Замок Вечности

485 год аята, осень, Каср-аль-Хульд

…— Да сжалится надо мной Всевышний и приберет меня! За что мне такой позор, такое поношение, такое бедствие из бедствий! Посмотри на себя, поганец, напасть, несчастье матери! Ты пьян с утра!

Всплеснув унизанными браслетами руками, Ситт-Зубейда плюнула и села на подушку.

Меж тем одаренный всеми этими нелестными прозвищами халиф Мухаммад аль-Амин зевнул и, смаргивая красными после утренней попойки глазами, расплылся в благодушной улыбке. Пошатнувшись и ухватившись за плечо гуляма, он отмахнулся:

— Да будет вам, матушка!..

И икнул.

Его снова мотнуло, мальчишка тоже зашатался. С трудом восстановив равновесие, аль-Амин икнул еще раз, отмахнулся куда-то в сторону — видимо, от еще одного укоряющего собеседника, — и жалостно пробурчал:

— Что ж вы, матушка, мне и сесть не предло… иии-ип!.. — предательская икота одолела снова.

Подушка, которую метнула Ситт-Зубейда, попала ему точно в лицо. Аль-Амин пошатнулся — и грохнулся на спину, плашмя растянувшись на ковре.

— Гаденыш! Пропойца! Чтоб тебя джинны взяли! — потрясая звенящими руками, заорала мать халифа.

Хихикая, аль-Амин присел и, нашарив слетевшую с левой ноги туфлю, надел ее обратно. И опять икнул.

— Вы бы лучше умыться подали, матушка, — заметил он и, прижав руку к груди, выпучил глаза и задержал дыхание.

Поборовшись с икотой несколько мучительных мгновений, аль-Амин с шумом выпустил воздух и поправил на голове новомодную, с левым хвостом, чалму. Почесал под ней, брезгливо отряхнул с рук волосы.

И сел поудобнее.

— Ну, зачем явился? — мрачно спросила Зубейда. — Денег больше не дам.

И махнула рукой невольнице — подавай, мол, напитки. Девушка быстро поднесла поднос с кувшином и двумя чашечками сине-зеленого лаонского стекла.

Помявшись, аль-Амин вздохнул и ответил:

— Не знаю, что решить. Оттого и напился, матушка.

— А чего тут решать? — мрачно усмехнулась Ситт-Зубейда. — Будешь и дальше потакать солдатне, совсем на шею сядут. Говорят, аль-Хайджа давеча похвалялся, что вызвал бы этого кармата, Закравайха или как его там, на поединок и убил, как цыпленка. Но, мол, поскольку войску третий месяц не плачено, он воевать не пойдет.

— Этот кармат надерет Хайдже задницу одной левой, — неожиданно серьезно ответил Аль-Амин. — Закравайх убил вождя племени асад, а тот гнул лошадиные подковы пальцами одной руки.

И принял чашку с шербетом от невольницы.

— Вот и я так думаю, — со вздохом отозвалась Зубейда. — Так чего ты мучаешься? Надо будить нерегиля — уж он разберется с этими еретиками!

Аль-Амин хлебнул и сморщился:

— Тьфу, гадость… что это?

— Лимонный сок со льдом, что это еще может быть? — сварливо отмахнулась мать. — Ну?..

— Боязно мне, — мрачно проговорил халиф.

Зубейда нахмурилась:

— Книжку Яхьи ибн Саида прочитал?

— Угу, — пробурчал аль-Амин, морщась и отхлебывая снова. Похрустев льдом, он шмыгнул носом и добавил: — Только от этой книжки, матушка, мне только хуже стало. По мне, пусть эта тварь спит, где ее положили.

Проводив глазами шлепающего задниками туфель сына, Зубейда мрачно склонила голову. Занавес за халифом упал, шаркающие шаги — и гулкий дробот каблучков гуляма — постепенно затихли в длинных переходах.

Каср-аль-Хульд, Дворец Вечности, супруг подарил ей незадолго до смерти, и с самого начала дворец казался женщине великоват. Зубейда чувствовала себя в лабиринте комнат и двориков как в платье с плеча свекрови — хотя, конечно, любимая и почитаемая супруга халифа никогда не носила чужих передаренных платьев.

Мать Харуна предпочитала жить в Баб-аз-Захабе, сердце интриг и дворцовой жизни, и не давала сыновьям и шагу ступить без своего одобрения.

Когда свекровь умерла, Зубейда молча выслушала рассказ о похоронной процессии: Харун шел по осенней грязи босиком, плечом, наравне с простыми носильщиками, подпирая платформу с гробом. Зубейда послушала-послушала — да и вздохнула с облегчением. О матери Харуна ходили самые разные слухи. Некоторые договаривались до того, что она велела отравить своего старшего сына — ибо аль-Хади как халиф ее не устраивал: мол, слишком много воли брал да мать не слушался. Кто-то говорил, что его отравили грушей. Кто-то шептал, что госпожа Хайзуран велела пойти к сыну доверенной рабыне, взять подушку, положить на лицо и не слезать, пока тот не помрет. А кто-то плел, что аль-Хади, мол, и вовсе не хотели травить, а рабыня несла грушу с ядом для своей соперницы, халиф увидел ее с подносом из окна, захотел отведать груши, да так и помер из-за чужой зависти.

Но теперь Хайзуран была уж девять лет как мертва — а Зубейда свободна от ее опеки. И ревности. Вот только разделить долгожданную свободу ей было не с кем — ар-Рашид лежал в пыльном вилаяте под стенами Фаленсийа, там, где его застала смерть.

Ей рассказали, что Харун почувствовал приближение смерти — черная немочь грызла ему внутренности уже давно, и уже добралась до паха, — и приказал остановить караван. И к вечеру умер в пыльном сухом саду под пожелтевшей яблоней — дом, в котором он решил ночевать, стоял давно заброшенный. Гулямы выломали старую дверь, обернули тело саваном, положили на рассохшиеся доски и зарыли у корней дерева. По прошествии нескольких месяцев после смерти супруга Зубейда приказала снести дом и на его месте возвести мазар, а у спиленного дерева — корни она не решилась трогать, чтобы не потревожить тело, — положить плиту мервского мрамора. Ей говорили, что мазар стоит заброшенный и пустой. Зато над гробницей погибшего в этом злосчастном городе Али ар-Рида возвели огромную мечеть с лазоревыми куполами, и в ней не смолкают молитвы паломников и возгласы дервишей. Еще ей рассказывали, что вилаят около мечети имама ар-Рида давно перестал быть захудалой деревушкой и разросся в целый городок. Его назвали Мешхед — Место Мученичества, и там уже целых четыре кававан-сарая и два рынка. А что — люди тысячами приходили поклониться могиле праведника, паломникам нужно было есть-пить и где-то останавливаться. Поговаривали, что если дела пойдут так и дальше, Мешхед превратится в подлинную столицу Бану Курайш, а Фаленсийа окончательно захиреет. После той страшной осады город так и не оправился, а дворец, где Али ар-Рид претерпел мученическую гибель от рук нечестивого нерегиля, и вовсе стал проклятым местом…

Вспомнив про нерегиля, Зубейда нахмурилась еще сильнее и затеребила подвески на кованом кольце серьги — как только она могла их носить, эта легендарная Айша, тяжесть-то какая, литое, не дутое ведь золото…

Вспомнив про Айшу, Зубейда опять обратилась мыслями к треклятому нерегилю — и, громко вздохнув, обернулась к занавесу под аркой. Из соседнего покоя доносился веселый девичий гомон — конечно, на фарси.

— Мараджил!.. Сестрица!.. — громко крикнула Ситт-Зубейда.

Стрекот парсиянок многократно усилился, зазвенели браслеты, затопотали босые маленькие ножки, зашелестели ткани. Занавес поднялся, являя взору госпожи Зубейды ту, что когда-то давно, невообразимо давно — два десятка лет прошло, поди ж ты! — была ее главной соперницей, голубым глазом, бедствием и ночной змеей.

— Ушел?.. — с порога засмеялась Мараджил. — Хочешь винограду? Куланджарский, у вас такой не растет!

Расшитый золотыми цветами шелк переливался у нее на плечах, апельсинового цвета юбка мела ковры, а концы широченного кушака спускались почти до подола. Перебирая жемчужины на поясе, Мараджил локтем оперлась о колонну. Перья фазана над эгреткой парчовой шапочки задорно колыхались, белые зубы сверкали, а черные — ни единого седого волоса, это в тридцать-то шесть лет! — локоны на висках по-змеиному круглились.

Смерив завистливым взлядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:

— И как это ты не полнеешь, сестрица?

И с сожалением откусила от очередного финика.

Мараджил звонко расхохоталась.

— Легко тебе смеяться, — пробурчала Ситт-Зубейда и надулась.

— Ну будет тебе, матушка, — ласково улыбнулась Мараджил, почтительно присаживаясь на самую маленькую подушку.

«Матушка».

Тут Зубейда не смогла сдержать ответной улыбки и расплылась лицом почти против воли.

Мараджил придумала ей это прозвище все те же двадцать с лишним лет назад, — когда хлопающим рукавами вихрем вторглась в покои харима и полностью и безраздельно завладела сердцем Харуна и ночной крышей дворца. «Примите знак почтения от ничтожной рабыни, матушка», — написала парсиянка. И передала здоровенную дыню и мохнатого хомяка. Зубейда тогда кормила грудью дочку и воистину походила на масляный шарик. Завидев пухлые щеки зверька и оценив размеры дыни, она пришла в дикую ярость. Супруга халифа выкинула во двор все ларцы с платьями — те не сходились после родов, но Зубейде почему-то казалось, что еще чуть-чуть, и она в них влезет. Вслед за ларцами она выкинула посланного с письмом от Харуна евнуха. «Или я — или она!». Зубейда орала и топала ногами, пугая младенца и невольниц. Харун примчался как был, распоясанный — и с мокрыми после любовных игр с Мараджил шальварами. Отчаявшись вымолить прощение — отослать дерзкую рабыню он отказался наотрез — ар-Рашид уединился во Дворце вечности. Он велел постелить себе на террасе и отправил к ненаглядной супруге наглеца, пропойцу и гения Абу Нуваса. Стихоплет пришел к ней под занавеску и, тренькая на тунбуре, завел рассказ про то, как Харун то, да Харун се, да помните ли, прекрасная госпожа, как вы однажды купались в пруду под сплетенными ветвями жасмина, и халиф увидел вас обнаженной, и как он не смог найтись со стихами, а потом, пораженный вашей красотой, выговорил:

Погибель очи увидали, В разлуке гибну от печали.

И он не знал, что сказать после этого, и позвал меня, ничтожного Абу Нуваса, и я дополнил его бейт своими:

Погибель очи увидали, В разлуке гибну от печали. Тоскую по глазам газели, Что под деревьями горели. Вода из светлого сосуда Лилась, и совершалось чудо. Увидев нас, она смутилась, Смутясь, ладонями прикрылась, Сосуда светлого нежнее. Как я желал остаться с нею! [2]

А надо сказать, что пока Абу Нувас тренькал на тунбуре, Зубейда безутешно рыдала, и поэт велел невольницам принести им по чаше кутраббульского вина, прогоняющего все печали. И она выпила полную чашу — и это была большая чаша, нисфийа, а вина в рот она не брала очень давно, все время, пока кормила грудью. Зубейда опьянела и снова преисполнилась ярости. Приказала принести плетку и пошла в покои Мараджил — «где ты, дерзкая коза, я тебя выдеру!». А парсиянка горевала в разлуке с халифом и тоже выпила, одну за другой, две чаши-сулсийа дарабского, и изрядно захмелела.

Плетку Зубейде не дали, и она гонялась за соперницей с полотенцем. Мараджил визжала от страха и пыталась убежать, заплетаясь ногами. Вцепившись друг другу в волосы, они свалились в пруд и едва не утонули, а вода по зимнему времени была ледяная, — и отпаивали обеих подогретым вином. Ближе к утру женщины пришли к соглашению, что ни один мужчина в мире не стоит даже крохотной слезинки, не то что загубленного в грязной воде платья. И, кликнув придворного звездочета, попытались составить календарь посещений Харуна на ближайшие месяцы: «Бери его на три дня! Да что на три — на четыре — иип! иип! проклятая икота! — бери! не видала я, что ли, его зебба!». Помудрив над разложенным свитком в течение еще одной бутыли, обе вспомнили, что забыли про месячные и в досаде плюнули на свою затею. Надо сказать, что с той памятной попойки они еще не раз ссорились — и однажды Зубейда все же оттаскала Мараджил за волосы. Это случилось, когда парсиянка — ох, пятнистая змея, ох, страшная собака! — свела Харуна от жены прямо с ночной крыши, под предлогом, что, мол, разболелалась и нуждается в утешении. Ар-Рашид был пьян, и подскользнулся на лестнице, и сломал ногу, и хорошо что не шею, и Ситт-Зубейда ворвалась к Мараджил подобно ифриту — «довольна, сучка?! погубила господина, о скверная, о блудливая, о мерзкая!», — а та лишь плакала и извинялась, так что Зубейда дернула ее за косу всего-то пару раз.

Так что вот так. «Матушка». Обиды забылись, а прозвище осталось. К тому же, теперь они обе матушки, что уж тут говорить.

Все еще улыбаясь, Зубейда похлопала по шерсти большого ковра — присаживайся, мол, ближе, сестричка. И махнула невольницам:

— Принесите-ка нам еще шербету и винограда!

И милостиво кивнула Мараджил:

— Возьми подушку побольше, а то что сидишь, как на насесте!

Мараджил улыбнулась в ответ и приказала своей невольнице:

— Эй, Рохсарё! А вон на полу подушка лежит, далеко улетела. Давай-ка ее сюда, девушка!

Рабыня послушно метнулась к майясир, на которой только что сидел аль-Амин. Бестолково захлопотала, принялась возить ладонью по ковру, словно что-то собирая, а потом зачем-то стала отряхивать подушку.

— Что копаешься, о неразумная! — гаркнула Ситт-Зубейда.

Воистину, парсиянки среди рабынь самые тупые, непонятно, за что посредники такую цену ломят…

Наконец, глупая девка положила подушку рядом с матерью халифа, Мараджил послушно на нее уселась и посерьезнела:

— Э, Зубейда, тут уж ничего не сделаешь. Как ни уговаривай ты Мухаммада, пока он сам за ум не возьмется, ничего у тебя не выйдет. Пожелает он сойти с осла шайтана и оставить пьянство — остепенится. Не пожелает — так и будет пить с евнухами.

— Он теперь нового завел, — скрипнула зубами Зубейда. — Слыхала?..

— Ты о Кавсаре? — усмехнулась Мараджил. — А как же. Мои девчонки стрекочут о нем без умолку — писаный, мол, красавец.

— Что ж может быть плохого за пять тысяч динаров? — подбираясь, как змея, зашипела мать халифа. — А девкам-то твоим он на что? Евнух-то?..

Вокруг них зашебуршались и захихикали. Мараджил, качнув перьями на шапочке, обернулась к давешней дурочке, таскавшей подушку:

— Что, Рохсарё? Хорошо бодается гулям моего племянника?

Девушка зарделась и прикрыла полные губы краем ярко-фиолетового платка.

— Такой прут у него, говорит, что после всего еле до комнаты доковыляла, — фыркнула Мараджил. — Ну-ка покажи еще раз, какой у него! Э, Рохсаре, что ты хихикаешь, глупая, покажи, покажи госпоже рыбу-бизза!

Оценив расстояние между ладонями хихикающей рабыни, Зубейда подумала, что там и впрямь с бизза величиной.

— Фу ты пропасть, я-то думала, он кастрат, — пробормотала она, и от утреннего веселого расположения духа не осталось ни следа.

Непроницаемые и черные, как две маслины, глаза Мараджил, казалось, даже не отражали солнечный свет. Ямочки на щеках разгладились, и родинка над уголком губ перестала плясать в улыбке.

— Что делать-то мне? Что делать?.. — горько прикрывая глаза, спросила Зубейда расплывающийся над курильницами воздух.

От резкого запаха алоэ ее вдруг замутило — над Тиджром ходили тучи, собирался дождь, и бедная голова напомнила о смене погоды тупой мутной болью.

— Я пришлю тебе своего врача, — из взвеси перед глазами донесся голос Мараджил. — Он сабеец, мой Садун, и понимает в звездах лучше, чем ваши ашшаритские шарлатаны.

— Вечно вокруг тебя толкутся неверные, — сварливо отозвалась Зубейда и тут же сморщилась — в затылке кольнуло.

Мать аль-Мамуна ничего не ответила — наверняка, лишь улыбнулась своей странной, немного отсутствующей, словно не в себе женщина, улыбкой.

Мараджил-хохотушка иногда замирала, как замерзшая в камень птица на ветке, — стеклянной пленкой затягивало глаза, пухлые губы приоткрывались, как клюв распираемой льдом пичуги. Поговаривали, что парсиянка приняла веру Али уже после того, как оказалась в хариме эмира верующих, — вроде как ее привезли из Ушрусана, вечно бунтующей страны в горах Пепла. А в Ушрусане, рассказывали, до сих пор поклоняются огню, рвущимся из-под земли столбам пламени, и правоверных там меньше, чем воды в пустом бурдюке. Передавали, что отец и братья Мараджил, в числе других знатных людей той страны, подняли мятеж против власти халифа. Восстание подавили, казнив, как водится, зачинщиков, а женщин из харимов мятежников продали в рабство. Так красавица-принцесса оказалась сначала на знаменитом невольничьем рынке в квартале Карх, а потом в Младшем дворце халифа. Говорили, что при Мараджил покровительствуемым раздолье: ее личный лекарь, охранники, невольницы и доверенные лица были сплошь из огнепоклонников.

Со стороны реки потянуло пахнущим тиной холодом и запахом влажной земли и ила. Зубейде неожиданно полегчало.

Смотревшая на нее женщина усмехнулась — но непрозрачные гагатовые глаза не потеплели и глядели двумя колодцами мрака.

Зубейде от такого взгляда стало как-то не по себе.

С выходящей на Тиджр террасы донеслись веселые крики. Пищали и стрекотали невольницы.

— Что там? — приобернувшись, сердито крикнула мать халифа.

— Эмир верующих переправляется в Большой дворец на барке, о госпожа!

С реки и впрямь донеслись звуки музыки и смех. Мальчишеский, естественно.

Зубейда резко встала — ее качнуло. Выровнявшись, она твердым шагом спустилась на террасу.

По вечернему гладкому Тиджру сплавлялся огромный плоский таййар халифа. Горели факелы, свечи, лампы, разбитый на палубе шатер светился изнутри алым светом, занавеси бились о золотые колонны.

Мухаммад сидел в шатре и, никого не стесняясь, у всех на виду сосался с мальчишкой-гулямом. И тискал попку под скользким шелком шальвар. Кавсар сидел у халифа за спиной и разминал тому плечи. С террасы было не видать, но Зубейда могла поручиться, что на ярко накрашенных губах молодого евнуха играет довольная улыбка.

Ярость нахлынула холодной, пахнущей речной тиной волной.

Вот как не терпится твоему сыну, Ситт-Зубейда! Он не может дождаться, когда барка подойдет к причалу ас-Сурайа! У всех на виду! У всех на виду!!!

На противоположном берегу собиралась большая молчаливая толпа. Люди поднимали головы от рыбацких сетей, от плетеных корзин. Разносчики оборачивались и поднимали ладонь козырьком.

Кавсар поднялся, женственной, покачивающей бедрами походкой подошел к столбу шатра, отвязал шнуры и задернул занавесь. На подсвеченной изнутри алой ткани четко отрисовался его силуэт. Откинув кудрявую голову, Кавсар принялся медленно, зовуще извиваясь, сбрасывать с себя одежду.

Людей на берегу все прибывало. Толпа молча смотрела на проплывающий вниз по реке чудо-корабль.

Зубейда вскрикнула и в бессильной злости укусила костяшки пальцев. В голове стрельнуло болью — и резко смерклось.

— Госпожа! Госпоже плохо! — сквозь густеющую темноту донеслись испуганные крики невольниц.

Обморок накрыл ее душным ватным одеялом.

Переливающаяся огнями халифская барка скрипела уключинами и чуть раскачивалась. Мелкие волны поплескивали о ступени недостроенной террасы, смывали нанесенный рабочими песок.

Из-за наспех сколоченных деревянных ставен за кораблем наблюдали несколько пар внимательных, злых глаз.

В шатре на палубе таййара за натянутым красным шелком извивались два приникших друг к другу тела. Мальчик с распущенными волосами, в одних шальварах, стоял над любовниками и мерно колыхал огромное опахало.

— Мерзкие твари… — прошипел один голос.

— Отвратительные извращенцы, — поддержал другой — глубокий и спокойный.

— Смертные, что с них взять, — бронзой звякнул третий.

Джинн и два сумеречника брезгливо отвернулись от плывующей мимо халифской лодки.

Они сидели в еще неотделанном покое на новой, только что построенной половине дворца. Тиковые доски штабелями высились у голой стены. За подковой арки волновалась темная зелень вечернего сада. Звучно шлепнулся о землю упавший под ветром лимон.

— Так чего тебе надо, Иорвет?

Джинн сидел на заднице, довольно растопырив мохнатые лапы. Под седалищем лежала соответствующая его рангу и положению подушка. Внешне джинн совершенно походил на серого парсидского кота. Внимание человека могли привлечь лишь внушительные размеры животного — Хафс ибн Хафсун из рода южных силат действительно разъелся на женской половине. Невольницы умильно всплескивали руками, наперебой вынося «котику» блюда с молоком и мелко нарубленным мясом. Вот почему Хафс толстел и удлинялся с каждым годом.

Перед джинном — на голом полу — почтительно сидели два самийа. Любой ашшарит мог без труда опознать в них лаонцев. Всем известно, что лаонцы — рыжие, с золотистой кожей и желтыми глазами. Эти двое были как раз львино-лисьего окраса с ног до головы.

А знакомый с делами дворца человек сказал бы, что оба сумеречника служат в страже-хурс, то есть «немом отряде». Для несения службы при халифе покупали воинов-чужестранцев, не знающих ашшари, — так удобнее обсуждать государственные тайны. На обоих сумеречниках поблескивали позолоченными пряжками кожаные панцири хурса, а на коленях лежали длинные прямые мечи-фиранги.

Сидевший напротив джинна лаонец с поклоном протянул коту листок бумаги — рукав сполз и обнажил запястье. На внутренней стороне руки чернела большая прямоугольная печать хозяйственного ведомства с именем самийа и названиями дворцов, в которых он имел право появляться. Внимательный взгляд мог бы прочитать там полный список помещений ас-Сурайа. Даже Младший дворец был прописан — заглавными буквами Й, Н, А, А. Йан-нат-ан-ариф.

— Мне нужно, чтобы ты помог братцу Нуалу, — на хорошем ашшари сказал лаонец и по-кошачьи улыбнулся.

Услышав свое имя, второй самийа отложил в сторону меч и почтительно поклонился джинну, коснувшись лбом деревянного пола.

— А что случилось? — довольно промурчал кот, лапой разглаживая усы.

Нуалу быстро заговорил по-лаонски, Иорвет спокойно, с мягкой улыбкой переводил:

— Братец говорит, что к нему в Младшем дворце пристает человечка.

— Невольница? — поинтересовался котяра.

— Да, Хафс.

— И чего ей надо?

Иорвет перевел вопрос, и Нуалу взорвался возмущенными фырканьями.

— Она хочет затащить его в постель. А Нуалу не хочет с ней ложиться. Теперь человечка угрожает, что если он с ней не ляжет, она скажет евнуху, что Нуалу к ней приставал.

— Плоо-охо дело, — протянул джинн. — За такое дружка твоего выбьют, как ковер по весне. И никто его лаонское мяуканье слушать не будет — выдерут, забьют в колодки и в яму посадят. Она ж небось правоверная, эта баба…

— Да, — усмехнулся Иорвет. — Она сумеет привести четырех свидетелей, я не сомневаюсь.

— Имя? — коротко мявкнул джинн.

Иорвет молча показал подбородком на листок бумаги.

Серый кот развернул его лапами, прочел, кивнул, фыркнул на бумажку — и та вспыхнула ярким пламенем.

Забив лапой тлеющий серый пепел, Хафс поинтересовался:

— Ну а мне-то что нужно сделать?

— Ты наверняка знаешь про нее некие вещи, о которых не должен знать никто, — тонко улыбнулся сумеречник.

Кот в ответ захихикал, шевеля ушками:

— Про Будур-то… Хи-хи… Да уж знаю, знаю…

— Ну вот. Напиши безымянный донос евнуху. Пусть выбьют как ковер ее, а не Нуалу.

— А что б тебе самому не написать такое письмо, а, Иорвет? — мрачно поинтересовался джинн.

— Я не могу, — усмехнулся лаонец. — Разве ты забыл, о Хафс? Я не то что писать — говорить на ашшари не должен! А вдруг кто узнает? Не хочу, чтобы меня распяли на мосту…

Кот отмахнулся серой лапищей — да ладно, мол, тебе. И строго заметил:

— А джинн, по-твоему, должен писать письма? А вдруг кто узнает?

В ответ Иорвет рассмеялся:

— Даже если узнает — не поверит! Ты, верно, не знаешь, Хафс, но у ашшаритов в последнее время немодно верить в джиннов!

— Как это?! — строго мявкнул кот.

— А вот так! — продолжал веселиться Иорвет. — Я подслушал разговор двух богословов, возвращавшихся из мечети, и они говорили, что согласно учению мутазилитов джиннов — нету!..

— Так таки и нету? — фыркнул кот.

— Нету! — вытирая рукавом слезы, покивал сумеречник.

Джинн зевнул, показав острые изогнутые клыки, и согласно махнул лапой — ладно, мол, убедил.

Иорвет поклонился и сказал:

— Назови свою цену, о джинн.

Кот отчеканил:

— Анонимка — пятнадцать динаров. Деньги вперед.

Нуалу молча поклонился и вынул из рукава увесистый сверток.

Джинн одобрительно покосился на пестрый платок, в котором лежало отвешенное золото, и довольно вздохнул:

— Ладно, давайте сюда бумагу и калам…

Иорвет быстро выставил перед котом ящик с письменными принадлежностями.

— У писцов, небось, сперли? — небрежно поинтересовался Хафс, раскатывая тонкую бумагу.

Лаонцы пофыркали — а то у кого же еще…

Кот, сопя и шевеля усами, зажал калам в лапе и принялся выводить букву за буквой.

— Каллиграа-афия… — довольно пробормотал он, завершив строчку с адресом-унваном.

Нуалу промурлыкал что-то по-лаонски.

Иорвет перевел:

— Братец спрашивает, зачем тебе деньги, о Хафс?

Кот вскинулся:

— Как это зачем?

— Ты же все равно живешь во дворце на всем готовом!

— Я коплю на дом в квартале аз-Зубейдийа, — отрезал джинн. — Там сейчас участки под застройку подешевке продают. Построю дом, куплю козу, пару невольниц — и заживу, как человек.

— Человек? Ты же кот!

— Правоверные джинны имеют право ходить в облике человека, — строго взглянул на собеседника Хафс. — А я собираюсь принять веру Али.

— Вот оно что, — усмехнулся Иорвет.

Кот продолжил старательно водить каламом, сопя, полизывая уставшую лапу и возя по полу хвостом.

Вдруг из соседних комнат донеслись крики и звуки шагов:

— Эй, Фаик! А в Тиковой комнате смотрели?

Лаонцы быстро переглянулись.

— Валите отсюда, — добродушно фыркнул джинн. — А то обоих выдерут за кражу ларца с бумагой, чернилами и каламом.

Приближающемуся Фаику ответил незнакомый голос:

— Да кому нужна эта Тиковая комната!

Шаркающие шаги звучали все громче.

— Подумаешь, связку бумаги сперли! Небось, вынесли уже в город, кто ж будет сидеть на краденом!

Лаонцы поклонились коту и бесшумными тенями выскользнули в сад.

Раздвижная дверь отъехала с громким стуком. Переступивший порог евнух несколько мгновений созерцал открывшееся его взгляду: голая комната, доски у стены, на полу горящая лампа, а рядом с лампой здоровенный серый котяра с каламом в лапе. Между двумя огромными, вытянутыми в стороны лапищами лежал исписанный лист бумаги.

Евнух застыл с разинутым ртом.

Кот взмахнул каламом и рявкнул:

— Чего уставился?! Кошечку никогда не видел?!

Евнух дико заорал:

— Джинны! Помогите! Джинны!!!

И с воплями выбежал из комнаты.

Обратно в Тиковый покой он вернулся уже в компании упомянутого Фаика — здоровенного евнуха, за объем лицевой части прозванного Кругломордым. На полу рядом с потухшей лампой стоял резной ларец с письменными принадлежностями. А рядом лежал исписанный лист дорогой бумаги-киртас.

— Ну и где джинны, о сын падшей женщины?! — гаркнул Фаик и с размаху треснул подчиненного палкой. — Ну-ка дыхни!

Тот послушно выдохнул.

— Так я и знал! — заорал Кругломордый. — Вы все обпились пальмового вина! До того налакались, что джиннов видите! Двадцать палок!

Незадачливый евнух рухнул на колени и принялся умолять о пощаде, его поволокли прочь, а Фаик тихо нагнулся и поднял бумагу.

Прочитав написанное, он зло усмехнулся и пробормотал:

— Ну что ж, Будур, время нам поквитаться…

Ситт-Зубейда приоткрыла глаза, и звенящая браслетами смуглая ручка тут же поднесла к губам чашку:

— Настойка от господина лекаря, о великая госпожа, — почтительно пробормотала рабыня.

Зубейда глотнула и сморщилась от непередаваемой горечи.

Голос Мараджил донесся откуда-то сбоку:

— Не стоит так волноваться, матушка.

— Ты о чем? — огрызнулась Зубейда — и тут же пожалела о несдержанности.

Она не любила проявлять слабость, а тут умудрилась сплоховать дважды: сомлела, а потом еще и на мать пасынка гаркнула. Не годится Ситт-Зубейде вести себя как жене башмачника…

Мараджил, однако, не подала виду, что заметила резкость:

— Не вижу ничего плохого в том, что Мухаммад развлекается с мальчиками. У нас в Хорасане никто бы и бровью не повел — молодость, все всё понимают!

— Так то у вас в Хорасане… — пробормотала Ситт-Зубейда, устраиваясь на подушках.

— А что Ариб? — непринужденно поинтересовалась Мараджил.

Знаменитейшая, наидерзейшая и самая дорогая столичная певица развлекала халифа с прошлой пятницы. Личные покои аль-Амина, казалось, стали местом паломничества — всякому хотелось хоть раз услышать умопомрачительный голос Ариб. Говорили, что когда она поет, люди начинают биться в корчах экстаза, пуская пену и разрывая одежду.

Что до других достоинств певицы, то Ситт-Зубейда была осведомлена о них лучше всех: именно она пять лет назад купила девушку за бешеную сумму в пятнадцать тысяч динаров. Пять лет назад — когда Харуна стали мучить странные, расползающиеся по пояснице боли, от которых не помогала даже вытяжка сокирки. Тогда же, пять лет назад, Ситт-Зубейда потратила тысячи и тысячи динаров своего личного состояния, чтобы в тайне ото всех пригласить лекаря-самийа из Абер Тароги. Сумеречник приехал, посмотрел на Харуна, затем вежливо попросил халифа сесть у белой стены — «я так лучше вижу человеческое тело», мягко пояснил он. Посмотрел на Харуна еще раз. А потом поклонился, сказал, что ничем помочь уже не может, отказался от денег и подарков и уехал. Зубейда тогда проплакала несколько дней подряд. Самийа честно признался: недуг оплел желудок халифа, его нити протягиваются к позвоночнику. И Зубейда решила приобрести певицу, за которую безумно ревнивый хозяин просил безумную цену. Когда она пела, взгляд Харуна прояснялся и боль отступала. И лишь Ариб пробуждала в изъеденном болезнью теле халифа желание — и тогда отступали черные мысли о самоубийстве. Через пять лет Харун потерял остатки терпения и мужества и приказал везти себя к надгробию Али ар-Рида — просить либо быстрой смерти, либо избавления. До Мешхеда он не доехал самую малость. Ситт-Зубейда про себя считала, что праведник откликнулся на молитву Харуна — избавил бремени жизни.

Теперь Зубейда потребовала от певицы нового чуда — обратить мысли ее непутевого сына к женщинам. Но, видно, Всевышний отпустил Ариб удачи лишь на одного страждущего — и аль-Амин не вошел к ней.

— Он ее даже не потискал, — мрачно откликнулась Ситт-Зубейда на вопрос Мараджил.

А та вдруг щелкнула пальцами и засмеялась:

— Пожалуй, сестричка, я знаю что делать!

— Улыбаешься, как лиса-шейх, — проворчала мать халифа.

— Да буду я жертвой за тебя, о Зубейда! — воскликнула Мараджил, складывая искрящиеся от драгоценных камней ладони. — Выслушай меня!

— Ааа, — безнадежно отмахнулась широким рукавом Зубейда.

— Наряди ее в мужскую одежду, — хитро прищурившись, сказала Мараджил.

— Что-ооо?

— Ее, и еще с десяток рабынь постройнее. Убери им волосы под чалмы, завей, как юношам, локоны на висках, надень на них длинные кафтаны — и пусть туго перепояшутся кушаками.

— Ну да, и задницами пусть крутят, — недоверчиво буркнула Зубейда.

— А что? — захохотала парсиянка. — Говорят, такую штуку придумал правитель Хорасана Мубарак аль-Валид. Он тоже был большим охотником до евнухов и мальчиков, и чтоб заиметь, наконец, сына, завел себе харим из гуламийат!

— Кого-кого?

— Гуламийат, девочек-мальчиков, — сверкнула зубами Мараджил.

— Вы, парсы, такие затейники, — скривилась, как на лимон, Ситт-Зубейда — но и задумалась тоже. — И что, заимел этот… как его… аль-Валид сына?

Улыбка смылась с лица Мараджил, как песок с мрамора фонтана:

— Это одному Всевышнему известно.

В ответ на удивленно поднятые брови Зубейды парсиянка тихо пояснила:

— Во дворце тогда перебили всех до единого. Если какая из них понесла и разродилась, мы этого никогда не узнаем.

— Когда тогда? — непонимающе сморгнула мать халифа.

— Когда ваш цепной нелюдь взял город Шапура, — зло скривилась парсиянка.

— Чего это он наш? — тут же взвилась Зубейда. — Он такой же наш, как и ваш!

— А кто его поймал? Кто сюда привез с края света? — Мараджил злилась все сильнее и сильнее.

— Он ваш Мерв спас, между прочим! И Фейсалу! — не сдавалась Зубейда.

— Ну да, а потом раскатал Нишапур, Нису и Самлаган по камешку, — мрачно проговорила парсиянка. — По приказу, между прочим, твоего дяди.

— Мой дядя тогда еще в игрушки играл, — насупилась мать халифа.

— Значит, бабка твоя для нас расстаралась, — сверкнула глазами Мараджил.

— Оставим этот спор, — тихо отозвалась Ситт-Зубейда. — Написал калам, как хотел Всевышний, и тут ничего не изменишь.

— Слыхала я нечто иное, — процедила парсиянка. — Это правда, что вы хотите будить свое чудище?

— А ты, я смотрю, в хадж не собираешься? — вкрадчиво осведомилась Ситт-Зубейда — она начинала терять терпение.

Мараджил быстро прикусила язык.

Что тут ответишь? Скажешь — не пойду, потому как глупость и оскорбление огня Хварны этот ваш хадж? А скажешь — пойду, так чего доброго придется и впрямь садиться на верблюда и брести через безводную пустыню к этому их глупому Камню. Поэтому Мараджил только поклонилась со словами:

— Сказал посланник Всевышнего, мир ему и благословение: «Если ты ищешь сокровищ, то нет сокровища лучшего, чем доброе дело».

Насмешливо скривив губы, Зубейда глядела на склонившиеся к самому ковру перья на шапочке Мараджил. Дождалась, пока парсиянка вынырнет из поклона и проведет по лицу ладонями. И наконец ответила — не отпуская с лица недоброй усмешки:

— Недаром сказал Али — да будет с ним мир и благословение Всевышнего!: «Уготован рай для сдерживающих гнев, прощающих людям. Поистине, Господь любит делающих добро!»

Мараджил покорно закивала, отчаянно звеня серьгами. Мать эмира верующих и впрямь могла отправить ее в паломничество — месяц зу-ль-хиджа наступал еще не скоро, но обещал быть таким же опасным, как и пора хаджа нынешнего года. Мараджил не хотела стать пищей для шакалов пустыни — или, того хуже, рабыней, мелющей зерно бедуинам или карматам, которой по ночам раздвигал бы ноги каждый желающий.

— Возьми шербету, сестричка, — наконец, благосклонно улыбнувшись, сказала Ситт-Зубейда.

Под стук серебряной ложечки о чашку драгоценного стекла мать халифа задумалась снова. И наконец решилась:

— Я знаю, что вы, парсы, славитесь мстительностью и упрямством. Как у вас говорят? Стоять на своем, словно ступил обеими ногами в один башмак?

Мараджил, высасывавшая содержимое ложечки, озорно подняла брови и закивала с улыбкой.

— Но все же скажи мне истинную правду, о сестра, — хмуро продолжила Ситт-Зубейда, — Ты полагаешь, что нерегиль будет для нас скорее опасен, чем полезен? Или в тебе говорят лишь старые обиды?

Парсиянка промакнула карминовые губы платком и отдала его невольнице. И с кривой усмешкой ответила:

— А я почем знаю, матушка? Я не знаю, чего во мне больше — парсидской крови или парсидского гнева. Зато знаю вот что: нерегиль ваш проснется ох какой злобный! Несдобровать тому, кого он первым увидит!

— Отчего? — ужаснулась Зубейда.

— Оттого, что он не по доброй воле спать отправился!

— Конечно, не по доброй! — сердито отмахнулась Зубейда. — Его как рыбу разделали, в том месте мрамор пришлось перекладывать — кровищу не отмыть было…

— Я не о том, — мрачно сказала Мараджил.

— Опять ты за свое! — вскинулась мать халифа. — Не подсылала она никого! Что ты прицепилась к моей бабке!

— А я и не об этом, — пожала плечами парсиянка и зацепила ложечкой еще шербету.

— Ты убьешь меня сегодня, несомненно, — проворчала Ситт-Зубейда.

— Можешь злиться, Зубейда, но эта тайна не стоит и медной монетки. Айша Умм Фахр водила Тарика в спальню.

— Слыхала я эти сплетни, и не раз. Домыслы! — отфыркнулась мать халифа.

— А чтобы от позора уберечься, его и подкололи, — настаивала Мараджил.

— Все врут, — сурово уперлась Ситт-Зубейда.

— И по горлу полоснули не зря, а чтобы он ничего сказать не сумел!

— Кто ж подослал-то?

— Да те, кто над ним стояли, те и подослали! Звездочет и шейх!

— А ты почем знаешь? Ты с Джунайдом встречалась, что пальцем в него тычешь? — окончательно рассердилась Зубейда.

— Кассим аль-Джунайд, — тонко улыбнулась Мараджил и отложила ложечку на поднос, — после того, как уложил этого вашего упыря на покой, каждые два года ходил в хадж. Зачем?

— Лучше бы он отправился в хадж сейчас — от его меча было бы больше толку, чем от его молитв, — мрачно пробормотала Ситт-Зубейда.

— Меч ему понадобится, когда нерегиль проснется, — фыркнула Мараджил в ответ. — Вот увидишь, как они схлестнутся…

— Да откуда ты взяла все это, о бесстыжая? — гаркнула мать халифа.

— Ну будет тебе, матушка! — звонко расхохоталась Мараджил.

— Нет, ты мне скажи!

Парсиянка засмеялась так, что повалилась навзничь на подушки, а ее невольницы тоже согласно захихикали, прикрывая лица пашминами.

— Всевышний послал мне тебя в наказание! — отчаялась Ситт-Зубейда.

— Поспешность — от шайтана, медлительность — от милосердного! — вскинула вверх палец Мараджил, продолжая корчиться от смеха.

— О грешная! — стукнула кулаком Зубейда.

— Хадис — не помню какой, о матушка! — гласит: лучшее из дел то, в котором явлена медлительность!

— Мараджил!!

— Ох! Уморилась!..

— Мараджил!!

— Ладно, — отдуваясь и поправляя державшие шапочку шпильки, поднялась и села парсиянка. — Скажу тебе, о Зубейда. После того дела один из слуг сбежал и нанялся служить моему деду. Слуга-то все и рассказал: и про то, как они во дворце как кошки по коврам катались и только что не мяучили, и как в загородной усадьбе тайком встречались, и как в горном имении великая госпожа что ни день Тарика в сад таскала. Слуга этот, кстати, как раз в саду копошился, когда Джунайд к ней пришел и предостерегать начал. Бедняга все боялся, что раз нерегиля за прелюбодейство убить пытались, тех, кто служил госпоже Умм Фахр в Дар-ас-Хурам, возьмут на допросы и пытки. Так и умер, дрожа от страха…

— Рассказывают, что прислугу из того дворца и впрямь всю распродали… — задумчиво протянула Зубейда. — И сам дворец снесли, все еще гадали, отчего так — и года в нем Умм Фахр не прожила, и на тебе — все под снос…

— Ну вот, теперь ты все знаешь, сестрица, — вежливо поклонилась Мараджил.

— И впрямь, знаю, сестрица, да благословит тебя Всевышний за рассказ и предостережение… — Зубейда хмурилась все сильнее и сильнее.

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь перезвоном браслетов и шелестом шелка.

Вдруг Ситт-Зубейда заговорила снова:

— Завтра мой сын и твой сын встретятся. Для того вас и вызвали из Хорасана с такой поспешностью.

Мараджил настороженно молчала, прищурив глазищи.

— Дело и впрямь будет иметь касательство к нерегилю.

— Что-то ты издалека начала, о сестрица, — мягко проговорила парсиянка.

Зубейда решилась:

— Мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против халифа, чтобы убить его и отнять престол. Еще говорят, что Абдаллах, сын твой, желает разбудить нерегиля, чтобы расправиться с теми, кто не пожелает ему подчиниться после гибели халифа аль-Амина.

Стало слышно, как на пристанях Тиджра у стен дворца перекликаются лодочники.

— Так ли это? — тихо спросила Ситт-Зубейда.

Черная как маслина радужка глаз Мараджил, казалось, не отражала дневного света.

И вдруг парсиянка улыбнулась:

— Зубейда, про меня и моего сына тебе будут говорить в оба уха. Не переставая. Потому что супруга нашего, Харуна ар-Рашида, — да будет доволен им Всевышний! — видать, попутал див, когда он составлял завещание. Не бывает у царства двух наследников, не бывает у царства двух правителей. Не должно быть такого, чтобы один сидел властителем здесь, в столице, а другой — во всем ему равный — полноправным владетелем в Хорасане. Нельзя делить страну между двумя братьями. Это соблазн, Зубейда, а посланник Всевышнего говорил, что верующему должно бежать соблазна.

— К чему ты клонишь, Мараджил? — прищурилась мать халифа.

— Абдаллах аль-Мамун во всем покорен брату. Но мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против правителя Хорасана, чтобы отнять у того права престолонаследника и вотчину, а самого убить или заточить в темницу по ложному обвинению в измене халифу. Вот к чему я клоню, о Зубейда.

— Про меня и моего сына тебе будут говорить не переставая, о Мараджил, — усмехнулась Ситт-Зубейда. — Аль-Мамун сидит в самой богатой провинции аш-Шарийа и ничем брату не обязан, в то время как аль-Амин, не в пример ему, связан тяжелыми обязательствами. Нарушив любое из них, он теряет власть над халифатом. Такова воля Харуна, и это завещание лежит в Ятрибе у Черного камня Али.

— Ятриб сожжен, и клятвы верности сгорели вместе со святилищем Камня, — тихо отозвалась Мараджил.

Женщины помолчали.

Зубейда вздохнула и нарушила молчание первой:

— Каковы же замыслы твоего сына относительно того дела?

Парсиянка скривилась:

— А мне почем знать? Абдаллах смотрит в рот своему вазиру Сахлю ибн Сахлю!

— Хм, — отозвалась Зубейда. — А моего дурачка, как телка, водит за собой Фадл ибн Раби.

— Если б только он… Госпожа Хайзуран, — прошипела Мараджил, — зря ополчилась против покойного аль-Хади. Вот Иса ибн Махан, тот и впрямь сбил халифа с пути истинного…

При упоминании имени ненавистного начальника тайной стражи Зубейду перекосило. Не сдержавшись, она проговорила:

— Да будет доволен Хайзуран Всевышний! Свекровь не успела совершить столь многого…

— Да будет Он ей доволен, — согласно кивнула Мараджил — и, сверкнув глазами, провела ладонями по лицу.

Баб-аз-Захаб, ночь

Попойка была в самом разгаре. Халиф, заливисто хохоча, бросал мальчикам серебряные монеты. Гулямчата, хихикая, ползали на четвереньках, собирая блестящие дирхемы. Ковры и стриженую траву устилали лепестки и бутоны роз, мальчишкам приходилось ворошить благоухающие красные и розовые лепестки, чтобы откопать монетки. В воздухе стоял тяжелый аромат амбры и мускуса — от свечей и тазов для умывания рук.

Нуалу сглотнул и пробормотал:

— Какая мерзкая вонь… пахнет, словно кошки нассали…

— Терпи, — прошипел Иорвет.

Они стояли недалеко друг от друга — под соседними арками павильона над прудом. В саду веселился халиф с сотрапезниками, над головами шебуршались и пересмеивались женщины. Невольницы сидели на балконах, у окон-смотрилен, топотали по переходам, по лесенкам, по тиковым полам крошечных комнат. Трехэтажный павильон, полный женщин — десятки, десятки любопытных глаз, жадных ртов, разбухающих грудей, похотливых рук, жаждущих фарджей. Жара спала, но темнота не принесла облегчения — сумеречники чувствовали мысли женщин, как липнущую к телу пропотевшую одежду.

Мимо Нуалу шмыгнула тень — девка под покрывалом, лицо до половины закрыто тканью. На аль-самийа женщины не обращали внимания — что с них взять, статуи немые и в доспехи закованные. Обычно не обращали внимания, точнее сказать…

Навстречу рабыне из-за угла выдвинулась толстая пыхтящая фигура. Девка кивнула. Круглоголовый силуэт кивнул в ответ — и засеменил к пирующим.

Похоже, письмо Хафса достигло цели, мысленная речь Иорвета отдавала холодом злости.

Нуалу подумал в ответ: Будет приятно посмотреть на то, как ее побьют палкой.

Лаонец еле сдержался, чтобы не зарычать. И зло прижал уши.

Из сада к павильону быстро шли — двое. Кругломордый Фаик — и сам халиф. От аль-Амина шибало пьяной, мутной, нерассуждающей ненавистью и злобой — как если бы запах нечистот соединился с вонью перегара. Нуалу снова сглотнул — как бы не стошнило…

Халиф, бормоча про себя какие-то злые, бессмысленные ругательства, взлетел по ступеням под арку, его шатнуло, кожаные туфли со скрипом поехали по мрамору — и аль-Амин рухнул прямо в руки сумеречника. Нуалу поймал его над лестницей — еще чуть-чуть, и халиф бы упал и сломал шею.

Аль-Амин забился, заорал дурниной, потом пихнул сумеречника в грудь с нехорошими словами — лаонец не понял смысл, но понял настроение: «Убери от меня руки, мразь!» Что-то подобное. А еще от человека дохнуло страхом — сильным, давним, острым, как запах зверя. Халиф боялся сумеречников. Вот оно что. Боялся, стыдился этого — и оттого еще больше ненавидел.

Получив оплеуху и новую порцию ругательств, Нуалу прижал уши. И еще раз сглотнул. Закрываться рукой и рычать он не имел права.

Халиф плюнул ему в лицо, вздернул подбородок и, пьяно отмахивая рукой, пошагал внутрь. И продолжил бормотать что-то про бессмысленных немых тварей — эти слова ашшариты произносили настолько часто, что Нуалу научился узнавать их в речи.

А потом откуда-то со второго этажа донеслись жалобные, пуганые крики — и визг.

Через некоторое время — а наверху все так же истошно кричали, надрывались женщины — Аль-Амин снова вышел под арку — теперь совершенно довольный и счастливый. Его пошатывало. Халиф неспешно спустился по ступеням в сад. Фаик показался следом.

В руках евнух держал большой, укрытый тканью поднос.

Фаик дрожал с ног до головы, поднос ходил ходуном.

Сообразив, что лежит под мокнущей дорогой материей, Нуалу не сдержался и охнул. Иорвет возник за спиной неслышной тенью.

Евнух, все так же трясясь, пошел в сад за халифом.

Аль-Амин торжествующе орал — с чашкой вина в руке:

— Всевышний поставил меня блюсти приличия и законы! А ну, опусти поднос и сними ткань!

Фаик покорно положил блюдо на ковры и сдернул материю.

В свете ламп вплетенные в волосы женщин драгоценности заискрились — отрубленные головы уложили набок, лицом друг к другу.

— Это Будур, — выдохнул Нуалу.

— И ее любовница, — тихо добавил Иорвет.

Он-то понимал все, что говорили в саду.

Оттуда неслись удивленные восклицания и восхищенные цоканья. Вечно пьяный Абу Нувас размахивал руками и кричал:

— Клянусь Всевышним, я никогда не видел более красивых лиц и более прекрасных волос! А аромат их духов — он пьянит чувства! Подайте мне тунбур, я сложу бейты в честь этого события!

— Прославь справедливость эмира верующих, о поэт! — поддержал его хор голосов. — Господин, поделись с нами удивительной историей! За что две несравненные красавицы могли лишиться голов?

Аль-Амин хлебнул из чашки, отмахнул — вино плеснуло на розовые лепестики и ковры, — и громко крикнул:

— Эти двое влюбились друг в друга и встречались с порочной целью! Я послал евнуха понаблюдать за ними и рассказать обо всем! И вот он пришел и сказал, что они вместе!

Гости заохали и заахали, восхваляя строгость нравов времен Пророка и порицая нынешнюю распущенность.

Халиф, пошатываясь и поплескивая из чашки, продолжил:

— Я поймал их под одним одеялом! Они занимались любовью! И я их убил!

Все одобрительно кивали и переговаривались, качая головами.

— О эмир верующих! Позволь ничтожному рабу посвятить тебе стихи!..

Иорвет стиснул зубы.

Нуалу пробормотал:

— Я… не хотел. Я хотел, чтобы ее побили!

Из темноты раздался мяукающий голос:

— Разве ты виноват, что она целовалась с подружкой под одеялом?

Джинн подошел и сел, обмотав лапы хвостом:

— Хе-хе, зато теперь никто не будет хватать тебя между ног! Хе-хе-хе…

Нуалу зарычал.

— Но-но-но! Где твоя благодарность, рыжий шельма! — зашипел в ответ джинн.

Послышались неспешные легкие шаги — аураннец, несший стражу на крыше, решил присоединиться к остальным сумеречникам.

— Я так понимаю, господа, именно вам я обязан спокойным и тихим ночным дежурством? — негромко поинтересовался Акио.

Аураннец медленно обтер лезвие изогнутого меча об рукав.

С железным шорохом вдвинул клинок в ножны и спросил:

— Что сказал этот извращенец?

— Что убил двух женщин за незаконную связь, — фыркнул джинн.

— «Убил двух женщин!», — зло передразнил сумеречник.

И скривился в презрительной усмешке.

— Да он муху прибить не способен! Чуть в штаны не наделал, когда я помог умереть первой преступнице!..

— Морда аураннская, бессердечная… — зашипел все еще расстроенный Нуалу.

— А что такого?! — искренне обиделся Акио. — Между прочим, вторая металась и бегала от меня по комнате, как курица, всю мебель переколошматила! Вы когда-нибудь пробовали отрубить голову женщине, которая прячется за спинами целой толпы других баб и евнухов?!.. Это, чтоб вы знали, очень непросто!

Лаонцы переглянулись и согласно закатили глаза — мол, аураннец есть аураннец, что с него взять.

— Нет, а почему вы кривитесь? — прижал уши Акио. — Мне приказали — я сделал! Вы бы по-другому поступили? И вообще, у этих смертных нет никакого понятия о приличиях! Преступница вполне могла бы покончить с собой! Я ей и так и эдак пытался объяснить: мол, простите, но сопротивление бесполезно, лучше приготовьтесь достойно принять смерть! А она? Орала и бегала от меня!

— Акио, — хихикая, встрял джинн, — она же не понимала по-аураннски!

— Это я не принял во внимание, — нахмурился сумеречник. — В общем, ее схватили евнухи, но она так дергалась, что я уж думал — все, сейчас вместе с головой чью-то руку отрублю, знаете, так часто бывает, если кто-то не желает, чтобы ему помогли умереть…

— Хуже всех мне, — неожиданно подвел итог Иорвет.

— С чего бы это? — хором отозвались остальные.

— Они теперь всю ночь над этими головами будут импровизировать стихи, — зло выдавил лаонец. — На целую антологию наимпровизируют, уроды поганые. А потом будут повторять на каждой попойке: «Эти бейты я написал в знаменательную ночь, когда эмир верующих опустил меч возмездия на шеи нечестивых, забывших заповеди! Вот что я произнес над головами двух красавиц!» А я? Я же все понимаю!

— А я вот послушаю, — лениво заваливаясь на бок, протянул кот. — У меня дядя на Мухсине живет — знаменитый поэт, между прочим! Послушаю — да и пошлю ему последние стихи Абу Нуваса…

Сумеречники переглянулись, пожали плечами и посмотрели в сад.

Абу Нувас как раз заканчивал читать бейты, показывая на поднос с золотящимися в свете ламп, посверкивающими украшениями головами.

Баб-аз-Захаб, павильон Совершенство Хайзуран, два дня спустя

Тягучие сумерки осеннего рассвета холодили подошвы ног сквозь тонкие чулки и туфли, забирались в ворот кафтана, оседали ледяным паром на бородке. Мухаммад аль-Амин проклинал своего благочестивого деда, оставившего в назидание потомкам труд об обязанностях халифа. «Наставление сыну» его заставили заучить наизусть еще в детстве: «эмир верующих встает до рассвета, принимает теплую ванну и приступает к утренней молитве; затем, не теряя времени, он идет к советникам и занимается делами, и лишь рассмотрев все ходатайства и бумаги, садится завтракать…»

«Чтоб вам всем треснуть», раскачивалась в гудящей больной голове мстительная мысль.

Предыдущей ночью они с Кавсаром и Али ибн Исой сорвали флажок в лавке старого Цимыня у ворот Шаркии — и арбузного вина оказалось слишком много даже для дюжины — или скольких они там угощали — собутыльников. Бродяги размахивали шляпами из пальмовых листьев, прославляя щедрость эмира верующих, размалеванные певички — в этом квартале девка прилагалась к бутыли за дирхем — хихикали и лезли им ладонями под набедренные повязки. А Кавсар — о изменник! ты еще поплатишься! — сосался с какой-то шлюшкой, видно, думая, что он, Мухаммад, настолько пьян, что ничего уже не видит. С горя он выпил еще одну меру вина и впрямь перестал что-либо видеть. Заснул аль-Амин ближе к полудню, проснулся ближе к середине ночи. Похмелье колотило в затылок, как медник в котел, во рту стоял омерзительный привкус рвоты, который не могли смыть ни вода, ни лимонный шербет. Ему бы кутраббульского и еще поспать — так нет же, «эмир верующих встает до рассвета», чтоб им всем треснуть, святошам с постными рожами…

Аль-Амин шлепал туфлями по разобранной садовой дорожке, — мерзкая белая пыль поднималась при каждом шаге, острые неровности камня заставляли подошвы неловко выворачиваться. Халиф сжимал плечо гуляма — чтобы не завалиться, если занесет или оступишься. Мучительно растирая левый глаз, он переусердствовал и вогнал себе под веко ресницу. Из глаза неудержимо потекло, щеку задергало. Замазываясь рукавом, аль-Амин отпустил плечо мальчишки, тут же жестоко споткнулся об оставленный строителями камень — и заорал от боли в расшибленном большом пальце:

— Чтобы вам всем треснуть!!! Сдохнуть!!! Ненавижу!!!

Он ненавидел бесконечную стройку, уродующую прекрасные формы старого дворца. Ненавидел отца, вышвырнувшего в строительный раствор сотни тысяч дирхемов. Ненавидел мать, вечно пихающую в спину наставлениями и упреками. Ненавидел Фадла ибн Раби, бесстыдно подсовывающего на подпись раздутые счета и липовые квитанции-бера'ат. Ненавидел каменные рожи стражников хурса — тоже отцовское новведение! Кто придумал наводнить дворец зинджами, тюрками и кошачемордыми сумеречниками? Аль-самийа — самые из «немых» мерзкие: вечно кажется, что они улыбаются, к тому же насмешливо! Смотрит — а про себя думает гадости! И хихикает!

Но больше всего аль-Амин ненавидел себя. Я не хотел рождаться наследником халифа! не хотел! не трогайте меня и не смотрите на меня так, я не хотел, вы сами виноваты!

Хотя, нет. Больше всего он ненавидел злобную, страшную, нечеловеческую тварь, которую семьдесят лет назад увезли на Мухсин и замуровали в пещере!

А теперь? Теперь его наверняка отправят будить нерегиля!

Потому что — да проклянет их Всевышний в день суда! — «эмир верующих — отец всех ашшаритов». Кто бы объяснил еще, почему защитой верующих должно быть какое-то жуткое, потустороннее существо, которым в раннем детстве пугала старая нянька: «не шали, не шали, Мухаммад, вот придет аль-Кариа, заберет тебя». «Бедствие», бедствие из бедствий, — воистину, его няня, родившаяся в Фаленсийа и чудом пережившая осаду города, знала истинное имя чудища. Аль-Амин признался себе, что смертельно боится нерегиля — а кто бы не испугался?!

А они еще книжку подсунули — Яхьи ибн Саида, «Путешествие на запад». То самое, которое старый хрен астролог до конца жизни писал, даже в завещании велел копию в могилу положить, так и положили, под плиту, а над ней поставили остроконечный купол, чуть ли не выше Масджид-Ширвани… Вспомнив про старый дом молитвы, аль-Амин припомнил и рассказ Яхьи ибн Саида про жуткие ночи, которые там провел, меряясь силами с нерегилем, халиф Аммар ибн Амир. Вспомнил про призраков, неупокоенных духов и шайтанов, — и его замутило.

Ну почему именно он? Изо всех людей? Почему именно он должен тащиться в Хорасан, на край света, за самую Фейсалу?! Почему именно он должен отправиться в какие-то бесплодные и безлюдные то ли скалы то ли горы, про которые плели какие-то страшные истории про джиннов, гулов и дэвов! И все для чего? Чтобы подергать за рукав аль-Кариа и выпустить это бедствие из могилы?.. Тьфу, он же вроде как не мертвый там лежит…

— О повелитель, осторожнее, тут еще один камень! — мальчишка заботливо поддержал его под локоть, не давая оступиться.

Глаз подтекал слезой, но почти проморгался. Пылища под ногами улеглась, и теперь они обходили большой кусок мрамора. Аль-Амин едва не споткнулся.

— Осторожнее, во имя Всевышнего, да хранит Он тебя, повелитель!.. — гулямчонок бережно обхватил запястье.

Заглянув в подведенные и густо накрашенные глаза мальчика, аль-Амин припомнил пробуждение — вернее, то, что его скрасило, — и ласково провел пальцем по пухлым и… сильным губам юного красавца. Тот кокетливо улыбнулся и прихватил ртом палец халифа. Настроение аль-Амина улучшилось.

С мгновение поборовшись с желанием, он раздумал уединяться с мальчишкой и направился дальше. Путь лежал мимо прудов, пустующих в ожидании воды, вверх по широкой лестнице из драгоценного фархадского черного мрамора — в павильон-джавсак, построенный на деньги его свирепой бабки Хайзуран. Новое место заседания государственного совета так и назвали — Совершенство Хайзуран. Просторный четырехугольный павильон с изящной легкой крышей на восьми колоннах сменил мрачный Зал Совета с вмурованной в пол решеткой над подземельем.

Что ж, теперь вместо серого голого камня над головами вазиров круглились низарийские арки. Потолок по новой моде расчерчивали резные квадраты, внутренности которых прогибались золочеными раковинами и удлиненными лепестками. Пруды должны были приносить прохладу по летнему времени, но сейчас, в холодном сумраке осеннего рассвета, собравшиеся отнюдь не тосковали по холодной воде. Новый павильон стоял открытый сквознякам и продувался из разбитого на месте строений Старого дворца большого сада.

Вазиры зябко кутались в подбитые ватой халаты, протягивали ладони к жаровням, ежились в высоких шапках-калансувах. Аль-Амин мстительно улыбнулся: одетые в черные церемониальные одежды советники в похожих на перевернутые бутыли шапках выглядели как стая воронов на рассветной помойке: холодно, голодно, все уже подъедено бродячими собаками и нищими, и стервятнику нечем поживиться.

Халиф еще раз оглядел собрание — все соскочили с подушек и завалились кверху задом на ковры. Давайте-давайте, целуйте землю между ладонями, я иду, давайте, ниже, ниже опускайте хитрые лицемерные морды.

Аль-Амин вытащил средний и указательный пальцы из трудолюбивого рта мальчишки. Жаль, надо было бы задержаться вон у той полуобрушенной стенки, ничего, подождали бы. С ухмылкой аль-Амин отметил, как многозначительно переглянулись советники братца. Ничего-ничего, потерпите, вы это делаете в темных уголках сада, а я у вас на глазах, ну так и что?

Как будто я не знаю, что ты, Сахль ибн Сахль, держишь в Нишапуре мальчишку с женским именем Самил, «качающаяся»! Надо же, видать, хорошо он тебя по утрам качает, этот Самил. А братец твой, Хасан ибн Сахль, такой же развратный парс, неустанно буравит полную луну своего красавчика-гуляма, которого даже сюда притащил. Вон стоит, склонив голову, и впрямь красавчик, и губы тоже полные… Смотрите-смотрите, ибн Сахли, вы, лицемеры, как все покоренные парсы! А то я не знаю, какие из вас верующие, правоверные в первом поколении, ага, конечно, правоверные, как же. Приняли веру Али, чтобы к братцу моему подобраться, сами небось тайно держите зажженным огонь по подвалам, я до вас еще доберусь, лгуны поганые…

А Кавсара он прикажет высечь. Сегодня же утром, как окончится этот мерзкий совет. Прямо по заду прикажет высечь. Изменник.

Настроение аль-Амина улучшилось окончательно, и тут он увидел брата.

Абдаллаха он узнал сразу, хотя тот по виду ничем не отличался от других сановников — тот же кафтан умейядского черного цвета, та же дурацкая калансува на бритой голове. Бритой, надо же. И усы с бородкой отпустил, на парсидский манер, поди ж ты. Всего-то два года как сидит наместником в Хорасане, а глядит уже парс парсом. Ха, Абдаллах, может, ты и в этот их чауган выучился играть? Помнится, когда мы были совсем юными, ты сторонился клюшки, мяча и коня…

Нежно потрепав гуляма по кудрявому затылку, аль-Амин уселся на широкую подушку, покрывавшую длинную платфому из позолоченного дерева. Та опиралась на коротенькие ножки-кругляши, но даже несмотря на незначительную высоту, халиф все равно глядел на подданных сверху вниз. Черный раб тут же поднял халифский церемониальный зонт-мизалла. Солнца не было еще и в помине, но в собрании эмир верующих являлся согласно требованиям строгого придворного этикета.

— Поднимитесь, почтеннейшие, — милостиво кивнул он всем.

Переглядываясь — пытаются угадать, в каком он настроении, небось, — сановники распрямили спины и расселись по местам.

— Подойди ко мне, брат, — небрежно кивнул аль-Амин Абдаллаху.

Тот послушно подскочил и, почтительно согнувшись, приблизился к тронному возвышению.

— Подойди ближе, брат, и сядь передо мной.

Аль-Мамун остался стоять в пяти этикетных шагах, лишь склонился еще ниже.

— Подойди, во имя Всевышнего, брат!

Проклятые церемонии, ничего по человечески сделать нельзя, даже с братом поздороваться. Халиф спиной чувствовал буравящий взгляд Мараджил — «тетушка» сидела в невысоком шатре, разбитом у ступеней павильона. Оттуда же наблюдала за происходящим его мать.

Абдаллах продолжал стоять, как суслик у своей норы.

— Во имя Всывышнего, подойди ко мне, брат!

Аль-Мамун угодливо сгорбился и засеменил к трону. Пока задравший брови халиф наблюдал за этими парсидскими выкрутасами, тот вдруг примерился и поцеловал ладонь аль-Амина под длинным рукавом. Халиф дернулся, как ужаленный:

— Фу ты! Что ты делаешь, о Абу Аббас! Только парс, к тому же покоренный, опустится до таких манер!

Аль-Мамун вскинул на него непонимающий взгляд. И тут Мухаммад расхохотался:

— Да сядь же, брат! Я поклялся Всевышним, что ты сядешь! Ну-ка, подайте ему подушку! Нет, две подушки!

Абдаллах, наконец, опустился на услужливо пододвинутые майясир.

По залу прошлась едва слышная волна шепотков. Как же, как же, небось всю ночь глаз не смыкали, вороны, все гадали, как он, аль-Амин, встретит брата. А вот фи хир уммихи — катитесь-ка вы все к шайтану, я вас еще не так удивлю. Думаете, раскусили? Так вот вам шайтанов зад в морду…

— Начнем, — важно кивнул он собранию.

Когда стих хор голосов, дружно читающих «Открывающую» суру, сидевший по левую руку халифа Абу-аль-Хайджа первым подал голос:

— Во имя Всевышнего, милостивого и милосердного! Неужели племя таглиб станет свидетелем моего унижения, о повелитель?

Вот как. Кто бы сомневался — наглый бедуин станет не только требовать подачек, но и упрется намертво в деле нерегиля. Кому же охота уступать должность главнокомандующего, а самое главное, положенного главе войска жалованья?

— Объяснись, о Абу-ль-Хайджа.

— Дошло до меня, о повелитель, что твои советники, — тут ибн Хамдан подарил колючим взглядом толстые морды Фадля ибн Раби и неожиданно вспотевшего Бакра ибн аль-Зейята, — желают тебе зла, а всем правоверным погибели!

Бакр вскочил, взмахнув рукавами:

— Как тебе не совестно лгать в маджлисе верующих, о поедатель колючек и горьких плодов колоцинта!..

— Уймись, ты, сын торговца маслом!

— О правоверные! Доколе мы будем терпеть в столице бесчинства этих шакалов из пограничья?!

Главный вазир тоже вскочил и присоединился к перепалке, а следом заорал Харсама ибн Айян, военачальник аль-Мамуна. Среди общего гвалта и крика Аль-Амин посмотрел на брата: Абдаллах сидел прямо перед ним и, опершись локтем на колено, спокойно жевал травинку. Поймав взгляд халифа, аль-Мамун вопросительно поднял брови — мол, чего желаешь? Мухаммад лишь грустно улыбнулся.

— …А ты, кто ты такой, о сын погибели?! Твоим противником был плут-разведенец, горшечник с торговой улицы!..

Ага, добрались до подвигов старого Харсамы. Справедливости ради нужно сказать, что тот мятежник не был горшечником, и войско он подобрал хорошее…

Неожиданно в собрании раздался голос человека, хранившего до сих пор молчание:

— Почтеннейшие.

Сказано это было негромко, но оравший до того Али ибн Иса услышал слова отца и тут же тихо сел на свое место. Пытавшийся его перекричать Харсама ибн Айян озадачился неожиданно прекратившимся спором и тоже замолчал.

— Почтеннейшие, — чуть настойчивее повторил Иса ибн Махан.

Вцепившиеся друг другу в полы халатов Абу-аль-Хайджа и главный вазир обнаружили, что на них молча смотрят остальные — и отпустили друг друга. Правда, с сожалением.

Подождав, пока в собрании воцарится полнейшая тишина, начальник тайной стражи и вазир почтового ведомства Иса ибн Махан тихо сказал:

— Почтеннейшие. Позвольте напомнить, что солдатам Абны жалованье не выплачивается уже более полугода.

Со своей высокой подушки аль-Амин явственно видел, как толстый бритый затылок Бакра ибн аль-Зейяда покрылся испариной. Вазир, ведавший сбором налогов, всегда потел, когда речь заходила о казенных деньгах и выплатах. Говорили, что у него в доме девушки-рабыни спят на таких коврах и таких подушках, что их постыдились бы в лачуге рыбака. О размерах состояния Толстого Бакра в столице ходили легенды.

Ибн аль-Зейяд поймал взгляд начальника тайной стражи — и покрылся каплями покрупнее. Завздыхав, он, поминая имя Всевышнего, полез в рукав за новым платком — прежний уже вымок.

— В войске и среди горожан вот-вот начнутся волнения, — мягко продолжил Иса ибн Махан.

Теперь он смотрел на Абу аль-Хайджу. Отряды его бедуинов, расквартированные в квартале аль-Шаркия, сожрали всех местных овец — и принялись стервятничать в Кархе. А в квартале Карх издавна селились семьи Абны — солдат гвардии халифа, а также тех их них, кто вышел на пенсию, и их многочисленных потомков. На фруктовом рынке Карха в прошлую пятницу случилась кровавая драка. Один из бедуинов аль-Хайджи подхватил с прилавка дыню, а когда продавец потребовал с него деньги, со смехом отказался платить — мол, ему третий месяц не выдают жалования. За торговца вступились другие горожане. В результате похититель дыни и пятеро его товарищей были убиты на месте, их коней свели и тут же продали, а малую мечеть квартала взяли приступом, разломали кафедру проповедника и сорвали пятничную проповедь, требуя навести в городе порядок и прекратить бесчинства варваров из пустыни.

Вождь племени таглиб помигал, поскреб голову и принялся играть роскошной кисточкой икаля.

Иса ибн Махан легонько улыбнулся и продолжил:

— Что же нам остается делать в столь горестном и плачевном положении, о почтеннейшие?

Абдаллах аль-Мамун приобернулся к вазиру барида и выплюнул изо рта травинку. Аль-Амин с интересом наблюдал за обоими: они в сговоре или нет? Похоже, что нет, Абдаллах навряд ли научился за два года притворяться, как чистокровный парс. Он, похоже, действительно не знает, что думает Иса ибн Махан.

— Полагаю, почтеннейшие, что единственным выходом будет отправить храбрых воинов Абны в поход, — усмехнулся начальник тайной стражи.

И, поймав набухающий кровью взгляд аль-Хайджи, продолжил:

— И наших храбрых таглибитов тоже. Взятая в походе добыча усмирит гнев и смягчит души.

— В поход под чьим началом, о Абу Али? — мягко спросил его Фадль ибн Раби.

— В этом собрании сидят люди знатнее и могущественнее ничтожного слуги престола, им пристало говорить первыми, — понурил голову старый хитрец.

Аль-Мамун хмыкнул и повернулся к брату. Аль-Амин кивнул — говори, мол, что думаешь.

И тот сказал:

— Лишь Всевышнему открыто будущее, и лишь Судия ведет счет нашим ошибкам и промахам. Я же полагаю, что одолеть карматов мы сможем лишь с помощью нерегиля халифа Аммара.

За спиной Абдаллаха Иса ибн Махан тонко улыбнулся и легонько кивнул аль-Амину — мол, я же говорил. Они хотят его будить — несмотря на крики и уговоры госпожи Мараджил.

Халиф покивал — и аль-Мамуну, и начальнику тайной стражи. Понял, мол.

Со стороны шатра, в котором сидели женщины, не донеслось ни звука. Вот так всегда — когда ты нужна больше всего, матушка, ты молчишь. Решай, мол, сам, Мухаммад, ты уже мужчина и можешь обойтись без опеки матери. И Мараджил молчит — хотя давеча, ему донесли, орала на сына так, что пальмы осыпались…

Главный вазир и Бакр сидели не шевелясь и опустив глаза — сыны шакалов, сами говорили про нерегиля то же самое, а сейчас ни гу-гу. Пройдохи, знают, что он припомнит потом всем, кто его послал в этот город джиннов, потому и молчат.

Абдаллах сидел на подушках очень прямо и спокойно смотрел брату в лицо.

Аль-Амин обернулся к бедуину:

— А ты что думаешь, о Абу-аль-Хайджа?

Тот выпятил грудь:

— О повелитель! Мы защищаем границы халифата от неверных сумеречников из Лаона! Аль-самийа — хорошие воины, но мы, таглиб, не раз наносили им поражение и ставили на колени, словно верблюдов! Зачем тебе воин из племени тех, кого мои храбрецы приводили в свой стан с веревкой на шее? Неужто мы, потомки тех, кто сражался рядом с Али — да благословит его Всевышний! — утратили твое доверие и твою милость? Приказывай — и мы сокрушим врага без помощи неверного язычника!

Аль-Амин лишь вздохнул. Он мог бы сказать — что ж ты еще не привел мне на веревке шейха карматов? Но хадис — он не помнил какой — гласил: воздерживайся от пустословия, и Всевышний воздаст тебе в день Суда.

Иса ибн Махан, не дожидаясь вопроса, склонился до земли в поклоне:

— О повелитель! Мы ждем твоего высочайшего слова и решения!

Аль-Амин обвел глазами собрание. Все, кроме Абдаллаха, прятали глаза.

Мухаммад обреченно вздохнул:

— Ну что ж, я все понял. Раз больше никто не в состоянии взвалить на себя эту ношу, это сделаю я. Я отправлюсь в странну джиннов, в Скалы Мухсина, чтобы отыскать и разбудить это… существо.

Присутствующие переглянулись и горестно кивнули. Воистину, лишь эмиру верующих под силу выйти в этот поход и вернуться из него победителем, ибо он есть хранитель аш-Шарийа перед лицом Всевышнего.

А аль-Амин про себя подумал: «И пусть Всевышний сделает так, чтобы вы, гиены и порождения гиен, перестали наконец грызться между собой и принялись грызться с этим Тариком, — и оставили бы меня, наконец, в покое».

Ну а кроме того, наступало, наконец, время завтрака — и это служило ему единственным утешением.

дом в квартале аль-Шаркия, ночь

Занавес отвели в сторону — ножнами джамбии. За тяжелой тканью обнаружился миловидный юноша в простом сером тюрбане и непримечательном халате.

Садун выхватил из-под войлочного ковра нож. Некоторое время они с незнакомцем молча смотрели друг на друга.

Легко шагнув через порог, юноша заткнул кинжал за кушак и белозубо усмехнулся:

— Что молчишь, глупый старик? Вели-ка принести нам чаю!

Садун ибн Айяш ахнул и простерся в почтительном поклоне:

— Госпожа!.. Живи десять тысяч лет!

Мараджил — а это, конечно же, была она — опустилась на ковер перед хозяином дома и махнула рабыне — заходи, мол. Невольница, как и госпожа, переоделась в мужское платье — тоже скромное и невзрачное. В такие рядились повесы из богатых домов, когда шли кутить в квартал проституток или в аль-Шаркию, славную винными лавками.

Садун коротко кивнул старому немому рабу — и тот мгновенно скрылся в направлении кухонь. Старик растирал хозяину снадобья — самого разного свойства. Поэтому Садун еще двадцать лет назад приказал отрезать невольнику язык. А в возмещение купил дом и двух рабынь. Раб был благодарен и предан — как одомашненная рысь.

Молчание Садун ибн Айяш ценил превыше всего, даже золота, — личный лекарь госпожи Мариджил и половины женщин харима знал столько, что опасался за свою жизнь, а дом в квартале аль-Шаркия походил на крепость. К тому же, здесь жили единоверцы господина Садуна — а сабейцы держались друг друга, как все покровительствуемые.

Вежливо откладывая в сторону нож, ибн Айяш почтительно проговорил:

— Госпожа поистине обладает многими талантами… В том числе и способностью незамеченной обходить лучших айяров столицы, которых я поставил на стражу вокруг этого флигеля…

Мараджил непринужденно облокотилась на подушки и заметила:

— Не один ты, Садун, умеешь пользоваться отводящими глаз амулетами. Помни, старик, мне служит могучий маг Фазлуи аль-Харрани. Я знаю, что старый лысый хрен учил и тебя. Однако, похоже, мне он открыл больше секретов!

И Мараджил весело рассмеялась. Сидевшая сзади девушка поднесла рукав ко рту, скрывая улыбку.

— Сколько людей прибыло с госпожой? — пропуская колкость мимо ушей, мягко поинтересовался Садун.

— Да вот, только Рохсарё.

Сабеец понимающе усмехнулся. Парсиянка ответила такой же улыбкой.

— Давай сюда то, что насобирала, — резко повернулась Мараджил к девушке.

Та быстро вытащила из рукава бумажный сверток и передала госпоже. Парсиянка протянула сверток Садуну — и несколько мгновений не выпускала из пальцев, хотя сабеец тянул бумагу на себя. Ибн Айяш бестрепетно выдержал тяжелый взгляд бездонных, черных, ведьминских глаз.

— Я все знаю про участки у канала, — прошипела, наконец, мать аль-Мамуна и отпустила сверток.

Садун вздохнул: видят звезды, человеку тяжело устоять перед соблазном купить подешевле, а продать подороже. Вряд ли столичная знать и богачи догадывались, что посредники, продающие им втридорога участки на месте снесенного Дворца Ожидания, работали на старого ибн Айяша. Впрочем, скрыть что-либо от Мараджил Садун и не рассчитывал.

Развернув бумагу, лекарь обнаружил в ней несколько длинных темных волос.

— Госпожа уверена, что это… нужные волосы?

Мараджил обернулась к невольнице.

Та четко ответила:

— У гуляма, что с ним пришел, были кудрявые. А у эмира верующих слетела чалма, когда он упал, а потом он надел ее обратно и под ней чесался, а затем стряхнул волосы с пальцев — я заметила, куда. На подушку тоже попало, когда он чесался под чалмой. Я собрала все, что нашла, и — клянусь огнем Хварны! — это волосы халифа аль-Амина.

Садун поднял волосы к свету и долго их изучал. Затем кивнул:

— Да, они все принадлежат одному человеку.

Мараджил отчеканила:

— Сделаешь куклу. Волосы положишь внутрь.

— Я проткну куклу семью иглами, — кивнул Садун.

— Нет! — вскинулась Мараджил. — Этого недостаточно.

Сабеец вопросительно поднял седые брови.

— На утреннем совете принято решение будить Стража Престола, — мрачно пояснила парсиянка. — Волшебство нерегиля сильнее нашего, он сумеет защитить аль-Амина.

— Т-тварь… — не сдержался Садун.

— Страж — волшебное существо, нельзя мерить его людскими мерками, — отмахнулась Мараджил.

— Он сжег Самлаган, — процедил старик. — Вместе с семьей моего прадеда!

Недовольно скривившись — довольно, мол, пустых слов! — парсиянка приказала:

— Поедешь вслед за халифской свитой. На Мухсин. И там добудешь зуб аждахака.

Некоторое время они молча сидели друг против друга. Трещал фитиль лампы.

— Зуб южного драко-оона… — протянул, наконец, Садун.

И мрачно покачал головой — нет, мол, слишком сложно.

Мараджил ласково улыбнулась. И резко хлопнула в ладоши:

— Эй, Лубб!

Занавесь отлетела в сторону, и на пороге возник здоровенный ушрусанский айяр — бритый, заросший густым черным волосом и в черном кафтане. Рохсарё и Садун одинаково вздрогнули от неожиданности.

— Разве… — начал было говорить Садун, но Мараджил резко что-то приказала — видимо, по-ушрусански.

Айяр выхватил из рукава шнур, шагнул к замершей с раскрытым в ужасе ртом Рохсаре и мгновенно обмотал веревку вокруг шеи девушки.

Невольница задыхалась долго — колотила ногами и скреблась каблуками по полу, сбивая в складки ковер. Тонкие пальцы тщетно царапали рукава айярова кафтана. Наконец, выкаченные глаза Рохсарё остеклянели, а с кончика вываленного языка последний раз капнула слюна.

Мараджил улыбнулась айяру, тот аккуратно уложил посиневший лицом труп на пол и вышел из комнаты. Потом парсиянка обернулась к Садуну:

— Ты меня знаешь, старик. Я не оставляю свидетелей. И всегда оказываюсь на один шаг впереди тебя…

— Д-да, госпожа, — выдавил из себя сабеец.

— Девчонку велишь зашить в мешок с запиской — мол, так будет со всеми неверными рабынями. Пусть стража, которая выловит труп у моста, подумает, что в чьем-то хариме наказали за прелюбодеяние невольницу. Шума не будет.

— Не будет, о госпожа, — эхом отозвался Садун.

— Так вот, старик, о деле. Поедешь на Мухсин. Добудешь зуб аждахака. И проткнешь куклу этим зубом. Дракон должен выйти из скал Мухсина и последовать за аль-Амином. Потом вернешься ко мне — я к тому времени доберусь до Нишапура.

— Почему бы не попытаться убить его на Мухсине?

— На плоскогорье и в Фейсале его будут охранять ученики шейха Джунайда — и сам Страж. Тебя разделают на части, о Садун. Все должно случиться на обратном пути в столицу.

Сабеец надолго задумался.

— А если нерегиль сразится с драконом и победит? — тихо спросил Садун.

— Мы сделаем так, чтобы на пути в столицу рядом с аль-Амином не было нерегиля, — усмехнулась Мараджил. — Аждахак укусит глупого сына Зубейды, тот сойдет с ума, и мой сын будет править. Вот так, Садун. Все просто.

Сабеец вдруг прищурился и быстро проговорил:

— Ко мне снова приходили. От… них.

Мараджил медленно поднялась с подушек. Долго смотрела Садуну в глаза. И наконец сказала:

— Еще раз встретишься с карматами — и веревка Лубба коснется твоей шеи, старик.

— Но…

— Я сказала — нет, Садун.

— Но…

— За ними стоит тень. Черная. Страшная. Я не вступаю в союз с демонами. Я лишь хочу восстановить справедливость. Аш-Шарийа должен править умный и достойный человек. А не капризный ублюдок-извращенец.

— Они обещали уничтожить проклятую веру пастуха! — зашипел сабеец.

— Демон может обещать что угодно, — мрачно сказала Мараджил. — К тому же, ему ненавистна любая вера. Клянусь священным огнем, учение ашшаритов мне отвратительно. Но оно держит в узде глупый народ аш-Шарийа. Моему сыну нужны покорные подданные. Я не стану покушаться на религию, указывающую скотам их место. Я ей воспользуюсь. Ты понял меня, о Садун?

Сабеец молча простерся перед Мараджил на ковре.

— Помни про Лубба и его веревку, — улыбнулась парсиянка в склоненный затылок Садуна.

И, перешагнув через труп невольницы, вышла из комнаты.