Басра, дом в квартале аль-Файюм

Человек, сидевший спиной к окну, то и дело сглатывал, дергая кадыком. И обильно потел: крупные капли скатывались со лба на ресницы, и тогда человек испуганно моргал. За его спиной в решетчатом выступе охлаждался здоровенный кувшин с водой, по глиняным стенкам посудины тоже стекали капли.

Испарина проступала и на лбу, и на спине человека – халат на спине быстро пошел темными пятнами. Очередная капля скатилась в глаз, и сидевший испуганно вздрогнул и беспомощно заморгал. Поднять руку и утереться он не решился.

Человек держал ладони на коленях. На виду. И старался сохранять совершенную неподвижность.

Перед ним, расслабленно облокотившись на резной столик, сидела женщина. И рассеянно накручивала на палец длинный локон. На висках звякали тяжелые, собранные в гроздья шарики серебряных подвесок. На инкрустированной перламутром столешнице тускло поблескивали чашка и медный чайник. Чай давно остыл: женщине не было до него дела.

На одутловатом, немолодом лице проступила нетерпеливая злость. Женщина недовольно поджала губы, и сидевший перед ней человек широко раскрыл глаза и задрожал.

Звякнули серебром подвески, гостья резко отпустила локон, зашуршало богатое, красное с золотой оторочкой платье.

– Зейнаб умерла, не проронив ни слова! – вдруг выпалил человек.

И резко утер текущий лоб.

Женщина в роскошной одежде еле заметно покривила губы:

– Я знаю, глупец. Я знаю. Если бы старуха заговорила, мы бы с тобой не встретились. Тайная стража обшаривает женскую половину дворца в поисках ее сообщников…

Человек снова сглотнул, дернув адамовым яблоком.

Он знал, отчего умерла старая Зейнаб. Старуху пытали, это верно: и руки в колоду зажимали, и на дыбу подвешивали. Но сидевший спиной к окну и потеющему кувшину Ваиль-аптекарь доподлинно знал: Зейнаб умерла не от боли в переломанных пальцах. Старуха умерла от того, что в ее питье подмешали настой белладонны – очень насыщенный. И Зейнаб умерла, задыхаясь и с колотящимся сердцем. Наутро стражники нашли остывший труп карматской шпионки, которая, может, и хотела бы рассказать, кому и от кого передавала сведения, – да не успела. Успела, правда, крикнуть на последнем допросе: «Я скажу все, что знаю! Я передавала записки во время пятничной молитвы, на выходе из масджид в квартале аль-Файюм!» И потеряла сознание. Очнулась старуха в подвале, а там ее уже ждал кувшин воды с подмешанным настоем. Зейнаб хотела пить, утолила жажду – и у нее очень сильно забилось сердце. Старуха стала задыхаться, хотела позвать на помощь, но горло перехватило, и дыхание ее остановилось. Навсегда. Так умерла Зейнаб.

Умерла, не успев рассказать людям барида, как выглядел человек, принимавший ее записки. И к счастью: ибо этим человеком был не кто иной, как Ваиль-аптекарь.

А кроме того, люди из тайной стражи так и не узнали, кто приказывал старухе во дворце. Например, велел подойти к ожидавшим во дворе певичке и гулямчонку – ибо знал, кто скрывается под смазливой личиной юного слуги. Знал, что во дворец тайно проник нерегиль халифа Аммара. Знал, ибо умел прозревать истинный облик под наведенными чарами – даже очень сильными, наложенными опытной рукой чарами.

И хорошо, что не узнали, ибо это была не кто иная, как женщина в красно-золотом платье, сидевшая напротив Ваиля.

– Кто еще служил тебе в Басре? – раздался из угла тихий голос, на который разом обернулись и аптекарь, и женщина.

Ваиль смотрел на шевелившуюся в углу тень, мелко дрожа от страха. Увядающая красавица в ало-золотом смерила вопрошающего лениво-презрительным взглядом.

– Вон там лежит, – наконец кивнула она в сторону смотанного ковра у дальней стены.

Словно в ответ на ее слова, сверток пошевелился и тихо застонал.

– Невольница, – пожала плечами женщина в роскошном платье управительницы харима, и серебряные шарики на висках сердито зазвенели.

Обладатель тихого голоса пошевелился, и на залитой желтоватым светом стене заколебалась его тень. Обладающее вторым зрением существо заметило бы, что тень не принадлежала человеку. Женщина в роскошном платье прекрасно видела, что у кармата длинномордая, ящериная голова с невысоким, иззубренным гребнем. А из пасти то и дело высовывается раздвоенный длинный язык.

Ковер у стены снова пошевелился – так, словно внутри кто-то извивался. С вечерней улицы доносился привычный шум: цокот копыт, крики ослятников, шарканье туфель и пронзительный крик разносчика:

– А вот кому розовой воды! А вот кому воды с сахаром, правоверные, лучшая вода в квартале, подходите, вода не из канала, из колодца, с сахаром!

Тень в углу задергалась, шипя, удлиняясь и распуская иглы гребня на голом черепе:

– Ты безумна! А если бы ковер развернули?!.

Женщина прищурила густо накрашенные глаза:

– Развернули подарок Ситт-Зубейды для сына Умм Мусы? Ты в уме ли?

– Но зачем было тащить ее сюда? Хс-ссс…

Управительница холодно отрезала:

– Я голодна.

Ящероголовый резко вскинул руку:

– Чуть позже.

– У меня мало времени, – прошипела кахрамана. – Меня ждут в хариме.

– Нерегиль остался на свободе, – так же, по-змеиному, зашипел в ответ кармат. – Он не должен возглавить армию!

– На свободе? – вдруг фыркнула женщина в алом – и звонко расхохоталась.

– На свободе!.. – закидывая голову в тяжелом серебряном уборе, смеялась она. – На свободе!..

Ящероголовый терпеливо ждал, пока кахрамана перестанет веселиться.

– Нерегиль не имеет ни власти, ни сторонников, – отсмеявшись, пояснила управительница харима. – Халиф ему не доверяет. Полководцы его ненавидят. Нерегиля халифа Аммара больше нет.

Кармат удовлетворенно наклонил голову: продолжай, мол…

И женщина снова накрутила локон на пальчик и, улыбаясь, проговорила:

– Есть нерегиль халифа аль-Мамуна. А это маленький сумеречник, которому преданы лишь джунгары.

Язычок в ящериной пасти плотоядно задвигался туда-сюда, и кармат довольно просипел:

– В аль-Ахсе нерегиль лишится Силы, да-сс…

– Лишится, – улыбнулась карминным ртом женщина. – В землях Богини нерегилю неоткуда ее черпать. А без силы от Тарика отвернется удача, и соперники отберут у него армию. Если, конечно, они не передерутся между собой раньше…

Ящероголовый медленно, довольно кивнул. И тихо добавил:

– Ты останешься в Басре и позаботишься о детях халифа, хс-сссс… Обо всех детях, всех до единого, хс-ссс…

Управительница харима сверкнула глазами и расплылась в довольной улыбке. И вкрадчиво проговорила:

– Я голодна…

От оконного выступа раздался жалобный всхлип аптекаря – тот сидел совершенно белый и блестящий от испарины. Карматский эмиссар сдвинул с подбородка черный шарф – в глазах человека он отражался как ашшарит с сухим обветренным лицом морехода. Успокоительно покивав несчастному Ваилю, он улыбнулся женщине:

– Чуть позже.

Та сжала челюсти, перекатывая под кожей желваки. Кармат спокойно спросил:

– Во дворце знают о том, что произошло под Саной?

– Нет, – процедила кахрамана. И тут же свирепо осклабилась:

– Глупцы все еще ждут подкреплений из Хорасана!..

Ящероголовый довольно надулся и с шумом выпустил воздух:

– Прекрасно! Какова численность набранного войска?

– Чуть меньше тридцати тысяч – считая ополчение, – фыркнула женщина в красно-золотом.

Кармат удивленно раскрыл глаза – а потом счастливо, от души расхохотался.

Кахрамана сидела, презрительно улыбаясь, и вертела на пальце толстый перстень с агатом.

– Тридцать тысяч! – не унимался ящероголовый. – Тридцать тысяч! Они пойдут на аль-Ахсу с тридцатью тысячами!..

И, отсмеявшись, припечатал:

– Глупцы. Они умрут, не дойдя до Маджарского хребта.

Женщина прищурилась и тихо сказала:

– Я голодна.

Кармат улыбнулся, довольно потянулся – и небрежно отмахнул рукой:

– Раз так – кушай. Кушай-кушай…

Аптекарь пискнул и попытался отползти к окну.

Женщина не обратила на него никакого внимания. Текуче поднявшись на ноги, зазвенела украшениями и, шелестя платьем, поплыла к свернутому ковру.

Нагнулась, как нитку, разорвала стягивавшую сверток толстую веревку. Выпрямилась и одним пинком раскатала ковер. Из паласа выпала связанная по рукам и ногам женщина в ярко-зеленом платье. Набеленное лицо расчертили черные от сурьмы дорожки слез. Рабыня кусала глушившую крики повязку и судорожно дергала связанными запястьями.

Брякая монистами и подвесками, кахрамана опустилась на колени и аккуратно расправила широкие, жесткие складки яркого платья. Золотое шитье огненно вспыхнуло в мигающем свете лампы.

А потом управительница харима улыбнулась, счастливо вздохнула и широко разинула рот. Из-под губ поползли кривые, желтые зубы – сплошным, неровным, на полпальца торчащим частоколом.

Аптекарь пугано, с икотой и всхлипами, задышал, невольница, глядевшая на опускающуюся пасть широко раскрытыми глазами, заколотилась затылком о ковер, а женщина, еще мгновение назад бывшая кахраманой, вдруг встрепенулась, посмотрела на Ваиля и прошамкала сквозь выпущенные зубы:

– По-о-фок… По-о-фок… Фей-хель…

Тот визгнул и затих, уставившись на безобразно растянутый клыками рот:

– А… а?..

– Фенхелевый порошок, ишачий сын, – фыркнул из угла кармат. – Госпоже нужен фенхелевый порошок. Иди, отвесь.

Зубастая кивнула и вновь перевела взгляд на жертву. Кожа жуткого существа на глазах серела и собиралась в складки, волосатые уши поднялись и встали торчком, вокруг зрачков сгустилась гнойная желтизна. Невольница придушенно застонала, мотая головой с отчаянным «нет, нет, нет, только не это…»

На улице кричал, надрывался разносчик:

– А вот кому розовой воды, воды с сахаром!..

Гула распахнула пасть на немыслимую ширину и с тихим, блаженным урчанием наделась жертве на белое горло.

Ваиль как раз на четвереньках выползал из комнаты. Просовываясь под занавеску, он услышал за спиной влажный хруст, глухой вопль, треск и смачное чавканье. Обернуться он не сумел.

Гула рычала и с сопением что-то грызла.

Аптекарь ссыпался по лестнице, топоча и едва не выпадая из туфель, кинулся к шкафам, распахнул створки и тут же упал под тяжестью вывалившихся на него потоком коробок и ящичков. Из раскрывшегося при падении сундучка резко запахло камфарой. Лежа на спине и глядя в потолок, Ваиль всхлипнул и разрыдался. В комнате над головой тяжело затопали, раздались глухие удары – словно кто-то с размаху рубил мясную тушу. Аптекарь заливался слезами и не имел сил подняться на ноги.

Возникшее над ним смутное от слез лицо он приветствовал облегченной улыбкой. Кармат наклонился и покачал головой.

И поднес к носу Ваиля коробочку, от которой резко пахло анисом:

– Это фенхель?

Аптекарь судорожно закивал.

– Держи, – небрежно бросил кармат кому-то над собой.

И улыбнулся Ваилю, показывая блестящую джамбию:

– Молодец, вот так и лежи…

И по-хозяйски уперся ладонью в подбородок, отгибая аптекарю голову и примериваясь лезвием к гортани.

Краем слезящегося глаза Ваиль успел увидеть проползающий мимо ярко-красный шлейф – ткань с шорохом волочилась по полу, поблескивая широкой золотой каймой.

– Где мои носилки, о Зухайр? – донесся с порога лавки сварливый женский голос.

– А вот, госпожа, извольте пожаловать!..

– А вот кому розовой воды!.. – заорали на улице.

Кармат улыбнулся и одним точным движением взрезал аптекарю горло.

* * *

Басра, усадьба купца Джафара ибн Атыйя, утро

Занавеска в полукруге арки лениво обвисла. Кованая решетка балкона медленно нагревалась под неярким солнцем. Утренний свет быстро затянуло перистым маревом, и белесый кругляш небесного светила мягко просвечивал сквозь облака. Где-то далеко над морем тучи расходились, и яркие лучи шатром стояли между небом и водой.

На замыкавшем квадрат двора крытом мостике-галерее никого не было. Его резные перила, желтый камень низеньких колонн, крутой черепичный скат кровли плыли внутри пустой далекой панорамы: усадьба стояла на высоком холме и глядела на море, словно с чем-то прощаясь.

По нижней галерее кралась, то и дело озираясь, полосатая кошка.

Внизу мерно плескался фонтан. Мрамор небольшой круглой чаши на высокой ножке тепло поблескивал под солнцем. Фонтан казался странно одиноким в пустом желтом квадрате двора.

Угу-гу. Угу-гу. В ветвях старого кипариса копошилась горлица. Угу-гу.

Аль-Мамун глубоко вздохнул. И положил ладонь на колено сидевшей рядом с ним женщины.

Он знал ее уже девять лет. Девять лет, подумать только. Девять лет назад он вошел в тот дом в западном квартале Нишапура: махалля издавна славился своими школами певиц и лютнисток. Абдаллах еще не был наследником. И правителем Хорасана тоже не был. Он был обычным богатым повесой восемнадцати лет от роду, проматывающим щедрые денежные подачки матери: содержание, положенное ему как сыну Харуна ар-Рашида, Абдаллах спускал в первые же месяцы после получения годовой выплаты, так что материно воспомоществование приходилось как нельзя кстати. В особенности в Нишапуре – городе, где даже завзятый постник и святоша превращался в кутилу и мота. Ах, нишапурские ночи в садах… А попойки – на качающихся над темной водой лодках, под смех лютнисток…

Абдаллах заметил ее среди других девушек – сразу же. Тогдашний друг его, Рафи ибн Хамза – коренной нишапурец и такой же бесстрашный искатель наслаждений – изрядно набрался и принялся выспрашивать хозяина о девушке: «Что за смуглянка? Берберочка? У-ууу, как сладко… и давно ее привезли из Магриба?..» А хозяин лишь улыбался и подливал вина. Придя в следующий раз, Абдаллах не увидел Нум: она пела в каком-то доме. Набравшись финиковым вином до головокружения, юноша расхрабрился и написал свое первое в жизни любовное послание. А потом еще одно. И еще. А ибн Хамза, у которого везде были свои люди и сводни, таскал их в тот дом и передавал Нум через знакомую невольницу. На четвертое письмо Нум ответила.

Он ей послал вот такие строки:

Красавицу за своенравье напрасно корят пустомели; Застенчивая, исчезает, чтоб вы на нее не глазели. На небе своем безграничном к нам близкой луна не бывает; Спасаться стремительным бегством – врожденное свойство газели… [3]

А она вывела на тонкой нишапурской бумаге:

Ты мою похитил душу, я теперь в степи безводной Без души моей бессмертной, без надежды путеводной. Только близостью своею ты спасешь меня сегодня, И прославишься повсюду правотою благородной… [4]

И Абдаллах все ходил в тот дом, а Нум улыбалась, приоткрывая лицо. Ибн Хамза передавал письма на надушенной нежной бумаге. Через полгода хозяин счел, что обучение Нум завершено, – и предложил девушку на продажу. Абдаллах узнал об этом чуть позже, чем нужно: когда он примчался, ибн Хамза уже передавал хозяину деньги – в присутствии четырех положенных свидетелей. А потом взял Нум за рукав и отвел к себе. Дружбе молодых людей, понятное дело, настал горький конец. Однако Всевышний, видно, прислушался к жарким мольбам Абдаллаха: дела ибн Хамзы пришли в расстройство – похоже, тому все-таки удалось промотать отцовское наследство. На этот раз Абдаллах не оплошал: он сторожил свою добычу, как ястреб. Подосланный им посредник ловко убедил ибн Хамзу продать двух невольниц покрасивее и помоложе – ради любви Абдаллах был готов заплатить за обеих. И через неделю переговоров – ну и после томительного месяца иштибра – Нум вошла в его дом, и раны любви исцелились единением.

Девять лет, все это произошло девять лет назад… А теперь у них двое сыновей – пяти и семи лет. Смуглое счастье мое.

– Мне так спокойно рядом с тобой, Нум.

Женщина повернула голову, нити подвесок качнулись и зазвенели. Массивные серебряные треугольники над ушами и длинные низки бусин смотрелись странно и грубо на прозрачной ткани платка.

Аль-Мамун тронул крошечную сапфировую гроздь:

– Я этого раньше у тебя не видел.

– Мне прислали их… оттуда. Это семейная реликвия, подвески носила еще моя бабушка, – смущенно улыбнулась женщина.

– Прислали? Оттуда? – Аль-Мамун искренне удивился.

И встревожился.

Племя берберов гудала, из которого происходила Нум, замирилось с аш-Шарийа совсем недавно – лет пятнадцать назад. Из окончившегося замирением похода Укба ибн Нафи привел семь тысяч пленных. Нум, тогда еще десятилетняя девочка, была среди них. С тех пор она ни разу не приезжала на родину – и, насколько знал Абдаллах, не поддерживала связей с семьей. Так откуда же…

– Да, – подтвердила она, безмятежно улыбаясь розовыми полными губами.

Смуглая, золотистая кожа – цвета густой сладости в спелых, истекающих медом сотах.

– Прости, я не предупредила. Я отослала мальчиков погостить к родственникам.

– Ты отослала Аббаса и Марвана в кочевье племени гудала? В пустыню?!

Подвески зазвенели, когда женщина снова кивнула:

– Да, Абдаллах. Но гудала никогда не кочевали в пустыне. Они всегда селились в холмах под Кайруаном, – и улыбнулась, широко раскрывая карие оленьи глаза.

– Нум, ты сошла с ума? Дети большую часть жизни прожили в Нишапуре! Что они будут делать в палатке посреди коз и верблюдов?!

Женщина подняла звякнувшую браслетами руку и накрыла его ладонь своей:

– Прости. Но там им будет безопасней.

И виновато потупилась, отворачиваясь. Ее рука казалась еще тоньше в облегающем рукаве из полосатой ткани.

– Нум? – строго сказал он.

И стиснул тонкие смуглые пальцы.

– Что случилось?

– Прости. – Она опустила голову так низко, что белая ткань платка закрыла от аль-Мамуна ее лицо. – Два месяца назад Аббасу прислали отравленную одежду. Я посоветовалась с дядей и…

Оказывается, ты, Абдаллах, многого не знал о своей наложнице. В том числе и о том, что у нее есть дядя.

– С каким еще дядей, Нум?!

– Я разве тебе не говорила? – Она вскинулась с серебряным звоном. – Абу Муса – ну, мой управляющий… он мой дядя…

– Абу Муса? Мой вольноотпущенник из нишапурского имения?

– Ну да. – Длинные темные ресницы хлопали, как крылья вспугнутой птицы.

– Что произошло, Нум? – строго сказал аль-Мамун и нахмурился. – Вы нашли виновных? Моего сына пытались убить – и ты говоришь об этом только сейчас? И то наутро? Я спрашиваю! Виновных – нашли?

Она вся съежилась под просторной тканью верхнего платья.

– Нет, – последовал тихий ответ.

И прикрыла лицо платком.

На соседний балкон – там стояли большие горшки с олеандрами – сунулась невольница. Цветы полить.

– Пошла вон! – Аль-Мамун рявкнул так, что рабыня чуть не упала обратно в комнаты.

Нум окончательно сжалась в дрожащий комок.

– Прости… Прости меня, я не хотел тебя пугать… – Он обнял худенькие вздрагивающие плечи.

– Мне кажется, люди твоей матушки меня все-таки выследили… – прошептала женщина.

Он успокаивающе провел пальцами по хрупкому позвоночнику под шерстяной тканью:

– Ты не должна ничего опасаться. Никого и ничего не бойся – дом надежно охраняют.

Аль-Мамун успокаивал ее – и себя. Сам-то он не был так уж уверен в своих словах. Да, он поселил Нум в частном доме подальше от любопытных глаз. Но как он может поручиться, что среди гулямов охраны нет убийц, подосланных матерью? Или соглядатаев Буран?

Абдаллах чувствовал, как под ладонью стукает ее маленькое сердце – как у птички. Одинокой птички на ветке.

Прошлой весной аль-Мамуну пришлось отослать Нум из столицы обратно в Нишапур: в день Навруза должно было состояться его бракосочетание с Буран.

Дочь Хасана ибн Сахля – брата погибшего от рук убийц вазира Сахля ибн Сахля – принесла халифу огромное приданое. Хасан внял тихим убедительным речам госпожи Мараджил. Аль-Мамуну сказали, что матушка говорила без обиняков: перепиши на дочку состояние покойного брата, о Хасан. Или мои дознаватели перепишут его сами – после того, как ты повисишь на дыбе в подвале моего загородного дома. Вазир Сахль ибн Сахль не мог скопить при жизни какие-то жалкие двести тысяч динаров – при таких-то взятках. Отдай деньги Всевышнего, о Хасан, или халиф заберет их у тебя именем Всевышнего. И Хасан ибн Сахль подумал-подумал, да и обнаружил у себя расписок и вкладов на три миллиона динаров. И щедро передал их дочери.

А помимо трех миллионов, свадьба с Буран принесла халифу примирение с хорасанской знатью: парсы дулись и даже грозились взбунтоваться после гибели ибн Сахля. Теперь все уладилось: брак эмира верующих с дочерью хорасанского вельможи умягчил сердца и умы, и о мятеже более не помышляли и самые горячие головы.

Дело оставалось за малым – наследник. Прошло полгода, а Буран пока так и не понесла. В очередной раз убеждаясь, что и в этот месяц невестка «спустовала», госпожа Мараджил приходила в ярость и вымещала эту ярость на Нум, благо расстояние позволяло – после знаменательной встречи в садах ас-Сурайа аль-Мамун выслал матушку в Нишапур. Нум жила в усадьбе под городом, а госпожа Мараджил – в Шадяхе, но изводить «девку» у нее получалось прекрасно. Аль-Мамуну докладывали, что Нум то и дело вызывают во дворец – свидетельствовать почтение. Урезают содержание. Подолгу запрещают видеться с мальчиками. Наступление у Буран месячных – и крушение очередной надежды заиметь «настоящего» внука – обостряло мстительную фантазию госпожи Мараджил. Мысль, что халифат унаследует сын берберской рабыни, приводила матушку в бешенство. Матушку устраивал лишь на три четверти парсийский наследник престола.

Однако так далеко – отравленная одежда для Аббаса – госпожа Мараджил еще не позволяла себе заходить. Видать, пора отправить матушку подальше на запад. В земли клана Бану Марнадиш, к примеру. В какой-нибудь горный замок поближе к границе, куда даже голуби барида не долетают.

Да, так он и сделает – напишет фирман прямо сегодня.

– Нум? Нум, ты слышишь меня?

Она жалобно покосилась, все еще прикрывая губы тканью. Глаза набухли от слез.

– Я вышлю мою мать в Хисн-аль-Сакр на западной границе. Ни тебе, ни мальчикам больше не придется ничего опасаться.

Нум всхлипнула, поставив брови домиком.

– А мальчиков верни, не хватало им там еще чесотку подхватить. Мои сыновья – в берберском кочевье, кому сказать – сочтет безумцем…

Женщина тут же перестала всхлипывать и нахмурилась:

– Ты будешь в походе, Абдаллах. Как ты можешь ручаться за их безопасность? Говорят, госпоже служит могущественный маг, он убивает людей на расстоянии, останавливает их дыхание и сердце!

– Тьфу на вас на всех с вашими бреднями! Нум, ты же образованная женщина! Тебя учили мутазилитскому каламу!

– А я не согласна с мутазилитским каламом!

На этом их богословские споры обычно заканчивались.

– Нум, подумай сама, своей головой. Ну если он убивает людей на расстоянии, то не все ли равно, в Магрибе наши дети или в столице?

– С гудала уже шесть лет ходит святой шейх-проповедник, – строго сказала Нум. – Никакому кафирскому колдуну не сдюжить против нашего святого!

– Нум! Ты же образованная женщина!

– Шейху служат птицы и звери! Окрестные племена одно за другим принимают веру! Шейх такие чудеса творит – ты бы видел!

Оставался последний довод:

– Ну хорошо. А если я оставлю в столице Якзана аль-Лауни?

– Якзана аль-Лауни? – Она распахнула глазищи. – Ух ты… А правда, что он к тебе на доклад через зеркало приходит?

– Нум! Ты же образованная женщина!

– Ой, а правда, что Тарик…

– Нум! Я приказываю! Напиши своим родственникам… тьфу, они ж читать не умеют… словом, я приказываю вернуть моих сыновей в Баб-аз-Захаб!

– А Якзана – оставишь?

– Оставлю!

– Хорошо, я пошлю в Кайруан человека.

Слава тебе, о Всемогущий! Ты вложил в эту женщину сговорчивость!

– Абдаллах?

– Да?

– А правда, что Тарик непобедим?

– Что?!

– Ну, у нас рассказывают, что на нем заклятие: Всевышний отнял у аль-Кариа свободу, зато теперь он побеждает во всякой битве.

– Нум! Какая чушь!

– А его разбили? Хоть раз?

– Это еще ничего не значит!

– А что это значит?

– Он талантливый полководец! Ну и удачливый! Кстати, возможно, люди верят в эту легенду и его присутствие их воодушевляет – надо будет над этим подумать…

Абдаллах попытался погрузиться в размышления, когда его настигло это:

– Возьми меня с собой.

– Что?!

– Я – хочу – быть – с тобой.

Когда Нум говорила с таким мрачным упорством, у нее выпячивалась нижняя губка.

– Нет. Нет!

– Но…

– Нет! Ты боишься за детей, а сама хочешь отправиться со мной в военный поход! Нум, ты же…

– Я – хочу – быть – с тобой!!!

– Тогда жди меня в столице, Нум!

Она разрыдалась, вскочила и убежала в комнаты. Ну вот так всегда.

* * *

Каср аль-Джунд,

тот же день, некоторое время спустя

Госпожа Тумал шла по краю негостеприимно-холодного, зимнего пруда. В зацветшей воде лениво помахивали хвостами толстые красные рыбины. Женщина недовольно покосилась в зеркало воды: мда, надо отказываться от плова с бараниной, эдак ни одно платье под грудью не сойдется.

А платье кахрамане, управительнице харима то есть, положено богатое. Ткань такую – желто-красную, толстую, в три слоя, поверху сплошь изузоренную, – выделывали только на государственной мануфактуре в Фустате. И только для нужд двора. Заслужить надо еще право на платье из такой ткани. И на кайму из золотой нити – в ладонь толщиной – тоже надо право заслужить. Да.

Госпожа Тумал усмехалась: ишь ты, собрались они там у себя в Большом дворе. Ишь ты, собрались. «У нас дела государственной важности!» Ишь ты! Кахрамана имеет право выходить из харима и входить в харим во всякое время! На мужскую половину ходить! С открытым лицом! В город выезжать! По лавкам за покупками! В особых носилках, в особом платье, да! И плевать ей, Тумал, на всякие ихние советы государственной важности! Ишь ты! Госпожа Буран составила список нужных вещей и просьб: галийи нет уже! Запас мази из алоэ почитай что исчерпан! Арапчонка желает иметь госпожа для услуг! Подарки для факихов купить надо! Опять же жалоб сколько! И все на богомерзкую кафирскую кодлу, на хурс этот сумеречный – хамят! Двери харима запирают, ключи уносят! Везде шныряют, всюду нос суют! Шпиёнов, понимаешь, ищут! Дурачье – шпиёны им на женской половине привиделись! Да они сами шпиёны, это ж по роже видно, рожи одна другой поганее, все как один на мертвеца похожие, бледномордые твари аураннские, тьфу! Один огрызнулся – Акио его, что ль, звали? Ну что за имя такое собачье, Акио, тьфу, его Азимом, как человека прозвали, ан нет, не отзывается на Азима, – так она велела палкой бить. Чтобы впредь не огрызался, сволочь неверная. А сегодня другой такой же, ну чисто утопленник бледностью, аж синюшный весь, не пустить ее пытался в Большой двор – а-га… Совет там, понимаешь, у них. Так она на него как гаркнула в том смысле, что пусть дружка своего спросит, как спина после пятидесяти палок чешется, прям отпихнула и во двор вошла! И еще прям по картам энтим ихним дурацким протопала и прям на подушку села, рядом с вазиром этим новым ихним. Тоже мне вазир, ни бороды, ни живота, мальчишка-молокосос, выскочка. Куда такому тайной стражей ведать? Госпожа Буран так и сказала: «Эээ, у него еще мозгов нет, мозги человек к пятидесяти приобретает! Где борода – там и ум!» Да. И вазир этот ей, главно дело: вы извините-подвиньтесь, мы щас про алоэ с арапчатами решать не можем, у нас тут дела государственной важности, судьба, понимаешь, аш-Шарийа, решается. Да-да-да. А как певичку незнамо от кого брюхатую привезти к халифу в харим – это у них дела неважные, да. Ладно, сказала она, я уж трех факихов пригласила, они разберутся, когда Арву эту камнями нужно бить и где. Плюнула прям в карты ихние и пошла – обратно в харим, чего уж там, поздно в город-то уже. Тоже мне государственные мужи-военачальнички, смешно смотреть. Один парс, другой бедуин, третий старикашка – ни одного знатного приличного человека, тьфу. Нерегиля, правда, она не увидела – а страсть как любопытно было посмотреть. Ну и шейха из ар-Русафа тоже не было – и что теперь сказать госпоже? Она ж с нее, с Тумал, шкуру спустит за то, что нечего рассказать-то. Ну ладно, расскажем, как новый вазир одет был. Говорят, кобель, каких свет не видывал. Тут давеча имущество казненных мятежников распродавали – так он накупил девчонок, чуть не с дюжину. Ох, кобель, ох, кобель… знаем, как судьбу аш-Шарийа ты решаешь, все больше зеббом девкам между ног тыкаясь…

Сопя и поправляя на груди края платья, управительница вступила в Малый двор.

Подумала-подумала, да и свернула в комнаты госпожи Зубейды. Умм Муса, вторая кахрамана, в последнее время сидела там подолгу – а с чего бы? А и правильно, с другой-то стороны, там спокойнее. Ситт-Зубейда – женщина строгая, но справедливая. Сумеречников к себе в комнаты мать покойного халифа не пускала: так и сказала, что плевать ей, человек перед ней или нет, а мужику при зеббе на ее ковры не ступить. А то ишь что придумали: мол, ежели у аль-самийа из хурс контракт и в нём запрещено непотребное, так они, мол, контракт подписамши, прям и глазом в сторону женской жопы или там сисек не стрельнут. Ага, как же. Мужик – он и есть мужик, будь он трижды с утопленной мордой.

Войдя в приемную, Тумал милостиво позволила снять с себя туфли. Ее тут же подхватили под руки и отвели в следующую комнату. Плюхнувшись на подушки, кахрамана с наслаждением вытянула ноги. Две девчонки тут же принялись разминать ей ступни. Хорошие пальчики, сильные, даже сквозь зимние шерстяные чулки чувствуются.

– Мир тебе, сестрица.

И Умм Муса мягко опустилась по ту сторону чайного столика. Поскольку столик вдвинули под правый локоть – над ногами все еще трудились девочки – Тумал пришлось аж вывернуть шею, чтоб туда посмотреть. В последнее время под затылком и в спине побаливало, да и в голове шумело, когда шею-то поворачиваешь.

– И тебе мир от Всевышнего, сестрица. Как Матушка?

– Нездоровится госпоже. Горе ее точит и мучает.

Тумал понимающе покивала. Сипнув, потянула из пиалы горячий чай. Заела кусочком пахлавы. Вытирая липкие руки о платок, снова покивала. Ну да, горе-то, горе-то какое. Эмир верующих лишил своего благоволения принца Ибрахима! Говорили, что госпожа Зубейда аж места себе не находит с того страшного дня, как обвиненных в заговоре в саду Умм-Касра прикопали. В другой дворец после того переехали: а что ж, жить, что ли, с таким садом? Принца Всевышний избавил от страшной смерти: вроде как Ибрахим аль-Махди припозднился, а уж у причала нужные люди об опасности предупредили. Но не вечно же ему скрываться от халифского гнева?

– А что слышно по делу этой блудницы? – со своей стороны столика осведомилась Умм Муса. – Экая же наглость, и о чем только думала эта Арва…

И тоже с шумом потянула чаек.

Чего-то в последнее время исхудала сестрица, подумала Тумал. Да и цвет лица стал бледноватый, землистый. Подавив стон, кахрамана отвернулась: ох шея, ох болит. И еще эти подвески здоровенные лоб тянут и брякают: почетно, конечно, но уж больно тяжелые. Целая гроздь чеканных серебряных кругляшей у каждой щеки, по шее такое же ожерелье – хорошо, что бусины, каждая с персиковую косточку, полые, а то как нагибаться и разгибаться… Ну и обруч в три пальца шириной – ох давит лоб, ох давит…

– Так что же сказали почтенные законоведы? – не унималась Умм Муса. – Я-то в город отлучалась, по поручению госпожи нашей, не пришлось послушать. Все аптеки оббегала – фенхелевый порошок понадобился Матушке, я и искала…

– Уважаемые факихи опрашивали невольниц, – важно покивала Тумал. – Четыре девушки подписали свидетельство, что у блудницы месячные отошли еще в Медине. Одна так и вовсе сама ее шальвары стирала – штаны-то белые, говорит, на них все видно.

Умм Муса звучно сёрбнула чаем и крякнула:

– Да-аа… а кто ее валял по дороге, не сказали?

– Нет, – откусила пахлавы Тумал.

И тут же сморщилась: тьфу, миндальная. Она такую не любила.

– Почтеннейшие шейхи, – прожевав, продолжила Тумал, – согласились с тем, что, возможно, эмир верующих сделал Арву беременной. Они привели хадис: «И нескольких раз довольно». Ну, для того, чтоб женщина понесла.

– А сколько раз было?.. – оживилась Умм Муса.

– Два, – хлюпнула чаем Тумал. – А так только пела…

Умм Муса покивала, забрякав подвесками. Воодушевившись, Тумал решила щегольнуть осведомленностью:

– Но потом уважаемые факихи спорили относительно слова «несколько»! А там ведь непросто все! Ведь рассказал нам аль-Харис ибн Мискин, что поведал нам Ибн аль-Касим со слов Малика ибн Анаса, который сказал: «Несколько – это между тремя и семью».

– Воистину так, – важно согласилась Умм Муса.

– А еще рассказал нам Асад: поведал нам Абдаллах ибн Халид, передавая слова аль-Калби, который пересказал сообщение Абу Салиха со слов Ибн Аббаса, который сказал: «Несколько – это между пятью и семью».

– Это еще дальше от двух, – фыркнула женщина с другой стороны чайного столика.

– Однако же есть и еще мнение, – важно подняла палец Тумал. – Рассказал нам Асад: поведал нам Ибрахим ибн Са’д со слов Абу-л-Хувайриса, что Посланник Всевышнего – да благословит его Всевышний и да приветствует! – сказал: «Несколько – это столько, что составляет от одного до четырех».

– Мда, сложный случай, – вздохнула Умм Муса.

Тогда Тумал решила еще раз блеснуть ученостью и заметила:

– А по мне, так надо вот какой хадис вспомнить: «И камни от неправедных недалеки». Госпожа Буран требует, чтобы с блудницей поступили по законам праведности, да.

– Истинно, истинно так: совершающий блуд подлежит побиению камнями, – звякнула подвесками Умм Муса и снова сёрбнула чаем.

И тут мир взорвался.

В соседних комнатах что-то грохнуло, а за грохотом последовал истошный визг:

– Аааааааа, кто сюда его пустил?! Уберите это! Брысь! Брысь! Шайтан, ааааа!!!!!

Тумал чуть пиалу не выронила.

Гвалт несся в их направлении:

– Ааааа! – Вопль стоял дикий. – Ловите! Ловите его!!! А вот тебе! Нна! Получай, о бесстыжий!

Трах! Бах! Бах! Тарарах!

– Не смей швырять в меня лампу! – раздался новый вопль. – Аааа!

Тумал таки выронила пиалу – голос был мужской.

– Не смей лампой кидать, говорю! Ааааа, зашибет! Она зашибет меня, аааааа!

– Получай, охальник!!

Бах! И звон меди.

– Протестую-уууууу!!

Бах! Бах! В ход пошла еще и посуда.

– Мерзавец! Убирайся! Это харим!

– Аааааа!

Бдыщ! А вот это был, наверное, стол.

– Убиии-ила! Аааааа!

– Всевышни-ииий! Да что ж это такое! Сумеречники! Мамочки, помогите, сумеречники!

– Убирайтесь вон, бесстыжие рожи!

Бах! Бах!

– Мяааааа! – орал кот.

– Не трогайте котика! – орал сумеречник.

И знакомый сумеречник, надо сказать: мало тебе палок было, Азимка, гаденыш, щас ты у меня…

Бах! Бдыщ!

– Нет! Нет! Только не вазой! Это аураннский фарфор, династия Лэйан! Ааааа!

Бздряк! И нету больше вазы… Ну все, Акио или как тебя там, сегодня вечером ты на зад не сядешь. Бах! Бах!

– Аааааа!

И в комнату влетел здоровенный черный кот, а следом за котом – медное блюдо. Баммммм! За котом, кубарем – сцепившиеся девчонка и сумеречник, две визжащие рабыни, еще сумеречник и еще блюдо – баммм! Посудина с протяжным звоном долбанулась о стенку над головой Тумал, кот сиганул на стол, стол был мокрый, кот с диким мявом уехал вместе с чайником:

– Мяяааааааа!

Бдыщ! Животное обрушилось со стола вместе с подносом с посудой.

Девчонка со всей мочи тузила сумеречника, другой аураннец пытался оттащить ее за платье, Акио верещал:

– Ай-яй! Не надо! Ай! Ай! Не троньте котика, он просто выпил лишку!

Над краем стола показалась кошачья морда и, раззявив пасть, заорала:

– Я – выпил лишку?! Да я трезв, как стекло!

– Ааааааа! – заорала Тумал. – Джинны! Помогиии-теееее!

– Н-на! – Кувшин мелькнул прямо у кахраманы перед носом и впечатался в морду кота.

Кот улетел в стену.

– Мяяаааааа! Убиии-лиииии!!! Убили поэта! Ты убила поэта, о несчастная!

Отчаянно вереща, котяра выпростался из-под сплющенной меди и со всей мочи хлобыстнулся передними лапами об стол:

– Умейма! Ты покинула меня, о неверная! Моя тоска безгранична!

– Пощадите пьяную кошечку! Аааа! Положите подставку! Ой, не надо! Не надо бить меня этим, это черное дерево, оно очень твердое – аааа!

Бдыщ!

Кот прыгнул на занавеску и полез по ней вверх, раздирая ткань и отчаянно вереща:

– Умееей-маааа! При-дииииии!

Рабыня замахнулась табуреткой – и пискнула, застыв с вывернутой рукой. Сумеречник держал ее, растопыренный кот повернул ушастую голову:

– Гула. Ближе к арке.

И спрыгнул наземь.

– Я вижу тебя, клянусь Хварной, я тебя вижу… – шептал джинн, дергая хвостом.

Кожей Тумал почувствовала: с той стороны чайного столика что-то изменилось. Изменилось-изменилось. Девчонки тихо ахнули и обмякли. Топорща шерсть, кот скалился и шипел. С той стороны тоже шипели. Тумал оцепенела от ужаса. Повернуть голову и посмотреть она не могла.

Длинные мечи в руках сумеречников смотрели остриями в ее сторону. Щурясь и прижимая уши, аураннцы мягко крались к чайному столику. К ней. К Тумал.

– Ази-иим… Не наа-адо-ооо…

Справа злобно рычало.

– Умри, сука!!! – заорал кот, вспыхивая как солнце.

Справа завизжало, Тумал завизжала следом, над головой страшно свистнул меч.

Разлепив глаза – не сразу, ибо оно визжало долго, с пронзительной мукой, словно выворчиваясь наизнанку, – кахрамана увидела, что сумеречники уже не крадутся. И даже не стоят. Один – имени его Тумал не знала – сидел и тяжело дышал, опираясь на меч. С рыжих волос капал пот. Самийа кашлянул. Потом кашлянул еще раз.

Акио она разглядела следом: сумеречник сидел, привалившись к колонне арки, и весь дрожал. Лицо его было залито кровью, и он судорожными движениями размазывал красное по лбу и щекам. Рукав, рубашка на груди – все текло красным.

На окоеме зрения что-то мешало, странно двигалось в сторону изнанки века. Тумал, дрожа вместе с сумеречником, посмотрела… туда. На другую сторону чайного столика.

Там… торчало. Изогнутыми желтыми когтями. И длинными кривыми зубищами – во всю раззявленную в последнем крике пасть. На серой шерстистой лапе блестели серебряные запястья кахраманы. Двуцветное платье из фустатской ткани теряло золото, заплывало алым.

– Прибери меня, Милостивый, – тихо пробормотала Тумал и погрузилась в милосердное черное забвенье.

* * *

– …Жить будет? – жестко спросил аль-Мамун лекаря.

Тот невозмутимо собирал в таз вымокшие в крови повязки. Впрочем, возможно, то была не кровь, и Абдаллаху совсем не хотелось думать, что это могло быть. Лицо и грудь Акио скрывала пропитанная мазями ткань, а уж что скрывалось под тканью, Всевышний знает лучше. У гулы ядовитая, едкая кровь, сжигающая кожу и мышцы не хуже кислоты в ретортах алхимиков.

– Он выживет, о мой повелитель, – равнодушно пожал плечами ибн Бухтишу. – Выживет.

Лысина лекаря – как все язычники-сабейцы, он не носил тюрбана – блестела от пота. Хотя сумеречник мужественно перенес перевязку: не царапался, не кричал. Только простынь когтил.

– А… второй?

Абдуллах не помнил сумеречное имя второго самийа. Во дворце его прозвали Бакром, но аль-Мамуну совестно было называть рабской кличкой того, кто стоял у порога смерти и готовился сделать последний шаг.

– О Нуалу я пока ничего сказать не могу, о мой повелитель, – сухо ответил ибн Бухтишу.

Тихий вскрик за занавеской заставил обоих обернуться.

– Нуалу?.. Нуалу!

И ледяной голос растаял причитаниями – совсем по-человечески: зачем, зачем ты ушел, как горько и обидно видеть тебя мертвым, ты бы вернулся…

Лекарь отдал таз ученику и устало вытер пот рукавом.

– На нем не было ни царапины, – сглотнув, тихо сказал аль-Мамун.

– Гула, – все так же устало пожал плечами сабеец. – Сильная, старая гула. Если б не джинн, ее б так и не разглядели. Очень, очень сильная гула…

– Как давно она здесь?.. – пробормотал Абдаллах. – И где настоящая…

– …Умм Муса, повелитель? – отирая руки платком, спросил лекарь.

– Да.

– Кахрамана Умм Муса мертва, – твердо сказал ибн Бухтишу. – Гула принимает облик существ, чью плоть и кровь ей удалось отведать.

– Выходит…

– Гула подстерегла и убила госпожу Умм Мусу, чтобы принять ее облик, – уверенно сказал лекарь и передал полотенце ученику.

Вот интересно, откуда он это все знает, подумал Абдаллах. Читал в ученом трактате «Об обычаях и нравах гул»? Поистине, здесь творится нечто немыслимое… Да помилует нас Всевышний, карматским шпионом на женской половине оказалась – гула! О Милостивый, гула! Разве подобные твари не населяют лишь детские сказки?!

– Что-то вокруг меня одни волшебные существа, – мрачно пробормотал аль-Мамун.

– Подобное положение дел требует осторожности и осведомленности, повелитель, – так же мрачно отозвался сабеец. – Убивать волшебных существ себе дороже, о мой халиф, – так у нас говорят. Смертельный удар всегда возвращается тому, кто его нанес. Всегда. Чем сильнее существо, тем сильнее ответный удар.

– Сумеречники тоже волшебные существа – и что же? – мрачно поинтересовался аль-Мамун.

– Именно поэтому, мой повелитель, мы, сабейцы, с ними не враждуем. – И звездопоклонник сжал зубы так, что на скулах заходили желваки.

Аль-Мамун лишь пожал плечами. Горестная отходная за занавеской завершилась. Похоже, сидевший у изголовья сумеречник зажал себе рот ладонями: за тонкой, лампой подсвеченной тканью лаонец виделся скрюченной тенью, только хвостик на затылке вздрагивал.

– Акио, в своем роде, повезло, – тихо пояснил ибн Бухтишу. – Он всего лишь полоснул гулу мечом и забрызгался кровью. А Нуалу нанес чудищу смертельный удар – и пал жертвой вырвавшихся на свободу энергий…

В голове царапнулась какая-то мысль. Что-то он, Абдаллах, должен спросить важное – вот про эти энергии. Что-то с этим смертельным ударом нужно прояснить…

– О мой повелитель! – Его почтительно подергали за рукав.

Гулямчонок широко раскрыл густо накрашенные глаза:

– Госпожа ждет, ой ждет госпожа, почтительно просит не забыть о ней этим вечером…

Да. Так что же с этим ударом?.. Тьфу, пропасть, мелькнуло и забылось. Ладно. Потом вспомним.

А сейчас нужно идти к Буран. О Всевышний, подай мне мудрости и терпения…

* * *

Пахлава плавала в мелкой лужице меда на самом дне фаянсового блюда. Шекинская – сверху толстым слоем лежала прозрачная сеточка ришты с шафрановыми узорами. Хотя знающие люди говорили, что за шекинской пахлавой нужно ехать в Шеки. Ну или в столицу, про себя добавлял аль-Мамун: на беговых верблюдах лакомство привозили во дворец менее чем за полдня. Морскую рыбу из устья Тиджра везли, кстати, дольше, – но там и расстояние было побольше.

Под заискивающим взглядом жены аль-Мамун подцепил вилкой серо-бурый кусочек в липком сиропе.

– Вкусно, – прожевав, похвалил пахлаву.

Буран просияла:

– Ой, я такая радая, такая радая… Кахрамана новая, думала, совсем будет бестолочь, ан нет, нашла лавку, хотя знаешь, Абдаллах, говорят, там шайтан ногу сломит, в этом квартале ихнем ардебильском, такая смышленая, да, хоть и молоденькая совсем…

И осеклась. Ага, испугалась, что наговорила лишнего – про молоденькую. Точно, точно, испугалась – и заревновала. Белые пухлые пальцы мяли край длинной пашмины – еще и разозлилась. Похоже, недолго Шаадийе ходить в кахраманах, Буран не потерпит рядом с собой красивую и умную девушку. Ей нужны такие, как толстая Тумал и Умм Муса эта, тупая и…

Ох ты ж, Умм Муса… Да будет тобой доволен Всевышний…

Словно подслушав его мысли, Буран решила поплакать. Растекаясь сурьмой с век, она завсхлипывала:

– Абдаллах, мне так страшно, ой так страшно! Кто ж мог подумать, что нету больше Умм Мусы, а на месте ее… ыыыыы…

Невольница кинулась с платочком, Буран грубо ее отпихнула – убирайся, мол. И завытиралась собственным, из рукава вытащенным, кусочком ярко-зеленого хлопка.

– Ну… – аль-Мамун попытался собраться с мыслями – супругу все же следовало утешить, – ну… бывает…

Мда, отлично получилось. Буран разрыдалась в голос.

– Ну… Буран… ну… не плачь, пожалуйста!

– Ыыыыыы… ты меня совсем не лю-ууу-биии-ииишь… ыыыы…

– Ну… ну… что я могу для тебя сделать? Хочешь арапчонка? Мне вот говорили, что ты хочешь… Давай подарю тебе арапчонка – будет бегать за тобой, зубами блестеть, а?..

Тут Буран притихла. Посопела, сморкнулась, снова посопела. Вытерла черные потеки под глазами. И вдруг выпалила:

– Прости, пожалуйста, своего дядю!

От неожиданности аль-Мамун выронил вилку. Она звонко тренькнула о фаянс блюда.

– Что?!

– Прости принца Ибрахима аль-Махди, о мой господин! – Жена горестно подняла брови домиком. – Пожалуйста…

– Буран, кто тебя попросил попросить… тьфу… короче, кто тебя попросил об этом?!

– А… я…

– Отвечай!

Буран заколыхалась броней ожерелий на груди, застреляла глазами:

– Ну… ну…

– Это была я, сынок. Это моя просьба.

Голос Ситт-Зубейды прозвучал ровно, но глуховато, словно сквозь платок.

Ее лицо до самых глаз действительно закрывала темная непрозрачная ткань. Впрочем, чему тут удивляться: госпожа Зубейда блюла приличия, как и подобает знатной ашшаритке. Сын мужа от другой женщины был для нее не махрам – при нем ей не подобало снимать хиджаб и открывать лицо.

Черная глухая абайя, черный платок – даже без каймы. Темные глаза под узенькими щипаными бровями – с темными кругами, набрякшими веками. Ситт-Зубейда с шелестом черного шелка опустилась на подушки рядом с Буран, и та сразу сжалась и поникла.

– Когда ты вошел в столицу, Абдаллах, помнишь, что я тебе сказала?

Темные неподвижные глаза, губ не видно – платок.

– Я помню, моя госпожа. Вы написали, что потеряли одного сына – и взамен приобрели другого.

– Да, Абдаллах. Теперь ты – мой единственный сын. И единственная надежда.

Аль-Мамун вежливо кашлянул, отводя глаза. Буран сидела, боясь дохнуть и звякнуть драгоценностями. Огонек большой ароматической свечи мягко золотил динары на ее лбу. С виска, из-под уложенной стрелкой пряди черных волос, поползла капелька пота.

Ситт-Зубейда сидела спокойно и расслабленно. Чуть колыхался в тонкой руке большой веер из страусовых перьев.

– М… матушка, – аль-Мамун опять кашлянул. – По правде говоря, я не вижу причин для того, чтоб помиловать предателя.

Она резко сложила веер:

– Не смеши меня, Абдаллах. Предателя… Дурака, ты хотел сказать. Дурака.

– Он брал деньги от связанных с карматами людей.

– Твой дядя, Абдаллах, даже не знает, кто такие карматы. Точнее, он думает, что это такое бедуинское племя, поднявшее очередной бедуинский мятеж. Он поэт и бабник, а не заговорщик. Пощади брата отца, сынок. Я прошу тебя – пощади.

– Зачем? – аль-Мамуну уже порядком надоел этот разговор.

Взгляд черных, как маслины, глаз уперся ему в переносицу:

– Что будет, если ты погибнешь?

Буран придушенно вскрикнула:

– Матушка!

– Выйди, Буран, – резко сказал аль-Мамун.

Супруга всхлипнула, поджала губы, но со звоном и звяканьем поднялась и ушла.

Женщина в черном все так же неотрывно смотрела Абдаллаху в лицо. Слова выходили словно и не из ее укрытых тканью губ:

– Аббас и Марван еще очень малы. Им уже не три года, но пять, семь лет – опасный возраст. Любая простуда…

И женщина все так же – из ниоткуда, словно и не она – вздохнула.

Аль-Мамун стиснул зубы. Он понял, куда клонит госпожа Зубейда.

– А Буран так и не понесла от тебя.

– Пока не понесла.

– Если ты не вернешься, у халифата не будет совершеннолетнего наследника, – резко сказала женщина в черном. – В государстве, лишенном наследника трона, начинается смута.

– Поэт и бабник, вы сказали, моя госпожа?

– Поэт и бабник – это лучше, чем два мальчика, жизнь которых подобна мотыльку-однодневке. К тому же у принца Ибрахима есть двое совершеннолетних сыновей и еще с пяток малышей. Среди них даже белые есть…

И уголки ее глаз собрались морщинками.

– Будет из кого выбрать? – резко спросил аль-Мамун.

– Казнишь Ибрахима – выбирать будет не из кого, – жестко ответила она.

– Я не…

– Дети казненного – не жильцы. Не обманывай себя. Разве ты хотел, чтобы умер маленький Муса?

Аль-Мамун медленно вытер липкие пальцы о полотенце. И сказал:

– Я подпишу фирман о помиловании, моя госпожа.

Отбросил полотенце, встал и вышел из комнаты.

* * *

Ипподром Басры, тот же вечер

Вечерние тени колонн длинно тянулись, расчерчивая полосами волнующийся строй бедуинских всадников. Ветер бил порывами, встряхивая полы джубб, дергая за рукава рубашек. Поблескивали острые макушки шлемов, колыхался легкий лес бамбуковых копий, кони дергали головами и присаживались на задние ноги, пятясь.

– В ряд, все в ряд, мы строимся в ряд!

Абдаллах ибн Хамдан Абу-аль-Хайджа злился и дергал уздечку белого злого сиглави. Конь кивал мордой и скалил зубы, топчась и брызгая из-под копыт крупным песком.

– В строй! – Шейх таглиб развернул коня боком, пихаясь стремя в стремя, загоняя вертящихся бедуинских всадников в линию.

– В строй, я сказал!

Ибн Хамдан, послав сиглави вперед, толкнул в грудь выдвинувшегося из линии всадника. В ответ тот пихнул в грудь Абу-аль-Хайджу и разразился возмущенными криками:

– Ты сделал меня притчей во языцех среди детей ашшаритов, о враг веры! Племя гафир никогда еще не подвергалось такому оскорблению!

Сломав ряды, всадники в белых тюрбанах и полосатых бурнусах гафир подались вперед и замахали на ибн Хамдана рукавами:

– О незаконнорожденный! Ты оскорбил благородного сына Абу Салама ибн аль-Хакама!

Шейх таглиб покаянно мотал головой в черно-белой куфии и прижимал к сердцу правую руку:

– Я прошу прощения! Я дам бану гафир щедрое возмещение за мой проступок!

– Возмещение! Да, возмещение! Отдай коня!

– Отдам коня!

Ибн Хамдан поднял вверх ладонь и крикнул еще громче:

– Клянусь Именем «Подающий жизнь»! Я отдам коня в возмещение за оскорбление!

Недовольно ворча и поправляя ремни щитов, гафири развернули коней и закрутились, ища места в гомонящих шеренгах всадников.

Через некоторое время бедуины сумели образовать неровный, но отчетливый строй глубиной в шесть рядов.

Абу-аль-Хайджа обернулся к противоположному краю ристалища. Его всадники вытянулись, почитай, во всю длину арены. Впрочем, ширина была тоже немалой – шестьдесят локтей. За озером взрытого песка уходили вверх ряды каменных скамей, а над ними торчала битым кирпичом недостроенная стена: ипподром Басры принялись расширять, но за военными приготовлениями не завершили дело. Скамьи сложили, а стену пока нет. Сейчас сиденья и иззубренные каменюки пестрели джуббами и халатами – народу на ипподром пришло порядочно. А как же, нерегиль халифа Аммара смотр войскам устраивает, интересно же.

Затем командующий бедуинской конницей посмотрел на залитые вечерним солнцем скамьи над собой. Они пустовали. По большей части. Потому что в середине одного из верхних рядов, привалившись к каменной спинке и вытянув длинные ноги, сидел Тарик. Глаза слепило, но Абу-аль-Хайджа хорошо видел, что нерегиль неспешно кидает в рот семечки и сплевывает шелуху через плечо. Ну и кривит, словно уксуса глотнул, бледную морду. Рядом на теплом камне в немыслимой позе – брюхом вверх, передняя лапа вертикально задрана, задние блаженно растопырены – валялся черный котище-джинн. Блюдо с семечками держал в перепончатых лапках мелкий джинненок, которых сумеречники называют пикси.

Тарик поднял руку и лениво махнул: подходи, мол, сюда.

Сплюнув под стремя, ибн Хамдан спешился и полез вверх по хрустящей песком лестнице.

Утирая пот рукавом, он доплелся до ветреной жаркой верхотуры. Тарик сплюнул шелуху через плечо. Абу-аль-Хайджа сопел, поправляя перевязь с мечом.

– Я их построил, сейид, – наконец, выдавил он.

Пустые серые глаза даже не смигнули. И лицо тоже такое – пустое. Хрен поймешь, что думает. Тарик закинул в рот семечку. Снова плюнул. Затем изволил сказать:

– Ты помнишь, что случилось под ад-Давасир, о Абу Джафар?

Шейх таглиб вспыхнул:

– Помню ли я про ад-Давасир, сейид? Да отсохнет мой язык, если благородные дети ашшаритов забудут об этом! Мой отец и отец моего отца рассказывали мне о битве! – и схватился за рукоять джамбии.

Тарик прикрыл и раскрыл глазищи. И сказал:

– Вы переправились через наполненный дождем вади по мосту из связанных плотов. Лаонцев было в три раза меньше, чем вас.

Абу-аль-Хайджа засопел, стискивая пальцы на острых выступах рукояти кинжала. Да уж, такого позорного поражения, как при ад-Давасир, племена не знали за всю свою историю…

– А в объединенном войске таглиб и хашид шло чуть ли не шесть тысяч всадников.

– Нас было от силы две тысячи! – возмутился ибн Хамдан.

– Вранье, – сплюнул шелуху Тарик. – Шесть тысяч. Я смотрел записи дивана аль-джайш, который потом выплачивал ата участвовавшим в кампании и семьям погибших.

Абу-аль-Хайджа сердито засопел: крючкотворства и бумагомарания он не любил. Что они понимают, эти писаки, в разговоре мечей и копий?

Нерегиль тем временем сгреб горсть семечек с блюда и, кривя губы в презрительной гримасе, продолжил:

– Лаонцы встали в «черепаху», и ваши стрелы не причинили им никакого вреда. В конную атаку вы тоже не пошли – и правильно сделали. Воины Аллеми стояли с хорошими пехотными щитами и копьями в шесть локтей длиной. Копья они уперли в землю, и кавалерия сразу стала бесполезной. Я все правильно излагаю, о Абу Джафар?

– Да, сейид, – мрачнея, подтвердил ибн Хамдан.

И он, и Тарик знали продолжение истории.

– Тогда вы решили оставить лошадей и атаковать лаонцев в пешем строю. Да?

– Да, сейид.

– Когда барабаны пробили команду спешиться, а знаменосцы отмахнули ее знаменами, таглиб закричали, что не будут идти пешком, как бедняки из стойбищ. А хашид закричали, что раз таглиб не спешиваются, то и им зазорно бросать на произвол судьбы своих скакунов. Однако вождь хашид закричал, что биться в пешем строю боятся лишь трусы, и перерезал сухожилия своему коню – а следом за ним так поступили его вольноотпущенники и ближайшие родственники. Среди хашид началась драка: кто-то хотел спешиться, кто-то не хотел, и все обвиняли друг друга в трусости. Тем временем лаонцы подняли копья и пошли в атаку. Щитовая стена спихнула вас в вади вместе с покалеченными и непокалеченными лошадями. В довершение всего бегущие хашид испугались преследования, перерубили канаты моста, и большая часть находившихся на нем либо утонула, либо погибла под лаонскими стрелами. Я правильно все рассказываю, о Абу Джафар?

– Да, сейид, – выдавил Абу-аль-Хайджа.

И скрипнул зубами.

Тарик закинул в рот семечку. И показал куда-то за спину шейху таглиб – погляди, мол. Тот оглянулся.

И чуть не ахнул.

С другой стороны ристалища невероятно быстро строился отряд пехоты – так быстро, словно джинны наколдовывали его прямо на глазах у Абу-аль-Хайджи. Звеня кольчугами, воины занимали места, разворачиваясь к волнующейся толпе бедуинов. Ровные ряды белых тюрбанов над блескучими кольчужными капюшонами, выпуклые деревянные щиты в пол человеческого роста. Ну да, конечно. Гвардейцы. Куфанский джунд.

Каид гаркнул команду, грохнул барабан, строй упал на колено и с грохотом сомкнул щиты. И наклонил упертые к ступне копья.

Тарик сплюнул шелуху. И лениво приказал:

– Прикажи своим воинам спешиться, о Абу Джафар.

* * *

Каср-аль-Джунд, Большой двор, ночь

– …Принесите еще огня! Еще ламп! А еще лучше – свечей! – бурчал, подслеповато щурясь, поседевший в битвах Харсама ибн Айян.

Похоже, старику день казался нескончаемым. Да что там, он даже для аль-Мамуна вышел слишком долгим. Совершив два раката ночной молитвы, правоверный может идти спать. Но день халифа сегодня превратился в ночь, и конца ему пока не предвиделось. Так что если он, аль-Мамун, пропустит рассветную молитву – Всевышний простит. А плюнуть и уйти прямо сейчас нельзя. До него и в хариме доберутся – через Буран и Ситт-Зубейду. Доберутся сначала до жены с подарками, а потом и до него с прошениями.

Потому что за воротами Башни Справедливости, отделявшей Большой двор от двора приемов, стояла и орала толпа народу.

– Справедливости! Справедливости! Не потерпим оскорбления!..

Ну-ну, крикуны, орите-орите.

Вода в узенькой канавке казалась масляно-черной, крохотный прудик в самой середине двора почти не блестел. Малая подкова башенных ворот походила на выход в огненный дневной мир – толпа во дворе приемов жгла факелы. Сидевшие под сводами джахлиза стражники переглядывались и поправляли чалмы: им становилось все неуютнее. Семенящие и потеющие от страха черные евнухи расставляли на камнях двора свечки и звякающие лампы. В прибавившемся свете сразу стала заметна облупившаяся штукатурка и разномастная кирпичная кладка Башни Справедливости: снизу крупные прямоугольники парсийского фундамента, повыше мелкие ребра ашшаритской перестройки, а по краю арочной подковы – снова большой кирпич, выложенный после ремонта аль-касра.

– Справедливости эмира верующих! Справедливости нашим женам и детям!

Справедливости так справедливости. Аль-Мамун углубился в чтение поданных нерегилем бумаг.

Четыре дня продлился смотр собравшихся для похода на аль-Ахсу войск. Сегодня перед Тариком прошли два больших отряда, да что там отряда – армии. Утром на ипподроме построились полки Абны: потомки аббасидских гвардейцев, находящиеся на казенном содержании, показывали свое искусство в стрельбе из лука и метании копья по мишени. Вечерние часы отданы были бедуинским всадникам под командованием Абу-аль-Хайджи.

Вечерние новости почему-то дошли до халифа быстрее утренних: разъяренный шейх таглиб попытался обжаловать приказ Тарика незадолго до призыва на послезакатную молитву. Абу-аль-Хайджа сыпал такими проклятиями, что случившаяся рядом Шаадийа-кахрамана закрыла от стыда лицо. Надо сказать, что Тарик в долгу не остался: похоже, он много чему научился во время своих странствий с бедуинами и теперь ругался с той же виртуозностью.

«Вы – сборище крикливых баб, которым нельзя доверить вести коз на водопой! – орал нерегиль. – Ни боги, ни люди, ни прошлое, ни настоящее ничему вас не учат – вы пребываете в том же неотесанном, убогом, дикарском и уродливом состоянии, что и триста лет назад!» Далее последовало что-то накрученное, с перечислением такого количества зверей и насекомых пустыни, что аль-Мамун, хоть и приходилось ему заглядывать в старинные словари, потерялся от такого количества незнакомых слов. А вот Абу-аль-Хайдже все перечисленные четвероногие и многоногие, похоже, много что говорили, потому что он бросился на Тарика с джамбией, и их пришлось разнимать воинам хурс.

А случилось все от того, что нерегиль отказал всадникам пустыни в праве идти в поход: они, мол, не сумели спешиться по приказу. К тому же он велел вазиру дивана войска вычеркнуть имена бедуинов ибн Хамдана из списков тех, кому выплачивается жалованье-ата.

Абу-аль-Хайджу пришлось успокаивать недолго: аль-Мамун, конечно, отменил несправедливый приказ о лишении его воинов ежемесячных выплат. Ну и долго превозносил их мужество, завершив свои речи торжественной клятвой по достоинству оценить верность и храбрость бедуинов по возвращении из похода – а то кому же он, эмир верующих, доверит охранять свой харим и свою столицу, как не ибн Хамдану по прозвищу Герой!

Задыхающийся от злости Тарик слушал все это из соседней комнаты – но молчал. Отпустив подуспокоившегося шейха таглибитов, аль-Мамун пошел туда, где сидел его командующий. Тарик трясущимися руками подносил ко рту медную чашку с шербетом – ярость колотила его так, что аж лед в чашке звенел.

– Скажи мне, о Тарик, – строго сказал аль-Мамун, – тебе приходилось хоть раз приходить в маджлис, сидеть там и уходить, не сделав говоривших с тобой смертельными врагами?

Расплескивая воду из чашки, нерегиль заорал в том смысле, что не поведет на сильного, умелого и коварного врага орду дикарей.

– Скажи мне еще, о Тарик, – не менее строго сказал аль-Мамун. – Разве верующие ашшариты – более дикари, чем те джунгары, которых ты привел в Хорасан ради сражения с Мубараком аль-Валидом?

К несчастью, нерегиль в это время как раз отпивал из чашки – услышав слова своего повелителя, он поперхнулся, закашлялся и заплевал все шербетом. А, отплевавшись, заорал:

– Джунгары?! Дикари?! Джунгары – это благородные, доблестные, умеющие держать свое слово люди! Знающие, что такое честь! Приказ! Посмертная слава! Полная противоположность вашим бедуинам! Как ты можешь равнять джунгар и этих огрызков человеческого рода?!

Аль-Мамун плюнул, налил себе шербету, выпил и ушел совершать омовения к Магриб. Совершив намаз, он поклялся себе, что закончит все дела до ночной молитвы, но незадолго до нее получил известие о бунте в войсках Абны.

И вот теперь он – после ночной молитвы – сидел в Большом дворе и читал донесение, написанное Тариком по поводу Опоры Престола и Скипетра Верности, то есть все той же Абны, которая на данный момент прыгала под Престолом, поддавая задом на манер необъезженной лошади.

– Справедливости, о халиф! – со двора приемов продолжали нестись вопли.

И угрозы:

– Предатель! Подлый предатель! Наши деды служили тебе верой и правдой, бледномордая тварь! Ты недостоин подносить нам дрова с пальмовой веревкой на шее!

Нерегиль сидел, сцепив руки под подбородком, и молча смотрел в одну точку.

Самым мрачным в маджлисе был Харсама ибн Айян – он, щурясь и кривясь, разглядывал в дрыгающемся свете ламп войсковые списки с перечислением имен каидов и назначенным отрядам жалованьем.

А самым радостным – молодой Тахир ибн аль-Хусайн. Тот аж светился от удовольствия, то и дело поглаживая маленькую черную бородку. Блестящими от перстней пальцами он перебирал звенья золотой цепи с большим бирюзовым медальоном и не скрывал злорадства.

С нерегилем они поссорились насмерть еще два дня назад – джунгары из джунда Хативы сцепились с Тахировыми нишапурскими гвардейцами. Парсам было что припомнить джунгарам, и они припомнили. Тарик остановил беспорядки, приказав солдатам войсковой шурты связывать спина к спине по одному джунгару и одному парсу и кидать в реку. На втором десятке отсчет утопленников прекратился – вместе с драками. Затем в дело вмешался аль-Мамун.

«Я тебе не халиф Аммар! – кричал он. – Я не потерплю бессудных убийств! Еще один такой приказ – и я сам кину тебя в реку!» На Тарика он наорал прямо в маджлисе. Нерегиля била крупная дрожь ярости, он кашлял, словно задыхался, но молчал. Справедливости ради аль-Мамун распек и Тахира. Однако самолюбие парса не исцелилось от нанесенных Тариком ран: говорили, что нишапурец аж кушать перестал от злости.

Еще злые языки болтали, что Тахир не может простить нерегилю пренебрежения его воинами при отборе в личную Тарикову гвардию. В войсковых реестрах гвардию называли Мутахаррик тулайа, Движущаяся, а те же злые языки припечатали ее Кафирской. Хотя, конечно, записанные в Движующуюся гвардию джунгары были правоверными – а на словах или истинно, Всевышний знает лучше. Но ни одного парса туда не попало, это точно. Из четырех тысяч «неверных» собственно кафирами были сумеречники, но их набрался только эскадрон-кардус, сорок воинов. А все остальные были джунгарами. Новоявленным гвардейцам платили по сорок дирхемов в месяц – тогда как остальным тридцать. А добровольцы шли и вовсе за так – ну и за четыре пятых добычи, положенных воину веры, это правда, но добычу нужно еще добыть, а сорок дирхемов выдали сразу и в новой монете.

Одним словом, сейчас Тахир скалил белые-белые зубы и чувствовал себя отмщенным, а вот Абна негодовала от решений главнокомандующего, и читающий бумаги аль-Мамун понимал: у нее были на то причины.

Всего Абна выставила две тысячи воинов. Тарик вызывал на ристалище по десять человек. Если они уверенно держались в седле и попадали коротким копьем в цель, писарь выводил напротив их имени джайид, «хорошо», и воины получали право идти в поход и получать жалованье от казны. Тем же, кто получал мутавассит, «средненько», втрое урезалось содержание, и они могли рассчитывать лишь на службу при обозе. А уж те, кто получил дун, «плохо», вымарывались из списков Абны и отправлялись служить при сборщиках налогов в Куфе и Васите.

Джайид получило от силы шестьсот человек. Еще нескольким сотням выпало сомнительное счастье служить во вспомогательных частях – от того и орали про дрова. Ну а большая часть прибывших в Басру солдат Абны лишилась всего. Тарик не поленился крупно вывести собственной рукой: «Разогнать их, ни на что не способны, серебро нужно тратить с толком».

– Пусть им объявят, что у тех, кто не справился, остаются их земельные наделы – и право жить в столице. Но пусть приищут себе другое ремесло, раз уж у них не вышло быть хорошими солдатами, – завершив чтение бумаг, объявил аль-Мамун.

Нерегиль презрительно оттопырил губу.

Когда гулям стражи проорал халифское решение, толпа в приемном дворе негодующе взревела:

– Позор! Позор! Наши предки верно служили престолу! Ашшариты не носят дров!

Аль-Мамун видел, как вертят головами черные фигуры стражников в горящем проеме ворот.

– Ну и как же мы выйдем из аль-касра, если вокруг плотно стоят разъяренные сыны ашшаритов, подобные браслету на запястье? – улыбаясь, поинтересовался у собрания Тахир.

– Я смотрю, ты сильно мрачен, о Тахир, – тихо сказал нерегиль. – Похоже, ты хочешь нам кое-что рассказать.

– Да, о Тарик, – невозмутимо покивал белой чалмой парс.

– Так говори же, мы слушаем тебя, – сухо сказал аль-Мамун.

– Сколько воинов ты отобрал для похода, о Тарик? – И Тахир сверкнул зубами в доброй улыбке.

– Действительно, скажи мне, – кивнул аль-Мамун. – От Абны, как я вижу, ты оставил шестьсот человек.

– Про четыре тысячи новоявленных… гвардейцев, – тут Тахир скривился как от зрелого уксуса, – мы тоже слышали. Посчитаем же – во славу Всевышнего! – и шесть тысяч моих храбрецов.

– Пойдут остальные шесть тысяч тумена Элбега сына Джарира ибн Тулуна Хумаравайха из джунда Хативы, – спокойно принялся перечислять нерегиль. – Асавира почтеннейшего Маха Афридуна…

– Да будет славен Всевышний, – поклонился командующий корпусом тяжелой хорасанской кавалерии Асавира, по старой, оставшейся еще от державы парсов привычке именуемого «Бессмертные».

На смотре Асавиры халиф присутствовал лично, ибо зрелище того стоило. Пять тысяч конников прогрохотали по огромному пустырю между каналами Рават и Мераа: ипподром не вмещал в себя железную парсийскую лаву.

Забили барабаны, и аль-Мамун почувствовал, как ползут по спине мурашки. Наборные пластины панцирей и лошадиных бардов звенели сквозь мерный барабанный бой, забранные в сплошные – до самых краев шлема, только прорезь для глаз остается – кольчужные капюшоны головы всадников поворачивались с жуткой одновременностью: «бессмертные» следили за своими знаменосцами. Оглушающий бой участился, и с тяжелым, страшным разгоном конница пошла в атаку. Бах! Бах! Бах! – барабаны замедлялись, бах!.. Бах!.. Бах!.. – все реже и реже… И вдруг – опять, опять загрохотали с той же разгоняющей мурашки частотой, все чаще, чаще, и тут аль-Мамун честно ахнул. Железная река, замедлявшаяся со стуком своего остывающего сердца, развернулась – как была, не ломая рядов. И с сотрясающим землю, мощным грохотом пошла вспять. Ну да, знаменитый хорасанский маневр карр-бад-аль-фарр, разворот после притворного бегства.

– Хорошо, что они с нами, а не против нас, – поглаживая ткань халата, под которой страшно колотилось сердце, сказал аль-Мамун.

– Да, – отозвался Тарик.

– Еще должны подойти аль-Хамра! – радостно воскликнул халиф.

Аль-Хамра, «Красные», тяжелая кавалерия Балха, запаздывала к сбору. Как клялись ее каиды в покаянных письмах, из-за трудностей с фуражом: в землях Бану Худ жители неохотно принимали серебряную монету за овес для лошадей. Плохие нынче урожаи, ничего не поделаешь.

– Еще пять тысяч, – улыбался аль-Мамун в блеск железа и ржание бьющих копытами лошадей.

– Да, – кивнул Тарик.

– Я вот думаю, что с Посланником Всевышнего воистину были ангелы и благоволение Господа Миров, – вдруг ни с того ни с сего выпалил аль-Мамун – обычно он не был склонен к богословским заявлениям.

Тарик непонимающе вытаращился.

– Ну как же, – пояснил Абдаллах. – Как его воины – без стремян, почитай что и без седла, без доспеха, вооруженные лишь дротиками да плохими мечами – смогли опрокинуть эдакий железный вал?

Нерегиль расплылся в улыбке:

– А они его не опрокидывали. Асавира дезертировала первой. «Красные» поупирались, а потом тоже перешли на сторону ашшаритов за изрядную выплату золотом.

– А ты откуда знаешь?! – взорвался аль-Мамун.

Он не любил, когда его уличали в незнании родной истории, да еще и в редкие моменты восхищения божественным промыслом.

– Люблю знать, с кем имею дело, – прижал уши нерегиль. – Так что, глядя на этих парсов, я вижу потомственных предателей своего господина.

С такими словами Тарик развернулся и ушел, оставив аль-Мамуна расточать хвалы и подарки Маху Афридуну. От применения некоторых мер Абдаллаха удержала лишь мысль, что брат уже применил все эти меры к нерегилю и все равно ничего не добился.

Но мысль, что Тахир ибн аль-Хусайн сделал бы все ловчее, быстрее и не заводя врагов, снова посетила халифа. Нерегиль все чаще казался ему… мечом не по руке. Слишком тяжелым. И слишком дорогим. Такой проще пожертвовать в масджид. Или положить в могилу родственника…

– …Две тысячи воинов куфанского джунда, – продолжил, между тем, свою речь Тарик. – Саперы и горные отряды, кухбанийа, из Ушрусана – всего пять сотен человек.

– Всего… чуть более двадцати четырех тысяч, – нахмурился халиф.

– Крикуны у ворот зря дерут глотку, – мрачно сказал нерегиль. – Если они не смогут прикрыть караваны с провизией в Маджарских горах и на пути к ним, мы не продвинемся дальше Ущелья Длинных ножей. Пока Афшин сражался с Бабеком, ему понадобился год, чтобы его армия перестала голодать в северных горах. У нас нет года. Мы не пройдем через горы и не возьмем горные замки, если конвой не сумеет защитить караваны с припасами для армии.

– Да-да, я помню, что ты говорил, – поморщился аль-Мамун.

И тут же вспомнил:

– Подожди, а как же гази? Воины веры?

– Избавь меня от них, прошу тебя, – вдруг горячо взмолился нерегиль.

– Горе тебе! Что ты говоришь?! – это заорали со всех сторон, и Тарику осталось лишь прижать уши.

– Постой! – замахал рукавом аль-Мамун, еще и для того, чтобы прекратить возмущенный гомон. – Ты забыл про «Красных»! Про аль-Хамра!

Тарик, по-птичьи вертевший головой в ответ на возмущенные вопли военачальников, кивнул и сгорбился.

– О том и речь, – медовым голосом пропел Тахир, и все вокруг затихло. – Аль-Хамра.

– Ты хочешь что-то сказать в этом собрании? – нутром чувствуя нехорошее, строго сказал аль-Мамун. – Говори!

– Аль-Хамра не придет в Басру, – поглаживая бородку, важно проговорил Тахир. – До меня дошли сведения, что под Саной их встретили карматские послы. После переговоров пять тысяч тяжелой конницы Красных развернулись и ушли следом за карматами в аль-Ахсу.

– Каким образом? – подался вперед нерегиль, но его уже, конечно, никто не слушал.

В маджлисе поднялся крик, военачальники сыпали проклятиями. Мах Афридун поднял руки в широком жесте молитвы: услышь меня, о Всевышний, и покарай предателей!

Аль-Мамун в ярости обернулся к вазиру барида:

– Почему я узнаю об этом не от тебя и не загодя, о ибн Сакиб?

Абу-аль-Хайр побледнел до бледно-серого цвета:

– Казни меня, о мой халиф. Казни за нерадивость…

Он говорил с такой скорбью и так тихо, что аль-Мамун не расслышал бы, сиди начальник стражи чуть дальше, чем в одном шаге от него.

– Тихо! – звенящий яростью голос нерегиля перекрыл общие вопли.

Тарик вскочил, и все замолкли – потому что все видели, как его ладонь легла на рукоять меча.

– Как они ушли в аль-Ахсу, о Тахир? – Нерегиль целился в парса носом, как клювом.

– Через тайные тропы карматов в Руб-эль-Хали, – прищурившись, ответил парс. – А проводниками у них шли всадники племен бану руала. Числом не менее восьми тысяч.

– У карматов нет никаких тайных троп в Руб-эль-Хали, – костяшки пальцев нерегиля побелели, до того сильно он стиснул навершие рукояти. – Скольких невольников они с собой вели? Где они их взяли?

– Об этом мне ничего неизвестно, – опуская глаза, проговорил Тахир.

– Мне известно, – подал голос Абу-аль-Хайджа. – Руала напали на мутайр и перерезали всех, до кого смогли дотянуться. А несколько сотен человек угнали в плен. Но Красные и войско руала действительно ушли в пустыню.

Помявшись – любопытство шейха таглиб боролось со смертельной обидой на нерегиля – Абу-аль-Хайджа все же спросил:

– Они действительно пойдут через… Вабар?

– Нет никакого Вабара, – бесцветным голосом ответил Тарик и медленно сел. – Есть мертвый город, который является в песках умирающим от жажды. Лаонцы рассказывают о нем легенды. Говорят, что город сгорел во время войны Детей Тумана и богов с запада. Теперь там живет… нечто.

– Это нечто дружит с карматами, как я погляжу, – мрачно заметил аль-Мамун.

– С карматами дружит столько видов нечто, что ты удивишься, Абдаллах, – тихо отозвался нерегиль и запустил пальцы в волосы, хмурясь и кусая губу.

– Как ты узнал о произошедшем, о Тахир? – строго спросил аль-Мамун.

– Среди Красных служил один мой родственник. Он не присоединился к карматам и тайно покинул лагерь, чтобы сообщить о беспримерном предательстве.

– Так почему же…? – крутанувшись на подушке, Абдаллах пригвоздил взглядом начальника тайной стражи.

– Твой слуга не виноват, клянусь именем «Справедливый», – вдруг сказал Тахир. – Договорившись с аль-Хамра, карматы вошли в Сану и перебили всех служителей барида. Вместе с семьями. Почтовых голубей они сожгли вместе с домами погубленных.

– Не позабудь про храбрость воинов пустыни, о сын Хусайна, – строго напомнил Абу-аль-Хайджа.

– Да буду я проклят перед Всевышним, если забуду, – веско отозвался парс. – О мой халиф! Если бы не помощь бедуинов из племени мутайр, спасшихся от резни, не добрался бы мой племянник до Басры!

– Вот видишь, Тарик, – мрачно смерил взглядом нерегиля аль-Мамун. – А ты говоришь: бедуины ни на что не годятся. Смотри, твоя гордыня едва не завела нас в страшную ловушку…

И тут Тахир громко и отчетливо произнес:

– Горе нам, что у нас такой предводитель.

В голосе парса прозвучало столько ненависти, что все вздрогнули. Нерегиль медленно поднял широко раскрытые глаза.

– Горе нам! – громко повторил Тахир. – Красные отказались сражаться под знаменем того, кто истребил Самлаган и Нису!

Словно отзываясь на клокочущую ярость парса, за воротами заорали с новой силой.

Тарик положил ладонь на рукоять меча.

– С-сидеть, – прошипел аль-Мамун.

– И что же ты сделаешь, о сумеречник? – усмехнулся Тахир, подаваясь вперед. – Отрубишь мне голову? А им, – он показал в плещущийся огонь факелов, – тоже отрубишь?

– Если ты хотел сказать что-то важное – говори, о сын аль-Хусайна, – строго оборвал его аль-Мамун.

– Горе тебе, о халиф, что у тебя такой военачальник, – разворачиваясь к Абдаллаху, твердо сказал парс. – Он мнит себя непобедимым и совершает оплошность за оплошностью. Его ненавидят его же воины. Его преследует злая удача.

Последние слова парс отчеканил, глядя прямо в глаза нерегилю. Тарик тяжело дышал, но молчал – растерянно?..

– Горе тебе, что ты говоришь? – рявкнул аль-Мамун, переставая понимать, что происходит.

– Я говорю чистую правду, – сказал Тахир, распрямляясь. – Твой нерегиль проклят, о мой халиф! Глупцы говорят, что он приносит удачу. Эти глупцы не знают истинного положения вещей! Тарик несет лишь смерть! Всем! И союзникам, и врагам!

– Что?!

– Сколько лет прожил халиф Аммар? А его военачальники? Все, кто служил под его началом, погибли – и безвременно! Если б не он, разрушительница собраний не пришла бы к ним еще долгие годы!

Тарик нашелся с ответом – и прошипел:

– Почему ты не спросишь, сколько лет прожил аль-Амин, о Тахир? Разве не ты укоротил его век? Ты – убийца!

– Хватит! – взорвался аль-Мамун. – Хватит! Я не желаю слушать эти старушечьи бредни! Укороти свои речи, о Тахир! Наши судьбы в руке Всевышнего, и никто, кроме Него, не знает, когда нам суждено стать третьими между прахом и камнями!

– Спроси его сам, о мой халиф, – не меняясь в лице, проговорил Тахир. – Спроси его сам.

– Не надо, – вдруг тихо сказал нерегиль. – Это не принесет никакой пользы ни аш-Шарийа, ни тебе, о Тахир.

Военачальники ошалело переглядывались. За воротами продолжали гомонить, а в Большом дворе слышалось только позвякивание блях на перевязях и тихое покашливание.

Аль-Мамун собрался было нарушить жутковатое молчание, но Тарик заговорил снова. Кашлянув, словно у него запершило горло, он раздельно и очень спокойно сказал:

– Я… не знаю, со мной ли удача. Никто этого не знает. Это покажет лишь время. Но если нас разгромят в аль-Ахсе, возможности вернуться не будет. Если мы потерпим поражение, халифат рухнет. И ты это знаешь, Тахир, и я это знаю. Еще я знаю, что халиф предпочел бы видеть главнокомандующим тебя.

Шайтан, откуда он… Впрочем, в голосе нерегиля не слышалось обиды – только равнодушная усталость.

– Ты говоришь пустое, о Тарик, – вздохнул аль-Мамун. – Я поступаю так, как мне велит долг эмира верующих.

Нерегиль лишь дернул плечом. И сказал:

– Так пусть же нас рассудит время, о Тахир. Клянусь: если оплошаю и потерплю поражение – отдам тебе командование.

Возможно, это будет к лучшему…

А парс расхохотался:

– Ты гордец, о Тарик!

И, неожиданно оборвав смех, сказал:

– И глупец. Горе тебе! Нет такого военачальника, который не потерпел бы поражения!

– Я сказал, ты слышал, – отозвался нерегиль.

Аль-Мамун пожал плечами:

– Воистину, ты глупец, о Тарик. Как ты мог поклясться такой клятвой? Своими глупыми и опрометчивыми словами ты превратил себя в жеребца, на которого ставят деньги на скачках!

И махнул рукавом:

– Однако дело сделано, и пусть Всевышний рассудит ваш спор. Зухайр! – гаркнул халиф, и из темноты тут же возник главный евнух.

– Возьми побольше стражников и разгони эту толпу!

– На голове и на глазах, мой повелитель!

– А вы все, – и аль-Мамун обвел рукой собрание, – отправляйтесь к себе и отдохните то время, что осталось до рассветной молитвы. Я буду вашим предстоятелем во время намаза. А ты, Тарик, – обратился он к вздрогнувшему от неожиданности нерегилю, – как главнокомандующий, тоже обязан присутствовать! Наступает пятница – ты забыл?

– А ты, случаем, ничего не забыл, Абдаллах? – возмутился Тарик.

– Нет! Будешь поступать так, как все кафиры на моей службе! Отправишь в масджид своего человека, а сам – в черной одежде! – будешь стоять у ступеней!

Нерегиль раскрыл было рот – а потом подумал и закрыл его.

– То-то же, – сердито буркнул аль-Мамун. – У ступеней будет полно народу – не соскучишься. Все! Расходитесь!

И тут к нему под локоть сунулся смотритель харима:

– О повелитель! Ты не изволил выбрать, каких женщин возьмешь с собой в поход…

– Я велел отослать всех женщин в столицу, о Афли, – аль-Мамун сдерживался из последних сил.

Одна история с Арвой чего стоила… Нет, конечно, Якзан сразу насмешливо фыркнул в том смысле, что у эмира верующих через девять месяцев родится сын – причем родной. Но Буран жаждала крови, и хорошо, что страшное происшествие на женской половине отвлекло ее от мединки. Арву сегодня утром быстренько собрали и отправили в Ракку под надежной охраной: пусть родит там, а потом, глядишь, Буран подуспокоится и про все забудет.

Так вот, после истории с Арвой и с гулой аль-Мамун уперся: нет, хватит, харим отправляется в Мадинат-аль-Заура и сидит там под замком, ожидая возвращения своего господина. И Нум тоже пусть сидит в столице – Младший дворец большой, небось все поместятся.

– О эмир верующих! Следует ли мне понимать тебя так, что ты не возьмешь в поход женщин? Горе нам! Ведь сказано в хадисе…

– Избавь меня от богословия, о Афли! – гаркнул аль-Мамун и тут же пожалел о своей несдержанности.

Старый зиндж всего лишь выполнял свой долг. Черное обвисшее лицо горько сморщилось.

– Прости, о Афли, – тихо извинился халиф. – Купи мне кого-нибудь – с документом об иштибра и надежными рекомендациями.

– Сколько? Каких? – оживился евнух. – Повелитель желает белых? Смуглых? А может, взять нубийку?

– Купи берберку, – улыбнулся аль-Мамун. – И мне вполне хватит одной невольницы.

– Эмир верующих желает девственницу?

– Нет. Возьми кого-нибудь поопытнее.

– На голове и на глазах! – обрадовался четкому и ясному приказу евнух.

И зашаркал шлепанцами прочь, торопясь исполнить распоряжение.

Аль-Мамун спохватился: тьфу, зачем сказал берберку, они ведь славятся плодовитостью, надо было сказать – таифку, они плохо беременеют, не хватало ему непраздной невольницы в военном походе… Но уж поздно: Афли поднимался по лестнице к внутренним воротам. Берберку так берберку.

И тут, кладя преграду для дел сиюминутных и глупых, в ночном небе зазвучал призыв муаззина. Подставляя лицо ветру, аль-Мамун улыбнулся.

И, не глядя по сторонам, пошел в масджид совершать омовение.