Город огней

Фейсала, два дня спустя

С Башни Наместника открывался головокружительный вид на вечернее небо и скальный лабиринт. И на южную дорогу, уползающую в сиренево-серые камни Мухсина. И на толпу, которая все прибывала и прибывала. Люди выскакивали из Пряничных ворот, бежали дальше, подпрыгивали, пытаясь заглянуть за плечи впереди стоящим, орали — и поднимали на головами свечи и плошки с огоньками.

— Та-рик! Та-рик! Та-рик! — мерно колыхаясь, выкрикивала огромная толпа.

Улицы города — на обоих холмах — тоже наверняка запружены народом. И в каждом доме горят огни — множество огней. На стенах тоже не протолкнуться — страже пришлось поработать копьями, отпихивая лишних. Не ровен час, сорвутся в толчее и попадают, кому это надо…

— Дракон мертв! Славьте победителя дракона! — орали голозадые мальчишки — и с хохотом бросались подбирать сыпавшуюся мелочь.

Наконец, напряженный, ждущий, как женщина в хариме, город взорвался оглушающей волной крика:

— Еде-ееееет!

И тут же, восхищенное:

— Везу-ууууут!!!

На дороге показался белый крохотный всадник — а за ним упряжка, запряженная волами. В арбе, подпрыгивая на рытвинах, ехал страшный и вожделенный груз — огромная, на две части раскромсанная башка аждахака.

Наместник вцепился в каменную резьбу окна так, что побелели пальцы.

Его в очередной раз охватило желание просто шагнуть с мирадора вниз. В ветреную пустоту под башней. Как два столетия назад поступила его пра-пра-бабка. Когда в город вошли ашшариты, царевна Омид надела свадебное платье, взяла на руки годовалого сына и бросилась с башни. Других сестер и дочерей шаха халиф правоверных раздарил своим воинам. А пра-пра-прадед — сдался. Прямо на поле боя под Фейсалой. Бедуинскому роду Бану Микал. Принял веру Али — для виду, конечно. И стал мавла — вольноотпущенником ашшаритов.

И вот теперь наместник Фейсалы Шамс ибн Микал стоял у самого края заоконной пропасти и думал, что прадед был — трусом и предателем. А он, Шамс ибн Микал, — истинный потомок труса и предателя, не сумевшего пасть смертью храбрых.

Белый всадник на сером коне и упряжка медленно продвигались к воротам города. Тарика осыпали розовыми лепестками, люди вопили и вскидывали светильники и свечи.

— Что же нам делать, что же делать, господи-иииин… — в очередной раз заскулил скорчившийся у туфель наместника Джавед. — Он же ж враз все почует в мы-ыыысля-яяяяях…

— Если до нас вдова раньше не доберется, — задумчиво пробомотал Шамс.

Дать этому глупцу пинка — и вылетит Джавед-бей в окно. И не станет такого неудобного свидетеля…

Но что проку тешить себя глупыми надеждами. Шамс ибн Микал прекрасно понимал: ледяные, волчьи глаза Стража увидят в его трусливой душе всю правду — и не понадобится Тарику захлебывающееся бормотание Джаведа, который ведь поползет, поползет вымаливать у Стража прощение…

— Тарик безжалостен, — усмехнулся наместник. — Заговоришь — умрем вместе, под одной перекладиной. И то, если нам очень повезет. Знаешь, что по ашшаритским законам положено за принесение человека в жертву?

И потому, как разбойник сжался под парадным халатом, понял — ага, старина Джавед уже прикидывал, кому и как лучше сдать покровителя.

В очередной раз вспыхнув гневом, Шамс с силой наподдал разбойнику под ребра:

— Ишак! Куда ты смотрел! Как получилось, что среди жертв оказалась ашшаритская баба?! Да еще и не невольница, а свободная?!

«К столбам» — так называли этот вид пошлины в Фейсале — отдавали только чужаков. Большею частью — невольников без роду и племени, не знающих местного языка. Степняки пригоняли таких во множестве. Шедшие с севера караваны избавлялись от заболевших и ленивых рабов.

Все были довольны — и аждахак сыт, и купцы целы. Джаведу исправно платили звонкой монетой, и тот делился с наместником — тоже хорошо. Тоже все довольны. Торговля процветала, налоги поступали в казну бесперебойно, люди богатели и радовались!

И надо же было такому случиться, что Джаведу отдали какую-то бабу из здешнего квартала медников! Оказалось, вдова сильно мешала брату покойного супруга — тот зарился на дом и участок. Ее с двумя детьми ночью выкрали и свели к покидавшему город каравану. Детей ханьцы оставили при себе, а бабу отдали Джаведу в уплату пошлины.

— Ишак! Осел! Шакал и сын шакала! — наместник в сердцах принялся отвешивать разбойнику пендель за пенделем.

Джавед утирал роскошным парчовым рукавом сопли и жалостно голосил:

— А я же не знал, господин, я же не знал! если бы я знал, да я бы ни за что такого не сделал! но их же как отдают-то, с ротом заткнутым, а то и вовсе в мешке, да и на ней же не написано было, что она честная вдова и свободная женщина, господин, помилосердствуйте!..

Шамс плюнул прямо на бритый коричневый затылок:

— Она ж тебя опознает, ишачина! Опознает! Деверя ее с сыновьями уже взяли и прямо на воротах дома повесили! Видел?! Кади примерно как для хлопка в ладоши времени понадобилось, чтоб им приговор вынести! Во всех мечетях орут, что надо досконально выяснить дело и положить конец бесчинствам! Сегодня после молитвы я лично поклялся Всевышним наказать разбойников, обращающих свободных людей в продажные! Ты хоть понимаешь, что это значит?!

Запыхавшись, наместник озадаченно сморщился, прислушиваясь к приветственным кликам толпы:

— И как у нее, интересно, получилось оказаться дома вчера вечером? Страж еще в город не вошел, а она с этими тремя оборванцами уже верещала на весь квартал…

— С помощью тех же сил, что завтра доставят в город ее детей, — прозвучал от стены жесткий новый голос.

Шамс обернулся, как ужаленный. Обычно у стены сидели невольники — подай-принеси. Но не в этот раз. Сейчас на голом плиточном полу расположился пожилой благообразный зиммий в джуббе цвета меда, перепоясанной веревочным поясом. А рядом с ним, скрестив ноги и привалившись к стенной росписи спиной, сидел юноша в такой же одежде.

Джавед повис на его руке, прежде чем он успел крикнуть стражу.

— Это почтеннейший Садун ибн Айяш, господин, — угодливо пробормотал разбойник. — Тот самый святой человек, что обещал избавить нас от бедствий.

Шамс брезгливо стряхнул с запястья унизанные перстнями пальцы с черными грязными ногтями. И тихо спросил:

— И какие же это силы, почтеннейший?

— Джинны, — безмятежно улыбнулся поименованный Садуном зиммий. — Силат. Они служат Тарику. Джинны перенесли спасенную от дракона вдову в город. Хотя… — тут ибн Айяш криво усмехнулся, — не стоит забывать о самой главной Силе. У госпожи Аматуллы — счастливое имя. Ее искренняя вера и молитва не остались без награды бога Али — и побудили Стража к действию…

При упоминании Всевышнего и Стража наместник и разбойник одинаково поежились. Занавес на вечернем окне приподнял ветер, и его порыв донес отголоски ликующих возгласов.

— Я вижу, ты воистину человек осведомленный и сведущий, о Садун. Если ты посоветуешь, как поступить в этом деле, не останешься без награды, — тихо сказал Шамс ибн Микал. — Чего бы ты хотел в уплату за совет?

— Я бы желал беспрепятственно покинуть город после отъезда эмира верующих, — безмятежно улыбнулся Садун. — Живым, здоровым и с имуществом, к которому не протянулась бы рука человека хищного и жестокого.

Наместник довольно осклабился — мол, тебя не проведешь. И тихо сказал:

— На голове и на глазах, о Садун. Так что же присоветуешь?

— Для начала, — тихо сказал старик в желтой джуббе, — ты, почтеннейший Шамс, скажешься больным, и встречать Стража не выйдешь. Все необходимые почести Тарику окажет твоя сиятельная супруга, госпожа Марида.

Наместник медленно кивнул.

— А когда завтра в город въедет халиф, ты выздровеешь, о Шамс. И не преминешь пожаловаться эмиру верующих на неразумие простого народа, воздавшего царские почести неверному колдуну-сумеречнику, — от какового неразумия ты и укрывался во внутренних комнатах дворца, исполняя долг.

Шамс сжал зубы.

— Но это еще не все. Встречать эмира верующих вышлешь Мусу ибн Дурайда, своего наставника. Пусть тот услаждает халифа беседой во время пути. Язык Мусы метет как помело, он расскажет эмиру верующих все, что видел и знает. А среди того, что он видел и знает, будет история сегодняшнего въезда Тарика в город.

Наместник опустил голову. Садун безжалостно продолжил:

— Как только халиф расположится в комнатах и отдохнет, ты приведешь меня и Джаведа к нему. И уж мы найдем, что сказать нашему повелителю, чтобы ты не остался в опасности.

— К чему ты клонишь, о Садун?

— Подожди — и увидишь, о Шамс, — улыбнулся старик.

— Думаешь одолеть Стража? — усмехнулся наместник.

Джавед жалобно заскулил:

— Я его видел, видел, господин хороший, до чего ж страшен, и меч у него — в полчеловека точно, о горе нам горе!..

Сабеец насмешливо отозвался:

— Ты видел его на Мухсине, о Джавед. Скалы джиннов — место силы. Здесь, в городе, силы нет. Страж будет выглядеть и действовать как обычный сумеречник. Нерегиль. Он всего лишь нерегиль. Чернявый белокожий сумеречник навроде аураннца.

Джавед недоверчиво зыркнул, но возражать не стал.

— К тому же, я не собираюсь выходить на поединок, — продолжил Садун. — Слава звездному богу, на шее Тарика лежит рука эмира верующих. Вот к халифу-то мы и прибегнем, прося заступничества…

Наместник помолчал. И наконец, тихо проговорил:

— Страж спас Фейсалу от нашествия степняков. Тарик — дух-хранитель нашего города. Как я могу предать его? Как я могу запятнать себя и своих потомков неблагодарностью, отвергающей покровительство?

Ибн Айяш криво улыбнулся:

— А когда ты спускаешься в подземное святилище Ахура-мазды, о Шамс, не боишься ли ты ревности бога Али, имя которого возглашаешь в мечети? Ты двоебожник — так неужели испугаешься покинуть прежнего господина и поклониться сильнейшему?

Наместник молча отвернулся к закатному окну.

Садун жестко сказал:

— Тарик — безжалостен. Ты сам это сказал. Страж заглянет тебе в глаза — и велит повесить рядом с деверем госпожи Аматуллы. Тебя и твоих сыновей. А если рассердится совсем сильно — сожжет Фейсалу. Как сжег Нишапур, Самлаган и Нису до того. Или ты, Шамс, забыл рассказы о взятии Нишапура? Забыл о трех холмах из голов? Первый — из мужских, второй — из женских, третий — из детских. Смотри, Тарик взмахнет рукавом, и подвластные ему джунгары из степей сделают то же самое с Фейсалой!

Наместник прикрыл глаза. И тихо сказал:

— Что ж, видно, так предопределено судьбой. Против предначертанного звездами человек несомненно бессилен. Действуй, о Садун.

следующий день

Двугорбая, подобно бактрианскому верблюду, Фейсала полыхала праздничными огнями. В густеющей темноте раннего вечера холм цитадели, холм дворца и пригород между ними светились так ярко, что аль-Амин решил сначала, что город обьят пожаром.

— Парсы украшают дома горящими плошками, празднуя и веселясь, — пояснил ему всезнайка ибн Дурайд через горб несшего обоих верблюда.

— Хотел бы я знать, тушат ли они огни потом, — мрачно усмехнулся в ответ халиф.

Его собеседник благоразумно прикусил язык.

Конечно, нет. Да и зажигают эти плошки с запахом камфары и алоэ не от обычного трута или свечки. Старый аль-Асмаи показывал Мухаммаду списки «Авесты» — и слово «Хварна» Мухаммад запомнил. Священный огонь. Божественный, невидимый, чуждый материи и материю пронизывающий, в храмовой чаше имеющий видимое воплощение. Хварна пребывает с истинными царями и пророками, от нечестивых она отлетает в облике огромной птицы. Возвращается на землю тоже в птичьем облике. Ему, аль-Амину, уже не раз говорили, что за братцем в Хорасане ходит особо приставленный юноша в белых одеждах, в высокой полотняной митре — и носит на резном жезле огромную птицу. Здоровенную такую, странную, ни на что не похожую: голова черная с красным отливом, туловище темно-синее, перья крыльев и хвоста посветлее. Парсы, как видят ее, сразу ниц падают. Аль-Амину донесли, что хорасанцы считают: брата сопровождает Варагн. Та самая птица. Огненосная птица истинного царства.

А расстаралась тут — и с юным жрецом из горного Ушрусана, и с самой крылатой тварью, и со слухами и хвалебными песнями, — ну кто же еще? «Тетушка» Мараджил. Рассказывали, что когда ее, юной девушкой, только что привезенной в столицу из покоренного княжества, выставили на продажу в Кархе, она закрывалась рукавами и поносила ашшаритов на чем свет стоит. Дворцовый евнух подошел и дал оплеуху — чтобы рабыня прикусила язык и не позорила правоверных. Вступился за нее лишь Абдаллах аль-Масуди, известный правовед: «Нет продажи для потомков царей», так он кричал в глазеющей на красивую невольницу толпе. И был по-своему прав: Мараджил была из афшинов, ушрусанских властителей, к ним до сих пор, говорят, их подданные обращаются со словами «о царь царей и бог богов». Так что похоже, та оплеуха еще откликнется нам, ашшаритам…

— О мой халиф, взгляните на ведущую во дворец дорогу! — льстиво встрял ибн Дурайд. — Наместник установил пять арок, украшенных цветами и огнями, знаменующих столпы веры, сиречь милостыню, хадж, намаз, почитание Пророка, — и охранителя веры! На первой написано — «да благословит Всевышний эмира верующих, да ниспошлет ему мир и благоволение»… — соловьем разливался ученый знаток ашшари и грамматики.

Еще бы тебе не разливаться соловьем, снова зло усмехнулся аль-Амин.

Философ, поэт, филолог, грамматист, критик и писатель Муса ибн Дурайд служил могущественному парсидскому клану Бану Микал, и получал жалованье как учитель сына наместника Фейсалы и нынешнего главы рода. Говорили, что Шамс ибн Микал выписал его из захолустной Хиры — ибн Дурайд там прятался после злосчастного декламирования стихов в одном столичном собрании. Злоязыкий стихоплет сцепился бейтами с Абу Нувасом, а тот обвинил его в краже своих стихов и донес ар-Рашиду. Халиф велел арестовать незадачливого вора чужих строк и мыслей, и ибн Дурайду пришлось срочно покинуть город.

Но судьба улыбнулась льстивому пропойце, и вместо палок он получил тысячу дирхам месячного жалованья, а сверх того на каждый день семь мер хлеба хушкар, одну меру хлеба самид, шесть ритлей мяса и шесть ритлей корма для верблюда, на котором его возили в дом наместника. Шамс ибн Микал явно хотел дать сыну классическое ашшаритское образование — похоже, парсы метят на высшие должности халифата, невиданное дело. А ведь раньше скажи кому такое: парс — вазир, подняли бы на смех…

Так что ибн Дурайд, как говорится, выльет на бороду аль-Амина целую меру мускуса, — и все за деньги хитрюги-парса, правящего Фейсалой. Конечно, старый лизоблюд не станет привлекать внимание эмира верующих к тому, что некоторые его подданные время от времени забывают, что они теперь ашшаритам братья по вере. Зато очень хорошо помнят, как ашшариты вторглись в их земли, на остриях копий принеся веру во Всевышнего и его посланника, заставив местных вельмож и простолюдинов либо принять истину, либо получить печать на затылок и платить подушный налог зиммия. И старую свою веру тоже не забывают — интересно, в доме наместника стоит в священном притворе чаша с огнем?

Впрочем, ибн Дурайд об этом не скажет — просто потому, что не знает: болтуна-грамматиста до домашней молельни парсы не допустят, зачем им. А вот про супругу Шамса ибн Микала, может, и знает. Спросить? А что, Шамс прислал ему ибн Дурайда со словами — «пусть этот ученый муж скрасит моему повелителю томительные дни путешествия, и да будет эмир верующих доволен своим надимом». Раз назвался собеседником и сотрапезником халифа — собеседуй, а не только вино лакай…

Ну так как, о ибн Дурайд:

— Эй, Муса, скажи-ка мне, а правду ли болтают, что ибн Микал женат на своей сестре?

С той стороны горба раздался резкий кашель. Носилки заходили ходуном: ибн Дурайд был мужчиной тучным, и в кеджав аль-Амина пришлось подложить изрядное количество камней, чтобы уравновесить паланкин.

— О Абу Хамдан, — засмеялся халиф, — я гляжу, здешний воздух тебе, как и мне, не идет на пользу?

Философ и поэт наконец отхаркал мокроту, сплюнув вниз на камни. И промурлыкал:

— О повелитель, посланник Всевышнего — мир с ним! — говорит: «не войдет в рай злословящий»…

— А хадис со слов Абу Бакра Правдивого — да будет доволен им Всевышний! — передает, что пророк сказал: «Нет веры у того, у кого нет верности». Разве может считать себя верующим тот, кто не верен халифу?

Аль-Амин сказал это негромко, но с угрозой. Почуяв неладное, ибн Дурайд завозился, сотрясая носилки:

— О мой халиф! Аль-Ахнаф говорит: «Достойный доверия не доносит, и доля того, у кого два лица, — не иметь уважения у Всевышнего, а то, что его побуждает, — свойство низкое и гнусное»!

— Так значит, он действительно взял за себя сестру.

Муса ибн Дурайд громко вздохнул — мол, что тут поделаешь:

— Увы, покровы над этой тайной воистину истончились, о повелитель. Таков обычай здешних знатных родов. Мне говорили, что еще государи Шапур и Хосров вводили своих царственных сестер в харим…

— Экие сквернавцы эти огнепоклонники… — пробормотал аль-Амин с презрением.

— Воистину твой язык, о мой халиф, сообщает лишь истину! — вдруг воодушевился грамматист. — В сердце парсы — язычники, и поклоняются колдунам и неверным! Вчера вечером в город вступил нерегиль халифа Аммара — и что же? Его встречали от самых скал, с огнями в руках! Осыпали розовыми лепестками, подносили для благословения детей, стелили под копыта коня одежды! Орали всю ночь до утра, не давая твоему преданному рабу сомкнуть глаз! Можно подумать, нерегиль — эмир или халиф! Как они смели воздавать ему царские почести? Или Тарик не раб из рабов эмира верующих?

Аль-Амин почувствовал прилив удушающей, дикой злости. Вот как, значит. Царские почести. И ликующая толпа. Которую ведь никто силком не сгонял — сами вышли! Почему? За что они так любят это жуткое существо? Тарик убил дракона, рассказал ибн Дурайд. Ну да, убил дракона! А что, он, аль-Амин, мало делает для подданных? Он жизнью рисковал, чтобы нерегиля разбудить, между прочим! Убил бы Тарик дракона, если не он, аль-Амин? Нет! Так почему же его никто не выходит встречать от самых скал?!

Неожиданно свело живот — скверная здешняя вода после плохо прожаренной баранины давала себя знать. Натянув узду, халиф остановил верблюда и палкой заставил опуститься на колени. Тот, поревывая, лег посреди тропы.

Аль-Амин отошел на пару шагов, спустил штаны и присел облегчиться. Мучаясь газами, он задрал лицо к небу: уже окончательно стемнело, в серой ветреной мгле над головой посвистывало, качались сухие лохмы полыни на краю скального выступа. Впереди, над неровными камнями Зачарованного города, лимонно-алыми угольями полыхала праздничная Фейсала. Порывы ветра доносили обрывки звуков — глухой, расстоянием скрадываемый, бой барабанов и медный рев труб-бугов. Приветственный грохот музыки то и дело захлебывался в хлопающем гуле и свисте мухсинского ветра.

Со своего места аль-Амин видел, как вниз по холму потекла длинная золотистая змея огней — готовятся, ждут. Ничего-ничего, подождете… Небось, нерегиля своего ненаглядного дольше ждали…

Наконец, все получилось. Забираясь обратно в плетеную корзину носилок, Мухаммад почувствовал знакомое першение в горле, в груди заворочалось и заскреблось. Он сухо раскашлялся, но отхаркнуться не смог. Под грудиной мерзко щекотало и пихалось в горло, словно там завелся кто-то щетинистый и слишком большой для обоих легких. Аль-Амин продолжил упрямо перхать — пока не почувствовал в гортани выбитый изнутри комок слизи. Сплюнув за край плетеной стенки, он пихнул верблюда, чтобы тот поднялся. Вздымающаяся на вихлястые конечности скотина тряхнула кеджав. Аль-Амин прикрыл глаза, борясь с накатившим головокружением и тошнотой. Какой же отвратительный здесь климат…

…Когда позванивание колоколец и шарканье ног стихло далеко впереди, из незаметного глазу прохода — да что там прохода, щелки, змее впору — вынырнули две закутанные в серое фигуры. Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказалось, что вовсе и не в серое, а в желтое.

Тот, что был поменьше и потоньше, поманил своего спутника к сухому отнорку под нависшей скалой. И показал на оставленное аль-Амином:

— Вот, господин! Он сидел здесь!

Садун ибн Айяш — а это был, конечно же, он — присел над испражнениями халифа и поднес к ним свет небольшой масляной лампы. Сидел он довольно долго, не обращая внимание на невыносимое зловоние. Наконец, сабеец поднялся, придерживая рукав.

И сказал:

— Это оставил человек, одной ногой уже стоящий в царстве смерти. Радуйся, дитя мое. Звезды благоприятствуют нашему делу.

Приближение халифского каравана произвело совсем уж невыносимый грохот и шум: принялись бить в большие барабаны-табл, которыми обычно созывали верующих на молитву, а помимо барабанов заколотили еще и в литавры. Со стен надсадно ревели трубы, медный звон и низкий гул таблов долбились в уши, а где-то в лабиринте городских улиц заливалась зурна и мелкой дробью рассыпалась дойра.

Придерживая чалму, аль-Амин попытался разглядеть расцвеченные ханьскими фонариками арки — верблюд мерно колыхался под ним, словно бы баюкая седока, и это хоть как-то успокаивало среди адского мерзкого шума. У него опять разболелась голова, и бьющий по слуху грохот литавр терзал затягиваемые жаркой паутиной глаза. Отвернувшись от проплывающих над ним переплетенных лоз и огоньков, аль-Амин зажмурился от стрельнувшей в затылок боли — не надо было откидывать голову, ох не надо.

Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту — захлебывался высокий голос зурны.

— …Малик-аль-малика!.. Царь царей! — ревела сбившаяся вдоль обочины толпа.

Лицемеры. Знаю я, кому вы это орали не далее, чем вчера вечером…

— Дорогу халифу! — орали стражники, то и дело отвешивая удары толстыми палками.

Толпа раздавалась в стороны, уступая, казалось, не ударам, а рассекающему ее, как корабль килем рассекает море, верблюду. Верблюд поревывал и пытался запрокинуть голову — орущие люди его пугали, и невольники то и дело повисали на узде.

— Царь царей!.. Да благословит тебя Всевышний! О царь царей!

Льстивые ублюдки, на брюхе готовы ползать за любую подачку…

Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту — гуу! гуу! Это снова заревели с высоты стен буги. Глаза закрывались от невыносимой головной боли.

Над аль-Амином вдруг сомкнулась холодная глухая тьма — шлеп, топ, топ, шур-шур-шур, слышалось лишь, как идут верблюды и цокают мулы, да шаркают ногами усталые люди. Караван вошел под арки надвратных башен. Впереди загрохотало — это подтягивали решетку на выходе из черного коридора. Впереди тревожно алела высокая арка — за ней лежал первый внутренний двор укрепленного дворца наместника. Толстые прутья с натужным скрипом дернулись и подались немного вверх, в проходе бестолково толклись черные фигуры. Сквозь гулкое сырое эхо снова ударил барабанный бой — и нестройные, искаженные вонючими стенами крики.

Выныривая все в тот же дикий ор и грохот, аль-Амин попытался разлепить измученные глаза.

Во дворе пылали высокие костры, на них жарили угольно черные бараньи туши с жалобно распяленными ногами. Кругом брякало железо, колыхались высокие тростины копий с длинными жалами. Тысячи глоток — люди облепили даже уходящие на стены лестницы — орали приветствия. В упрямой темноте — ее не могли разогнать даже факелы, сотни, сотни факелов, ламп, качающихся под ветром длинных шестов с горящей паклей на навершии, — рвалось вверх и гудело пламя. Огонь. Огонь был везде — бился в железных чашах на треногах, посверкивал в драгоценных тканях. Тяжело хлопали под ветром ковры. Ковры свисали с перил галерей, с каменных парапетов башен, с балконов, из окон прилепившихся к стенам домов. Тысячи рук размахивали над головами зажженными свечками — верблюд аль-Амина шел сквозь волнующиеся, смигивающие под ветром огоньки, целое море огоньков и огней.

В голове что-то разорвалось и дернуло в стороны. Затылок вдруг свело болью — и перед глазами погасло.

…— О мой повелитель! О горе нам, горе!.. О мой халиф!..

— Скорее, скорее, врача, скорее, он потерял сознание!.. Госпожа! Госпожа!

Мухаммад открыл глаза — и ничего не увидел. В открытых глазах было совершенно темно.

— Ааа… — сипло выдавил он из сведенного ужасом горла.

Он что, ослеп?! Нет, нет, не может быть… Аль-Амин крепко зажмурился. Снова открыл глаза — ффуух… По изнанке века ползали какие-то тонкие волосины, все плыло — но он видел. Видел. Ффуухх…

— Где Садун? Где лекарь? — зло прошипел над ухом женский голос.

Видимо, супруга наместника — у парсов женщины вели себя гораздо свободнее, чем позволяли приличия…

Ей ответили — торопливым пуганым шепотком. Свистящая ярость в голосе госпожи Мариды скребла слух как ноготь — шершавую поверхность камня:

— Найти этого сабейца — немедленно… А не то…

Шепоток испарился.

Откуда-то потянуло влажной землей и тиной. Он что, в саду? В глазах заболело от ярких красок потолочной росписи. Аль-Амин понял, что мутная тошнота, с которой он безуспешно борется последние несколько мгновений, — это на самом деле все та же головная боль. Теперь дергало между ушами, словно в голове, как казненному преступнику, из уха в ухо протянули веревку. И подвесили среди этих шепотков, тихих разговоров, трелей птиц и невыносимой красноты там, вверху, на штукатурке свода…

…Шагов он не услышал. Но понял, что кто-то подошел совсем близко, — по насторожившейся тишине вокруг. Зашелестело, зашуршало, дохнуло странным каким-то, предгрозовым запахом. Очень свежим.

— Не нужно открывать глаза.

Это ему мягко посоветовал новый голос — тоже странный. Какой-то… неживой. Звякающий, как металлическая пластина панциря. Но очень твердый — как у Джунайдовых мюридов, подумалось аль-Амину. Такого голоса хотелось слушаться.

Под затылок осторожно просунулись пальцы. Вторая ладонь накрыла лоб. Мухаммад почувствовал, как кожа под волосами начинает расслабляться в блаженном тепле — его отпускало. Губы почти против воли сложились в улыбку. Боль уходила — явственно. Прояснялось и светлело даже под закрытыми веками. Какое же счастье…

Странный голос негромко прозвенел:

— Никакого вина в ближайшие… месяцы. Ни капли.

Аль-Амин едва не кивнул, запоздало сообразив, что голос обращается не к нему. Госпожа Марида над головой почтительно бормотала:

— Да, господин… Как прикажешь, господин…

— И хаммам не должен быть горячим. Очень щадящий пар — и никаких чередований холодной и горячей воды. Равномерное мягкое тепло.

— Да, сейид…

— И не надо пить много чая — разве что только темный ханьский. Острая пища, специи — это тоже пока не для него.

— Как прикажешь, господин…

— И лучше поместить его в покои, где нет ярких красок, с приглушенным светом.

— Да, сейид…

— Ну и, конечно, пока — никаких… излишеств.

— Я поняла, сейид.

Верхняя ладонь — оказалось, она все еще лежала у него на лбу — мягко отнялась от кожи. Затем осторожно, почти не тревожа ткань чалмы, выдвинулась из-под затылка нижняя.

А потом над ухом легко вздохнули — и тихо-тихо, лишь для него, аль-Амина, сказали:

— Я прошу прощения за то, что произошло в пещере. Зов пришел… неожиданно. Я не хотел тебя пугать, Мухаммад.

Аль-Амин сначала не понял — как-как? Как его назвали? Он все еще блаженно улыбался, радуясь избавлению от мучений. Потом медленно открыл глаза. Цвета потолочной росписи — ярко-синий, красный, зеленый, слепящая, режущая глаз охра — тут же прыгнули в разум:

— Ой!

— Я же сказал — не надо пока открывать глаза.

Снова зашелестело, зашуршало. Нерегиль поднимался на ноги.

Шагов Мухаммад не расслышал. Зато услышал, как шуршат другие ткани и брякает железо о камень. Аль-Амин понял, что происходит.

Так шелестит и звякает, когда множество людей преклоняют колена. Повернув голову набок, он все-таки раскрыл глаза.

Среди простершихся в земных поклонах людей удалялся высокий белый силуэт. Этот белый приятно холодил глаза среди мучительного разноцветья и блеска одежды уткнувшихся в пол парсов.

Аль-Амин блаженно закрыл глаза и уснул как ребенок.

утро следующего дня

— …Ублюдки!! Ненавижу!! Это что, по-вашему, суп?!..

Глупые бабы тупо толклись вокруг лежанки, пытаясь прибрать осколки драгоценного ханьского фарфора среди суповой лужи. Впрочем, отвратительная жидкость — пресное, безвкусное варево с кусками порея и моркови — стремительно впитывалась в ярко-малиновый хорасанский ковер.

— Уберите отсюда этих дур! — рявкнул аль-Амин на безобразного черного евнуха. — Где Йакут? Исмаил? Где мои гулямы, задери вас шайтан?!

Тряся брылями, смотритель дворцовых покоев заколотился лбом об пол:

— О повелитель! Повелитель! Смилуйся!..

— Где мои гулямы, твари?! Всех посажу на кол, гиеновы отродья!

Евнух трясся, колыхая залежи жира на обнаженных ручищах и шее:

— Смилуйся, о мой халиф!

— Вина мне! Плов несите — жирный, уроды, жирный плов с мясом молодого барашка! И к нему острый круглый перец в уксусе! И моченый кизил! И соленых огурцов, и фуль несите, ублюдки!

Евнух продолжал безответно трястись на запорченном супом ковре.

— Где мои гулямы, я спрашиваю?!..

— О мой халиф, — зажмурившись, выдавил из себя смотритель. — Тарик распорядился отослать их в Харат…

Те несколько мгновений, пока оцепеневший от ярости халиф глотал ртом воздух, явно показались бедняге последними в его жизни. Черная кожа несчастного кастрата посерела от страха, как от холода.

Наконец, аль-Амин справился с приступом злобы и выдавил:

— Распорядился?.. Тарик — распорядился?..

В душной теплой комнате, казалось, вместо воздуха загустело пахнущее потом и страхом желе. Женщины сжались в комки, залепив лица платками.

— Распорядился, значит…

Слуги едва дышали.

В пуганой тишине громко зашелестели входные занавеси.

— Живи десять тысяч лет, о мой халиф! Да буду я жертвой за тебя, о солнце аш-Шарийа! — замурлыкал льстивый, приторный голос наместника.

Аль-Амин медленно обернулся в вошедшим — и понял, что стоит на лежанке босиком, в одних штанах и длинной рубахе.

Впрочем, на простершихся перед ним людях было надето самое простое платье. Даже наместник вырядился в какую-то холщовую хламиду. А то мы не знаем, как у ибн Микалов получается прикарманивать налоги, конечно-конечно. На лежавшем рядом с ним бритом смуглом парсе и вовсе топорщился драной ватой грязный халат. На остальных отливали болезненной желтизной кафтаны неверных. У одного из кафиров на спине и вовсе чернела дерюжная заплата-ромб — мало того, что неверный, так еще и раб неверного.

Любопытно, любопытно, кого привел хитрюга-парс…

— Кто это с тобой, о Шамс? — смягчаясь, поинтересовался аль-Амин.

И плюхнулся обратно на лежанку.

Наместник, не разгибаясь, подполз к суфу, поймал его руку и принялся истово лобызать ее:

— Мой повелитель! Мой господин! Прости ничтожного раба!

— За что это? — удивился аль-Амин, брезгливо утягивая руку обратно.

— Я не смог удержать народ! Жители города темны, глупы и подвержены предрассудкам! Они называют Тарика живым богом и воздают ему языческие почести!

Наместник закрылся рукавом хламиды и пустил слезу из прижмуренных глаз. Наверняка луковица в кулаке припрятана — ишь как на щеки брызжет.

— А супружница твоя зачем перед ним расстилалась? — гаркнул аль-Амин, откидываясь на подушки.

Ему нравилось возить провинившихся чиновников мордой — особенно если те врали и пытались оправдываться. Вот, к примеру, с Фадлом ибн Раби очень приятно было отводить душу. Сделать с ними, детьми собаки, ничего не сделаешь — все равно будут воровать и кусать руку. Ну так хоть в собственную блевотину пса ткнешь — и то удовольствие…

— Ну-уу? Отвечай, сын падшей женщины!

Наместник затрясся и снова упал лицом в ковер.

И глухо прошептал:

— Тарику служат страшные силы, о мой халиф. Наши жизни дозволены для нерегиля, а он, клянусь Милостивым, из существ шестокошеих, преграждающих дороги и отнимающих жизни!..

Аль-Амин неуютно поежился. И тихонько спросил:

— Это ты про кого, Шамс? Мы же в городе! Разве стены Фейсалы не хранят жителей от джиннов из скал?

К наместнику на четвереньках подполз оборванец и стукнулся лбом об ковры:

— О солнце и надежда верующих!

Аль-Амин узнал просителя — давешний проводник-парс, якобы не знающий ашшари.

— Дозволь рассказать тебе страшную и правдивую историю!

Халиф сглотнул и кивнул.

— Я простой проводник при караванах, тяжким трудом зарабатывающий на жизнь. Да буду я жертвой за тебя, о мой халиф, но когда в прошлый раз ты изволил спрашивать меня о деревцах на дороге, я не мог тебе ответить из опасения за свою жалкую жизнь…

— Ну-ка, ну-ка, рассказывай, — пробормотал аль-Амин и, ежась, натянул на плечи одеяло.

— У этих деревьев нечестивые язычники приносят жертвы джиннам-силат. Клянусь Всевышним, да отсохнет мой язык, если я лгу! — и парс ударил себя кулаком в рваную грудь. — А я — из верующих ашшаритов, о мой халиф! Моя стойкость в благочестии известна всему городу! Не так ли, о благородный потомок Бану Микал?

Наместник усиленно закивал.

— Так вот, о мой халиф, в последние дни отродья тьмы распоясались совершенно! Позавчера женщина Аматулла, известная как колдунья и ворожея, перенеслась в свой дом прямо на спинах джиннов! Двое верблюжатников из моих рабов обличили ее, а сегодня по приказу Тарика несчастных схватили и повесили на площади перед Пятничной масджид! А меня свирепый нерегиль приказал отыскать и тоже вздернуть! Нас обвиняют в разбое, но благородный наместник подтвердит — я честный человек, правоверный и преданный халифу!

Ибн Микал снова закивал головой.

— Защити меня от колдунов и тварей из скал, о солнце веры! К твоему справедливому суду и защите прибегает бедный Джавед, не скопивший за всю жизнь и трех ашрафи! Всевышний знает, сколько я раздаю по пятницам милостыни!

И парс, заливаясь слезами, снова ударил себя в грудь кулаком.

— Ужас какой у вас здесь творится, — ошалело пробормотал аль-Амин. — Сначала мне говорят, что нерегиль убил аждахака! Более того, привез голову дракона и выставил на базарной площади! А теперь я узнаю, что здесь живут колдуны, летающие на джиннах! Чего только не услышишь в окраинных, пограничных землях…

И подскочил на месте:

— Ну и что же мне делать?

— Защити нас, о халиф! Иначе всех нас сожрут ненасытные джинны! К тому же, позавчера, как раз, когда колдунья вернулась в город, мы нашли в скалах растерзанное тело юноши. Верблюжатники поспрашивали людей знающих, рассудительных — а они ответили, что это наверняка невольник из твоего каравана, о мой халиф!

Аль-Амин почувствовал, как у него отливает от лица кровь и немеют губы:

— Ч-что?..

Один из коленопреклоненных неверных — благообразный старец с седой бородой — подполз поближе и, глядя в пол, почтительно проговорил:

— Я лекарь, о повелитель, но даже мне страшно было глядеть на изуродованное тело — некогда прекрасное и дарившее наслаждение взглядам. Джинны растерзали несчастного на мелкие части, но мне удалось найти вот это, о мой халиф. Возможно, ты узнаешь эту вещь…

И дрожащая старческая ладонь поднялась вверх. На ней лежала рубиновая серьга. Та самая, которую он, Мухаммад, вынул из своего уха и вдел в ухо Джамилю — в их первый вечер.

Аль-Амин охнул и медленно прикрыл лицо рукавами.

Вокруг сдержанно всхлипывали.

— Спаси нас, о повелитель! — застонал кто-то.

Халиф сжал зубы, шмыгнул носом и снова поднялся на ноги.

— Ну что ж, — процедил он. — Раз так… Раз так…

И резко отмахнул рукой:

— Колдунью со всем семейством схватить и казнить!

Наместник поманил пальцем, из-под занавеси тут же выполз катиб с чернильницей на запястье, бумагой и каламом в руке. И принялся быстро-быстро писать.

— Человеку по имени Джавед выдать двести динаров награды за храбрость и преданность! А также выписать охранную грамоту-аман, возвещающую, что он и его люди находятся под покровительством эмира верующих!

Парс разрыдался и благодарно заколотился лбом об пол.

Аль-Амин возбужденно потоптался и вскинул руку:

— Вот еще что! Передайте знатным людям Фейсалы, что сегодня вечером я позволю подданным лицезреть меня! Шамс! — рявкнул он на наместника, и тот покорно рухнул вниз лицом. — За ужином я желаю есть… пищу!!! — это слово аль-Амин проревел, да так, что за окном перестали чирикать глупые птицы.

Переведя дух и с удовольствием оглядев склоненные затылки, халиф продолжил:

— Я сказал, заметьте, пищу — а не отвратительные помои, которыми вы тут меня пичкали. И я желаю пить вино. Много вина. Да, вот еще. Шамс, подбери мне виночерпия. Посмазливее…

Издевательски ухмыльнувшись, аль-Амин потер ладонью о ладонь. И, кривясь от злости, — в груди сладко посасывало, он уже предвкушал вечернюю расправу, долго лелеемую, выпестованную в холодные ночи месть, — халиф завершил свою победную речь:

— А… нерегилю… — от ненависти даже голос сорвался, — нерегилю передайте, чтобы не покидал покоев и ждал моих распоряжений. Возможно, я захочу его увидеть… во время ужина.

И аль-Амин не смог удержать сияющей ненавистью, злой ухмылки.

вечер того же дня

…— Мой повелитель — зерцало мудрости и свет добродетели, — улыбаясь, точил мед ибн Дурайд, — но пусть он не прогневается на своего дурного раба за совет: в отношении нерегиля здесь, в Фейсале, было бы благоразумно проявить осторожность…

Аль-Амин лишь презрительно хмыкнул, подставляя стоявшему за спиной кравчему большую чашку.

Вино ударило в полукруглое дно пиалы тугой струей и вишнево вспенилось. Шамс ибн Микал приставил к халифу собственного виночерпия, и аль-Амин, поглядывая на разрумянившегося мальчика, чувствовал — его гнев тает, как шербет под лучами солнца. Воистину, наместник Фейсалы заслуживал прощения, и даже награды — ибо щедрость похвальна между людьми и угодна Всевышнему.

Юный невольник поймал взгляд Мухаммада и зарделся еще больше. Полные губы на идеально округлом, нежно-смуглом лице приоткрылись, влажно заблестели зубы и — о миг счастья! — показался блестящий мягкий язык. Каштановые локоны выбивались из-под кипенно-белого тюрбана, миндалевидные карие глаза затенялись длиннейшими ресницами, тонкие длинные пальцы поглаживали ручку хрустального кувшина. Мальчика звали Экбал — что на фарси значило «счастье». Аль-Амин не сомневался, что его счастье близко, а имя пахнущего розовым маслом красавца обещает ему роскошную ночь.

Пальцы халифа прошлись по шелку шальвар гуляма, нащупали стройную ногу — и, мягко обхватив колено мальчика, медленно поползли вверх. Улыбаясь и истекая сладкой влагой внутри и снаружи, аль-Амин прочитал из ибн Хазма:

— В час, когда лучистый месяц всплыл в небесном океане, И когда трубить молитву собирались мусульмане, Ты ко мне явился, тонкий, словно бровь седого старца, Гибкий, как девичья ножка, стройный, как стрела в колчане. Лук Живого на востоке оперением павлиньим Все еще переливался в голубеющем тумане.

Вздыхая и вдрагивая от прикосновений Мухаммада, мальчик смущенно потупился, и его бархатные оленьи глаза затянуло поволокой наслаждения.

— Воистину, этой ночью эмиру верующих не понадобится жаровня, — расплываясь в сахарнейшей из улыбок, закивал наместник со своей подушки.

С сожалением отпустив мягкую, увлажняющуюся под рукой складку меж двух стройных ног, аль-Амин кивнул Шамсу — и милостиво улыбнулся.

Тот просиял.

И умело скрыл вздох облегчения — парсидский шельмец чувствовал, что халиф все еще не в духе. И правильно чувствовал! Я тебе покажу, кто здесь настоящий хозяин, лизоблюд ты парсидский.

Отхлебнув из чаши, аль-Амин снова повернулся к своему надиму:

— Ты говоришь туманными намеками, о Абу Сулайман. Объясни же мне, чем так опасен нерегиль именно в Фейсале?

Ибн Дурайд замялся — и стрельнул хитрыми глазенками в сторону Шамса, развалившегося на ковре среди подушек. Их разделяло не менее пяти шагов, но аль-Амин понял намек и склонил голову поближе.

— Здешние жители боготворят Тарика, — заговорщически придвигаясь к уху халифа, забормотал знаток ашшари.

— Хм, — протянул аль-Амин.

Похоже, грамматист собирался поведать ему черствые новости.

Ибн Дурайд был уже в изрядном подпитии — впрочем, Мухаммад тоже. Но все равно старика следовало послушать — мало ли, может, выяснится еще что-нибудь.

— Так что ж ты мне плел, что хорасанцы его ненавидят? — громко ответил он на дурацкий шепот надима.

— Хорасанец хорасанцу рознь, — важно поднял палец ибн Дурайд. — Нерегиль сжег и разорил Нису и Харат, но Фейсалу он спас от джунгарского набега!

— Тьфу ты пропасть, — начал сердиться аль-Амин. — Ты путаешь меня, о Абу Сулайман! Кто, как не джунгары шли в его войске?

— Это потом! — отмахнулся рукавом старый грамматист. — А сначала он защитил Хорасан от их набега — а главное сражение случилось как раз у стен Фейсалы!

— Тьфу на вас и вашу путаную историю, — зевнул аль-Амин. — Ну так и что с того?

— Ну как же, о мой халиф, — всплеснул руками ибн Дурайд. — Они теперь называют его спасителем города, — и, понизив голос, добавил:

— И беспрекословно исполняют все его приказы.

— Угу… — прищурился халиф.

— А еще… — тут ибн Дурайд и вовсе перешел на шепот, — …они называют его новым Афшином.

— Кем? — округлил глаза аль-Амин.

Вот это новости!

— Афшином. Афшином ибн Кавусом. Парсы шепчутся, что в нерегиле возродился его дух. Мстительный, о мой халиф…

И старый грамматист сделал страшные глаза и прикрыл ладонью морщинистый рот.

Ах вот оно что… Мстительный дух Афшина. Что ж, это имя Мухаммад знал. Знал очень хорошо. Да и поискать нужно было человека в халифате, который ничего не знал бы о величайшем из полководцев аш-Шарийа, — и о том, как закатилась звезда его славной — и страшной — судьбы. Воистину, правильно сказал поэт:

Никто не властен спастись от того, что будет: Смерть и днем придет, и ночью разбудит. [6]

Со дня смерти Афшина прошло больше века, но его помнили — и каждый раз, когда его имя начинало передаваться из уст в уста, это было сродни явлению кометы на окровавленном небе.

Говорили, что халиф Умар ибн Фарис — да будет доволен им Всевышний! — казнил Афшина по ложному обвинению — князь Ушрусана не участвовал в заговоре принца Аббаса. И уж тем более не изменял истинной вере — потому что был и оставался язычником. Еще говорили, что, умирая в темнице, — Афшина по приказу халифа уморили голодом, — полководец проклял своих палачей, и то проклятие десятилетиями тяготело над Аббасидами, пока последний из них не сошел в могилу. Рассказывали, что при дворе халифов имя Афшина находилось под запретом — знать, не хотели будить спящее лихо… Впрочем, эти предосторожности не слишком Аббасидам помогли.

И вот теперь призрак из темного прошлого вновь тревожит покой верующих. А ведь они и впрямь похожи — нерегиль и Афшин. И тот и другой язычники, чужаки для всех. И также, как Афшин, нерегиль либо плетет заговор — либо превращается в орудие заговорщиков: уж больно парсы вокруг него суетятся. А парсам лишь дай волю — они тут же отыграются за все прошлые обиды. В Ушрусане до сих пор ашшариты не селятся — после казни Афшина местные такие погромы устраивали, что пришлось армию посылать. А последний бунт — кстати, горцы подняли мятеж под кличем «Смерть убийцам!» — и вовсе удалось подавить всего несколько десятилетий назад, причем ценой большой крови…

Но как бы там ни было, даже если никакого заговора нет и в помине, нерегиль заслужил наказание по другой причине — причем по той же, что и Афшин. И тот и другой взяли слишком много воли — и слишком много власти. А такая власть может быть только у эмира верующих. Как правильно говорят парсы, «иль шах убивает — иль сам он убит».

— Новый Афшин, говоришь… — усмехнулся аль-Амин, поглаживая бородку.

Ибн Дурайд скорбно покивал — мол, такие языки у здешних твоих подданных, о мой халиф, метут как помело, незнамо что говорят и Всевышнего не боятся…

Ну что ж, настало время проучить гадину. Аль-Амин хлопнул в ладоши:

— Эй, Буга!

Начальник отряда его охраны, огромный тюрок по кличке Бык, вдвинулся в широкие двери зала. Разговоры стихли. Гости заерзали на подушках, испуганно поглядывая то в сторону аль-Амина, то на чудовищных размеров тушу гуляма.

Буга, красуясь, сложил на груди здоровенные, бугрящиеся мускулами ручищи.

— Приведите сюда Тарика, — сладко улыбнувшись, приказал аль-Амин.

— На голове и на глазах! — проревел гигант, неловко склоняя толстенную шею.

На самом деле, шея у Буги не гнулась — слишком коротка была для поклона — и тюрку пришлось нелепо присесть. Махнув рукой воинам, он выпятился из дверей.

В пиршественном зале стало очень тихо. Даже певички съежились и сидели испуганной стайкой, прижимая к себе лютни.

Аль-Амин с удовлетворением оглядел умолкших гостей. Люди отводили глаза, неловко поигрывая чашками или концами поясов. Шамс ибн Микал сидел теперь прямо, очень прямо, опустив враз осунувшееся лицо и ни на кого не глядя. Ага, боитесь, суки… Боии-иитесь… И правильно делаете. Он им сейчас покажет «господина». Он им сейчас покажет, кого они должны слушаться, чьи приказы исполнять.

И заодно покажет, что совсем не боится! Не боится чудовища, от одного имени которого они обмирают!

— Играйте! — крикнул он лютнисткам.

Те испуганно застреляли густо подведенными глазами. Жалобно тренькнула случайно задетая струна.

— Я сказал играйте! — рявкнул аль-Амин.

Музыкантши робко потянулись к инструментам.

Тут со стороны галереи раздался топот подкованных сапог. Певички пискнули и сбились в пеструю кучку.

Буга вперся в арку, наполовину заполнив ее собой:

— Исполнено, мой повелитель!

И сдвинулся в сторону. Нерегиль стоял у него за спиной, в длинной белой накидке-биште, безоружный и на вид совершенно спокойный. Он смотрел прямо перед собой — и ни на кого в отдельности. Даже на него, аль-Амина, не смотрел. Ну-ну…

— Подойди, — аль-Амин придал голосу суровость и легонько пошевелил пальцами, словно бы подманивая нерегиля к себе.

Не дойдя до ковра, на котором сидел халиф, пяти этикетных шагов, Страж опустился на пол и склонил голову в полном церемониальном поклоне.

Развалившись на подушках, Мухаммад снова лениво пошевелил перстнями:

— Я смотрю, тебе нужно особое приглашение, Тарик. Что ж, разве не возникло у тебя желания почтить нас своим присутствием?

Нерегиль молчал, все так же не отнимая лба от пола и положив на мрамор обе ладони. Впрочем, а что ему было отвечать? Что он, аль-Амин, сам приказал ему не покидать комнат и ждать приказаний? Глупое вышло бы оправдание, что уж тут говорить.

— Что молчишь, Тарик? Тебя спрашивает твой господин — отвечай!

Нерегиль молчал, не поднимая головы и оставаясь совершенно неподвижным. Широкие белые рукава и длинный «хвост» бишта лежали на полу, и ни единая складка не шевелилась.

— Я смотрю, ты не расположен с нами разговаривать сегодня вечером, Тарик, — лениво потянулся аль-Амин, не переставая улыбаться.

И резко встал с подушек. В голове чуть-чуть плеснуло мутью — но боль не прорезалась. Хмель приятно кружил голову, наступало излюбленное состояние — куража, веселья и бесшабашных выходок.

Обойдя низкий столик, аль-Амин прошел по ковру. И через пять шагов остановился прямо перед склоненной черноволосой головой.

Постукивая загнутым носком изящного башмака, он некоторое время смотрел на застывшее у его ног существо. Мрамор по-зимнему холодил подошвы ног сквозь тонкую ткань туфель.

Аль-Амин поднял ногу и легонько пихнул нерегиля в белое плечо:

— Почему ты надел одежды этого цвета, о нечестивец? Тебе что, неизвестно, что перед халифом положено являться в цветах его дома и рода? Цвет Умейя — черный, слышишь, ты, подлая наглая тварь!

В зале висела мертвая тишина, только фонтан шлепал струями где-то в ночном дворе.

— Отвечай, когда тебя спрашивают, ты, неверная собака!

Откуда-то справа все-таки донесся тихий вздох ужаса. Аль-Амин улыбнулся еще шире и снова пихнул нерегиля ногой — уже почувствительнее.

И тихо проговорил:

— За то, что ты сделал в… пещере, еще заплатишь. А это тебе за заботу о моем хрупком здоровье, сволочь. И за то, что в городе похозяйничал без моего дозволения. Я тебе покажу-ууу…

И во всеуслышанье объявил:

— Подобное нарушений приличий неслыханно!

Простертый у его ног нерегиль сжимал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. Ногти уже наверняка до крови вонзились в ладони.

Гости сидели не шевелясь и даже не дыша. Торжествующе обведя глазами застывший в ужасе зал, аль-Амин с показным вздохом смирения покачал головой:

— Но так и быть, Тарик, я прощу тебя — на первый раз. Хотя, по совести, тебя следовало бы наказать палками за подобную наглость.

Ему показалось, что белые-белые руки под белой-белой тканью задрожали. Подожди, это еще не все, сучий сын.

И аль-Амин пододвинул расшитую золотом туфлю к самому лбу самийа. И громко объявил:

— Во имя Всевышнего, милостивого, прощающего, я извиню тебе эту оплошность. Целуй в благодарность туфлю, Тарик.

Он не ошибся — нерегиля трясло, и весьмо ощутимо.

— Целуй туфлю, сволочь… — прошептал аль-Амин, глядя на униженно распростертую на полу, дрожащую от бессильной злобы тварь.

— Я приказываю, Тарик, — ласково улыбнулся он — и снова легонько пихнул белое костлявое плечо. — Ну?..

С довольной улыбкой он пронаблюдал, как нерегиль оторвал лоб от пола. Крупная дрожь била его с ног до головы, намертво сжавшиеся кулаки пристукивали о мрамор. Аль-Амин спокойно ждал, улыбаясь.

Тарик немного подался вперед — и черные волосы накрыли сафьян чуть выставленной вперед туфли халифа. Почувствовав, как к затянутой в тонкую ткань ступне прикоснулось что-то ледяное, аль-Амин вздрогнул и едва не отдернул ногу — тьфу ты, гадость какая, у него губы холоднее, чем у покойника… Ш-шайтан…

Нерегиль тем временем снова уткнулся лбом в мрамор. Злорадно ухмыльнувшись, аль-Амин сказал:

— Хватит тебе бездельничать и прохлаждаться в Фейсале. Отправляйся заниматься делом, ради которого тебя разбудили, ты, старый ленивый кот. Думай, как разбить нечестивых карматов. Поезжай в Харат — там тебя будут ждать военачальники. Через месяц мы туда пожалуем сами, и ты отчитаешься во всех предпринятых действиях! Ты понял меня, самийа?

Тарик, не поднимая головы, кивнул. Аль-Амин, хмыкнув, снова пихнул его ногой в плечо:

— А теперь — вон отсюда, сволочь. Не хватало мне на пиру твой гадкой бледной морды!..

Зал отозвался тихим стоном. Аль-Амин заметил, что некоторые из гостей отвернулись и закрыли ладонями лица. Крутанувшись на каблуках, халиф повернулся и пошел на свое место. Когда он, плюхнувшись на подушку, снова посмотрел на голый серый мрамор перед коврами, там уже никого не было.

— Играйте! — рявкнул аль-Амин лютнисткам. — Или вы не рады, что эмир верующих сидит с вами в собрании?!

Спавшие с лица рабыни схватились за инструменты. Зазвучала музыка — и через несколько мгновений зал оттаял. Люди встряхнулись, как ото сна, потянулись к блюдам и к вину, зашушукались.

Аль-Амин удовлетворенно улыбнулся. Вот так, сукины дети. Вот кто у вас господин, понятно? Встретившись взглядом с Шамсом ибн Микалом, Мухаммад прищурился. Наместник тут же ныркнул глазами в блюдо с пловом. Ему все было понятно. Ну и прекрасно.

В полной темноте фонтана почти не было видно — только слышно. В отличие от игрушечного прудика со струйкой, украшавшего сад дворца, это было внушительное сооружение. Жители богатой и сытой Фейсалы несколько лет собирали деньги на полированную облицовку бортика, а самое главное — на здоровенную медную чашу, в которую с бульканьем опрокидывалась щедрая струя.

Изначально хотели поставить в чашу медную цаплю — покровительницу города. Но потом передумали — зачем лишний раз ссориться с новой властью? Раз запрещает вера Али статуи — что ж, мы не будем ставить статуи! Изображение тянущей шею цапли отчеканили по краю массивной чаши — чтобы тот, кто способен оценить красоту, ей и любовался.

Впрочем, в густой, как шерсть черной абы, темноте не видно было ни цапель, ни орнамента: праздничные огни погасили, и город ушел во тьму, как в черный омут.

Только с высоты замкового утеса что-то помигивало — там еще дергались под ветром огоньки факелов. Гулкие порывы, гулявшие по площади у Ибрагимовых ворот, доносили нежные звуки кануна. Халиф-пропойца все никак не унимался — ему и невдомек было, почему приветственные огни затушили. Впрочем, он этого наверняка не заметил — слишком занят был либо вином, либо мальчишками.

А горожане заливали водой костры, сливали горящее масло из ковшей, опрокидывали жаровни, задували и прихватывали пальцами фитильки ламп и свечей — все до единого. Сейчас Фейсала тонула в ночи, показывая скалам джиннов и пустыне, что получила страшное известие: варвар, ашшаритское отродье, оскорбил бессмертного. Прогнал и унизил духа-хранителя, отплатив черной неблагодарностью за помощь и верную службу. И словно этого было мало — приказал схватить и казнить невинные души, чудом вырванные из пасти аждахака, — об этом только что объявили на площади. Воистину, над городом смыкалась ночь Ахримана, ночь духа тьмы и злобы.

На площадь перед Ибрагимовыми воротами выходили белеными фасадами десятки домишек — но за частыми решетками балконов глухо чернели ставни. Лишь ветер хлопал какой-то провисшей створой, посвистывал в высоких выступах для охлаждения воды, с разгону бился в запертые калитки и ворота, метя и подхватывая с булыжника усохший тростник, обрывки бумаги и невесомую шелуху арахиса.

Часто и несуразно громко булькал фонтан. За хлопаньем ветра и плеском струи почти не слышно было других звуков — тех, что производили некие… существа, приткнувшиеся к вымерзшему парапету фонтанной чаши.

— Ну давай, давай, поплачь еще, как кухонная рабыня, которую побил хозяин, — подзуживал один — хриплым низким голосом.

— Вином, вином надо было губы-то споласкивать, а не водой, — ласково мурлыкал другой. — Как вы там на западе делали? В рот вина набрать, да и плюнуть потом на порог…

— Ну и какой прок руку в воду пихать? — не унимался сипло урчащий первый голос. — Дай облизнуть ладонь-то, не жадничай, дай лизнуть, немножко хоть дай…

— Ну и что такого? — снова вступил мурлыка. — Что такого произошло, чего ты раньше не видел? Просвещенный старец, пока вез, сколько раз тебя палкой лупил? И как лупил — один раз об спину обломал, два ребра рассадил. И что? Страдал ты? Нет! Ты орал и кусался. Ну так что ж за мучения на нас сейчас навалились, а?

В ответ долгое время слышны были лишь шлепки зачерпываемой — и расплескиваемой обратно воды. Наконец третий голос, сдавленный и злой, ответил:

— Видишь ли, Имруулькайс, когда орешь и кусаешься, палка переносится легче. А тут — я бы с удовольствием укусил выродка, но увы, Клятва за горло придержала…

Тут голос придушенно сошел на нет — и сорвался в надсадный кашель.

Дождавшись, пока кашель закончится и собеседник переведет дух, мурлыкающий голос заметил:

— А мы говорили тебе, предупреждали — тебе, княже, просто повезло с первым… хм… владельцем. Он тебя лишь раз за волосья оттаскал — всего-то делов. А эти смертные здешние твари таковы, что лучше к ним в руки не попадать — измываться будут, сил и изобретательности не жалея. Мы же предлагали — ну давай хоть этого гаденыша мы придавим, всего-то делов. Он и так еле дышит, у него в легких вот-вот по дырке образуется, а вместо сосудов в голове уже трубочки жесткие, стеклянные, передавленные. Так нет же, ты решил быть благородным, ты же у нас кня-азь…

В ответ снова раскашлялись — сухо и мучительно.

— Ох, извини, извини… Я совсем забыл, — примирительно мурлыкнул голос, — ты не можешь желать зла своему хозяину, извини…

— Замолчи, Имруулькайс, горлу больно, — выдавил из себя, наконец, нерегиль — ибо это был, конечно же, он.

— И благородство тут совершенно ни при чем, — добавил он, продышавшись. — Я лишь выполнял Договор, и ты это прекрасно знаешь.

В ответ джинн, расхаживавший по широкому парапету в облике черной кошки, повернул голову:

— Братец его, говорят, поприличнее будет. Чуть-чуть тебе осталось потерпеть, Тарег. А то — давай?..

Нерегиль опять перегнулся пополам, кашляя и судорожно цепляясь за распахнутый ворот — словно ему и впрямь перехватили тетивой горло.

— Ну хватит, сказано же тебе! — рыкнул сиплый голос.

И тут же просительно заканючил:

— Хозяин, ну хоть капельку лизнуть, ну пожалуйста!

— Н-на, — все еще держась одной рукой за шею, в сердцах ответил Тарег.

И протянул ладонь к рукояти лежавшего на парапете меча. Тигр Митамы радостно осклабился и извернулся на спину. Стальное тело вылезло из ножен, золотые лапы прихватили ладонь, а морда с сопением приникла к следам ногтей — те еще сочились сукровицей.

— Щекотно, — фыркнул нерегиль.

И тут же, почувствовав острые клыки, прикрикнул:

— Не кусаться! Ты просил лизнуть, не укусить!

— Прощения просим, — заурчали из-под ладони.

Джинн сел на забрызганной водой мрамор и обмотал хвост вокруг передних лап. Светлое пятнышко носа жадно подергивалось — Имруулькайс тоже принюхивался к запаху крови Тарега. Наконец, с усилием оторвав глаза от кормящегося тигра, кот проговорил:

— Будь осторожнее, Тарег. Особенно в Харате. Это тебе не Фейсала. Там нас не любят — одни ашшаритские переселенцы в городе, почитай что, живут.

— Да, Имру, там бы тебе не миску с молоком выставили, а сразу сигилу на задницу припечатали, — оторвавшись от вылизывания ладони, злорадно пророкотал тигр.

И с блаженным урчанием разинул пасть пошире.

— Ай-ай! — вскрикнул нерегиль, дернувшись всем телом. — Не смей ку… Ай! Шшш…

Шипя от боли, Тарег выдернул руку. И в сердцах шлепнул Митаму рукавом по морде. Тигр обиженно вякнул, нерегиль шлепнул еще.

Потом холодно сказал коту:

— Подлец ты, Имру. Я бы даже сказал — негодяй. И трус к тому же.

Джинн свирепо вздыбил шерсть на лопатках:

— Но-но-но! Попрошу без оскорблений!

— Кто нагло врал мне в лицо, что на Мухсине больше нет аждахаков? — ледяным голосом осведомился Тарег.

Кот поник головой:

— Прости, Полдореа. Буду должен.

— Будешь должен, Имруулькайс, — безжалостно подтвердил нерегиль. — Зачем врал, дурень? Я все равно узнал бы!

Кот обиженно мяукнул:

— Полдореа! Это ты у нас князь! Бесстрашный и храбрый! А я джинн! Мне дорога моя шкура! Выслеживать змеюку — себе дороже, Полдореа, аждахак — тварь серьезная, я даже маленькому, который сейчас под камнями отлеживается, все равно что муха, на один зуб только! Пастью клацнет — и нет поэта! Я даже стихи по этому поводу написал…

— Не надо, — строго выставил ладонь Тарег. — Я не в настроении слушать мувашшахи, извини.

— Это касыда, — еще больше оскорбился кот.

— Все равно не надо, — отрезал нерегиль.

Тут под аркой Ибрагимовых ворот зацокали копыта:

— Господин! Сейид! — жалобно выкликнул женский голос.

Эхо от ударов множества копыт вырвалось на площадь. В черном проеме замелькали желтые огоньки.

Кот прижал уши и текуче спрыгнул в чернильный сумрак под парапетом. И оттуда прошипел:

— Подлюки, сучье племя предателей, чтоб им пусто было, ублюдкам… Мало ты их убивал, Полдореа, надо больше, как тараканов их морить надо, мразей…

Тарег зло скривился, взял меч и поднялся на ноги.

— О господин! Мы вас ищем по всему городу! — цокот копыт сменился щелканьем каблучков по булыжнику.

С мулов, шелестя шепотками и ахая, слезали женщины в белой длинной одежде. У каждой в руке теплился маленький огонек — у кого в каганце, у кого на прикрываемой раковинкой ладони свечке.

— Мой супруг умоляет вас о прощении, сейид…

Высокая полноватая женщина — тоже в белом, но в золотистой головной повязке верховной жрицы Ахура-мазды — подняла длинную остроносую лампу. Госпожа Марида, супруга наместника Фейсалы, напряженно всматривалась в темноту. Слабо светящийся силуэт у фонтана внушал ей страх.

— Шамсу ибн Микалу не хватило храбрости прийти самому, и он посылает женщин, — спокойно отозвался Тарег.

Женщины переглянулись и опустились на колени. Супруга наместника поставила лампу на булыжник и отдала земной поклон:

— О князь сумерек! Прошу тебя, забери жизнь моего супруга, но пощади город. Жители Фейсалы благодарны тебе за избавление от дракона, господин.

Тарег молчал.

— Господин… — пробомотала женщина, все еще не решаясь поднять глаза. — Мы…

— Поздно, — холодно ответил нерегиль. — Все прощается, но предательство не прощается никогда. Над этим городом более нет моего покровительства. Твой супруг, женщина, погибнет одним из первых — не сомневайся.

Госпожа Марида разрыдалась. Следом принялись всхлипывать женщины ее свиты.

— Что же нам делать… Что же нам делать… — бормотала она, глотая слезы.

Из темноты раздалось хихиканье, и к свету вышел Имруулькайс — злорадно скалясь и сверкая глазищами.

Женщины поперхнулись всхлипами и прижались друг к другу.

Кот злобно рявкнул:

— Теперь вы все в нашей власти! Все, все до единого! От мала до велика! Твой муж, о женщина, оклеветал силат! Глупец! Сказал, что мы убиваем людей в скалах, а вы приносите нам кровавые жертвы! Ха! Я засуну Шамсу в рот его собственное сердце!!!

Женщина скорбно закрыла лицо рукавом:

— Я не знала об этом, о джинн. Прошу тебя, о благородный дух огня, не простирай свою ненависть на моих детей! Они не имеют части в злодеяниях отца…

— Хорошо, — сверкнул глазами джинн. — Хорошо. Я не убью твоих детей, о женщина. Не убью — при одном условии!

Госпожа Марида испуганно вскинулась:

— Каком, о благородный господин?

— Та женщина, которую спас князь, а также ее дети — они не должны пострадать!

— Это меньшее, что мы можем сделать ради искупления нашей вины перед князем сумерек! — закланялась женщина, ломая руки.

Имруулькайс рявкнул:

— Дура! Как смеешь говорить об искуплении! То, что я делаю, я делаю ради чести князя, обещавшего женщине безопасность!

А Тарег холодно сказал:

— Вы переправите женщину Аматуллу в безопасное место, снабдите всем необходимым, и будете содержать ее и ее детей до конца жизни. Тогда, возможно, твои дети не пострадают.

Госпожа Марида покорно склонила голову. Нерегиль продолжил:

— Я поручил ваш город новому хранителю. Отныне над вами власть духа реки Герируд — почтеннейшего мирзы Масту-Хумара. Хотя, по справедливости, следовало оставить вас на милость аждахака, уцелевшего в скалах.

— Господин, о милостивый господин, мы несказанно благодарны тебе, господин… — женщина поползла по булыжнику, пытаясь ухватить Тарега за край накидки.

Нерегиль брезгливо отодвинулся, и тут все дружно задрали головы. Над площадью послышался свист очень больших крыльев, а рассветное небо на миг перекрыла здоровенная извивающаяся тень.

Пригибая большую рогатую голову, почтеннейший мирза Масту-Хумар приземлился на все четыре мощные лапы — длинные когти металлически брякнули о булыжник.

С шумом выпустив из ноздрей воздух, водяной дракон сел и подвернул хвост. И начал вытягивать длинную шею по направлению к фонтану.

Женщины задрожали и упали на свои лица.

— Дрянные у тебя подданные, Тарег, — сурово заметил господин Масту-Хумар.

— Теперь это твои подданные, почтенный мирза, — усмехнулся нерегиль.

Дух Герируда поднял пушистую башку к самому верху фонтанного столбика и принялся жадно лакать воду. Длинные как кинжалы зубы взблескивали и разбивали струю.

Джинн почтительно сидел у ног Тарега. Жрицы тоже сохраняли испуганное молчание все то время, пока старый седой дракон пил воду. Оторвавшись, наконец, от тугой струйки, господин Масту-Хумар повернулся в их строну. Большие голубые глаза с поперечным зрачком моргнули.

Дракон сказал:

— Глупые смертные! Ждите новолуния. В ночь убывающей луны я приду на эту площадь, и вы поднесете мне дары и поклонитесь как духу-покровителю города.

— На голове и на глазах, господин! — согласно выдохнули женщины.

Потом дух развернулся к Тарегу:

— Я решил, что сам отвезу тебя в Харат.

— Не стоит беспокоиться, почтеннейший, — вежливо поклонился нерегиль.

— Не спорь со мной, о юноша, — сердито отозвался господин Масту-Хумар.

Тарег снова поклонился — на этот раз молча.

— Нечего тебе пылить по дорогам, когда выше по течению у меня есть дела, — степенно покивал громадной головой дракон. — Плотину они там удумали ставить на одном из притоков, поди ж ты… Жадные безмозглые глупцы!

И с шумом выпустил воздух из ноздрей.

…Через несколько мгновений над площадью свистнуло и рассветное небо на миг стемнело — как будто в этот миг боги вернули на землю ночь.

Женщины в белом не решались распрямиться и лежали лицами вниз, пока силуэт дракона не превратился в крохотную точку на небесах. Черный кот проводил ее задумчивым взглядом.

Из-за темных оконных ставен так никто и не выглянул.

Джинн огляделся, бодро заперебирал лапами к фонтану и, добежав, мягко вскинул хвостатое тело на бортик. Оглядевшись еще раз, он рявкнул:

— Ну что, дурищи! Время и нам посмеяться, не находите?!

Женщины испуганно повскакивали на ноги, а джинн выдал в темноту протяжную кошачью руладу.

Через мгновение площадь и ближайшие проулки отозвались мяуканьем, пронзительным воем и визгом. На зов Имруулькайса собралось не менее дюжины котов-джиннов — они хихикали и разглядывали сбившихся в стайку жриц.

Золотистая кошечка примостилась рядом с Имруулькайсом и принялась вылизывать лапку.

— Что скажешь, Умейма? — ласково боднул ее в плечо черный котяра.

— Ну хоть встряхнулся немного наш князь, — степенно ответствовала она — и сменила облизываемую лапу. — А то все сидел и в стенку глядел, смотреть было противно. Он бы еще слезу пустил… И ведь было бы из-за чего! — и она снова выпустила розовый, лодочкой сложенный язык.

— Любо-овь, — мечтательно отозвался Имруулькайс, потягивая и перекатывая спинной хребет.

— К человечке… — с невероятным презрением выплюнула, как комок шерсти, джинния. — Эта Айша не стоила его мизинца! Предательница, чтоб ей огонь после смерти не светил! Смертная, что с нее взять… — голос Умеймы просто сочился ядом.

— А он все страдаа-аает… — ехидно мурлыкнул черный кот. — И попомни мои слова, еще наворотит дел! Наш князь сейчас хуже быка по весне, прет мимо борозды, рогами упершись, клянусь Хварной…

Вокруг захихикали.

Наконец, Имруулькайс закончил потягиваться — и принял боевую стойку на влажном мраморе фонтана.

— Эй, вы! Настало время глупцов и шутов! Выходите из домов, предатели! — во всю глотку заорал джинн на хорошем фарси.

Над ним хлопнула ставня и в окно сунулась заспанная и широкая как дыня рожа:

— А ну брысь отседова, это тебе не Мухсин, я тебе покажу, как позорить почтенных граждан древнего царства Хосрова!

Тут рожа рассмотрела, кто стоит на площади в окружении кошек — и тихо охнула. Госпожа Марида и женщины закрыли голые лица рукавами.

А кошки разразились нестерпимым пронзительным мявом — аааа! верещали они, вздыбливая шерсть и скаля задранные морды, мяаааа!!!..

— А ну-ка подавайте сюда ваших музыкантов, предатели священного огня! — рявкнул поверх общего воя Имруулькайс.

— Неправда! — заорала рожа, неожиданно являя мужество. — Мы честные огнепоклонники!

Вяаааа!! — грянули кошки на площади. Злобно сгорбившись и встопорщив шерсть на загривке, Имруулькайс выкрикнул в ответ:

— Честные?! Вы по подвалам, трусы толстые, дрожите! Деньги считаете, двоедушники, лицемеры! Налог как зиммии платить не желаете, правоверными для виду заделались! Хварну не почитают из-под полы, вы, позорники и предатели! Отступники! Кошелек и ашрафи вы почитаете, а не священный огонь!!! А ваш наместник — оклеветал силат и предал Тарика! Тарик от вас отказался, мерзавцы! А мы, джинны, будем взыскивать с вас долг! Вылезайте, твари, я спою для вас песню!!!

— Вот ужас-то, — обреченно пробормотала рожа и улезла за ставни.

Вскоре на площадь, позевывая и потягиваясь, потянулись люди в наспех запоясанных халатах: кто с наем, кто с дарабуккой. Они проходили сквозь волнующийся ковер кошачьих спин и задранных хвостов — а коты, надо сказать, все прибывали, пестрой рекой втекая в город через раззявленные ворота, — кланялись важно сидевшим на бортике Имруулькайсу с Умеймой и становились рядом с растерянными жрицами. Когда музыкантов набралось не меньше десятка, джинн поднял морду к небу и заорал:

— Начинаем!

Зазудел най, застучали барабанчики. Мелодия кружилась, как на свадебных торжествах, — люууу, люууу, слушайте, люди, слушайте. И Имруулькайс принялся декламировать:

— Халифат был развален злым вазира гением, Фадлом ибн Раби — имя запомним надолго!..

Дааа! — мощным хором отозвались коты.

— Имама Амина распущенностью и ленью, Невежеством Бакра-советника без чувства долга! Фадл и Бакр хотели того, что смертельно халифу, Но заблуждения — наихудшая из дорог!..

Дааа! — заулюлюкало кошачье воинство.

— Мужеложство халифа — грязь и опасные рифы, Но продажность Фадла в делах — наихудший порок! Один мужеложец другого трясет, и лишь в этом — Разница между двумя содомитами!

Уууууу! — верещали на тысячу голосов джинны.

— Но оба мужчины, скрываясь, друг друга лелеют, Не развлекаясь перед глазами чужими. С евнухом связь у Амина, в него он ныряет, Его ж самого два осла постоянно имеют — Вот что на свете, представьте, открыто бывает!

Ууууу, йаааа! — бесновались коты.

— Господь справедливый, возьми их к себе поскорее! Ты накажи их огнем очищающим ада, Чтоб судьба Фадла была для потомков примером, И на мостах через Тиджр раскидай эту падаль: Лишь укрепляет возмездие правую веру!

Даааа!! — грянула последняя кошачья здравица — и джинны бросились врассыпную.

Занимающийся над Фейсалой день был базарным. Имруулькайс, восторженно созерцавший роскошные желто-малиновые перья рассветных облаков, знал: к вечеру весь город узнает страшные новости, а его стишок будут распевать все — и горожане, и возвращающиеся в долину феллахи с опустевшими тележками.

А еще через пару недель его беспощадные бейты зазвенят там, куда он и метил, — в столице, у ворот Баб-аз-Захаба, посреди растянутой канители на рынке прядильщиков, да и на всех других столичных рынках тоже. А потом — и в самом халифском дворце. Там как раз проживал его племянник…

Фархад, приложив ладонь ко лбу, проводил взглядом свистнувшую в рассветном небе тень.

— Что это, господин?

Садун чуть пригубил вина и посмотрел на город — красивый вид, слуги не врали. Жизнь на высоте, в башне, имеет свои преимущества — хотя ноги ныли после каждого марша бесконечных ступенек.

Пригубив еще, сабеец ответил:

— Какая-то тварь с гор или из долины. Теперь в Фейсале их будет много. Я бы сказал — не протолкнуться от них будет в городе. Хорошо, что мы уезжаем.

— А мы уезжаем? — улыбнулся юноша и подлил хозяину еще вина.

— Да, дитя мое. Здесь у нас осталось лишь одно дело.

И Садун развернул платок.

На ярком фиолетовом шелке лежала кукла — в золотом халате и золотой чалме халифа. Фархад улыбнулся, узнав творение своих рук — он сам сшил тряпичное тельце, приметал круглую голову и колбаски ручек-ножек. В детстве часто приходилось мастерить куклы для сестренок. Сестренок, да… Как они там сейчас?

В крохотном северном городке зиммиям трудно прокормить семью — а уж уплата огромного подушного налога, накладываемого на неверных, давно превратилась в неподъемное дело. Семья Фархада всегда почитала звездного бога Сина и отказывалась принимать веру ашшаритов. Пять лет назад случилась засуха, денег на налог собрать не получилось — и сборщики забрали сестру. На следующий год засуха вернулась — и сборщики увели его, Фархада. Недавно отец писал, что у них получилось выплатить огромный — в целый динар золотом! — долг, и Майна вернулась домой. Правда, беременная от хозяина-ашшарита — но все равно вернулась. А вот сына у родителей никак не получалось выкупить. Майну забирали в залог, на время — а Фархада, поскольку отец считался злостным неплательщиком и в долг ему не верили, продали по-настоящему, на большом рынке в Ширазе. За пять динаров золотом. Таких денег в семье не видел никто. Достался Фархад купцу из местных — помогать садовнику, как сказал управляющий. Купец, господин Мехмед-оглы, два раза в неделю, по вторникам и по четвергам, отводил его в баню и… в общем, так продолжалось около года. Потом купец разорился на рискованной сделке, стал распродавать имущество — и Фархада снова отвели на рынок. Посредник так расхваливал красоту мальчика, что поднял цену аж до десяти золотых монет. Отец приехал прощаться, и они долго плакали, обнимаясь. «Я тебя выкуплю, клянусь звездами, я тебя верну домой, сынок!», бормотал отец, утираясь рваным рукавом. Потом торговцы взяли и повезли Фархада — далеко-далеко от Шираза, далеко-далеко от родного Артада, на юг, в Самарру. Там за пятнадцать динаров его купил какой-то пройдоха, хозяин притона, промышляющий, помимо всего прочего, оскоплением мальчиков. Фархаду повезло — его не стали делать евнухом. Белокожий стройный отрок пользовался большим спросом «и спереди и сзади», как говорили клиенты. «У тебя умные руки» — это ему впервые сказал хозяин дома наслаждений. Домой Фархад писал, что работает подавальщиком чая и копит деньги на выкуп. Юноше и впрямь удалось скопить несколько десятков дирхемов. Через год Фархада приобрел постоянный клиент. За бешеную для семьи юноши сумму в двадцать динаров. Господин Мубарек со временем перебрался в столицу, перевез туда харим — и Фархада. Жена господина ревновала давно, а тут представился удобный случай: мол, жизнь в столице дорогая, а мальчишка для утех может стоить хороших денег. Супруг согласился — правда, юноша подозревал, что по другой причине. Господин давно заглядывался на молоденького евнуха в доме старого друга. Когда Фархад снова оказался на рынке и увидел сумму на купчей, он понял, что семью больше не увидит. Господин Мубарек передал его торговцам за пятьдесят — пятьдесят! — динаров. А дальше едва не случилось страшное — купец пару раз выставил его на торги, не продал и задумался: а не рискнуть ли оскоплением? За евнуха можно было выручить сотни три, не меньше. Да, возраст не очень подходящий — четырнадцать лет, надо было раньше резать. Но…

Так и случилось, что Фархада привели к господину Садуну — ашшаритский лекарь холостить людей и животных не мог, вера запрещала. Пророк Али гневно порицал этот обычай и запрещал верующим ему следовать. Поэтому евнухов для благочестивых ашшаритов поставляли врачи-неверные. Господина Садуна попросили осмотреть отрока и высказаться в смысле возможных последствий оскопления. Узнав, что господин лекарь — единоверец, Фархад бросился ему в ноги. И взмолился, умоляя купить его. Он пообещал господину Садуну все. Совершенно все. Душу, жизнь, преданность, согласие исполнить любое поручение. Лишь бы избежать ножа. Старый лекарь улыбнулся — и согласился. На купчей стояла цена — восемьдесят. Восемьдесят динаров.

Над последним письмом из дома — «говорят, у сестры твоей будет мальчик, Майна передает привет и благопожелания, да хранит тебя Син» — Фархад плакал. А потом поклялся, что в сердце его никогда не угаснет ненависть к ашшаритам и их лицемерной вере.

Поэтому юноша улыбался, когда господин сделал разрез, вложил в сердце куклы волосы халифа — и зашил ткань над ними.

Улыбался Фархад и сейчас. Господин лекарь раскрыл ларец тикового дерева и извлек оттуда очищенный, блестящий зуб аждахака.

Полюбовался им в рассветных лучах.

И с размаху всадил в грудь куклы в золотой одежде.

Фархад выдохнул и заломил пальцы от волнения.

— Теперь змей сожрет халифа, о господин? — прошептал он.

— Нет, мой мальчик, — улыбнулся в седую бороду Садун. — Все будет гораздо интереснее. Змей поползет за халифом. А когда тот будет охотиться вне стен города, нападет и укусит. И глупый сын Зубейды провалится в сон наяву, из которого ему не будет исхода. Днем он будет безумствовать, а по ночам кричать от кошмарных снов. И так, не приходя в рассудок, умрет. Или покончит жизнь самоубийством. Или его убьют подлые псы-подданные.

— Прекрасно, — улыбнулся Фархад.

— Я тоже так думаю, — кивнул сабеец.

— Еще я читал в «Авесте», что змей может вселиться в царя…

— Ты читал «Авесту», дитя мое… — одобрительно улыбнулся Садун.

Фархад покраснел и скромно опустил голову.

— Аль-Амин слишком слаб, чтобы стать вместилищем для демона, — усмехнулся Садун. — Зубейдин мальчишка просто умрет в муках.

Улыбнулся еще раз и переложил пробитую зубом куклу в ларец.

— Это нужно отвезти в Нишапур, — пробормотал Садун.

— Господин, доверьте это дело мне! — воскликнул Фархад.

— Нет, мой мальчик, — покачал седой головой лекарь. — Нет. Сначала я и вправду думал послать тебя. Сказать по правде, я покупал тебя именно с этой целью — но потом изменил первоначальное намерение. Ты поедешь со мной в Харат. Не все мои планы осуществились — и нам придется наверстывать упущенное…

— А что мы будем там делать, господин? — полюбопытствовал Фархад.

В ответ Садун лишь поднес палец к губам:

— Шшшш, дитя мое. Не задавай лишних вопросов. А то я могу передумать и отправить тебя в Нишапур!

Фархад улыбнулся и спросил:

— А кто же тогда поедет?

— Джавед, — расплылся в улыбке старый сабеец.

Юноша лишь пожал плечами.

Садун не стал ему ничего объяснять. О госпоже Мараджил лучше было не упоминать вслух. Джаведу он объяснит, как переправить в Шадях новости и ларец. Даже даст ему денег на обратный путь. Да, как ни грустно, придется оплатить старому разбойнику дорогу в оба конца — чтобы не вызвать у Джаведа подозрений. Жаль. Потому что все динары из кошелька разбойника достанутся айярам госпожи Мараджил — когда те будут топить парса в самом глубоком омуте Сагнаверчая. Госпожа не любит оставлять свидетелей — это истинная правда.

А Фархад — хороший, смышленый мальчик. Незачем его попусту губить.

И Садун радостно улыбнулся рассветному солнцу.