, двое его сыновей, Бахр и Зайят, и их рабы. Мама, сестрички, а также жены и рабыни дяди Даулы дрожали от страха в женском зале масджид.

Дуад поднял голову и уставился на золоченые резные балки потолка, которые ему так нравилось всегда разглядывать. К ним сейчас поднимались стоны, поскуливания, плач и молитвы сотен людей — масджид была полна народу.

Под знаменитыми своей ангельской резьбой двойными арками максуры совещались улемы — их шепот и возгласы разносились далеко по залам.

Дуад посмотрел в сторону высокого минбара. За ним круглилась арка, резьбу которой составляли изречения Али. Окованная бронзовыми гвоздями деревянная дверь под ней была наглухо захлопнута. Из высокого квадратного окна над аркой, из-за розеток и переплетения линий каменной решетки-шебеке доносились шепот, попискивания и плач — за закрытой дверью сидели женщины. Как там мама и Ульвия с Наргиз?

Вдруг от всех трех ворот масджид донесся грохот. Люди ахнули и развернулись в сторону трех темных прямоугольников запертых изнутри дверей.

Грохот повторился. Засовы оделись синим колдовским пламенем и лопнули, разлетевшись на мелкие части. Сидевшие у дверей люди заверещали от страха и боли — кого-то посекло осколками.

Все три двери в масджид с глухим стуком распахнулись настежь.

В каждом залитом солнечным светом проеме нарисовалось по высокой стройной фигуре с прямым мечом в руке.

Устад Абдаллах ибн Ганим, улем Пятничной масджид, бесстрашно развернулся к дверям и крикнул:

— Прочь отсюда, неверные твари, отродья шайтана, помесь гула и шакала! Над этими воротами — печать благословенного Али! Прочь отсюда! Вам не пройти в дом Всевышнего!

Ему ответил звучный, нечеловечески-звонкий, как голос медных бубенцов, голос:

— Ваше право на убежище отнято вашей неправедностью! Вы восстали против своего природного господина, повелителя верующих, халифа Аммара ибн Амира! Печать Али не защитит того, кто отвергает законную власть потомка Али! Вы обрекли на смерть невинного и как собаки сбежались лакать его кровь, презрев призыв на молитву и долг верующего! Печать Али не защитит нечестивых и лицемерных! Вы, улемы и законники! Какому закону вы служите? Пролитие невинной крови не прощается никогда! Вы хотели крови? Вы ей захлебнетесь!!

Последний выкрик стоявшего на пороге масджид шайтана эхом заметался под золотой резьбой потолка и черными и розовыми мраморными колоннами бесконечных галерей.

Следом раздался согласный вопль сотен людей: снаружи, над всеми тремя входами в масджид, что-то с грохотом лопнуло и разлетелось на мелкие каменные осколки — за спиной у каждого демона, стоявшего в солнечном проеме, словно осыпался мелкий сыпучий дождик. Не все поняли, что случилось, — ужас и так был слишком силен. Зато те, кто понял, упали на свои лица и даже не попытались куда-либо спрятаться, когда в дом молитвы с визгом и хохотом влетела полосующая острыми мечами нечисть.

Над каждой из трех дверей масджид разлетелся в каменную крошку круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка. Печать Али была разбита — и теперь ничто не могло защитить людей, искавших убежища в ее спасительной сени.

… - Вы хотели крови? Вы ей захлебнетесь!!

Тарег чувствовал, что сквозь него словно дышал кто-то огромный и горячий, — сила пронизывала его столь напряженно, что, казалось, из кончиков пальцев вот-вот хлынет кровь. По лицу текли струи пота, позвоночник выгибала судорога, болезненная и сладкая одновременно. Если бы у него хватило времени, он бы успел испугаться: через него не могло идти столько силы — а синеватые змейки извивались даже по простому клинку меча смертных.

Не в силах более терпеть эту муку, он закричал — выплескиваясь, выбрасывая в крик все, чем он захлебывался у этих дверей. "Эдро!", "откройся!" Слово на языке нерегилей вспыхнуло шаровой молнией — и ненавистная печать взорвалась в своем каменном круге. В открывшуюся брешь с торжествующими воплями бросились аураннцы.

Все еще задыхаясь и пошатываясь, он вошел в полыхающий тысячами Имен зал — прожилки на розовом мраморе уходящих в бесконечность колонн казались венами на ободранном от кожи живом мясе. Запутанные в резную каменную вязь Имена раняще переливались повсюду — над арками, над дверями, над нишей михраба.

Вокруг метались крики и яркие ткани, взбескивала сталь. Тарег медленно шел через бедственную круговерть избиваемой толпы — словно призрак, бесшумно и безучастно скользя над лужами крови, мимо корчащихся в судорогах тел и мельтешения истошно вопящих теней. Он направлялся к минбару — высокому каменному возвышению, покрытому красно-сине-золотой резьбой.

Поднявшись по ступеням, Тарег встал во весь рост на кафедре проповедника и огляделся. На гладкой полированной поверхности налоя лежала раскрытая Книга ашшаритов. Мстительно улыбнувшись, нерегиль уперся в нее ладонями и с наслаждением, медленно сдвинул ее к краю — посмотрел, и столкнул вниз. Возможно, тяжеленный том упал на кого-то — но среди бьющихся под сводами масджид воплей трудно было расслышать еще один.

С высоты минбара Тарег ясно видел резной золоченый фриз под изогнутыми раковинами свода над священной нишей. Оттуда на нерегиля смотрели девяносто девять Имен, растеревшие в порошок его свободу и достоинство в то проклятое утро над Мадинат-аль-Заура.

— Аль-Адлю, Справедливый, — тихо проговорил Тарег, дрожа от бессильной ярости. — Аль-Мумииту, Убивающий, — и нерегиль перевел взгляд на бестолково мечущуюся по залу толпу мерзавцев. — Халва и Возлюбленный, надо же… Убивающий — вот это истина, подлые вы ублюдки. Это отучит вас сбегаться на казни…

По белому мрамору налоя хлестнули красные брызги. Тарег положил в них ладони и снова поднял глаза на золоченые переплетения ашшаритской вязи:

— Аль-Мааниу, Удерживающий.

И тут же схватился окровавленными руками за горло — петля гейса стала затягиваться, перехватывая дыхание.

Откашлявшись, Тарег упрямо уставился на ненавистные буквы:

— Значит, вы меня взяли — и держите. Что ж, посмотрим, что у вас получится…

Прошептав свой вызов, нерегиль закашлялся снова — но теперь он был спокоен. Завтра его замысел осуществится в своей полноте. И этому уже ничего не сможет помешать.