Сторож брату своему

Медведевич Ксения

Золотой век подошел к концу: халиф Харун ар-Рашид умер, в завещании разделив царство между двумя сыновьями. На троне сидит старший — пьяница и извращенец. Умный и порядочный младший назначен наследником. Народ ропщет, приближенные младшего брата плетут заговор. На базарах поговаривают, что скоро начнется гражданская война. Приграничье терзает секта воинственных еретиков — и халиф вынужден разбудить Стража Престола. Сумеет ли могущественный маг и военачальник защитить взбалмошного юнца на троне? Это вопрос жизни и смерти как для заговорщиков, так и для сторонников незадачливого правителя. И те, и другие готовы на все: убийства, черная магия, интриги, гаремные страсти — неплохие средства для достижения цели, которая, как известно, оправдывает все. В особенности, если цель — благо государства. Правда, братья, их окружение и Страж понимают это благо по-разному. Сумеют ли они договориться — тоже вопрос жизни и смерти. Судьба страны висит на волоске.

 

Пролог

Ветер нехорошо свистел. Поднимая глаза к куполу над головой, Джарир умом понимал — свистит в трещинах камня. И между колоннами. Джунгар смотрел на рябящую под солнцем воду прудика и ежился, несмотря на жару. Его тумен перекрыл дорогу у питьевого водоема на пути паломников. Враг не мог не пройти мимо пруда под каменной беседкой: люди и животные захотят пить. Для людей — пруд. Для лошадей и верблюдов — поилка. Высокий журавль колодца черной полосой рассекал желто-красное небо.

Небольшой водоем боролся за жизнь, но солнце пекло. Беспощадно. Квадратный пруд за каменной оградкой медленно умирал под отвесными лучами. Купол на тоненьких ножках давал тень — но мало. Сквозь трещины сеялся песок. Песок горстями швырял ветер, порывами бьющий из пустыни. Лицо обдавало сухим невозможным жаром.

— Как они проходят через пески? — пробормотал за плечом Толуй. — Разведчики сказали, что их больше пяти тысяч копий. Как они проходят через пустыню?..

Джарир скрипнул песком на зубах. Хороший вопрос. Отряды замотанных в зеленое сектантов выныривали из песков Дехны как призраки — и рвали окрестности Куфы. А месяц назад им открыли ворота города — и ублюдки разграбили Куфу начисто. Болтали, что город сдали местные купцы-работорговцы — за выгодную сделку с нападающими. Половина пленных пойдет на рынки Басры, половину уведут карматы — так они себя называли, эти разбойники из пустыни. Наместник Васита, получив новости, приказал Джариру выдвигаться — перехватить карматов на марше и отбить людей.

— Как они собирались через Дехну пленных гнать — тоже интересно, — пробормотал джунгар.

Кому торговцы собираются продать незаконно обращенных в рабство правоверных, никто не спрашивал. Про строительство каналов и осушение болот вокруг Басры ходили легенды самого нехорошего свойства. Говорили, что рабы ложились в гнилую землю тысячами — а ненасытный город требовал еще и еще.

Горизонт курился длинными сероватыми дымами — Куфа все еще горела. Приглядевшись, Джарир сморгнул и улыбнулся — над выжженной каменистой равниной поднимался вовсе не дым. Пыль. Растущее облако пыли.

— Идут! — заорали с дороги. — Карматы идут!

В зените раскаленным белым кругляшом стояло солнце. Джарир поскреб под обвязкой шлема. Обросшая за два дня бритая голова нестерпимо чесалась. Под ногами черным блюдцем сгустилась полуденная тень — и исчезла. Тени исчезают в полдень. Плохое время для боя. Вся нечисть вылезает.

Кстати, вон они и зашныряли — Джарир прищурился на колченогого уродца, быстро зашугавшегося под узорную каменную оградку. Пока боятся вылезать, будут пировать на трупах.

Толуй проследил взгляд, тоже прищурился:

— Чего там?

— Наснасы прыгают, — пробормотал Джарир.

Толуй мрачно поскребся под платком — шлем он не надевал, ссылаясь на жару и на волю Всевышнего. Суждено ему погибнуть — погибнет он и в шлеме, а страдать от зноя под железным котелком он, Толуй, не намерен. Вот если б на голове сидел, по обычаю предков, волчий малахай — другое дело. Джунгары к меховым шапкам в жару привычны, в степях у границ Хань летом бывает куда как жарче.

— А гулей видишь, хан? — осторожно поинтересовался нарисовавшийся у локтя Хучар.

— Нет, — мрачно отозвался Джарир.

Врать он не любил, но признаваться, что трое клыкастых подлюк заседают как раз за гребнем ближайшей дюны, не хотелось. Его люди не видят существ из нижнего мира — и хорошо. Незачем испытывать их мужество. Он, Джарир, потомок шаманов, и всех гостей с полуночной стороны видит прекрасно — но его такими рожами не удивишь. Пусть будет каждому свое.

— Орхой, Самуха! Ваши тысячи — по коням! — приказал Джарир, щурясь на колышущееся конскими хвостами знамя-туг. — Налетаете, отходите, в ближний бой не ввязываетесь. Когда за вами рванут, уходите россыпью, потом как обычно.

Тысячники коротко кивнули и побежали к своим. Как обычно — это развернуться и атаковать сломавшего строй врага. Преследователи обычно не ожидают сопротивления — и погибают, так и не успев понять, что произошло. Слушая рассказы отца и деда о битвах прошлого, Джарир сам дивился, насколько тупы живущие в городах люди: их воины почему-то всякий раз попадаются на степняцкую хитрость с притворным отступлением после атаки…

…Однако все случилось совсем не так, как хотелось.

Карматы не рассыпали строй.

Над равниной стояло серое марево, наступающие вражеские порядки скрывало плотное облако пыли. В темной туче вертелись степняцкие всадники. Уши глохли от ора, воплей и звона железа.

Джарир покусывал ус, перекинув ногу через луку седла.

Вестовые доложились — враг идет плотными щитовыми рядами, наставив копья. Сплюнув песок, джунгар припомнил занятия в столичном Пажеском корпусе — хорасанский строй. Черепаха. Таким парсы наступали на войска ашшаритов под аль-Валаджем — и в хрониках писали, что солдаты были скованы между собой железными цепями. В училище объяснили, что нет, без цепей обошлись. Просто хорошо умели строй держать.

— Хучар, Баха — заходите им в тыл! — проорал он тысячникам.

Те поняли по губам — такой вокруг стояли грохот и рев.

Туги Хучара и Толуя сдвинулись с места. Кругом мотали головами кони, сеялась рыжая пыль. Под мертвым глазом солнца тускло блестели медные панцири и копья резервных тысяч тумена. Почва мерно сотрясалась под ногами. Равнина окончательно заволоклась темной взвесью, как ночью, — ни зги не видно.

— Расступись! Вестовой!

Парень тяжело дышал, длинный чуб мокро распластался по текущей потом бритой голове:

— Хучар погиб, хан! Бежит его тысяча!

Джарир кивнул и сел в седле как следует.

Тысяча Хучара не должна была побежать. Джунгары обращаются лишь в притворное бегство. Сегодня все пошло не так, как всегда. Значит, что-то вообще не так. Так, как быть не должно. Слишком умные карматы, слишком трусливая тысяча…

— Толуй!

Тот по-ханьски сложил руки перед грудью в замок:

— Да, мой хан!

— Берешь три тысячи, заходишь справа. Я пойду слева с остальными тремя.

Против джунгарского тумена выстоять невозможно. Этому учили в Пажеском корпусе. Джарир знал это с детства. Разбить джунгар удалось только одному полководцу. Одному. И это был Повелитель. Волшебный воин-сумеречник. Нерегиль халифа Аммара. Но Повелитель уже семьдесят лет как спал в городе джиннов. К тому же, где Повелитель и где карматы? Значит, эти землеройки победить не могут.

— С-скоты… — в сердцах прошипел Джарир презрительную кличку, которой степняки от века одаривали землепашцев. — Сейчас вы увидите блеск наших сабель…

…До сабель дело дошло не скоро. Отмахивая плетью, Джарир сплевывал лучникам — залп, залп! Карматы падали, но не отступали, стрелы молотили в деревянные щиты над головами врагов. В воздухе летел крупный секущий песок — казалось, ветер дул со всех сторон сразу.

Так не должно быть, снова пронеслось в голове у Джарира.

Нехороший ветер.

И тут же дошло — неправильный. Неправильный ветер. Только нам в лицо. А карматские знамена — вон, висят неподвижно, зелеными пыльными тряпками.

Враги попятились — все-таки. Из-под копыт Джарирова коня на одной ножке поскакали, кривляясь, уродцы с пастью на брюхе — наснасы. Отступающие карматы оставляли на взрытой красной земле тела, истыканные стрелами.

— В мечи! — прохрипел в обматывающую лицо тряпку Джарир.

Поднял над головой плеть и махнул вперед.

В бой он пошел на высоком лаонском жеребце — приученный к бою гнедой молотил копытами по щитам и лицам, и сейчас вцепился зубами в холку вражеского коня. Кони косили налитыми кровью глазищами и свирепо хрипели. Джарир рубился с кольчужным всадником. В сплошной пылюке крики и звон железа глушились мертвенной сеющейся взвесью — как пухом подушки.

Еще удар, лязг, хриплое лошадиное ржание — расцепились, закрутились, конь топтался, встряхивал гривой. Закрытое железным забралом — откуда такое, зачем-то свистнуло в голове — лицо кармата поворачивалось медленно-медленно.

А подсечь тебя, суку.

Лезвие вскрыло двойную кольчугу, как рыбу — из длинного пореза заплевало красным. Кармат начал медленно заваливаться в седле.

— Хан! Хан!

Кто орет, почему слышно?..

Жеребец коротко ржанул, поддал задом, запятился и стал оседать набок. Джарир выпростался из стремян, откатился — чисто выскочил, сапогом не застрял. Гнедая громадина завалилась с жалобным визгом, передние копыта бессильно замолотили воздух.

Почему-то вокруг было тихо и пусто. Сквозь серую пыль равнодушно глядело белесым глазом солнце. Джарир поднялся на ноги и оскользнулся на хлюпком и мокром.

Некоторое время он просто стоял и смотрел. Даже стонов не слышал — а может, и не было здесь живых. Сапог оскользнулся на мокрой спине мертвеца — вата халата торчала из множества ран, словно кто-то исступленно молотил ножом, как в пьяной драке. Лежавшей рядом женщине разрезали горло, голова запрокинулась. Они лежали — друг на друге, вцепившись в запястья, в рукава, в волосы, закрываясь в последнем страхе ладонями, все в темных пятнах, в больших и маленьких лужах. Все мертвые. Жители Куфы. Пленные.

По ковру из торчащих руками и ногами тел, мокрых от крови волос, разинутых в последнем крике ртов колченого и омерзительно быстро скакали наснасы. Одноногие уродцы скалили из животов зубки, единственная рука решительно сжата в кулачок — пожива. Свежая кровь. Как вкусно.

Джунгара шатнуло, он упрямо шагнул вперед. Где же карматы?

Убитый им лежал железной кучей. Коняга его — в тоненько звенящем бляхами нагруднике — бестолково бродила, оступаясь на трупах, возила поводьями — о, точно, зацепилась за чью-то согнутую в локте мертвую руку, замотала башкой, панически задергалась.

Джарир нагнулся — к железному забралу на лице мертвеца. Непонимающе прищурился.

Его стошнило. Рвало недолго — поутру не брал в рот ничего кроме кумыса.

Под шлемом копошилось что-то перевитое, красно-синее, как вывернутые наружу кишки. Петушиные лапы торчали из опавших рукавов.

Сплюнув горькую слюну и проморгав выбитые рвотой слезы, Джарир глянул кругом — и снова с трудом сглотнул. В сдувшихся, опавших, ставших в смерти плоскими кольчугах и кожаных панцирях лежали серо-зеленые ящеры — в рост человека. Хотя нет, вон у того, слева, сапоги нормально торчат — значит, только башка ящериная, а ноги — ноги человеческие?.. Кто это?!..

И где все?!

Над мертвым полем тихо сеялась пыль.

Смех он услышал сразу, просто сначала не понял, не осознал, что это. Откуда здесь взяться смеющейся женщине?..

Копье в ее руке сверкало собственным, не отраженным блеском. На острых изогнутых рогах короны тоже полыхало золото. Она вся была золотая, нестерпимо яркая. Огромная. Копье утыкалось прямо в солнце в зените.

Золотая обнаженная женщина ехала на гигантском, в человеческий рост льве.

И смеялась.

Смеялась.

Лев мягко ступал по трупам, а женщина встряхивала золотыми волосами и хохотала — скаля острые, длинные, треугольные, как у акулы, зубы.

Наконечник копья нестерпимо полыхнул, от острейших рогов взялись невозможного блеска искры.

Джарир закричал от ужаса.

И исчез для себя — надолго.

Потом услышал над ухом мерное звяканье бубна и низкий горловой рев.

И открыл глаза.

Оказалось, он лежал на расстеленной попоне. А над ним стояли и смотрели — с беспокойством. И чесали в затылках.

Старый Даваци-шаман пожевал морщинистыми губами над провалившимся, беззубым ртом и сказал:

— Долго ты в нижнем мире ходил, хан. Однако так заблудиться можно…

И, кряхтя, передал бубен ученику. Потом медленно-медленно привесил обратно к поясу лошадиное копыто — в нижнем мире не надо оставлять собственные следы.

— Видел ее? — тихо спросил Джарир шамана. — На льве рогатую?

Тот снова пожевал заросшими седыми волосенками губами. И наконец сказал:

— Да.

А потом подумал и добавил:

— Никому не говори. Повелитель проснется — ему скажешь.

— Да, — согласился Джарир.

— Карматов всех до единого мы порезали, хан, — присел на корточки Толуй.

— Это хорошо, — прикрыл он глаза.

— Однако быстро-быстро уходим, — твердо сказал шаман.

— Да, — согласился Джарир. — Да.

Из рассказов о славных деяниях и хроник:

«В год 465 на аш-Шарийа обрушилось бедствие из бедствий: на ведомый предводителем хаджа караван паломников напали люди, называвшие себя карматы. Двадцать тысяч человек погибли или были уведены в плен. Кого-то продали бедуинам Неджда — и таких сумели через несколько лет отыскать и выкупить родственники. Но многих увели в аль-Ахса, земли карматов.

С тех пор нечестивые еретики каждый год совершали набеги на земли ашшаритов. Захваченных в походах людей они обращали в рабов, заставляя трудиться на полях и мельницах. Побывавшие в аль-Ахса путешественники рассказывали, что карматы не платят налогов и не работают, а живут как бы в земном раю, как братья и сестры по вере, пользуясь плодами труда своих невольников. Управляет ими совет старейшин, и у каждого из них есть обширный дом или усадьба, с прислугой и прочими удобствами.

Эти люди считали себя истинными последователями Всевышнего, остальных же верующих полагали отступившими от истины. Суть их учения мало кто постиг, ибо карматы ревностно оберегали его от посторонних.

Халиф аль-Хади дважды ходил в поход против карматов. Однако ни разу войскам верующих не удалось преодолеть пустыни Дехна и Руб-эль-Хали и достичь земель этих нечестивцев. Приведя к покорности бедуинов и разбив передовые отряды зловредных порождений шакалов, армии халифата каждый раз отходили в Куфу. В 470 году карматы напали на священный город Медину и разорили его, перебив и угнав в плен жителей. Не выдержав подобного, халиф аль-Хади слег и вскоре умер, оставив царствовать после себя своего брата Харуна, прозванного ар-Рашидом.

Карматы же продолжали свирепствовать и нападать на караваны паломников, а в 473 году снова разграбили Медину и разорили — да проклянет их Всевышний! — Ятриб, в 479 взяли и сожгли Куфу, а в 482 дошли до Васита и перебили и угнали в рабство всех жителей города и оазисов вокруг него.

Халиф ар-Рашид усилил охрану караванов, и стараниями супруги его, госпожи Зубейды, была расчищена дорога в священные города верующих и вырыты на всем ее протяжении колодцы. Людям не приходилось больше пить свою и верблюжью мочу, если хадж приходился на засушливое время года. Славный полководец халифа Абдаллах ибн Хамдан совершил множество походов против бедуинов и дважды отбивал их атаки на караваны паломников, за что удостоился почетной куньи аль-Хайджа, „герой“.

В 484 году халиф ар-Рашид покинул этот мир в преклонном возрасте 59 лет, и на престол взошел его сын Мухаммад аль-Амин, от Ситт-Зубейды, а наследником был назначен Абдаллах аль-Мамун, младший сын от невольницы-парсиянки.

На следующий год случилось страшное: бедуины спустили воду из водоемов вдоль дороги паломников, а колодцы забросали камнями и горькими колючками. Пятнадцать тысяч паломников погибли от жажды или были уведены в плен. Храбрый Абдаллах ибн Хамдан вторгся в пустыни Ямамы и истребил множество бедуинов, а пятнадцать их вождей привез в столицу для наказания. Тех привязали к столбам на берегах Тиджра и кормили солью, от чего они вскоре умерли. Но едва смолкли звуки барабанов и флейт и славословия поэтов, как в Мадинат-аль-Заура пришло известие: карматы ворвались в священный город Ятриб и сожгли его дотла.

Высоко к небесам поднялся тогда скорбный вопль ашшаритов. Поэт аль-Муарри написал тогда такие строки, проклиная нечестивых жителей Хаджара:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В столице начались волнения — жители Мадинат-аль-Заура требовали покончить с набегами карматов и вернуть мир на дорогу хаджа».

Ибн аль-Кутыйа, «Всемирная история».

 

-1-

Замок Вечности

485 год аята,

осень,

Каср-аль-Хульд

…— Да сжалится надо мной Всевышний и приберет меня! За что мне такой позор, такое поношение, такое бедствие из бедствий! Посмотри на себя, поганец, напасть, несчастье матери! Ты пьян с утра!

Всплеснув унизанными браслетами, Ситт-Зубейда плюнула и села на подушку.

Меж тем одаренный всеми этими нелестными прозвищами халиф Мухаммад аль-Амин зевнул и, смаргивая красными после утренней попойки глазами, расплылся в благодушной улыбке. Пошатнувшись и ухватившись за плечо гуляма, он отмахнулся:

— Да будет вам, матушка!..

И икнул.

Его снова мотнуло, мальчишка тоже зашатался. С трудом восстановив равновесие, аль-Амин икнул еще раз, отмахнулся куда-то в сторону — видимо, от еще одного укоряющего собеседника, — и жалостно пробурчал:

— Что ж вы, матушка, мне и сесть не предло… иии-ип!.. — предательская икота одолела снова.

Подушка, которую метнула Ситт-Зубейда, попала ему точно в лицо. Аль-Амин пошатнулся — и грохнулся на спину, плашмя растянувшись на ковре.

— Гаденыш! Пропойца! Чтоб тебя джинны взяли! — потрясая звенящими руками, заорала мать халифа.

Хихикая, аль-Амин присел и, нашарив слетевшую с левой ноги туфлю, надел ее обратно. И опять икнул.

— Вы бы лучше умыться подали, матушка, — заметил он и, прижав руку к груди, выпучил глаза и задержал дыхание.

Поборовшись с икотой несколько мучительных мгновений, аль-Амин с шумом выпустил воздух и поправил на голове новомодную, с левым хвостом, чалму. Почесал под ней, брезгливо отряхнул с рук волосы.

И сел поудобнее.

— Ну, зачем явился? — мрачно спросила Зубейда. — Денег больше не дам.

И махнула рукой невольнице — подавай, мол, напитки. Девушка быстро поднесла поднос с кувшином и двумя чашечками сине-зеленого лаонского стекла.

Помявшись, аль-Амин вздохнул и ответил:

— Не знаю, что решить. Оттого и напился, матушка.

— А чего тут решать? — мрачно усмехнулась Ситт-Зубейда. — Будешь и дальше потакать солдатне, совсем на шею сядут. Говорят, аль-Хайджа давеча похвалялся, что вызвал бы этого кармата, Закравайха или как его там, на поединок и убил, как цыпленка. Но, мол, поскольку войску третий месяц не плачено, он воевать не пойдет.

— Тот кармат надерет Хайдже задницу одной левой, — неожиданно серьезно ответил Аль-Амин. — Он убил вождя племени асад, а тот гнул лошадиные подковы пальцами одной руки.

И принял чашку с шербетом от невольницы.

— Вот и я так думаю, — со вздохом отозвалась Зубейда. — Так чего ты мучаешься? Надо будить нерегиля — уж он разберется с этими еретиками!

Аль-Амин хлебнул и сморщился:

— Тьфу, гадость… что это?

— Лимонный сок со льдом, что это еще может быть? — сварливо отмахнулась мать. — Ну?..

— Боязно мне, — мрачно проговорил халиф.

Зубейда нахмурилась:

— Книжку Яхьи ибн Саида прочитал?

— Угу, — пробурчал аль-Амин, морщась и отхлебывая снова. Похрустев льдом, он шмыгнул носом и добавил: — Только от этой книжки, матушка, мне только хуже стало. По мне, пусть эта тварь спит, где ее положили.

Проводив глазами шлепающего задниками туфель сына, Зубейда мрачно склонила голову. Занавес за халифом упал, шаркающие шаги — и гулкий дробот каблучков гуляма — постепенно затихли в длинных переходах.

Каср-аль-Хульд, Дворец Вечности, супруг подарил ей незадолго до смерти, и с самого начала дворец казался женщине великоват. Зубейда чувствовала себя в лабиринте комнат и двориков как в платье с плеча свекрови — хотя, конечно, любимая и почитаемая супруга халифа никогда не носила чужих передаренных платьев.

Мать Харуна предпочитала жить в Баб-аз-Захабе, сердце интриг и дворцовой жизни, и не давала сыновьям и шагу ступить без своего одобрения.

Когда свекровь умерла, Зубейда молча выслушала рассказ о похоронной процессии: Харун шел по осенней грязи босиком, плечом, наравне с простыми носильщиками, подпирая платформу с гробом. Зубейда послушала-послушала — да и вздохнула с облегчением. О матери Харуна ходили самые разные слухи. Некоторые договаривались до того, что она велела отравить своего старшего сына — ибо аль-Хади как халиф ее не устраивал: мол, слишком много воли брал да мать не слушался. Кто-то говорил, что его отравили грушей. Кто-то шептал, что госпожа Хайзуран велела пойти к сыну доверенной рабыне, взять подушку, положить на лицо и не слезать, пока тот не помрет. А кто-то плел, что аль-Хади, мол, и вовсе не хотели травить, а рабыня несла грушу с ядом для своей соперницы, халиф увидел ее с подносом из окна, захотел отведать груши, да так и помер из-за чужой зависти.

Но теперь Хайзуран была уж девять лет как мертва — а Зубейда свободна от ее опеки. И ревности. Вот только разделить долгожданную свободу ей было не с кем — ар-Рашид лежал в пыльном вилаяте под стенами Фаленсийа, там, где его застала смерть.

Ей рассказали, что Харун почувствовал приближение смерти — черная немочь грызла ему внутренности уже давно, и уже добралась до паха, — и приказал остановить караван. И к вечеру умер в пыльном сухом саду под пожелтевшей яблоней — дом, в котором он решил ночевать, стоял давно заброшенный. Гулямы выломали старую дверь, обернули тело саваном, положили на рассохшиеся доски и зарыли у корней дерева. По прошествии нескольких месяцев после смерти супруга Зубейда приказала снести дом и на его месте возвести мазар, а у спиленного дерева — корни она не решилась трогать, чтобы не потревожить тело, — положить плиту мервского мрамора. Ей говорили, что мазар стоит заброшенный и пустой. Зато над гробницей погибшего в этом злосчастном городе Али ар-Рида возвели огромную мечеть с лазоревыми куполами, и в ней не смолкают молитвы паломников и возгласы дервишей. Еще ей рассказывали, что вилаят около мечети имама ар-Рида давно перестал быть захудалой деревушкой и разросся в целый городок. Его назвали Мешхед — Место Мученичества, и там уже целых четыре караван-сарая и два рынка. А что — люди тысячами приходили поклониться могиле праведника, паломникам нужно было есть-пить и где-то останавливаться. Поговаривали, что если дела пойдут так и дальше, Мешхед превратится в подлинную столицу Бану Курайш, а Фаленсийа окончательно захиреет. После той страшной осады город так и не оправился, а дворец, где Али ар-Рид претерпел мученическую гибель от рук нечестивого нерегиля, и вовсе стал проклятым местом…

Вспомнив про нерегиля, Зубейда нахмурилась еще сильнее и затеребила подвески на кованом кольце серьги — как только она могла их носить, эта легендарная Айша, тяжесть-то какая, литое, не дутое ведь золото…

Вспомнив про Айшу, Зубейда опять обратилась мыслями к треклятому нерегилю — и, громко вздохнув, обернулась к занавесу под аркой. Из соседнего покоя доносился веселый девичий гомон — конечно, на фарси.

— Мараджил!.. Сестрица!.. — громко крикнула Ситт-Зубейда.

Стрекот парсиянок многократно усилился, зазвенели браслеты, затопотали босые маленькие ножки, зашелестели ткани. Занавес поднялся, являя взору госпожи Зубейды ту, что когда-то давно, невообразимо давно — два десятка лет прошло, поди ж ты! — была ее главной соперницей, голубым глазом, бедствием и ночной змеей.

— Ушел?.. — с порога засмеялась Мараджил. — Хочешь винограду? Куланджарский, у вас такой не растет!

Расшитый золотыми цветами шелк переливался у нее на плечах, апельсинового цвета юбка мела ковры, а концы широченного кушака спускались почти до подола. Перебирая жемчужины на поясе, Мараджил локтем оперлась о колонну. Перья фазана над эгреткой парчовой шапочки задорно колыхались, белые зубы сверкали, а черные — ни единого седого волоса, это в тридцать-то шесть лет! — локоны на висках по-змеиному круглились.

Смерив завистливым взглядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:

— И как это ты не полнеешь, сестрица?

И с сожалением откусила от очередного финика.

Мараджил звонко расхохоталась.

— Легко тебе смеяться, — пробурчала Ситт-Зубейда и надулась.

— Ну, будет тебе, матушка, — ласково улыбнулась Мараджил, почтительно присаживаясь на самую маленькую подушку.

«Матушка».

Тут Зубейда не смогла сдержать ответной улыбки и расплылась лицом почти против воли.

Мараджил придумала ей это прозвище все те же двадцать с лишним лет назад, — когда хлопающим рукавами вихрем вторглась в покои харима и полностью и безраздельно завладела сердцем Харуна и ночной крышей дворца. «Примите знак почтения от ничтожной рабыни, матушка», — написала парсиянка. И передала здоровенную дыню и мохнатого хомяка. Зубейда тогда кормила грудью дочку и воистину походила на масляный шарик. Завидев пухлые щеки зверька и оценив размеры дыни, она пришла в дикую ярость. Супруга халифа выкинула во двор все ларцы с платьями — те не сходились после родов, но Зубейде почему-то казалось, что еще чуть-чуть, и она в них влезет. Вслед за ларцами она выкинула посланного с письмом от Харуна евнуха. «Или я — или она!». Зубейда орала и топала ногами, пугая младенца и невольниц. Харун примчался как был, распоясанный — и с мокрыми после любовных игр с Мараджил шальварами. Отчаявшись вымолить прощение — отослать дерзкую рабыню он отказался наотрез — ар-Рашид уединился во Дворце вечности. Он велел постелить себе на террасе и отправил к ненаглядной супруге наглеца, пропойцу и гения Абу Нуваса. Стихоплет пришел к ней под занавеску и, тренькая на тунбуре, завел рассказ про то, как Харун то, да Харун се, да помните ли, прекрасная госпожа, как вы однажды купались в пруду под сплетенными ветвями жасмина, и халиф увидел вас обнаженной, и как он не смог найтись со стихами, а потом, пораженный вашей красотой, выговорил:

Погибель очи увидали, В разлуке гибну от печали.

И он не знал, что сказать после этого, и позвал меня, ничтожного Абу Нуваса, и я дополнил его бейт своими:

Погибель очи увидали, В разлуке гибну от печали. Тоскую по глазам газели, Что под деревьями горели. Вода из светлого сосуда Лилась, и совершалось чудо. Увидев нас, она смутилась, Смутясь, ладонями прикрылась, Сосуда светлого нежнее. Как я желал остаться с нею! [2]

А надо сказать, что пока Абу Нувас тренькал на тунбуре, Зубейда безутешно рыдала, и поэт велел невольницам принести им по чаше кутраббульского вина, прогоняющего все печали. И она выпила полную чашу — и это была большая чаша, нисфийа, а вина в рот она не брала очень давно, все время, пока кормила грудью. Зубейда опьянела и снова преисполнилась ярости. Приказала принести плетку и пошла в покои Мараджил — «где ты, дерзкая коза, я тебя выдеру!». А парсиянка горевала в разлуке с халифом и тоже выпила, одну за другой, две чаши-сулсийа дарабского, и изрядно захмелела.

Плетку Зубейде не дали, и она гонялась за соперницей с полотенцем. Мараджил визжала от страха и пыталась убежать, заплетаясь ногами. Вцепившись друг другу в волосы, они свалились в пруд и едва не утонули, а вода по зимнему времени была ледяная, — и отпаивали обеих подогретым вином. Ближе к утру женщины пришли к соглашению, что ни один мужчина в мире не стоит даже крохотной слезинки, не то что загубленного в грязной воде платья. И, кликнув придворного звездочета, попытались составить календарь посещений Харуна на ближайшие месяцы: «Бери его на три дня! Да что на три — на четыре — иип! иип! проклятая икота! — бери! не видала я, что ли, его зебба!». Помудрив над разложенным свитком в течение еще одной бутыли, обе вспомнили, что забыли про месячные и в досаде плюнули на свою затею. Надо сказать, что с той памятной попойки они еще не раз ссорились — и однажды Зубейда все же оттаскала Мараджил за волосы. Это случилось, когда парсиянка — ох, пятнистая змея, ох, страшная собака! — свела Харуна от жены прямо с ночной крыши, под предлогом, что, мол, разболелась и нуждается в утешении. Ар-Рашид был пьян, и поскользнулся на лестнице, и сломал ногу, и хорошо, что не шею, и Ситт-Зубейда ворвалась к Мараджил подобно ифриту — «довольна, сучка?! погубила господина, о скверная, о блудливая, о мерзкая!», — а та лишь плакала и извинялась, так что Зубейда дернула ее за косу всего-то пару раз.

Так что вот так. «Матушка». Обиды забылись, а прозвище осталось. К тому же, теперь они обе матушки, что уж тут говорить.

Все еще улыбаясь, Зубейда похлопала по шерсти большого ковра — присаживайся, мол, ближе, сестричка. И махнула невольницам:

— Принесите-ка нам еще шербету и винограда!

И милостиво кивнула Мараджил:

— Возьми подушку побольше, а то что сидишь, как на насесте!

Мараджил улыбнулась в ответ и приказала своей невольнице:

— Эй, Рохсарё! А вон на полу подушка лежит, далеко улетела. Давай-ка ее сюда, девушка!

Рабыня послушно метнулась к майясир, на которой только что сидел аль-Амин. Бестолково захлопотала, принялась возить ладонью по ковру, словно что-то собирая, а потом зачем-то стала отряхивать подушку.

— Что копаешься, о неразумная! — гаркнула Ситт-Зубейда.

Воистину, парсиянки среди рабынь самые тупые, непонятно, за что посредники такую цену ломят…

Наконец, глупая девка положила подушку рядом с матерью халифа, Мараджил послушно на нее уселась и посерьезнела:

— Э, Зубейда, тут уж ничего не сделаешь. Как ни уговаривай ты Мухаммада, пока он сам за ум не возьмется, ничего у тебя не выйдет. Пожелает он сойти с осла шайтана и оставить пьянство — остепенится. Не пожелает — так и будет пить с евнухами.

— Он теперь нового завел, — скрипнула зубами Зубейда. — Слыхала?..

— Ты о Кавсаре? — усмехнулась Мараджил. — А как же. Мои девчонки стрекочут о нем без умолку — писаный, мол, красавец.

— Что ж может быть плохого за пять тысяч динаров? — подбираясь, как змея, зашипела мать халифа. — А девкам-то твоим он на что? Евнух-то?..

Вокруг них зашебуршались и захихикали. Мараджил, качнув перьями на шапочке, обернулась к давешней дурочке, таскавшей подушку:

— Что, Рохсарё? Хорошо бодается гулям моего племянника?

Девушка зарделась и прикрыла полные губы краем ярко-фиолетового платка.

— Такой прут у него, говорит, что после всего еле до комнаты доковыляла, — фыркнула Мараджил. — Ну-ка покажи еще раз, какой у него! Э, Рохсаре, что ты хихикаешь, глупая, покажи, покажи госпоже рыбу-бизза!

Оценив расстояние между ладонями хихикающей рабыни, Зубейда подумала, что там и впрямь с бизза величиной.

— Фу ты пропасть, я-то думала, он кастрат, — пробормотала она, и от утреннего веселого расположения духа не осталось ни следа.

Непроницаемые и черные, как две маслины, глаза Мараджил, казалось, даже не отражали солнечный свет. Ямочки на щеках разгладились, и родинка над уголком губ перестала плясать в улыбке.

— Что делать-то мне? Что делать?.. — горько прикрывая глаза, спросила Зубейда расплывающийся над курильницами воздух.

От резкого запаха алоэ ее вдруг замутило — над Тиджром ходили тучи, собирался дождь, и бедная голова напомнила о смене погоды тупой мутной болью.

— Я пришлю тебе своего врача, — из взвеси перед глазами донесся голос Мараджил. — Он сабеец, мой Садун, и понимает в звездах лучше, чем ваши ашшаритские шарлатаны.

— Вечно вокруг тебя толкутся неверные, — сварливо отозвалась Зубейда и тут же сморщилась — в затылке кольнуло.

Мать аль-Мамуна ничего не ответила — наверняка, лишь улыбнулась своей странной, немного отсутствующей, словно не в себе женщина, улыбкой.

Мараджил-хохотушка иногда замирала, как замерзшая в камень птица на ветке, — стеклянной пленкой затягивало глаза, пухлые губы приоткрывались, как клюв распираемой льдом пичуги. Поговаривали, что парсиянка приняла веру Али уже после того, как оказалась в хариме эмира верующих, — вроде как ее привезли из Ушрусана, вечно бунтующей страны в горах Пепла. А в Ушрусане, рассказывали, до сих пор поклоняются огню, рвущимся из-под земли столбам пламени, и правоверных там меньше, чем воды в пустом бурдюке. Передавали, что отец и братья Мараджил, в числе других знатных людей той страны, подняли мятеж против власти халифа. Восстание подавили, казнив, как водится, зачинщиков, а женщин из харимов мятежников продали в рабство. Так красавица-принцесса оказалась сначала на знаменитом невольничьем рынке в квартале Карх, а потом в Младшем дворце халифа. Говорили, что при Мараджил покровительствуемым раздолье: ее личный лекарь, охранники, невольницы и доверенные лица были сплошь из огнепоклонников.

Со стороны реки потянуло пахнущим тиной холодом и запахом влажной земли и ила. Зубейде неожиданно полегчало.

Смотревшая на нее женщина усмехнулась — но непрозрачные гагатовые глаза не потеплели и глядели двумя колодцами мрака.

Зубейде от такого взгляда стало как-то не по себе.

С выходящей на Тиджр террасы донеслись веселые крики. Пищали и стрекотали невольницы.

— Что там? — приобернувшись, сердито крикнула мать халифа.

— Эмир верующих переправляется в Большой дворец на барке, о госпожа!

С реки и впрямь донеслись звуки музыки и смех. Мальчишеский, естественно.

Зубейда резко встала — ее качнуло. Выровнявшись, она твердым шагом спустилась на террасу.

По вечернему гладкому Тиджру сплавлялся огромный плоский таййар халифа. Горели факелы, свечи, лампы, разбитый на палубе шатер светился изнутри алым светом, занавеси бились о золотые колонны.

Мухаммад сидел в шатре и, никого не стесняясь, у всех на виду сосался с мальчишкой-гулямом. И тискал попку под скользким шелком шальвар. Кавсар сидел у халифа за спиной и разминал тому плечи. С террасы было не видать, но Зубейда могла поручиться, что на ярко накрашенных губах молодого евнуха играет довольная улыбка.

Ярость нахлынула холодной, пахнущей речной тиной волной.

Вот как не терпится твоему сыну, Ситт-Зубейда! Он не может дождаться, когда барка подойдет к причалу ас-Сурайа! У всех на виду! У всех на виду!!!

На противоположном берегу собиралась большая молчаливая толпа. Люди поднимали головы от рыбацких сетей, от плетеных корзин. Разносчики оборачивались и поднимали ладонь козырьком.

Кавсар поднялся, женственной, покачивающей бедрами походкой подошел к столбу шатра, отвязал шнуры и задернул занавесь. На подсвеченной изнутри алой ткани четко отрисовался его силуэт. Откинув кудрявую голову, Кавсар принялся медленно, зовуще извиваясь, сбрасывать с себя одежду.

Людей на берегу все прибывало. Толпа молча смотрела на проплывающий вниз по реке чудо-корабль.

Зубейда вскрикнула и в бессильной злости укусила костяшки пальцев. В голове стрельнуло болью — и резко смерклось.

— Госпожа! Госпоже плохо! — сквозь густеющую темноту донеслись испуганные крики невольниц.

Обморок накрыл ее душным ватным одеялом.

Переливающаяся огнями халифская барка скрипела уключинами и чуть раскачивалась. Мелкие волны поплескивали о ступени недостроенной террасы, смывали нанесенный рабочими песок.

Из-за наспех сколоченных деревянных ставен за кораблем наблюдали несколько пар внимательных, злых глаз.

В шатре на палубе таййара за натянутым красным шелком извивались два приникших друг к другу тела. Мальчик с распущенными волосами, в одних шальварах, стоял над любовниками и мерно колыхал огромное опахало.

— Мерзкие твари… — прошипел один голос.

— Отвратительные извращенцы, — поддержал другой — глубокий и спокойный.

— Смертные, что с них взять, — бронзой звякнул третий.

Джинн и два сумеречника брезгливо отвернулись от плывущей мимо халифской лодки.

Они сидели в еще неотделанном покое на новой, только что построенной половине дворца. Тиковые доски штабелями высились у голой стены. За подковой арки волновалась темная зелень вечернего сада. Звучно шлепнулся о землю упавший под ветром лимон.

— Так чего тебе надо, Иорвет?

Джинн сидел на заднице, довольно растопырив мохнатые лапы. Под седалищем лежала соответствующая его рангу и положению подушка. Внешне джинн совершенно походил на серого парсидского кота. Внимание человека могли привлечь лишь внушительные размеры животного — Хафс ибн Хафсун из рода южных силат действительно разъелся на женской половине. Невольницы умильно всплескивали руками, наперебой вынося «котику» блюда с молоком и мелко нарубленным мясом. Вот почему Хафс толстел и удлинялся с каждым годом.

Перед джинном — на голом полу — почтительно сидели два самийа. Любой ашшарит мог без труда опознать в них лаонцев. Всем известно, что лаонцы — рыжие, с золотистой кожей и желтыми глазами. Эти двое были как раз львино-лисьего окраса с ног до головы.

А знакомый с делами дворца человек сказал бы, что оба сумеречника служат в страже-хурс, то есть «немом отряде». Для несения службы при халифе покупали воинов-чужестранцев, не знающих ашшари, — так удобнее обсуждать государственные тайны. На обоих сумеречниках поблескивали позолоченными пряжками кожаные панцири хурса, а на коленях лежали длинные прямые мечи-фиранги.

Сидевший напротив джинна лаонец с поклоном протянул коту листок бумаги — рукав сполз и обнажил запястье. На внутренней стороне руки чернела большая прямоугольная печать хозяйственного ведомства с именем самийа и названиями дворцов, в которых он имел право появляться. Внимательный взгляд мог бы прочитать там полный список помещений ас-Сурайа. Даже Младший дворец был прописан — заглавными буквами Й, Н, А, А. Йан-нат-ан-ариф.

— Мне нужно, чтобы ты помог братцу Нуалу, — на хорошем ашшари сказал лаонец и по-кошачьи улыбнулся.

Услышав свое имя, второй самийа отложил в сторону меч и почтительно поклонился джинну, коснувшись лбом деревянного пола.

— А что случилось? — довольно промурчал кот, лапой разглаживая усы.

Нуалу быстро заговорил по-лаонски, Иорвет спокойно, с мягкой улыбкой переводил:

— Братец говорит, что к нему в Младшем дворце пристает человечка.

— Невольница? — поинтересовался котяра.

— Да, Хафс.

— И чего ей надо?

Иорвет перевел вопрос, и Нуалу взорвался возмущенными фырканьями.

— Она хочет затащить его в постель. А Нуалу не хочет с ней ложиться. Теперь человечка угрожает, что если он с ней не ляжет, она скажет евнуху, что Нуалу к ней приставал.

— Плоо-охо дело, — протянул джинн. — За такое дружка твоего выбьют, как ковер по весне. И никто его лаонское мяуканье слушать не будет — выдерут, забьют в колодки и в яму посадят. Она ж небось правоверная, эта баба…

— Да, — усмехнулся Иорвет. — Она сумеет привести четырех свидетелей, я не сомневаюсь.

— Имя? — коротко мявкнул джинн.

Иорвет молча показал подбородком на листок бумаги.

Серый кот развернул его лапами, прочел, кивнул, фыркнул на бумажку — и та вспыхнула ярким пламенем.

Забив лапой тлеющий серый пепел, Хафс поинтересовался:

— Ну а мне-то что нужно сделать?

— Ты наверняка знаешь про нее некие вещи, о которых не должен знать никто, — тонко улыбнулся сумеречник.

Кот в ответ захихикал, шевеля ушками:

— Про Будур-то… Хи-хи… Да уж знаю, знаю…

— Ну вот. Напиши безымянный донос евнуху. Пусть выбьют как ковер ее, а не Нуалу.

— А что б тебе самому не написать такое письмо, а, Иорвет? — мрачно поинтересовался джинн.

— Я не могу, — усмехнулся лаонец. — Разве ты забыл, о Хафс? Я не то, что писать, — говорить на ашшари не должен! А вдруг кто узнает? Не хочу, чтобы меня распяли на мосту…

Кот отмахнулся серой лапищей — да ладно, мол, тебе. И строго заметил:

— А джинн, по-твоему, должен писать письма? А вдруг кто узнает?

В ответ Иорвет рассмеялся:

— Даже если узнает — не поверит! Ты, верно, не знаешь, Хафс, но у ашшаритов в последнее время немодно верить в джиннов!

— Как это?! — строго мявкнул кот.

— А вот так! — продолжал веселиться Иорвет. — Я подслушал разговор двух богословов, возвращавшихся из мечети, и они говорили, что согласно учению мутазилитов джиннов — нету!..

— Так таки и нету? — фыркнул кот.

— Нету! — вытирая рукавом слезы, покивал сумеречник.

Джинн зевнул, показав острые изогнутые клыки, и согласно махнул лапой — ладно, мол, убедил.

Иорвет поклонился и сказал:

— Назови свою цену, о джинн.

Кот отчеканил:

— Анонимка — пятнадцать динаров. Деньги вперед.

Нуалу молча поклонился и вынул из рукава увесистый сверток.

Джинн одобрительно покосился на пестрый платок, в котором лежало отвешенное золото, и довольно вздохнул:

— Ладно, давайте сюда бумагу и калам…

Иорвет быстро выставил перед котом ящик с письменными принадлежностями.

— У писцов, небось, сперли? — небрежно поинтересовался Хафс, раскатывая тонкую бумагу.

Лаонцы пофыркали — а то у кого же еще…

Кот, сопя и шевеля усами, зажал калам в лапе и принялся выводить букву за буквой.

— Каллиграа-афия… — довольно пробормотал он, завершив строчку с адресом-унваном.

Нуалу промурлыкал что-то по-лаонски.

Иорвет перевел:

— Братец спрашивает, зачем тебе деньги, о Хафс?

Кот вскинулся:

— Как это зачем?

— Ты же все равно живешь во дворце на всем готовом!

— Я коплю на дом в квартале аз-Зубейдийа, — отрезал джинн. — Там сейчас участки под застройку подешевке продают. Построю дом, куплю козу, пару невольниц — и заживу, как человек.

— Человек? Ты же кот!

— Правоверные джинны имеют право ходить в облике человека, — строго взглянул на собеседника Хафс. — А я собираюсь принять веру Али.

— Вот оно что, — усмехнулся Иорвет.

Кот продолжил старательно водить каламом, сопя, полизывая уставшую лапу и возя по полу хвостом.

Вдруг из соседних комнат донеслись крики и звуки шагов:

— Эй, Фаик! А в Тиковой комнате смотрели?

Лаонцы быстро переглянулись.

— Валите отсюда, — добродушно фыркнул джинн. — А то обоих выдерут за кражу ларца с бумагой, чернилами и каламом.

Приближающемуся Фаику ответил незнакомый голос:

— Да кому нужна эта Тиковая комната!

Шаркающие шаги звучали все громче.

— Подумаешь, связку бумаги сперли! Небось, вынесли уже в город, кто ж будет сидеть на краденом!

Лаонцы поклонились коту и бесшумными тенями выскользнули в сад.

Раздвижная дверь отъехала с громким стуком. Переступивший порог евнух несколько мгновений созерцал открывшееся его взгляду: голая комната, доски у стены, на полу горящая лампа, а рядом с лампой здоровенный серый котяра с каламом в лапе. Между двумя огромными, вытянутыми в стороны лапищами лежал исписанный лист бумаги.

Евнух застыл с разинутым ртом.

Кот взмахнул каламом и рявкнул:

— Чего уставился?! Кошечку никогда не видел?!

Евнух дико заорал:

— Джинны! Помогите! Джинны!!!

И с воплями выбежал из комнаты.

Обратно в Тиковый покой он вернулся уже в компании упомянутого Фаика — здоровенного евнуха, за объем лицевой части прозванного Кругломордым. На полу рядом с потухшей лампой стоял резной ларец с письменными принадлежностями. А рядом лежал исписанный лист дорогой бумаги-киртас.

— Ну и где джинны, о сын падшей женщины?! — гаркнул Фаик и с размаху треснул подчиненного палкой. — Ну-ка дыхни!

Тот послушно выдохнул.

— Так я и знал! — заорал Кругломордый. — Вы все обпились пальмового вина! До того налакались, что джиннов видите! Двадцать палок!

Незадачливый евнух рухнул на колени и принялся умолять о пощаде, его поволокли прочь, а Фаик тихо нагнулся и поднял бумагу.

Прочитав написанное, он зло усмехнулся и пробормотал:

— Ну что ж, Будур, время нам поквитаться…

Ситт-Зубейда приоткрыла глаза, и звенящая браслетами смуглая ручка тут же поднесла к губам чашку:

— Настойка от господина лекаря, о великая госпожа, — почтительно пробормотала рабыня.

Зубейда глотнула и сморщилась от непередаваемой горечи.

Голос Мараджил донесся откуда-то сбоку:

— Не стоит так волноваться, матушка.

— Ты о чем? — огрызнулась Зубейда — и тут же пожалела о несдержанности.

Она не любила проявлять слабость, а тут умудрилась сплоховать дважды: сомлела, да еще и на мать пасынка гаркнула. Не годится Ситт-Зубейде вести себя как жене башмачника…

Мараджил, однако, не подала виду, что заметила резкость:

— Не вижу ничего плохого в том, что Мухаммад развлекается с мальчиками. У нас в Хорасане никто бы и бровью не повел — молодость, все всё понимают!

— Так то у вас в Хорасане… — пробормотала Ситт-Зубейда, устраиваясь на подушках.

— А что Ариб? — непринужденно поинтересовалась Мараджил.

Знаменитейшая, наидерзейшая и самая дорогая столичная певица развлекала халифа с прошлой пятницы. Личные покои аль-Амина, казалось, стали местом паломничества — всякому хотелось хоть раз услышать умопомрачительный голос Ариб. Говорили, что когда она поет, люди начинают биться в корчах экстаза, пуская пену и разрывая одежду.

Что до других достоинств певицы, то Ситт-Зубейда была осведомлена о них лучше всех: именно она пять лет назад купила девушку за бешеную сумму в пятнадцать тысяч динаров. Пять лет назад — когда Харуна стали мучить странные, расползающиеся по пояснице боли, от которых не помогала даже вытяжка сокирки. Тогда же, пять лет назад, Ситт-Зубейда потратила тысячи и тысячи динаров своего личного состояния, чтобы в тайне ото всех пригласить лекаря-самийа из Абер Тароги. Сумеречник приехал, посмотрел на Харуна, затем вежливо попросил халифа сесть у белой стены — «я так лучше вижу человеческое тело», мягко пояснил он. Посмотрел на Харуна еще раз. А потом поклонился, сказал, что ничем помочь уже не может, отказался от денег и подарков и уехал. Зубейда тогда проплакала несколько дней подряд. Самийа честно признался: недуг оплел желудок халифа, его нити протягиваются к позвоночнику. И Зубейда решила приобрести певицу, за которую безумно ревнивый хозяин просил безумную цену. Когда она пела, взгляд Харуна прояснялся, и боль отступала. И лишь Ариб пробуждала в изъеденном болезнью теле халифа желание — и тогда отступали черные мысли о самоубийстве. Через пять лет Харун потерял остатки терпения и мужества и приказал везти себя к надгробию Али ар-Рида — просить либо быстрой смерти, либо избавления. До Мешхеда он не доехал самую малость. Ситт-Зубейда про себя считала, что праведник откликнулся на молитву Харуна — избавил бремени жизни.

Теперь Зубейда потребовала от певицы нового чуда — обратить мысли ее непутевого сына к женщинам. Но, видно, Всевышний отпустил Ариб удачи лишь на одного страждущего — и аль-Амин не вошел к ней.

— Он ее даже не потискал, — мрачно откликнулась Ситт-Зубейда на вопрос Мараджил.

А та вдруг щелкнула пальцами и засмеялась:

— Пожалуй, сестричка, я знаю что делать!

— Улыбаешься, как лиса-шейх, — проворчала мать халифа.

— Да буду я жертвой за тебя, о Зубейда! — воскликнула Мараджил, складывая искрящиеся от драгоценных камней ладони. — Выслушай меня!

— Ааа, — безнадежно отмахнулась широким рукавом Зубейда.

— Наряди ее в мужскую одежду, — хитро прищурившись, сказала Мараджил.

— Что-ооо?

— Ее, и еще с десяток рабынь постройнее. Убери им волосы под чалмы, завей, как юношам, локоны на висках, надень на них длинные кафтаны — и пусть туго перепояшутся кушаками.

— Ну да, и задницами пусть крутят, — недоверчиво буркнула Зубейда.

— А что? — захохотала парсиянка. — Говорят, такую штуку придумал правитель Хорасана Мубарак аль-Валид. Он тоже был большим охотником до евнухов и мальчиков, и чтоб заиметь, наконец, сына, завел себе харим из гуламийат!

— Кого-кого?

— Гуламийат, девочек-мальчиков, — сверкнула зубами Мараджил.

— Вы, парсы, такие затейники, — скривилась, как на лимон, Ситт-Зубейда — но и задумалась тоже. — И что, заимел этот… как его… аль-Валид сына?

Улыбка смылась с лица Мараджил, как песок с мрамора фонтана:

— Это одному Всевышнему известно.

В ответ на удивленно поднятые брови Зубейды парсиянка тихо пояснила:

— Во дворце тогда перебили всех до единого. Если какая из них понесла и разродилась, мы этого никогда не узнаем.

— Когда тогда? — непонимающе сморгнула мать халифа.

— Когда ваш цепной нелюдь взял город Шапура, — зло скривилась парсиянка.

— Чего это он наш? — тут же взвилась Зубейда. — Он такой же наш, как и ваш!

— А кто его поймал? Кто сюда привез с края света? — Мараджил злилась все сильнее и сильнее.

— Он ваш Мерв спас, между прочим! И Фейсалу! — не сдавалась Зубейда.

— Ну да, а потом раскатал Нишапур, Нису и Самлаган по камешку, — мрачно проговорила парсиянка. — По приказу, между прочим, твоего дяди.

— Мой дядя тогда еще в игрушки играл, — насупилась мать халифа.

— Значит, бабка твоя для нас расстаралась, — сверкнула глазами Мараджил.

— Оставим этот спор, — тихо отозвалась Ситт-Зубейда. — Написал калам, как хотел Всевышний, и тут ничего не изменишь.

— Слыхала я нечто иное, — процедила парсиянка. — Это правда, что вы хотите будить свое чудище?

— А ты, я смотрю, в хадж не собираешься? — вкрадчиво осведомилась Ситт-Зубейда — она начинала терять терпение.

Мараджил быстро прикусила язык.

Что тут ответишь? Скажешь — не пойду, потому как глупость и оскорбление огня Хварны этот ваш хадж? А скажешь — пойду, так чего доброго придется и впрямь садиться на верблюда и брести через безводную пустыню к этому их глупому Камню. Поэтому Мараджил только поклонилась со словами:

— Сказал посланник Всевышнего, мир ему и благословение: «Если ты ищешь сокровищ, то нет сокровища лучшего, чем доброе дело».

Насмешливо скривив губы, Зубейда глядела на склонившиеся к самому ковру перья на шапочке Мараджил. Дождалась, пока парсиянка вынырнет из поклона и проведет по лицу ладонями. И, наконец, ответила — не отпуская с лица недоброй усмешки:

— Недаром сказал Али — да будет с ним мир и благословение Всевышнего!: «Уготован рай для сдерживающих гнев, прощающих людям. Поистине, Господь любит делающих добро!»

Мараджил покорно закивала, отчаянно звеня серьгами. Мать эмира верующих и впрямь могла отправить ее в паломничество — месяц зу-ль-хиджа наступал еще не скоро, но обещал быть таким же опасным, как и пора хаджа нынешнего года. Мараджил не хотела стать пищей для шакалов пустыни — или, того хуже, рабыней, мелющей зерно бедуинам или карматам, которой по ночам раздвигал бы ноги каждый желающий.

— Возьми шербету, сестричка, — наконец, благосклонно улыбнувшись, сказала Ситт-Зубейда.

Под стук серебряной ложечки о чашку драгоценного стекла мать халифа задумалась снова. И, наконец, решилась:

— Я знаю, что вы, парсы, славитесь мстительностью и упрямством. Как у вас говорят? Стоять на своем, словно ступил обеими ногами в один башмак?

Мараджил, высасывавшая содержимое ложечки, озорно подняла брови и закивала с улыбкой.

— Но все же скажи мне истинную правду, о сестра, — хмуро продолжила Ситт-Зубейда. — Ты полагаешь, что нерегиль будет для нас скорее опасен, чем полезен? Или в тебе говорят лишь старые обиды?

Парсиянка промакнула карминовые губы платком и отдала его невольнице. И с кривой усмешкой ответила:

— А я почем знаю, матушка? Я не знаю, чего во мне больше — парсидской крови или парсидского гнева. Зато знаю вот что: нерегиль ваш проснется ох какой злобный! Несдобровать тому, кого он первым увидит!

— Отчего? — ужаснулась Зубейда.

— Оттого, что он не по доброй воле спать отправился!

— Конечно, не по доброй! — сердито отмахнулась Зубейда. — Его как рыбу разделали, в том месте мрамор пришлось перекладывать — кровищу не отмыть было…

— Я не о том, — мрачно сказала Мараджил.

— Опять ты за свое! — вскинулась мать халифа. — Не подсылала она никого! Что ты прицепилась к моей бабке!

— А я и не об этом, — пожала плечами парсиянка и зацепила ложечкой еще шербету.

— Ты убьешь меня сегодня, несомненно, — проворчала Ситт-Зубейда.

— Можешь злиться, Зубейда, но эта тайна не стоит и медной монетки. Айша Умм Фахр водила Тарика в спальню.

— Слыхала я эти сплетни, и не раз. Домыслы! — отфыркнулась мать халифа.

— А чтобы от позора уберечься, его и подкололи, — настаивала Мараджил.

— Все врут, — сурово уперлась Ситт-Зубейда.

— И по горлу полоснули не зря, а чтобы он ничего сказать не сумел!

— Кто ж подослал-то?

— Да те, кто над ним стояли, те и подослали! Звездочет и шейх!

— А ты почем знаешь? Ты с Джунайдом встречалась, что пальцем в него тычешь? — окончательно рассердилась Зубейда.

— Кассим аль-Джунайд, — тонко улыбнулась Мараджил и отложила ложечку на поднос, — после того, как уложил этого вашего упыря на покой, каждые два года ходил в хадж. Зачем?

— Лучше бы он отправился в хадж сейчас — от его меча было бы больше толку, чем от его молитв, — мрачно пробормотала Ситт-Зубейда.

— Меч ему понадобится, когда нерегиль проснется, — фыркнула Мараджил в ответ. — Вот увидишь, как они схлестнутся…

— Да откуда ты взяла все это, о бесстыжая? — гаркнула мать халифа.

— Ну, будет тебе, матушка! — звонко расхохоталась Мараджил.

— Нет, ты мне скажи!

Парсиянка засмеялась так, что повалилась навзничь на подушки, а ее невольницы тоже согласно захихикали, прикрывая лица пашминами.

— Всевышний послал мне тебя в наказание! — отчаялась Ситт-Зубейда.

— Поспешность — от шайтана, медлительность — от милосердного! — вскинула вверх палец Мараджил, продолжая корчиться от смеха.

— О грешная! — стукнула кулаком Зубейда.

— Хадис — не помню какой, о матушка! — гласит: лучшее из дел то, в котором явлена медлительность!

— Мараджил!!

— Ох! Уморилась!..

— Мараджил!!

— Ладно, — отдуваясь и поправляя державшие шапочку шпильки, поднялась и села парсиянка. — Скажу тебе, о Зубейда. После того дела один из слуг сбежал и нанялся служить моему деду. Слуга-то все и рассказал: и про то, как они во дворце как кошки по коврам катались и только что не мяучили, и как в загородной усадьбе тайком встречались, и как в горном имении великая госпожа что ни день Тарика в сад таскала. Слуга этот, кстати, как раз в саду копошился, когда Джунайд к ней пришел и предостерегать начал. Бедняга все боялся, что раз нерегиля за прелюбодейство убить пытались, тех, кто служил госпоже Умм Фахр в Дар-ас-Хурам, возьмут на допросы и пытки. Так и умер, дрожа от страха…

— Рассказывают, что прислугу из того дворца и впрямь всю распродали… — задумчиво протянула Зубейда. — И сам дворец снесли, все еще гадали, отчего так — и года в нем Умм Фахр не прожила, и на тебе — все под снос…

— Ну вот, теперь ты все знаешь, сестрица, — вежливо поклонилась Мараджил.

— И впрямь, знаю, сестрица, да благословит тебя Всевышний за рассказ и предостережение… — Зубейда хмурилась все сильнее и сильнее.

В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь перезвоном браслетов и шелестом шелка.

Вдруг Ситт-Зубейда заговорила снова:

— Завтра мой сын и твой сын встретятся. Для того вас и вызвали из Хорасана с такой поспешностью.

Мараджил настороженно молчала, прищурив глазищи.

— Дело и впрямь будет иметь касательство к нерегилю.

— Что-то ты издалека начала, о сестрица, — мягко проговорила парсиянка.

Зубейда решилась:

— Мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против халифа, чтобы убить его и отнять престол. Еще говорят, что Абдаллах, сын твой, желает разбудить нерегиля, чтобы расправиться с теми, кто не пожелает ему подчиниться после гибели халифа аль-Амина.

Стало слышно, как на пристанях Тиджра у стен дворца перекликаются лодочники.

— Так ли это? — тихо спросила Ситт-Зубейда.

Черная как маслина радужка глаз Мараджил, казалось, не отражала дневного света.

И вдруг парсиянка улыбнулась:

— Зубейда, про меня и моего сына тебе будут говорить в оба уха. Не переставая. Потому что супруга нашего, Харуна ар-Рашида, — да будет доволен им Всевышний! — видать, попутал див, когда он составлял завещание. Не бывает у царства двух наследников, не бывает у царства двух правителей. Не должно быть такого, чтобы один сидел властителем здесь, в столице, а другой — во всем ему равный — полноправным владетелем в Хорасане. Нельзя делить страну между двумя братьями. Это соблазн, Зубейда, а посланник Всевышнего говорил, что верующему должно бежать соблазна.

— К чему ты клонишь, Мараджил? — прищурилась мать халифа.

— Абдаллах аль-Мамун во всем покорен брату. Но мне говорят, что ты и твой сын сговариваетесь против правителя Хорасана, чтобы отнять у того права престолонаследника и вотчину, а самого убить или заточить в темницу по ложному обвинению в измене халифу. Вот к чему я клоню, о Зубейда.

— Про меня и моего сына тебе будут говорить не переставая, о Мараджил, — усмехнулась Ситт-Зубейда. — Аль-Мамун сидит в самой богатой провинции аш-Шарийа и ничем брату не обязан, в то время как аль-Амин, не в пример ему, связан тяжелыми обязательствами. Нарушив любое из них, он теряет власть над халифатом. Такова воля Харуна, и это завещание лежит в Ятрибе у Черного камня Али.

— Ятриб сожжен, и клятвы верности сгорели вместе со святилищем Камня, — тихо отозвалась Мараджил.

Женщины помолчали.

Зубейда вздохнула и нарушила молчание первой:

— Каковы же замыслы твоего сына относительно того дела?

Парсиянка скривилась:

— А мне почем знать? Абдаллах смотрит в рот своему вазиру Сахлю ибн Сахлю!

— Хм, — отозвалась Зубейда. — А моего дурачка, как телка, водит за собой Фадл ибн Раби.

— Если б только он… Госпожа Хайзуран, — прошипела Мараджил, — зря ополчилась против покойного аль-Хади. Вот Иса ибн Махан, тот и впрямь сбил халифа с пути истинного…

При упоминании имени ненавистного начальника тайной стражи Зубейду перекосило. Не сдержавшись, она проговорила:

— Да будет доволен Хайзуран Всевышний! Свекровь не успела совершить столь многого…

— Да будет Он ей доволен, — согласно кивнула Мараджил — и, сверкнув глазами, провела ладонями по лицу.

Баб-аз-Захаб,

ночь

Попойка была в самом разгаре. Халиф, заливисто хохоча, бросал мальчикам серебряные монеты. Гулямчата, хихикая, ползали на четвереньках, собирая блестящие дирхемы. Ковры и стриженую траву устилали лепестки и бутоны роз, мальчишкам приходилось ворошить благоухающие красные и розовые лепестки, чтобы откопать монетки. В воздухе стоял тяжелый аромат амбры и мускуса — от свечей и тазов для умывания рук.

Нуалу сглотнул и пробормотал:

— Какая мерзкая вонь… пахнет, словно кошки нассали…

— Терпи, — прошипел Иорвет.

Они стояли недалеко друг от друга — под соседними арками павильона над прудом. В саду веселился халиф с сотрапезниками, над головами шебуршались и пересмеивались женщины. Невольницы сидели на балконах, у окон-смотрилен, топотали по переходам, по лесенкам, по тиковым полам крошечных комнат. Трехэтажный павильон, полный женщин — десятки, десятки любопытных глаз, жадных ртов, разбухающих грудей, похотливых рук, жаждущих фарджей. Жара спала, но темнота не принесла облегчения — сумеречники чувствовали мысли женщин, как липнущую к телу пропотевшую одежду.

Мимо Нуалу шмыгнула тень — девка под покрывалом, лицо до половины закрыто тканью. На аль-самийа женщины не обращали внимания — что с них взять, статуи немые и в доспехи закованные. Обычно не обращали внимания, точнее сказать…

Навстречу рабыне из-за угла выдвинулась толстая пыхтящая фигура. Девка кивнула. Круглоголовый силуэт кивнул в ответ — и засеменил к пирующим.

Похоже, письмо Хафса достигло цели, мысленная речь Иорвета отдавала холодом злости.

Нуалу подумал в ответ: Будет приятно посмотреть на то, как ее побьют палкой.

Лаонец еле сдержался, чтобы не зарычать. И зло прижал уши.

Из сада к павильону быстро шли — двое. Кругломордый Фаик — и сам халиф. От аль-Амина шибало пьяной, мутной, нерассуждающей ненавистью и злобой — как если бы запах нечистот соединился с вонью перегара. Нуалу снова сглотнул — как бы не стошнило…

Халиф, бормоча про себя какие-то злые, бессмысленные ругательства, взлетел по ступеням под арку, его шатнуло, кожаные туфли со скрипом поехали по мрамору — и аль-Амин рухнул прямо в руки сумеречника. Нуалу поймал его над лестницей — еще чуть-чуть, и халиф бы упал и сломал шею.

Аль-Амин забился, заорал дурниной, потом пихнул сумеречника в грудь с нехорошими словами — лаонец не понял смысл, но понял настроение: «Убери от меня руки, мразь!» Что-то подобное. А еще от человека дохнуло страхом — сильным, давним, острым, как запах зверя. Халиф боялся сумеречников. Вот оно что. Боялся, стыдился этого — и оттого еще больше ненавидел.

Получив оплеуху и новую порцию ругательств, Нуалу прижал уши. И еще раз сглотнул. Закрываться рукой и рычать он не имел права.

Халиф плюнул ему в лицо, вздернул подбородок и, пьяно отмахивая рукой, пошагал внутрь. И продолжил бормотать что-то про бессмысленных немых тварей — эти слова ашшариты произносили настолько часто, что Нуалу научился узнавать их в речи.

А потом откуда-то со второго этажа донеслись жалобные, пуганые крики — и визг.

Через некоторое время — а наверху все так же истошно кричали, надрывались женщины — Аль-Амин снова вышел под арку — теперь совершенно довольный и счастливый. Его пошатывало. Халиф неспешно спустился по ступеням в сад. Фаик показался следом.

В руках евнух держал большой, укрытый тканью поднос.

Фаик дрожал с ног до головы, поднос ходил ходуном.

Сообразив, что лежит под мокнущей дорогой материей, Нуалу не сдержался и охнул. Иорвет возник за спиной неслышной тенью.

Евнух, все так же трясясь, пошел в сад за халифом.

Аль-Амин торжествующе орал — с чашкой вина в руке:

— Всевышний поставил меня блюсти приличия и законы! А ну, опусти поднос и сними ткань!

Фаик покорно положил блюдо на ковры и сдернул материю.

В свете ламп вплетенные в волосы женщин драгоценности заискрились — отрубленные головы уложили набок, лицом друг к другу.

— Это Будур, — выдохнул Нуалу.

— И ее любовница, — тихо добавил Иорвет.

Он-то понимал все, что говорили в саду.

Оттуда неслись удивленные восклицания и восхищенные цоканья. Вечно пьяный Абу Нувас размахивал руками и кричал:

— Клянусь Всевышним, я никогда не видел более красивых лиц и более прекрасных волос! А аромат их духов — он пьянит чувства! Подайте мне тунбур, я сложу бейты в честь этого события!

— Прославь справедливость эмира верующих, о поэт! — поддержал его хор голосов. — Господин, поделись с нами удивительной историей! За что две несравненные красавицы могли лишиться голов?

Аль-Амин хлебнул из чашки, отмахнул — вино плеснуло на розовые лепестки и ковры, — и громко крикнул:

— Эти двое влюбились друг в друга и встречались с порочной целью! Я послал евнуха понаблюдать за ними и рассказать обо всем! И вот он пришел и сказал, что они вместе!

Гости заохали и заахали, восхваляя строгость нравов времен Пророка и порицая нынешнюю распущенность.

Халиф, пошатываясь и поплескивая из чашки, продолжил:

— Я поймал их под одним одеялом! Они занимались любовью! И я их убил!

Все одобрительно кивали и переговаривались, качая головами.

— О эмир верующих! Позволь ничтожному рабу посвятить тебе стихи!..

Иорвет стиснул зубы.

Нуалу пробормотал:

— Я… не хотел. Я хотел, чтобы ее побили!

Из темноты раздался мяукающий голос:

— Разве ты виноват, что она целовалась с подружкой под одеялом?

Джинн подошел и сел, обмотав лапы хвостом:

— Хе-хе, зато теперь никто не будет хватать тебя между ног! Хе-хе-хе…

Нуалу зарычал.

— Но-но-но! Где твоя благодарность, рыжий шельма! — зашипел в ответ джинн.

Послышались неспешные легкие шаги — аураннец, несший стражу на крыше, решил присоединиться к остальным сумеречникам.

— Я так понимаю, господа, именно вам я обязан спокойным и тихим ночным дежурством? — негромко поинтересовался Акио.

Аураннец медленно обтер лезвие изогнутого меча об рукав.

С железным шорохом вдвинул клинок в ножны и спросил:

— Что сказал этот извращенец?

— Что убил двух женщин за незаконную связь, — фыркнул джинн.

— «Убил двух женщин!», — зло передразнил сумеречник.

И скривился в презрительной усмешке.

— Да он муху прибить не способен! Чуть в штаны не наделал, когда я помог умереть первой преступнице!..

— Морда аураннская, бессердечная… — зашипел все еще расстроенный Нуалу.

— А что такого?! — искренне обиделся Акио. — Между прочим, вторая металась и бегала от меня по комнате, как курица, всю мебель переколошматила! Вы когда-нибудь пробовали отрубить голову женщине, которая прячется за спинами целой толпы других баб и евнухов?!.. Это, чтоб вы знали, очень непросто!

Лаонцы переглянулись и согласно закатили глаза — мол, аураннец есть аураннец, что с него взять.

— Нет, а почему вы кривитесь? — прижал уши Акио. — Мне приказали — я сделал! Вы бы по-другому поступили? И вообще, у этих смертных нет никакого понятия о приличиях! Преступница вполне могла бы покончить с собой! Я ей и так и эдак пытался объяснить: мол, простите, но сопротивление бесполезно, лучше приготовьтесь достойно принять смерть! А она? Орала и бегала от меня!

— Акио, — хихикая, встрял джинн, — она же не понимала по-аураннски!

— Это я не принял во внимание, — нахмурился сумеречник. — В общем, ее схватили евнухи, но она так дергалась, что я уж думал — все, сейчас вместе с головой чью-то руку отрублю, знаете, так часто бывает, если кто-то не желает, чтобы ему помогли умереть…

— Хуже всех мне, — неожиданно подвел итог Иорвет.

— С чего бы это? — хором отозвались остальные.

— Они теперь всю ночь над этими головами будут импровизировать стихи, — зло выдавил лаонец. — На целую антологию наимпровизируют, уроды поганые. А потом будут повторять на каждой попойке: «Эти бейты я написал в знаменательную ночь, когда эмир верующих опустил меч возмездия на шеи нечестивых, забывших заповеди! Вот что я произнес над головами двух красавиц!» А я? Я же все понимаю!

— А я вот послушаю, — лениво заваливаясь на бок, протянул кот. — У меня дядя на Мухсине живет — знаменитый поэт, между прочим! Послушаю — да и пошлю ему последние стихи Абу Нуваса…

Сумеречники переглянулись, пожали плечами и посмотрели в сад.

Абу Нувас как раз заканчивал читать бейты, показывая на поднос с золотящимися в свете ламп, посверкивающими украшениями головами.

Баб-аз-Захаб,

павильон Совершенство Хайзуран,

два дня спустя

Тягучие сумерки осеннего рассвета холодили подошвы ног сквозь тонкие чулки и туфли, забирались в ворот кафтана, оседали ледяным паром на бородке. Мухаммад аль-Амин проклинал своего благочестивого деда, оставившего в назидание потомкам труд об обязанностях халифа. «Наставление сыну» его заставили заучить наизусть еще в детстве: «эмир верующих встает до рассвета, принимает теплую ванну и приступает к утренней молитве; затем, не теряя времени, он идет к советникам и занимается делами, и лишь рассмотрев все ходатайства и бумаги, садится завтракать…»

«Чтоб вам всем треснуть», раскачивалась в гудящей больной голове мстительная мысль.

Предыдущей ночью они с Кавсаром и Али ибн Исой сорвали флажок в лавке старого Цимыня у ворот Шаркии — и арбузного вина оказалось слишком много даже для дюжины — или скольких они там угощали — собутыльников. Бродяги размахивали шляпами из пальмовых листьев, прославляя щедрость эмира верующих, размалеванные певички — в этом квартале девка прилагалась к бутыли за дирхем — хихикали и лезли им ладонями под набедренные повязки. А Кавсар — о изменник! ты еще поплатишься! — сосался с какой-то шлюшкой, видно, думая, что он, Мухаммад, настолько пьян, что ничего уже не видит. С горя он выпил еще одну меру вина и впрямь перестал что-либо видеть. Заснул аль-Амин ближе к полудню, проснулся ближе к середине ночи. Похмелье колотило в затылок, как медник в котел, во рту стоял омерзительный привкус рвоты, который не могли смыть ни вода, ни лимонный шербет. Ему бы кутраббульского и еще поспать — так нет же, «эмир верующих встает до рассвета», чтоб им всем треснуть, святошам с постными рожами…

Аль-Амин шлепал туфлями по разобранной садовой дорожке, — мерзкая белая пыль поднималась при каждом шаге, острые неровности камня заставляли подошвы неловко выворачиваться. Халиф сжимал плечо гуляма — чтобы не завалиться, если занесет или оступишься. Мучительно растирая левый глаз, он переусердствовал и вогнал себе под веко ресницу. Из глаза неудержимо потекло, щеку задергало. Замазываясь рукавом, аль-Амин отпустил плечо мальчишки, тут же жестоко споткнулся об оставленный строителями камень — и заорал от боли в расшибленном большом пальце:

— Чтобы вам всем треснуть!!! Сдохнуть!!! Ненавижу!!!

Он ненавидел бесконечную стройку, уродующую прекрасные формы старого дворца. Ненавидел отца, вышвырнувшего в строительный раствор сотни тысяч дирхемов. Ненавидел мать, вечно пихающую в спину наставлениями и упреками. Ненавидел Фадла ибн Раби, бесстыдно подсовывающего на подпись раздутые счета и липовые квитанции-бера’ат. Ненавидел каменные рожи стражников хурса — тоже отцовское новведение! Кто придумал наводнить дворец зинджами, тюрками и кошачемордыми сумеречниками? Аль-самийа — самые из «немых» мерзкие: вечно кажется, что они улыбаются, к тому же насмешливо! Смотрит — а про себя думает гадости! И хихикает!

Но больше всего аль-Амин ненавидел себя. Я не хотел рождаться наследником халифа! не хотел! не трогайте меня и не смотрите на меня так, я не хотел, вы сами виноваты!

Хотя, нет. Больше всего он ненавидел злобную, страшную, нечеловеческую тварь, которую семьдесят лет назад увезли на Мухсин и замуровали в пещере!

А теперь? Теперь его наверняка отправят будить нерегиля!

Потому что — да проклянет их Всевышний в день суда! — «эмир верующих — отец всех ашшаритов». Кто бы объяснил еще, почему защитой верующих должно быть какое-то жуткое, потустороннее существо, которым в раннем детстве пугала старая нянька: «не шали, не шали, Мухаммад, вот придет аль-Кариа, заберет тебя». «Бедствие», бедствие из бедствий, — воистину, его няня, родившаяся в Фаленсийа и чудом пережившая осаду города, знала истинное имя чудища. Аль-Амин признался себе, что смертельно боится нерегиля — а кто бы не испугался?!

А они еще книжку подсунули — Яхьи ибн Саида, «Путешествие на запад». То самое, которое старый хрен астролог до конца жизни писал, даже в завещании велел копию в могилу положить, так и положили, под плиту, а над ней поставили остроконечный купол, чуть ли не выше Масджид-Ширвани… Вспомнив про старый дом молитвы, аль-Амин припомнил и рассказ Яхьи ибн Саида про жуткие ночи, которые там провел, меряясь силами с нерегилем, халиф Аммар ибн Амир. Вспомнил про призраков, неупокоенных духов и шайтанов, — и его замутило.

Ну почему именно он? Изо всех людей? Почему именно он должен тащиться в Хорасан, на край света, за самую Фейсалу?! Почему именно он должен отправиться в какие-то бесплодные и безлюдные то ли скалы то ли горы, про которые плели какие-то страшные истории про джиннов, гулов и дэвов! И все для чего? Чтобы подергать за рукав аль-Кариа и выпустить это бедствие из могилы?.. Тьфу, он же вроде как не мертвый там лежит…

— О повелитель, осторожнее, тут еще один камень! — мальчишка заботливо поддержал его под локоть, не давая оступиться.

Глаз подтекал слезой, но почти проморгался. Пылища под ногами улеглась, и теперь они обходили большой кусок мрамора. Аль-Амин едва не споткнулся.

— Осторожнее, во имя Всевышнего, да хранит Он тебя, повелитель!.. — гулямчонок бережно обхватил запястье.

Заглянув в подведенные и густо накрашенные глаза мальчика, аль-Амин припомнил пробуждение — вернее, то, что его скрасило, — и ласково провел пальцем по пухлым и… сильным губам юного красавца. Тот кокетливо улыбнулся и прихватил ртом палец халифа. Настроение аль-Амина улучшилось.

С мгновение поборовшись с желанием, он раздумал уединяться с мальчишкой и направился дальше. Путь лежал мимо прудов, пустующих в ожидании воды, вверх по широкой лестнице из драгоценного фархадского черного мрамора — в павильон-джавсак, построенный на деньги его свирепой бабки Хайзуран. Новое место заседания государственного совета так и назвали — Совершенство Хайзуран. Просторный четырехугольный павильон с изящной легкой крышей на восьми колоннах сменил мрачный Зал Совета с вмурованной в пол решеткой над подземельем.

Что ж, теперь вместо серого голого камня над головами вазиров круглились низарийские арки. Потолок по новой моде расчерчивали резные квадраты, внутренности которых прогибались золочеными раковинами и удлиненными лепестками. Пруды должны были приносить прохладу по летнему времени, но сейчас, в холодном сумраке осеннего рассвета, собравшиеся отнюдь не тосковали по холодной воде. Новый павильон стоял открытый сквознякам и продувался из разбитого на месте строений Старого дворца большого сада.

Вазиры зябко кутались в подбитые ватой халаты, протягивали ладони к жаровням, ежились в высоких шапках-калансувах. Аль-Амин мстительно улыбнулся: одетые в черные церемониальные одежды советники в похожих на перевернутые бутыли шапках выглядели как стая воронов на рассветной помойке: холодно, голодно, все уже подъедено бродячими собаками и нищими, и стервятнику нечем поживиться.

Халиф еще раз оглядел собрание — все соскочили с подушек и завалились кверху задом на ковры. Давайте-давайте, целуйте землю между ладонями, я иду, давайте, ниже, ниже опускайте хитрые лицемерные морды.

Аль-Амин вытащил средний и указательный пальцы из трудолюбивого рта мальчишки. Жаль, надо было бы задержаться вон у той полуобрушенной стенки, ничего, подождали бы. С ухмылкой аль-Амин отметил, как многозначительно переглянулись советники братца. Ничего-ничего, потерпите, вы это делаете в темных уголках сада, а я у вас на глазах, ну так и что?

Как будто я не знаю, что ты, Сахль ибн Сахль, держишь в Нишапуре мальчишку с женским именем Самил, «качающаяся»! Надо же, видать, хорошо он тебя по утрам качает, этот Самил. А братец твой, Хасан ибн Сахль, такой же развратный парс, неустанно буравит полную луну своего красавчика-гуляма, которого даже сюда притащил. Вон стоит, склонив голову, и впрямь красавчик, и губы тоже полные… Смотрите-смотрите, ибн Сахли, вы, лицемеры, как все покоренные парсы! А то я не знаю, какие из вас верующие, правоверные в первом поколении, ага, конечно, правоверные, как же. Приняли веру Али, чтобы к братцу моему подобраться, сами небось тайно держите зажженным огонь по подвалам, я до вас еще доберусь, лгуны поганые…

А Кавсара он прикажет высечь. Сегодня же утром, как окончится этот мерзкий совет. Прямо по заду прикажет высечь. Изменник.

Настроение аль-Амина улучшилось окончательно, и тут он увидел своего брата.

Абдаллаха он узнал сразу, хотя тот по виду ничем не отличался от других сановников — тот же кафтан умейядского черного цвета, та же дурацкая калансува на бритой голове. Бритой, надо же. И усы с бородкой отпустил, на парсидский манер, поди ж ты. Всего-то два года как сидит наместником в Хорасане, а глядит уже парс парсом. Ха, Абдаллах, может, ты и в этот их чауган выучился играть? Помнится, когда мы были совсем юными, ты сторонился клюшки, мяча и коня…

Нежно потрепав гуляма по кудрявому затылку, аль-Амин уселся на свою широкую подушку, покрывавшую длинную платформу из позолоченного дерева. Та опиралась на коротенькие ножки-кругляши, но даже несмотря на незначительную высоту, халиф все равно глядел на подданных сверху вниз. Черный раб тут же поднял халифский церемониальный зонт-мизалла. Солнца не было еще и в помине, но в собрании эмир верующих являлся согласно требованиям строгого придворного этикета.

— Поднимитесь, почтеннейшие, — милостиво кивнул он всем.

Переглядываясь — пытаются угадать, в каком он настроении, небось, — сановники распрямили спины и расселись по местам.

— Подойди ко мне, брат, — небрежно кивнул аль-Амин Абдаллаху.

Тот послушно подскочил и, почтительно согнувшись, приблизился к тронному возвышению.

— Подойди ближе, брат, и сядь передо мной.

Аль-Мамун остался стоять в пяти этикетных шагах, лишь склонился еще ниже.

— Подойди, во имя Всевышнего, брат!

Проклятые церемонии, ничего по-человечески сделать нельзя, даже с братом поздороваться. Халиф спиной чувствовал буравящий взгляд Мараджил — «тетушка» сидела в невысоком шатре, разбитом у ступеней павильона. Оттуда же наблюдала за происходящим его мать.

Абдаллах продолжал стоять, как суслик у своей норы.

— Во имя Всевышнего, подойди ко мне, брат!

Аль-Мамун угодливо сгорбился и засеменил к трону. Пока задравший брови халиф наблюдал за этими парсидскими выкрутасами, тот вдруг примерился и поцеловал ладонь аль-Амина под длинным рукавом. Халиф дернулся, как ужаленный:

— Фу ты! Что ты делаешь, о Абу Аббас! Только парс, к тому же покоренный, опустится до таких манер!

Аль-Мамун вскинул на него непонимающий взгляд. И тут Мухаммад расхохотался:

— Да сядь же, брат! Я поклялся Всевышним, что ты сядешь! Ну-ка, подайте ему подушку! Нет, две подушки!

Абдаллах, наконец, опустился на услужливо пододвинутые майясир.

По залу прошлась едва слышная волна шепотков. Как же, как же, небось всю ночь глаз не смыкали, вороны, все гадали, как он, аль-Амин, встретит брата. А вот фи хир уммихи — катитесь-ка вы все к шайтану, я вас еще не так удивлю. Думаете, раскусили? Так вот вам шайтанов зад в морду…

— Начнем, — важно кивнул он собранию.

Когда стих хор голосов, дружно читающих «Открывающую» суру, сидевший по левую руку халифа Абу-аль-Хайджа первым подал голос:

— Во имя Всевышнего, милостивого и милосердного! Неужели племя таглиб станет свидетелем моего унижения, о повелитель?

Вот как. Кто бы сомневался — наглый бедуин станет не только требовать подачек, но и упрется намертво в деле нерегиля. Кому же охота уступать должность главнокомандующего, а самое главное, положенного главе войска жалованья?

— Объяснись, о Абу-аль-Хайджа.

— Дошло до меня, о повелитель, что твои советники, — тут ибн Хамдан подарил колючим взглядом толстые морды Фадла ибн Раби и неожиданно вспотевшего Бакра ибн аль-Зейята, — желают тебе зла, а всем правоверным погибели!

Бакр вскочил, взмахнув рукавами:

— Как тебе не совестно лгать в маджлисе верующих, о поедатель колючек и горьких плодов колоцинта!..

— Уймись, ты, сын торговца маслом!

— О правоверные! Доколе мы будем терпеть в столице бесчинства этих шакалов из пограничья?!

Главный вазир тоже вскочил и присоединился к перепалке, а следом заорал Харсама ибн Айян, военачальник аль-Мамуна. Среди общего гвалта и крика Аль-Амин посмотрел на брата: Абдаллах сидел прямо перед ним и, опершись локтем на колено, спокойно жевал травинку. Поймав взгляд халифа, аль-Мамун вопросительно поднял брови — мол, чего желаешь? Мухаммад лишь грустно улыбнулся.

— …А ты, кто ты такой, о сын погибели?! Твоим противником был плут-разведенец, горшечник с торговой улицы!..

Ага, добрались до подвигов старого Харсамы. Справедливости ради нужно сказать, что тот мятежник не был горшечником, и войско он подобрал хорошее…

Неожиданно в собрании раздался голос человека, хранившего до сих пор молчание:

— Почтеннейшие.

Сказано это было негромко, но оравший до того Али ибн Иса услышал слова отца и тут же тихо сел на свое место. Пытавшийся его перекричать Харсама ибн Айян озадачился неожиданно прекратившимся спором и тоже замолчал.

— Почтеннейшие, — чуть настойчивее повторил Иса ибн Махан.

Вцепившиеся друг другу в полы халатов Абу-аль-Хайджа и главный вазир обнаружили, что на них молча смотрят остальные — и отпустили друг друга. Правда, с сожалением.

Подождав, пока в собрании воцарится полнейшая тишина, начальник тайной стражи и вазир почтового ведомства Иса ибн Махан тихо сказал:

— Почтеннейшие. Позвольте напомнить, что солдатам Абны жалованье не выплачивается уже более полугода.

Со своей высокой подушки аль-Амин явственно видел, как толстый бритый затылок Бакра ибн аль-Зейяда покрылся испариной. Вазир, ведавший сбором налогов, всегда потел, когда речь заходила о казенных деньгах и выплатах. Говорили, что у него в доме девушки-рабыни спят на таких коврах и таких подушках, что их постыдились бы в лачуге рыбака. О размерах состояния Толстого Бакра в столице ходили легенды.

Ибн аль-Зейяд поймал взгляд начальника тайной стражи — и покрылся каплями покрупнее. Завздыхав, он, поминая имя Всевышнего, полез в рукав за новым платком — прежний уже вымок.

— В войске и среди горожан вот-вот начнутся волнения, — мягко продолжил Иса ибн Махан.

Теперь он смотрел на Абу аль-Хайджу. Отряды его бедуинов, расквартированные в квартале аль-Шаркия, сожрали всех местных овец — и принялись стервятничать в Кархе. А в квартале Карх издавна селились семьи Абны — солдат гвардии халифа, а также тех их них, кто вышел на пенсию, и их многочисленных потомков. На фруктовом рынке Карха в прошлую пятницу случилась кровавая драка. Один из бедуинов аль-Хайджи подхватил с прилавка дыню, а когда продавец потребовал с него деньги, со смехом отказался платить — мол, ему третий месяц не выдают жалования. За торговца вступились другие горожане. В результате похититель дыни и пятеро его товарищей были убиты на месте, их коней свели и тут же продали, а малую мечеть квартала взяли приступом, разломали кафедру проповедника и сорвали пятничную проповедь, требуя навести в городе порядок и прекратить бесчинства варваров из пустыни.

Вождь племени таглиб помигал, поскреб голову и принялся играть роскошной кисточкой икаля.

Иса ибн Махан легонько улыбнулся и продолжил:

— Что же нам остается делать в столь горестном и плачевном положении, о почтеннейшие?

Абдаллах аль-Мамун приобернулся к вазиру барида и выплюнул изо рта травинку. Аль-Амин с интересом наблюдал за обоими: они в сговоре или нет? Похоже, что нет, Абдаллах навряд ли научился за два года притворяться, как чистокровный парс. Он, похоже, действительно не знает, что думает Иса ибн Махан.

— Полагаю, почтеннейшие, что единственным выходом будет отправить храбрых воинов Абны в поход, — усмехнулся начальник тайной стражи.

И, поймав набухающий кровью взгляд аль-Хайджи, продолжил:

— И наших храбрых таглибитов тоже. Взятая в походе добыча усмирит гнев и смягчит души.

— В поход под чьим началом, о Абу Али? — мягко спросил его Фадл ибн Раби.

— В этом собрании сидят люди знатнее и могущественнее ничтожного слуги престола, им пристало говорить первыми, — понурил голову старый хитрец.

Аль-Мамун хмыкнул и повернулся к брату. Аль-Амин кивнул — говори, мол, что думаешь.

И тот сказал:

— Лишь Всевышнему открыто будущее, и лишь Судия ведет счет нашим ошибкам и промахам. Я же полагаю, что одолеть карматов мы сможем лишь с помощью нерегиля халифа Аммара.

За спиной Абдаллаха Иса ибн Махан тонко улыбнулся и легонько кивнул аль-Амину — мол, я же говорил. Они хотят его будить — несмотря на крики и уговоры госпожи Мараджил.

Халиф покивал — и аль-Мамуну, и начальнику тайной стражи. Понял, мол.

Со стороны шатра, в котором сидели женщины, не донеслось ни звука. Вот так всегда — когда ты нужна больше всего, матушка, ты молчишь. Решай, мол, сам, Мухаммад, ты уже мужчина и можешь обойтись без опеки матери. И Мараджил молчит — хотя давеча, ему донесли, орала на сына так, что пальмы осыпались…

Главный вазир и Бакр сидели, не шевелясь и опустив глаза, — сыны шакалов, сами говорили про нерегиля то же самое, а сейчас ни гу-гу. Пройдохи, знают, что он припомнит потом всем, кто его послал в этот город джиннов, потому и молчат.

Абдаллах сидел на подушках очень прямо и спокойно смотрел брату в лицо.

Аль-Амин обернулся к бедуину:

— А ты что думаешь, о Абу-аль-Хайджа?

Тот выпятил грудь:

— О повелитель! Мы защищаем границы халифата от неверных сумеречников из Лаона! Аль-самийа — хорошие воины, но мы, таглиб, не раз наносили им поражение и ставили на колени, словно верблюдов! Зачем тебе воин из племени тех, кого мои храбрецы приводили в свой стан с веревкой на шее? Неужто мы, потомки тех, кто сражался рядом с Али — да благословит его Всевышний! — утратили твое доверие и твою милость? Приказывай — и мы сокрушим врага без помощи неверного язычника!

Аль-Амин лишь вздохнул. Он мог бы сказать — что ж ты еще не привел мне на веревке шейха карматов? Но хадис — он не помнил какой — гласил: воздерживайся от пустословия, и Всевышний воздаст тебе в день Суда.

Иса ибн Махан, не дожидаясь вопроса, склонился до земли в поклоне:

— О повелитель! Мы ждем твоего высочайшего слова и решения!

Аль-Амин обвел глазами собрание. Все, кроме Абдаллаха, прятали глаза.

Мухаммад обреченно вздохнул:

— Ну что ж, я все понял. Раз больше никто не в состоянии взвалить на себя эту ношу, это сделаю я. Я отправлюсь в страну джиннов, в Скалы Мухсина, чтобы отыскать и разбудить это… существо.

Присутствующие переглянулись и горестно кивнули. Воистину, лишь эмиру верующих под силу выйти в этот поход и вернуться из него победителем, ибо он есть хранитель аш-Шарийа перед лицом Всевышнего.

А аль-Амин про себя подумал: «И пусть Всевышний сделает так, чтобы вы, гиены и порождения гиен, перестали, наконец, грызться между собой и принялись грызться с этим Тариком, — и оставили бы меня, наконец, в покое».

Ну, а кроме того, наступало, наконец, время завтрака — и это служило ему единственным утешением.

дом в квартале аль-Шаркия,

ночь

Занавес отвели в сторону — ножнами джамбии. За тяжелой тканью обнаружился миловидный юноша в простом сером тюрбане и непримечательном халате.

Садун выхватил из-под войлочного ковра нож. Некоторое время они с незнакомцем молча смотрели друг на друга.

Легко шагнув через порог, юноша заткнул кинжал за кушак и белозубо усмехнулся:

— Что молчишь, глупый старик? Вели-ка принести нам чаю!

Садун ибн Айяш ахнул и простерся в почтительном поклоне:

— Госпожа!.. Живи десять тысяч лет!

Мараджил — а это, конечно же, была она — опустилась на ковер перед хозяином дома и махнула рабыне — заходи, мол. Невольница, как и госпожа, переоделась в мужское платье — тоже скромное и невзрачное. В такие рядились повесы из богатых домов, когда шли кутить в квартал проституток или в аль-Шаркию, славную винными лавками.

Садун коротко кивнул старому немому рабу — и тот мгновенно скрылся в направлении кухонь. Старик растирал хозяину снадобья — самого разного свойства. Поэтому Садун еще двадцать лет назад приказал отрезать невольнику язык. А в возмещение купил дом и двух рабынь. Раб был благодарен и предан — как одомашненная рысь.

Молчание Садун ибн Айяш ценил превыше всего, даже золота, — личный лекарь госпожи Мараджил и половины женщин харима знал столько, что опасался за свою жизнь, а дом в квартале аль-Шаркия походил на крепость. К тому же, здесь жили единоверцы господина Садуна — а сабейцы держались друг друга, как все покровительствуемые.

Вежливо откладывая в сторону нож, ибн Айяш почтительно проговорил:

— Госпожа поистине обладает многими талантами… В том числе и способностью незамеченной обходить лучших айяров столицы, которых я поставил на стражу вокруг этого флигеля…

Мараджил непринужденно облокотилась на подушки и заметила:

— Не один ты, Садун, умеешь пользоваться отводящими глаз амулетами. Помни, старик, мне служит могучий маг Фазлуи аль-Харрани. Я знаю, что старый лысый хрен учил и тебя. Однако, похоже, мне он открыл больше секретов!

И Мараджил весело рассмеялась. Сидевшая сзади девушка поднесла рукав ко рту, скрывая улыбку.

— Сколько людей прибыло с госпожой? — пропуская колкость мимо ушей, мягко поинтересовался Садун.

— Да вот, только Рохсарё.

Сабеец понимающе усмехнулся. Парсиянка ответила такой же улыбкой.

— Давай сюда то, что насобирала, — резко повернулась Мараджил к девушке.

Та быстро вытащила из рукава бумажный сверток и передала госпоже. Парсиянка протянула сверток Садуну — и несколько мгновений не выпускала из пальцев, хотя сабеец тянул бумагу на себя. Ибн Айяш бестрепетно выдержал тяжелый взгляд бездонных, черных, ведьминских глаз.

— Я все знаю про участки у канала, — прошипела, наконец, мать аль-Мамуна и отпустила сверток.

Садун вздохнул: видят звезды, человеку тяжело устоять перед соблазном купить подешевле, а продать подороже. Вряд ли столичная знать и богачи догадывались, что посредники, продающие им втридорога участки на месте снесенного Дворца Ожидания, работали на старого ибн Айяша. Впрочем, скрыть что-либо от Мараджил Садун и не рассчитывал.

Развернув бумагу, лекарь обнаружил в ней несколько длинных темных волос.

— Госпожа уверена, что это… нужные волосы?

Мараджил медленно обернулась к невольнице.

Та четко ответила:

— У гуляма, что с ним пришел, были кудрявые. А у эмира верующих слетела чалма, когда он упал, а потом он надел ее обратно и под ней чесался, а затем стряхнул волосы с пальцев — я заметила, куда. На подушку тоже попало, когда он чесался под чалмой. Я собрала все, что нашла, и — клянусь огнем Хварны! — это волосы халифа аль-Амина.

Садун поднял волосы к свету и долго их изучал. Затем кивнул:

— Да, они все принадлежат одному человеку.

Мараджил отчеканила:

— Сделаешь куклу. Волосы положишь внутрь.

— Я проткну куклу семью иглами, — кивнул Садун.

— Нет! — вскинулась Мараджил. — Этого недостаточно.

Сабеец вопросительно поднял седые брови.

— На утреннем совете принято решение будить Стража Престола, — мрачно пояснила парсиянка. — Волшебство нерегиля сильнее нашего, он сумеет защитить аль-Амина.

— Т-тварь… — не сдержался Садун.

— Страж — волшебное существо, нельзя мерить его людскими мерками, — отмахнулась Мараджил.

— Он сжег Самлаган, — процедил старик. — Вместе с семьей моего прадеда!

Недовольно скривившись — довольно, мол, пустых слов! — парсиянка приказала:

— Поедешь вслед за халифской свитой. На Мухсин. И там добудешь зуб аждахака.

Некоторое время они молча сидели друг против друга. Трещал фитиль лампы.

— Зуб южного драко-оона… — протянул, наконец, Садун.

И мрачно покачал головой — нет, мол, слишком сложно.

Мараджил ласково улыбнулась. И резко хлопнула в ладоши:

— Эй, Лубб!

Занавесь отлетела в сторону, и на пороге возник здоровенный ушрусанский айяр — бритый, заросший густым черным волосом и в черном кафтане. Рохсарё и Садун одинаково вздрогнули от неожиданности.

— Разве… — начал было говорить Садун, но Мараджил резко что-то приказала — видимо, по-ушрусански.

Айяр выхватил из рукава шнур, шагнул к замершей с раскрытым в ужасе ртом Рохсаре и мгновенно обмотал веревку вокруг шеи девушки.

Невольница задыхалась долго — колотила ногами и скреблась каблуками по полу, сбивая в складки ковер. Тонкие пальцы тщетно царапали рукава айярова кафтана. Наконец, выкаченные глаза Рохсарё остекленели, а с кончика вываленного языка последний раз капнула слюна.

Мараджил улыбнулась айяру, тот аккуратно уложил посиневший лицом труп на пол и вышел из комнаты. Потом парсиянка обернулась к Садуну:

— Ты меня знаешь, старик. Я не оставляю свидетелей. И всегда оказываюсь на один шаг впереди тебя…

— Д-да, госпожа, — выдавил из себя сабеец.

— Девчонку велишь зашить в мешок с запиской — мол, так будет со всеми неверными рабынями. Пусть стража, которая выловит труп у моста, подумает, что в чьем-то хариме наказали за прелюбодеяние невольницу. Шума не будет.

— Не будет, о госпожа, — эхом отозвался Садун.

— Так вот, старик, о деле. Поедешь на Мухсин. Добудешь зуб аждахака. И проткнешь куклу этим зубом. Дракон должен выйти из скал Мухсина и последовать за аль-Амином. Потом вернешься ко мне — я к тому времени доберусь до Нишапура.

— Почему бы не попытаться убить его на Мухсине?

— На плоскогорье и в Фейсале его будут охранять ученики шейха Джунайда — и сам Страж. Тебя разделают на части, о Садун. Все должно случиться на обратном пути в столицу.

Сабеец надолго задумался.

— А если нерегиль сразится с драконом и победит? — тихо спросил Садун.

— Мы сделаем так, чтобы на пути в столицу рядом с аль-Амином не было нерегиля, — усмехнулась Мараджил. — Аждахак укусит глупого сына Зубейды, тот сойдет с ума, и мой сын будет править. Вот так, Садун. Все просто.

Сабеец вдруг прищурился и быстро проговорил:

— Ко мне снова приходили. От… них.

Мараджил медленно поднялась с подушек. Долго смотрела Садуну в глаза. И, наконец, сказала:

— Еще раз встретишься с карматами — и веревка Лубба коснется твоей шеи, старик.

— Но…

— Я сказала — нет, Садун.

— Но…

— За ними стоит тень. Черная. Страшная. Я не вступаю в союз с демонами. Я лишь хочу восстановить справедливость. Аш-Шарийа должен править умный и достойный человек. А не капризный ублюдок-извращенец.

— Они обещали уничтожить проклятую веру пастуха! — зашипел сабеец.

— Демон может обещать что угодно, — мрачно сказала Мараджил. — К тому же, ему ненавистна любая вера. Клянусь священным огнем, учение ашшаритов мне отвратительно. Но оно держит в узде глупый народ аш-Шарийа. Моему сыну нужны покорные подданные. Я не стану покушаться на религию, указывающую скотам их место. Я ей воспользуюсь. Ты понял меня, о Садун?

Сабеец молча простерся перед Мараджил на ковре.

— Помни про Лубба и его веревку, — улыбнулась парсиянка в склоненный затылок Садуна.

И, перешагнув через труп невольницы, вышла из комнаты.

 

-2-

Собрание джиннов

Скалы Мухсина,

два месяца спустя

Небо затягивала мутная сероватая дымка, белесый диск солнца холодно просвечивал сквозь тоскливый небесный покров. В камнях гудело. Вокруг стоял свист — то шепелявый, то резкий, то тихий, то переходящий в надсадный вой. Ветер гулял в скалах, рвал с плечей джуббы, обмораживал носы и щеки, и гудел, гудел — низко, на грани слуха, уныло, ровно, вечно.

К концу четвертого дня пути через Мухсин уши переставали слышать тихий гул, привыкали — но тело и душа маялись, то обмякая, то вскидываясь на любой треск или выкрик. Внутри все натягивалось, как струна, и струну эту беспрерывно поддевал ветер. Человек становился пустым кувшином, в котором гулял сорвавшийся в никуда воздух. В голове мелело, сон не шел, глаза то слипались, то чесались, запорошенные песком и пылью, безысходная тоска давила изнутри, и прорывалась — криком. Гневом. Тычками. Ударами. Поножовщиной. Рассказывали, что целые караваны поддавались слепому безумию: люди дрались до крови, до смертоубийства, верблюды ревели, мулы лягались и дробью уцокивали в каменный лабиринт — торговый тракт, говорили, весь усыпан костями.

Аль-Амину показали пару сложенных из мелких камней горок — под ними ямы, объяснили, а в яме останки, человеческие. Верблюжьи кости, здоровенные, желтые, лежали вдоль всей дороги. За те два дня, что они шли по караванной тропе, Мухаммаду на глаза не раз попадались кривые деревца, сплошь увешанные лентами и колокольцами. «А это зачем?», спросил он проводника, черного от солнца высохшего парса в грязной нищенской чалме, но с дорогущей хурранской джамбией у пояса. Тот сделал вид, что не понял: мол, кроме как на фарси, ни на чем не разговариваю. Аль-Амин приказал дать поганцу пять палок, чтоб вспомнил ашшари. Но даже битый, проводник лопотал, путаясь в словах, и нес какую-то белиберду, колотясь лбом о щебенку дороги.

Потом они вдруг свернули с караванной тропы к западу, прямо в скальный лабиринт. Покачиваясь на спине мула — верблюды с парными носилками могли не пройти в узких проходах между каменными стенами — аль-Амин бросил последний взгляд на дорогу.

Солнце стояло высоко, но по зимнему времени не грело. Тропу затенял большой холм с отвесными каменными сколами цвета охры. Дальше дорога сужалась, поворачивала и полностью тонула в серой тени. Над пыльными ухабами торчало что-то жухлое и безлистное. Болтались на ветру какие-то тряпки, брякали бронзовые колечки и колокольца. Смутное беспокойство точило душу — как монотонный посвист ветра точил слух — и Мухаммаду вдруг стало страшно, ни с того ни с сего. Он придержал мула и стал вглядываться в серый безжизненный коридор между скалами. То ли от болезненной пристальности, то ли еще от чего, но зрение тут же стало играть с ним злые шутки — тени ожили и зашевелились.

— Мой повелитель!

Почтительный голос, говоривший на хорошем ашшари, заставил его вздрогнуть и обернуться.

— Там ничего нет, мой повелитель.

Второй проводник, молодой ашшарит в простом сером халате и тонкослойной чалме, глядел ему в лицо снизу вверх. Он был безукоризненно вежлив — однако рука решительно взяла халифского мула под уздцы.

Сквозь фырканье животных и перестук копыт — люди в этих местах предпочитали хранить настороженное молчание — Мухаммад вдруг явственно услышал шорох осыпающегося щебня где-то дальше вниз по тропе. Его беспокойно метнувшийся взгляд успел уловить падение последнего ручейка мелких камушков — у подножия холма курилась белесо-желтая пыль. И вот в пыли…

— Там ничего нет, мой повелитель, — с нажимом, не подобающим в разговоре с эмиром верующих, повторил проводник.

И совсем уж непочтительно продолжил:

— Нам пора, о мой халиф.

А Мухаммаду вдруг полегчало — и даже сердиться на этого парня расхотелось. В конце концов, он проводник, ему и вести караван. Действительно, на что там таращиться? Воистину, встала судьба между ослом и его желанием взобраться на ослицу…

Однако от последнего, почти украдкой брошенного взгляда, он не удержался. И зря.

В пыли ему опять увиделось… это. Тонкий чешуйчатый хвост, с шорохом ползущий между лохмами сухой травы и камнями.

— Нам пора, мой повелитель.

Спокойный голос проводника отрезвил его. Ф-фух… Сморгнув, аль-Амин посмотрел — и не увидел ровным счетом ничего. Ну, ничего кроме все тех же, обрыднувших за два дня путешествия серых каменьев и чахлых трупиков непонятных растений.

Проводник-ашшарит — его, а также его товарища, такого же вежливого, спокойного и подтянутого, прислал вместе с картой и путевыми записками шейх Кассим аль-Джунайд, — спокойно и твердо развернул мула и повел в нужную сторону. Прочь от караванной тропы.

ночь

Предводитель разбойников нагло звался Джаведом — хотя, с другой стороны, его воистину можно было назвать щедрым: у Садуна и его спутников отняли деньги, но не забрали ни воду, ни верблюдов.

Впрочем, сотню динаров сабеец и так и эдак должен был передать этому черному от солнца парсу с дорогущей джамбией на поясе — задаток за услугу.

— Днем здесь прошел караван халифа, — перебирая узелки на своем кушаке зиммия, улыбнулся Садун.

И подул на мерзкое варево, плескавшееся в чашке — в черной жиже плавали желтые бляшки жира. По степняцкому обыкновению здешние жители портили чай маслом. Впрочем, ветреная, стылая, каменная холодина пробирала до костей — тут не до брезгливости, лишь бы согреться.

Ночной Мухсин выл и пел на тысячу нездешних голосов.

Парс ощерил гнилые зубы:

— Как же, как же… Я довел караван эмира верующих до Мертвой скалы! И даже получил пять палок в прибавку к плате, хе-хе-хе… Но довел, довел — каждый караванщик на базаре Фейсалы знает Джаведа как лучшего проводника, хе-хе-хе…

Разбойник надсадно заперхал, все так же недобро скалясь.

— Что ж твои люди не напали? — усмехнулся в чашку Садун. — Я слышал, ты не пропускаешь ни единого каравана, не собрав платы за проход через скалы… Или верблюжатники аль-Амина скинулись на пошлину тебе, а, Джавед?

Разбойник сплюнул сквозь щербину и проткнул сабейца черным холодным взглядом:

— А ты, случаем, не агент ли барида?.. Мы их здесь не жалуем, хе-хе…

Садун невозмутимо отозвался:

— Я знаю людей, которые полагают принца аль-Мамуна достойным властителем. Такие люди дадут тебе за голову Зубейдиного мальчишки все, что захочет твоя душа, о Джавед.

Парс звучно сербнул чаем. И хихикнул:

— Да-аа… А потом эти люди распнут меня на стене города за убийство халифа, хе-хе…

И вдруг выплеснул жирную жижу и тихо проговорил:

— У меня полно дел, хмырек. Скажи мне что-нибудь важное и полезное, иначе тебя отведут вон к тем несчастным.

У ближайшей скалы сидели связанные пленники — четверо мужчин, подросток и женщина. Они жались друг к другу и дрожали. Чуть в стороне расположился один из Джаведовых айяров: время от времени он дергал за веревку, спутывавшую шеи несчастных, — и те с жалобным стоном падали друг на друга и хрипели.

Шайка Джаведа собирала с купцов не только деньги. За сквозной проход в степи караванщики отдавали раба. Неважно, какого пола и возраста. Хочешь пройти через скалы — отдай человека. Местные в Фейсале все знали и не возражали — притерпелись. Парс орудовал на плоскогорье давно, лет десять с лишним. С тех пор, как в скалах появился аждахак. Купцы провозили товары через Мухсин — а Джавед собирал дань и оставлял змею жертвы. Чудовище питалось теми, кого приводил парс, и не трогало караваны. Говорили, что наместник Фейсалы, Шамс ибн Микал, на праздниках сажал Джаведа за собственный стол — как человека, благодаря которому торговля процвела и расширилась, несмотря на ужасающие обстоятельства последних лет.

Садун запахнул поплотнее абу и как ни в чем не бывало отозвался:

— Закрой свой глупый рот, о Джавед. Тронешь меня или моих — и тебя повесят на стене города рядом с наместником, покрывающим твои шашни.

Парс медленно положил ладонь на рукоять джамбии.

— Не дури, — скривился сабеец. — У моего доверенного посредника в Фейсале лежит некий документ, в котором подробно описано, где и у кого ты хранишь деньги. Я даже знаю, что пару десятков кувшинов с золотом ты зарыл здесь, на Мухсине. Если я не вернусь, этот документ отдадут… — тут сабеец ласково улыбнулся и с удовольствием отхлебнул горячего чаю, — … отдадут Стражу. Ты ведь знаешь, за чем пожаловал на Мухсин эмир верующих, правда, Джавед? Он приехал будить Тарика, да… Как ты думаешь, понравится нерегилю то, что ты делаешь вот уже десять лет?.. Говорят, Тарик любит порядок, очень любит. А вешать нарушающих порядок он любит еще больше…

С лица разбойника сполз цвет — даже в отблесках костра видно было, как посерела кожа. Пальцы на рукояти разжались, и парс стал судорожно вытирать вспотевшую ладонь о полу драного халата.

Ибн Айяш удовлетворенно кивнул — так-то, мол, лучше.

И тихо спросил:

— Сколько их?

Джавед прищурился:

— Кого?

— Аждахаков, дурень.

Парс скривился:

— Двое. Один сидит, как всегда, в пещере. Далеко не вылазит, старый стал, неповоротливый.

— Зачем же кормишь?

— Пять лет назад поветрие было, мор прошел, караваны не ходили, люди не ходили, так он вылез. Обожрал пригород.

— А потом сам ушел? — тонко улыбнулся Садун.

— Деревца в ленточках видел? После того дела стоят. Пятьдесят душ ему отдали. К столбам привязали — вдоль дороги и в скалах. Он и пополз — от человека к человеку. Столбы наместник убрать велел, чтоб глаза не мозолили. А деревца в память тех невинных жертв высадили — люди чтят мучеников, молятся, ленты и бубенцы вешают.

— Похвальное благочестие, — сверкнул глазами Садун.

— Фейсала — город огнепоклонников. Тайных, конечно, кому охота джизью платить, — фыркнул парс. — Ну а те, что в мечети и вправду молятся, помалкивают.

— Чтоб соседи к столбам не вывели? — усмехнулся сабеец.

Разбойник показал гнилые зубы в ухмылке — мол, правильно понимаешь.

А потом посерьезнел и сказал:

— Из тех шестерых, — Джавед кивнул в сторону дрожащих под ветром жертв, — взрослых мужчин и бабу к пещере отведем. А мальчишку отдам второму змею. Тот маленький, жрет нечасто.

— Маленький, говоришь… — пробормотал сабеец, пощипывая бороду. — Маленький…

И вдруг встрепенулся:

— А близко он? Этот второй?

— Близко, — скрипнул зубами Джавед. — Халифский караван прошел — он следом пополз. И до сих пор ворочается по камням, голодный и злой. Тут рядом как раз святое деревце стоит. К нему и отведем. Чтоб, значит, все по обычаю было.

— Покажешь мне, — твердо сказал Садун.

— Что покажу? — вздрогнул парс.

— Как оно все делается, — усмехнулся сабеец.

Разбойник цокнул языком и хлопнул по коленям — мол, что ж, как хочешь, человек из столицы.

караван аль-Амина,

следующий день

…Утро здесь походило на вечер, а в полдень становилось лишь незначительно светлее и теплее. Караван уходил вглубь плато, ветер крепчал. Мухаммад давно потерял представление о сторонах света и, спроси его, где кибла, он бы не ответил. Гул и свист усиливались к вечеру, а к утру опадали, словно воздух обессилевал и отчаивался в своем прибое.

Ученики шейха Джунайда — аль-Амин теперь был уверен, что это не наемники-айяры, а именно ученики, уж больно уверенные да смышленые — вычисляли направление киблы по мудреной ханьской штуке, коробочке с какой-то странной начинкой. В предутренних сумерках рассвет терялся, и Мухаммаду давно казалось, что солнце встает каждый раз с разных сторон. Еще он велел говорить ему, какой сегодня день от начала путешествия — потому что начал терять счет дням. Сегодня по пробуждении аль-Амину сказали, что восьмой.

Его тень, совсем тонкая и прозрачная, ложилась куда-то совсем не в ту сторону от молитвенного коврика.

— О Всевышний, Единый сущий, Милостивый и Справедливый, создавший небо и землю…

Похоже, и сегодня небо не прояснится. Хотя ему говорили, что на Мухсине другой погоды не бывает. Серые, похожие друг на друга, тягучие дни, — и непрестанно бьющий о камень, сводящий с ума ветер.

Впрочем, неправда. В скалах Мухсина было на что посмотреть — собственно, сами скалы. За сотни, а может, и тысячи лет секущий камни ветер превратил их в странный, болезненный инвентарь кривых подобий живых существ. Посмотришь на скалу — фу ты, да это ж собака лежит, положив толстолобую голову на лапы. А чуть двинешься на пару шагов в сторону — да ничего подобного, груда камней. Показывали Мухаммаду и корабли, и дворцы, и лодки-таййары, и льва, и даже змея-аждахака.

С кораблем, кстати, у него вышло целое приключение — едва не потерялся. Да как, чуть не с концами! Между скалами здесь росла зеленая, коротенькая, мягкая, радующая глаз и ладонь травка — и земля была ровной-ровной, словно ее сначала разгладили, а потом понатыкали этих странных причудливых скал. И надо же было ему оторваться от спутников — захотелось, видите ли, посмотреть на «корабль» с другой стороны. Ну, он и пошел. Оказалось, что пошел один — потом халифа клятвенно заверяли, что он исчез в один миг. «Как джинны взяли» — правильно в народе говорят. Ну так вот, он вышел — один — с другой стороны «корабля». Обошел камень — но почему-то оказался совершенно в другом месте. И в этом месте не было никого. Тогда он пошел обратно — и вышел еще шайтан знает куда.

Неизвестно, сколько времени аль-Амин бегал в этом сером свистящем воздухе среди скал — звал, орал, молился, призывал все Имена Всевышнего, пролезал в заросшие колючим кустарником проходы, царапался, с проклятиями обдирал с бороды и глаз паутину, снова орал. Нашли его потом, конечно, и двое Джунайдовых мюридов с поклонами умоляли соблюдать осторожность и ни на шаг не отходить от свиты. Но натерпелся Мухаммад так, что в тот вечер ему до крика захотелось выпить. Но вина в дорогу не брали — «на Мухсине нет источников для людей, мой повелитель, и каждая капля воды на счету». Аль-Амин слышал рассказы про хадж, и понял без дальнейших разъяснений: в пустыне ты либо не пьешь вино — либо пьешь, и потом умираешь.

Вздыхая и сворачивая молитвенный коврик, Мухаммад оглянулся, ища глазами единственное свое утешение в этом мертвом скальном море — юного ханетту, подарок наместника Фейсалы.

Масляно блестя глазами, хитрый парс приговаривал: «Пусть этот цветок красоты скрасит повелителю — да буду я жертвой за тебя, о мой халиф! — томительные дни путешествия».

Воистину, подаренный наместником юный невольник оказался сущим сокровищем: гибкий, изящный, с гладкой, почти безволосой смуглой кожей. Мальчик почти не говорил на ашшари и был, конечно, неверным, не знающим истины, — караван привел его из Ханатты буквально накануне. Но аль-Амину его язык нужен был совсем не для разговоров. А уж со своим делом Джамиль — так решил назвать красавчика халиф — справлялся выше всяких похвал.

Во время молитвы юный ханетта почтительно отдалялся от ашшаритов, и теперь аль-Амин пытался высмотреть стройный силуэт в полосатом, туго перепоясанном халате. Даже ватная зимняя одежда не могла скрыть тростниковой гибкости тела, и улыбка Джамиля кружила голову не хуже вина. Кавсара аль-Амин — в наказание, пусть помучается в опале, — оставил в столице. Гулямов его отговорили брать на Мухсин: «мой повелитель, их красота поблекнет от трудностей путешествия». Так что ханетта заменял ему и вино, и роскошь нежных прикосновений во влажном летнем воздухе, когда с Тиджра налетает прохладный бриз, и далеко-далеко на таййарах перекликаются лодочники, и с чаши, только что извлеченной из насыпанного в поднос льда, стекает морозная капля…

Вокруг бродили, позевывая, еще сонные люди, расстилали ковры и скатерти — наступало время завтрака. Где же Джамиль, в самом деле?..

— Да благословит тебя Всевышний, о мой халиф…

Тьфу, эти Джунайдовы выкормыши подкрадываются незаметно, как рыси. Юноша в сером халате низко склонился, прижимая ладони к груди:

— До места нам остался один дневной переход, о мой халиф.

Аль-Амин продолжал обеспокоенно вертеть головой. Тут среди нищенской одежды погонщиков мелькнуло пестрое. Красно-зелено-желтые полосы толстого халата зарябили в счастливых глазах халифа, жадно впитывающих все: и грубый кожаный пояс, крепко стягивающий талию над узкими бедрами, и стройные длинные ноги, которых не могли обезобразить даже широкие ватные штаны…

— Да-да… — рассеянно откликнулся аль-Амин, расплылся в улыбке и ласково поманил гуляма пальцем.

— …Скоро полдень, — кивнул Джавед. — Пора.

Связанный парнишка судорожно забился в крепких руках айяров.

Рот ему заткнули — до поры до времени.

Колючий, рыжий, мертвый от солнца кустик можжевельника жалко колыхался под злыми порывами ветра. С ветки рвались выгоревшие, потерявшие цвет лоскуты. Парс, кивая собственным мыслям, вытащил из-за пазухи халата колокольчик. Тот глухо, странно зазвенел.

Мальчишка мычал и мотал мокрым от слез лицом. Джавед, старательно сопя, извлек из рукава веревку, продел в ушко и принялся навешивать колокольчик на ветку.

— Вы это, к дереву его привяжите, как положено, — приказал он айярам.

Под нависавшей гребнем скалой топорщилась рыжеватая, облетевшая сосенка. Айяры отволокли парнишку к дереву, усадили на землю и принялись старательно прикручивать к высокому стволу.

— А то знаешь, бывало что и развязывались в последний момент — всякое бывало, — покивал парс, отвечая на вопросительный взгляд Садуна. — Страх силы прибавляет — так они веревки рвали, и бежали прочь как те антилопы… Приходилось ловить, тащить обратно…

И громко приказал:

— Все? Готово? Тряпку вынимайте тогда. И отходим подальше.

Они залегли на соседней, плоской и широкой скале. Впадина с сосенкой и можжевельником просматривалась прекрасно.

Мальчик кричал высоким, хриплым голосом. Ветер гудел. Звенел колокольчик на ветке.

— Что это за язык? — подивился Садун. — Ничего не понятно…

— А шайтан его знает, — пожал плечами Джавед. — Степняки на продажу гнали, может, найман, может, журжень, — хотя шайтан их разберет, все на рожу одинаковые…

За криками, плачем и всхлипами они едва не пропустили главного — свиристение волокущегося по камням чешуйчатого тела.

Змей выполз из-за дальнего края скалы — длинный, локтей в семь, с гребнистой спиной и раскоряченными в стороны, шипастыми на суставах лапами. Хвост истончался почти у самого основания — словно демон еще не нарастил мяса на задницу, и потому за ним волоклось что-то тонкое и черное, как у диковинной крысы.

Мальчик поперхнулся криком и замолчал. Перекошенное лицо из красного стало белым-белым.

Аждахак быстро, очень быстро побежал к жертве — разевая усаженную двойными рядами зубов длинную пасть.

…Через некоторое время Садун порадовался, что он лекарь, и лекарь харранский — в Городе Звездочетов учили строению человеческого тела, вскрывая трупы. На занятиях с учителем приходилось свежевать и разделывать мертвецов, чтобы изучить расположение органов, устройство суставов и переплетение сухожилий.

Аждахак начал с ног. Отгрызал — и заглатывал большими кусками.

Садун ждал, как змей поступит с туловищем. И с головой. От этого зависело многое.

Как и ожидалось, аждахак отъел руки. И начал последовательно выкусывать внутренности. Голову змей заглотил, когда она, с остатками плечей и груди, уже оказалась на земле.

Рядом с Садуном на камне лежал и смотрел Фархад — лекарь купил юношу совсем недавно, перед самым отъездом, но тот уже успел показать себя расторопным и смышленым малым. Ибн Айяш прочил мальчика в ученики — у того оказались умные руки, в самый раз для лекаря.

— Что скажешь, дитя мое? — мягко поинтересовался сабеец.

— Амулетов лучше навесить несколько, — задумчиво проговорил Фархад. — И один — обязательно на шею. Лучше даже на ошейник — так вернее. И тварь непременно обломает зуб — возможно, что и не один.

— Правильно мыслишь, — отозвался Садун. — А потому — правильно рассуждаешь.

Аждахак, сыто переваливаясь, уполз в тень соседней скалы — а потом и вовсе скрылся из виду.

Сабеец обернулся к грызущему травинку парсу и спросил:

— Маленький змей всегда так… питается, о Джавед?

Тот покивал. И добавил:

— Здоровый — тот надевается на человека, как змея на мышь. Целиком заглатывает. Или перекусывает — и жрет по половинке.

Лекарь с учеником переглянулись. И Садун твердо сказал:

— Я приведу тебе раба, о Джавед. И ты отдашь его малому аждахаку прямо на этом месте.

караван аль-Амина

Спал Мухаммад плохо, с перерывами, да еще и кошмары замучили — впрочем, халиф уже не помнил, когда хорошо высыпался последний раз. Сухой жгучий воздух Фейсалы рвал ему грудь, аль-Амин кашлял и мучился головными болями, из носа почему-то текло, даже хаммам не помогал. Местные лекари лишь разводили руками. Тоже мне, мудрецы, а гонору-то, гонору… Он их всех приказал бить палками.

А на Мухсине халиф то мерз, то покрывался испариной, гулкие удары ветра по полотнищам палатки заставляли его вздрагивать и вертеться под стеганым одеялом. В какой-то час ночи он обнаружил, что Джамиль не лежит рядом с ним на ковре, и от этого-то он и мерзнет. Попытавшись уснуть снова, аль-Амин провалился в какое-то сумеречное марево, из которого до него доносились голоса — и эти-то голоса и пугали его больше всего:

— Держите его крепче, крепче…

Ему то ли слышалась, то ли чудилась глухая возня — где? Просыпаясь, он напряженно вслушивался — но в уши лишь гудел ветер. Подняться, пошевелиться не находилось сил, бил озноб и сковывало странное, страшное оцепенение.

И снова злой, свистящий шепот:

— Зачем его? Зачем? Ничего еще непонятно, ничего еще неизвестно…

— Силат его не хотят, не пустят, они его уже морочили, чуть до смерти не заморочили…

— Неважно! Вяжите его, крепче, крепче, рот заткните тоже, до места еще далеко…

— Не надо его туда волочь, неизвестно, что будет завтра, возможно, джинны не выпустят его живым!

— Мы уже обещали!.. Это всего лишь невольник!..

— А если мальчишка не выживет? Он слабый, глупый… Зачем давать лишнего?..

— А что плохого? На нем слюна, запах, семя — чего уж лучше?..

Кто «он»? Кто «этот»? Его, Мухаммада, что ли, они собираются тащить куда-то? Куда? Кто над ним разговаривал? Джинны?.. Скованный стылым ужасом, аль-Амин не имел силы двинуть даже пальцем, и из пелен кошмара сразу провалился в черный-черный пустой сон.

А наутро аль-Амин с трудом мог вспомнить тихое бурчание над самым ухом — правда, Джамиля он рядом с собой действительно не обнаружил. И после утренней молитвы не увидел. И не успел найти, потому что к нему подошел кошачьим шагом один из Джунайдовых мюридов и тихо сказал:

— Время, мой повелитель. Пора.

Аль-Амин пошел за ним как-то сразу, покорно, даже забыв испугаться. Только голова судорожно завертелась— вот интересно, а откуда они знают, что это то самое место? Кругом ничего не изменилось с тех пор, как они свернули с караванной тропы: те же причудливо обточенные ветром камни и глыбы ракушечника. Мотались под ветром колючие кустики, под ногами предательски зеленела травка. В голове и в скалах гудело — напор ветра крепчал, небо рассветало скорее красным, чем светлым.

За плоской длинной глыбой в три человеческих роста, не меньше, их ждал второй ученик шейха — тоже в сером, подтянутый и с почтительной улыбкой на лице. В одной руке он держал свернутый в трубочку лист желтоватой бумаги, в другой — большую заплечную сумку. Шедший рядом с Мухаммадом юноша взял свиток и развернул его. Порыжевшие чернила расплывались кляксами — хотя нет, пятнами. Пятнами, очень похожими на окрестные скалы. Тонкая красная линия вилась в проулках между чернильными кляксами причудливой формы, приводя к одной длинной и весьма широкой. Линия заходила в лабиринт довольно далеко и много раз поворачивала.

— Это что? — обреченно спросил аль-Амин.

— Это карта, мой повелитель, — мягко отозвался мюрид.

— Зачем мне карта? Разве меня не будут сопровождать?

Ученики шейха переглянулись. Приведший его вежливо поклонился:

— Увы, мой повелитель, Всевышний создал человека так, что он в состоянии исполнить лишь то, что в человеческих силах.

До Мухаммада стало доходить, что отсюда он пойдет в шайтан-паутину один. Без проводников. С картой, похожей на ученическую пропись слабоумного.

Мюриды шейха еще раз поклонились и помахали рукавами в сторону ближайшего монолита. От того уже отвалилась пара обнаживших мелкие ракушки желтовато-серых плит. Один скальный бок шел трещинами и сколами, весьма напоминавшими лестницу.

Забираясь наверх — а верх камня оказался неожиданно плоским — аль-Амин порадовался толщине подошв и прочности голенищ, попервоначалу так мучавших икры. Выбравшись на неровное каменное блюдце, он распрямился, огляделся, прикрывая ладонью нос и губы от секущего ветра, — и застыл, как в землю вмороженный.

Кругом — насколько хватало глаз — простиралось каменное море скальных гребней и таких же, на какой он стоял, ребристых проплешин песчаника. С высоты никаких проходов между камнями не было видно, и караван — про который он точно знал, что вот, караван разбил стоянку буквально двадцати шагах отсюда — как канул в эту выморочную рассветную пустыню. Ни звука. Ни голоса. Внизу они слышали рев верблюдов. Здесь же лишь равномерно бил в лицо ветер и тоненько свистело, выжигая слух.

— Мой повелитель?

Мухаммад, все еще не оправившись от потрясения, обернулся.

— Мы хотели, чтобы ты увидел это своими глазами, о мой халиф. Каждый неверный шаг в лабиринте Мухсина — это шаг к гибели.

— Да поможет мне Всевышний… — пробормотал аль-Амин.

И понял, что замерз, как никогда в жизни.

…Аль-Амин стоял, как они его оставили: с листком бумаги, уже размягченным потными от страха пальцами, с большой сумкой у ног. В сумку он не заглядывал, не до того было, зато то и дело прихватывал и ощупывал большой медный кругляш, висевший на прочном шнурке у него на груди. С медальона — здоровенного, с половину ладони величиной — смотрела страшным раскрытым глазом сигила Дауда. «Помни, о мой халиф, что в этом амулете — твоя жизнь. Потеряешь его — погибнешь. Пока сигила на тебе, силат не посмеют причинить вред. Но если шнурок оборвется или ты его снимешь…»

Пора, сказал он себе. Сколько можно так стоять и дрожать на ледяном ветру.

Неловко, поскольку не решался выпустить листок из рук, он мазнул рукавом по носу — оттуда опять текло. С опаской отлепив пальцы от свернувшейся со змеиным шелестом карты, Мухаммад забросил сумку на плечо. Она оказалась не такой уж тяжелой. Впрочем, зачем ему нагружаться припасами — нужное место находилось, если верить карте, не далее чем в ста локтях отсюда. Это если идти по прямой.

Сделав глубокий вдох, аль-Амин шагнул вперед. Тяжело дыша и то и дело вытирая нос рукавом, снова распрямил лист. Сколько можно смотреть и проверять. Надо идти. Налево.

Обойдя низкий, как алтарь, камень, он снова шмыгнул носом и засопел. Как там говорят парсы? Пока дойдешь от одного столба до другого, легче станет? Так. Теперь снова идем левее. Правильно, «кошка». Действительно, два круглящихся уха торчали в разные стороны. Кошка. От кошки идем направо. Очень хорошо. Ага, «таййар». И вправду, здесь как покрытое кораблями море застыло. Волны и лодки, волны и лодки, только пена серо-желтая… От «таййара» шагаем прямо, пропускаем две глыбины слева, три справа. Так. Теперь налево. Почти как в садовом лабиринте Йан-нат-ан-Арифа, где он когда-то играл в догонялки с невольницами матери…

Ага, это что у нас? А это у нас очередной «корабль». Ого, какой, почти с его халифскую лодку. А широкий! Ого, да он в ширину такой же, как в длину! А на карте длинный и узкий — нужно будет приказать этим умникам поправить рисунок. Теперь обходим «корабль». Идем влево.

Когда аль-Амин вышел из-под защиты камня в узкий коридор между скалами, порыв ветра хлестнул так, что он задохнулся. Глотая воздух враз промороженными губами и перехваченным спазмом горлом, он разжал руки. Листок взвился вверх и невесомо запорхал на недосягаемой высоте.

— Во имя Всевышнего… — прошептал аль-Амин.

Сумка съехала с безвольно обвисшего плеча.

— Мне конец, — прошептал он непослушными от холода губами.

И рванул за картой.

— Стой, шайтан, сука, стой!!

Он орал и бежал, орал и бежал, не глядя по сторонам, бросаясь наземь, прыгая вверх, налетая боками на каменные выступы. Карту он поймал, как бабочку в детстве, — двумя сложенными лодочкой ладонями. Бумажка, как бабочка, затрепыхалась между его красных от холода рук.

Потом он долго стоял на коленях, хватая ртом воздух.

Наконец, дрожащими еще пальцами, принялся распрямлять скомканный листок. Так, вот «корабль». От корабля он пошел налево. И вышел вот сюда…

Сообразив, что произошло, он даже не смог закричать.

Выйти-то он вышел, но вот куда попал, пока бежал, как трубящий ишак, за поганой картой?

Вскочив на ноги, аль-Амин судорожно — а вдруг повезет? — заоглядывался. И едва не разрыдался от радости:

— О Всевышний! Всемилостивый, милосердный…

Вздернутый острый киль явственно торчал у него за спиной. Он не убежал далеко. Он просто не совсем туда свернул. Он сможет — сможет! — вернуться на нужное место и повернуть правильно.

Когда аль-Амин посмотрел на небо, ему показалось, что оно вечернее.

— Морок, — пробормотал он.

И зашагал, пошатываясь и заплетаясь ногами.

На том месте — на точном, точном, шайтан вас всех задери! — месте, на том месте, где он оставил сумку, сумки не оказалось.

Постояв и померзнув на холоде отчаяния, он решил двигаться вперед без нее.

Направо. Там будет валун. Вот он, валун. Обходим. Еще правее. Так. Это «стол». Ффуу-уух… Да, действительно стол, только мариду впору. Перед ним идем налево. Идем налево, идем, идем…

Нет уж, теперь он будет умнее, радоваться и гордиться собой он будет позже. Когда выйдет отсюда.

Так. Дошли до края «стола». Потом прямо, мимо «дворцовой стены», мимо «зала приемов» — и вправду, скальные стены образовывали почти правильный четырехугольник с травяной площадкой в середине. Он стал прибавлять шагу, быстрее, быстрее, почти побежал, — мимо еще одной бугристой стенки, еще одного «зала».

Нет, нет, не надо бежать. Надо идти ровнее, спокойнее. Спокойнее, спокойнее.

Так, это что? Это «спящая собака». От собаки мы идем направо. Потом налево. Направо. Еще раз налево. Ну что ж, не такое уж пекло ад, правильная поговорка оказалась. Остался последний поворот. Снова налево.

Завернув за острый камень, темным шпилем уходившим в серое небо, Мухаммад вышел к месту. И застыл как вкопанный.

— Ахсан!.. — выдавил он, наконец.

Непонятно, кому он выражал восхищение — то ли себе, ведь добрался же! То ли колоссальной красно-желтой махине, рвавшейся в небо прямо перед ним. И как ее не было видно с того плоского камня?

Громадная скала растекалась наплывами окаменелого туфа. Маджлис-аль-джинн, «собрание джиннов», — так ее именовала карта. Впрочем, так ее именовали и в древних легендах о сокровищах и похищенных красавицах.

В отливающей охрой складке чернела здоровенная щель.

— Мне туда, — сказал он кому-то в воздухе.

Из провала на него смотрела чернильная тьма.

В сумке была веревка. И факел. Ему говорили, что в пещере склон уходит вниз не то чтобы очень круто, но лучше привязать веревку. Да и подниматься будет легче.

Но Мухаммад потерял сумку. Шагнув в густеющую темноту, он послушал, как скатываются вниз камни. Их скачущее щелканье гулко отдавалось в стенах пещеры.

Потом он неоднократно себя спрашивал — как ему только такое в голову-то пришло, переть напролом, без светильника, без страхующей бечевы… И ведь не испугался даже, даже подумать не остановился — полез и все. Как у него это вышло? На этот вопрос он так и не нашелся с ответом…

Склон забирал вниз круто. Очень круто. Когда стало совсем темно, он раскорячился на неровном, ранящим ладони камне, и стал сползать, как черепаха на брюхе. Медленно. Цепляясь за каждый выступ. Время от времени с придушенным воплем — орать было страшнее, чем падать — съезжая вниз слишком быстро и теряя опору.

Когда ноги уперлись во что-то странно и непривычно ровное, он, задыхаясь и неверяще обтирая залитые потом глаза, обернулся.

«Добравшись до дна, о мой халиф, заклинаю тебя, погаси факел. Силат не терпят чужого огня. Путь тебе будут освещать природные, горные огни и света».

Изломанный коридор действительно плыл каким-то выморочным, не то сумеречным, не то тлеющим полусветом. Холодным и серым. Шмыгнув носом последний раз, аль-Амин выпрямился на подгибающихся ногах и поковылял вперед. За стенки он хвататься опасался, потому как толком ничего не видел. Мало ли там что на стенках сидело. Но пару раз споткнулся, и его мотнуло так, что он впечатался плечом во что-то острое. Сглотнув напутствие шайтану, Мухаммад продолжил двигаться вглубь.

Доплетясь до подземной развилки, он понял, откуда сочится этот то ли полусвет, то ли полумрак. Камень над головой расходился узкой, словно ножом выведенной, щелью. И еще одной, длинной и извилистой. Под которой, требовала от него карта аль-Джунайда, он и должен был идти.

Идти пришлось долго.

Или нет? Или просто его замотало в этом сером, как время смерти, коридоре? Под ногами шуршали мелкие камни. Из щели сверху время от времени свеивался какой-то мелкий то ли песок, то ли пыль. Шшу-шшууу…

Один раз на него просыпался целый дождик мелких камней, они больно побили вскинутые к голове ладони. Коридор начал сужаться.

Закусив губу, аль-Амин остановился. В карте ничего про это не было сказано. Вытащив мятую бумажку из-за пазухи, он изо всех сил уставился в еле видный чертеж. Нет, ни слова про то, что ход сужается. Неужели он все это время шел не туда? А что, не заметил нужного поворота, темно же…

Некоторое время он слушал собственное тяжелое дыхание.

Шшуу… Серые сумерки на мгновение стали желтоватыми от песочной кисеи перед глазами. Аль-Амин расчихался.

Вытерся рукавом. Рукав оказался пропыленным насквозь. Сплюнул сквозь зубы гадкую взвесь.

О Всевышний, наставь меня.

Шшууу… Сыпалось где-то дальше, в черноте узкого хода.

Нет, надо идти. Надо идти.

Шаг. Мухаммад, делай шаг.

В конце концов, он пошел. Шаг. Еще шаг.

Словно что-то его толкнуло в спину — Мухаммад почти побежал, насколько это было вообще возможно, бежать между острых сколов и торчащих — то в бок, то в скулу — выступов.

Царапая плечи о каменные ребра, аль-Амин, наконец, вломился во что-то пустое и, по эху судя, просторное. И высокое, наверное.

Где-то в глубине черной пустоты гулко капала вода.

Это зал. «Зал маджлиса».

Поди ж ты, он вышел верно. Место.

Остро захотелось плюхнуться прямо на землю и то ли разрыдаться, то ли просто уткнуться лицом в колени и уснуть.

Дрожащие от усталости ноги подогнулись, и он сел прямо на холодный неровный камень.

Капала вода. Чпок — и эхо.

Глаза и впрямь слипались. Но он же не спал? Или спал?..

Нет. Нет. Отдыхать он будет потом. Надо идти. Вставай, Мухаммад. Надо идти. Туда. В темноту. Туда, где лежит… это.

Затекшие ноги плохо слушались. По левой икре побежали огненные искры, и аль-Амин тихонько зашипел.

И тут же сжал зубы, едва не прикусив язык. Тихо, тихо. Здесь же… спит.

Как здесь огромно. Черно и пусто. И где их эти «природные света»? Черным-черно. Только капли падают — чпок. И эхо… Где же… он?

«Ближе к дальней стене».

Угу. Только стены не видно. Темно, хоть глаз выколи.

Чпок. Капля падает. Ха-ха-ха — расходится эхо. Чпок. Шух-шух-шух — это он переминается с ноги на ногу.

Вытирая пот рукавом, он вдруг похолодел до того, что чуть не обмочился — сигила! Где она? Он ведь полз вниз, потом пер вперед, потом наверняка уснул здесь — и даже не удосужился ее проверить! Судорожно захлопав ладонями по груди, аль-Амин, чуть не плача от счастья, нащупал шнурок — шнурок натягивала тяжесть. Выудив в ладонь сигилу, он крепко сжал ее.

— Слава Всевышнему…

Глаза постепенно привыкали к здешнему получернильному сумраку. Чпок — ха-ха-ха… Чпок…

Потолок подземного зала терялся в глухой черной тьме. Туда лучше было не смотреть — потому как в голову сразу начинали лезть мысли о том, кто в этой непроглядной темноте мог… гнездиться. Зато пол оказался на удивление гладким, словно бы даже обтесанным.

У дальней стены действительно что-то размыто светлело.

Ну что ж… Идем вперед.

Шорох шагов растекался многократно повторенным шелестом. Шуршал под ногами то ли песок, то ли мелкий камень. Мухаммад не смотрел под ноги — все боялся оторвать взгляд от цели, смутно белеющего чего-то у дальней стены. Вдруг он посмотрит вниз, сморгнет, а оно — бац, и исчезнет.

Шур-шур-шур. Чпок — ха-ха-ха… Шур-шур-шур. Чпок…

Под ногами хрустнули камешки. Аль-Амина передернуло. А вдруг разбудит…

Тьфу ты, глупость какая… Он ведь за этим и пришел — будить. Но все равно, как-то боязно хрустеть и шуметь. Как в склепе, ей-ей…

Чпок — ха-ха-ха…

Опять под ногой скрип и хруст, что ж такое там такое лежит, хрустящее-то…

Пытаясь разглядеть то, что так хрустело на полу, он сделал следующие два шага вслепую. Ох, шайтан, хорошо, что шел, почему-то — видимо, недостаток света сказывался — вытянув руки. А то бы прям так и налетел, прямо на…

В общем, руками-то то он и уперся — в это. Заорав — и тут же прикусив язык — эхо плеснуло, как из кувшина — он тут же отдернул пальцы от чего-то мягкого и шершавого. И отпрыгнул прочь, не хуже тушканчика.

Шшайтан, как страшно…

Напряженно щурясь и переплетя пальцы — казалось, они так меньше дрожат — аль-Амин вытаращился в грязно-серый полумрак.

Чпок — ха-ха-ха…

Это действительно походило на надгробие.

Высокий — по пояс ему — плоский камень. А на нем, круглясь под длинным сереющим покровом, вытянулось тело.

Укрывавшая нерегиля с ног до головы ткань оказалась простой и толстой — прямо как саван. Плотные складки спускались до середины высоты… саркофага?

Аль-Амин поднес руку к тому месту, где, похоже, была голова. Дотронулся до ткани. И тут же отдернул руку, охваченный странным… отвращением? А что там будет? Вдруг разложившийся труп?

С верхней губы стекла капелька пота. Он ее слизнул языком.

Так, надо решаться. Что там писал старый астроном в своей книжке?

«Нет вещи среди вещей, при обращении с которой не существовало бы обычая и способа, и если преступит его стремящийся или будет неловок, следуя ему, его действия обратятся против него, и окажется труд его мучением, и усилия его — прахом, и старания его — излишними…»

Угу. Понятно, все понятно. Мучений нам не нужно. Мы будем поступать согласно обычаям и способам.

Нужно отвернуть ткань с головы. На лбу у него отпечаток сигилы. В сумке фляга с водой и кусок полотна. Смачиваем полотно водой и стираем печать, а потом…

Ой, шайтан… Ой, шайтан! Где та сумка?!

— О Всевышний, да что ж такое…

«ое…ое…ое…ое…» — эхом разошлось под черными сводами.

Чпок — ха-ха-ха…

Закусив губу — чтоб не дрожала — аль-Амин до боли сжал сцепленные пальцы. Думай, Мухаммад, думай…

Чпок — ха-ха-ха…

Что ж мне… И тут его озарило — капля! Здесь есть вода!

Очень хорошо. А уж ткань-то он найдет. Здесь, на… нем, ее много.

Ну что ж. Пора.

Нужно сделать это. Отвернуть ткань с головы.

Движение у него вышло резким — боялся все-таки. С покрова взвилась туча пыли. Он тут же расчихался.

— Пчхи!.. Пчхи!.. Пчхи!..

Чхи!..чхи!.. чхи!.. — эхо билось, гуляло и прыгало, мячиком для чаугана отскакивая ото всех поверхностей.

Зажав себе рот и прочихавшись наконец, аль-Амин уставился на то, что открылось после оседания пыли.

И чуть не упал на спину — от отвращения. В выморочном, дурном полусумраке ему помстилось, что голову нерегиля оплела паутина — серебристая и мерзкая, как пух плесени на сгнившем персике.

Приглядевшись, Мухаммад понял, что это никакая не паутина. Это еще один слой ткани. Тонкой прозрачной ткани, сплошь затканной серебром. Он взялся за отвернутый край толстого покрова-савана и осторожно потянул ткань с груди.

Шшух!.. Дохнув пылью, плотное полотно съехало с камня.

Прозрачная инеистая ткань покрывала тело с головы до ног, точно обрисовывая контуры. Профиль. Сложенные на груди руки. Ладони приподняты рукоятью меча. Длинный какой, ножны аж ниже колен заканчиваются. Да и нерегиль — длинный. Правильно говорили — он был высокий, этот Тарик.

Щурясь и всматриваясь, он попытался понять — дышит ли лежащий на камне. Серый сумрак играл с ним в прятки, зрение плыло и обманывалось текучей тенью и переливами серебра.

Зато, приглядевшись, аль-Амин увидел, что на кайме этого нижнего покрова — не просто узор, а надпись ашшаритской вязью. В дохлом свете письмен было не разобрать, но он догадывался — наверняка строки из Книги Али.

С благоговением поцеловав пальцы — да будет благословен посланник Всевышнего! — Мухаммад взялся за плотный от вышивки край ткани и медленно-медленно потянул ее с запрокинутого лица.

Пальцы почему-то дрожали. Он осторожно отпустил блестящую каемку — невесомая ткань легко вывернулась. Нерегиль лежал не в доспехах, а в белой — почему белой, кстати? ах да, конечно, Фахр ад-Даула считал себя Аббасидом, придворный цвет еще не сменился, — плотной одежде. Вглядевшись, аль-Амин понял, что этот белый сплошь заткан чем-то блестящим.

Ладони нерегиля еще закрывала ткань, рукоять меча торчала наружу — тигр, морда оскалена злобно. И впрямь можно поверить, что он живой, тигр этот. Россказни, конечно, но выглядит страшновато.

На горле лежала полоса сложенной вдвое ткани. Белой. Без следов крови. Горло ему чуть ли не до позвонков развалили, что там теперь? Рана?.. или… заросло?..

Остро торчал задранный подбородок. Аль-Амин вытянул шею, не решаясь сделать шаг в сторону, чтобы получше рассмотреть лицо.

Нет, так ничего не увидишь.

Превозмогая странное оцепенение, он все-таки переступил ногами. Ничего не хрустнуло, слава Всевышнему.

Чпок — ха-ха-ха… Капля. Капля за каплей.

У нерегиля лицо было не как у спящего, а как у мертвого. Совсем пустое, неживое. Не дрожала ни одна жилка — ни под веком, ни на виске. Аль-Амин понял, что ясно видит эти замороженные черты потому, что кожа и волосы нерегиля слегка светятся.

Над здоровенными закрытыми глазищами смоляным оттиском пропечатался пентакль в круге. Во весь лоб его приложили, однако.

Мухаммаду до смерти захотелось поднести палец к крепко сжатым тонким губам — дышит? не дышит? — но он не решился.

Чпок — ха-ха-ха…

Время шло.

Нужно было решаться.

Надо найти эту воду. Найти, где капает.

Эхо гуляло по всей пещере, но звук, похоже, доносился слева.

Чпок — ха-ха-ха…

Под подошвами снова захрустело. Непроизвольно обернувшись, аль-Амин выпустил сквозь зубы воздух — лежит тихо, похоже. Не шевелится.

Ему стоило больших усилий отвернуться от наполовину распеленутого неподвижного тела. А вдруг, когда он повернется спиной, тот ка-ак встанет!..

Лужицу он нашел, слава Всевышнему, почти сразу. В нее капало откуда-то из обморочной черноты потолка. Осторожно присев на корточки и то и дело оглядываясь — лежит ли? — Мухаммад окунул в колеблющееся зеркальце воды конец своего кушака. На руку ему жгуче холодно капнуло, он вздрогнул и почти вскрикнул. Тут же обернулся — ффуух. Лежит. Лежит неподвижно.

Отжав ледяную — аж пальцы сводило — воду с ткани, аль-Амин начал красться — не захрустеть бы снова! — обратно.

Добравшись до камня, он сжал кулаки, глубоко вздохнул, подошел к самому изголовью и осторожно заглянул в мертвенно бледное лицо через лоб. Правая рука дрожала. Мухаммад несколько раз отдергивал ее от черного страшного круга печати Дауда.

— Во имя Всевышнего!.. — наконец прошептал он — и коснулся кончиком влажной ткани оттиска сигилы на белой-белой коже.

Чернила размазались сразу — потеками, грязными и неопрятными. Темные струйки и капли тут же залили нерегилю лоб, виски, волосы и даже уши. Вот я морду-то ему разукрасил, растерянно подумал аль-Амин, отведя руку и уставившись на наделанное. Лицо оставалось неподвижным, как высеченное из мрамора, — и потеки краски на лбу казались от этого еще нелепее.

Мазнув еще пару раз, он понял — нужно снова идти к луже. Споласкивать пояс и смывать налитое. Вдруг волшебные чернила продолжают действовать, даже если сама печать стерта?

Уже отойдя прочь, он озарился удачной мыслью — белое верхнее полотно! Вот чем тереть-то удобно! Дотопал обратно, поднял, встряхнул тяжеленную тряпку пару раз. И, скомкав, чтоб не волочилось, пошел к луже.

Измочив в ней изрядно ткани, вернулся к телу. Намоченного хватило аккурат для того, чтобы смыть все до последней капли. Другим краем он вытер — ну, старался как мог, — мокрый лоб, острые торчащие уши и промакнул волосы. Все чернила в волосах у него остались, сообразил аль-Амин запоздало — но тут уж ничего не поделать. Приглядевшись, он заметил, что на камне под затылком нерегиля расплылись темные пятна. Приглядевшись лучше, Мухаммад понял, что залил не камень, а многократно сложенную белую ткань с какими-то черными то ли рисунками, то ли буквами.

Тьфу ты, это же знамя. «Ястреб халифа», конечно. Нерегилю под затылок знамя положили, он в книжке читал. Ну ладно, что ж теперь делать…

Зато сверху все выглядело довольно чисто. Печати на лбу больше не было, грязи тоже.

Ну…

— Во имя Всевышнего, сотворившего небо и землю… — голос ему предательски отказал, и Мухаммад сухо закашлялся, — …милостивого и прощающего, единого живого, властелина жизни и смерти, я, Мухаммад аль-Амин, волей Всевышнего халиф аш-Шарийа, приказываю тебе, Тарик, — ой, тьфу, нужно было же по-другому его назвать, настоящим нерегильским именем…

Почесав в затылке, он начал все заново:

— Во имя Всевышнего, сотворившего небо и землю, милостивого и прощающего, единого живого, властелина жизни и смерти, я, Мухаммад аль-Амин, волей Всевышнего халиф аш-Шарийа, приказываю тебе, Тарег, — вот, теперь правильно, — пробудись и служи мне и Престолу!

…олу!.. олу!.. олу!.. олу!.. Он так орал, что ли?.. Вот эхо-то разгулялось…

Довольно долго он вглядывался в неподвижное лицо, ожидая, что вот-вот дрогнут веки.

Потом от пристального всматривания в глазах пошли черные точки, и он сморгнул. Потом сморгнул еще. Подождал. И понял, что ничего не происходит. Нерегиль лежал, как лежал до того — мертвой мраморной статуей.

Спина и руки снова стали замерзать. Да что ж такое…

— Просыпайся, шайтанова кукла… — в отчаянии пробормотал аль-Амин.

Ничего.

— Просыпайся!!

…айся!..айся!..айся!..

Чпок — ха-ха-ха…

Тут он понял, что злится больше, чем боится. Схватив жесткое от шитья плечо, аль-Амин пару раз крепко тряхнул лежащее тело:

— Просыпайся, чтоб тебе треснуть! Во имя Всевышнего, вставай, зараза!

В ответ на его судорожные толчки голова пару раз бессильно мотнулась.

Тогда он схватил нерегиля за оба плеча и затряс еще сильнее:

— Ну же, ну же! Просыпайся, сучий сын, чтоб тебя взял иблис, зачем я сюда за тобой приперся!..

Острая бледная морда завалилась на щеку, странно вывернув ухо и скулу.

Чпок — ха-ха-ха…

А может… Ой, шайтан… Ой, шайтан! Может — он мертвый? Сердце-то он, дурак, не послушал…

Бесцеремонно сдвинув вниз рукоять меча и ледяные ладони, аль-Амин положил ухо на грудь.

Слушал он долго — из упрямства. И от отчаяния, на самом-то деле.

Чпок. Ха-ха-ха…

И услышал — слабенько так. Тук. И потом, очень, очень нескоро, еще — тук.

Ффуух… Живой, зараза…

Отняв голову от груди, Мухаммад снова заметил полосу ткани на горле. Проверить рану?..

Стиснув зубы, он схватил за конец — и резко дернул. Ну?!..

Горло было белым и чистым. Ни единого следа, никакого шрама.

Так что ж ты лежишь, скотина?!..

— Что ж ты лежишь?! Вставай! Вставай, как тебя там, вставай, Тарег! Ну?!

Ничего.

И тут им овладело отчаяние. Настоящее отчаяние, такое, от которого начинает болеть в груди и хочется выть по-волчьи.

Схватившись за грудь, Мухаммад застонал и осел на пол. Прямо на мокрые запачканные чернилами тряпки савана. Закрыл руками лицо и затих.

тот же час

на поверхности

Садун, недовольно смигивая и отворачиваясь от летящей в глаза пыли, осторожно шел к сосенке. За ним спокойно — молодец, парень! — шел Фархад. С ящиком инструментов наготове.

Оглянувшись, сабеец увидел, что за ними увязался и один айяр из Джаведовой шайки — видать, замучило любопытство: что столичным штучкам понадобилось от объеденного аждахаком тела?

Сам змей уполз. Давно. А перед тем, как уползти, долго катался по камням, взбивая тонким мерзким хвостом щебенку, выдирая когтями клочья травы. И беззвучно — для человеческого слуха — ревел от раздирающей челюсти боли. Сейчас аждахак должен был отлеживаться где-нибудь глубоко в пещере. Переваривать съеденное и восстанавливаться от ран.

— Что скажешь, мой мальчик? — холодно поинтересовался Садун, разглядывая лежавшие у деревца останки.

Разбойник за их спиной тихо помянул Предвечный огонь. Можно подумать, мелькнуло у Садуна в голове, с соседней скалы он не видел, что сделал змей с невольником-ханеттой.

От любимца аль-Амина и впрямь мало что осталось. Присев на корточки, лекарь присмотрелся к развороченной грудной клетке. Часть ребер торчала наружу. Голова оставалась на плечах — впрочем, головой это можно было назвать довольно условно: все покрывала красновато-желтая слизь из желудка змея. В отвратительном месиве холодно поблескивал металл ошейника с амулетом — Птица Варагн. Не такая сильная печать, как сигила Дауда, но аждахака обожгла сильно. Второй кругляш вместе с цепочкой провалился в разодранные легкие.

— В трахее застрял, господин, — мягко подсказал Фархад.

Садун присмотрелся и довольно улыбнулся — хороший, смышленый парнишка. Молодец.

Вооружившись ланцетом и щипцами, Садун осторожно поддел искомое — желтый неправильный костяной треугольник. И брякнул извлеченное в подставленный Фархадом тазик.

Разбойника бурно тошнило. Он стоял на четвереньках, мотал бритой головой и жалостно блевал в кусты.

На дне медного тазика поблескивал слизью длинный зуб аждахака. Садун с удовлетворением кивнул — острый. Не стертый еще. Вон, даже канальцы не забились пакостью. Хороший зуб.

— Амулеты снять, господин? — все так же невозмутимо поинтересовался Фархад.

— Да, детка, — улыбнулся Садун. — Но будь осторожен — желчь и кровь аждахака ядовиты и вызывают ожоги при попадании на кожу.

— Я буду внимателен, господин, — мягко ответил юноша и забренчал инструментами.

Садун снова присмотрелся к телу и приказал:

— Слева что-то золотое блестит. Наверное, серьга. Сними ее тоже.

— Да, господин, — спокойно отозвался Фархад.

И вдруг спросил:

— Это ты сам придумал, господин?

— Как добыть зуб? — рассеянно отозвался сабеец. — Нет, мой мальчик. Парсам хорошо знакомы повадки змеев, их маги пользовались этой уловкой задолго до рождения ашшаритского пророка. В прошлые времена за зуб аждахака давали сто белых рабов, сто черных рабов, сто девственниц и табун коней.

Фархад покивал, не прекращая работать.

— А сейчас?

— А сейчас обладателя этого могущественного предмета ашшариты сжигают заживо, — тонко улыбнулся Садун.

Юноша не успел ответить — почва под ногами содрогнулась. Со скалы над головами градом посыпались камешки.

Проблевавшийся разбойник тоненько заверещал:

— Землю трясет! Уходим!

Каменное нутро Мухсина вздрогнуло снова — и Садун тем же слухом, что слышал рев аждахака, уловил — низкий, низкий гул. Словно мир сминался круговыми, мелкими складками, стремясь прочь от некоего огромного, жуткого, немыслимо мощного источника силы.

— Это землетрясение? — спросил Фархад, косясь на осыпь.

— Нет, — жестко ответил Садун. — Это Страж. Похоже, он все-таки проснулся.

под скалой,

это же самое время

Видимо, аль-Амин просидел так долго. Очень долго.

Капало с потолка.

Чпок — ха-ха-ха…

Мухаммад открывал глаза — взгляд упирался в белесый камень надгробия. Закрывал глаза — становилось темно. Душная дремота наползала на глаза. Озноб сменялся странным жаром, он несколько раз принимался вытирать заливающий глаза пот.

Возможно, впрочем, все это ему снилось.

Что ж теперь делать?

А что делать? Теперь все. Теперь матушка его убьет. Разорется и прогонит с глаз долой. Так опозориться… Как он покажется на глаза матери без этого гребаного нерегиля?!..

— Никуда я не пойду, — тихо проговорил он в темный воздух над темной водой.

Чпок — ха-ха-ха…

Тишина.

Чпок. Ха-ха-ха…

Шур-шур-шур… шшур. Что такое? Он же вроде тихо сидел, не шевелился…

Перед его лицом вниз по камню съезжала серебряная кисея. Шшур. Шелестя шитьем, ткань свалилась вся — по всей длине камня. И застыла маленькой блестящей волной.

Шур-шур-шур. Звяк.

И вздох.

Аль-Амин почувствовал, как у него шевелятся под чалмой волосы.

Сверху снова отчетливо брякнуло и зашуршало.

— Ааах!.. — словно кто-то набрал в грудь воздуха перед прыжком в воду.

Заледенев руками и ногами, Мухаммад обреченно поднял голову.

Наверху, на камне, уже не лежали. Там сидели.

— …Ааах! Ах! Ах!.. — и, похоже, заново учились дышать.

Как у него получилось встать, аль-Амин не помнил — пот заливал глаза, в груди колотилось.

Нерегиль и впрямь держался обеими руками за горло и хватал ртом воздух, как рыба:

— Ах… ах…

Огромные светящиеся глазищи таращились в пустоту, рот кривился и никак не мог толком ни открыться, ни закрыться, пальцы судорожно цеплялись за жесткий негнущийся ворот. Завороженный этим зрелищем, Мухаммад стоял, разинув рот и тоже вытаращившись.

Наконец, самийа справился с новообретенным дыханием, и его грудь перестала ходить ходуном. Глаза сморгнули. Рот закрылся. Пальцы разжались — и стали совершенно сознательно ощупывать горло. Глаза снова сморгнули, и в них появилось осмысленное выражение — беспокойство. По тому, как нерегиль изгибает спину и водит лопатками, аль-Амин понял — проверяет. Там ведь тоже была рана.

— Ффуухх… — существо совсем по-человечески облегченно вздохнуло.

Расслабив руки, Тарик уперся ими в камень своего… надгробия?.. и помотал головой. А потом поднял лицо и — увидел аль-Амина.

Сморгнул. Медленно повернулся всем телом и спустил ноги с камня. Мухаммад заметил, что обуви на нерегиле нет. Тот встал. Выпрямился.

Аль-Амин непроизвольно попятился. И, почему-то погрозив пальцем, крикнул:

— Я, Мухаммад аль-Амин, волей Всевышнего халиф Аш-Шарийа!..

А дальше — дальше все вспыхнуло. Режущим, белым, как молния, светом, от которого смерклось в голове.

Падая в черноту, аль-Амин успел в ужасе увидеть, что нависшее над ним существо раскрывает огромные, невозможные, пылающие крылья — и скалит острые мелкие зубы.

Последним воспоминанием стало пронзительное чувство унижения — он все-таки пустил в штанину струю. И снова ужас, хотя испугаться еще сильнее было невозможно.

Существо вперилось в него жутким, нездешним взглядом, по-змеиному прошипело — Прочь!!! — и исчезло. В обморочной, гулкой тьме, в которую аль-Амин провалился с жалобным, горестным воплем.

тот же самый час

на поверхности

Когда камень вздрогнул и страшно скрежетнул в первый раз, Джавед подумал — неужто так змей лезет? Какая махина, вот нажрал брюхо, Мухсин трясется!

Скалы гулко встряхнулись снова. Черное, неровное по краям жерло пещеры оставалось безжизненным.

Привязанные к столбам пленники бесполезно, глупо дергались в веревках и орали на разные голоса. Двое ханьцев, кипчак и ханетта голосили на своих наречиях. Ничего не разобрать, конечно — ни фарси, ни ашшари невольники не знали. Вон, один даже ноги сумел выпростать — так пятками колотился об дерево. А баба, кстати, стояла молча — только в небо смотрела. Мокрое лицо блестело под скудным солнцем. Обычно, кстати, бабы орали до хрипоты, крутили патлатыми башками и пытались в ночь перед жертвоприношением залучить кого-нибудь между ног — все надеялись, что попользуют и пощадят. Молодцы пользовали их нещадно, но Джавед таких игр не одобрял — аждахаку, по обычаю, вообще девственниц положено приводить. Целку достать, конечно, не получалось — но все равно, надо же иметь уважение и к змею, и к жертве. Незачем макать свое в чужое — назначили аждахаку, так пусть он и получает все в целости и сохранности.

Эта баба, кстати, ночью никого к себе не подпустила. Молча лежала, только губы кусала. Ревела, конечно, но молчала. Храбрая. Ее из Фейсалы привели — с караваном, который неделю назад ушел на юг, в Хань.

И тут опять тряхнуло — сильнее прежнего! Над головой зашуршала осыпь, Джавед прикрыл ладонями голову от мелких камней — и потому не сразу увидел показавшего морду змея.

Низко мотающаяся башка почти касалась брылями камня. Аждахак поморгал длинными, желтыми зенками и неспешно полез наружу.

А вот дальше Джавед помнил не все.

Сначала ударил ветер — да так, что их чуть с камня не сдуло. А с ветром донесся тихий крик. Потом, правда, парс понял — не тихий. Наоборот, оглушающий, но очень тонкий. Как иголка, которую загоняют под ногти. Как стон, тихий и страшный.

Крик ударил в уши, как ветер, а потом неровные камни, столбы, рогатую башку змея и устье пещеры залило синюшным, потусторонним светом.

Перед почерневшими, изглоданными столбами опустилось ослепительное существо в белых одеждах — с длинным, горящим мечом в руке.

Держась из последних сил, Джавед успел понять, что меч — живой. Тигр на рукояти разевал острозубую пасть и кричал — тем самым неслышным, страшным криком. Развевалась белая шерсть волшебного зверя, плыли в воздухе черные волосы существа, летели за спиной белые одежды…

В последний оглушающий, кошмарный миг белый воин взмахнул клинком — и половина морды ревущего, бьющего хвостом аждахака съехала на сторону. Веером полетели черные блестящие брызги. Змей конвульсивно дернулся, задрал обкорнанное, зияющее живым мясом рыло — и рванул вперед. Белый отпорхнул в сторону и невесомо отмахнул клинком.

С тяжелым, глухим стуком башка змея обрушилась на камень.

Джавед хрюкнул от страха и побежал прочь — как никогда еще в жизни не бегал.

караван аль-Амина,

некоторое время спустя

Очнулся аль-Амин от боли между глаз. Очень сильной боли. Попытавшись открыть глаза, обнаружил, что глаза тоже режет — нестерпимо. Кругом посвистывало и подвывало. Спине было очень жестко. Сморгнув слезы, он все-таки увидел — бархатное, с кисеей верховых ночных облаков, утыканное звездами небо. Пахло чабрецом, потом, верблюдами и бараниной.

— О мой повелитель! — засуетились вокруг голоса.

И тут же заботливые руки подняли его, и помогли сесть, и насовали под спину подушек и валиков. В глазах плыло.

— О мой халиф, ты жив и в добром здравии!

«Убью, сука», мрачно подумал аль-Амин. За «доброе здравие». Голова болела так, что глаза слезились.

— Где… — язык еле ворочался во рту.

— Да, мой халиф?

Тьфу. Это он так теперь будет хрипеть вместо того, чтобы говорить? Вместо человеческих лиц вокруг все еще расплывался туман.

— Где…

— О мой халиф… Ой!

Удар кулака, видно, пришелся куда надо, потому что раб вякнул и замолчал. Туман вокруг него почтительно притих.

— Где…

Почтительное молчание.

Заливаясь слезами боли, аль-Амин потер виски. Собрался с волей. И все-таки выдавил из себя:

— Г..где… эта га… гадина?

Молчание.

— Гы… где?..

Голос все так же срывался, но его, похоже, поняли. Кто-то вкрадчиво — ага, явились, выкормыши гадские, — проговорил:

— Он… поблизости, мой повелитель.

Что?! В какой еще такой «поблизости»? Сейчас он покажет подлой твари такую поблизость!..

— Г-где?!..

— Они… доставили тебя сюда, о мой халиф. И вернулись.

«Они»? Какие еще «они»?

— О… они?..

В глазах прояснялось, и склоненная чалма с висящим кончиком белела все явственней и явственней.

— Они, мой халиф, — с нажимом повторил Джунайдов мюрид.

И поднял взгляд.

С мгновение посмотрев в спокойные холодные глаза, аль-Амин раздумал переспрашивать.

Конечно, они. Джинны. Джинны из-под скалы.

Мюрид тонко улыбнулся и снова почтительно опустил взгляд. И мягко добавил:

— Скорее всего, Тарик прибудет сразу в Фейсалу, о мой халиф. Завтра мы сможем тронуться в обратный путь.

Страх сменился жгучей яростью, словно забитый фонтан прорвало.

Ах, он «прибудет». Прибудет он. Он, Мухаммад, ему так прибудет, так прибудет… аль-Амина аж затрясло от злости.

Своевольная злобная сволочь, ни в грош его ни ставит. Небось, с халифом Аммаром нерегиль бы такого себе не позволил! А над ним гадская тварь издевается! Ни поклона, ни приветствия! «Прочь!» Сверху плюнул и усвистел!

Но ничего, мы тебя проучим. Как следует проучим — будешь уважать меня, и слушаться будешь, будешь-будешь, гадина…

Он, аль-Амин, читал «Путешествие на Запад» Яхьи ибн Саида. Читал-читал. «Сила Стража огромна. Но благодаря мудрости и справедливому устроению Всевышнего, милостивого, милосердного, мощь свирепого существа связывается единым словом эмира верующих. Однако халифу следует помнить наставления отцов, и не натягивать веревку с излишней силой, дабы не возбуждать вражды и ненависти Стража…»

Ну-ну.

Впрочем, ладно. Месть могла подождать до Фейсалы. Ну а сейчас…

— Д-джа?..

Почтительное покашливание. Суки, якобы вы не понимаете, ну да.

— Джа…жамиль?..

Попробуйте только меня не понять, я вас…

И, тем не менее, ответом ему стало молчание. И покашливание.

Ах, так?!

— Гыы. где Джамиль, сс-су…суки?!

Джунайдов мюрид, не поднимая глаз, тихо ответил:

— О мой повелитель! Прости меня, ради Всевышнего, милостивого, милосердного, за дурную весть! Твой гулям, о мой халиф, по глупости и неразумию далеко отошел от лагеря и затерялся в скалах. Мы искали его все четыре дня, что ты провел под скалой, о мой повелитель, — но тщетно… Видно, такова его судьба и воля Всевышнего о его судьбе…

И юноша, а с ним все остальные, провели ладонями по лицу и склонили головы.

Четыре дня? Он провел под скалой четыре дня? Да как это могло случиться? Он был на месте сегодня утром!..

На месте… постойте-ка… на месте… что там бормотали голоса в его сне? А может, это был не сон?!

«Вяжите его, крепче, крепче, рот заткните тоже, до места еще далеко…»… «он слабый, глупый, он может не выжить… зачем давать лишнего…»

У Мухаммада кровь отлила от лица, а ладони разом вспотели. Надеясь, что ужас не слишком отчетливо проступил у него в глазах, аль-Амин оглядел стоявших перед ним людей. Парсы. Сплошные парсы. И двое колдовских выкормышей страшного шейха. «Силат его не хотят…»

Ни одного верного человека. Он один, в этом страшном лабиринте, окруженный жадными до смертной крови джиннами и ненавидящими своих завоевателей парсами. А верховодят всеми два ученика чародея, которые только что без сожаления скормили силат его бедного Джамиля.

«Он слабый, глупый, он может не выжить…»

О нет, они ошибаются. Он выживет. Выживет и выйдет из этого лабиринта.

А как только он доедет до Фейсалы, они у него все попляшут. Ох, попляшут…

И аль-Амин улыбнулся. И сказал:

— Что ж, воистину человек не волен ни в жизни своей, ни в смерти. Ибо жизнь его в воле Создателя…

И тоже провел ладонями по лицу.

 

-3-

Город огней

Фейсала,

два дня спустя

С Башни Наместника открывался головокружительный вид на вечернее небо и скальный лабиринт. И на южную дорогу, уползающую в сиренево-серые камни Мухсина. И на толпу, которая все прибывала и прибывала. Люди выскакивали из Пряничных ворот, бежали дальше, подпрыгивали, пытаясь заглянуть за плечи впереди стоящим, орали — и поднимали на головами свечи и плошки с огоньками.

— Та-рик! Та-рик! Та-рик! — мерно колыхаясь, выкрикивала огромная толпа.

Улицы города — на обоих холмах — тоже наверняка запружены народом. И в каждом доме горят огни — множество огней. На стенах тоже не протолкнуться — страже пришлось поработать копьями, отпихивая лишних. Не ровен час, сорвутся в толчее и попадают, кому это надо…

— Дракон мертв! Славьте победителя дракона! — орали голозадые мальчишки — и с хохотом бросались подбирать сыпавшуюся мелочь.

Наконец, напряженный, ждущий, как женщина в хариме, город взорвался оглушающей волной крика:

— Еде-ееееет!

И тут же, восхищенное:

— Везу-ууууут!!!

На дороге показался белый крохотный всадник — а за ним упряжка, запряженная волами. В арбе, подпрыгивая на рытвинах, ехал страшный и вожделенный груз — огромная, на две части раскромсанная башка аждахака.

Наместник вцепился в каменную резьбу окна так, что побелели пальцы.

Его в очередной раз охватило желание просто шагнуть с мирадора вниз. В ветреную пустоту под башней. Как два столетия назад поступила его прапрабабка. Когда в город вошли ашшариты, царевна Омид надела свадебное платье, взяла на руки годовалого сына и бросилась с башни. Других сестер и дочерей шаха халиф правоверных раздарил своим воинам. А прапрапрадед — сдался. Прямо на поле боя под Фейсалой. Бедуинскому роду Бану Микал. Принял веру Али — для виду, конечно. И стал мавла — вольноотпущенником ашшаритов.

И вот теперь наместник Фейсалы Шамс ибн Микал стоял у самого края заоконной пропасти и думал, что прадед был — трусом и предателем. А он, Шамс ибн Микал, — истинный потомок труса и предателя, не сумевшего пасть смертью храбрых.

Белый всадник на сером коне и упряжка медленно продвигались к воротам города. Тарика осыпали розовыми лепестками, люди вопили и вскидывали светильники и свечи.

— Что же нам делать, что же делать, господи-иииин… — в очередной раз заскулил скорчившийся у туфель наместника Джавед. — Он же ж враз все почует в мы-ыыысля-яяяяях…

— Если до нас вдова раньше не доберется, — задумчиво пробормотал Шамс.

Дать этому глупцу пинка — и вылетит Джавед-бей в окно. И не станет такого неудобного свидетеля…

Но что проку тешить себя глупыми надеждами. Шамс ибн Микал прекрасно понимал: ледяные, волчьи глаза Стража увидят в его трусливой душе всю правду — и не понадобится Тарику захлебывающееся бормотание Джаведа, который ведь поползет, поползет вымаливать у Стража прощение…

— Тарик безжалостен, — усмехнулся наместник. — Заговоришь — умрем вместе, под одной перекладиной. И то, если нам очень повезет. Знаешь, что по ашшаритским законам положено за принесение человека в жертву?

И потому, как разбойник сжался под парадным халатом, понял — ага, старина Джавед уже прикидывал, кому и как лучше сдать покровителя.

В очередной раз вспыхнув гневом, Шамс с силой наподдал разбойнику под ребра:

— Ишак! Куда ты смотрел! Как получилось, что среди жертв оказалась ашшаритская баба?! Да еще и не невольница, а свободная?!

«К столбам» — так называли этот вид пошлины в Фейсале — отдавали только чужаков. Большею частью — невольников без роду и племени, не знающих местного языка. Степняки пригоняли таких во множестве. Шедшие с севера караваны избавлялись от заболевших и ленивых рабов.

Все были довольны — и аждахак сыт, и купцы целы. Джаведу исправно платили звонкой монетой, и тот делился с наместником — тоже хорошо. Тоже все довольны. Торговля процветала, налоги поступали в казну бесперебойно, люди богатели и радовались!

И надо же было такому случиться, что Джаведу отдали какую-то бабу из здешнего квартала медников! Оказалось, вдова сильно мешала брату покойного супруга — тот зарился на дом и участок. Ее с двумя детьми ночью выкрали и свели к покидавшему город каравану. Детей ханьцы оставили при себе, а бабу отдали Джаведу в уплату пошлины.

— Ишак! Осел! Шакал и сын шакала! — наместник в сердцах принялся отвешивать разбойнику пендель за пенделем.

Джавед утирал роскошным парчовым рукавом сопли и жалостно голосил:

— А я же не знал, господин, я же не знал! если бы я знал, да я бы ни за что такого не сделал! но их же как отдают-то, с ротом заткнутым, а то и вовсе в мешке, да и на ней же не написано было, что она честная вдова и свободная женщина, господин, помилосердствуйте!..

Шамс плюнул на бритый коричневый затылок:

— Она ж тебя опознает, ишачина! Опознает! Деверя ее с сыновьями уже взяли и прямо на воротах дома повесили! Видел?! Кади примерно как для хлопка в ладоши времени понадобилось, чтоб им приговор вынести! Во всех мечетях орут, что надо досконально выяснить дело и положить конец бесчинствам! Сегодня после молитвы я лично поклялся Всевышним наказать разбойников, обращающих свободных людей в продажные! Ты хоть понимаешь, что это значит?!

Запыхавшись, наместник озадаченно сморщился, прислушиваясь к приветственным кликам толпы:

— И как у нее, интересно, получилось оказаться дома вчера вечером? Страж еще в город не вошел, а она с тремя оборванцами уже верещала на весь квартал…

— С помощью тех же сил, что завтра доставят в город ее детей, — прозвучал от стены жесткий новый голос.

Шамс обернулся, как ужаленный. Обычно у стены сидели невольники — подай-принеси. Но не в этот раз. Сейчас на голом плиточном полу расположился пожилой благообразный зиммий в джуббе цвета меда, перепоясанной веревочным поясом. А рядом с ним, скрестив ноги и привалившись к стенной росписи спиной, сидел юноша в такой же одежде.

Джавед повис на его руке, прежде чем он успел крикнуть стражу.

— Это почтеннейший Садун ибн Айяш, господин, — угодливо пробормотал разбойник. — Тот самый святой человек, что обещал избавить нас от бедствий.

Шамс брезгливо стряхнул с запястья унизанные перстнями пальцы с черными грязными ногтями. И тихо спросил:

— И какие же это силы, почтеннейший?

— Джинны, — безмятежно улыбнулся поименованный Садуном зиммий. — Силат. Они служат Тарику. Джинны перенесли спасенную от дракона вдову в город. Хотя… — тут ибн Айяш криво усмехнулся, — не стоит забывать о самой главной Силе. У госпожи Аматуллы — счастливое имя. Ее искренняя вера и молитва не остались без награды бога Али — и побудили Стража к действию…

При упоминании Всевышнего и Стража наместник и разбойник одинаково поежились. Занавес на вечернем окне приподнял ветер, и его порыв донес отголоски ликующих возгласов.

— Я вижу, ты воистину человек осведомленный и сведущий, о Садун. Если ты посоветуешь, как поступить в этом деле, не останешься без награды, — тихо сказал Шамс ибн Микал. — Чего бы ты хотел в уплату за совет?

— Я бы желал беспрепятственно покинуть город после отъезда эмира верующих, — безмятежно улыбнулся Садун. — Живым, здоровым и с имуществом, к которому не протянулась бы рука человека хищного и жестокого.

Наместник довольно осклабился — мол, тебя не проведешь. И тихо сказал:

— На голове и на глазах, о Садун. Так что же присоветуешь?

— Для начала, — тихо сказал старик в желтой джуббе, — ты, почтеннейший Шамс, скажешься больным, и встречать Стража не выйдешь. Все необходимые почести Тарику окажет твоя сиятельная супруга, госпожа Марида.

Наместник медленно кивнул.

— А когда завтра в город въедет халиф, ты выздоровеешь, о Шамс. И не преминешь пожаловаться эмиру верующих на неразумие простого народа, воздавшего царские почести неверному колдуну-сумеречнику, — от какового неразумия ты и укрывался во внутренних комнатах дворца, исполняя долг.

Шамс сжал зубы.

— Но это еще не все. Встречать эмира верующих вышлешь Мусу ибн Дурайда, своего наставника. Пусть тот услаждает халифа беседой во время пути. Язык Мусы метет как помело, он расскажет эмиру верующих все, что видел и знает. А среди того, что он видел и знает, будет история сегодняшнего въезда Тарика в город.

Наместник опустил голову. Садун безжалостно продолжил:

— Как только халиф расположится в комнатах и отдохнет, ты приведешь меня и Джаведа к нему. И уж мы найдем, что сказать нашему повелителю, чтобы ты не остался в опасности.

— К чему ты клонишь, о Садун?

— Подожди — и увидишь, о Шамс, — улыбнулся старик.

— Думаешь одолеть Стража? — усмехнулся наместник.

Джавед жалобно заскулил:

— Я его видел, видел, господин хороший, до чего ж страшен, и меч у него — в полчеловека точно, о горе нам горе!..

Сабеец насмешливо отозвался:

— Ты видел его на Мухсине, о Джавед. Скалы джиннов — место силы. Здесь, в городе, силы нет. Страж будет выглядеть и действовать как обычный сумеречник. Нерегиль. Он всего лишь нерегиль. Чернявый белокожий сумеречник навроде аураннца.

Джавед недоверчиво зыркнул, но возражать не стал.

— К тому же, я не собираюсь выходить на поединок, — продолжил Садун. — Слава звездному богу, на шее Тарика лежит рука эмира верующих. Вот к халифу-то мы и прибегнем, прося заступничества…

Наместник помолчал. И, наконец, тихо проговорил:

— Страж спас Фейсалу от нашествия степняков. Тарик — дух-хранитель нашего города. Как я могу предать его? Как я могу запятнать себя и своих потомков неблагодарностью, отвергающей покровительство?

Ибн Айяш криво улыбнулся:

— А когда ты спускаешься в подземное святилище Ахура-мазды, о Шамс, не боишься ли ты ревности бога Али, имя которого возглашаешь в мечети? Ты двоебожник — так неужели испугаешься покинуть прежнего господина и поклониться сильнейшему?

Наместник молча отвернулся к закатному окну.

Садун жестко сказал:

— Тарик — безжалостен. Ты сам это сказал. Страж заглянет тебе в глаза — и велит повесить рядом с деверем госпожи Аматуллы. Тебя и твоих сыновей. А если рассердится совсем сильно — сожжет Фейсалу. Как сжег Нишапур, Самлаган и Нису до того. Или ты, Шамс, забыл рассказы о взятии Нишапура? Забыл о трех холмах из голов? Первый — из мужских, второй — из женских, третий — из детских. Смотри, Тарик взмахнет рукавом, и подвластные ему джунгары из степей сделают то же самое с Фейсалой!

Наместник прикрыл глаза. И тихо сказал:

— Что ж, видно, так предопределено судьбой. Против предначертанного звездами человек несомненно бессилен. Действуй, о Садун.

следующий день

Двугорбая, подобно бактрианскому верблюду, Фейсала полыхала праздничными огнями. В густеющей темноте раннего вечера холм цитадели, холм дворца и пригород между ними светились так ярко, что аль-Амин решил сначала, что город объят пожаром.

— Парсы украшают дома горящими плошками, празднуя и веселясь, — пояснил ему всезнайка ибн Дурайд через горб несшего обоих верблюда.

— Хотел бы я знать, тушат ли они огни потом, — мрачно усмехнулся в ответ халиф.

Его собеседник благоразумно прикусил язык.

Конечно, нет. Да и зажигают эти плошки с запахом камфары и алоэ не от обычного трута или свечки. Старый аль-Асмаи показывал Мухаммаду списки «Авесты» — и слово «Хварна» Мухаммад запомнил. Священный огонь. Божественный, невидимый, чуждый материи и материю пронизывающий, в храмовой чаше имеющий видимое воплощение. Хварна пребывает с истинными царями и пророками, от нечестивых она отлетает в облике огромной птицы. Возвращается на землю тоже в птичьем облике. Ему, аль-Амину, уже не раз говорили, что за братцем в Хорасане ходит особо приставленный юноша в белых одеждах, в высокой полотняной митре — и носит на резном жезле огромную птицу. Здоровенную такую, странную, ни на что не похожую: голова черная с красным отливом, туловище темно-синее, перья крыльев и хвоста посветлее. Парсы, как видят ее, сразу ниц падают. Аль-Амину донесли, что хорасанцы считают: брата сопровождает Варагн. Та самая птица. Огненосная птица истинного царства.

А расстаралась тут — и с юным жрецом из горного Ушрусана, и с самой крылатой тварью, и со слухами и хвалебными песнями, — ну кто же еще? «Тетушка» Мараджил. Рассказывали, что когда ее, юной девушкой, только что привезенной в столицу из покоренного княжества, выставили на продажу в Кархе, она закрывалась рукавами и поносила ашшаритов на чем свет стоит. Дворцовый евнух подошел и дал оплеуху — чтобы рабыня прикусила язык и не позорила правоверных. Вступился за нее лишь Абдаллах аль-Масуди, известный правовед: «Нет продажи для потомков царей», так он кричал в глазеющей на красивую невольницу толпе. И был по-своему прав: Мараджил была из афшинов, ушрусанских властителей, к ним до сих пор, говорят, их подданные обращаются со словами «о царь царей и бог богов». Так что, похоже, та оплеуха еще откликнется нам, ашшаритам…

— О мой халиф, взгляните на ведущую во дворец дорогу! — льстиво встрял ибн Дурайд. — Наместник установил пять арок, украшенных цветами и огнями, знаменующих столпы веры, сиречь милостыню, хадж, намаз, почитание Пророка, — и охранителя веры! На первой написано — «да благословит Всевышний эмира верующих, да ниспошлет ему мир и благоволение»… — соловьем разливался ученый знаток ашшари и грамматики.

Еще бы тебе не разливаться соловьем, снова зло усмехнулся аль-Амин.

Философ, поэт, филолог, грамматист, критик и писатель Муса ибн Дурайд служил могущественному парсидскому клану Бану Микал, и получал жалованье как учитель сына наместника Фейсалы и нынешнего главы рода. Говорили, что Шамс ибн Микал выписал его из захолустной Хиры — ибн Дурайд там прятался после злосчастного декламирования стихов в одном столичном собрании. Злоязыкий стихоплет сцепился бейтами с Абу Нувасом, а тот обвинил его в краже своих стихов и донес ар-Рашиду. Халиф велел арестовать незадачливого вора чужих строк и мыслей, и ибн Дурайду пришлось срочно покинуть город.

Но судьба улыбнулась льстивому пропойце, и вместо палок он получил тысячу дирхам месячного жалованья, а сверх того на каждый день семь мер хлеба хушкар, одну меру хлеба самид, шесть ритлей мяса и шесть ритлей корма для верблюда, на котором его возили в дом наместника. Шамс ибн Микал явно хотел дать сыну классическое ашшаритское образование — похоже, парсы метят на высшие должности халифата, невиданное дело. А ведь раньше скажи кому такое: парс — вазир, подняли бы на смех…

Так что ибн Дурайд, как говорится, выльет на бороду аль-Амина целую меру мускуса, — и все за деньги хитрюги-парса, правящего Фейсалой. Конечно, старый лизоблюд не станет привлекать внимание эмира верующих к тому, что некоторые его подданные время от времени забывают, что они теперь ашшаритам братья по вере. Зато очень хорошо помнят, как ашшариты вторглись в их земли, на остриях копий принеся веру во Всевышнего и его посланника, заставив местных вельмож и простолюдинов либо принять истину, либо получить печать на затылок и платить подушный налог зиммия. И старую свою веру тоже не забывают — интересно, в доме наместника стоит в священном притворе чаша с огнем?

Впрочем, ибн Дурайд об этом не скажет — просто потому, что не знает: болтуна-грамматиста до домашней молельни парсы не допустят, зачем им. А вот про супругу Шамса ибн Микала, может, и знает. Спросить? А что, Шамс прислал ему ибн Дурайда со словами — «пусть этот ученый муж скрасит моему повелителю томительные дни путешествия, и да будет эмир верующих доволен своим надимом». Раз назвался собеседником и сотрапезником халифа — собеседуй, а не только вино лакай…

Ну, так как, о ибн Дурайд:

— Эй, Муса, скажи-ка мне, а правду ли болтают, что ибн Микал женат на своей сестре?

С той стороны горба раздался резкий кашель. Носилки заходили ходуном: ибн Дурайд был мужчиной тучным, и в кеджав аль-Амина пришлось подложить изрядное количество камней, чтобы уравновесить паланкин.

— О Абу Хамдан, — засмеялся халиф, — я гляжу, здешний воздух тебе, как и мне, не идет на пользу?

Философ и поэт, наконец, отхаркал мокроту, сплюнув вниз на камни. И промурлыкал:

— О повелитель, посланник Всевышнего — мир с ним! — говорит: «не войдет в рай злословящий»…

— А хадис со слов Абу Бакра Правдивого — да будет доволен им Всевышний! — передает, что пророк сказал: «Нет веры у того, у кого нет верности». Разве может считать себя верующим тот, кто не верен халифу?

Аль-Амин сказал это негромко, но с угрозой. Почуяв неладное, ибн Дурайд завозился, сотрясая носилки:

— О мой халиф! Аль-Ахнаф говорит: «Достойный доверия не доносит, и доля того, у кого два лица, — не иметь уважения у Всевышнего, а то, что его побуждает, — свойство низкое и гнусное»!

— Так значит, он действительно взял за себя сестру.

Муса ибн Дурайд громко вздохнул — мол, что тут поделаешь:

— Увы, покровы над этой тайной воистину истончились, о повелитель. Таков обычай здешних знатных родов. Мне говорили, что еще государи Шапур и Хосров вводили своих царственных сестер в харим…

— Экие сквернавцы эти огнепоклонники… — пробормотал аль-Амин с презрением.

— Воистину твой язык, о мой халиф, сообщает лишь истину! — вдруг воодушевился грамматист. — В сердце парсы — язычники, и поклоняются колдунам и неверным! Вчера вечером в город вступил нерегиль халифа Аммара — и что же? Его встречали от самых скал, с огнями в руках! Осыпали розовыми лепестками, подносили для благословения детей, стелили под копыта коня одежды! Орали всю ночь до утра, не давая твоему преданному рабу сомкнуть глаз! Можно подумать, нерегиль — эмир или халиф! Как они смели воздавать ему царские почести? Или Тарик не раб из рабов эмира верующих?

Аль-Амин почувствовал прилив удушающей, дикой злости. Вот как, значит. Царские почести. И ликующая толпа. Которую ведь никто силком не сгонял — сами вышли! Почему? За что они любят это жуткое существо? Тарик убил дракона, рассказал ибн Дурайд. Ну да, убил дракона! А что, он, аль-Амин, мало делает для подданных? Он жизнью рисковал, чтобы нерегиля разбудить, между прочим! Убил бы Тарик дракона, если не он, аль-Амин? Нет! Так почему же его никто не выходит встречать от самых скал?!

Неожиданно свело живот — скверная здешняя вода после плохо прожаренной баранины давала себя знать. Натянув узду, халиф остановил верблюда и палкой заставил опуститься на колени. Тот, поревывая, лег посреди тропы.

Аль-Амин отошел на пару шагов, спустил штаны и присел облегчиться. Мучаясь газами, он задрал лицо к небу: уже окончательно стемнело, в серой ветреной мгле над головой посвистывало, качались сухие лохмы полыни на краю скального выступа. Впереди, над неровными камнями Зачарованного города, лимонно-алыми угольями полыхала праздничная Фейсала. Порывы ветра доносили обрывки звуков — глухой, расстоянием скрадываемый, бой барабанов и медный рев труб-бугов. Приветственный грохот музыки то и дело захлебывался в хлопающем гуле и свисте мухсинского ветра.

Со своего места аль-Амин видел, как вниз по холму потекла длинная золотистая змея огней — готовятся, ждут. Ничего-ничего, подождете… Небось, нерегиля своего ненаглядного дольше ждали…

Наконец, все получилось. Забираясь обратно в плетеную корзину носилок, Мухаммад почувствовал знакомое першение в горле, в груди заворочалось и заскреблось. Он сухо раскашлялся, но отхаркнуться не смог. Под грудиной мерзко щекотало и пихалось в горло, словно там завелся кто-то щетинистый и слишком большой для обоих легких. Аль-Амин продолжил упрямо перхать — пока не почувствовал в гортани выбитый изнутри комок слизи. Сплюнув за край плетеной стенки, он пихнул верблюда, чтобы тот поднялся. Вздымающаяся на вихлястые конечности скотина тряхнула кеджав. Аль-Амин прикрыл глаза, борясь с накатившим головокружением и тошнотой. Какой же отвратительный здесь климат…

…Когда позванивание колоколец и шарканье ног стихло далеко впереди, из незаметного глазу прохода — да что там прохода, щелки, змее впору — вынырнули две закутанные в серое фигуры. Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказалось, что вовсе и не в серое, а в желтое.

Тот, что был поменьше и потоньше, поманил своего спутника к сухому отнорку под нависшей скалой. И показал на оставленное аль-Амином:

— Вот, господин! Он сидел здесь!

Садун ибн Айяш — а это был, конечно же, он — присел над испражнениями халифа и поднес к ним свет небольшой масляной лампы. Сидел он довольно долго, не обращая внимание на невыносимое зловоние. Наконец, сабеец поднялся, придерживая рукав.

И сказал:

— Это оставил человек, одной ногой уже стоящий в царстве смерти. Радуйся, дитя мое. Звезды благоприятствуют нашему делу.

Приближение халифского каравана произвело совсем уж невыносимый грохот и шум: принялись бить в большие барабаны-табл, которыми обычно созывали верующих на молитву, а помимо барабанов заколотили еще и в литавры. Со стен надсадно ревели трубы, медный звон и низкий гул таблов долбились в уши, а где-то в лабиринте городских улиц заливалась зурна и мелкой дробью рассыпалась дойра.

Придерживая чалму, аль-Амин попытался разглядеть расцвеченные ханьскими фонариками арки — верблюд мерно колыхался под ним, словно бы баюкая седока, и это хоть как-то успокаивало среди адского мерзкого шума. У него опять разболелась голова, и бьющий по слуху грохот литавр терзал затягиваемые жаркой паутиной глаза. Отвернувшись от проплывающих над ним переплетенных лоз и огоньков, аль-Амин зажмурился от стрельнувшей в затылок боли — не надо было откидывать голову, ох не надо.

Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту — захлебывался высокий голос зурны.

— …Малик-аль-малика!.. Царь царей! — ревела сбившаяся вдоль обочины толпа.

Лицемеры. Знаю я, кому вы это орали не далее, чем вчера вечером…

— Дорогу халифу! — орали стражники, то и дело отвешивая удары толстыми палками.

Толпа раздавалась в стороны, уступая, казалось, не ударам, а рассекающему ее, как корабль килем рассекает море, верблюду. Верблюд поревывал и пытался запрокинуть голову — орущие люди его пугали, и невольники то и дело повисали на узде.

— Царь царей!.. Да благословит тебя Всевышний! О царь царей!

Льстивые ублюдки, на брюхе готовы ползать за любую подачку…

Ту-ру-ту-ту-т-ту, ту-ру-ту-ту-т-ту — гуу! гуу! Это снова заревели с высоты стен буги. Глаза закрывались от невыносимой головной боли.

Над аль-Амином вдруг сомкнулась холодная глухая тьма — шлеп, топ, топ, шур-шур-шур, слышалось лишь, как идут верблюды и цокают мулы, да шаркают ногами усталые люди. Караван вошел под арки надвратных башен. Впереди загрохотало — это подтягивали решетку на выходе из черного коридора. Впереди тревожно алела высокая арка — за ней лежал первый внутренний двор укрепленного дворца наместника. Толстые прутья с натужным скрипом дернулись и подались немного вверх, в проходе бестолково толклись черные фигуры. Сквозь гулкое сырое эхо снова ударил барабанный бой — и нестройные, искаженные вонючими стенами крики.

Выныривая все в тот же дикий ор и грохот, аль-Амин попытался разлепить измученные глаза.

Во дворе пылали высокие костры, на них жарили угольно черные бараньи туши с жалобно распяленными ногами. Кругом брякало железо, колыхались высокие тростины копий с длинными жалами. Тысячи глоток — люди облепили даже уходящие на стены лестницы — орали приветствия. В упрямой темноте — ее не могли разогнать даже факелы, сотни, сотни факелов, ламп, качающихся под ветром длинных шестов с горящей паклей на навершии, — рвалось вверх и гудело пламя. Огонь. Огонь был везде — бился в железных чашах на треногах, посверкивал в драгоценных тканях. Тяжело хлопали под ветром ковры. Ковры свисали с перил галерей, с каменных парапетов башен, с балконов, из окон прилепившихся к стенам домов. Тысячи рук размахивали над головами зажженными свечками — верблюд аль-Амина шел сквозь волнующиеся, смигивающие под ветром огоньки, целое море огоньков и огней.

В голове что-то разорвалось и дернуло в стороны. Затылок вдруг свело болью — и перед глазами погасло.

…— О мой повелитель! О горе нам, горе!.. О мой халиф!..

— Скорее, скорее, врача, скорее, он потерял сознание!.. Госпожа! Госпожа!

Мухаммад открыл глаза — и ничего не увидел. В открытых глазах было совершенно темно.

— Ааа… — сипло выдавил он из сведенного ужасом горла.

Он что, ослеп?! Нет, нет, не может быть… Аль-Амин крепко зажмурился. Снова открыл глаза — ффуух… По изнанке века ползали какие-то тонкие волосины, все плыло — но он видел. Видел. Ффуухх…

— Где Садун? Где лекарь? — зло прошипел над ухом женский голос.

Видимо, супруга наместника — у парсов женщины вели себя гораздо свободнее, чем позволяли приличия…

Ей ответили — торопливым пуганым шепотком. Свистящая ярость в голосе госпожи Мариды скребла слух как ноготь — шершавую поверхность камня:

— Найти этого сабейца — немедленно… А не то…

Шепоток испарился.

Откуда-то потянуло влажной землей и тиной. Он что, в саду? В глазах заболело от ярких красок потолочной росписи. Аль-Амин понял, что мутная тошнота, с которой он безуспешно борется последние несколько мгновений, — это на самом деле все та же головная боль. Теперь дергало между ушами, словно в голове, как казненному преступнику, из уха в ухо протянули веревку. И подвесили среди этих шепотков, тихих разговоров, трелей птиц и невыносимой красноты там, вверху, на штукатурке свода…

…Шагов он не услышал. Но понял, что кто-то подошел совсем близко, — по насторожившейся тишине вокруг. Зашелестело, зашуршало, дохнуло странным каким-то, предгрозовым запахом. Очень свежим.

— Не нужно открывать глаза.

Это ему мягко посоветовал новый голос — тоже странный. Какой-то… неживой. Звякающий, как металлическая пластина панциря. Но очень твердый — как у Джунайдовых мюридов, подумалось аль-Амину. Такого голоса хотелось слушаться.

Под затылок осторожно просунулись пальцы. Вторая ладонь накрыла лоб. Мухаммад почувствовал, как кожа под волосами начинает расслабляться в блаженном тепле — его отпускало. Губы почти против воли сложились в улыбку. Боль уходила — явственно. Прояснялось и светлело даже под закрытыми веками. Какое же счастье…

Странный голос негромко прозвенел:

— Никакого вина в ближайшие… месяцы. Ни капли.

Аль-Амин едва не кивнул, запоздало сообразив, что голос обращается не к нему. Госпожа Марида над головой почтительно бормотала:

— Да, господин… Как прикажешь, господин…

— И хаммам не должен быть горячим. Очень щадящий пар — и никаких чередований холодной и горячей воды. Равномерное мягкое тепло.

— Да, сейид…

— И не надо пить много чая — разве что только темный ханьский. Острая пища, специи — это тоже пока не для него.

— Как прикажешь, господин…

— И лучше поместить его в покои, где нет ярких красок, с приглушенным светом.

— Да, сейид…

— Ну и, конечно, пока — никаких… излишеств.

— Я поняла, сейид.

Верхняя ладонь — оказалось, она все еще лежала у него на лбу — мягко отнялась от кожи. Затем осторожно, почти не тревожа ткань чалмы, выдвинулась из-под затылка нижняя.

А потом над ухом легко вздохнули — и тихо-тихо, лишь для него, аль-Амина, сказали:

— Я прошу прощения за то, что произошло в пещере. Зов пришел… неожиданно. Я не хотел тебя пугать, Мухаммад.

Аль-Амин сначала не понял — как-как? Как его назвали? Он все еще блаженно улыбался, радуясь избавлению от мучений. Потом медленно открыл глаза. Цвета потолочной росписи — ярко-синий, красный, зеленый, слепящая, режущая глаз охра — тут же прыгнули в разум:

— Ой!

— Я же сказал — не надо пока открывать глаза.

Снова зашелестело, зашуршало. Нерегиль поднимался на ноги.

Шагов Мухаммад не расслышал. Зато услышал, как шуршат другие ткани и брякает железо о камень. Аль-Амин понял, что происходит.

Так шелестит и звякает, когда множество людей преклоняют колена. Повернув голову набок, он все-таки раскрыл глаза.

Среди простершихся в земных поклонах людей удалялся высокий белый силуэт. Этот белый приятно холодил глаза среди мучительного разноцветья и блеска одежды уткнувшихся в пол парсов.

Аль-Амин блаженно закрыл глаза и уснул как ребенок.

утро следующего дня

— …Ублюдки!!! Ненавижу!!! Это что, по-вашему, суп?!..

Глупые бабы тупо толклись вокруг лежанки, пытаясь прибрать осколки драгоценного ханьского фарфора среди суповой лужи. Впрочем, отвратительная жидкость — пресное, безвкусное варево с кусками порея и моркови — стремительно впитывалась в ярко-малиновый хорасанский ковер.

— Уберите отсюда этих дур! — рявкнул аль-Амин на безобразного черного евнуха. — Где Йакут? Исмаил? Где мои гулямы, задери вас шайтан?!

Тряся брылями, смотритель дворцовых покоев заколотился лбом об пол:

— О повелитель! Повелитель! Смилуйся!..

— Где мои гулямы, твари?! Всех посажу на кол, гиеновы отродья!

Евнух трясся, колыхая залежи жира на обнаженных ручищах и шее:

— Смилуйся, о мой халиф!

— Вина мне! Плов несите — жирный, уроды, жирный плов с мясом молодого барашка! И к нему острый круглый перец в уксусе! И моченый кизил! И соленых огурцов, и фуль несите, ублюдки!

Евнух продолжал безответно трястись на запорченном супом ковре.

— Где мои гулямы, я спрашиваю?!..

— О мой халиф, — зажмурившись, выдавил из себя смотритель. — Тарик распорядился отослать их в Харат…

Те несколько мгновений, пока оцепеневший от ярости халиф глотал ртом воздух, явно показались бедняге последними в его жизни. Черная кожа несчастного кастрата посерела от страха, как от холода.

Наконец, аль-Амин справился с приступом злобы и выдавил:

— Распорядился?.. Тарик — распорядился?..

В душной теплой комнате, казалось, вместо воздуха загустело пахнущее потом и страхом желе. Женщины сжались в комки, залепив лица платками.

— Распорядился, значит…

Слуги едва дышали.

В пуганой тишине громко зашелестели входные занавеси.

— Живи десять тысяч лет, о мой халиф! Да буду я жертвой за тебя, о солнце аш-Шарийа! — замурлыкал льстивый, приторный голос наместника.

Аль-Амин медленно обернулся в вошедшим — и понял, что стоит на лежанке босиком, в одних штанах и длинной рубахе.

Впрочем, на простершихся перед ним людях было надето самое простое платье. Даже наместник вырядился в какую-то холщовую хламиду. А то мы не знаем, как у ибн Микалов получается прикарманивать налоги, конечно-конечно. На лежавшем рядом с ним бритом смуглом парсе и вовсе топорщился драной ватой грязный халат. На остальных отливали болезненной желтизной кафтаны неверных. У одного из кафиров на спине и вовсе чернела дерюжная заплата-ромб — мало того, что неверный, так еще и раб неверного.

Любопытно, любопытно, кого привел хитрюга-парс…

— Кто это с тобой, о Шамс? — смягчаясь, поинтересовался аль-Амин.

И плюхнулся обратно на лежанку.

Наместник, не разгибаясь, подполз к суфу, поймал его руку и принялся истово лобызать ее:

— Мой повелитель! Мой господин! Прости ничтожного раба!

— За что это? — удивился аль-Амин, брезгливо утягивая руку обратно.

— Я не смог удержать народ! Жители города темны, глупы и подвержены предрассудкам! Они называют Тарика живым богом и воздают ему языческие почести!

Наместник закрылся рукавом хламиды и пустил слезу из прижмуренных глаз. Наверняка луковица в кулаке припрятана — ишь как на щеки брызжет.

— А супружница твоя зачем перед ним расстилалась? — гаркнул аль-Амин, откидываясь на подушки.

Ему нравилось возить провинившихся чиновников мордой — особенно если те врали и пытались оправдываться. Вот, к примеру, с Фадлом ибн Раби очень приятно было отводить душу. Сделать с ними, детьми собаки, ничего не сделаешь — все равно будут воровать и кусать руку. А так хоть в собственную блевотину пса ткнешь — и то удовольствие…

— Ну-уу? Отвечай, сын падшей женщины!

Наместник затрясся и снова упал лицом в ковер.

И глухо прошептал:

— Тарику служат страшные силы, о мой халиф. Наши жизни дозволены для нерегиля, а он, клянусь Милостивым, из существ жестокошеих, преграждающих дороги и отнимающих жизни!..

Аль-Амин неуютно поежился. И тихонько спросил:

— Это ты про кого, Шамс? Мы же в городе! Разве стены Фейсалы не хранят жителей от джиннов из скал?

К наместнику на четвереньках подполз оборванец и стукнулся лбом об ковры:

— О солнце и надежда верующих!

Аль-Амин узнал просителя — давешний проводник-парс, якобы не знающий ашшари.

— Дозволь рассказать тебе страшную и правдивую историю!

Халиф сглотнул и кивнул.

— Я простой проводник при караванах, тяжким трудом зарабатывающий на жизнь. Да буду я жертвой за тебя, о мой халиф, но когда в прошлый раз ты изволил спрашивать меня о деревцах на дороге, я не мог тебе ответить из опасения за свою жалкую жизнь…

— Ну-ка, ну-ка, рассказывай, — пробормотал аль-Амин и, ежась, натянул на плечи одеяло.

— У этих деревьев нечестивые язычники приносят жертвы джиннам-силат. Клянусь Всевышним, да отсохнет мой язык, если я лгу! — и парс ударил себя кулаком в рваную грудь. — А я — из верующих ашшаритов, о мой халиф! Моя стойкость в благочестии известна всему городу! Не так ли, о благородный потомок Бану Микал?

Наместник усиленно закивал.

— Так вот, о мой халиф, в последние дни отродья тьмы распоясались совершенно! Позавчера женщина Аматулла, известная как колдунья и ворожея, перенеслась в свой дом прямо на спинах джиннов! Двое верблюжатников из моих рабов обличили ее, а сегодня по приказу Тарика несчастных схватили и повесили на площади перед Пятничной масджид! А меня свирепый нерегиль приказал отыскать и тоже вздернуть! Нас обвиняют в разбое, но благородный наместник подтвердит — я честный человек, правоверный и преданный халифу!

Ибн Микал снова закивал головой.

— Защити меня от колдунов и тварей из скал, о солнце веры! К твоему справедливому суду и защите прибегает бедный Джавед, не скопивший за всю жизнь и трех ашрафи! Всевышний знает, сколько я раздаю по пятницам милостыни!

И парс, заливаясь слезами, снова ударил себя в грудь кулаком.

— Ужас какой у вас здесь творится, — ошалело пробормотал аль-Амин. — Сначала мне говорят, что нерегиль убил аждахака! Более того, привез голову дракона и выставил на базарной площади! А теперь я узнаю, что здесь живут колдуны, летающие на джиннах! Чего только не услышишь в окраинных, пограничных землях…

И подскочил на месте:

— Ну и что же мне делать?

— Защити нас, о халиф! Иначе всех нас сожрут ненасытные джинны! К тому же, позавчера, как раз, когда колдунья вернулась в город, мы нашли в скалах растерзанное тело юноши. Верблюжатники поспрашивали людей знающих, рассудительных — а они ответили, что это наверняка невольник из твоего каравана, о мой халиф!

Аль-Амин почувствовал, как у него отливает от лица кровь и немеют губы:

— Ч-что?..

Один из коленопреклоненных неверных — благообразный старец с седой бородой — подполз поближе и, глядя в пол, почтительно проговорил:

— Я лекарь, о повелитель, но даже мне страшно было глядеть на изуродованное тело — некогда прекрасное и дарившее наслаждение взглядам. Джинны растерзали несчастного на мелкие части, но мне удалось найти вот это, о мой халиф. Возможно, ты узнаешь эту вещь…

И дрожащая старческая ладонь поднялась вверх. На ней лежала рубиновая серьга. Та самая, которую он, Мухаммад, вынул из своего уха и вдел в ухо Джамилю — в их первый вечер.

Аль-Амин охнул и медленно прикрыл лицо рукавами.

Вокруг сдержанно всхлипывали.

— Спаси нас, о повелитель! — застонал кто-то.

Халиф сжал зубы, шмыгнул носом и снова поднялся на ноги.

— Ну что ж, — процедил он. — Раз так… Раз так…

И резко отмахнул рукой:

— Колдунью со всем семейством схватить и казнить!

Наместник поманил пальцем, из-под занавеси тут же выполз катиб с чернильницей на запястье, бумагой и каламом в руке. И принялся быстро-быстро писать.

— Человеку по имени Джавед выдать двести динаров награды за храбрость и преданность! А также выписать охранную грамоту-аман, возвещающую, что он и его люди находятся под покровительством эмира верующих!

Парс разрыдался и благодарно заколотился лбом об пол.

Аль-Амин возбужденно потоптался и вскинул руку:

— Вот еще что! Передайте знатным людям Фейсалы, что сегодня вечером я позволю подданным лицезреть меня! Шамс! — рявкнул он на наместника, и тот покорно рухнул вниз лицом. — За ужином я желаю есть… пищу!!! — это слово аль-Амин проревел, да так, что за окном перестали чирикать глупые птицы.

Переведя дух и с удовольствием оглядев склоненные затылки, халиф продолжил:

— Я сказал, заметьте, пищу — а не отвратительные помои, которыми вы тут меня пичкали. И я желаю пить вино. Много вина. Да, вот еще. Шамс, подбери мне виночерпия. Посмазливее…

Издевательски ухмыльнувшись, аль-Амин потер ладонью о ладонь. И, кривясь от злости, — в груди сладко посасывало, он уже предвкушал вечернюю расправу, долго лелеемую, выпестованную в холодные ночи месть, — халиф завершил свою победную речь:

— А… нерегилю… — от ненависти даже голос сорвался, — нерегилю передайте, чтобы не покидал покоев и ждал моих распоряжений. Возможно, я захочу его увидеть… во время ужина.

И аль-Амин не смог удержать сияющей ненавистью, злой ухмылки.

вечер того же дня

…— Мой повелитель — зерцало мудрости и свет добродетели, — улыбаясь, точил мед ибн Дурайд, — но пусть он не прогневается на своего дурного раба за совет: в отношении нерегиля здесь, в Фейсале, было бы благоразумно проявить осторожность…

Аль-Амин лишь презрительно хмыкнул, подставляя стоявшему за спиной кравчему большую чашку.

Вино ударило в полукруглое дно пиалы тугой струей и вишнево вспенилось. Шамс ибн Микал приставил к халифу собственного виночерпия, и аль-Амин, поглядывая на разрумянившегося мальчика, чувствовал — его гнев тает, как шербет под лучами солнца. Воистину, наместник Фейсалы заслуживал прощения, и даже награды — ибо щедрость похвальна между людьми и угодна Всевышнему.

Юный невольник поймал взгляд Мухаммада и зарделся еще больше. Полные губы на идеально округлом, нежно-смуглом лице приоткрылись, влажно заблестели зубы и — о миг счастья! — показался блестящий мягкий язык. Каштановые локоны выбивались из-под кипенно-белого тюрбана, миндалевидные карие глаза затенялись длиннейшими ресницами, тонкие длинные пальцы поглаживали ручку хрустального кувшина. Мальчика звали Экбал — что на фарси значило «счастье». Аль-Амин не сомневался, что его счастье близко, а имя пахнущего розовым маслом красавца обещает ему роскошную ночь.

Пальцы халифа прошлись по шелку шальвар гуляма, нащупали стройную ногу — и, мягко обхватив колено мальчика, медленно поползли вверх. Улыбаясь и истекая сладкой влагой внутри и снаружи, аль-Амин прочитал из ибн Хазма:

— В час, когда лучистый месяц всплыл в небесном океане, И когда трубить молитву собирались мусульмане, Ты ко мне явился, тонкий, словно бровь седого старца, Гибкий, как девичья ножка, стройный, как стрела в колчане. Лук Живого на востоке оперением павлиньим Все еще переливался в голубеющем тумане.

Вздыхая и вздрагивая от прикосновений Мухаммада, мальчик смущенно потупился, и его бархатные оленьи глаза затянуло поволокой наслаждения.

— Воистину, этой ночью эмиру верующих не понадобится жаровня, — расплываясь в сахарнейшей из улыбок, закивал наместник со своей подушки.

С сожалением отпустив мягкую, увлажняющуюся под рукой складку меж двух стройных ног, аль-Амин кивнул Шамсу — и милостиво улыбнулся.

Тот просиял.

И умело скрыл вздох облегчения — парсидский шельмец чувствовал, что халиф все еще не в духе. И правильно чувствовал! Я тебе покажу, кто здесь настоящий хозяин, лизоблюд ты парсидский.

Отхлебнув из чаши, аль-Амин снова повернулся к своему надиму:

— Ты говоришь туманными намеками, о Абу Сулайман. Объясни же мне, чем так опасен нерегиль именно в Фейсале?

Ибн Дурайд замялся — и стрельнул хитрыми глазенками в сторону Шамса, развалившегося на ковре среди подушек. Их разделяло не менее пяти шагов, но аль-Амин понял намек и склонил голову поближе.

— Здешние жители боготворят Тарика, — заговорщически придвигаясь к уху халифа, забормотал знаток ашшари.

— Хм, — протянул аль-Амин.

Похоже, грамматист собирался поведать ему черствые новости.

Ибн Дурайд был уже в изрядном подпитии — впрочем, Мухаммад тоже. Но все равно старика следовало послушать — мало ли, может, выяснится еще что-нибудь.

— Так что ж ты мне плел, что хорасанцы его ненавидят? — громко ответил он на дурацкий шепот надима.

— Хорасанец хорасанцу рознь, — важно поднял палец ибн Дурайд. — Нерегиль сжег и разорил Нису и Харат, но Фейсалу он спас от джунгарского набега!

— Тьфу ты пропасть, — начал сердиться аль-Амин. — Ты путаешь меня, о Абу Сулайман! Кто, как не джунгары шли в его войске?

— Это потом! — отмахнулся рукавом старый грамматист. — А сначала он защитил Хорасан от их набега — а главное сражение случилось как раз у стен Фейсалы!

— Тьфу на вас и вашу путаную историю, — зевнул аль-Амин. — Ну так и что с того?

— Ну как же, о мой халиф, — всплеснул руками ибн Дурайд. — Они теперь называют его спасителем города, — и, понизив голос, добавил:

— И беспрекословно исполняют все его приказы.

— Угу… — прищурился халиф.

— А еще… — тут ибн Дурайд и вовсе перешел на шепот, — …они называют его новым Афшином.

— Кем? — округлил глаза аль-Амин.

Вот это новости!

— Афшином. Афшином ибн Кавусом. Парсы шепчутся, что в нерегиле возродился его дух. Мстительный, о мой халиф…

И старый грамматист сделал страшные глаза и прикрыл ладонью морщинистый рот.

Ах вот оно что… Мстительный дух Афшина. Что ж, это имя Мухаммад знал. Знал очень хорошо. Да и поискать нужно было человека в халифате, который ничего не знал бы о величайшем из полководцев аш-Шарийа, — и о том, как закатилась звезда его славной — и страшной — судьбы. Воистину, правильно сказал поэт:

Никто не властен спастись от того, что будет: Смерть и днем придет, и ночью разбудит [6] .

Со дня смерти Афшина прошло больше века, но его помнили — и каждый раз, когда его имя начинало передаваться из уст в уста, это было сродни явлению кометы на окровавленном небе.

Говорили, что халиф Умар ибн Фарис — да будет доволен им Всевышний! — казнил Афшина по ложному обвинению — князь Ушрусана не участвовал в заговоре принца Аббаса. И уж тем более не изменял истинной вере — потому что был и оставался язычником. Еще говорили, что, умирая в темнице, — Афшина по приказу халифа уморили голодом, — полководец проклял своих палачей, и то проклятие десятилетиями тяготело над Аббасидами, пока последний из них не сошел в могилу. Рассказывали, что при дворе халифов имя Афшина находилось под запретом — знать, не хотели будить спящее лихо… Впрочем, эти предосторожности не слишком Аббасидам помогли.

И вот теперь призрак из темного прошлого вновь тревожит покой верующих. А ведь они и впрямь похожи — нерегиль и Афшин. И тот и другой язычники, чужаки для всех. И так же, как Афшин, нерегиль либо плетет заговор — либо превращается в орудие заговорщиков: уж больно парсы вокруг него суетятся. А парсам лишь дай волю — они тут же отыграются за все прошлые обиды. В Ушрусане до сих пор ашшариты не селятся — после казни Афшина местные такие погромы устраивали, что пришлось армию посылать. А последний бунт — кстати, горцы подняли мятеж под кличем «Смерть убийцам!» — и вовсе удалось подавить всего несколько десятилетий назад, причем ценой большой крови…

Но как бы там ни было, даже если никакого заговора нет и в помине, нерегиль заслужил наказание по другой причине — причем по той же, что и Афшин. И тот и другой взяли слишком много воли — и слишком много власти. А такая власть может быть только у эмира верующих. Как правильно говорят парсы, «иль шах убивает — иль сам он убит».

— Новый Афшин, говоришь… — усмехнулся аль-Амин, поглаживая бородку.

Ибн Дурайд скорбно покивал — мол, такие языки у здешних твоих подданных, о мой халиф, метут как помело, незнамо что говорят и Всевышнего не боятся…

Ну что ж, настало время проучить гадину. Аль-Амин хлопнул в ладоши:

— Эй, Буга!

Начальник отряда его охраны, огромный тюрок по кличке Бык, вдвинулся в широкие двери зала. Разговоры стихли. Гости заерзали на подушках, испуганно поглядывая то в сторону аль-Амина, то на чудовищных размеров тушу гуляма.

Буга, красуясь, сложил на груди здоровенные, бугрящиеся мускулами ручищи.

— Приведите сюда Тарика, — сладко улыбнувшись, приказал аль-Амин.

— На голове и на глазах! — проревел гигант, неловко склоняя толстенную шею.

На самом деле, шея у Буги не гнулась — слишком коротка была для поклона — и тюрку пришлось нелепо присесть. Махнув рукой воинам, он выпятился из дверей.

В пиршественном зале стало очень тихо. Даже певички съежились и сидели испуганной стайкой, прижимая к себе лютни.

Аль-Амин с удовлетворением оглядел умолкших гостей. Люди отводили глаза, неловко поигрывая чашками или концами поясов. Шамс ибн Микал сидел теперь прямо, очень прямо, опустив враз осунувшееся лицо и ни на кого не глядя. Ага, боитесь, суки… Боии-иитесь… И правильно делаете. Он им сейчас покажет «господина». Он им сейчас покажет, кого они должны слушаться, чьи приказы исполнять.

И заодно покажет, что совсем не боится! Не боится чудовища, от одного имени которого они обмирают!

— Играйте! — крикнул он лютнисткам.

Те испуганно застреляли густо подведенными глазами. Жалобно тренькнула случайно задетая струна.

— Я сказал, играйте! — рявкнул аль-Амин.

Музыкантши робко потянулись к инструментам.

Тут со стороны галереи раздался топот подкованных сапог. Певички пискнули и сбились в пеструю кучку.

Буга вперся в арку, наполовину заполнив ее собой:

— Исполнено, мой повелитель!

И сдвинулся в сторону. Нерегиль стоял у него за спиной, в длинной белой накидке-биште, безоружный и на вид совершенно спокойный. Он смотрел прямо перед собой — и ни на кого в отдельности. Даже на него, аль-Амина, не смотрел. Ну-ну…

— Подойди, — аль-Амин придал голосу суровость и легонько пошевелил пальцами, словно бы подманивая нерегиля к себе.

Не дойдя до ковра, на котором сидел халиф, пяти этикетных шагов, Страж опустился на пол и склонил голову в полном церемониальном поклоне.

Развалившись на подушках, Мухаммад снова лениво пошевелил перстнями:

— Я смотрю, тебе нужно особое приглашение, Тарик. Что ж, разве не возникло у тебя желания почтить нас своим присутствием?

Нерегиль молчал, все так же не отнимая лба от пола и положив на мрамор обе ладони. Впрочем, а что ему было отвечать? Что он, аль-Амин, сам приказал ему не покидать комнат и ждать приказаний? Глупое вышло бы оправдание, что уж тут говорить.

— Что молчишь, Тарик? Тебя спрашивает твой господин — отвечай!

Нерегиль молчал, не поднимая головы и оставаясь совершенно неподвижным. Широкие белые рукава и длинный «хвост» бишта лежали на полу, и ни единая складка не шевелилась.

— Я смотрю, ты не расположен с нами разговаривать сегодня вечером, Тарик, — лениво потянулся аль-Амин, не переставая улыбаться.

И резко встал с подушек. В голове чуть-чуть плеснуло мутью — но боль не прорезалась. Хмель приятно кружил голову, наступало излюбленное состояние — куража, веселья и бесшабашных выходок.

Обойдя низкий столик, аль-Амин прошел по ковру. И через пять шагов остановился прямо перед склоненной черноволосой головой.

Постукивая загнутым носком изящного башмака, он некоторое время смотрел на застывшее у его ног существо. Мрамор по-зимнему холодил подошвы ног сквозь тонкую ткань туфель.

Аль-Амин поднял ногу и легонько пихнул нерегиля в белое плечо:

— Почему ты надел одежды этого цвета, о нечестивец? Тебе что, неизвестно, что перед халифом положено являться в цветах его дома и рода? Цвет Умейя — черный, слышишь, ты, подлая наглая тварь!

В зале висела мертвая тишина, только фонтан шлепал струями где-то в ночном дворе.

— Отвечай, когда тебя спрашивают, ты, неверная собака!

Откуда-то справа все-таки донесся тихий вздох ужаса. Аль-Амин улыбнулся еще шире и снова пихнул нерегиля ногой — уже почувствительнее.

И тихо проговорил:

— За то, что ты сделал в… пещере, еще заплатишь. А это тебе за заботу о моем хрупком здоровье, сволочь. И за то, что в городе похозяйничал без моего дозволения. Я тебе покажу-ууу…

И во всеуслышание объявил:

— Подобное нарушений приличий неслыханно!

Простертый у его ног нерегиль сжимал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. Ногти уже наверняка до крови вонзились в ладони.

Гости сидели, не шевелясь и даже не дыша. Торжествующе обведя глазами застывший в ужасе зал, аль-Амин с показным вздохом смирения покачал головой:

— Но так и быть, Тарик, я прощу тебя — на первый раз. Хотя, по совести, тебя следовало бы наказать палками за подобную наглость.

Ему показалось, что белые-белые руки под белой-белой тканью задрожали. Подожди, это еще не все, сучий сын.

И аль-Амин пододвинул расшитую золотом туфлю к самому лбу самийа. И громко объявил:

— Во имя Всевышнего, милостивого, прощающего, я извиню тебе эту оплошность. Целуй в благодарность туфлю, Тарик.

Он не ошибся — нерегиля трясло, и весьма ощутимо.

— Целуй туфлю, сволочь… — прошептал аль-Амин, глядя на униженно распростертую на полу, дрожащую от бессильной злобы тварь.

— Я приказываю, Тарик, — ласково улыбнулся он — и снова легонько пихнул белое костлявое плечо. — Ну?..

С довольной улыбкой он пронаблюдал, как нерегиль оторвал лоб от пола. Крупная дрожь била его с ног до головы, намертво сжавшиеся кулаки пристукивали о мрамор. Аль-Амин спокойно ждал, улыбаясь.

Тарик немного подался вперед — и черные волосы накрыли сафьян чуть выставленной вперед туфли халифа. Почувствовав, как к затянутой в тонкую ткань ступне прикоснулось что-то ледяное, аль-Амин вздрогнул и едва не отдернул ногу — тьфу ты, гадость какая, у него губы холоднее, чем у покойника… Ш-шайтан…

Нерегиль тем временем снова уткнулся лбом в мрамор. Злорадно ухмыльнувшись, аль-Амин сказал:

— Хватит тебе бездельничать и прохлаждаться в Фейсале. Отправляйся заниматься делом, ради которого тебя разбудили, ты, старый ленивый кот. Думай, как разбить нечестивых карматов. Поезжай в Харат — там тебя будут ждать военачальники. Через месяц мы туда пожалуем сами, и ты отчитаешься во всех предпринятых действиях! Ты понял меня, самийа?

Тарик, не поднимая головы, кивнул. Аль-Амин, хмыкнув, снова пихнул его ногой в плечо:

— А теперь — вон отсюда, сволочь. Не хватало мне на пиру твоей гадкой бледной морды!..

Зал отозвался тихим стоном. Аль-Амин заметил, что некоторые из гостей отвернулись и закрыли ладонями лица. Крутанувшись на каблуках, халиф повернулся и пошел на свое место. Когда он, плюхнувшись на подушку, снова посмотрел на голый серый мрамор перед коврами, там уже никого не было.

— Играйте! — рявкнул аль-Амин лютнисткам. — Или вы не рады, что эмир верующих сидит с вами в собрании?!

Спавшие с лица рабыни схватились за инструменты. Зазвучала музыка — и через несколько мгновений зал оттаял. Люди встряхнулись, как ото сна, потянулись к блюдам и к вину, зашушукались.

Аль-Амин удовлетворенно улыбнулся. Вот так, сукины дети. Вот кто у вас господин, понятно? Встретившись взглядом с Шамсом ибн Микалом, Мухаммад прищурился. Наместник тут же ныркнул глазами в блюдо с пловом. Ему все было понятно. Ну и прекрасно.

В полной темноте фонтана почти не было видно — только слышно. В отличие от игрушечного прудика со струйкой, украшавшего сад дворца, это было внушительное сооружение. Жители богатой и сытой Фейсалы несколько лет собирали деньги на полированную облицовку бортика, а самое главное — на здоровенную медную чашу, в которую с бульканьем опрокидывалась щедрая струя.

Изначально хотели поставить в чашу медную цаплю — покровительницу города. Но потом передумали — зачем лишний раз ссориться с новой властью? Раз запрещает вера Али статуи — что ж, мы не будем ставить статуи! Изображение тянущей шею цапли отчеканили по краю массивной чаши — чтобы тот, кто способен оценить красоту, ей и любовался.

Впрочем, в густой, как шерсть черной абы, темноте не видно было ни цапель, ни орнамента: праздничные огни погасили, и город ушел во тьму, как в черный омут.

Только с высоты замкового утеса что-то помигивало — там еще дергались под ветром огоньки факелов. Гулкие порывы, гулявшие по площади у Ибрагимовых ворот, доносили нежные звуки кануна. Халиф-пропойца все никак не унимался — ему и невдомек было, почему приветственные огни затушили. Впрочем, он этого наверняка не заметил — слишком занят был либо вином, либо мальчишками.

А горожане заливали водой костры, сливали горящее масло из ковшей, опрокидывали жаровни, задували и прихватывали пальцами фитильки ламп и свечей — все до единого. Сейчас Фейсала тонула в ночи, показывая скалам джиннов и пустыне, что получила страшное известие: варвар, ашшаритское отродье, оскорбил бессмертного. Прогнал и унизил духа-хранителя, отплатив черной неблагодарностью за помощь и верную службу. И словно этого было мало — приказал схватить и казнить невинные души, чудом вырванные из пасти аждахака, — об этом только что объявили на площади. Воистину, над городом смыкалась ночь Ахримана, ночь духа тьмы и злобы.

На площадь перед Ибрагимовыми воротами выходили белеными фасадами десятки домишек — но за частыми решетками балконов глухо чернели ставни. Лишь ветер хлопал какой-то провисшей створой, посвистывал в высоких выступах для охлаждения воды, с разгону бился в запертые калитки и ворота, метя и подхватывая с булыжника усохший тростник, обрывки бумаги и невесомую шелуху арахиса.

Часто и несуразно громко булькал фонтан. За хлопаньем ветра и плеском струи почти не слышно было других звуков — тех, что производили некие… существа, приткнувшиеся к вымерзшему парапету фонтанной чаши.

— Ну, давай, давай, поплачь еще, как кухонная рабыня, которую побил хозяин, — подзуживал один — хриплым низким голосом.

— Вином, вином надо было губы-то споласкивать, а не водой, — ласково мурлыкал другой. — Как вы там на западе делали? В рот вина набрать, да и плюнуть потом на порог…

— Ну и какой прок руку в воду пихать? — не унимался сипло урчащий первый голос. — Дай облизнуть ладонь-то, не жадничай, дай лизнуть, немножко хоть дай…

— Ну и что такого? — снова вступил мурлыка. — Что такого произошло, чего ты раньше не видел? Просвещенный старец, пока вез, сколько раз тебя палкой лупил? И как лупил — один раз об спину обломал, два ребра рассадил. И что? Страдал ты? Нет! Ты орал и кусался. Ну так что ж за мучения на нас сейчас навалились, а?

В ответ долгое время слышны были лишь шлепки зачерпываемой — и расплескиваемой обратно воды. Наконец третий голос, сдавленный и злой, ответил:

— Видишь ли, Имруулькайс, когда орешь и кусаешься, палка переносится легче. А тут — я бы с удовольствием укусил выродка, но, увы, Клятва за горло придержала…

Тут голос придушенно сошел на нет — и сорвался в надсадный кашель.

Дождавшись, пока кашель закончится, и собеседник переведет дух, мурлыкающий голос заметил:

— А мы говорили тебе, предупреждали — тебе, княже, просто повезло с первым… хм… владельцем. Он тебя лишь раз за волосья оттаскал — всего-то делов. А эти смертные здешние твари таковы, что лучше к ним в руки не попадать — измываться будут, сил и изобретательности не жалея. Мы же предлагали — ну давай хоть этого гаденыша мы придавим, всего-то делов. Он и так еле дышит, у него в легких вот-вот по дырке образуется, а вместо сосудов в голове уже трубочки жесткие, стеклянные, передавленные. Так нет же, ты решил быть благородным, ты же у нас кня-азь…

В ответ снова раскашлялись — сухо и мучительно.

— Ох, извини, извини… Я совсем забыл, — примирительно мурлыкнул голос, — ты не можешь желать зла своему хозяину, извини…

— Замолчи, Имруулькайс, горлу больно, — выдавил из себя, наконец, нерегиль — ибо это был, конечно же, он.

— И благородство тут совершенно ни при чем, — добавил он, продышавшись. — Я лишь выполнял Договор, и ты это прекрасно знаешь.

В ответ джинн, расхаживавший по широкому парапету в облике черной кошки, повернул голову:

— Братец его, говорят, поприличнее будет. Чуть-чуть тебе осталось потерпеть, Тарег. А то — давай?..

Нерегиль опять перегнулся пополам, кашляя и судорожно цепляясь за распахнутый ворот — словно ему и впрямь перехватили тетивой горло.

— Ну хватит, сказано же тебе! — рыкнул сиплый голос.

И тут же просительно заканючил:

— Хозяин, ну хоть капельку лизнуть, ну пожалуйста!

— Н-на, — все еще держась одной рукой за шею, в сердцах ответил Тарег.

И протянул ладонь к рукояти лежавшего на парапете меча. Тигр Митамы радостно осклабился и извернулся на спину. Стальное тело вылезло из ножен, золотые лапы прихватили ладонь, а морда с сопением приникла к следам ногтей — те еще сочились сукровицей.

— Щекотно, — фыркнул нерегиль.

И тут же, почувствовав острые клыки, прикрикнул:

— Не кусаться! Ты просил лизнуть, не укусить!

— Прощения просим, — заурчали из-под ладони.

Джинн сел на забрызганный водой мрамор и обмотал хвост вокруг передних лап. Светлое пятнышко носа жадно подергивалось — Имруулькайс тоже принюхивался к запаху крови Тарега. Наконец, с усилием оторвав глаза от кормящегося тигра, кот проговорил:

— Будь осторожнее, Тарег. Особенно в Харате. Это тебе не Фейсала. Там нас не любят — одни ашшаритские переселенцы в городе, почитай что, живут.

— Да, Имру, там бы тебе не миску с молоком выставили, а сразу сигилу на задницу припечатали, — оторвавшись от вылизывания ладони, злорадно пророкотал тигр.

И с блаженным урчанием разинул пасть пошире.

— Эй! — вскрикнул нерегиль, дернувшись всем телом. — Не смей ку… Ах ты ж…

Шипя от боли, Тарег выдернул руку. И в сердцах шлепнул Митаму рукавом по морде. Тигр обиженно вякнул, нерегиль шлепнул еще.

Потом холодно сказал коту:

— Подлец ты, Имру. Я бы даже сказал — негодяй. И трус к тому же.

Джинн свирепо вздыбил шерсть на лопатках:

— Но-но-но! Попрошу без оскорблений!

— Кто нагло врал мне в лицо, что на Мухсине больше нет аждахаков? — ледяным голосом осведомился Тарег.

Кот поник головой:

— Прости, Полдореа. Буду должен.

— Будешь должен, Имруулькайс, — безжалостно подтвердил нерегиль. — Зачем врал, дурень? Я все равно узнал бы!

Кот обиженно мяукнул:

— Полдореа! Это ты у нас князь! Бесстрашный и храбрый! А я джинн! Мне дорога моя шкура! Выслеживать змеюку — себе дороже, Полдореа, аждахак — тварь серьезная, я даже маленькому, который сейчас под камнями отлеживается, все равно, что муха, на один зуб только! Пастью клацнет — и нет поэта! Я даже стихи по этому поводу написал…

— Не надо, — строго выставил ладонь Тарег. — Я не в настроении слушать мувашшахи, извини.

— Это касыда, — еще больше оскорбился кот.

— Все равно не надо, — отрезал нерегиль.

Тут под аркой Ибрагимовых ворот зацокали копыта:

— Господин! Сейид! — жалобно выкликнул женский голос.

Эхо от ударов множества копыт вырвалось на площадь. В черном проеме замелькали желтые огоньки.

Кот прижал уши и текуче спрыгнул в чернильный сумрак под парапетом. И оттуда прошипел:

— Подлюки, сучье племя предателей, чтоб им пусто было, ублюдкам… Мало ты их убивал, Полдореа, надо больше, как тараканов их морить надо, мразей…

Тарег зло скривился, взял меч и поднялся на ноги.

— О господин! Мы вас ищем по всему городу! — цокот копыт сменился щелканьем каблучков по булыжнику.

С мулов, шелестя шепотками и ахая, слезали женщины в белой длинной одежде. У каждой в руке теплился маленький огонек — у кого в каганце, у кого на прикрываемой раковинкой ладони свечке.

— Мой супруг умоляет вас о прощении, сейид…

Высокая полноватая женщина — тоже в белом, но в золотистой головной повязке верховной жрицы Ахура-мазды — подняла длинную остроносую лампу. Госпожа Марида, супруга наместника Фейсалы, напряженно всматривалась в темноту. Слабо светящийся силуэт у фонтана внушал ей страх.

— Шамсу ибн Микалу не хватило храбрости прийти самому, и он посылает женщин, — спокойно отозвался Тарег.

Женщины переглянулись и опустились на колени. Супруга наместника поставила лампу на булыжник и отдала земной поклон:

— О князь сумерек! Прошу тебя, забери жизнь моего супруга, но пощади город. Жители Фейсалы благодарны тебе за избавление от дракона, господин.

Тарег молчал.

— Господин… — пробормотала женщина, все еще не решаясь поднять глаза. — Мы…

— Поздно, — холодно ответил нерегиль. — Все прощается, но предательство не прощается никогда. Над этим городом более нет моего покровительства. Твой супруг, женщина, погибнет одним из первых — не сомневайся.

Госпожа Марида разрыдалась. Следом принялись всхлипывать женщины ее свиты.

— Что же нам делать… Что же нам делать… — бормотала она, глотая слезы.

Из темноты раздалось хихиканье, и к свету вышел Имруулькайс — злорадно скалясь и сверкая глазищами.

Женщины поперхнулись всхлипами и прижались друг к другу.

Кот злобно рявкнул:

— Теперь вы все в нашей власти! Все, все до единого! От мала до велика! Твой муж, о женщина, оклеветал силат! Глупец! Сказал, что мы убиваем людей в скалах, а вы приносите нам кровавые жертвы! Ха! Я засуну Шамсу в рот его собственное сердце!!!

Женщина скорбно закрыла лицо рукавом:

— Я не знала об этом, о джинн. Прошу тебя, о благородный дух огня, не простирай свою ненависть на моих детей! Они не имеют части в злодеяниях отца…

— Хорошо, — сверкнул глазами джинн. — Хорошо. Я не убью твоих детей, о женщина. Не убью — при одном условии!

Госпожа Марида испуганно вскинулась:

— Каком, о благородный господин?

— Та женщина, которую спас князь, а также ее дети — они не должны пострадать!

— Это меньшее, что мы можем сделать ради искупления нашей вины перед князем сумерек! — закланялась женщина, ломая руки.

Имруулькайс рявкнул:

— Дура! Как смеешь говорить об искуплении! То, что я делаю, я делаю ради чести князя, обещавшего женщине безопасность!

А Тарег холодно сказал:

— Вы переправите женщину Аматуллу в безопасное место, снабдите всем необходимым, и будете содержать ее и ее потомство до конца жизни. Тогда, возможно, твои дети не пострадают.

Госпожа Марида покорно склонила голову. Нерегиль продолжил:

— Я поручил ваш город новому хранителю. Отныне над вами власть духа реки Герируд — почтеннейшего мирзы Масту-Хумара. Хотя, по справедливости, следовало оставить вас на милость аждахака, уцелевшего в скалах.

— Господин, о милостивый господин, мы несказанно благодарны тебе, господин… — женщина поползла по булыжнику, пытаясь ухватить Тарега за край накидки.

Нерегиль брезгливо отодвинулся, и тут все дружно задрали головы. Над площадью послышался свист очень больших крыльев, а рассветное небо на миг перекрыла здоровенная извивающаяся тень.

Пригибая большую рогатую голову, почтеннейший мирза Масту-Хумар приземлился на все четыре мощные лапы — длинные когти металлически брякнули о булыжник.

С шумом выпустив из ноздрей воздух, водяной дракон сел и подвернул хвост. И начал вытягивать длинную шею по направлению к фонтану.

Женщины задрожали и упали на свои лица.

— Дрянные у тебя подданные, Тарег, — сурово заметил господин Масту-Хумар.

— Теперь это твои подданные, почтенный мирза, — усмехнулся нерегиль.

Дух Герируда поднял пушистую башку к самому верху фонтанного столбика и принялся жадно лакать воду. Длинные как кинжалы зубы взблескивали и разбивали струю.

Джинн почтительно сидел у ног Тарега. Жрицы тоже сохраняли испуганное молчание все то время, пока старый седой дракон пил воду. Оторвавшись, наконец, от тугой струйки, господин Масту-Хумар повернулся в их сторону. Большие голубые глаза с поперечным зрачком моргнули.

Дракон сказал:

— Глупые смертные! Ждите новолуния. В ночь убывающей луны я приду на эту площадь, и вы поднесете мне дары и поклонитесь как духу-покровителю города.

— На голове и на глазах, господин! — согласно выдохнули женщины.

Потом дух развернулся к Тарегу:

— Я решил, что сам отвезу тебя в Харат.

— Не стоит беспокоиться, почтеннейший, — вежливо поклонился нерегиль.

— Не спорь со мной, о юноша, — сердито отозвался господин Масту-Хумар.

Тарег снова поклонился — на этот раз молча.

— Нечего тебе пылить по дорогам, когда выше по течению у меня есть дела, — степенно покивал громадной головой дракон. — Плотину они там удумали ставить на одном из притоков, поди ж ты… Жадные безмозглые глупцы!

И с шумом выпустил воздух из ноздрей.

…Через несколько мгновений над площадью свистнуло, и рассветное небо на миг стемнело — как будто в этот миг боги вернули на землю ночь.

Женщины в белом не решались распрямиться и лежали лицами вниз, пока силуэт дракона не превратился в крохотную точку на небесах. Черный кот проводил ее задумчивым взглядом.

Из-за темных оконных ставен так никто и не выглянул.

Джинн огляделся, бодро заперебирал лапами к фонтану и, добежав, мягко вскинул хвостатое тело на бортик. Оглядевшись еще раз, он рявкнул:

— Ну что, дурищи! Время и нам посмеяться, не находите?!

Женщины испуганно повскакивали на ноги, а джинн выдал в темноту протяжную кошачью руладу.

Через мгновение площадь и ближайшие проулки отозвались мяуканьем, пронзительным воем и визгом. На зов Имруулькайса собралось не менее дюжины котов-джиннов — они хихикали и разглядывали сбившихся в стайку жриц.

Золотистая кошечка примостилась рядом с Имруулькайсом и принялась вылизывать лапку.

— Что скажешь, Умейма? — ласково боднул ее в плечо черный котяра.

— Ну, хоть встряхнулся немного наш князь, — степенно ответствовала она — и сменила облизываемую лапу. — А то все сидел и в стенку глядел, смотреть было противно. Он бы еще слезу пустил… И ведь было бы из-за чего! — и она снова выпустила розовый, лодочкой сложенный язык.

— Любо-овь, — мечтательно отозвался Имруулькайс, потягивая и перекатывая спинной хребет.

— К человечке… — с невероятным презрением выплюнула, как комок шерсти, джинния. — Эта Айша не стоила его мизинца! Предательница, чтоб ей огонь после смерти не светил! Смертная, что с нее взять… — голос Умеймы просто сочился ядом.

— А он все страдаа-аает… — ехидно мурлыкнул черный кот. — И попомни мои слова, еще наворотит дел! Наш князь сейчас хуже быка по весне, прет мимо борозды, рогами упершись, клянусь Хварной…

Вокруг захихикали.

Наконец, Имруулькайс закончил потягиваться — и принял боевую стойку на влажном мраморе фонтана.

— Эй, вы! Настало время глупцов и шутов! Выходите из домов, предатели! — во всю глотку заорал джинн на хорошем фарси.

Над ним хлопнула ставня и в окно сунулась заспанная и широкая как дыня рожа:

— А ну брысь отседова, это тебе не Мухсин, я тебе покажу, как позорить почтенных граждан древнего царства Хосрова!

Тут рожа рассмотрела, кто стоит на площади в окружении кошек — и тихо охнула. Госпожа Марида и женщины закрыли голые лица рукавами.

А кошки разразились нестерпимым пронзительным мявом. Аааа! — верещали они, вздыбливая шерсть и скаля задранные морды, мяаааа!!!..

— А ну-ка, подавайте сюда ваших музыкантов, предатели священного огня! — рявкнул поверх общего воя Имруулькайс.

— Неправда! — заорала рожа, неожиданно являя мужество. — Мы честные огнепоклонники!

Вяаааа!! — грянули кошки на площади. Злобно сгорбившись и встопорщив шерсть на загривке, Имруулькайс выкрикнул в ответ:

— Честные?! Вы по подвалам, трусы толстые, дрожите! Деньги считаете, двоедушники, лицемеры! Налог как зиммии платить не желаете, правоверными для виду заделались! Хварну не почитают из-под полы, вы, позорники и предатели! Отступники! Кошелек и ашрафи вы почитаете, а не священный огонь!!! А ваш наместник — оклеветал силат и предал Тарика! Тарик от вас отказался, мерзавцы! А мы, джинны, будем взыскивать с вас долг! Вылезайте, твари, я спою для вас песню!!!

— Вот ужас-то, — обреченно пробормотала рожа и улезла за ставни.

Вскоре на площадь, позевывая и потягиваясь, потянулись люди в наспех запоясанных халатах: кто с наем, кто с дарабуккой. Они проходили сквозь волнующийся ковер кошачьих спин и задранных хвостов — а коты, надо сказать, все прибывали, пестрой рекой втекая в город через раззявленные ворота, — кланялись важно сидевшим на бортике Имруулькайсу с Умеймой и становились рядом с растерянными жрицами. Когда музыкантов набралось не меньше десятка, джинн поднял морду к небу и заорал:

— Начинаем!

Зазудел най, застучали барабанчики. Мелодия кружилась, как на свадебных торжествах, — люууу, люууу, слушайте, люди, слушайте. И Имруулькайс принялся декламировать:

— Халифат был развален злым вазира гением, Фадлом ибн Раби — имя запомним надолго!..

Дааа! — мощным хором отозвались коты.

— Имама Амина распущенностью и ленью, Невежеством Бакра-советника без чувства долга! Фадл и Бакр хотели того, что смертельно халифу, Но заблуждения — наихудшая из дорог!..

Дааа! — заулюлюкало кошачье воинство.

— Мужеложство халифа — грязь и опасные рифы, Но продажность Фадла в делах — наихудший порок! Один мужеложец другого трясет, и лишь в этом — Разница между двумя содомитами!

Уууууу! — верещали на тысячу голосов джинны.

— Но оба мужчины, скрываясь, друг друга лелеют, Не развлекаясь перед глазами чужими. С евнухом связь у Амина, в него он ныряет, Его ж самого два осла постоянно имеют — Вот что на свете, представьте, открыто бывает!

Ууууу, йаааа! — бесновались коты.

— Господь справедливый, возьми их к себе поскорее! Ты накажи их огнем очищающим ада, Чтоб судьба Фадла была для потомков примером, И на мостах через Тиджр раскидай эту падаль: Лишь укрепляет возмездие правую веру!

Даааа!! — грянула последняя кошачья здравица — и джинны бросились врассыпную.

Занимающийся над Фейсалой день был базарным. Имруулькайс, восторженно созерцавший роскошные желто-малиновые перья рассветных облаков, знал: к вечеру весь город узнает страшные новости, а его стишок будут распевать все — и горожане, и возвращающиеся в долину феллахи с опустевшими тележками.

А еще через пару недель его беспощадные бейты зазвенят там, куда он и метил, — в столице, у ворот Баб-аз-Захаба, посреди растянутой канители на рынке прядильщиков, да и на всех других столичных рынках тоже. А потом — и в самом халифском дворце. Там как раз проживал его племянник…

Фархад, приложив ладонь ко лбу, проводил взглядом свистнувшую в рассветном небе тень.

— Что это, господин?

Садун чуть пригубил вина и посмотрел на город — красивый вид, слуги не врали. Жизнь на высоте, в башне, имеет свои преимущества — хотя ноги ныли после каждого марша бесконечных ступенек.

Пригубив еще, сабеец ответил:

— Какая-то тварь с гор или из долины. Теперь в Фейсале их будет много. Я бы сказал — не протолкнуться от них будет в городе. Хорошо, что мы уезжаем.

— А мы уезжаем? — улыбнулся юноша и подлил хозяину еще вина.

— Да, дитя мое. Здесь у нас осталось лишь одно дело.

И Садун развернул платок.

На ярком фиолетовом шелке лежала кукла — в золотом халате и золотой чалме халифа. Фархад улыбнулся, узнав творение своих рук — он сам сшил тряпичное тельце, приметал круглую голову и колбаски ручек-ножек. В детстве часто приходилось мастерить куклы для сестренок. Сестренок, да… Как они там сейчас?

В крохотном северном городке зиммиям трудно прокормить семью — а уж уплата огромного подушного налога, накладываемого на неверных, давно превратилась в неподъемное дело. Семья Фархада всегда почитала звездного бога Сина и отказывалась принимать веру ашшаритов. Пять лет назад случилась засуха, денег на налог собрать не получилось — и сборщики забрали сестру. На следующий год засуха вернулась — и сборщики увели его, Фархада. Недавно отец писал, что у них получилось выплатить огромный — в целый динар золотом! — долг, и Майна вернулась домой. Правда, беременная от хозяина-ашшарита — но все равно вернулась. А вот сына у родителей никак не получалось выкупить. Майну забирали в залог, на время — а Фархада, поскольку отец считался злостным неплательщиком и в долг ему не верили, продали по-настоящему, на большом рынке в Ширазе. За пять динаров золотом. Таких денег в семье не видел никто. Достался Фархад купцу из местных — помогать садовнику, как сказал управляющий. Купец, господин Мехмед-оглы, два раза в неделю, по вторникам и по четвергам, водил его в баню и… в общем, так продолжалось около года. Потом купец разорился на рискованной сделке, стал распродавать имущество — и Фархада снова отвели на рынок. Посредник так расхваливал красоту мальчика, что поднял цену аж до десяти золотых монет. Отец приехал прощаться, и они долго плакали, обнимаясь. «Я тебя выкуплю, клянусь звездами, я тебя верну домой, сынок!», бормотал отец, утираясь рваным рукавом. Потом торговцы взяли и повезли Фархада — далеко-далеко от Шираза, далеко-далеко от родного Артада, на юг, в Самарру. Там за пятнадцать динаров его купил какой-то пройдоха, хозяин притона, промышляющий, помимо всего прочего, оскоплением мальчиков. Фархаду повезло — его не стали делать евнухом. Белокожий стройный отрок пользовался большим спросом «и спереди и сзади», как говорили клиенты. «У тебя умные руки» — это ему впервые сказал хозяин дома наслаждений. Домой Фархад писал, что работает подавальщиком чая и копит деньги на выкуп. Юноше и впрямь удалось скопить несколько десятков дирхемов. Через год Фархада приобрел постоянный клиент. За бешеную для семьи юноши сумму в двадцать динаров. Господин Мубарек со временем перебрался в столицу, перевез туда харим — и Фархада. Жена господина ревновала давно, а тут представился удобный случай: мол, жизнь в столице дорогая, а мальчишка для утех может стоить хороших денег. Супруг согласился — правда, юноша подозревал, что по другой причине. Господин давно заглядывался на молоденького евнуха в доме старого друга. Когда Фархад снова оказался на рынке и увидел сумму на купчей, он понял, что семью больше не увидит. Господин Мубарек передал его торговцам за пятьдесят — пятьдесят! — динаров. А дальше едва не случилось страшное — купец пару раз выставил его на торги, не продал и задумался: а не рискнуть ли оскоплением? За евнуха можно было выручить сотни три, не меньше. Да, возраст не очень подходящий — четырнадцать лет, надо было раньше резать. Но…

Так и случилось, что Фархада привели к господину Садуну — ашшаритский лекарь холостить людей и животных не мог, вера запрещала. Пророк Али гневно порицал этот обычай и запрещал верующим ему следовать. Поэтому евнухов для благочестивых ашшаритов поставляли врачи-неверные. Господина Садуна попросили осмотреть отрока и высказаться в смысле возможных последствий оскопления. Узнав, что господин лекарь — единоверец, Фархад бросился ему в ноги. И взмолился, умоляя купить его. Он пообещал господину Садуну все. Совершенно все. Душу, жизнь, преданность, согласие исполнить любое поручение. Лишь бы избежать ножа. Старый лекарь улыбнулся — и согласился. На купчей стояла цена — восемьдесят. Восемьдесят динаров.

Над последним письмом из дома — «говорят, у сестры твоей будет мальчик, Майна передает привет и благопожелания, да хранит тебя Син» — Фархад плакал. А потом поклялся, что в сердце его никогда не угаснет ненависть к ашшаритам и их лицемерной вере.

Поэтому юноша улыбался, когда господин сделал разрез, вложил в сердце куклы волосы халифа — и зашил ткань над ними.

Улыбался Фархад и сейчас. Господин лекарь раскрыл ларец тикового дерева и извлек оттуда очищенный, блестящий зуб аждахака.

Полюбовался им в рассветных лучах.

И с размаху всадил в грудь куклы в золотой одежде.

Фархад выдохнул и заломил пальцы от волнения.

— Теперь змей сожрет халифа, о господин? — прошептал он.

— Нет, мой мальчик, — улыбнулся в седую бороду Садун. — Все будет гораздо интереснее. Змей поползет за халифом. А когда тот будет охотиться вне стен города, нападет и укусит. И глупый сын Зубейды провалится в сон наяву, из которого ему не будет исхода. Днем он будет безумствовать, а по ночам кричать от кошмарных снов. И так, не приходя в рассудок, умрет. Или покончит жизнь самоубийством. Или его убьют подлые псы-подданные.

— Прекрасно, — улыбнулся Фархад.

— Я тоже так думаю, — кивнул сабеец.

— Еще я читал в «Авесте», что змей может вселиться в царя…

— Ты читал «Авесту», дитя мое… — одобрительно улыбнулся Садун.

Фархад покраснел и скромно опустил голову.

— Аль-Амин слишком слаб, чтобы стать вместилищем для демона, — усмехнулся Садун. — Зубейдин мальчишка просто умрет в муках.

Улыбнулся еще раз и переложил пробитую зубом куклу в ларец.

— Это нужно отвезти в Нишапур, — пробормотал Садун.

— Господин, доверьте это дело мне! — воскликнул Фархад.

— Нет, мой мальчик, — покачал седой головой лекарь. — Нет. Сначала я и вправду думал послать тебя. Сказать по правде, я покупал тебя именно с этой целью — но потом изменил первоначальное намерение. Ты поедешь со мной в Харат. Не все мои планы осуществились — и нам придется наверстывать упущенное…

— А что мы будем там делать, господин? — полюбопытствовал Фархад.

В ответ Садун лишь поднес палец к губам:

— Шшшш, дитя мое. Не задавай лишних вопросов. А то я могу передумать и отправить тебя в Нишапур!

Фархад улыбнулся и спросил:

— А кто же тогда поедет?

— Джавед, — расплылся в улыбке старый сабеец.

Юноша лишь пожал плечами.

Садун не стал ему ничего объяснять. О госпоже Мараджил лучше было не упоминать вслух. Джаведу он объяснит, как переправить в Шадях новости и ларец. Даже даст ему денег на обратный путь. Да, как ни грустно, придется оплатить старому разбойнику дорогу в оба конца — чтобы не вызвать у Джаведа подозрений. Жаль. Потому что все динары из кошелька разбойника достанутся айярам госпожи Мараджил — когда те будут топить парса в самом глубоком омуте Сагнаверчая. Госпожа не любит оставлять свидетелей — это истинная правда.

А Фархад — хороший, смышленый мальчик. Незачем его попусту губить.

И Садун радостно улыбнулся рассветному солнцу.

 

-4-

Возмутитель спокойствия

Харатский оазис,

день спустя

…— Ну и долго мы так будем сидеть?..

Сидели — а точнее, лежали — они под барбарисовым кустом в вымятой прогалине среди высоченного, в рост человека пырея. Лес колосков колыхался над головами, зудели цикады. Во влажном, набегающем волнами воздухе мелко дрожали листочки на соседнем шиповнике. Зеленые завязи соцветий обещали вот-вот распуститься розоватыми цветами с венчиком желтых тычинок.

— Хозяя-а-иин… Ну я же хочу-ууу… хочу есть, купаться… Хозяя-аа-иииин!..

Митама сопел и копошился в ножнах. Тарег, спиной к нему, спал — причем спал крепко, судя по тому, что даже не шевелил ушами.

Отчаявшись разбудить господина, тигр зевнул во всю пасть.

— Жаа-аарко…

Проканючив последнюю жалобу — уже более для порядка, нежели надеясь на что-либо, — Митама закрыл глаза, зевнул еще раз — и тоже задремал.

Где-то совсем неподалеку, над самой рекой, кричала цапля. С Герируда прилетел ветерок, колоски на тонких длинных стеблях закачались. Зудение цикад налетало, как и ветер, волнами. Еще ветер доносил отдельные возгласы и обрывки человеческой речи — но ни тигру, ни спящему нерегилю до них не было никакого дела.

Впрочем, тем, кто собрался на берегу Герируда, также не было никакого дела до спящих в высокой траве демона с самийа. Феллахи Шахына, крошечного вилаята в холмах над рекой, голосили и размахивали руками. И теснили конных айяров и четырех добротно одетых мужчин верхом на мулах:

— Нет такого закона, чтобы отбирать нашу воду! Перегородите Кешеф-руд — чем мы будем жить?! Нет такого закона!

— У меня разрешение наместника! Бумага у меня! Купчая! Я откупил этот вилаят, вместе с участком под мельницу!.. — не оставался в долгу и тоже орал крепкий дядька со смуглым лицом ашшарита.

Он размахивал над головой здоровенным листом бумаги. Документ колыхал хвостами шнуров под печатями — алого, халифского, и зеленого, хорасанского цветов. Из-под куфии рекой тек пот, человек скалился и злился, не успевая утираться свободной рукой:

— Вы, невежественные скоты, будете оспаривать волю светлейшего эмира аль-Хасана ибн Амира?! Вот его печать! Вот! Вот!..

— Иди к дивам со своей печатью! — вылетела из толпы молодая растрепанная женщина. — Ты поставишь мельницу, вся вода в запруду уйдет, а мы что будем делать? Детей есть? А?!..

— Молчи, ты, женщина! — заорал в ответ спутник обладателя печатей — в таком же сером халате и черно-белой куфии. — Где твой отец? Где твой муж? Как он позволяет тебе ходить в таком виде? И почему ты разговариваешь с чужими мужчинами, о бесстыжая! Почему у тебя не закрыто лицо, о падшая женщина?!

Толпа феллахов отозвалась возмущенными воплями, а женщина затопала ногами:

— Я сама себе госпожа, надо будет заиметь мужа, так позову сваху с машшате! Не смей мне указывать, ты, ашшаритский выскочка, убирайся к себе за горы!

Вопли нарастали, и к обиженной стали проталкиваться другие женщины деревни — в таких же пышных юбочках поверх узких брюк и белых рубашках в зеленый и красный горох.

— Эй! Эй!.. Сына моего ты сиськой покормишь?! Где твой эмир? Он в Балхе сидит, а нам тут с голоду подыхать?!.. — женщины размахивали руками и напирали на мула, который мотал головой и звенел трензелями.

Распахнутые жилетки и вороты рубашек не скрывали шеи, над кожаными чувяками сверкали смуглые щиколотки. Разглядев все это, ашшарит заорал, потрясая плетью и тыча в ближайшую женщину:

— Харам! Харам! Волосы показываешь, ноги показываешь, шею показываешь! Тебя надо плеткой драть, камнями в тебя кидать надо, о развратница!

Над его головой свистнул камень. Айяры дали шенкелей и придвинулись ближе — положив руки на рукояти сабель:

— А ну кого железом погладить?! — рявкнул старший, подкручивая длинный ус.

— Парсы… — усмехнулся молчавший до того сухопарый ашшарит на сером крупном муле. — За женщинами своими прячутся, трусы жалкие…

И, поддав стременами, выехал вперед:

— Эй, ты, ханта! — окликнул и поманил он ту, что начала кричать первой.

На пальце сверкнуло большое кольцо с бирюзой.

— Где твой отец? Сколько он хочет за тебя выкупа? Я тебя возьму в харим, мне нравятся горячие! — ашшарит одобрительно скалился, взглядом поглаживая щиколотки и поднимающие рубашку выпуклые груди. — Эй, куда ты, я дам за тебя вот это кольцо, эй!

Запахивая обеими руками жилет и вжимая голову в плечи, женщина попятилась. Айяры зареготали и надвинулись на жалкую толпу. Похлопывая нагайками по стременам, они шарили похотливыми глазами и тыкали пальцами:

— А у этой ножки ничего! Эй, ты, подь сюда, я тебе подарю кой-чего! Ха-ха-ха! Эй, куда ты, я дам твоему отцу откупное! Ты, язычница! Ашшарит честь оказывает, имея с тобой дело! Клянусь Всевышним, вот эта стройненькая — моя! Эй, эй, не уходи, я тебя все равно найду, эй!

Женщины пятились и жались, кто-то успел юркнуть за спину жалко дрожавших мужчин. Те прятали глаза — айяры поддавали коням шенкелей, разворачивая здоровенных жеребцов боком и пихаясь стременами. Феллахи отступали. Никому не хотелось получить нагайкой — или того хуже, саблей. К тому же айяры говорили чистую правду: они могли забрать женщин, бросив на порог дома пару монет «откупного», и никто бы не вступился — в деревне жили огнепоклонники. Кади в городе всегда рассудит в пользу правоверного — это феллахи Шахына знали не понаслышке.

— Эй, короткоштанные, чего сникли? — расхохотался старший над наемниками.

Местные носили штаны длиной чуть ниже колена, приматывая длинные чулки веревками от башмаков. Феллахи опускали головы — и пятились, пятились.

— Гоните своих баб по домам, вы, мазандаранские дурни! — гаркнул айяр. — Где кедхуда? Где староста, спрашиваю? В повелении светлейшего эмира — да продлит его дни Всевышний! — сказано, что господину Ахмету ибн Салаху ибн аль-Аббаду надлежит оказывать всяческое содействие в делах и начинаниях! Вы теперь принадлежите ему — со всем имуществом! Завтра придете к минарету на берегу с кирками и лопатами! И чтобы не отлынивали, а то познакомлю с нагайкой! Где староста, я ему первому всыплю!

Порыв ветра взметнул его куфию так, что край чуть не перекинулся на лицо. Отбившись от хлопающей ткани, айяр, поминая шайтана, снова вскинул плеть:

— Где…

— Я здесь, почтеннейший, — отозвался дребезжащий старческий голос откуда-то слева.

— Иди сюда! — крикнул айяр, вертя головой. — Ну-ка выходи!

Опираясь на посох, старик в белой рубашке и черном жилете мазандаранского крестьянина вышел из-за кустов шиповника. Кряхтя и тяжело приваливаясь на палку, он пошел к сбившимся в стайку феллахам.

— Тащись живее, ты, старый хрыч! — рявкнул ободренный успехом почтеннейший Ахмет ибн Салах ибн аль-Аббад, одобрительно кивая айярам.

Поддав по бокам мулу, он выехал вперед, победно поднимая истрепанный ветром документ.

Старик, которому мул уперся мордой в лицо, вдруг поднял глаза и тихо сказал:

— Вам лучше уйти, почтеннейший. Сюда идет уважаемый мирза Масту-Хумар.

— Чего?.. — презрительно скривился ашшарит. — Это кто еще такой? Да как ты смеешь! Вот откупная на вашу деревню! Вы мои, вместе с пожитками! Захочу — продам, захочу — налог драть буду!

Бормоча и оглядываясь, крестьяне слиплись за спиной старика в шепчущийся и шуршащий человеческий комок.

— Согласно закону, второй раз предупреждаю, — так же тихо сказал староста. — Уходите отсюда, уважаемые. Сюда идет почтенный мирза Масту-Хумар.

— А ну, взять его! — нетерпеливо крикнул Ахмет ибн Салах. — Какой такой мирза? Я был у чиновника вашего округа в Харате, он лично подписал и скрепил печатью мой договор об откупе налогов и строительстве мельницы!

Двое айяров соскочили с коней, схватили старика за локти и поставили на колени.

— А ну погладьте его нагайкой! — презрительно бросил ашшарит. — Я покажу этому неверному, кто здесь мирза и хозяин!

Айяр сверкнул зубами и с размаху полоснул старика через спину. Староста охнул и повалился лицом в пыль.

— Ну что? — расхохотался Ахмет ибн Салах. — Теперь понял? Эй, молодцы! Вы уже присмотрели себе женщин? Дарю приглянувшихся!

Айяры ответили дружным гоготом. Феллахи все так же молча дрожали, сбившись в кучу. Один из наемников тронул коня, взрезался в толпу, сдернул с женщины покрывало и выдернул ее за волосы. И с хохотом пустил коня рысью, наматывая на кулак косы голосящей, бьющейся парсиянки.

— Сураё! — заорал, затолкался кто-то в толпе. — Отпустите мою жену!

— Стоять! — заорали айяры, пихая людей стременами. — Не боись, пастух, кади даст твоей жене развод! Рафи сделает из нее хорошую ашшаритку! Прямо сегодня ночью, после вечерней молитвы, ха-ха!

Женщина извивалась и кричала. Айяр остановил коня, взял ее подмышки и под общий хохот перекинул через седло. Висевшая вниз лицом парсиянка сучила ногами и пыталась колотить кулаками стремя, попону и ногу лошади. Жеребец злобно заржал. Наемник перетянул женщину плетью. Та вскрикнула — и затихла. Айяр удовлетворенно похлопал ее по заду.

— Горе тебе, Рафи, ты удешевил ее, попортив кожу! — хохотали наемники.

— Я несильно — как шарийа велит! — смеялся в ответ Рафи.

В толпе феллахов плакали и молились.

Староста поднял от земли потемневшее от грязи и пота лицо. И все так же упрямо, тихо, проговорил:

— Третий раз говорю верные слова. Уходите отсюда, Шахын не ваш. Сюда идет уважаемый мирза Масту-Ху…

— Ты издеваешься?! — заорал вконец потерявший терпение ашшарит и крест-накрест перетянул старика плеткой.

Староста вскрикнул, втянул голову в плечи, но не двинулся с места.

Ахмет ибн Салах снова замахнулся — и раздумал бить.

По тропинке от реки подымался еще один старик. С длинной седой бородой и такими же длинными седыми волосами, в серой шерстяной аба и высоком войлочном колпаке на манер дервишеского, только без чалмы вокруг. Под локти его поддерживали двое юношей в снежно-белых длинных рубахах и таких же штанах. Они, как ни странно, шли с непокрытыми головами. Каштановые волосы пышно курчавились, поблескивая на ярком послеполуденном солнце, босые ноги медленно переступали в пыли. Старик шел, выпрямившись, с совершенно неподвижным лицом.

Озадаченные ашшариты, хмурясь, всматривались в странного гостя. Феллахи стояли — молча. Даже молитвы и плач стихли.

Когда старик подошел ближе, стало понятно, зачем ему двое невольников — он был слеп. Подняв голову и не открывая глаз — как это делают лишенные зрения — он нацелился бородатым подбородком на Ахмета ибн Салаха:

— Мир тебе, пришелец, — мягко выговорил он на фарси. — Я мирза Масту-Хумар, хозяин этой земли.

— Во имя Всевышнего, мир тебе, шейх, — поздоровался, все еще хмурясь, Ахмет — на ашшари.

— Тебя ввели в заблуждение, о человек, — старик перешел на ашшари — классический и певучий.

И улыбнулся, погладив бороду. Юноши у него по бокам застыли как каменные — тоже почему-то прикрыв глаза.

— Что ты хочешь этим сказать, шейх? — сердито спросил Ахмет ибн Салах.

И добавил:

— Вот у меня бумага, скрепленная всеми надлежащими печатями ведомства хараджа округа Мазандаран. Согласно этому документу, мне отдаются на откуп налоги с этого вилаята, а также передается в собственность участок выше по течению Кешеф-руда, на котором я поставлю мельницу. Сукновальную мельницу, почтеннейший! Я устрою там прядильную мастерскую!

— Хм, — все так же поглаживая бороду, отозвался старик в серой аба.

— Так что же ты хотел мне сказать, о шейх? — нетерпеливо спросил Ахмет ибн Салах.

— Тебя ввели в заблуждение, — все с той же мягкой улыбкой отозвался старик. — Налоги не моя печаль. А вот мельницу нельзя строить. Она перегородит реку, лишив этих людей ее воды, — а также лишив воды Герируд. Если все будут ставить на притоках мельницы, воду реки разберут до капли, и до Харата и окрестных вилаятов не дотечет ни единого ручейка…

— А вы кто такой будете, почтеннейший? — вмешался подъехавший поближе сухопарый ашшарит с бирюзовым перстнем. — Моя имя — Васиф ибн Хамдан аль-Газни, я чиновник ведомства хараджа этого округа, и мне неведомы ни твое имя, шейх, ни закон, запрещающий строить здесь мельницы.

— Я уже ответил тебе, о Васиф. Я — мирза Масту-Хумар, хозяин этой земли, — улыбнулся старик, разворачивая к нему слепое лицо.

Опущенные веки оставались совершенно неподвижными. Юноши тоже, казалось, оцепенели, одинаково свесив курчавые головы.

— Твой род из Газны, о Васиф? — уточнил слепой. — Тогда странно, что ты не знаешь этого закона. Люди из Газны тоже жертвовали на строительство башни на берегу Кешеф-руда.

— Из Газны, не из Газны, какая разница, — сморщился сухопарый. — Мой отец поселился в Газне, вот меня так и прозвали. Повторяю — мы знать не знаем ни о каком владетеле этих мест! Участок выше по течению записан в ведомостях как свободный! И причем здесь альминар, почтеннейший?

Улыбка старика стала еще более лучистой:

— О! Почтеннейшие не слышали историю башни Кешеф-руда?

— Послушайте, уважаемый, — нетерпеливо прервал его катиб. — Мы здесь не для того, чтобы слушать истории о стародавних временах!..

— Не спеши, о юноша, — вкрадчиво проговорил старик.

Ашшарит осекся. И вдруг понял, что феллахи давно стоят на коленях, уткнувшись лицами в желтую каменистую землю. А у странных неподвижных юношей на босых ногах нет и следа пыли. И на белоснежных рубахах тоже.

Старик безмятежно улыбался. В воздухе висел звон цикад.

— Поверь, о юноша, тебе лучше знать эту историю, — мягко сказал слепец — но его улыбка уже не была доброй.

Наемник, поймавший женщину, заозирался и спустил ее с седла. Та метнулась к остальным феллахам и простерлась в земном поклоне.

Оглянувшись на притихших айяров и на своих спутников — они тоже выглядели несколько смущенными — Васиф пожал плечами:

— Ну что ж, почтеннейший, расскажите нам, как это было.

— Случилось так, — певуче заговорил старик, кивая сам себе седой головой, — что на том самом месте, где сейчас стоит башня, раньше была мельница. Ее хозяином был див — могущественный и злой…

Ашшариты за спиной катиба стали переглядываться, строя обреченно-терпеливые гримасы. Ахмет ибн Салах сморщился и махнул рукавом — мол, дайте ему договорить, с нас не убудет от еще одной парсидской сказки.

— …И против этого дива вышел сам Рустам, и победил его, и убил, отпустив реку на волю. С тех пор никто не осмеливался притеснять ни реку, ни окрестных жителей. Но вот с севера пришли племена смуглых людей, людей, поклоняющихся черному камню в пустыне, и подвиг Рустама был забыт, и огни перестали пылать в священных чашах…

Васиф ибн Хамдан вовремя схватил товарища за рукав и вскинул руку с перстнем — молчи, мол. Ему становилось как-то не по себе. Юноши-поводыри все больше казались ему неживыми. А что, если это джинны?.. «Во имя Всевышнего…», подумал он про себя.

Старик на мгновение запнулся. Васифу помстилось, что он вот-вот откроет глаза — веки дрогнули. Но этого не случилось.

— …и на месте смерти дива снова построили мельницу. Но однажды люди пришли к мельнице с зерном и деньгами — а хозяин из новых господ, из смуглых людей, брал с них много, очень много, — смотрят — а вся семья мельника лежит мертвая, и нет в доме ни одного целого тела. И люди поняли — это родичи дива, что прежде владел здесь мельницей, отомстили новым хозяевам, и убили их всех. И тогда люди похоронили мельника и его домашних, и собрали денег, и воздвигли на проклятом месте башню — высокую, стройную, издалека видную. И решили: пусть эта башня стоит здесь напоминанием о том, что река должна течь вольно, а подвиг Рустама прославляться в веках!..

За спиной Васифа раздалось красноречивое покашливание. Катиб снова вскинул руку:

— Да благословит тебя Всевышний за твой рассказ, о шейх!..

Старик вздрогнул — и скривил рот в очень злобной гримасе. Васиф ибн Хамдан добавил:

— Во имя Всевышнего и его возлюбленного посланника… — старик весь сморщился, как сухой лимон, — скажи нам, о шейх, где же здесь речь о законе? Разве решение этих благочестивых жертвователей записано в книгах факихов аш-Шарийа? Или его вынес кади?

— Это не закон кади, — тихо проговорил старик. — Это всеобщий закон. Рустам пролил кровь, и пролитой кровью эта земля выкуплена — навечно. Здесь нельзя ничего строить… человечек.

Последнее слово старик прошипел. Причем с такой ненавистью, что Васиф подался назад в седле. И тут Ахмет ибн Салах рявкнул у него за спиной:

— А ну хватит! Мне надоело слушать языческие бредни! Прочь отсюда! Я здесь теперь хозяин!

Старик злобно процедил:

— Неужто, о Ахмет?

Ашшарит поддал по бокам мулу, выехал вперед и гордо сказал:

— Да! Я ашшарит из рода сподвижников Пророка! На этих землях теперь власть веры Пророка! А ты, язычник, — подчинись!

Старик тонко улыбнулся:

— Я согласен с тобой, о Ахмет. Но разве ты следуешь вере Али?

— Что-ооо? Ты назвал меня кафиром? Ответишь перед кади в Харате за такое оскорбление!

Но старик безмятежно улыбнулся:

— Разве вера Али дозволяет наносить побои без решения кади, обижать стариков и силой уводить чужих женщин? Ты трижды преступил законы шарийа, о Ахмет. Али не защитит тебя. Уходи. Мы еще можем решить дело миром.

Ахмет ибн Салах раздулся, как бурдюк с забродившим молоком, — и заорал:

— Взять его! Взять и дать палок, чтоб не смел оскорблять верующих ашшаритов, подлый самозванец!

Айяры не успели даже дернуться.

Старик оскалился — и все отшатнулись, увидев острые, одинаковой длины зубы. А потом мирза Масту-Хумар распахнул глаза.

Люди с проклятиями шарахнулись в сторону: жуткие зенки лупали поперечным зрачком, от этого рябило и слезилось в глазах. Юноши-поводыри тоже подняли лица — между веками у них переливалось сплошное зеленое сияние, без радужки и белка.

В следующий миг на месте старика вспыхнуло алым — и из алого развернулись огромные кожистые крылья. Взблеснули изогнутые, длинные, как кинжалы зубы — и тут же сомкнулись над плечами Ахмета ибн Салаха.

Вокруг орали как резаные люди, ржали и вставали на дыбы кони.

Безголовое тело, фонтанирующее из шеи красным, некоторое время держалось в седле — а потом завалилось набок. Мул мчался прочь, взбрыкивая и размахивая хвостом, безголовый труп застрял в стремени ногой и волочился сзади, мелко колотясь плечами о камни.

Юноши полыхнули зеленым, и на их месте возникли рогатые водяные драконы — молоденькие и очень злые.

— Заберите жизни чужаков, они дозволены! — трубно проревел мирза Масту-Хумар.

Селяне взорвались радостными криками и схватились за палки и камни.

— Коней, коней берегите! — задребезжал голос старосты. — На чем пахать будем, коней не пораньте!

Лошади под айярами бесились и свечили, наемники вылетали из седел. Удержавшихся стаскивали с коней и забивали палками. Кого-то в прыжке сбросил с седла двурогий чешуйчатый дракончик. И принялся с рычанием полосовать когтями, раскидывая в стороны обрывки кишок.

— Пропустите! Пропустите меня! — пронзительный женский крик еле слышался в общем гвалте.

— Дайте подойти Сураё! — поддержали общие вопли. — Вон он, женщина! Держите его!

— Держите его! — кричала Сураё. — Держи его крепко, муженек! И ты, Дакла, держи его с той стороны!

Высоко подняв в руке окровавленный острый камень, женщина протолкалась к растянутому на земле айяру. Улыбнулась в перекошенное, залитое кровью лицо мужчины — и пронзительно, радостно расхохоталась.

— Держите его крепко! — рявкнула она.

Сураё уселась на распяленного человека сверху — поддавая бедрами и постанывая, словно совокупляясь с лежащим. Селяне хохотали, айяр что-то орал — вероятно, просил пощады.

— Что, хорошо тебе, орел? — взвизгнула Сураё. — Горячая я женщина, а?!

И с размаху ударила камнем в лицо мужчины:

— Н-на!

И принялась с силой молотить булыжником — морщась от усилий, сдувая с лица волосы и смахивая кровавые брызги:

— Н-на! Н-на!

…Через некоторое время на берегу реки не осталось ни одного живого ашшарита.

Старый дракон с удовлетворением оглядел разметанные по траве и песку останки, не очень походящие на человеческие. Феллахи с арканами и длинными камышинами гонялись за перепуганными лошадьми, ловили их, спутывали и уводили прочь.

Почтительно кланяясь, подошел староста:

— Что прикажете делать с телами, о наилучший господин?

Дракон сморгнул и перетек в облик старца:

— Заройте, как обычно, на старом кладбище. Сверху ничего не ставьте — эти глупцы не заслуживают посмертного имени.

Староста поклонился и широким жестом указал на лепившиеся по склону холма домишки:

— Прошу пожаловать в мое скромное жилище, о Царь Реки. Отведай нашего угощения! Трех буйволов забьем в твою честь, о царь!

Дракон стоял, не двигаясь с места.

— Ах ты ж моя старая глупая голова! И ваших сыновей тоже приглашаем, господин, — спохватившись, угодливо прокудахтал староста. — Матушка их давно не видела, сидит-сидит льет слезы наша Гульбахар: как там мои мальчики, вот уж шесть лет не видала я моих близнецов!

Масту-Хумар прищурился:

— Уговор помнишь?

— Конечно-конечно, — заулыбался феллах. — Сыновьям вашим уже подобрали хороших девушек! Высокогрудые, с тонкой талией! Нетронутые — как снег поутру зимой! Одна — моя дочка, другая — дочка Даклы-шорника! Красавицы, при виде которых луна скажет: я скроюсь, мне стыдно! Девушки ждут не дождутся женихов, для них такая честь возлечь с сыновьями Царя Реки!

Дракон благосклонно улыбнулся и пошел вперед. Староста угодливо забегал то слева, то справа, лепеча льстивые слова. И поинтересовался:

— Господин кого-нибудь себе присмотрел?

— Пока нет, — важно ответил Масту-Хумар, вышагивая вперед и поглаживая бороду. — Приведете всех молоденьких, я выберу женщину. Хотя… У этой Сураё уже были дети?

— О да, наилучший господин! И как удачно — два мальчика! — радовался староста и семенил следом.

— Передайте женщине Сураё, что она будет прислуживать мне за ужином. Пусть вымоется и приготовится для меня.

— Оооо! Конечно-конечно! Вот уж машшате расстарается! Такой почет семье, благодарствуем, наилучший господин! Да родятся у царя лишь сыновья, да будут плодовитыми его женщины!..

Харат,

месяц с небольшим спустя

С тоской поглядывая на уходящую в небо громаду масджид, Муса ибн аль-Джассис, градоначальник Харата, вздыхал и перебирал четки.

Иногда ему казалось, что лучше бы он оставался ювелиром — и не водил дружбы с всесильным военачальником Джариром ибн Тулуном Хумаравайхом. Не становился его сотрапезником, а продолжал сидеть в своей лавке на большом базаре Васита и тихо пить любимое вино ширави. Ах, ширави, ширави, за твой вкус я отдам свое место в раю, но тебя, о царица вин, нынче так редко привозят из Лаона…

И надо же было случиться такому, что ибн Тулуна отправили в Васит с войском ради защиты города, а могущественный джунгар оказался любителем царственного, пурпурного — и крепчайшего — лаонского вина. Конечно, после сорока ратлей такого напитка его сотрапезники и собутыльники уже валялись пьяные по коврам, а ибн Тулун отчаянно скучал в одиночестве. А кому такое понравится, позвольте вас спросить? Вот вам бы понравилось, что вы еще готовы продолжать беседу и даже читать стихи, а кругом храпят, да еще и вповалку? Тогда Джарир ибн Тулун Хумаравайх послал невольников на поиски людей, столь же выносливых к вину, как и он.

А им показали на него, Мусу, — на кого же еще им было показывать, позвольте вас спросить? Все на базаре Васита знали, что ибн аль-Джассиса не перепить ни тюрку, ни даже сумеречнику — тягались, знаем. Впрочем, с сумеречником — веселый ему попался айютаец, купец, говорил, но какие из айютайцев купцы мы знаем, шпион небось, или наемный убийца, или и то и другое и третье, да еще и наверняка работорговец впридачу, но веселый такой, ничего не скажешь, — так вот, с айютайцем, правда, они свалились разом. Зато после сорок третьего ратля.

Ну так вот, ибн Тулун позвал его к себе во дворец, и они и принялись пить. И так хорошо они сошлись за трапезой, что сначала Хумаравайх принялся заказывать у него драгоценности, а потом сделал его управляющим делами. Ну а теперь, когда дочку его вот-вот возьмут в харим эмира верующих — вот почет выпал человеку, вот уважение! самому халифу предложил свою дочку Хумаравайх и получил согласие на женитьбу! — так вот, когда халиф — да продлит его дни Всевышний! — вот-вот введет в свой харим его дочку, ибн Тулун выхлопотал для любимца место градоначальника в Харате. А то с кем же мне там пить, вздыхал Хумаравайх. А он уж давно прикупил в здешней долине поместье, собирался уйти от дел и провести там остаток жизни. А что — сорок семь лет стукнуло человеку, преклонный возраст уже, пора поблагодарить Всевышнего за милость и удалиться на покой, в сады, к рабынькам и певицам.

И вот уж с самого лета он, ибн аль-Джассис, сидит в Харате градоначальником, и каждую пятницу пьет с ибн Тулуном в его усадьбе. И все бы ничего, но эмир верующих — да продлит его дни Всевышний, да благословит его и его потомство! — приказал военачальникам аш-Шарийа собраться и держать совет в его, аль-Джассиса, городе. Как будто от Харата до проклятой карматской пустыни ближе, чем от Васита! Или Куфы! Как раз наоборот! Но наше дело маленькое: ткнул эмир верующих пальцем в карту — туда все и съехались.

А все почему? Потому что халиф решил справлять свадьбу не в столице, а в Харате, поближе к невестиному дому. Ибн Тулуну хорошо — отправка каравана с приданым в Мадинат-аль-Заура могла разорить даже его: мало ли, дожди пойдут, все помочат, разбойники нападут, карматы, опять же, могут пограбить поклажу, они теперь, говорят, чуть ли не по всей аль-Джазире шастают. А вот ему, ибн аль-Джассису — плохо! Плохо ему!

Потому что свадьба — это раз. Военачальников маджлис — это два.

Ну и нерегиль. Это три. Нет, это не только три! Это три, четыре, пять, шесть — все остальное, до самой тысячи! Нет, тысячи тысяч! Миллиона!

Сначала через Харат проехал эмир верующих — когда держал путь в Фейсалу, этого самого нерегиля будить.

Ох, все и набегались. Ибн аль-Джассис с катибами три ночи кряду не спали! А сколько всего, ковров да подушек да циновок, пришлось перетряхнуть, да повыбить! Прислуги напокупать! Мальчишек пару штук посмазливее у торговцев найти! Да-сс, из-под полы, тут вам не Фарс и не Нишапур, где все можно, по закону за такие дела могут отрезать то, что между ног болтается — вон с надежным иснадом рассказывают, что в Ятрибе кади за мужеложство велел живьем человека сжечь, между прочим, купца, и не последнего, и все за то, что позволял другим мужчинам овладевать собой сзади, подобно женщине. Ну а про вкусы нашего повелителя все ведь известно… Ибн Тулун, кстати, вздыхает: мол, бедная моя доченька, достанется ли ей попробовать от мужа, а не от купленного невольника, но делать нечего, Фадл ибн Раби велел предложить дочку халифу — как тут откажешься? Всесильный вазир сказал — надо подчиниться!

Одним словом, набегались все так, что когда караван халифа проследовал дальше в Фейсалу, уж не чаяли в живых остаться, так намаялись.

Ну а потом из Фейсалы, прилетел голубь барида: ждите, мол, нерегиля. Едет он к вам, значится, и следом за ним прибудут другие славные воины аш-Шарийа, их тоже ждите. Купцы и катибы, знать и простолюдины, как им про то объявили, зарыдали в голос.

Визит эмира верующих! Свадьба! Теперь вот и это! Военачальники! Внимание халифа нас разорит, причитали горожане, и ибн аль-Джассис вместе со всеми, ибо после всех торжеств и приветственных церемоний при въезде аль-Амина в город его состояние изрядно уменьшилось.

И не успели все отплакаться, как нерегиль явился. Да.

Только он не ехал! Если бы он ехал, то он ехал бы две недели, как положено главнокомандующему! С караваном, со свитой, с луноликими невольниками и полногрудыми рабынями! Правда, ибн Тулуну нужные люди шепнули, что нерегиль в опале, и выслан в Харат в одном легком кафтане на хребте и хорошо, если со сменной лошадью, какая уж там свита с караваном. Но опять же, если бы этот неверный ехал, как и положено двуногому, верхом, он бы ехал неделю!

Но нерегиль — не ехал. Не ехал!

Как же он прибыл в Харат, спросите вы?

А вы поверите, когда вам ответят? Вы правда поверите? Честное слово? Ну, хорошо, мы вам скажем тогда.

В самое людное время, как раз после утренней молитвы, со стороны реки — как загудит! Заревет! И ветром — так и хлещет, так и хлещет! И рев стоит! Ну, про рев уже говорили, но ужас этого не передадут никакие слова! И небо — как смеркнется! Ужас! Люди бросали поклажу и товары, верховых животных и женщин, и бросались на землю, моля Всевышнего отложить конец света и День суда и отделения праведных!

И аккурат перед двойными башнями Нисских ворот — как смерч завертится! Как закружит! Все с дороги разбежались, конечно, а кто не разбежался, тот стал цветом как та дорога, потому что все засыпало пылью. И из ревущей тьмы на изнывающих от ужаса верующих пало с небес — чудище! Дракон!

Что, не верите? Вы же обещали!

В общем, говорили, было на что поглядеть: ослики ревут, лошади бьют копытами, верблюды тоже ревут, перекинутые арбы колесами крутят, люди голосят! А посреди всего этого раздрызга и вопля сидит здоровенный дракон с бородой и рожищами, на шее у него нерегиль, сидит, за роги держится и любопытно озирается — мол, что это все так раскричались, с чего бы это, никак в толк не возьму…

Ага, и это чудище — нет, не дракон, дракон сразу обратно к реке улетел, прям с размаху в воду кинулся, такой бурун поднял, что все лодки закачались, — чудище, которое нерегиль чудище, так вот этот неверный еще возмущался на следующее утро: что это у вас в городе так неспокойно, всю ночь орут и грохот стоит невыразимый, непорядок у вас в городе, надо бы тут все запорядочить… тьфу, короче, как-то по-другому он сказал, но понятно, что порядка нет, а надо бы навести, вот так.

А что дракон его верховой рогатый с бородищей переполошил правоверных так, что у всех душа подошла к носу, и спугнул караван верблюдов, груженый стеклянной лаонской посудой, и вся эта посуда побилась, то его нерегильскому высокому уму в толк не взять. А купцы, между прочим, пришли к нему, аль-Джассису, и принялись орать с целью возместить убытки, потому как он, ибн аль-Джассис, есть наместник Харата и тутошняя власть халифа, а верблюдов спугнул халифов слуга, ну и получается, что отвечать харатской казне! И они так лаялись до самой ночной молитвы, а после ночной молитвы лаялись до самой утренней молитвы, а к утру уже пришлось вызвать стражу-харас, и она-то всех разогнала палками по карван-сараям, потому что иначе на утреннюю молитву никто бы и не попал. Острословы потом зубоскалили, что ежели бы то был караван не со стеклом, а с шамахинской медью и ханьским фарфором, то грохоту и крику было бы в три раза больше.

Но он, ибн аль-Джассис, таким шуткам не смеялся, потому как ему больше хотелось плакать — что он и сделал сегодняшним утром.

Да, именно так: он, Муса ибн аль-Джассис, пришел задолго до призыва муаззина на двор масджид, расстелил молитвенный коврик в галерее и расплакался. Утираясь краем чалмы, он сказал такие слова:

— Воистину, нет мощи и силы, кроме как у Всевышнего, высокого, великого! Подай же мне руку помощи, о Милостивый!

И так он говорил много и много раз, пока двор не стал заполняться верующими. И люди собирались вокруг почтенных шейхов, и садились, свесив босые ноги из арок галереи, и занимали места на ступенях, и все поглядывали на закрытые ставнями окна второго этажа — там ли их жены и дочери. А весеннее солнце пригревало и золотило светлый песчаник кладки, и поблескивало на синих с лазоревым изразцах громадного портала, вздымающегося над крышами галерей внешнего и внутреннего дворов. Дальше, по бокам от далекого, отделенного гребнями крыш главного входа, сияли изразцовой рябью альминары с бирюзовыми куполами. С места, где сидел аль-Джассис, виднелся лишь фриз внутренних ворот с двумя желто-голубыми Дланями Охранителя, да верх двойной арки. Но выложенная фиолетово-синим камнем надпись читалась четко — «Нет Бога, кроме Всевышнего».

Люди почтительно делали вид, что не видят своего градоначальника, одиноко приткнувшегося у самой стены — раз надо человеку помолиться в одиночестве, значит надо. А ибн аль-Джассису было не до людей — он молился и плакал. А что ему оставалось делать, хотелось бы вас спросить?

Нерегиль, этот враг Всевышнего, снова отказался от вооруженной охраны. И как отказался, проклятый! «Если ты не урежешь свои речи, о человек, я урежу тебе язык»! Какова награда за заботу и труды, воистину за такие слова этот неверный достоин лишиться защиты Всевышнего… тьфу.

Тут ибн аль-Джассис заплакал снова — потому что именно защиты Всевышнего он пришел просить для этого сына прелюбодеяния. Ну и для себя тоже — потому что если этого врага веры все-таки зарежут на базаре или под воротами, ему, Мусе ибн иль-Джассису, придется ответить головой. И его жены и дети останутся нищими и без пристанища, потому что имущество провинившегося перед халифом наместника конфискуется, и дочери его лишатся приданого и защиты, а сыновья хорошо, если уцелеют, потому что неудачников судьба не прощает, а превратности ее ожидают всякого человека…

И тут с высоты утреннего неба сильный голос муаззина пропел: «Велик Всевышний, велик, и нет Бога кроме него…», и все склонились ниц, и приступили к омовению. И ибн аль-Джассис со вздохом последовал за остальными правоверными: малыми и великими, добрыми и злыми, ищущими прибежища и находящими его — ибо так говорит Книга.

Над харатским базаром поднимался громкий крик продавца плова, зазывавшего покупателей:

— А вот кому пилав, пилав с бараниной, с чечевицей, с тыквой, лучший мазандеранский пилав, подходите, правоверные, покупайте пилав, два даник чашка малая, три даника большая, а вот берите хорошие, большие листья платана, на них высыпается чашка, вах, вот это пилав!..

— Почтеннейший, и это ты называешь пилавом? Где зира, где гранат, и почему мясо с тыквой лежат отдельно на этом пустом рисе?..

— Вах, что говоришь, слушай себя, что говоришь, ты враг Всевышнего, в этот рис я положил пыльцу с сотни цветков лучшего хорасанского шафрана!

— Ты сам враг Всевышнего, чтоб мне не сесть на лошадь, за такой пилав у нас в Мерве тебя бы погнали с базара тумаками, палками бы погнали, что ты продаешь?!

— Да у вас в Мерве пилав не умеют готовить — все пихаете подряд!..

— У нас в Мерве не умеют готовить пилав?!..

— Куркуму сыплете!!!.. Ты попробуй, попробуй, чем отличается благородный шафран, царь специй, от куркума, тьфу, на, враг Всевышнего, на, сын гордости и ифрита, попробуй эту большую чашку даром, и не говори никому на этом базаре, что Халид Бу Али не умеет готовить пилав!

Наголо бритый — только чубчик на голове топорщился — плосколицый степняк махнул нагайкой — убедил, мол. И соскочил со своего низкорослого конька. Утерев с лица пот, принял лист с горкой риса и чечевицы и принялся кидать его пригоршнями в рот. Перепоясанный грязным изаром базарного повара Халид размахивал руками и кричал:

— А? Что? Вкусно? А что я говорил? О, сын греха, ты еще не пробовал свадебный пилав Халида! У тебя есть дочь? Позови меня, я приготовлю ей на свадьбу такой пилав, что в вашем Мерве его будут вспоминать до следующего Рамазза!

Джунгар посмеивался в усы и отправлял в рот щепотку за щепоткой. А потом вытер жирные губы и захохотал в голос:

— Ну, давай мне еще, плачу шесть даник, и никому не говори, что Ахмед Алтан-батур, хорчин Галдан-Цэрэна, ел пилав на базаре даром и в одолжение!..

Мальчишки-попрошайки, подныривая под брюхо лошади, дергали за стремена, степняк смеялся, подкидывал им мяса, побирушки начинали крикливую свалку среди ошметков и тростниковых стеблей — не хуже воробьев, долбивших клювиками по крышкам чашек с пловом. На катающихся и вопящих мальчишек наступали люди, толпа гомонила, толкалась, тыкала пальцами, торговалась, бритый затылок жующего джунгара блестел, Халид зазывно орал и размахивал ладонями, направо от него замотанная в черную абайю тетка торговала дровами, сучковатые тощие вязанки уходили одна за одной, рядом с ней на обрывке ковра сучил ножками младенец и тоже орал…

— Сейид?..

От неожиданности Тарег поперхнулся абрикосом — вот это да, его застали врасплох, хорош гроссмейстер, нечего сказать…

Молодой парень со смуглой кожей ашшарита и узкими глазами степняка весело скалил ровные белые зубы. Одет он был также на ашшаритский манер — черно-белая куфия с черным же икалем, белая длинная рубаха до колен и прекрасный бурый бишт из дорогой тонкой шерсти. На ногах туфли, а не сандалии слуги.

А самое интересное, парень, разглядевший его сквозь покрывало, держал Гюлькара за повод. Крепко так, уверенно. И, запрокинув лицо, доброжелательно улыбался. Во все тридцать два зуба.

Слизнув подтекающий сок, Тарег снова откусил от абрикоса. Вынув из завернутого подола фараджии еще один, жестом предложил остроглазому незнакомцу — будете, почтеннейший?..

Тот заулыбался еще сильнее, кивнул и поймал абрикос. Глядя Тарегу в глаза, надкусил и — все также не отводя взгляда — прожевал кусок. Затем вынул и бросил наземь косточку.

— Благодарю, сейид. Хороший абрикос, я не знал, что уже торгуют такими.

— Надо знать, где брать, — усмехнулся нерегиль. — Лучший рынок в пригороде — в медину привозят только самое дорогое, и только те, у кого есть чем заплатить пошлину. А среди дуканов торгуют лучше и дешевле.

— Хорошо, что я не смотритель рынка, — притворно нахмурившись, погрозился пальцем бесстрашный полуашшарит. — За торговлю не обложенным пошлиной товаром налагают взыскание и на торговца, и на покупателя, сейид…

И, посмотрев на чуть выдвинутый из ножен меч — Тарег держал большой палец на оковке гарды, готовясь выщелкнуть клинок сильнее, — добродушно заметил:

— Вы зря беспокоитесь, сейид. Насчет меня, я хотел сказать…

Глаза его враз потемнели, словно стягивая с лица улыбку:

— А так бы я на вашем месте сильно побеспокоился…

Тарег снял руку с меча и полез за следующим абрикосом.

Не дождавшись ни поднятых в удивлении бровей, ни вопроса, юноша продолжил — не отпуская, кстати, повода, совершенно не беспокоящегося Гюлькара. Что за пропасть, жеребец даже конюхов покусывал, не то что незнакомцев…

— А кого, если это, конечно, не тайна, видела та торговка в квартале аль-Зайдийа?

— Да кого-то, похожего на шпиона вроде вас, почтеннейший, — сплюнув косточку, любезно ответил Тарег.

— Конь слишком хорош, — усмехнулся юноша. — К тому же, здешние повесы в этот час дня предпочитают мулов — голова гудит после попойки. И меч ваш, сейид, блестит, прямо-таки ослепляя. Даже второе зрение слепнет, сейид, — до того блестит.

Глаза его, кстати, так и не повеселели.

— У вас в роду были сумеречники? — осведомился Тарег. — Я не знал, что в барид набирают потомков маджус.

— Я не из людей барида, — снова заулыбался полуашшарит. — К тому же, я чистокровный человек.

Тарег наконец-то поднял брови в удивлении.

— Шаманы, несколько поколений. Да и прадед мой был непрост… А уж прапрадедушка — ох… — юноша только рукавом махнул, показывая в улыбке безупречные зубы.

— Вы… скорее… тюрок?

— Скорее джунгар.

— Ах вот как…

И Тарег предложил собеседнику еще один абрикос. Тот не отказался.

— Так о чем мне нужно побеспокоиться?

Юноша помахал рукой — повод, кстати, при этом отпустил — прося подождать, пока прожует. Дожевав, сказал:

— В Харате вас очень хорошо помнят, сейид. Все местные жители — а также те, кто переехал сюда из Нисы.

— А что, там осталось кому переезжать? — искренне удивился нерегиль.

— Несколько сотен человек набралось — по арыкам прятались, говорят, по сточным канавам, опять же по подвалам, — покивал его собеседник. — Кстати, соседний с аль-Зайдийа квартал — их. Так и называется, аль-Нисайр.

— А что, город не стали отстраивать заново? — вежливо поинтересовался Тарег.

— Отстроили, но не на прежнем месте, — также вежливо ответил молодой человек. — И надо сказать, сейид, жители Харата не особо признательны вам за то, что пришлось собирать деньги на новый михраб в Пятничной масджид и на новые списки Книги для учеников медресе. Следует добавить, что это — не самая главная и важная причина, по которой местные жители на вас… эээ… сердиты.

— Я так понимаю, что если бы я поступил с ними, как с жителями Нисы, они были бы мне больше благодарны, — прищурился нерегиль.

Молодой человек вздохнул:

— Градоначальник, начальник гарнизона, кади и сборщик податей, а также большинство гвардейцев, охранявших цитадель Харата во время мятежа аль-Валида, происходили из местных уважаемых — и крайне многочисленных, сейид, — семейств.

— Вот как… — отозвался Тарег, изображая преувеличенное внимание.

А юноша вдруг обернулся и показал куда-то в сторону — туда, где под пыльными навесами галдели торговцы фруктами:

— Гору пустых корзин видите, сейид?..

Пустых корзин в той стороне наблюдалось предостаточно — время было послеобеденное, многие отторговались. Феллахи сворачивали циновки и заводили осликов в оглобли тележек. Определенно большая куча пустых корзин высилась рядом с лотком, над которым надрывался зеленщик.

— Ну?..

— Зеленщика?

— Даа-а…

— Человека с яблоками?

— В чалме с длинным хвостом?

— Нет, в одной шапочке. У кого куча яблок поменьше. И сидит он не за лотком, а на циновке.

— Вижу такого человека. И что?

— Его зовут Адхам ибн Ирар. У них в роду так принято называть старших сыновей: то Ирар, то Адхам. Старый род, между прочим, сейид, мединский, по материнской линии ансары, сподвижники…

— …я понял.

— Вы повесили его деда, сейид.

— Я помню.

— Он тоже.

Помолчав и посмотрев на сидевшего и перебиравшего яблоки человека в грубой аба, Тарег извлек еще один абрикос — для собеседника:

— Я признателен вам за сведения, но полагаю, что на этом базаре каждый второй на меня за что-то обижен. Или даже каждый первый. Что же, мне не выезжать в город?

Презрительно фыркнув, он подобрал поводья. Однако Гюлькар сосредоточенно жевал половинку абрикоса, предложенную потомком джунгарских шаманов, и решил не отвлекаться на движения хозяина.

— Дело даже не в том, что вы повесили его деда, сейид, — продолжил, как ни в чем не бывало, молодой человек. — Дело, скорее, в том, что вы запретили хоронить тела казненных…

— Это ваши законы!

— Конечно, сейид, простите, я не хотел показаться грубым. Но, так или иначе, род ибн Ираров заплатил тысячи и тысячи динаров за возможность достойно похоронить отца семейства. И, люди говорят, разорился, собирая эти деньги. К тому же у них конфисковали поместья, земли, сыновей взяли в тюрьму и пытали, пока они не отписали все имущество новому градоначальнику…

— Я знаю, как у вас все происходит при смене власти!

— Да-да, сейид, я понимаю… так вот, теперь ибн Ирар сидит на циновке и продает яблоки. Говорят, торговля идет не так уж бойко. У него две незамужние дочери, а их никто не сватает. Все боятся родниться с опальным семейством. Печально, не правда ли?

— И? — Тарег собрал поводья в горсть и вздернул недовольно всхрапнувшему Гюлькару морду.

— Шуу, шууу… — полуджунгар-полуашшарит ласково похлопал коня по шее и снова поймал повод.

А потом взглянул нерегилю прямо в глаза:

— Ибн Раббьяхи — это родичи начальника гвардейской стражи — переехали в поместье, им пришлось продать то, что уцелело из имущества. Ибн Халликаны — это…

— …сборщик податей. Я…

— …я тоже понял, что вы помните, сейид. А вот они живут, как жили, над каналом Нашраван. И ибн Умары, которые…

— … кади…

— …да, они живут в том же квартале. До сих пор. Как вы думаете, сейид, у них хватит денег скинуться и нанять кого-нибудь с… мнэ… острым зрением?

— Что ж, тогда желающим убить Тарега Полдореа придется постоять в очереди, — нерегиль дернул плечом. — Меня это не интересует.

Он поддал Гюлькару стременами и натянул правый повод, разворачивая сиглави. Конь недовольно храпнул и закивал мордой, пытаясь поддать задом.

— В вас всадят нож.

— Меня нельзя убить, — прорычал Тарег, борясь с храпящей скотиной.

— Тем хуже, — прищурился полуджунгар, складывая руки на груди. — Потому что если горло перерезать обычному человеку, он умирает. А вы будете мучиться, сейид. Как в прошлый раз.

Разъяренный Тарег дал шенкелей, Гюлькар долбанул копытом по ящику, на котором лежали амулеты-пятерни. Медные ладошки посыпались, кругом заорали. Покрывало спало. Потомок шаманов расплылся в улыбке.

— Какой шайтан послал вас, почтеннейший?!.. — рявкнул Тарег и увидел десятки повернутых к нему ошалелых лиц.

Толпа завопила с новой силой. Люди, увидев, кто сидит на хорошем сиглави посреди базара, испуганно ахали, хватали на руки детей, толкались, оборачивались и показывали пальцами. Где-то заверещала женщина. Беспокоящийся Гюлькар ржанул — и поддал задними копытами. За спиной взметнулась стена воя, спереди началась давка

— Чтоб вам провалиться! — заорал Тарег. — Хватит с меня ваших рассказов! Ну-ка, выкладывайте, кто ваш отец, о котором вы все время думаете!

Вокруг вопили: «аль-Кариа, вон он, воистину это аль-Кариа, спасайтесь, правоверные!», кто-то пер от него, кто-то к нему, продавец пилава стоял с раззявленным ртом, мальчишки-попрошайки восторженно завывали.

— Мой батюшка, Джарир ибн Тулун…

Возбужденный воплями Гюлькар попытался встать в свечку:

— Короче!..

— … Тулун приходился сыном…

Пихаясь как самый умный, кто-то все-таки опрокинул чашки с пилавом — и мир взорвался.

Тарег рявкнул:

— Еще короче!..

— …сыном Архаю! Сыну Арагана! Сыну Эсена!

— Тьфу на вас, почтеннейший! Вы бы сразу сказали, чей вы правнук!.. Садитесь сзади!

— Батюшка ждет вас в поместье! Сказал, привези Повелителя, в ноги упади, но привези!..

— Тьфу на вас снова! Меня еще ни разу не приглашали на ужин, угрожая убийством! Дорогу! Дорогу, вонючие обезьяны, я не знаю, что с вами сделаю! Дорогу!..

Из арки за спиной вопящего зеленщика открывался прекрасный обзор.

Вот раскиданный сельдерей и стебли лука, которые пытается собрать верещащий продавец. Вот разъехавшаяся куча корзин и мелькающие над головами корзины, которыми правоверные уже начали мутузить друг друга.

А вот напряженная спина Адхама ибн Ирара, позабывшего про свои фрукты. Потомок некогда славного рода стоял, намертво вцепившись в рукоять ханджара. И смотрел на исчезающего в толчее базара нерегиля.

Впрочем, смотреть было уже особо не на что: всадник в белой фараджийе и вцепившийся ему в плечи паренек уже скрылись за покосившимся навесом из яркой лоскутной ткани.

На месте, где неожиданно, словно из ниоткуда, возник нерегиль, среди расколоченных черепков и рассыпавшегося риса кипела обычная базарная драка. Бритый степняк в грязном халате прыгал одной ногой в стремени, его стаскивали за пояс двое детин с такими же бритыми башками, детин охаживали кулаками невольники продавца пилава, а сам Халид Бу Али держал лошадь под уздцы и, надсадно вопя, призывал Всевышнего в свидетели разбойничьего нападения на гостя.

Адхам ибн Ирар отпустил, наконец, рукоять фамильного кинжала и рухнул на циновку, в отчаянии закрыв лицо руками.

За происходящим внимательно наблюдали двое пожилых людей, попивавших чай в тени арки за спиной зеленщика.

В одном из них без труда опознавался евнух — это был пухлый брыластый человечек с тяжелыми подглазьями и безволосым дряблым подбородком.

— Похоже, вас опередили, почтеннейший, — отхлебнув чаю из тонкостенного стаканчика, злорадно сказал он своему собеседнику. — Вашим молодцам придется обождать другого удобного случая…

И, не скрывая злобного торжества, поправил дорогую чалму голубого шелка.

Его собеседник кисло скривился и, оторвавшись от созерцания дерущейся толпы, неодобрительно оглядел пышный наряд евнуха: парчовый халат, многослойный кушак, сверкающие драгоценными камнями — по новой столичной моде — туфли.

Сам-то он был одет куда скромнее: скромный тюрбан золотистого цвета, и такого же цвета — цвета иноверцев — джубба. Туфли ему, согласно последним указам халифа, носить возбранялось. Поэтому личному лекарю матери аль-Мамуна — а это, конечно же, был он — несмотря на размеры состояния, приходилось надевать презренные сандалии.

Однако неодобрение Садуна ибн Айяша вызывалось отнюдь не ревностью и не обидой на запреты. У себя дома сабеец надевал такие туфли и снимал туфли с таких рабынь, — кстати, верующих ашшариток, — что главному евнуху Бишру оставалось бы только завидовать и выщипывать скудные волосенки, росшие заместо бороды. Так вот, неодобрение лекаря вызывалось совсем другими причинами.

Крикливая роскошь, с которой одевался главный евнух, могла привлечь нежелательное внимание. А господина Бишра позвали в этот домик на Малом базаре Харата по такому делу, что нежелательное внимание стоило бы не привлекать совсем.

Но не зря говорят: мужчина, лишенный естественных удовольствий, будет искать им замены в собирании предметов и устраивании пакостей. Вот и почтеннейший Бишр развлекался как умел — его страсть к редким камням вошла в поговорку. Про пакости тоже многое рассказывали.

А кроме того, случившееся на базаре не добавляло лекарю хорошего настроения. Проклятый юнец оставил их с носом, и столь тщательно подготовленный план действий можно было забыть как небывший.

Но к делу:

— Джамиль, позови Бехзада, — приказал Садун одному из айяров, сидевших на корточках у двери лавки.

Тот сплюнул комочек гашиша и скользнул в обвисшие старые двери.

А евнух, тем временем, допил чай, наморщил желтоватое личико и проскрипел:

— Кто этот достойнейший молодой человек, столь не вовремя встретивший нашего… эээ… гостя?

— Это Элбег, сын Джарира ибн Тулуна Хумаравайха, — сухо отозвался Садун ибн Айяш.

— Элбег?.. — наморщился смотритель халифского харима.

— Когда он приходит в масджид, он называется Абдаллахом. Или Убайдаллахом. Или еще как-нибудь… правильно… — тонко и злобно усмехнулся лекарь.

Евнух залился высоким козлячьим смехом:

— Ха-ха-ха… правильно… ха-ха-хххааа… А вам лучше не попадаться на язык, почтеннейший!.. ха-ха-ха!..

Садун ибн Айяш, однако, не выказывал никакой веселости. Дождавшись, пока его собеседник отсмеется, он тихо проговорил, задумчиво поглаживая бороду:

— Если эту… тварь… перехватили, значит, люди ибн Тулуна давно за ней следят. Возможно, судьба не отвернулась от нас, а напротив, помогла не совершить опрометчивый шаг…

— Опрометчивый?.. — усмехнулся евнух. — Вы называете убийство среди бела дня «опрометчивым шагом»?

— Это… существо… — рот Садуна брезгливо скривился, — нельзя убить простым оружием. Возможно, его нельзя убить даже особым оружием.

— Неважно, — обрюзглое личико капризно сморщилось. — И мне также совершенно неважно, зачем Госпожа приказала мне прибыть сюда и сидеть с вами на грязном базаре, глядя на то, как ваши наемные убийцы…

Голос досточтимого Бишра сорвался в шипение. А лекарь, напротив, просиял и улыбнулся:

— А я готов объяснить, почтеннейший! Госпожа, также как и я, не верит клятвам ашшаритов, которые вы даете нам, неверным.

Евнух сморщился, как снятая лимонная кожура.

— Ну-ну, почтеннейший, мы же с вами не дети… «Клятва, принесенная кафиру, ни к чему не обязывает, и жизнь того, кому поклялись, не запретна для вас» — мой любимый хадис вашего пророка, — продолжал ласково улыбаться Садун.

Евнух, все так же скривившись, молчал. Только холеные пальцы продолжали перебирать подвески огромной пряжки, скреплявшей пояс. А лекарь потянулся к чайнику и подлил в свой стаканчик:

— Лучшая печать на договоре — кровь. А еще лучше — свидетельство, над этой кровью произнесенное. Заметьте, вам бы почти не пришлось лгать под присягой: Адхам ибн Ирар был бы благодарен, если бы в суде вы назвали его убийцей. Над ним насмехается весь город: казнивший его деда нерегиль уже месяц как в Харате, а Адхам даже пальцем не пошевелил, чтобы отомстить. Объявив ибн Ирара зачинщиком нападения, вы бы оказали бедняге услугу!

И Садун, хлопнув себя по колену, от души расхохотался, расплескивая только что налитый чай. Базарный шум и крики драки — кстати, стража уже присоединилась к побоищу и растаскивала дерущихся, орудуя палками — отгораживали от толпы не хуже самых плотных дверей. Евнух молчал, отвернувшись.

Лекарь, прищурившись, вздохнул и оценивающе посмотрел на темные подглазья почтеннейшего Бишра — печень. Скопцу не хватит времени насладиться камнями, что прислала ему в подарок госпожа Мараджил. И на должности смотрителя харима нового халифа ему не бывать — печень отравит устаду Бишру жизнь гораздо скорее, чем осуществятся замыслы Госпожи. Но пока старый кастрат мог оказаться очень полезен…

Размышления Садуна прервал молодой зычный голос:

— Звали, дядюшка? Пора?..

Сабеец мгновенно обернулся к молодому красавцу с пышными, черными, по парсидской моде подкрученными усами. И, оценив то, как тот поправляет завязку штанов, зашипел:

— Пусть тебя заберут дивы, Бехзад!.. Что ты орешь? И что ты делал со своими шальварами, о сын греха! Я прибью эту шлюху! Она должна оставаться девственницей! Где Джамиль?!..

Бехзад и айяры за его спиной согласно заржали:

— А она девственница, дядюшка! Га-га-га! Мы там — ни-ни!.. Га-га-га!

— Где Джамиль?! — свирепо рявкнул Садун.

— Она умоляла закончить с ней! — держался за живот Бехзад. — Она ж такая горячая, сучка, ей все мало! Можете быть уверены, почтеннейший, — сквозь смех, молодой парс обратился к жующему тонкие губы евнуху, — мы ее обучаем только хорошему — как доставить удовольствие нашему повелителю наилучшим способом!

И перегнулся от хохота пополам. Айяры вытирали слезы рукавами.

— Молчать!.. — зашипел Садун, зеленея.

Смех оборвался.

— О ком речь? — тихо переспросил Бишр.

— Госпожа в своей мудрости предусмотрела несколько путей к цели, — мягко улыбнулся Садун. — Раз самый прямой и надежный оказался для нас закрытым, мы прибегнем к другому мудрому совету блистательной ханум…

Айяры, тем временем, негромко рассказывали Бехзаду о случившемся — мол, нерегиля перехватили, и все отменяется. Красавчик подкрутил ус:

— Эх, жаль… Я б его… — и свирепо прищурился, кладя ладонь на рукоять джамбии.

— Замолчи, дурень, — мрачно оборвал его Садун. — Лучше благодари богов, что Джариров сынишка нас опередил: еще неизвестно, кто бы кого первым поддел — ты его, или он тебя.

— Я, дядюшка, в сказки больше не верю! — радостно заржал красавчик, и айяры его громогласно поддержали.

Лекарь лишь отмахнулся. И приказал:

— Отдай кольцо, племянничек. Сегодня оно тебе не понадобится.

Несколько смутившись, молодой парс посерьезнел лицом. Но все-таки сделал то, о чем просил лекарь: снял с большого пальца здоровенный, безобразный на вид перстень — толстый, железный, с плоским дорожным камнем в грубой оправе. Внимательный глаз разглядел бы гравировку: воин в длинной кольчуге с обнаженным мечом в руке. Человек осведомленный сразу бы понял, что камень и оправа весят одинаково — с точностью до кирата. Таковы были требования книги «Гийят аль-Хикам» к изготовлению талисмана, придающего сражающемуся мужество, отвагу, а также дарующему его оружию удачу.

Вернув кольцо, молодой человек как-то сник, отошел к рассевшимся у стены айярам и принялся жевать гашиш.

Старый сабеец удовлетворенно кивнул. И, поднимаясь, жестом поманил евнуха: прошу, мол, за мной в комнаты. Драка уже сошла на нет: среди рассыпавшихся риса, фруктов и черепков копошились маленькие оборвыши, торопливо выбирая из мусора остатки пищи, их пихали под зад подметальщики — ругаясь, они пытались сгрести в кучи потерянные туфли, носовые платки и обрывки одежды.

Окинув взглядом пустеющий базар, Садун ибн Айяш повернулся и вошел в лавку: в Харате эти щербатые двери с облупившейся краской хорошо знали покупатели иноземных духов, притираний, мазей, а также евнухи и сводни. Приказчика Фаруха в городе за глаза звали «Оживляющим мертвых» — ибо он вернул молодость несчетному количеству поникших зеббов. А также помог многим юношам приворожить понравившихся девушек, а сердца многих молодых людей обратить к ждущим их любви женщинам.

Шаркая туфлями, евнух прошел за ним через переднюю. Вместо дворика Бишр увидел еще одну комнату, без окон, сплошь заставленную ящиками и сундуками. Свет в нее едва попадал из соседнего помещения. В полу черным кругом зияла дыра. Опасливо подойдя, евнух увидел, что в дыру уводят ступени спиральной лестницы. Внизу, похоже, горела лампа или свеча — ступени можно было различить, не напрягая глаз.

Спускаясь по скрипучей рассохшейся лестнице, смотритель харима различил привычные уху звуки — тяжелое дыхание и постанывания совокупляющихся мужчины и женщины.

Парочка умостилась в углу: оба лицом к нему, мужчина сидел прямо на полу, женщина, расставив полусогнутые, бесстыдно голые ноги, извивалась у него на коленях, запрокидывала голову и разевала широкий полногубый рот. Запустив руку под платье, айяр мял ей груди. Оба ахали и скреблись туфлями по неровному каменному полу.

Скептически поджав губы, главный евнух оценивающе осмотрел насаженную на крепкий рог айяра женщину. Точнее, совсем молоденькую девчонку. Ей было не больше тринадцати — судя по тому, что груди еще не оформились: загребающей в горсть жадной ладони айяра нечего было прихватить. Ноги и бедра тоже не набрали нужной округлости и жирка.

— Хм, — наконец, произнес он, отрывая взгляд от ладони, которой женщина то и дело натягивала платье у себя между ног.

И, обернувшись к Садуну, продолжил:

— Худовата… Ни груди, ни бедер…

Лекарь растянул губы в улыбке:

— Так ее и зовут Кабиха.

— Мда, действительно уродина.

— Зато похожа на мальчика, не правда ли, почтеннейший?

Пожав плечами, евнух кивнул огромной чалмой:

— Похожа, это правда. Ну и что?

— Матушка халифа, ясноликая Умм Мухаммад, приказала купить для харима своего сына невольниц, походящих более на юношей, нежели на девушек, не правда ли? — разворачиваясь обратно, пояснил харранец.

— Но у меня их уже дюжина, этих гуламийат, — капризно протянул евнух. — Зачем мне еще одна худосочная коза, да еще с таким именем?

— Затем, — добродушно пояснил Садун, — чтобы вы, почтеннейший, получили ту же должность при дворе… нового халифа. Ну и, конечно, рубины из Ханатты. Редкого зеленого оттенка. Буквально на прошлой неделе пришли с караваном — я попросил купца придержать. Ну так как?

Бишр наморщился.

Айяр вдруг вцепился девчонке в бедра и, несмотря на ее жалобные стоны, выпростался. Оказалось, он просто решил сменить позу: поставил Кабиху на четвереньки лицом к стене, пристроился сзади и принялся быстро дергать задом. Девчонка заахала, заохала и уперлась ладонями в камень. Руки то и дело съезжали, Кабиха вскрикивала, айяр сопел и долбился все быстрее и быстрее.

— И все же, зачем вам эта коза? Что вы собираетесь ей поручить? — пожевал евнух губами.

— А вам лучше этого не знать, — усмехнулся Садун.

Господин Бишр стрельнул глазками:

— Не доверяете, почтеннейший?

— Если на нас донесут, вас, наставник Бишр, возьмут на пытки. А я хочу быть уверенным в вашем молчании, — безмятежно ответил сабеец.

Евнух скривился — но кивнул.

Садун тихо сказал:

— Рубины ваши, почтеннейший. Должность тоже.

Уже поднимаясь по лестнице, они услышали, как мужчина задышал, как пес, часто-часто, — и следом охнул и облегченно застонал, словно ему из раны вынули оружие.

Солнце уже садилось, когда Фархад вернулся в лавку, — и сразу шмыгнул в заднюю комнату, где хранились лекарские инструменты, ступки для растирания трав и пучки растений.

Евнух отвез Кабиху во дворец — за это ему приплатили отдельно. По закону-то невольницу должны были отвести в дом к уважаемой женщине и там осмотреть, удостоверившись в чистоте девушки либо взломанности печати. Если девушка утратила чистоту, ее положено было оставить в доме уважаемой ашшаритки на месяц — до наступления месячных. Однако господин Садун выписал евнуху документ, удостоверяющий, что он, лекарь такой-то, осмотрел невольницу по имени Кабиха и свидельствует ее девственность и непорочность.

Фархад поглядел на себя в таз с водой и хихикнул: ему впервые в жизни пришлось переодеться женщиной. Отжав тряпицу, юноша поднес ее к лицу — смыть краску. И улыбнулся непривычному отражению.

Волосы взбили в высокую прическу, лицо набелили, веки подвели и насурьмили. Ну и губы накрасили. Поверх новых, шелковых, узких шальвар надели платье-камис, а сверху еще одно, златотканое. Пихнули за ворот две маленькие подушки — чтобы на грудь было похоже. Увешали ожерельями и браслетами. И выдали яркий, зеленый с золотом хиджаб невольницы. Замотавшись в него, Фархад гляделся рядом с Кабихой как родная сестра.

Ни заросший черной шерстью купец Мехмед-оглы, ни бритый хозяин притона, ни утонченный господин Мубарек не прибегали к подобным ухищрениям — на разве что господин Мубарек любил, чтобы Фархад помадил губы и подводил веки. Впрочем, это понятно: им нужен был мальчик, а не девочка.

Во дворец Фархад ехал в одних носилках с наставником Бишром и по пути натерпелся: наглая сучка, бесстыдно хихикая, запускала юноше руку между ног и пыталась залучить его ладонь между ног себе — тебе жалко, красавчик? Кто ж мне вставит в этом дворце, ну давай же, давай, пощекочи меня! А евнух одобрительно на все это поглядывал, подзадоривал Кабиху и придвигался, масляно улыбался и гладил юноше щеки с цоканьем и бормотанием «какой анемон, вах, какой анемон…».

Поэтому когда наступил самый ответственный момент, и носилки принялась осматривать стража аль-касра, Фархад не только не испугался, но испытал самое настоящее облегчение: ну наконец-то приехали.

— Это кто? — прогудел огромный тюрок в высоком шлеме.

— Я невольница посредника, прибыла получить деньги за новую рабыню, — низким, с хрипотцой голосом ответил Фархад.

Тюрок огладил взглядом «груди», туго обтянутые хиджабом, и осклабился:

— Пойдешь обратно, красавица, скажи, где тебя искать в городе!..

Фархад затрепетал ресницами, скромно опустил глаза и прикрыл пухлые от подводки губы краем платка. Тюрок с сожалением вздохнул, поддернул мошонку и махнул — проходите, мол.

Устад Бишр, все так же вздыхая, тут же отправил Кабиху в баню, а Фархада долго водил по комнатам харима, показывая, где тут то, где тут се, а вот сад, а вот дворик евнухов, а не желает ли прекрасная Жасмин чаю… Нет, не желает? Какая жалость… И все клал ему руку на талию. Тебе-то куда, кастрат, устало думал Фархад, трепеща ресницами и покорно улыбаясь.

Кабиху он из бани дождался. С улыбкой попросил всех выйти из комнаты, крепко закрыл двери. А потом повалил девку лицом вниз на ковры, скрутил руки платком, другой платок засунул в мерзкую пасть, взял мухобойку и отлупил Кабиху по тощему заду. Девка билась, мычала от боли. Ничего-ничего, сучка, будешь знать, как на меня залупаться. Потом он побил ее кулаком и ногой — умело, чтобы следов не оставалось, как в притоне учили. Там приходилось часто драться за клиентов — а синяки и шрамы нельзя оставлять, наказывали за порчу внешности и удешевление товара.

Напоследок дал пару оплеух — не сильно, чтоб только из носа потекло, вынул кляп, взял за тоненькое, как у цыпленка горло, и сказал — глаза в глаза:

— Слушай меня внимательно, о дочь греха. Ляпнешь чего — язык вырежу и в фардж углей напихаю.

Подведенные глаза Кабихи текли краской и слезами. Фархад сжал пальцы, девка захрипела.

— Слушаться меня беспрекословно. Мигни, если понимаешь.

Она вывалила язык, но мигнула. Фархад ослабил хватку.

— Без разрешения ничего не делать. Делать только то, что говорят. Я приду, не один раз. Распоряжения отдаю только я. Вопросов не задавать. Подчиняться мгновенно, даже если я велю засунуть голову в пруд и так держать.

Кабиха жалобно задышала, хватая воздух размазанным ртом.

— Не вздумай брыкнуть, сучка. Мы до тебя доберемся везде. Будешь вести себя хорошо — останешься жить.

И разжал пальцы.

Потом развязал девку, обтер ей кривое от боли лицо, пнул на прощанье под зад и вышел вон.

Из дворца он выбрался в носилках устада Бишра: за это, правда, пришлось расплатиться. Глубоким, страстным поцелуем старого кастрата. Но лучше целоваться с евнухом, чем попасться в руки тюрку-стражнику — тот мог затащить в караулку и, лапая понравившуюся рабыню, нащупать между ног Фархада кое-что, женщине не подходящее.

Улыбнувшись воспоминаниям, Фархад принялся смывать с лица краску.

Шаги за спиной он услышал вовремя. И вскочил вовремя — потому что сидел над тазом, а в руке у Бехзада была веревочка, как раз на шею сидящему накинуть.

За племянником господина Садуна стояло еще двое айяров — Джамиль и красавчик Нагиз. Все трое нагло улыбались.

— Что ты так дергаешься? — осклабился Бехзад. — Не подумай ничего плохого, я душить тебя не собирался!

И подмигнул товарищам.

— Зачем же тебе веревка? — глупо спросил Фархад.

— Ну так, разве что самую малость придавить. Чтобы ты бутончик расслабил, — хохотнул Нагиз.

И шагнул поближе. Фархад вжался в стену, звеня все еще неснятыми ножными браслетами. Айяры, хихикая, окидывали его масляными глазками:

— А так ты еще красивше, Фархадка…

В длинном платье и завязанном на все шнурки хиджабе несподручно отбиваться ногами — поэтому они его сумели схватить, в шесть рук оттащить к длинному столу, на котором растирали травы, и завалить вниз лицом на скобленые доски. Двое удерживали ноги широко расставленными, Бехзад, сопя, одной рукой выворачивал на спину покрывало, верхнее платье, нижнее платье — а другой крепко прижимал спину к столешнице. Фархад бестолково колотил кулаками и тяжело дышал — кричать было почему-то стыдно. Когда рука айяра рванула вниз шальвары, заголяя ягодицы, Фархад понял, что сейчас ему вдуют, как лодочники в Самарре не умеют, — неделю сидеть не сможет. И простонал:

— Зачем же так грубо?

Тискавшая зад потная пятерня замерла.

— Чего?

— Я разве сказал, что не хочу, о Бехзад? — мурлыкнул Фархад. — Зачем ты со мной, как со строптивой рабыней?

И изогнул спину, потеревшись ягодицами о напряженный член айяра, вздымавший шальвары на целый локоть. Бехзад ахнул и убрал пятерню, давившую на плечи.

Айяры засмеялись и отпустили ноги.

— Я многое умею, — протянул Фархад, поднимаясь и разворачиваясь к троице жаждущих плотских утех мужланов. — У меня были очень требовательные клиенты…

И провел языком по накрашенным губам.

— Чур, я все равно первый! — выдохнул Бехзад и потащил его в угол — там лежал обрывок ковра, на котором Фархад обычно засыпал, припозднившись с растиранием зелий.

Юноша пятился, перебирая по напряженному зеббу айяра пальцами. Бехзад, застонав от нетерпения, ударил его спиной о стену рядом с ковром и, тяжело дыша, принялся целоваться, то просовывая между зубов язык, то покусывая Фархаду губы. И терся бедрами о бедра, постанывая и сопя. Юноша изо всех сил изображал страсть — как учили в притоне: извивался, ахал и сосался в ответ.

И не забывал коситься в сторону товарищей Бехзада — они дрожащими пальцами пытались развязать шальвары, жалко путаясь в шнурках и шипя от собственной неловкости.

Ларец с инструментами стоял в двух шагах — на низеньком столике у стены.

— Позволь мне сбросить одежду, о нетерпеливый, — простонал Фархад, с влажным чмоканьем отлепив свои губы от Бехзадовых.

— Нет, — зарычал айяр, — нет! Снимай штаны, становись на четвереньки!

— Ммм… Так ты раздавишь меня о стену, о могучий, о страстный, любовь моя, как я смогу раздеться перед тобой?..

Айяр попятился, облизываясь.

Фархад с улыбкой стал сползать вниз по стене — в сторону, немного в сторону… Только бы они ничего не поняли, о Син, о звездный бог, помоги мне…

— Куда это ты? — взревел Бехзад, хватая его за плечо и вздергивая на ноги.

— Я хочу сначала подарить тебе поцелуй — там, куда еще не целовали губы юноши, — замурлыкал Фархад, дергая айяра за шнурки шальвар — и пятясь, пятясь…

Бехзад со страстным сопением настиг его у самого столика с ларцом, оттолкнул, привалился к стене и спустил штаны:

— Ну?!..

Фархад покорно опустился на колени и обнял айяра за бедра.

Тяжело дыша и мерно толкаясь, Бехзад заметил:

— Ты знаешь, что дядюшка отрезает своим доверенным невольникам языки? А, Фархадка?

Юноша поперхнулся. И поднял глаза. Айяр смотрел на него сверху вниз, улыбаясь:

— Пока у тебя есть язык, Фархадка, работай им… Работай без устали, фф-ффф…

И Бехзад запрокинул голову, закатив глаза.

Что происходило за спиной, юноша видеть, естественно, не мог. Левая рука привычно откинула крышку ларца, пальцы мгновенно нашли нужное. Длинный узкий ланцет, которым снимали кожу над сухожилиями.

Выплюнув огромный сине-багровый зебб, Фархад коротко размахнулся и всадил лезвие в бедро Бехзада. Тот взвыл, как волк.

Юноша выдрал лезвие, кровь забулькала, как из бурдюка.

Добить не успел — на него уже лезли те двое.

Нагиз подскочил первым — Фархад мгновенно полоснул его под подбородком. Кровь брызнула так, что юноша зажмурился и заплевался.

Джамиль заорал и бросился из комнаты вон. Нагиз осел на пол и рухнул вниз лицом — ноги несколько раз брыкнули, сбрасывая туфли.

Бехзад пытался зажать рану ладонью и утробно ревел.

— Мразь, — пробормотал Фархад.

Поднял с полу платок от своего женского платья, подошел к орущему ублюдку, опустился на колени и принялся накладывать на бедро тугой жгут.

— Дядюшка! Он меня чуть не убил! А Нагиза убил! — вдруг скривил губы и заскулил раненый.

Фархад медленно обернулся и увидел за собой господина. Старый сабеец глядел на племянника совершенно равнодушно:

— Почему твой зебб болтается снаружи, о незаконнорожденный? — наконец, холодно спросил Садун.

Закончив дело, Фархад медленно поднялся на ноги и опустил голову, ожидая приговора. За убийство свободного ашшариты распинали на мосту. Звездопоклонники забивали строптивого раба в колодки и оставляли подыхать на солнце. В принципе, особой разницы нет.

— Он раб, а поднял руку на свободного! — все так же плаксиво заголосил Бехзад. — Накажите его, дядюшка!

— Ты истинный сын своего отца, — ледяным голосом ответил Садун ибн Айяш. — Иногда я диву даюсь, как такая достойная и разумная женщина, как моя сестра, решилась выйти замуж за глупца, посрамляющего ишака глупостью.

Бехзад поперхнулся жалобами и непонимающе вытаращился.

— Это первая жизнь, отнятая тобой, о дитя? — мягко поинтересовался господин у Фархада.

— Да, хозяин, — прошептал юноша.

— Холодный расчет, безупречное исполнение, — одобрительно кивнул Садун. — Из тебя выйдет толк, мой мальчик.

Фархад поежился:

— А вы, господин, что же… Все… видели?

Сабеец лишь задумчиво похлопал его по плечу:

— Считай, сынок, что ты прошел важнейшее испытание в своей жизни.

И потом так же задумчиво добавил:

— И не страшись, мой мальчик. Я не отрежу тебе язык.

И снова похлопал по плечу. И еще добавил:

— Завтра начнешь учиться врачеванию по-настоящему. Возьми Фаруха, оттащите тело Нагиза на ледник. С утра сделаем вскрытие — по всем правилам. Почитай «Хавайнат», главу шестую — пригодится, когда будешь резать легкие.

С этими словами господин Садун кивнул каким-то своим мыслям и пошел из комнаты прочь.

Бехзад сидел с разинутым ртом и жалко дрожал.

Фархад фыркнул, поддернул штаны, ухватил труп за ноги и поволок к ледяному погребу. Помощь приказчика ему была совсем не нужна.

поместье ибн Тулуна Хумаравайха,

окрестности Харата,

несколько (но точно неизвестно, сколько)

дней спустя

…— Вот.

Хумаравайх с гордостью показал на песчаный круг, по которому гарцевала длинноногая белоснежная кобылка.

— На следующих скачках — клянусь Всевышним! — она придет первой. Я называю ее аш-Шабака, «сеть», ибо эта красавица всегда получала желаемое!..

Тарег одобрительно кивнул, смачивая губы в вине. Державший повод невольник натянул ремень, и лошадь рванулась, с негодованием вскидывая стройные ноги.

Джарир, как ни странно, прекрасно держался — его даже не пошатывало. Да что там, у него даже язык не заплетался. Они продолжали пробовать ширави — на Тарегов вкус вино было сладковатым, словно его не додержали, а ибн Тулун, заедавший багровую густую влагу гранатом вперемежку с виноградом, жаловался на кислинку.

— А ну, принесите таз с водой! — широким жестом обмахнув круг для выездки, леваду, ограду сада и лимонную рощу за оградой, заорал старый полководец.

И погладил округлое брюхо, туго обтянутое тонким хлопком. Хумаравайх все еще носил воинский длинный чуб на обритой голове и длинные же усы. В ухе блестела крупная золотая серьга, живот торчал, кривоватые короткие ноги — степняцкая кровь, степняцкая, и никакие ашшаритские матери, бабушки и прабабушки тут не помогли — крепко упирались в траву.

Таз установили перед бьющей стройной ножкой кобылкой.

— Пей, милая!

Ибн Тулун походил на влюбленного, простирающего руки к занавеске, за которой поет любимая.

Лошадка сморгнула огромным черным глазом, раздула широкие ноздри и опустила точеную голову к воде.

— Гордость моя… Счастье…

Хумаравайх смахнул рукавом слезу умиления: кобылица пригнула гибкую шею к тазу, не расставляя и не сгибая ноги, — идеальная стать для ашшаритской породы.

Тарег снова одобрительно покивал.

Смеркалось. С заросшего тростником, узенького и мелкого Джама тянуло сыростью. Урча, заливались лягушки. Вечерний ветер трепал темную листву в саду у них за спиной. Таз унесли. Слуги утаскивали упирающуюся кобылу с левады.

Старый воин кашлянул и сделал большой глоток из пиалы.

— Джарир, — Тарег перевернул свою чашку и выплеснул остатки вина в траву.

И перешел на джунгарский:

— Давай, не тяни коня за яйца, спрашивай, что хотел.

Хумаравайх не ответил. Но свое вино вылил тоже. И со вздохом сел в траву — по-степняцки, на корточки. Пожав плечами, Тарег опустился рядом, подвернув ноги на ашшаритский манер.

Сопя и дергая травку, как мальчишка, обдумывающий покражу лошади, ибн Тулун хмурился и мялся.

— Мне надоело ходить вокруг табуна, Джарир, — предостерег Тарег. — И надоело слушать, как ты мучаешься в своей голове. Она у тебя и так туго соображает, а хмель не добавляет остроты мысли, поверь мне.

— Я не знаю, как спросить, о повелитель, — шумно выдохнул, наконец, отставной полководец.

— Спроси меня, потом я спрошу тебя, и мы будем квиты, — пожал плечами Тарег.

— Да, — обрадовался Хумаравайх.

И снова замолчал.

Зазудели первые комары — в низине, в которой стояла усадьба, было сыро. На соседнем холме в темнеющем небе колыхались платаны. На крыши домишек выходили люди, встряхивали одеяла. В крохотном окошке альминара зажегся одинокий огонек.

Наконец, ибн Тулун грузно осел задом в траву.

— Я за дочку думаю, сейид.

Тарег молчал.

— Что делать мне? Вазир, подлюка, велел породниться с халифом. Думаю, чтобы джунгарские тумены, ежели что, на поддержку аль-Мамуну из степи не двинули. В заложницы хочет взять мою Юмагас — иной причины не вижу.

— Никуда вы из степи не пойдете, — лениво отмахнулся Тарег.

— Ну уж теперь-то да! — рассмеялся джунгар. — Но договор о женитьбе мы два года назад подписали — до того, как тебя разбудили, сейид. Теперь вот Фадл загривок грызет — выполняй, мол.

— Я думаю, породниться с тобой посоветовал лекарь, — усмехнулся Тарег.

— Как это? — искренне изумился джунгар.

— Не именно с тобой, просто с какой-нибудь неашшаритской семьей, — пояснил нерегиль. — Умейяды в последнее время слишком часто женились и выходили замуж за двоюродных. Кровь стала загнивать, Джарир. Они хотят ее разбавить новой и свежей.

— Чего-то мне от этого, сейид, не легче, — пробормотал Джарир.

Тарег промолчал.

— Я знал, сейид, что вы мне ничего не скажете, — вздохнул Хумаравайх.

— Ты не договорил, Джарир, — холодно ответил Тарег.

Джунгар вздрогнул и тихо сказал:

— Боюсь я за дочку, сейид. Смотрел я в уголья — и нехорошее видел.

— Про нее нехорошее? — так же тихо спросил нерегиль.

— Про аль-Амина, — неохотно выдавил джунгар. — Что-то за ним охотится. Такое плохое, что хуже не бывает. Ползет за ним, как привязанное, и наливается черной, черной злобищей.

— Это аждахак, — спокойно ответил Тарег. — Кто-то натравил на него южного дракона, о Джарир.

— Вот оно как, — пробормотал джунгар и принялся гонять во рту травинку.

Потом сплюнул и снова спросил:

— Так что же мне делать?

— Я не понял тебя, Джарир, — поднял брови нерегиль. — «Что мне делать?» — это не ко мне вопрос. Это ты сам должен себе сказать.

— А если я не могу? — ибн Тулун нехорошо прищурился.

— Ты же свободен, Джарир, — презрительно усмехнулся Тарег. — Ты — свободен. Что тебя здесь держит? И кто найдет тебя и твою семью в степи?

— Ты, мой повелитель, — тихо ответил ибн Тулун.

Нерегиль расхохотался:

— Ты слишком высоко себя ценишь, Джарир! Поверь, карматы будут занимать халифат еще слишком долго, чтобы войско отвлекалось на одного единственного тайши, который решил откочевать подальше к Хангаю!

Ибн Тулун помотал усатой, как у сома, головой, и хмыкнул.

— У меня две дочери замужем в столице, сейид. Сыновья — один в Балхе, при наместнике. Другой в Васите, каидом служит. Они плюнут мне под ноги, если я их в степь позову. У них семьи, сплошь ашшаритские. И жизнь — другая. Не моя уже. А если я… без них… Не хочу, чтобы их смерти или несчастья на мне были, сейид…

Тарег молча кивнул.

— Так вот я сижу и за дочку думаю, сейид. Что мне делать? — в третий раз спросил Хумаравайх и шумно засопел.

Нерегиль покосился на собеседника. Помолчал. И, наконец, ответил:

— А ты Юмагас не пробовал спросить? Что она-то думает по поводу замужества?

Степняк враз просиял лицом:

— А ведь вправду, сейид! Какой ты умный, умней шамана однако! — и азартно хлопнул себя по коленям.

И крикнул в сумерки:

— Эй, Толуй! Сходи в комнаты, позови Юмагас-ханум! Давай, давай, шевели задом, старый мерин!

— Да иду уж, иду, хан, чего глотку дерешь, — заворчали из сгущающейся темноты.

— Не бей ноги, Толуй! — насмешливо откликнулся голос девушки. — Я тут рядом гуляю!

— Паршивка, опять подслушивала, — пробормотал Джарир, хмурясь и одновременно улыбаясь.

— Вот она я, батюшка! — пропел нежный голос, и они обернулись.

На Юмагас переливалось синим атласом ханьское платье с золотыми драконами, в высокую, тоже ханьскую прическу с валиками вплетены были надушенные розы из шелковой материи. Девушка улыбнулась и поклонилась, сложив руки в замок перед грудью:

— Живи десять тысяч лет, Повелитель!

Тарег засмеялся и сказал:

— Ну, раз ты все слышала, Юмагас, так отвечай прямо и без уверток — не боишься за халифа идти?

Темные раскосые глаза на фарфоровом личике прищурились, и девушка решительно проговорила:

— Не хочу идти за толстого ашшарита, он меня на женской половине запрёт! Не хочу обычного мужа, батюшка!

— Эт я знаю, — поскреб в бритом затылке Джарир. — А за кого ж ты хочешь, дочка? За Повелителя, что ль? Так он тебя не возьмет, боюсь тя разочаровать!..

На этот раз рассмеялись все трое — правда, девушка закрывалась длинным, почти до земли свисающим ханьским рукавом.

— За халифа пойду! — вдруг серьезно сказала Юмагас, оборвав смех.

— Аждахак, — тихо напомнил Тарег. — А еще я чувствую, что против аль-Амина плетут заговор. Думаю, кто-то из приближенных его брата. Возможно, даже сам аль-Мамун.

— Рядом с тобой, Повелитель, мне нечего бояться… — как-то не очень решительно проговорила Юмагас.

Тарег помолчал.

А потом негромко сказал:

— Моя опала — не случайность. Кто-то восстанавливает аль-Амина против меня. Боюсь, вскоре этот кто-то добьется успеха. Халиф труслив и боится собственной тени. А меня он боится больше всего. Страх рождает гнев, и вскоре этот гнев на меня изольется.

— Что ты хочешь этим сказать, сейид? — нахмурился джунгар.

— Что меня очень скоро уберут от двора, Джарир. И я не смогу быть рядом с тобой, Юмагас.

Девушка сморгнула и опустила взгляд. А потом резко вскинула темные, ночные глаза и проговорила:

— Что ж, в таком случае, я и мои скромные способности будут единственной защитой халифа. Да и тебе, сейид, из дворца я помогу лучше, чем из юрты в степи. Я не оплошаю, Повелитель. Юмагас — дочь великих ханов и великих волшебников, не пристало ей показывать спину опасности!

— Дочка… — начал было Джарир.

Но девушка вскинула легкий синий рукав:

— Батюшка! Не ты ли учил меня: джунгары обращаются лишь в притворное бегство?

Старый полководец вздохнул и покачал головой.

— А если Юмагас победят в бою, в степи сложат песни о ее последнем бое, — твердо сказала дочь Джарира.

Отдала низкий поясной поклон, развернулась и пошла к усадьбе.

Глядя ей вслед, Тарег улыбнулся:

— Хорошая у тебя дочка, Джарир. Хотел бы я иметь такую.

Старый военачальник вдруг всхлипнул — и тут же вытер рукавом глаза:

— Приказывай, Повелитель!

— Да что тебе приказывать, Джарир. Ты и сам все знаешь.

— Эх, знаю, сейид…

— Ну, раз знаешь, Джарир, тогда сам и рассказывай. Что такого шесть лет назад ты увидел в карматской пустыне, что с тех пор, как хряк, засел на сытой должности и не ходил в военные походы?

Джунгар вздохнул.

А потом вытянулся и четко отлаял:

— Разрешите доложить, сейид?

— Разрешаю.

— В пустыне под Куфой тумен под моим командованием, имея двойное численное преимущество, атаковал силы противника, навязал ближний бой, но не сумел выполнить боевую задачу!

— Почему, Джарир?

— Во главе армии противника стояла демониха женского полу! На голове — золотая корона с рогами, в руке — копье, между ногами, чтоб они у ей отсохли — лев величиною с корову! Сама армия состояла из тварей, лишь внешним обликом напоминающих людей! Это все, что я имею сказать, сейид!

Тарег помолчал и, наконец, выдавил:

— Охренеть, Джарир. Ты еще кому-нибудь об этом рассказывал?

— Что ты, сейид! Они б меня на цепь в городской больнице посадили, как умалишенного!

— Понятно… — горько пробормотал нерегиль.

И вдруг зло выдохнул:

— Ашшариты двадцать лет мудохаются с карматами, и до сих пор не поняли, что им противостоит нечисть. Боги, как я устал от человеческой дури!..

Харат,

дворец наместника,

несколько дней спустя

…Иса ибн Махан невозмутимо отряхнул с рукава невидимую пылинку. Изразцовые цветы на стенах — колокольчик, трилистник, снова колокольчик, сердечко — рябили и расплывались. Голова побаливала, и извивы потолочной резьбы — прожилка за прожилкой, грозди и грозди желто-зеленых соцветий — садняще путались в его старых глазах.

Самийа продолжал орать как бешеный:

— Гребаные обезьяны! Тупые к тому же! Вам нужно сидеть на пальме, жрать финики и срать оттуда, а не притворяться, что вы двуногие и разумные! Я второй месяц пытаюсь вытрясти из твоего сраного барида, о ибн Махан, хоть что-нибудь путное, и получаю в ответ дерьмо, дерьмо и дерьмо!!!..

Бумажки полетели начальнику тайной стражи в лицо, запорхав над ковром. С ковра кивали единороги Авесты, и на каждой полосе трижды повторялся зигзаг, похожий на молнию. Тайный символ — аждахак. Дракон, дракон, хищный дракон. Но на ковре был дракон из сказки. А настоящий, живой дракон стоял над Исой ибн Маханом, и раздувал точеные ноздри.

Белые длинные пальцы нерегиля судорожно когтили рукоять меча. Ибн Махан покорно поклонился и принялся безропотно собирать бумажки. Рассказ о том, как этот враг Всевышнего за лишнее слово срубил голову Омару ибн Умейя, передавали с очень надежным иснадом.

Командующий плюнул ему на чалму и ушел по ковру обратно. И, сев на свою подушку, зло спросил:

— Ну? Что скажете, обезьяны? Вы двадцать лет — двадцать лет! — возитесь с карматами! Двадцать лет! Это кому сказать! Двадцать лет не можете справиться с бандой уродов и разбойников! А все почему?!..

Бледная морда нерегиля кривилась в непередаваемой гримасе: злющие глаза щурились, узкий нос раздувался, а губы желчно изгибались, показывая острые зубы. Вот чудище-то, да покарает его Всевышний…

— Потому, — прошипел самийа, — что вы не можете ответить на самые простые вопросы! Где, сучье семя, где сведения о колодцах и оазисах в Руб-эль-Хали! Где, я вас спрашиваю, уроды поганые!! Где?!

Со стороны, где плотной кучкой сидели бедуинские шейхи, раздалось почтительное покашливание. Нерегиль развернул острую морду к распрямившему спину Абу-аль-Хайдже. Тот осторожно проговорил:

— Сейид, пустыня так и называется — Руб-эль-Хали, потому что в ней ничего нет. Там воистину пустое место, сейид. Дюны, барханы, песок — на сотни фарсахов. И ветер.

— Очень поэтично, — желчно скривился самийа. — Ты мне еще про племя асад почитай, Абдаллах, или подекламируй «поплачем над прежней любовью, над старым жилищем»…

Кругом захихикали, но предводитель племени таглиб невозмутимо заметил:

— Имруулькайс, написавший эти строки, сказал бы про Руб-эль-Хали то же самое, сейид.

Нерегиль отмахнулся:

— Имруулькайс не умер, он просто улетел домой!

Молодые воины за спиной Абу-аль-Хайджи засверкали улыбками на смуглых лицах: имя славного поэта эпохи джахилийа уста любого бедуина произносили с заслуженной гордостью. Легенды рассказывали, что касыды Имруулькайса висят, прибитые золотым копьем в раю, и ангелы читают их Всевышнему в дни больших праздников. Что ж, отчего бы великому поэту не пребывать теперь рядом с ними по милости Творца небес, хоть он и умер в язычестве…

Между тем самийа вновь скривился в злобной гримасе:

— Я неделю за неделей ищу ответ на простой вопрос, которым вы, обезьянье потомство, за эти двадцать лет не сумели ни разу задаться. Если в этой вонючей пустыне в самом деле пусто, и наши войска не могут ее пересечь, то как ее проходят карматы? А?! Как они ее пересекают, вы, уроды и дети уродов, вы хоть раз задумались над этим?! В Ятриб пришла шеститысячная армия! Как она прошла Руб-эль-Хали, а?! Шесть тысяч всадников! Это много или мало?!

В маджлисе повисла тишина — никто не решался даже вытереть пот. Нерегиль орал так не в первый раз, и пока никто не сумел внятно ответить на поставленные вопросы.

— Мне нужны агенты в бедуинских стойбищах, о ибн Махан, — скрипнув зубами, наконец, проговорил нерегиль сиплым от злости голосом. — Я хочу, чтобы мы знали их дорогу — каждый колодец. Не может быть, чтобы эту дорогу знали только карматы. К тому же, у них должны быть проводники из местных племен. Ты понял меня, о ибн Махан?

Вазир барида медленно поднял голову:

— Сейид, мои агенты не скажут тебе ничего нового.

И кивнул на мятые бумажки, которые незадолго до этого полетели ему в лицо.

— Ты не понял, о ибн Махан, — подобрался, как кобра, самийа. — Мне нужны агенты. Агенты, Иса, а не тупые обезьяны, которые не могут ничего узнать и врут напропалую.

— В словах бедуина лишь одна девятая правды, остальное ложь и выдумки, — ответил Иса ибн Махан старой пословицей.

Шейхи таглибитов тут же принялись возмущенно орать, понося вазира.

Поскольку тот молчал, вопли стали затихать сами собой.

И вдруг из толпы бедуинов раздался молодой голос — молодой и звенящей от ярости, какую человек испытывает только в ранней юности. Такой ярости — безрассудной, задорной и бесшабашной — завидуешь, когда слышишь. В шестнадцать лет не боишься ни смерти, ни жизни:

— Почему вы молчите, о воины?! Доколе мы будем выслушивать оскорбления безродного сумеречника, не знающего ни матери своей, ни отца?! Скажите ему правду!

— Молчи, щенок!!!..

Удар выбил юношу на непокрытый коврами пол у стены зала. Наступила нехорошая тишина. В ней слышалось тяжелое дыхание парнишки — он лежал на спине и прикрывал бурым рукавом бишта разбитый рот. Над ним стоял и разжимал и сжимал кулак Абу-аль-Хайджа.

— Молчи, о сын греха…

Таглибит медленно обернулся к нерегилю. Его глаза смотрели как-то странно, не то с ненавистью, не то с мольбой:

— Сейид, позвольте мне самому…

— Пусть он подойдет ко мне, — мягко перебил самийа.

Подарив отца злющим взглядом, юноша поднялся на ноги и гордо, не оглядываясь, пошел по ковру к сидевшему на своей подушке сумеречнику.

По залу гулял рассветный холодок, занимающийся день обещал быть жарким. Полосатый занавес за спиной нерегиля слегка парусил под набегающим из-под пальм ветром — садик открывался на крохотную песчаную террасу, с которой видны были вершины круглых башен крепости. На правой между мелких зубцов трепалось черное знамя-лива Умейядов — город готовился встречать эмира верующих.

Не очень чистые ноги в веревочных сандалиях — бедуинов не переделаешь — остановились в нескольких шагах от нерегиля. Тот сидел, устало подпирая кулаком щеку, и смотрел на юного наглеца снизу вверх. И молчал.

Под взглядом больших кошачьих глаз сумеречника мальчишка запереминался с ноги на ногу. Бишт его, при ближайшем рассмотрении, оказался старым, кое-где подшитым и вообще великоватым в плечах — дорогая парадная одежда из лучшей, с брюха верблюда шерсти, явно перешла к нему от старшего брата.

Смерив юнца взглядом последний раз, самийа прищурился и негромко проговорил:

— Когда-то давно я дал в маджлисе слово, что не накажу никого, кто плохо отзовется о моей родословной. Однако лично тебе, о юноша, я скажу вот что: я знаю, как зовут моих почтенных отца и мать. Их имена и их род настолько высоки, и пребывают они так далеко от ваших грязных и засранных верблюдами земель, что сказанные тобой слова не могут задеть их — как плевок глупца не может долететь до вершины горы. Он упадет глупцу на голову, свидетельствуя о его глупости.

Паренек закусил губу и свесил плохо расчесанную и криво остриженную голову. Нерегиль, меж тем, продолжил:

— Что же до их имен, то тебе их знать не нужно и даже вредно — ты не можешь выговорить имя своего верблюда, хоть и повторяешь его семь раз на дню. А уж об отцовское, материнское, родовое имя и прозвище моих благословенных матушки и отца ты и вовсе сломаешь язык.

В зале, наконец, захихикали. Этот сын Абу-аль-Хайджи и вправду пришепетывал — ему не хватало переднего зуба, выбитого то ли в драке, то ли при падении на собственную палку погонщика во время очередной ярмарочной пьянки.

Кусая губу, паренек щурился и сжимал кулаки — его душили одновременно стыд, страх и злость.

— И вот еще что, — не унимался нерегиль. — Тебе также следует знать, что я родился очень давно. Настолько давно, что, когда я ступил на смертные земли, твои предки еще не гоняли верблюдов — потому что верблюды гоняли их, а предки твои убегали на четвереньках, сверкая голым задом и сплевывая колючки. Так что если сравнить мою родословную, и твою — ведущуюся, судя по твоей гордости, каких-нибудь жалких четыреста или даже триста лет — все исчисление твоих праотцев будет убогим позорищем рядом с самым малым из имен моего младшего брата. Ты понял меня, о юный наглец?

Парнишка с усилием кивнул. Ему больше всего хотелось выхватить из ножен джамбию и…

— Во-от, — с удовлетворением склонил голову сумеречник, наблюдая за борьбой разума и чувств юного глупца. — А теперь, о Абид ибн Абдаллах, скажи мне — вежливо, о Абид! — что ты имел в виду, когда кричал про «правду», о которой молчат шейхи племен.

В зале звучали смешки, люди шебуршались и насмешливо подталкивали друг друга локтями — ну-ну, мол, сейчас это невежественное бедуинское отродье опозорится снова.

— Абид… — очень тихо позвал со своего места все еще стоявший — и то и дело вытирающий пот Абу-аль-Хайджа.

Нерегиль резко вскинул ладонь — молчи, мол.

— Сейид, мой сын, он…

— Молчать! — рявкнул сумеречник, и от общей веселости не осталось и следа.

Юноша стоял, напряженный и несчастный, криво закусив губу щербатыми передними зубами. Похоже, мужество ярости оставило его, а спокойствие принесло с собой благоразумие — и страх.

— Ну же, решайся, о Абид, — по-кошачьи улыбнулся самийа, раскрывая здоровенные глазищи.

— Когда карматы идут по пустыне, они заходят в Вабар, — выдавил, наконец, паренек.

И закрыл глаза — вовремя.

Маджлис взорвался хохотом и криками возмущения. Абу-аль-Хайджа закрыл лицо руками.

Иса ибн Махан пожал плечами и развел в стороны ладони — ну, что я говорил. Вот такие у меня агенты, сейид, — у них карматы заходят в Вабар.

— Куда заходят?.. — наморщившись от оглушающего ора, переспросил нерегиль зажмурившегося юношу, сусликом стоявшего перед ним.

— В Вабар, — Абид ибн Абдаллах приоткрыл один глаз, потом другой.

— Замолчи, о второе имя невежества! — заорал у него из-за спины Харсама ибн Айян. — Отправляйся в свою пустыню красть коней и угонять верблюдов!

— Вон отсюда, пожиратель колючек и горьких плодов колоцинта!

— Молчать! — заорал нерегиль.

Все постепенно затихли. Абу-аль-Хайджа подошел поближе:

— Сейид, мой сын…

— Молчать!..

И нерегиль уставился на юнца — тот уже успел распрямиться и принять довольно гордую позу неприступного достоинства:

— Объяснись, о Абид. О чем ты говоришь, я не знаю этого слова, — в собрании снова поднялся ропот: — Молчать, я сказал!..

Парнишка пожал плечами и снисходительно — мол, кто же не знает, что такое Вабар — пояснил:

— Вабар — это страна джиннов, сейид. Раньше на месте пустыни были сады сумеречников, народа адит. Но Всевышний истребил их, и огонь Его гнева выжег землю. Тогда Всевышний отдал ее джиннам! Теперь джинны выращивают там финики и пасут скот. Самые красивые верблюды — вабарские, это вам любой скажет…

Абу-аль-Хайджа молитвенно сложил руки и сделал просительное лицо — мол, не слушайте его, сейид. Не изменившись в лице, самийа серьезно спросил:

— А люди там есть, в этом Вабаре?

Парнишка так же серьезно ответил:

— Всевышний превратил всех тамошних людей в наснасов.

— В кого?

— В наснасов, — теряя терпение, пояснил юнец. — Ну, наснасы — это у которых одна голова, одна нога, одна рука…

— Сейид… — попытался встрять Харсама ибн Айян.

— Молчать!.. А города там есть?

— А как же! — степенно покивал Абид ибн Абдаллах. — Ирем! Ирем Зат аль-Имад, Ирем Многоколонный — красотища, люди говорят!.. Весь в садах, фонтанах!..

— Сейид…

— Молчать!.. Ты сам видел Вабар?

— Я нет, но с племенем руала ходит…

— А среди ваших есть кто-нибудь, кто видел Вабар?

Парнишка несколько смутился:

— Ну… да… но он…

— Что — он?

— Это старый шейх, он был безумен, еще когда я был ребенком… — тихо сказал обреченно стоявший за спиной сына Абу-аль-Хайджа.

— Почему ты решил, что Вабар открывается перед карматами?

— Сейид…

— Молчать!.. Я что, тихо спрашиваю? Почему ты решил, что они уходят туда?

Парнишка вдруг съежился — и боязливо оглянулся на отца. Тот также обреченно махнул рукой. И Абид сказал:

— Я… я ходил… с ними… один раз. Проводником…

Собрание закивало и зашебуршалось — кто бы сомневался. Бедуины — ублюдки без чести и стыда, не знающие истины и веры. Бедуины служат тому, кто им заплатит — и убивают так же, без зазрения совести.

— Сейид…

— Молчать!

— Мой сын был заложником! У руала! Он ни в чем не виноват! Я отдал его в заложники, а они отправили его с карматским отрядом!

— Рассказывай, о Абид, — ледяным голосом приказал самийа.

Пожав плечами и еще раз оглянувшись на поникшего отца, юноша рассказал:

— Мы шли с ними долго. А потом карматы разделили караван — нас отправили в Неджд, а сами пошли прямиком через пески. И я видел — у них воды на пару дней пути от силы. За пару дней до аль-Ахса не дойдешь.

— А если там колодец? Оазис? — скривился нерегиль.

— Они говорили не о колодце, сейид, — решительно возразил юноша. — Они говорили о долгом отдыхе в садах! А их было не меньше тысячи!

— Ты считать-то умеешь?

— Ну…

— До скольки?

— До десяти…

— Понятно.

— В оазисе нельзя напоить столько верблюдов и столько коней!

— Что еще они говорили?

И тут паренек сник. Причем сник окончательно.

— Я что, тихо спрашиваю? Непонятно говорю на ашшари? Что они еще говорили, о сын греха, не смей скрывать от меня ничего!

— Они говорили… — и парнишка вдруг боязливо заоглядывался по сторонам, словно ожидал нападения неизвестных злоумышленников.

Абу-аль-Хайджа заложил руки за пояс с джамбией и мрачно проговорил:

— Ну, рассказывай, раз начал…

— Они говорили, что пленных — мало…

Нерегиль хищно прищурился и подался вперед:

— Для чего — мало, о Абид?

— Чтобы и… врата… открыть, и домой привести… — выдавил юноша.

— Какие врата? — прошипел самийа.

— Я не знаю, сейид, — жалобно отозвался юнец — от его былого гонора не осталось и следа. — Не знаю! Но чтобы открыть врата, им нужны были пленные! Много пленных!

— Вот как… — тихо отозвался нерегиль, медленно распрямляясь.

— Сейид, прошу вас…

— Да, Абдаллах?.. — самийа, казалось, стремительно погружался в какие-то свои мысли, как в глубокую воду.

— Прошу вас, не давайте веры глупым словам моего сына!

Нерегиль непонимающе нахмурился.

— Абид давно толкует о Вабаре, о джиннах, о наснасах и прочей чепухе, сейид.

— Договаривай, о Абу-аль-Хайджа, — нахмурился нерегиль еще сильнее.

— Его мать… — тихо сказал Абдаллах ибн Хамдан — и положил руку на поникшее плечо сына, — … его мать ехала с караваном, который попал в хамсин. Она… не вернулась. С тех пор Абид верит, что она в Вабаре. Простите мою глупость, сейид, я не должен был приводить его сюда.

Абид дернул плечом и отвернулся. Запрокидывая голову, словно хотел лучше разглядеть резной потолок.

— Пойдем, Абид, ты уже достаточно наговорил здесь…

— Постой, — тихо остановил его нерегиль. — Подойди ко мне ближе, о Абид. Ближе. Еще ближе. Сядь напротив меня. Я сказал, сядь. Вот так. Теперь смотри мне в глаза. Я сказал, смотри — мне — в глаза. Вот так. Теперь слушай внимательно мой вопрос. Ты готов?

— Да, сейид, — карие глаза растопырились от возбуждения и какой-то трогательной, отчаянной надежды.

— Когда ты шел с карматами, ты ничего не слышал о золотой женщине в рогатой короне, которая едет верхом на льве, а в руке держит длинное копье?..

Абид замер, как суслик под взглядом змеи. Даже глаза остекленели.

— Ну-у? — угрожающе прищурился нерегиль.

В страшной тишине Абу-аль-Хайджа кашлянул и заметил:

— Слишком общее описание, сейид, любая может подойти.

— Раз так, — мрачно проговорил самийа, поднимаясь, — мы идем в сад. Мы — это я и шейхи племен.

Собрание выдохнуло и тихо ахнуло.

В саду самийа принялся рычать, как тигр:

— Какого шайтана вы молчали?!

— А кто бы нам поверил, сейид? — тихо отозвался пожилой шейх в длиннейшей, чуть ли не до пола куфии.

Все сидели под пальмами прямо на песке. Военачальники все еще гомонили в зале.

Поправив икаль, бедуин продолжил:

— Вы видели, как они на нас смотрят? Мы для них — никто. Так, плевок под ногами. И все, что мы говорим, для них — чушь и чепуха. Невежественные измышления. Словно мы не такие же правоверные, как они…

Тонкие породистые губы скривились. Остальные — такие же поджарые, сухопарые, смуглые люди с обветренными лицами — закивали. Да, горожане презирают нас, кочевников. «Болтаешь, как бедуин» — вот их поговорки.

Нерегиль уставился на аль-Хайджу:

— Давай, рассказывай по порядку, Абдаллах.

— О Вабаре я не знаю ничего достоверного, сейид… Про Руб-эль-Хали говорят многое, но я не буду описывать то, чего не видел я сам — или люди, которым я доверяю.

— А ее ты видел?

— Нет, сейид… — бедуин даже отшатнулся.

— А того, кто видел?

— С тем, кто видел, я говорил, это правда, сейид, — пробормотав это, герой карматской кампании заоглыдывался, но остальные отводили глаза — мол, твой сын сболтнул, тебе и расхлебывать.

— Рассказывай!

— О… богине?

Бедуин именовал ее крайне осторожно — «та самая богиня», аль-илахат.

— Как вы ее называете?

— Так и называем, сейид. Кто-то — Иллат. Кто-то — Аллат. А кто-то, как мы, — аль-Лат.

— «Та самая богиня»…

— Та самая, сейид. Мои предки почитали ее как дочь Всевышнего. Великая, великая богиня, сейид. Очень могущественная…

— Я заметил…

— Владычица луны. И неба. И грозы. Воины издревле приносили ей жертвы — она всегда летела впереди войска царей Ямамы…

— Ямама — это на западе. Карматы живут к востоку от Большой пустыни. Что… она… делает на востоке?

Бедуины переглянулись. Начались покашливания. Опускались глаза.

— Я — язычник. И мне все равно, язычники вы или верующие ашшариты. Мне нужно знать правду.

Тот шейх, что говорил первым, вздохнул:

— Мое племя, такиф, издавна кочевало вокруг Таифа. В Таифе стояло святилище Богини. Древнее, очень древнее святилище. Мои предки приезжали туда два раза в год к каабе Богини — это был большой праздник. Ярмарка. Состязания поэтов. Скачки. Говорят, Богиня ходила между людьми и веселилась вместе со всеми. Аль-Лат всегда благоволила воинам и поэтам…

— А что случилось потом?

Нерегиль уселся на песок перед шейхом такиф.

— Ты и сам, наверное, знаешь, сейид, — тонко усмехнулся шейх. — Посланник Всевышнего запретил поклоняться кому-либо, кроме Всевышнего. «Нет Бога, кроме Всевышнего» — так он говорил. И мы перестали приходить к каабе Богини.

— Абу Салама, не ходи вокруг да около. Что случилось потом?

— Благословенный Али приказал оставить Белый камень Богини на его прежнем месте, и запретил охотиться вокруг него, и запретил рубить деревья в финиковых рощах Богини. Али произнес хадис: «Они суть ангелы чтимые, и на их заступничество должно уповать. Аль-Лат — возлюбленная дочь Всевышнего, помните об этом и не переступайте границы дозволенного».

— Очень разумно… — серьезно покивал нерегиль. — Ей же нужно где-то жить… Она же, как никак, покровительница оазиса.

— А потом пришли муфтии и улемы, законники и кади, и Таиф разросся, и число его жителей увеличилось…

— Только не говори мне… — ахнул самийа, поднося ладонь ко рту.

— Да, сейид, — мрачно кивнул шейх. — Они объявили хадис отмененным. Мол, не мог Благословенный сказать такого, это, мол, ширк, многобожие.

— Какое многобожие? — вскипел нерегиль. — Боги — такие же дети Единого, как и мы! Он их создал прежде времени, они что, не знают таких простых вещей, ваши богословы?!..

Бедуины одобрительно посмеялись, а Абу-аль-Хайджа заметил:

— Ты говоришь мудрые слова, сейид, но смотри, чтобы их не услышали улемы. За такое бросают в тюрьму и объявляют еретиком.

Нерегиль лишь отмахнулся рукавом.

— Так что же случилось, о Абу Салама?

— Они взяли Белый камень и сделали из него ступеньку в новой масджид — чтобы верующие попирали ногами наследие времен язычества. А заповедные земли вокруг каабы распродали — под застройку. Там теперь разбиты сады, дома стоят. Таиф теперь — большой город.

— О проклятье! — искренне ужаснулся Тарик. — Так они ее — прогнали?..

— Выходит, что так, сейид, — покивал головой Абу Салама. — Когда карматы шли походом на Ятриб, они завернули в Таиф. Город разорили, а Белый камень Богини увезли с собой. Говорят, карматы заставили его нести пленных ашшаритов.

— А она — показалась? — мрачно поинтересовался нерегиль.

— Рассказывали, что у Камня принесли много жертв. Верблюдов. Коней. И…

— …людей, — еще мрачнее закончил Тарик.

— Да, сейид. И людей. Карматы устроили большой праздник, согнали на него всех, кто остался в живых, и все кричали: «Богиня пляшет! Радуйте Богиню!» Кровь, говорят, рекой лилась…

— Понятно… — тяжело уронил нерегиль.

И надолго задумался.

В желтом пустом небе над стеной крепости плавал канюк. Снизу ветер доносил обрывки криков и блеяние — у самых ворот шел оживленный торг, слуги закупали провизию для аль-касра.

— Скажи мне, о Абу Салама, — вынырнул, наконец, из долгих мыслей самийа, — а не бывало у вас в последнее время такого, что колодцы ни с того ни с сего пересыхать стали, источник — то иссякнет, то опять забьет, оазис песком занесет так, словно и не было его никогда. Пустыня, словом, не наступает?..

Шейхи принялись настороженно переглядываться:

— Откуда ты знаешь, господин?..

— Да уж знаю… — мрачно пробормотал Тарик. — Так что там у вас происходит?

— Да все, что ты сказал, сейид, — развел руками Абу-аль-Хайджа. — И даже более того: когда пересохли колодцы в Северном Неджде, погибли целых два клана племени бану суаль — они пришли к водопою, а воды не было. Другие бану суаль добрались до колодцев племени тамим, но тамим — они из аднанитов, а бану суаль — из кахтанидов, между ними давняя вражда, еще с начала времен, и началась война. Тяжелая война, сейид, кровопролитная…

Самийа лишь молча кивнул.

— А наше племя, гафир, — подал голос седобородый тощий человек в полосатой длинной рубахе и — ото всех наособицу — огромном белом тюрбане, — потеряло несколько семей в прошлогоднем хамсине. Они пытались спастись в одном из оазисов близ Мариба, но их занесло песком вместе с источником и пальмами. А там был глубокий полноводный подземный канал, непонятно, что с ним произошло, почему он пересох…

Тарик задумчиво потер ладонью нос:

— Выходит, она переродилась…

— Переродилась?..

— Да это я о своем…

Нерегиль медленно встал, подошел к стволу ближайшей пальмы и уткнулся в него лбом. Шейхи переглянулись:

— Сейид?.. — окликнул самийа шейх гафири в большом тюрбане.

Нерегиль чуть развернул усталое лицо:

— Ну?

— А из Медины эти безумцы прогнали Манат!

Шейхи бедуинов оживленно закивали, поднимая вверх коричневые узловатые пальцы.

— Кого?!

— Манат, Владычицу судьбы, сестру аль-Лат…

— Так у нее еще и сестры есть?!..

— Да, сейид, владычица Манат в Медине и владычица Узза в Ятрибе, — закивал шейх гафири.

А Абу-аль-Хайджа пояснил:

— У Госпожи Уззы в Нахле была большая кааба, они ее тоже разорили. Могучие, могучие богини, Благословенный Али приносил им жертву только белых овец и очень хорошо о них говорил — мол, почитайте закон и предков, Манат их охранительница, почитайте жен своих и их луну, их стража — рогатая Узза! А они и эти хадисы отменили… Наши старики говорят, что богини гневаются, оттого и нестроения и нашествие песков! Что будешь делать, сейид?..

Крупный желтый песок даже не морщился под сильными порывами ветра. Зато бьющий по вершине цитадели воздух срывал сухие пальмовые листья и хлестал ими по обросшим мохнатым стволам, по толстым листьям агав, швырял в посвистывающую пустоту под стеной — и в спину маленькой фигурки, сжавшейся у подножия растрепанной под ветром, высокой пальмы.

Тарег сидел прямо на песке, уткнувшись головой в сложенные на коленях руки. Лежавшие на земле края фараджийи постепенно заносило пылью и мелким сором. Тигр Митамы то и дело вскидывал лапы, недовольно отбрасывая то прутик, то скукоженный пальмовый лист.

Вдоль ступеней лестницы неуверенно, то и дело поднимая лопатки и оглядываясь, ступал длинный черный кот. Поставив лапу на яркие сине-голубые изразцы, он замер. А потом раздумал вспрыгивать на ступеньку и обернулся. Белое пятно носа на морде зашевелилось — котяра принюхивался. И вдруг, быстро заперебирав ногами, побежал через редкий строй пальмовых стволов — прямо к сидящей фигурке.

— Мир всем! — садясь и закручивая хвост вокруг задних лап, мурлыкнул Имруулькайс.

— Пошел к шайтану, подлый предатель, — устало отозвался Тарег, не поднимая головы от сложенных рук.

Джинн вздохнул и залег на спину, в блаженстве задрав одну переднюю лапу — песок чудесно согревал ему спину.

Приоткрыв один зеленый глаз — по разрезу точь-в-точь как у Тарега — Имруулькайс все-таки заметил:

— Ну, будет тебе дуться, Полдореа.

Нерегиль мрачно молчал, не меняя позы.

— Болтун и пропойца, — осуждающе пробормотал Митама и подставил морду солнцу.

Кот, потянувшись, раскинул лапы — тоже грелся.

— Ну а что я-ааа?.. — кот зевнул и медленно, истомно опустил лапу на песок. — Я — джинн. Что с меня взять… Хочешь, новые стихи прочту, а, Полдореа?

И, не дожидаясь приглашения, начал декламировать, отмахивая ритм:

— О, если б вы родным пересказать могли б, Как на чужбине я, покинутый, погиб, Как тяжко я страдал и мучился вдали От дома своего и от родной земли! На родине легко я умирал бы, зная, Что неизбежно жизнь кончается земная, Что даже из царей не вечен ни один, И только смерть одна — всевластный властелин. Но страшно погибать от грозного недуга, Когда ни близких нет, ни преданного друга. О, если бы, друзья, мне раньше встретить вас! Тогда покинутым я не был бы сейчас… [8]

— Жулик! — презрительно отфыркнулся тигр. — Я это уже четыреста лет назад слышал. А то и пятьсот.

— Какие пятьсот! — обиделся Имруулькайс и перевернулся на живот. — Я кочевал с племенем гатафан четыреста семьдесят с небольшим лет назад! А ты говоришь — пятьсот! Кстати, в тот же год я написал прекрасные стихи о дожде…

— Имру, сделай одолжение, замолчи, пожалуйста, — подал, наконец, голос Тарег.

— Прости, не буду мешать тебе умирать от отчаяния.

— Я не умираю от отчаяния, — нерегиль поднял голову. — Я просто не знаю, что делать.

— Ну, это поня-ааатно, — раззевавшись во всю пасть, сказал кот.

И снова завалился на спину.

Тарег смерил его злым взглядом:

— А ты, между прочим, мог бы мне все рассказать! Чего молчал? Или будешь врать, что тебе ничего неизвестно?!

Имруулькайс приоткрыл один глаз:

— Неизвестно? Мне? Да о Трех Сестрах все устали говорить еще добрую сотню лет назад, Тарег. Этим смертным ублюдкам еще повезло, что две другие сестрички держатся в тени, не выходя из Сумерек…

— Так почему ты молчал?!

— А ты меня спрашивал? — искренне удивился джинн.

Тарег снова уперся лбом в запястья.

— Эй, Полдореа, — неожиданно серьезно сказал Имруулькайс, садясь.

Кончик его хвоста дергался и прихлопывал по песку.

— Полдореа! — мявкнул джинн.

Тарег вскинул прищуренные, все еще злые глаза. Джинн поднял голову и тоже прищурился, топорща шерсть на худых лопатках и поигрывая хвостом:

— А вот здесь, Полдореа, ты действительно бессилен. Не задирайся с Аллат — не по тебе кусок, дружище. Людишки, конечно, почетно тебя титулуют Стражем Престола и все такое, но ты — всего лишь сумеречник. Аллат тебя сожрет и даже косточками не чихнет обратно. Это не тот оплевыш, что в того джунгара вселился. И не перекормленная змеюка, в собственной норе застревающая. Это богиня. Настоящая. Не ушлепок какой-нибудь, Полдореа, и не пресмыкающееся — богиня.

— Я знаю, — обреченно ответил Тарег.

— Очень хорошо, что знаешь, — медленно кивнул джинн. — Тот кот-вампир, с которым вы на западе грызлись, Тевильдо или как его там…

— Тевильдо… — мрачно подтвердил нерегиль.

— … так вот этот Тевильдо, который вас там порвал в мелкие клочья, он просто слепой котенок по сравнению с Аллат. И любой из ее сестричек.

— Я понял, — тихо ответил Тарег и отвернулся.

— Ты морду-то не вороти, Полдореа, — зеленые глаза Имруулькайса вспыхнули даже в ярком дневном свете. — Не вороти морду-то. Нет у тебя против нее дела. Ни единого повода нет у тебя, Тарег, чтобы бросить ей вызов. Эти смертные рукопомойники сами себе все устроили — и получили все, что заслужили, за свои художества. Им ведь всегда всего мало, Тарег. Им всегда очень хочется больше — власти и денег, денег и власти. Но тут они немного перебрали, мой друг. Увлеклись, соблазненные мнимой безнаказанностью. Манат, она, вообще, богиня воздаяния, но они об этом как-то забыли, п-подлое племя.

— Не распаляйся, Имру, — поморщился нерегиль.

— Я с ними провел тридцать с лишним лет, Полдореа, — зашипел джинн. — Тридцать с лишним лет, пока скрывался от одного здешнего… знакомого. Я их очень хорошо изучил. Это грязные твари, не знающие, что такое слово чести или слово правды. Они заслуживают власти такой, как Аллат.

— Власти злого духа не заслуживает никто, — твердо сказал Тарег, сжимая кулаки.

— Не хохорься! — прикрикнул на него джинн. — Много ты знаешь о том, кто чего заслуживает! Тебе понравилось целовать туфлю владельца? Так он приедет завтра, налобызаешься вдоволь!

— Хватит, Имру, — тихо встрял Митама. — Оставь его в покое.

Тарег взялся обеими руками за уши и прикрыл глаза, словно пытаясь спрятаться от мира старым испытанным детским способом.

— Я его не трогаю! — взвякнул не желающий униматься джинн.

Теперь он расхаживал взад и вперед, все так же дергая напряженным вытянутым хвостом.

— Я-то его не трогаю! А аждахак, между прочим, за этим аль-Амином так и ползет! Слышь, Полдореа? Ползет, говорю!

— Я знаю, — не поднимая головы, сквозь зубы проговорил Тарег.

— А ты ж у нас благоро-ооодный, — с издевкой протянул джинн. — Ты ж у нас кня-аазь, принц, понимаешь, Сумерек, ты ж защищать его кинешься. Правда, Полдореа? Че молчишь? Давай, скажи мне, что никто не заслуживает того, чтобы его жрал аждахак! Ну, че молчишь, Полдореа?

— Никто не заслуживает, — нерегиль явственно скрипнул зубами. — Даже ты, Имру, не заслуживаешь такого.

— Тьфу на тебя! — ощерился джинн. — Я не нарушаю законов — вот и не заслуживаю! Я веду себя как положено! — рявкнул он и вскинул хвост торчком.

— Хватит, Имру, — снова предупредил Митама.

Джинн посмотрел на сжавшегося в комок, обхватившего ладонями голову нерегиля. Тот снова уперся лбом в колени и сидел неподвижно, вцепившись пальцами в волосы.

— Прости, Полдореа, — примирительным тоном сказал Имруулькайс. — Я не со зла. Просто вы, нерегили, такая упрямая порода, что сами не знаете, зачем на рожон лезете. Вот ведь правильно вас на ашшари называют — как есть орех кокосовый у вас вместо башки. Долби — не долби, все одно не услышите. И проигрывать вы не умеете. Пойми, Полдореа, ну пойми же: ты — проиграл. И на западе вы проиграли — все что можно. Разбили вас наголову. Нет больше ни одного вашего города, все взяли, все по кирпичику разнесли, всех поубивали, а кого не поубивали, тех в плен угнали. Так что считай, что тебе повезло, — в копях Севера гораздо хуже, чем в этом садике, это уж точно.

Тарег не шевелился.

— И тут ты проиграл, — безжалостно докончил свою мысль джинн. — Ты же понимаешь, Полдореа, что Аллат — не одна такая. И не последняя будет. Это только начало, самое начало всего. Не думай, что я злорадствую, Тарег.

Тут котяра неожиданно печально вздохнул, подошел к коленям скрючившегося в отчаянии нерегиля — и сочувственно потерся, выгибая тощую спину. Тарег не пошевелился. Имруулькайс боднул его ушастой башкой и тихо проговорил:

— Я прекрасно понимаю, что Тень, вставшая на западе, очень скоро дотянется и до нас. И накроет с головой — всех. То, что творится в пустыне, в аль-Ахса — это пока самое начало, зато самое начало конца. Эти смертные побирушки у дверей вечности в одном не врут — конец света действительно настанет. Причем в самое ближайшее время. И, увы, мы никоим образом не сможем его оттянуть, Полдореа.

— Имру, ты бы еще напророчил, что Тиджр впадает в Великое море, — с грустным смешком отозвался Митама. — А то мы всего этого не знаем…

— Ну вот, — приободрился Имруулькайс, выгибая спину и поднимая уши. — Слышь, Полдореа? Хватит страдать. До конца света осталось не так уж много времени, и надо провести его с пользой. Я еще сложу пару хороших касыд, ты отведешь душу в хорошей драке, ты, Митама, тоже. Да и я, наверное, еще намну бока паре адских ушлепков. Выпьем еще не по разу, стихи почитаем, опять же… Ну, Полдореа? Ну, давай, хватит кукситься…

Тарег протянул руку и принялся чесать джинна под подбородком.

— Воо-от, давно бы так… ах… да… теперь за ушком, да… А поэму новую я сложил, я не врал, да… Вот почешешь меня хорошо, мы пойдем в одну винную лавку на базаре, да, я вам там почитаю — она длинная вышла, в сорок с лишним бейтов… Ну чеши, чеши, ах…

 

-5-

Толика утешения

окрестности Харата,

неделя или около того спустя

Нагруженные корзинами женщины быстро пробегали мимо ворот сада, кожаные башмаки оставляли широкие следы в пыли дороги. Голые каменистые холмы, подступавшие с обеих сторон, скалились серо-желтыми ноздреватыми обрывами, распадались унылыми темными осыпями. Порывы не по-весеннему холодного, секущего ветра трепали редкие кустики акаций и лохмы жухлой травы.

Широкие крепкие ворота — двустворчатые, с красивой медной оковкой — надежно запирали вход в разбитый у дороги сад. Таких оазисов прохлады, ароматов и тени на Большом Хорасанском Пути насчитывалось десятки: закладывая петлю вокруг руин так и не отжившего Самлагана, торговый тракт резко забирал на северо-запад, к Мейнху и заливным землям вдоль полноводного Кштута. Хозяева садов сидели на циновках и молитвенных ковриках у ворот, зазывая путников, купцов и караванщиков отдохнуть и переночевать под звон арыка и шелест листвы. Ну и, конечно, опрокинуть пару чашек местного прозрачного фруктового вина — сады на торговой дороге держали все больше парсы-огнепоклонники, и на них запреты шариата не распространялись.

Впрочем, хозяева-ашшариты тоже не брезговали держать винный погреб — и это несмотря на участившиеся в последнее время налеты вероучительной стражи-михны. Уставшие путники платили щедро — и за вино, и за ласки рабынь, которых в придорожных садах предлагали вместе с кувшином за два дирхам. Не так чтобы дешево, но дорога шла через безлюдные каменистые пустоши, мимо оползающих в песок развалин — тот давний джунгарский набег не пощадил никого, и многие вилаяты не построились заново. Вот потому-то местные принялись разбивать вдоль тракта сады: и содержать не так накладно, как постоялый двор, и прибыль сама туда-сюда по дороге ходит. А ходившие вдоль дороги двуногие и четвероногие старались оставаться на ночлег не в вымерших и выбитых деревнях — мало ли, вдруг там гулы загнездились, — а за высокими оградами, над которыми соблазнительно покачивали листьями пальмы и фруктовые деревья.

Вот и эти двустворчатые ворота с красивой оковкой запирали вход в небольшой, но ухоженный, судя по сочному цвету листвы, поливной вертоград. Предполуденное солнце било в охряную черепицу, выложенную поверх широкой белой ограды. Изнутри в стену упиралась молоденькая пальма. Под натиском ствола штукатурка шла трещинами, неприятный, несущий пыль и мелкий песок ветер трепал подсохшие нижние листья, заставлял мелко и шумно шептаться кроны соседних черешен. Деревья стояли усыпанные желто-красными ягодами, гроздья покачивались, как сережки на открытой для жениха невесте.

У самых ворот на циновке сидел сухонький смуглый человечек в войлочной шапке и потрепанном халате с кое-где вылезшей ватой — по виду невольник-тюрок. На дорогу он вовсе и не смотрел: сидел, смежив веки, и жевал то ли гашиш, то ли кат. Во всяком случае, ветер и пыль его не беспокоили — он даже полы халата не отряхивал. Рядом на циновке не стояло ничего — ни чашки с супом, ни кувшина с водой: близилась середина поста Рамазза, и жителям аш-Шарийа любого вероисповедания строго запрещалось принимать воду и пищу на открытом месте до захода солнца.

Пробежала еще стайка женщин — торопились с поля домой, пережидать полдень в тени навесов. Желтые платья развевались под порывами ветра, парусили широченные шальвары, бурые длинные шали рвались из пальцев. Женщины не смотрели в сторону ограды и сидевшего в тени воротных столбов человечка — жители Кянджа прекрасно знали хозяев сада под холмом Паирика и не тратили время на пустые разговоры. Феллахи каждую весну посылали им саженцы и семена, а обе госпожи, державшие за беленой оградой черешню, яблоки и хурму, благосклонно принимали подношения. Так что женщины вскидывали мотыги поудобнее и, упираясь лбами в ветер, прорывались дальше сквозь пыль.

Из желтого марева донесся легкий звон колокольцев, какие вешают на нагрудник или длинную кисть под уздой, — с севера ехали, и ехали либо на лошадях, либо мулах.

Высокое круглое солнце краснело сквозь мелкую взвесь. Женщины отпрыгивали в рыхлую земли обочины, сливались с ветреной пылью.

Взблескивая чеканными налобниками, на дороге показались первые мулы небольшого каравана. Седоки кутались в дорожные накидки, бурые полы подбрасывал ветер. В такую погоду путешествовать не хотелось никому, даже если в путь звали прибыль и ожидание барыша.

Морщась и закрывая лицо краем тюрбана, передний всадник повернулся и замахал рукой остальным — сюда, мол. И, остановив мула прямо перед человечком, полез с седла вниз.

Видно, услышав звяканье и топот копыт, старый невольник приоткрыл один глаз. У края циновки утопали в рыхлом песке кожаные туфли — добротные, тисненые. Чулки цветного шелка, такие же — в мелкий набивной цветок — шальвары могли принадлежать — и принадлежали ашшаритскому моднику явно купеческого сословия. Знать брезговала одеждой с рисунком, зато торговцы рядились в пестрые ткани с удовольствием. За расписанный цветами и узорами шелк просили дорого, и каждый, кто мог позволить себе не только рубашку и каба, но даже шальвары и чулки из такой ткани, словно бы предъявлял любому встречному свидетельство своей состоятельности, — а любой купец скажет вам, как важно, чтобы тебя хорошо встретили по одежде.

Стоявший перед сморщенным привратником купец свидетельствовал о своей платежеспособности недвусмысленно: его плотную накидку то и дело раздувал ветер, открывая зелено-синие, павлиньи переливы дорогой каба. Подняв взгляд еще выше, старик уважительно оглядел ухоженную — даже под пылью видно, что ухоженную, — подвитую, крашеную хной бороду, мясистые щеки и большой полосатый тюрбан.

— Эй, сколько просите за отдых? — осведомился путешественник, то и дело подмахивая остальным — давайте, давайте, спешивайтесь, приехали, мол.

Старый невольник сплюнул тягучую бурую слюну и просипел:

— С пешего дирхам, с верхового, считая фураж, два дирхам, господин. Ночь стоять будете?..

Поминая иблиса, наславшего на правоверных такую погоду в такое время года — а еще говорят, Хорасан славится мягким климатом — подходили другие купцы из каравана. Туфли зарывались в песок, ашшариты с проклятиями останавливались, нелепо задирая ноги и вытряхивая из задников комки земли.

— Эй, эй, куда два дирхам, за два дирхам я куплю две овцы! Твоим хозяевам лучше сразу заняться грабежом на дороге! — недовольно морщась под секущими порывами ветра, вступил в разговор товарищ купца.

И тут же сплюнул набившуюся в рот пыль. Закрываясь краем куфии, он для верности погрозил смуглому старику пальцем.

— Вас четверо, все верхами, с прислугой, да еще два вьючных мула в поводу, — прохрипел привратник. — За ночной постой еще по дирхему с человека.

И вдруг показал в улыбке яркие белые зубы:

— А не пожалеете, почтеннейшие, у нас хороший постой, ночной в особенности…

И, словно подтверждая его слова, из-за ворот донесся женский смех — грудной, приглашающий, обещающий вкус вина на губах и прикосновения тонких пальчиков к усталым подошвам — ну и не только к ним.

Купцы переглянулись. Из-за их спин донесся сухой раздраженный голос:

— Что ты такое говоришь, о незаконнорожденный! Сейчас пост, Рамазза, что ты предлагаешь верующим ашшаритам?!..

Старик снова взблеснул прекрасными, хорошо сохранившимися зубами:

— Так и быть, почтеннейшие, — только из сильного уважения к вам сбавлю цену! Полдирхам за ночной постой — и вовсе ничего с постящихся!..

И хрипло расхохотался — вместе со всеми. Купцы хлопали своего товарища по плечам:

— Эээ, Рашид, ты попостишься в Харате!..

А тот лишь подбирал к подбородку куфию и щурился на ветру.

Старик, кряхтя, поднялся с циновки и отряхнулся:

— Заходите, почтеннейшие, заходите в Сад Паирика!

И, проковыляв к тяжеленным створкам, с усилием потянул за медный язык замка, распахивая ворота:

— Воистину вы увидите, что это сад паирика, сад пери, сад удовольствий и наслаждений, которые нельзя купить за деньги, а вы, уважаемые, приобрели с прибылью!..

Отряхивая пыль и довольно кивая, путешественники перешагнули высокий деревянный порог и пошли по песчаной дорожке к длинному навесу, над которым курился дымок и раскачивались на ветру пальмы. Невольники принялись заводить в сад мулов. Те почему-то скалили зубы и упирались, и упрямых скотов пришлось подгонять ударами палок.

Внутри сад оказался на удивление большим — а поди ж ты, из-за стены он виделся скромным угодьем, в котором, кроме колодца, и воды-то не найдешь.

За навесом, под которым разместили животных и прислугу, пальмы росли близко-близко, и ветра не ощущалось. Небо затягивала все та же желто-красная дымка, как при калиме, солнце просвечивало через нее белесым холодным кружочком, но в глубине рощи пальмы стояли, спокойно свесив листья. Только верховые порывы изредка встрепывали зеленые головы самым высоким. Деревья, кстати, оказались довольно старыми: видно, этот сад разбили еще до джунгарского набега.

Старик вел их между ребристых серых стволов, и песок под ногами сменялся влажной землей и даже островками травы. Пряно запахло кинзой — они вышли к длинному каменному желобу, по которому бежала вода, а по правую руку в тени яблонь расположилась делянка с зеленью.

— А вот и дом для гостей, о почтеннейшие, — старый невольник скалился и кланялся, постреливая острыми глазками.

Сквозь чересполосицу серых стволов дом был хорошо виден: небольшой, в один этаж. Над низкой крышей раскачивались гроздья черешен — совсем такие же, как на тех, что они видели через ограду. Просторный айван, затянутый полосатыми занавесками, обсаженный розами прудик перед ступенями террасы, прохладный влажный ветерок — здесь ничто не напоминало о летящей над голыми холмами пыли и отвратительной дороге.

Занавеска между столбами чуть раздвинулась, и в складки бело-зеленой ткани просунулась смуглая ручка в серебряных браслетах. Зазвучал смех — совсем такой же, как тогда за воротами. Звеня украшениями, ручка поманила к себе. Судя по звонким, птичьим голоскам за полосатым тентом, там сидела не одна девушка.

— Что вам подать? — вкрадчиво осведомился старик, искоса поглядывая на разулыбавшихся купцов.

Сухопарый и смуглый Рашид — тот самый, что начал возмущаться еще у ворот сада, — плюнул на землю.

— Эй, приятель, закрой чашку рукой — Всевышний сквозь ладонь не видит!.. — хохотали его товарищи, пихаясь локтями и похлопывая упрямца по плечу.

Из полосатых складок занавеса высунулось хорошенькое личико: девушка озорно улыбнулась, склонила головку, зазвенели монетки на налобной повязке.

— Вина неси! Барашка! Плов! Халву!.. — загомонили путешественники.

— Готовьте баню, — распорядился купец в пестрой одежде. — Эй, Рашид, ты и от бани откажешься из благочестия?

— Боюсь я, о Аби Ауф, — нахмурился Рашид, — что моя баня не будет походить на твою… Опасайся Всевышнего, сказано в хадисе, а то погибнешь. Я пойду под навес к слугам.

Личико скрылось за занавесом — и тут же высунулось другое: темнокожая девушка весело замотала кудряшками, засверкала зубами.

— Нубийка… — растянул морщины в сладкой улыбке старик-невольник. — Наши госпожи знают толк в красивых рабынях: недаром ибн Бутлан в своем трактате пишет, что нубийка из женщин-зинджей самая привлекательная и сладострастная…

Аби Ауф одобрительно хмыкнул. А Рашид плюнул еще раз, решительно развернулся и пошел обратно к пальмам, бормоча Открывающую суру Книги.

— Позволь мне проводить тебя, о господин, — спохватился старик.

И, поклонившись гостям, сказал:

— Пойду распоряжусь о еде и напитках, о почтеннейшие. А баня ждет вас — хаммам у нас с той стороны дома…

И, охая и придерживая поясницу, невольник засеменил вслед за стремительно удаляющимся Рашидом. Согнутая спина в рваном халате замелькала среди пальмовых стволов и быстро скрылась из виду.

…Прихватывая желтый жирный рис в горсть, Аби Ауф кормил с руки хохочущую, озорно откидывающуюся нубийку.

Отхлебнув из чашки, Маруф мрачно спросил:

— Что будем делать? Он к нам не присоединится, да проклянет его Всевышний! Ты говорил, что мы сумеем его подпоить — и что? Как нам поступить дальше, о Аби Ауф?

С трудом оторвавшись от своего занятия — темнокожая хохотушка принялась вылизывать ему пальцы, — купец, наконец, отозвался:

— Грех и благочестие схожи, о Маруф: если человек предался пороку или аскетизму — пропал осел, прощай аркан.

И, приподнявшись на подушках, позвал:

— Эй, старик!..

Девчонка снова было приладилась полногубым ртом к его пальцам, но он отпихнул ее пятерней — не сейчас, мол.

Морщинистое смуглое лицо старого невольника сунулось между занавесями:

— Что прикажет господин?

— Когда наш друг уснет, залезешь к нему в седельную сумку, вытащишь письма и принесешь сюда. Потом положишь все обратно. Получишь за это полновесный дирхем.

Старик понимающе улыбнулся:

— Как прикажешь, господин. А вы будете, случаем, не из Мейнха?

— Мы из Ракки, — важно ответил третий купец, Хилаль ибн Мухаммад.

— Далекий же путь вы проделали, — понимающе покивал старик.

Приобнимая ластящуюся белокожую красотку — не иначе, с северных границ, — Хилаль заметил:

— Говорят, эмир верующих задержится в Харате, а халиф — что солнце, о старик. Оно греет всех и всех дарит своими лучами.

— Иди уже, — отмахнулся от любопытствующего невольника Аби Ауф.

И поманил к себе нубийку.

Та пошла к нему на четвереньках, по-кошачьи выгибая спину и качая большим задом, обтянутым тонкими шальварами. Платье сползло на спину, груди призывно колыхались.

Тяжело дыша, Аби Ауф поднял к губам чашку. За этими разговорами он так и не успел ничего взять в рот — ни вина пригубить, ни плова попробовать.

Темная ручка метнулась с какой-то нечеловеческой быстротой, вино плеснуло — на колени, на ковер, на подушку, потекло вниз к локтю. Перехватившая запястье рука нубийки стала мокрой и скользкой — дерзкая девчонка окатила и его, и себя.

— Что ты делаешь, о скверная! — в ярости выкрикнул Аби Ауф.

В ответ девушка придвинулась совсем близко, так, что он ощущал тепло ее тела. Рядом под руками Хилаля постанывала белокожая: тот запустил ей руку под платье и сосал нижнюю губу.

С трудом оторвавшись от этого зрелища, Аби Ауф снова посмотрел на нубийку: та продолжала крепко сжимать запястье, бесстыдно улыбаясь. Он дернул руку, вино плеснуло снова.

— Ты не боишься, о купец? — засмеялась, показывая розовые десны, невольница. — Сейчас пост, ты не должен ничего вкушать до заката!

— Пусти! — строго приказал Аби Ауф — у себя дома он не позволял рабыням так своевольничать.

Пальчики медленно разжались.

— Смотри, — щурясь и ласково улыбаясь, протянула девушка. — Если ты обманешь Всевышнего, Он обманет тебя: Творец ревнив и ждет, не прощая…

Аби Ауф отхлебнул вина и смерил ее взглядом:

— А ты кто такая, чтобы учить меня богословию?

Девушка звонко рассмеялась, зазвенев монистом:

— Я — пери по имени Судабэ, о ашшарит! Я дева паирика, я дарю людям наслаждение!

Аби Ауф расхохотался следом:

— Воистину, это так! Ты пери, о девушка, и я не видел пери обольстительнее тебя!

И, отхлебнув снова, сказал:

— Иди ко мне, о Судабэ…

И, облизнув губы, протянул к ней руку. Хилаль и Маруф уже ушли внутрь дома и, судя по вскрикам и стонам, занимались делом. На айване остались лишь они вдвоем.

Нубийка томно улыбнулась и, приподнявшись на коленях, принялась развязывать шнурок своих шальвар. Застонав от нетерпения, Аби Ауф сгреб ее в охапку и хотел уже повалить на спину, как вдруг услышал новый женский голос. Голос мурлыкнул на фарси:

— Ну, что тут у тебя, Судабэ?

Обернувшись, он увидел высокую женскую фигуру. Свет и тень качнулись с отражениями пальмовых листьев на занавесях, и женщина подошла чуть ближе. Ее окутывало что-то прозрачное, похожее на золотистое покрывало. Нубийка легонько отстранилась и поднялась на ноги:

— Он ваш, моя госпожа.

Разинув рот, Аби Ауф смотрел на приближающуюся фигуру в золотом ореоле. Женщину обвивало не покрывало. Она плыла над досками пола, укрытая лишь водопадом золотых волос. Совершенно обнаженная.

Когда она опустилась перед ним на колени и положила руки на плечи, человек попытался что-то выговорить. Тонкий длинный палец запечатал ему губы:

— Зачем это нам?.. — показывая острые клыки, улыбнулась пери.

И, довольно вздохнув, взяла человека за голову и придвинулась к его рту, жадно раскрывая свой.

Поцелуй длился долго — человек быстро перестал стонать и извиваться. Тело отдавало жизненные соки медленно, постепенно скукоживаясь под одеждой, словно из него выпускали воздух. Пери любила ашшаритов — за полнокровность. И за жизнелюбие — в них дух бил ключом. Они с сестрой даже поспорили за этого гостя — в конце концов, троих человек никак нельзя разделить пополам.

Когда агония прекратилась, она отлепилась ото рта высохшего, похожего на выпотрошенную куклу скелета. И отпустила морщинистую голову с выпученными глазами и оскаленным ртом.

Тело купца повалилось на пол с глухим стуком и тут же рассыпалось на мелкие, покрытые обрывками кожи кости.

Поднявшись на ноги, пери разочарованно поворошила ворох костей и тряпок:

— Трухлявы нынешние люди, Судабэ… В прошлые времена, залучив к себе парса, я питалась им неделю. А когда нам однажды попался ансар — мммм… Я неделю его соблазняла, Судабэ, — неделю! На пару с сестрой!

Девушка ахнула, подпирая ручкой щеку:

— Неделю?.. Ах, госпожа, я даже представить себе такого не могу!

Пери, встряхивая золотыми волосами, мечтательно улыбнулась, щурясь сладостным воспоминаниям:

— Да-аа… Было время. И нам хватило его надолго, Судабэ, — а ведь мы брали его в постель, мммм….

— Ах, — покачала головой невольница. — Где ж теперь такого взять…

— Измельчал людской род, — кивнула головой пери.

Полосатые занавеси колыхнулись, и между полотнищами просунулась смуглая голова старика:

— Что прикажешь делать с телами, госпожа?

Пери пожала плечами:

— А что можно сделать с этой трухой? Удобри ей кинзу. А тех двоих отдай молодым пальмам у северной стены — хотя какой от них может быть прок — не представляю. Мда, куда катится мир?..

…Поднимаясь после последнего раката молитвы — в Рамазза он всегда совершал намаз в четыре поклона — Рашид вдруг увидел, что слева от него, прямо в нескольких шагах от молитвенного коврика, стоит девушка. Над пальмами занимался ветреный рассвет, по утоптанной глине площадки перед коновязью пролетали листья и соломины. Зевая и потягиваясь, сонные слуги плескали в лицо водой из умывального таза. На девушку — а она стояла не просто с открытым лицом, а вообще без покрывала, только в легкой шальке на плечах — никто не оборачивался.

Рашид сморгнул и решил, что от свиста в ушах и пыли люди сходят с ума и не видят явного.

— Твои друзья, о купец, решили задержаться на пару дней, — мурлыкнула девица, щуря густо подведенные глаза.

— Тьфу на тебя, о скверная, о дочь греха, прикройся, — закрываясь рукавом и отворачиваясь, буркнул Рашид. — И эти сыны блуда мне не друзья. Мы просто ехали вместе от Маджерита. К тому же я никакой не купец, а вовсе даже и посыльный. Прикройся, говорю, смотреть стыдно!..

— Прощай, человек, — мурлыкнули снова.

Когда Рашид с опаской опустил рукав — из-за этого ветра он не услышал удаляющихся шагов и на всякий случай выждал подольше — рядом с его молитвенным ковриком уже никого не было.

— Эй, Рейхан! — окликнул он раба. — Седлай Короткохвостого, мы трогаемся.

— Да, го-оо-уааа-ссподин, — зверски зевая, откликнулся зиндж. — А попутчиков наших, что, не будем жда-ааа-уать?

— Шайтан им попутчик, — твердо ответил Рашид.

И принялся бережно сворачивать молитвенный коврик.

Харат,

два дня спустя

В черепичную крышу галереи лупил дождь. В водостоках булькало, пустая базарная площадь медленно превращалась в топкие плавни: покосившиеся навесы, подобные остовам сожженных кораблей, утопали в жидкой грязи, тяжело хлопали сорванные ветром тенты, в ширящихся лужах пускались в плавание пустые корзины.

Залипая босыми ногами в разъезжающейся глине, через площадь плелся человек. Туфли он держал в руке, пытаясь спасти хоть обувь. В серо-синем небе блестко сверкнуло — настолько сильно, что Садун ибн Айяш не сумел разглядеть саму молнию. Через несколько тягучих мгновений грохнуло. Пересекающий площадь несчастный присел от страха — но шага не ускорил. По такой грязи получалось шлепать, а не бежать.

Со вздохом лекарь прикрыл тяжелую ставню. Резная деревянная решетка отделила его и его собеседника от вымокшего города, по которому хлестал неурочный ливень. Грозовая чернота улицы не добавляла света и без того темной комнате, в которой располагалась лавка Садуна. Лекарю пришлось зажечь лампу, чтобы прочитать привезенные посыльным письма.

Сидевший напротив ашшарит явно маялся: он то нагибался поправить фитилек длинноносого светильника, то принимался поправлять толстую шерстяную аба, то начинал просто ерзать и вздыхать на своей циновке.

— Что с тобой, о Рашид? — спросил, наконец, Садун, поднимая голову от письма знакомого маджеритского купца, просившего придержать масло — мол, цены на него взлетят перед халифской свадьбой.

Посыльный почесал нос:

— Да я вот все думаю о попутчиках моих, да проклянет их Всевышний…

— Что такое? — нахмурился лекарь.

— Похоже, они к моей сумке присматривались. То подпоить меня налаживались, то девку подложить… А ну как они до писем добрались, а я — да отведет от нас такую беду Всевышний! — не заметил?

Садун вздохнул и отложил бумагу на пол. В воздухе стоял сильный, до головокружения, запах амбры — они только недавно закончили лить свечи с примесью этого благовония.

— Ты проверял печати, о Рашид?

Ашшарит яростно закивал, чуть не стряхнув с головы икаль. Смуглые пальцы нервно теребили край куфии.

— Бумаги лежали в твоей сумке в том же порядке?

Тот снова затряс головой.

— А где они сейчас, твои попутчики? — почесав коротко стриженую голову, мягко осведомился Садун.

— Мы остановились переночевать в одном саду — богомерзкое место, я вам скажу, уважаемый, даже кафиру там не должно останавливаться, не то, что правоверному…

Лекарь кашлянул и погладил себя по обтянутому желтой каба животу. Рашид покосился на одежду сидевшего перед ним зиммия и скривился:

— Сад Пери он, что ли, называется… Я-то на следующее утро уехал, а они там застряли с вином и девками, сыны незаконного брака, тьфу, в святой месяц Рамазза так нарушать пост!.. Тьфу, пропасть, какой враг веры его только разбил, этот сад Пери…

— Сад Паирика, — тонко усмехнулся в ответ Садун.

И, с облегчением вздохнув, снова взялся за письмо. И добавил для недовольно сопящего ашшарита:

— Это очень старый сад, о Рашид. О нем упоминают еще со времен Хосроев. И ты можешь не тревожиться о наших тайнах.

— Почему? — искренне изумился посыльный.

Садун лишь дернул плечом, снова погружаясь в чтение.

— А может, припугнуть их? — не унимался Рашид.

— Не думаю, что мы их найдем, — хмурясь, ответил лекарь, разворачивая другое письмо.

— Они ехали в Харат! Где же они могут сейчас быть, как не в городе?

Садун снова улыбнулся и вскинул на смуглого человека в куфии черные, как маслины, глаза:

— А это, мой друг, весьма сложный философский вопрос.

…Когда посыльный вышел под дождь, ругаясь и кляня хорасанский климат и отвратительную погоду, Садун посмотрел на приказчика:

— Слыхал, Фарух?

— Пери опять принялись за свое, — зевая и ежась от шума дождя, отозвался тот.

Лекарь покачал головой:

— Трое ашшаритов, да еще с прислугой, — что-то у них разыгрался голод… Да еще в Рамазза…

— А что? — презрительно скривился парс. — Вон, говорят, новый откупщик уехал в Шахын — с десятком айяров и в сопровождении катиба! И что? Пропали без вести! Ну, это так на базаре объявляли. Еще кричали — награда будет тому, кто объявит об их обстоятельствах или расскажет, где видел в последний раз!

— Даже тел не нашли? — усмехнулся сабеец.

— Пхе, — отфыркнулся Фарух.

— А зачем они в Шахын ехали?

— Налоги собирать и мельницу ставить!

— С запрудой?!

— Ну!

— Совсем ума решились, — недовольно пробормотал сабеец. — Ведь всем известно, что там за участок! Нет, лезут, как мухи на мед!

— Так наш начальник канцелярии этот участок каждые два года продает! Чужеземцам, конечно, местные-то про него уж давно наслышаны! Продаст, да еще взятку возьмет за завидное место, — а через пару месяцев земля — раз, и снова свободная!

Но Садун ибн Айяш неодобрительно покачал головой:

— Глупцы — и те, и другие. Да еще дождь этот… в такую пору… не нравится мне все это…

— А что пишут? — поинтересовался приказчик.

— Все просят земляков придержать оливковое масло, — фыркнул лекарь. — Хотят перед свадьбой поднять цены.

— Ммм… — понимающе откликнулся Фарух — и снова зевнул.

Наконец, Садун свернул последнее письмо. И взял в руки длинный деревянный футляр, в котором лежали бумаги. С силой крутанув один из украшающих концы шариков, лекарь вывинтил его. И вытряхнул из обнажившейся дырки крохотную записку.

Осторожно разгладив ее на тростнике циновки, Садун, прищурившись, прочел краткую фразу: «Свет праведности».

Харсама ибн Айян, отправившийся в Мешхед в паломничество к могиле Али ар-Рида, писал, что зайядиты земель Бану Курайш готовы признать аль-Мамуна эмиром верующих.

— Ну что ж… — пробормотал лекарь, поглаживая седую длинную бороду, — пора действовать и нам…

Сегодня утром он осматривал аль-Амина, — точнее, рассматривал его мочу в особом стеклянном сосуде. Садуну было крайне неприятно признавать, что согласно написанному в книге «Аль-Хавайнат», да и собственному опыту сабейца, халиф шел на поправку. Моча отливала снизу желтым — верный признак выздоровления. А ведь еще в Фейсале лекарь видел совершенно иное: густую, как масло, жидкость, с полосами налета по дну сосуда. Люди, чья моча выглядела так, должны были приступать к составлению завещания, и побыстрее.

Госпожа, когда ей доставили эту неприятную новость, рвала и метала несколько дней. И только известия от старого Фазлуи-мага утешили ее: аждахак выполз из скального лабиринта. Выполз и упорно двигался вслед за халифской свитой. А как ему было не ползти, усмехнулся Садун: кукла в золотой халифской одежде, в которую были зашиты волосы аль-Амина, лежала пронзенная зубом чешуйчатого змея. Лежала в простом ларце тикового дерева, который всегда носили за госпожой Мараджил.

Отродье Зубейды должно было отправиться на тот свет быстрее — но поди ж ты, извращенец, несмотря на разврат и излишества, оклемался. Даже собрался жениться — и на ком! На правнучке Эсен-хана! Да, надо действовать. Надо действовать, пока девчонка не вошла в харим аль-Амина — про нее говорили всякое, и ничего из этого всякого Садуна не радовало. Ни слухи о даре прозорливости и ясновидения, ни рассказы о чтении мыслей, ни восторженные благодарности за излечение детей и женщин… И уж точно не радовали Садуна рассказы о том, что Юмагас-хатун охотится верхом с шести лет и со ста шагов стрелой попадает в глаз перепелке. Не жена, а отряд телохранителей. Впрочем, джунгарская девка еще и отряд с собой приведет, с нее станется…

Но Садун ибн Айяш знал, кому ашшаритский выродок был обязан нежданным выздоровлением и обручением с джунгарской ханшой. И этот кто-то должен был в ближайшее время перестать им мешать.

Аль-Амин отпустил свое чудище на слишком длинный поводок — ну что ж, совсем скоро нерегилю подтянут сворку. Госпожа Мараджил очень хорошо знала историю аш-Шарийа, и не хотела оказаться героиней новых страшных рассказов о гибели Нишапура. Совсем не хотела.

— Пора, — тихо повторил лекарь.

И повернулся к двери в заднюю комнату:

— Фархад, дитя мое! Надевай самое красивое платье, мой мальчик. Пара тебе повидать нашу подопечную…

И сказал к приказчику:

— Пошли невольника к ослятнику Парвазу. Пусть снаряжает носилки. Лучшие носилки — не скупись, о Фарух. Нужно будет отнести кой-кого во дворец…

А потом поднялся и прошел в свою спальню. Закрыл двери. Лезвием джамбии вскрыл тайник под второй от садовой решетки доской. И извлек длинный деревянный ящик. Открыл, потом долго водил пальцами над причудливыми кольцами и медальонами, разложенными по бархатным ячейкам. И, наконец, извлек простенький серебряный перстенек с крупным куском пирита. На зеркальной, золотом сверкающей пластине вырезан был коршун с оливковой ветвью в клюве.

— Это будет в самый раз, — пробормотал старый маг. — В самый раз для хорошего приворота…

В носилках Фархада прикачало — это, да еще и мерзкий холодный дождь привели к форменному разлитию желчи. Поэтому из паланкина он выбрался туча тучей — правда, мрак в душе снаружи не проявлялся никак. Ясноликая Жасмин улыбалась, покачивала бедрами и по-сестрински целовалась с невольницами, рассыпая любезности и рассовывая мелкие подарки: кому колечко, кому платочек, кому низка речного жемчуга, кому динар.

А Кабиха все не выходила на галерею.

Жасмин посидела-посидела, да и окликнула мелкого, тощего и очень хитрого евнуха Масуда. Зиндж, как ни странно, не растолстел на дворцовых харчах. Шептались, что его не разнесло, потому что все в злость и каверзы уходило. Еще говорили, что отрезали ему только ядра, а зебб оставили — и золото жаждущих ласки рабынь сыпалось в полы его рубахи. Вот почему болтали: труждаясь в хаммаме так, как Масуд, брюха не отрастишь.

Ясноликая Жасмин лебезила и наливала кривящемуся черномазому чаю, подвигала варенье из айвы — и, наконец, евнух, все так же кривясь, подставил рукав — сюда, пол, клади. В рукав немедленно упал сверток с золотом:

— Пять динаров, о солнце харима, — оскалился Фархад. — И еще пять после того, как ты мне расскажешь об обстоятельствах и нраве девушки Кабихи, которую мой господин продал в этот почтенный дом некоторое время назад.

Их взгляды встретились, и улыбка изгладилась с лица прекрасной Жасмин. Масуд тоже не казался веселым.

Черных евнух пожал плечами и заметил:

— Свое недельное содержание эта шлюшка уже растратила.

— На что? — тихо поинтересовался Фархад.

— Часть отдала мне за баню, — усмехнулся Масуд. — А остальное расходует прямо сейчас, да проклянет ее Всевышний. Она соблазнила новую подавальщицу, Пакизу. Сейчас девки занимаются друг другом в комнате невольницы Саназ, которая подает по утрам кофе.

— Так вот почему ее нигде не могут сыскать… — покивал Фархад. — Проводи меня туда, о Масуд, мое дело срочное и не терпит отлагательства.

Рабынь они и вправду обнаружили в комнате Саназ — у деревянной решетки сидели две маленькие девочки из тех, что зовут в баню растереть спину. Масуд рявкнул, для верности дал каждой по пощечине — и невольниц как ветром сдуло.

В комнате громко стонали и ахали.

Заслышав стук двери, девки вскинулись и расцепились — обе стащили платья и рубашки и тискались в одних шальварах, сплетясь ногами. Кабиха как раз вылизывала грудь подружке.

Масуд принял в рукав еще один сверток с золотом — и выволок скулящую Пакизу за волосы.

Кабихой Фархад занялся сам.

В этот раз он бил ее сильнее. Хлестал по животу и ягодицам тяжелым влажным полотенцем — чтоб прочувствовала. Девка сучила ногами, крутила связанными локтями и кусала платок во рту.

Фархад отвешивал удар за ударом и приговаривал:

— Сука, — шлепок, — дура, — шлепок, — жопа. Тебя, — шлепок, — сюда, — шлепок, — определили для дела, — шлепок. — А ты, о скверная? — шлепок. — Хочешь, чтобы тебя утопили в Герируде?!

Наконец, утомившись, он отбросил мокрую тряпку и сказал:

— Чтоб больше никаких шашней, о дочь греха.

И вытащил из складок пояса перстенек с пиритом.

Присел над тяжело дышащей Кабихой и вытащил ей изо рта полотенце:

— С сегодняшнего вечера будешь носить не снимая. Понятно?

Девка скривилась на дешевое колечко:

— Это? — плаксиво взвякнула она. — Меня ж засмеют! Это ж немодно!

Фархад улыбнулся и отвесил ей оплеуху. Потом еще одну.

Невольница взвыла:

— Хорошо, я буду, буду!

— Дура мерзкая, — пробормотал Фархад, вставая. — Узнаю, что сняла — а я узнаю, мразь — руку отрежу.

Кабиха заскулила, пытаясь отползти по коврам на заднице.

Потом Фархад вытащил из-за поясного платка исписанный клочок бумаги. И поднес к носу Кабихи:

— Читай.

Та ссутулилась, задергала связанными руками.

— Читай, сука, — он шлепнул ее по щеке.

Слизывая текущую из носа кровь и дрожа, Кабиха водила глазами по строчкам.

— Запомнила?

Рабыня кивнула.

— Попросишь об этом во время попойки, перед которой наставник Бишр передаст тебе перстень с рубином.

Кабиха снова кивнула и еще сильнее залилась слезами.

Фархад ударил ее еще раз, перевернул на живот, надел на палец кольцо, развязал локти, по традиции дал пенделя в зад и вышел из комнаты.

Бумажку он кинул в стоявшую на галерее жаровню. И проследил, чтобы от нее не осталось даже пепла, старательно разворошив угли стоявшей у стены кочергой.

Харат,

дворец наместника,

следующий день

Верховой сильный ветер сносил дождевые струи — они били в туго натянутый провощенный плотный шелк. Пока занавес в арке выдерживал напор мокрой стихии.

Абу-аль-Хайджа сидел, устало прислонившись к по-зимнему холодной стене. Поди ж ты, весна называется… Изразцы за спиной прямо-таки леденили позвоночник. Бедуин мрачно отлепился от сине-голубой плитки и сунул за спину подушку. Голова неудобно откинулась. Тьфу ты, сюда бы седло его любимой верблюдицы, белой красавицы Саибы! Тогда бы он устроился как положено, а не вертелся, как червяк в мелкой луже…

— Отец!

Голос Абида скакнул в гулком зале, как шарик для игры в чауган. Единственная приличная игра у этих горожан. А то выдумали — шахматы. Воистину, только парсы, и то покоренные, способны часами сидеть друг против друга на заднице и, как скоты, таращиться в эту клетчатую доску. Ему еще пробовали доказать, что шахматы — азартная игра и игроки делают ставки. Азартная, как же…

— Отец, я забыл, такиф заходят в Хиджаз?..

Потирая затекшую — или застуженную? ну и холод, ну и холод у них в этом поганом Хорасане, — спину, Абдаллах поднялся и поплелся к разложенной на полу карте Пустыни Али.

На самом деле, на полу лежала даже не карта, а целое громадное покрывало, по которому свободно прогуливались Абид, Тарик и двое богато одетых бедуинов из племени кайс. Подойдя, Абу-аль-Хайджа наступил прямо на лаонскую границу.

Нерегиль, задумчиво шевеля ушами и покусывая нижнюю губу, смотрел на волнистое изображение горной цепи — Паропанисады четко разгораживали земли верующих и Сумерки.

— Скажи мне, Абдаллах, — наконец, разродился вопросом самийа, — а вам не приходило в голову попросить прохода через лаонские земли?

Кайситы переглянулись — и расхохотались. Абид тоже засмеялся, хлопая себя по ляжкам и пританцовывая. Абу-аль-Хайджа не удержался и тоже хмыкнул.

— Что такого смешного я сказал? — настороженно поднял уши нерегиль.

— Через лаонские земли… Проход… — один из кайситов аж перегнулся пополам и вытирал выступившие слезы. — Проход… через лаонские земли…

Абид тоже вытирал глаза рукавом.

— Это невозможно, сейид, — мягко пояснил Абдаллах любопытно раскрывшему глаза самийа. — В Лаоне уже второе столетие все воюют против всех. А сейчас там и подавно идет такая свалка, что наши междоусобицы по сравнению с ихними — как куст аладжаны против финиковой пальмы.

— С нами кочевала одна их семья, сейид, — покивал отсмеявшийся кайсит. — Ихний клан весь вырезали, под корень. Они ждали, когда вверх возьмет какой-то из союзных родов. Дождались, так обратно бросились, как те львы.

— Они часто забредают к нам в кочевья, — усмехнулся Абу-аль-Хайджа, — У них пожар, так они, как искры и головешки, вылетают в Большую пустыню. Свои им ненавистнее, чем мы, чужие.

— Понятно, — вздохнул нерегиль. — В Лаоне, получается, тоже хлам, а не государство… Нигде нет порядка.

И ушел к зеленому пятнышку Таифского оазиса.

— А большая была эта священная роща? — присев над картой, поинтересовался Тарик.

Абдаллах не успел ответить — со стороны перехода в Большой двор донесся быстрый топоток, и в низенькую арку влетел гулямчонок:

— Сюда идет эмир верующих!

Из перехода уже долетал звук множества шагов — шаркающих туфель и цокающих набойками каблуков. И высокий манерный голос, пришепетывающий и гортанно раскатывающий «р»:

— О мой эмир! Ты как всегда прав…

«Прр-аав» — Кавсар по столичной моде растягивал гласные. Счастливый смех аль-Амина вторил словам евнуха.

Не дожидаясь, пока халиф покажется в зале, все опустились на колени и прижали лбы к полу. Абу-аль-Хайджа снова проклял здешний климат — проклятый мрамор леденил ему даже глаза.

— Ну, что у вас тут…

Шаги остановились.

— Разрешаю поднять головы и смотреть на нас!..

Голос подозрительно ломался. Абу-аль-Хайджа оценивающе поглядел, как халиф опирается на плечо высокого безбородого красавца: так и есть, пьян. Запинаясь и пытаясь не шататься, аль-Амин высоко вздернул голову в роскошной многоцветной чалме — его, естественно, мотнуло. Халиф крепче сжал локоть на шее Кавсара, теснее прижимаясь к евнуху. Тот, улыбаясь, запрокинул белое смазливое личико и что-то зашептал аль-Амину на ухо. Блестя нетрезвыми глазами, халиф улыбался и слушал.

Бедуин покосился в сторону нерегиля: тот продолжал, как и все, стоять на коленях, опустив голову. На шепчущегося с евнухом аль-Амина он не смотрел. Порыв ветра бросил в натянутую ткань занавеса мощную дробь капель. На дворе монотонно бурлило и шелестело — дождь и не думал прекращаться.

Наконец, халиф счастливо оглядел любимца и запечатал тому рот длинным поцелуем. И легонько оттолкнул от себя — подожди, мол, потом договорим.

И сделал несколько неверных шагов в сторону нерегиля. Тот недобро прижал уши.

— Ну? Мне тут докладывают, ты и не думаешь идти в поход! Что молчишь, говори!

«Докладывают». Конечно, докладывают. Вторая неделя уже пошла со дня торжественного въезда эмира верующих в город, и только сегодня у нашего повелителя нашлось время, чтобы увидеть главнокомандующего. Видимо, оттого, что третьего дня пришли истошные донесения из Ракки — да что там Ракки, из Белых селений под Нисибином: карматские отряды свирепствовали по всей аль-Джазире и даже севернее. Людей сотнями уводили в плен, гнали, как собак, со сворками на шее. Исчадия ада появлялись, как призраки, в одном месте, — чтобы нанести ошеломляюще кровавый удар и сгинуть, как кутрубы поутру. И тут же появиться в другом месте, в десятках фарсахов от разоренного накануне вилаята — и снова жечь, грабить, убивать, угонять в рабство.

— Я спрашиваю, почему не идешь в поход! — аль-Амин капризно топнул ногой в изящной туфле.

С трудом выговаривая слова и то и дело откашливаясь — словно его что-то душило — нерегиль, наконец, выдавил:

— У меня еще недостаточно сведений… о мой халиф.

— Сведений? Недостаточно?! — топнул снова и свирепо разорался аль-Амин. — Каких тебе еще нужно сведений, тварь ты поганая, они сожгли Гаусин!

— За ними бесполезно… — снова раскашлялся, да что с ним такое, — …бесполезно гоняться, мой повелитель. Нужно уничтожить их… гнездо.

— Вот и иди туда! — пуще прежнего взъярился халиф. — Иди в поход, ты, старый ленивый кошак, дармоед, я приказываю тебе идти в поход!

— Куда ты приказываешь мне идти, о мой халиф? — явственно скрипнув зубами, спросил нерегиль.

— В поход! На карматов! Вот сюда! — и халифская туфля — остроносая, на высоком деревянном каблуке — топнула в карту.

— Это пустыня Руб-эль-Хали, о мой халиф, — холодно отозвался Тарик. — Там нет карматов.

— А где ж они есть? — удивился аль-Амин.

И вдруг присел и принялся заинтересованно разглядывать тоненькие линии, отмечающие подземные каналы и вади, зеленые пятнышки оазисов и точки колодцев. И десятки, десятки надписей и стрелок, показывающих передвижения кочевых племен.

Тарик чуть-чуть поднял голову — а то он так и стоял на коленях, положив ладони на пол и едва не тыкаясь носом в карту — и молча показал в сторону желтого пятна аль-Ахсы на побережье у самой южной границы.

— Хм… кругом пустыня… — совершенно трезвым голосом протянул аль-Амин. — А почему бы нам не переправить армию морем? А? Из Басры, к примеру? А?

Шепчущиеся и хихикающие евнухи примолкли. Снаружи все так же настырно шелестел и шумно капал дождь.

Тарик удивленно воззрился на своего халифа:

— Но… мне говорят, что у вас… в аш-Шарийа… нет флота… На каких кораблях мы будем перебрасывать войска, мой повелитель?

Аль-Амин резко выпрямился — и его тут же заметно шатнуло. Он затейливо отмахнулся. И упрямо сказал:

— А мы его построим. Построим флот. В конце концов, у аураннцев есть военный флот, в Айютайа тоже есть, — а у нас нет! Это неправильно!

— Я согласен, — осторожно кивнул Тарик, искоса, снизу вверх, посматривая на своего повелителя.

— Ну и замечательно, — важно кивнул аль-Амин.

И развернулся на каблуках. И вдруг, снова затейливо отмахнувшись от чего-то невидимого, обернулся и посмотрел на Тарика через плечо:

— Да, чуть не забыл. В субботу мы отправляемся на охоту. Мои астрологи говорят, что к субботе дождь прекратится, и погода установится. Мы желаем охотиться на газелей под аль-Мадаином!

Нерегиль недоуменно смотрел вверх. Аль-Амин подумал-подумал, и развернулся к нерегилю полностью. И снова по-мальчишечьи топнул ногой:

— И мы желаем, чтобы ты нас сопровождал! Ты понял меня, самийа?

— Да, мой повелитель.

— Вот и прекрасно.

Гордо задрав вверх подбородок, аль-Амин снова крутанулся на каблуках и, отмахивая руками, быстро пошел к выходу. За ним потянулись отжившие и снова пустившиеся в шепотки и хихиканья евнухи во главе с Кавсаром.

Когда все вышли, Тарик обернулся к Абдаллаху — и вопросительно поднял брови: мол, что это было?

Абу-аль-Хайджа лишь пожал плечами: а кто его, пьяницу запойного, разберет…

Отец — да будет доволен им Всевышний! — говаривал: два вида людей достойны сожаления — разумный, который подчинен неразумному, и сильный, над которым будет главенствовать слабый. Тарик, бедняга, был дважды несчастен.

Харран,

тот же день

…— Это правда, что ваш город назвали так по слову «харр», знойный? — усмехнулась Мараджил, отводя тростниковую циновку и с любопытством выглядывая в дверной проем.

В жаркое время года — а в Харране любое время года было жарким — над дорогой клубилась пыль. Пыль была такой же достопримечательностью города, как и его легендарный зной. Пыль, ветер и слепые стены глинобитных домишек с коническими крышами — низеньких, убогих, треплющих на ветру дверными циновками и лоскутными занавесками. Круглые одноэтажные то ли лачуги, то ли соты для огромных, в рост человека, пчел, лепились друг другу в странном подобии медоносного дома. Ни сада, ни канала, ни прудика.

Хотя нет, канал в Харране был: лет десять назад по приказу Харуна ар-Рашида от задыхающегося в жарких пустошах, мелкого Джулляба отвели такой же мелкий и узкий канал. Домик, у порога которого сидела мать аль-Мамуна, стоял у самых Водяных ворот города. Впрочем, в Харране трудно было понять, где далеко и где близко: пчелиные соты домиков раскрывались переулками и проходами беспорядочно и прихотливо, так что приезжий без провожатого терялся в знаменитом городе прорицателей и астрологов быстро, прочно и надолго.

Ну а сейчас улица перед домом текла пузырящимися грязевыми потоками. Дождь лил над Харраном третий день — не ослабевая. Дверная занавеска в доме напротив обвисла бурой тряпкой, крошечные оконца под самой крышей слепенько таращились в непогоду. Убогое жилище грозило расплыться такой же серо-бурой хлюпающей лужей, как и улица. Где-то далеко впереди во дворах мокрый ветер отчаянно лохматил одинокую пальму.

Госпожа Мараджил поймала в ладонь несколько капель и втянула руку обратно. Запахнула вокруг плеч пашмину — становилось зябко.

— Так как же, о Фазлуи? Так ли у вас в Харране горячо, как рассказывают? — настояла она на вопросе, обтирая ладонь о подол верхней юбки.

На ней не было ни покрывала, ни головного платка — да и за занавесом она не сидела. В старом городе звездопоклонников госпожа Мараджил с удовольствием отказалась от соблюдения омерзительных ашшаритских «приличий», превращающих женщину в козу в стойле.

Старый маг, копошившийся над кипой покоробившихся листков с таблицами, вскинул на нее слезящиеся глаза:

— Госпожа изволит шутить, — пожевал он морщинистыми губами. — Таких дождей в Харране не бывало с начала мира. Что до имени города, о властительница, то на нашем языке мы называли этот город совершенно иначе — задолго до того, как сюда пришли смуглые люди с юга.

— А может, такие дожди сулят конец мира? — глаза Мараджил раскрылись маленькими колодцами мрака. — Что скажешь, Фазлуи?

— Госпожа снова изволит шутить, — нахмурился прорицатель. — Гороскоп твоего сына, о мать жемчужины океана вечности, сулит ему лишь радости…

— Не обманывай меня, старый хрыч, — мать аль-Мамуна прищурилась, как разъяренная кошка. — Я не зря тряслась в кеджаве по размытым дорогам, по которым шастают карматы!..

Сабеец съежился и застрелял маленькими, утопающими в морщинах глазками. Сухие ручки в старческих коричневых пятнах зашуршали листами:

— Госпожа изволит видеть сама: рождение ее сиятельного сына, этого пловца в океане божественности, состоялось, когда высота Проциона составляла 88 градусов, по прошествии восьми часов двадцати минут с начала ночи…

— Фазлуи, мне это известно!

— … о да, несомненно, о отражающее истину зеркало! И я не зря посоветовал тебе, о великолепие святости и любви, задержать роды и попросил привести к тебе уродливую повивальную бабку, дабы вид ее задержал схватки и твой сын, этот главный проводник каравана по тропе истины, родился в наиболее благоприятный момент…

— Фазлуи!

— Да, моя госпожа? — старик перестал бормотать и подскочил, словно очнувшись.

— Тебе известно содержание фирмана халифа, который вот-вот должны доставить в Харран?

С морщинистого личика разом сбежала угодливая улыбка. Сабеец надулся и зло скривился:

— Да проклянут боги этого выродка…

— Которого? Фадла ибн Раби? Или аль-Амина, подмахнувшего этот указ?

Наблюдая кислую гримасу на лице астролога, Мараджил злорадно раскрыла глаза:

— Ну, что молчишь, Фазлуи? Хочешь в ров под стенами цитадели?

Астролог сейчас походил на загнанную в угол крысу: маленькие глазки отражали красноватый свет лампы и злобно блестели. Мараджил наслаждалась зрелищем и играла огромным сапфиром, свисавшем с золотой нити, перевивавшей косу.

Уступая настояниям законоведов — конечно, подкупленных главным вазиром, — халиф подписал указ, в котором отказывал сабейцам-звездопоклонникам в привилегии считаться зиммиями-покровительствуемыми. Им давался срок в три дня, чтобы обратиться в веру Али или умереть: эмир верующих, гласил указ, не может оказывать милости язычникам, поклоняющимся темным силам. Имущество казненных должно было отойти казне — вернее, увеличить состояние всесильного вазира. В последнее время размежевать личные средства Фадла ибн Раби и казенные становилось все труднее.

Взяв, наконец, себя в руки, сабеец снова расплылся в улыбке слаще патоки:

— О всесильная! О занавес благочестия и волна вечного океана! Наш город умоляет тебя о заступничестве!

Прежде чем пасть ниц у расшитого подола Мараджил, старый маг пустил слезу.

Поглядев на лысоватый седенький затылок, мать аль-Мамуна милостиво протянула:

— Поднимись, о Фазлуи.

Хлюпая носом, сабеец принялся лобызать грязный лоскутный коврик у себя под носом.

— Ну, хорошо, хорошо, я вижу, ты раскаялся в своем упрямстве, старый козел. Я, так и быть, прощу тебя. Хотя, признаюсь, мне нелегко это сделать: я потратила на это путешествие две недели! Две недели — слышишь, ты, старый хрыч? — две недели я тряслась по топким лужам на вонючем верблюде, пережидая карматские засады в вонючих вилаятах, чтобы посмотреть в твои глаза… Что, молчишь? Подними свою хитрую морду, ты, погань!..

По-змеиному изворачивая головенку, старый прорицатель покосился на свирепо оскалившуюся Мараджил.

— Ну?.. — мрачно выдохнула она.

Сабеец поднял голову и распрямил спину. Неожиданно спокойно встретил ее взгляд. И презрительно усмехнулся:

— Ты веришь этому перебежчику и отступнику по-прежнему. Да, моя госпожа?

Мараджил не смутилась:

— Тебе не хуже моего, Фазлуи, известно, что Джаннат-ашияни принял веру ашшаритов только для того, что выучиться в столичном доме мудрости. Они не преподают науку байинат-и-куруф, науку свидетельства букв, язычникам.

— Да-да-да… — прошипел астролог. — Когда этот ханетта исповедовал веру своей страны, он дал твоему сыну имя афтаб, солнце. А, заделавшись ашшаритом, заявил, что численное значение его букв соответствует имени Акбар — прекрасному имени, прямо-таки божественному, согласно ашшаритским измышлениям…

— Я не желаю вникать в ваши дрязги, — отрезала Мараджил. — Джаннат-ашияни сообщил мне нечто тревожное — и я склонна верить его предсказанию. К тому же, он царевич — хоть и изгнанный, но все же. А мы, люди царских кровей, чувствуем беду загодя. Скажи мне правду, о Фазлуи, — и я заступлюсь за вас перед халифом.

Сабеец нахмурился и вздохнул. На улице по-прежнему неутомимо стучал и булькал дождь. Наконец, старый маг разлепил тонкие губы:

— В таком случае, моя госпожа, я не скажу тебе ничего нового.

И бестрепетно встретил взгляд широко открытых, разом наполнившихся темной тревогой глаз Мараджил.

— Ты права, о женщина, — таких дождей в эту пору быть не должно.

Мать аль-Мамуна медленно кивнула. Старец тихо, безжалостно продолжил:

— Равно как не должен был умереть эмир Шираза, которому я предсказал долгую и славную жизнь. А он умер — и как умер, о женщина! Подавившись рыбной костью… Клянусь полумесяцем бога Сина, этой кости не было в его гороскопе…

— Кштут пересох, — тихо продолжила Мараджил. — Такого никто не припомнит…

— Потому что такого еще не случалось, — отрезал астролог. — Равно как не приходило к нам бедствие, подобное карматам.

— Джаннат-ашияни говорит, что за ними видна… — тут Мараджил заколебалась, подыскивая слово, — … видна… тень.

— Тень, — согласно кивнул старый маг.

И строго, угрожающе поднял сухой длинный палец:

— А самая главная тень встает на западе, госпожа. Огромная. Страшная. Во все небо.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

— Сколько отмерено миру, который мы знаем? — тихо поинтересовалась женщина.

— Звезды говорят — три, самое большее, четыре года. Потом нас постигнут бедствия, каких вселенная еще не видела.

Мараджил медленно поднялась на ноги. Набросила на голову шаль. Кивнула невольнице, сидевшей у голой глиняной стены, и указала на дверной проем — выходи, мол, раскрывай зонт. Та подобрала мокрые юбки и пошлепала на текущую грязью улицу.

Уже на пороге Мараджил вдруг застыла, теребя алыми ногтями грубый тростник циновки. И, наконец, обернулась:

— У нас так мало времени… — черные глаза увлажнились.

И женщина с трудом выговорила:

— Помолись за меня Сину, старик. Помолись за меня — и за моего умника-сына, который считает нашу с тобой веру и гороскопы глупыми сказками. Помолись о том, чтобы он стал великим халифом — иному нас не спасти. Ему понадобятся наши молитвы, Фазлуи…

Маг с достоинством склонил голову:

— Я сделаю по твоему слову, о госпожа. И знай — я верю в твоего сына. В него — и в его счастливую звезду. Я видел эту звезду сам. И я буду молиться за то, чтобы она поднялась высоко и не сходила с небосклона аш-Шарийа долгие годы.

аль-Мадаин,

суббота той же недели

— …О боги… — только и смог прошептать Тарик, широко раскрывая глаза.

Развалины древней столицы парсов оплывали осыпями, изобличавшими остатки кирпичной кладки. Туб, обожженный из глины кирпич, растворялся под ветром и дождями, возвращаясь в породившую его почву, сливаясь с красновато-желтой, бесплодной землей равнины. Однако даже такой — умерший, разложившийся до изглоданных развалин — город поражал взгляд. Правильные, по линейке вычерченные прямоугольники кварталов рассекали широкие улицы — они еще сохранили камень брусчатки и отмостку тротуаров с выломанными и разбитыми мраморными плитами.

Пустыня заносила просторные проспекты невысокими песчаными дюнами, оконные проемы в еще сохранившихся стенах — не по-ашшаритски широкие, гордо раскрывающие взгляду внутренность жилищ — скалились выщерблинами там, где выломали каменные барельефы.

Руины Касифийа уже второе столетие разбирали на свои нужды местные жители. Да и сейчас где-то далеко-далеко сквозь свист ветра слышался стук большого деревянного молота: феллахи выламывали из стен резные камни, сбивали панели с росписями. Их охотно раскупали местные вельможи, тоскующие по былому величию династии Хосроев и утраченным вольностям. Те, кто осмеливался заглянуть в покинутые, ослепшие и разграбленные жилища, свидетельствовали: чудесные краски древности не поблекли со временем. Сине-золотые быки с витыми тиарами на головах все так же смотрели в никуда пустыми глазами, шествовали бесконечными рядами бородатые воины в высоких шлемах, охотились на желтых львов цари с крылатым солнечным диском над головой.

Осторожно обходя ямы и каменные завалы, Гюлькар цокал по щербатым плитам площади.

Тарик, закидывая голову, пытался защитить глаза от яркого утреннего солнца — и отказывался верить увиденному.

Перед ними раскрывалась необъятным чревом Арка Хосроев. Превосходящее высотой пятиэтажные крылья фасада, гигантское сооружение погружало в черноту огромный зал приемов, простиравшийся, как казалось, на немыслимую глубину — туда, где светилась крошечная арка выхода. За ней открывался все тот же безрадостный ландшафт утраченного величия — но под парящим в гулкой высоте сводом еще витал, казалось, тихий дух отлетевшего царства.

Смигивая и вытирая заслезившиеся глаза, нерегиль обвел взглядом пучки полыни, проросшие между камнями площади. Сухую траву трепал хлесткий, нетеплый ветер.

Тронув коня, он послал его вверх по пологим ступеням главной лестницы. Огромные плиты разъехались под собственной тяжестью, выпуская сквозь щели струйки песка и муравьиные дорожки.

Гюлькар зацокал в гуляющей эхом пустоте зала. Между огромными ребрами свода светились прорехи разобранного камня.

Державшийся очень близко аль-Амин негромко — словно не желая будить гулкое эхо — сказал:

— Рассказывают, что халиф Умар ибн Фарис приказал разобрать арку Хосроев для строительства цитадели в Мейнхе — но у каменщиков ничего не вышло. По легенде, за ночь свод заново обрастал камнем, словно никто и не снимал кирпичи. Это все, что они сумели сделать, прежде чем отступились…

— Я очень хорошо понимаю эти камни, о мой халиф… — тихо отозвался Тарик.

Прохладный мрак расходился по мере того, как привыкали к скудному освещению глаза. В дальней стене на немыслимой высоте светились два крохотных оконца.

Копыта коней приглушенно стукали о потерявший былой блеск полированный мрамор пола: сюда феллахи еще не добрались — видно, об этом зале рассказывали много легенд, причем страшных.

Облезлый камень дальней стены сохранил участки росписи — светлые и цветные пятна чередовались огромными лоскутами, уходили ввысь и вширь странной мозаикой света и тени.

Тарик сморгнул. И замер — с открытым ртом.

Фреска вдруг сложилась — в цельный образ, из-за огромности распадавшийся на путаные цветные пятна. Со стены на них смотрел огромными миндалевидными глазами Суруш — огненный ангел древнего царства. Раскинутые крылья поднимали вверх длинные перья с облупившейся позолотой. Вскинутая и раскрытая к смотрящему ладонь то ли отстраняла, то ли предупреждала о чем-то. Сжатые губы ангела скорбно кривились: Суруш созерцал погибший город с горечью побежденного. Возможно, когда-то он улыбался — но непогода, размывающая, век за веком, древний слой краски, изменила очерк губ и выражение его лица.

Аль-Амин поежился под пустым взглядом крылатого существа. Ангел смотрел из тени смерти, предупреждал о неизбежности гибели и распада.

— Я поехал наружу, — тихо — а почему, кстати, тихо? кто здесь живет, кроме змей и скорпионов? — сказал он нерегилю.

— Да, повелитель, — пустым голосом отозвался Тарик.

Развернув упрямо мотающую башкой кобылу, аль-Амин обернулся. Самийа неподвижно сидел на таком же застывшем, словно неживом коне — и смотрел вверх, откинув голову. Мухаммад с неприятным холодком осознал, что нерегиль не рассматривает картину. Они с Сурушем смотрели друг другу в глаза — словно Тарик пытался получить у ангела ответ на какой-то давний, незаданный, но крайне важный для обоих вопрос.

Аль-Амин отвернулся — горечь в уголках губ запечатленного на фреске существа не оставляла никакой надежды. Там только тлен и смерть, печально улыбался Суруш. Все мы умрем.

Резво цокающая кобыла вынесла его на солнце, и наваждение отпустило.

Аль-Амин облегченно вздохнул. Да уж, действительно проклятые развалины. Оглянувшись, чтобы позвать самийа — сколько можно торчать перед этой облезлой стенкой? — он услышал быстрый топот копыт.

Через мгновение конь вынес Тарика наружу — и закрутился от нетерпения под ярким солнцем, грызя мундштук. Снова налетел несущий песок ветер, растрепал полы и рукава джубб. Аль-Амин придержал на голове высокую чалму: шайтан его дернул нацепить на себя это сооружение, перед кем ему здесь красоваться? Перед шакалами и сусликами?

— Ни одной газели за все утро, — пожаловался он нерегилю. — Спешимся?

Тарик как раз похлопывал Гюлькара по шее — ну а жеребец, выворачивая голову, пытался его укусить. Вот отродье нерегиль себе выбрал, нет, чтоб ездить на кобылах, как все, — так нет, оседлал это бедствие из бедствий. Подлое четвероногое уже дважды куснуло Мухаммадову лошадь в бедро.

Нерегиль, наконец, справился со скалящим зубы Гюлькаром. Кивнул в ответ.

Поводья они примотали к старой кривой акации. Толкаясь мордами и сопя, кони принялись обгладывать трепещущие мелкими листочками ветки.

Теперь они стояли у самого подножия гигантских плит расползающейся лестницы. Тарик смирно ждал, пока аль-Амину придет что-либо в голову.

И вдруг, все так же не поднимая глаз, нерегиль спросил:

— И давно так, о повелитель?..

Где-то слева, под уходящей в небо стеной фасада, зашуршал песок, заскакала камушками мелкая осыпь. Взгляд аль-Амина метнулся туда — и тут же обратно:

— Давно — что, о самийа?

И халиф снова как-то воровато покосился в сторону уже притихшего оползня. Из низкого оконного проема выползала на кучу битого щебня длинная-длинная ящерица. Аль-Амин облегченно вздохнул. Повернулся к Тарику — и встретился с ним взглядом. У нерегиля оказались здоровенные, пустые, как у Суруша, глазищи — они затягивали, как глубина колодца.

— Кто-то распугивает вокруг тебя дичь, о халиф, — шевельнулись, наконец, бледные тонкие губы.

Халиф передернул плечами.

И вдруг решился:

— Я ничего не пил. Ни сегодня. Ни вчера.

Украдкой посмотрел на нерегиля — тот отрешенно осматривал осыпающееся великолепие развалин с той стороны площади. На бледном фарфоровом лице, казалось, отражаются желто-красноватые блики солнечного света на кирпиче. Самийа вдруг вздохнул.

— Ну, хорошо, хорошо… — аль-Амин почти скрипнул зубами.

Проклятье, почему он, всесильный властитель, чувствует себя рядом с нерегилем нашкодившим мальчишкой?

— Вчера я пил. Но только с утра! А сейчас я трезв! Трезв! И мне все равно кажется, что…

Под стеной снова зашуршало.

И вверх по позвоночнику полез, морозя спину, привычный страх. Цепенящий. Дурманящий. Сковывающий по рукам и ногам.

Под стеной шуршало. Смотреть в ту сторону у аль-Амина не было сил. Не было сил.

— Тарик, что там?..

Очень хотелось залепить глаза ладонями.

— Очень правильная мысль… — тихо отозвался нерегиль откуда-то снаружи. — Хотя сейчас его там нет.

Оказалось, Мухаммад все-таки закрыл глаза. Его била дрожь. Крупная.

— Нельзя смотреть ему в глаза. Никогда.

— К-кком-му?..

— Аждахаку.

— Я бб-бою-ййуссь…

Дрожь и стылое оцепенение сливались к подошвам.

Наконец, он смог переступить ногами. Оказалось, они затекли.

— Значит, мне не мерещится.

Раскрыв глаза, аль-Амин увидел всю ту же вымершую площадь под предполуденным солнцем. Где-то среди лохм травы стрекотали цикады. Лошади шумно фыркали, тряся и дергая куст. Нерегиль молчал, отвернувшись.

— Я думал, мне мерещится, — настоял аль-Амин, — потому что лошади не беспокоятся. Собаки не беспокоятся. Загонщики — тоже ничего не чувствуют. Один я умираю со страха. И я решил, что допился до пуганых змеев…

— Ему сойдет и это, — все так же не поворачиваясь, сухо ответил Тарик.

— Что сойдет? — аль-Амину уже начинала надоедать эта словесная игра. — Почему его никто не чувствует и не видит, кроме меня?

— Я вижу, — серые бледные глазищи снова уставились на него. — Кошка бы увидела. Аждахак ходит по границе между видимым и невидимым. Невидимый мир доступен лишь разумным существам. Лошадь разумом не обладает. Собака тоже.

— А кошка? — хмыкнул Мухаммад.

— У кошки есть второе зрение, — скривился самийа.

И снова отвернулся.

— А… Чего он от меня хочет? Почему он за мной ползает?!

Тарик прищурился:

— Ты сам должен ответить на эти вопросы, о мой халиф.

Ах, так? Аль-Амин схватил нерегиля за рукав и с силой дернул к себе:

— Ну-ка хватит со мной играть в загадки! Рассказывай все, что знаешь! Ну?..

В следующее мгновение аль-Амин почувствовал, как почва уходит у него из-под ног. В струящемся, как над костром, мареве над ним парило перекошенное яростью лицо нерегиля, скрюченные, как когти, пальцы, тянулись к горлу. Аль-Амин колотил пятками, орал и бестолково отмахивался рукавами:

— Уйди! Уйди, шайтан!.. Ааааа!!..

Неожиданно все закончилось.

Переводя загнанное дыхание, Мухаммад с шумом выпустил из груди воздух. И осторожно, постанывая — спину и локти больно колола трава и щебенка — приподнялся и сел. Чалмы на голове, конечно, не было. Туфли улетели тоже.

Ошеломленно поводив глазами вокруг, аль-Амин ахнул: куста акации, к которому они привязали лошадей, тоже не было. Кони сорвались и убежали во время этой… вспышки.

Безмятежно трещали цикады.

От тихого покашливания Мухаммад подпрыгнул.

И увидел Тарика — тот стоял выше по лестнице и, кривясь, потирал горло. Аль-Амин увидел, что у нерегиля с шеей, и вздрогнул. Белую кожу пересекала красная полоса — словно кто-то придавил тетивой или веревкой. Еще раз вздрогнув, Мухаммад вспомнил книгу старого астролога: Клятва нерегиля в мире второго зрения выглядит как удавка. Видно, Тарик кинулся на него, а клятва оттащила…

— И поделом! Поделом тебе! — пискнул аль-Амин, грозясь пальцем.

Он, конечно, хотел грозно прикрикнуть — но почему-то вышло только пискнуть.

Тарик опустил руки, склонил голову к плечу и нехорошо прищурился.

— Даже не думай! — слабо вскрикнул Мухаммад.

Тут со стороны улицы донеслось длинное, низкое ржание. И стук копыт.

Волоча по земле поводья вместе с кустом, на площадь вышел Гюлькар. Следом выступила Мухаммадова рыжая.

Где-то слева, в мертвой, забитой песком арке фасада, что-то зашуршало.

Аль-Амин оцепенел. Ему не нужно было смотреть в ту сторону — он и так знал, что это.

В чернильной тени шевелился мрак. Чешуйчато взблескивающее, холодное тело, сворачивающееся кольцами. Отзывающийся мурашками ужас полз от пяток к груди. Дыхание замирало, придавленное влажной тяжестью страха.

— Мма-мааа… — стуча зубами, выдохнул Мухаммад.

Тарик медленно-медленно повернул голову в сторону арки.

Аль-Амин тоже глянул — и увидел длинную бугристую морду.

Мысли схлынули из головы, оставив лишь последние, нерассуждающие желания. Мухаммад взвыл и на четвереньках пополз к нерегилю:

— Тарик… Тарик… спаси меня…

Судорожно обтирая лоб и уже ничего не соображая — оглянуться он уже не мог, просто не мог — аль-Амин переполз на ступеньку и теребил нерегилю рукав:

— Я больше не бу-ууду, не бу-ууду, только спаси меня, ааааа…

Цикады стрекотали, лошади безмятежно обгладывали куст, холодное присутствие за спиной нарастало. Как в страшном сне, он не мог ни двинуться, ни обернуться.

Нерегиль смотрел на него сверху вниз, все так же щурясь, тяжело дыша и странно покашливая.

— Тари-ииик… прости меня-ааа… только спаси-иии…

Шорох. Еще шорох. Что-то волочилось по песку, скакали по плитам мелкие камушки.

— Хорошо. Я прощаю тебя, — выдавил нерегиль.

Шорох. Шорох.

Горло сдавило страхом. Таким, что над вымокшим от пота лбом торчком встали волосы. Ступни заледенели, его всего трясло.

Когда засвиристел вынимаемый из ножен меч, аль-Амин заорал — от неожиданности.

Тарик шагнул в сторону, клинок зеркально полыхнул в руке.

Аждахак разинул пасть, и Мухаммад заорал как резаный. Столько зубов сразу он никогда не видел.

Нерегиль скользнул к змею, как хорек — быстро и от быстроты незаметно. А тварь ударила хвостом — и окуталась блескучим коконом. Тарик злобно, пронзительно закричал — как же, из-под носа забрали добычу! — и попытался сигануть вслед за змеем в блескучее облако, Мухаммад заорал с новой силой:

— Нет! Не оставляй меня здесь, во имя Милостивого!!!

Тарик повернулся, оскалился, рявкнул — а кокон вспыхнул и исчез окончательно.

Нерегиль запрокинул башку и взвыл, как гончая.

В ответ под ногами шевельнулась почва. Аль-Амин понял, что сейчас умрет.

— О Всевышний, милостивый, милосердный, дай мне пережить это день…

Он едва сумел прохрипеть это. В голове стало быстро смеркаться.

И вдруг — дикое, пронзительное:

— Мяяяаааааа!!!.. Мяааааа!..

Кошачий вопль ворвался в слух — и следом аль-Амина затопило чувство, позднее опознанное как безграничное удивление: откуда здесь взяться котам?!

Последнее, что он увидел, показалось ему пятнистым струящимся во все стороны ковром: вереща и топорща шерсть, на него бежали сотни, тысячи оскаленных кошек.

винная лавка в Харате,

четыре дня спустя

Черный, ослепительно черный против закатного солнца кот вышагивал по циновкам туда-сюда. Тарег сидел, прислонившись к стене, и блаженно жмурился, подставляя лицо свету.

В плоской деревянной чашке плескалась какая-то жидкость, которую нерегиль с трудом опознавал как вино. Солнце качалось в нем ярким, пускающим зайчики блюдцем. С айвана открывался не ахти какой вид — точнее, вид открывался совсем никакой — но даже зрелище подсохшего садика с вытоптанной травой совсем не смущало нерегиля.

Под хилым абрикосом на лоскутных одеялах сидела изрядно подвыпившая компания. Хохот и веселые крики заставляли оборачиваться других гостей, примостившихся на циновках в тени редколистных пальм и подсохших акаций. Предводительствовал в собрании полный краснолицый ашшарит в щегольской чалме радужных павлиньих переливов.

Еще с утра роскошный тюрбан Абу Нуваса — а это, конечно же, был он — украшала драгоценная эгретка. Но день уже клонился к вечеру — поэт успел пропить и эгретку, и большую часть серебряных дирхемов из кошелька в рукаве. В конце концов, они с друзьями срывали флажок уже во второй таверне, избавляя пронырливых ханьцев от запасов фруктовой бормотухи.

— Хлебни, Имру, — приоткрыв один глаз, посоветовал Тарег джинну.

— Премного благодарен! — злобно мявкнул тот. — Сами пейте свой шмурдяк!..

И, сердито бормоча в растопыренные усы, продолжил свое маятниковое хождение.

— А то присядь, — позевывая, проурчал Митама со своего коврика.

Тигр лежал на животе, положив золотую морду на лапы, и жмурился на заходящее солнце.

— Вот уж действительно, Имру, сядь, голова от тебя кругом идет, — улыбаясь теплым лучам, протянул нерегиль.

В ответ кот поднял взъерошенные лопатки:

— Сядь? Сядь, ты говоришь?.. Он назвал меня бездарем!

— Неправда, — проворчал Митама. — Он всего лишь прочитал тебе свое всегдашнее: «Мне говорят: „Вспомнил бы ты в стихах кочевье племени асад! Да не будет обильно твое молоко! Скажи, что это за племя асад? Не заимствуй у бедуинов ни их развлечений, ни их образа жизни. Ведь жизнь их — бесплодная земля… Куда там кочевью до дворцов Хосрова!“»

— Вообще-то, я с ним согласен, — покивал Тарег. — Дворцы Хосрова внушают больше уважения, чем палатки бедуинов, я свидетельствую это, ибо сам видел…

Кота аж затрясло. Он забил хвостом и растопырил уши:

— Да… Да как ты можешь, Тарег! Как — ты — можешь! После того, что я для тебя сделал!

Нерегиль вздохнул и потянулся почесать джинна за ухом. Тот свирепо увернулся и сел поодаль, обмотав лапы хвостом. Тарег вздохнул еще раз:

— Прости, Имру, ты ведь знаешь, я в поэзии не силен. А за то, что ты сделал, я благодарен. Считай, я твой должник.

В ответ кот поднялся, подошел и вспрыгнул нерегилю на живот — мол, чеши за ухом, так уж и быть. Тарег принялся гладить короткую густую шерсть, прижимая ладонью уши и проводя пальцами до самого основания хвоста. Имруулькайс блаженно прикрывал глаза каждый раз, когда ладонь нерегиля прикасалась к его затылку.

Наконец, кот дернул хвостом и спрыгнул на циновку. И сказал:

— Ладно, самийа. Ничего ты мне не должен. Считай, что я расплатился за то… мнээ… за тот… мнээ… вымысел. В Фейсале.

— Вранье, ты хотел сказать, — насмешливо заметил Митама и погрозился золотой лапой. — К тому же, вы никого не нашли. Ушел змей, ушел с концами. И как ушел, так и снова придет. Да.

Тарег покачал головой:

— Кто же виноват? Джинны сделали, что могли.

Кот горестно вздохнул.

И вдруг злобно прижал уши:

— Что же до твоего… владельца, то ты попросил — мы отнесли его в город. И ему, ублюдку, со мной вовек за это не рассчитаться. Так что я предпочитаю списать долг.

Тарег снова кивнул. Джинн вытянул хвост:

— И я снова скажу тебе — зря ты это сделал. Он тебе не простит. Никогда. Знаешь, что эти смертные твари больше всего ненавидят?

Тарег молчал, опустив голову.

— Я тебе скажу, — мрачно сказал кот, злобно дергая хвостом. — Они больше всего ненавидят, когда им делают добро. Когда спасают, вытаскивают из передряг, помогают в беде. Вот этого, Полдореа, они простить не могут. Потому что когда потом в ответ они тебя предают, они чувствуют себя тем, кто они есть на самом деле, — мразью и ублюдками творения.

И кот отошел и сел у самого края террасы.

Нетрезвая компания под абрикосом разразилась взрывом хохота. Покачиваясь на нетвердых ногах, Абу Нувас поднялся и принялся громко читать, отмахивая ладонью:

Когда любимая покинула меня, На небесах померкло солнце — светоч дня. И так измучили меня воспоминанья, Так думы черные терзали мне сознанье, Что дьявола призвал я, и ко мне Явился он потолковать наедине. «Ты видишь, — я сказал, — от слез опухли веки, Я плачу, я не сплю, погублен я навеки. И если ты свою здесь не проявишь власть, Не сможешь мне вернуть моей любимой страсть, То сочинять стихи я брошу непременно, От песен откажусь, забуду кубок пенный, Засяду за коран — увидишь ты, Как я сижу за ним с утра до темноты. Молиться я начну, поститься честь по чести, И будет на уме одно лишь благочестье…» Вот что я дьяволу сказал… прошло три дня — Моя любимая пришла обнять меня. [9]

Имруулькайс обернулся, щуря большие зеленые глаза:

— Вот, Полдореа. А ты мне не верил… Им конец света не страшен. Они ко всему приспособятся — как тараканы…

Юнцы размахивали рукавами, требуя еще арбузного вина. Абу Нувас, покачиваясь, раскланивался, прижимая к груди отягощенную огромными перстнями руку.

Тарег отхлебнул из чашки, сморщился, и, сплюнув гадкую жидкость, ответил:

— Это просто идиот, Имру. К тому же пьяный.

— Я б даже сказал — непросыхающий, — подал голос Митама.

Стайка молодежи вокруг придворного поэта гомонила и толкалась. Опасливо поглядывающие купцы подхватили кувшин и принялись оттаскивать подальше свой ковер.

Кот поднялся и потянулся, вытягивая передние лапы. И заметил:

— Знаешь, Полдореа, что мне более всего непонятно в этой жизни?

Тарег вежливо поднял брови.

— Почему им все сходит с рук, а? — зло прошипел джинн. — Вот смотри: этот придурок надекламировал сейчас на такой счет в аду — и ничего! Ничего! А ты? Ты решил проучить распустившего руки слабоумного засранца-мужеложца — и что? Тебя ангелы… — тут кот поднял голову и оскалился в небо, — …вздернули в петельке так, что на шее до сих пор след остался. Потому что, видите ли, кля-аатва у тебя… Догово-ооор… А у людей? А?! У них договора — нет, что ли?!..

— Не знаю, Имру, — вздохнул Тарег.

Потрогал подживающее горло и выплеснул содержимое чашки на оранжевые цветы у ступеней айвана.

— Да срал я всем этим ангелам прямо на середину темечка, — прошипел Имруулькайс и, задрав лапу вверх, принялся вылизываться.

Нерегиль криво улыбнулся.

И снова зажмурился, подставляя лицо солнцу.

Тут из сада донеслись громкие крики, смех — и запинающийся, пьяный голос Абу Нуваса:

— Снова изъявляю тебе почтение, о обладатель светлого лика! Не соизволишь ли ты почтить нас новой декламацией, о Утайба ибн Науфаль?

— Кто-о?.. — удивился Тарег, приоткрывая глаз.

Имруулькайс обернулся к нему:

— Я так им представился. Когда я кочевал с бедуинами, то говорил, что мне покровительствует джинн, которого зовут Утайба ибн Науфаль. Не называться же мне именем поэта, который для них давно умер?

Молодые люди пытались подняться на ноги, хохоча и приветственно взмахивая руками. Зеленые листочки абрикоса шелестели на легком ветерке. Закат окрашивал небо в пурпурно-фиолетовые цвета. На крышах и беленых стенах дуканов лежали последние отблески огромного садящегося солнца.

Имруулькайс повернулся к своему противнику. Встопорщил шерсть между лопатками. И мявкнул:

— Тихо! Я принимаю твой вызов, о Абу Нувас!

Молодежь примолкла. Остальные посетители питейного заведения делали вид, что заняты своими делами, но тоже внимательно слушали.

— Это стихи на случай, — звучно проговорил джинн. — Среди развалин Касифийа есть старое кладбище. Однажды вечером я шел между надгробий, и увидел на покосившейся плите изображение прекрасной женщины. Стройная и молодая, она сидела перед зеркалом, — словно смотрясь в него последний раз и прощаясь с жизнью. У той могилы я и заночевал. Теперь же я хочу посвятить надгробию стихи.

Имруулькайс важно сел, поднял морду и продекламировал:

Нам быть соседями — друзьями стать могли б: Мне тоже здесь лежать, пока стоит Асиб. Я в мире одинок, как ты — во мраке гроба… Соседка милая, мы здесь чужие оба. Друг друга мы поймем, сердца соединим, — Но вдруг и для тебя останусь я чужим? Соседка, не вернуть промчавшееся мимо, И надвигается конец неотвратимо. Всю землю родиной считает человек — Изгнанник только тот, кто в ней зарыт навек. [10]

Плавно обернув вокруг лап хвост, Имруулькайс с достоинством раскланялся под восхищенные возгласы. Абу Нувас прижал к груди ладони:

— Благослови меня, о наставник!

Джинн важно кивнул сопернику, поднялся, подошел к Тарегу:

— Вот так вот! — и встряхнулся, вздергивая вверх хвост, как знамя. — Будут знать, с кем имеют дело…

Но нерегиль ничего не успел ответить — в дверном проеме показался семенящий и мелко кланяющийся хозяин:

— Сайида… сайида… — ханец кивал, подобострастно жмуря узкие глазки. — Большого прощения прошу, там спрашивают тебя, сайида, совсем мальчишка спрашивает, говорит, срочная дела у него до сайида…

— Пусть войдет, — тихо ответил Тарег.

Джинн и Митама переглянулись:

— Это кто? — поднял уши кот.

— Сейид!..

Это был Абид ибн Абдаллах. Взмахнув полами штопаного бишта, он влетел на террасу и с деревянным стуком обвалился на доски пола:

— Сейид!.. — юноша чуть задыхался — видно, бежал сломя голову.

— Что случилось, о Абид? — спокойно поинтересовался Тарег.

Молодой человек любопытно стрельнул глазами в сторону черного кота — о джинне-поэте, декламирующем в винной лавке старого Хунь-линя, уже был наслышан весь город — и выпалил:

— Тебя ищут по всему Харату, о сейид! Халиф тебя требует …

И, с облегчением выпустив воздух, провел рукавом по потному лбу.

— А зачем ты бежал, как стадо верблюдов? — удивленно поднял уши Тарег. — Меня и так и так нашли бы дворцовые слуги…

— Отец послал, — тихо ответил юноша — и снова покосился на кота.

Тарег кивнул — говори, мол, не стесняйся. И Абид сказал:

— Батюшка велел предупредить вас, сейид. Халиф наш — да продлит его дни Всевышний!..

Имруулькайс громко хмыкнул и отвернул морду. Снова опасливо покосившись на волшебного кота, юноша продолжил:

— … так вот, сейид, халиф наш… короче, пьян он, сейид. С утра пьян.

— Это давно не новость, о Абид, — усмехнулся Тарег. — Эмир верующих проводит дни одинаково, проявляя удивительное постоянство в привычках.

Но юноша помотал головой. Поправляя съехавший икаль и оглядываясь по сторонам — нет ли лишних ушей вокруг, — он тихо проговорил:

— Сегодня, сейид, повелитель наш лютует особенно… С утра пришли к нему с чертежами кораблей и со сметами для верфей в Басре. А он уж сел пить с Кавсаром, Али ибн Исой и другими… Ну, господин Исмаил ибн Субайх, хаджиб наш, принес ему эти бумаги, и с ним еще целая толпа катибов пришла, все тоже с бумагами и прошениями. Ну а халиф наш им и говорит: пирушка, мол, моя, не помешает мне делами заниматься, я даже музыку слушать не буду, чтобы сподручнее было. Ну, они и стали подавать ему письма и чертежи и все такое, а он сначала ел, потом пил, ну а пьет наш повелитель, ты знаешь как, о сейид, за раз не меньше ратля…

Тарег мрачно кивнул. В саду вокруг Абу Нуваса продолжалось буйное веселье.

— Сейид?..

— Я слушаю, слушаю тебя, Абид.

— Ну так вот, — снова утираясь рукавом, продолжил шептать юноша, — он все пил и пил, а они все разбирались и разбирались с бумагами, и к полудню все разобрали. И даже про флот все решили, сейид, где там, и что там, да какое число кораблей нужно на верфи заложить, и катибы все обсчитали и сметы все подписали уже…

— Короче, юноша, — нетерпеливо поднял уши кот.

— Да я уж заканчиваю, — со вздохом отозвался бедуин. — Ну а потом халиф позвал слугу, чего-то ему пошептал, а тот ушел. А потом эмир верующих дал знак Али ибн Исе и Сулайману ибн Али встать и отойти в сторону. И тут же вошли воины с кувшинами сырой нефти, залили ей гору чертежей, бумаг и тетрадей — и подожгли. Али ибн Иса, как это увидел, разодрал на себе одежды и повалился на пол со словами: «Всевышний слишком справедлив, чтобы примириться с тем, что наследник пророка и вождь его общины — человек, творящий подобное!» А халиф наш только рассмеялся и пошел уединиться с Кавсаром…

— Насчет справедливости Всевышнего ваш Али ибн Иса попал в самую точку, — мурлыкнул Имруулькайс. — Во всяком случае, в нее очень хотелось бы верить, в эту справедливость. Ну так а что же случилось потом? Что ж так быстро разомкнули объятия двое возлюбленных?

Абид в который раз настороженно покосился в сторону кота.

— Джинн прав, о юноша, — вздохнул Тарег. — Что делает наш халиф сейчас? Зачем я так срочно понадобился эмиру верующих и предстоятелю аш-Шарийа перед лицом… — тут нерегиль покашлял, — …ну, понятно, короче, перед каким лицом.

Юный бедуин встрепенулся:

— А сейчас он сидит с рабынями этими новыми и евнухами, о сейид, музыку слушает и все такое… а зачем он вас позвал, я не знаю… — парнишка растерянно поморгал длинными ресницами. — Вот только батюшка велел передать — лютует, мол, сегодня наш халиф…

— Я понял, — кивнул Тарег. — Передай батюшке мою благодарность за предупреждение, о Абид. А себе возьми вот это.

Нерегиль снял с пальца маленькое кольцо с сапфиром и протянул юноше. Тот выпрямился на циновке, гордо вздергивая подбородок и отстраняясь:

— Не оскорбляйте племя таглиб, сейид. Я не посыльный и не слуга.

И, коротко кивнув, Абид встал и вышел с террасы.

— Видал? — фыркнул джинн. — Точно конец света при дверях — бедуин от подачки отказывается…

Тарег, улыбаясь, надел кольцо обратно на палец и тоже встал.

— Эй, а я? — заскулил Митама, поднимаясь на короткие передние лапки.

— Нет, дружище, — покачал головой нерегиль. — Тебя я туда не возьму. Присмотри за ним, Имру…

— Эй, — насторожился джинн, — ты что это, приятель? Никак прощаешься?..

Тарег лишь фыркнул, поправляя рукава фараджийи и одергивая ее у пояса.

— Все, я пошел, — и поднял ладонь в прощальном жесте.

Кот подошел к самым его ногам и задрал голову:

— Слышь чего, Полдореа… Ты это… Будь осторожен. Обещаешь? Чего ты смеешься на меня, чего ухмыляешься, кокосина твердолобая!.. Обещаешь?..

— Обещаю, обещаю… — засмеялся Тарег.

И вышел с террасы.

Харат,

дворец наместника,

некоторое время спустя

Над садом взлетела ханьская потешная ракета. Хохоча и сбиваясь в стайку, девушки прикрывали лица длинными рукавами. В свете ламп и свечей, расставленных по бортикам прудов и на лестницах, блестела вышивка на кафтанах, колыхались, брызгая искрами, серьги в ушах, сверкали бриллиантики в брошах на чалмах. Переодетые юношами невольницы качали бедрами, оттопыривали задки, щурили подведенные басмой глаза. Кто-то уже начал перемигиваться с евнухами, из которых только Кавсар сидел с кислой миной, отпивая глоток за глотком из большой чаши.

На коленях у аль-Амина, лицом к нему, сидела молоденькая рабыня: худоватая, с острым большеротым личиком и бледной кожей. Девушка перебирала волосы халифа, спадавшие роскошными подвитыми кудрями из-под великолепной чалмы. Аль-Амин хихикал в ответ на ее щекотку, а девушка вдруг склонилась к его уху, прилипая к груди всем тощеньким телом. Ладонь халифа сползла на ее зад, едва прикрытый прозрачными шальварами с широким золотым поясом. Кафтан он с нее уже снял, и теперь грудки невольницы прикрывал лишь тонкий шелк рубашки. Аль-Амин сдвинул ткань и прихватил губами остро торчащий сосок. Кабиха истомно застонала.

Неожиданно девушка оторвалась от халифа, отстраняясь на длину вытянутых рук. Запрокинув голову в тяжелой мужской чалме, она звонко расхохоталась. И принялась медленно, выгибая спину, подниматься и опускаться на бедрах аль-Амина. Тот с силой прижал ее зад к себе, растопыривая ладонь. Девчонка снова застонала — и принялась мелко, как будто клюясь, целоваться:

— Ты позволишь мне быть твоим голубком, о повелитель?.. — с трудом выдохнула она сквозь влажные накрашенные губы.

— Давай, давай, быстрее… — тяжело дыша, шептал Мухаммад. — Сегодня ночью я попробую, так ли ты там узка, как мне обещали…

И, прихватив невольницу за затылок, принялся сосать ей язык. Она вскрикивала на ширазский манер, извиваясь всем телом. И вдруг снова вырвалась и откинулась:

— Но только если ты сдержишь обещание, о мой халиф!..

И снова захохотала. Аль-Амин, стискивая ей ягодицы, застонал сквозь зубы и, блаженно выдыхая, ослабил хватку:

— Все, что ты скажешь, моя уродливая детка…

Невольницу звали Кабиха, и женщины харима, поначалу смеявшиеся над некрасивой тощей стервозиной, теперь предпочитали задабривать ее подарками. Халиф обратил внимание на страшненькую подавальщицу из новомодных гуламийат еще до злосчастной охоты под аль-Мадаином. А уж после того, как эмир верующих оправился от падения с коня, все закрутилось вовсе не на шутку.

Кабиха льнула к нему, как шкурка змеи, и аль-Амин, поначалу лишь пощипывавший невольницу за зад, уже третий день не отпускал ее от себя, тиская при каждом удобном случае. Комнатные рабыни передавали, что уродина мало того, что кобенится и капризничает, так еще и не допускает эмира верующих до себя — как дойдет до дела, так вырывается и сбегает, и халиф, распаленный и яростный, отводит душу с евнухами. Еще рассказывали — но шепотом, и шепотом очень, очень тихим — что девчонка пролезла в любимицы не без помощи магии: вроде как неделю назад у нее появилось колечко с пиритом — а этот камень, как известно, привлекает к своему носителю взгляды и вызывает неодолимое притяжение. Но достоверно все знали лишь одно: Кавсар забыт, теперь всем крутит Кабиха, вот так вот.

К тому же сейчас на пальцах девки брякало столько перстней, что и не вдруг сосчитаешь. А на большом пальце правой руки красовался огромный, редкостного зеленого отлива рубин в золотой оправе. Рабыни шептались, что его торжественно преподнес не кто-нибудь, а главный евнух, устад Бишр. Уж если смотритель харима носит подарки этой козе — что ж, значит, власть ее над эмиром верующих укрепилась, как стена дозорной крепости…

Меж тем, девчонка, поводя бедрами, поднялась на ноги и пересела на соседнюю с аль-Амином подушку. Щуря глазенки, принялась поправлять ворот рубашки и размазанную вокруг губ помаду. Остренькое личико светилось неприкрытым торжеством.

— Вина мне! — нетвердо махнул рукой халиф.

Кравчий уже наклонил над его чашкой кувшин, как из-за стриженой стены самшитов донесся голос Исмаила ибн Субайха, хаджиба:

— О мой халиф! Тарик здесь и ждет распоряжений!

— Наливай! — гаркнул аль-Амин кравчему.

Хаджиб, бедняга, маялся за самшитами: приличия не дозволяли ему войти в сад, где наслаждался прохладой харим. Зайти в такой сад — все равно, что подняться ночью на крышу, где отдыхает с женщинами хозяин дома.

Аль-Амин отхлебнул и посмотрел на вдевающуюся в кафтан Кабиху — она как раз томными, неспешными движениями просовывала ладони в рукава.

— Вот видишь, — усмехнулся он над краем пиалы, — я держу мои обещания, о девушка.

В ответ Кабиха скользнула к нему, прижалась всем телом и жалобно протянула:

— Я его бою-уусь, о повелитель…

— Не бойся, — погладил ее по худой спине аль-Амин — и задержал руку, считая ребрышки.

Кабиха задвигала лопатками, хихикая от щекотки.

— Не бойся, — повторил халиф. — Я имею над ним полную власть…

— А это правда, что он не может лгать тебе, о господин? — мурлыкнула Кабиха, ластясь и просовывая руку ему под локоть.

— Правда, — важно кивнул аль-Амин. — Сейчас ты это сама увидишь.

И громко крикнул:

— Пусть нерегиль войдет!

Аль-Амин выпрямился на подушках, наблюдая, как быстро приближается высокая черная тень. Ага, на этот раз ты надел умейядские придворные цвета, старый хитрый кот, видать, пошла тебе впрок наука…

Наблюдая за идущим Тариком, женщины и евнухи перешептывались и толкались локтями. Самые сообразительные уже пересаживались поближе, чтобы не пропустить ни слова из обещающей быть любопытной беседы.

В пяти шагах самийа остановился и склонился в полном церемониальном поклоне.

— Поднимись, — благосклонно махнул рукой аль-Амин.

И подмигнул Кабихе, все так же испуганно цеплявшейся за локоть, — мол, видишь, как я с ним управляюсь?

— Ну-ка, скажи мне, нерегиль, — без промедления приступил к делу Мухаммад, — это правда, что из пустыни в город меня перенесли джинны?

— Да, мой повелитель, — бесцветным голосом отозвался самийа, не поднимая глаз от травы у своих колен.

Кругом заахали и заохали.

— Я знаю, что джинны сделали это по твоей просьбе, нерегиль. Именно поэтому я избавил тебя от справедливого наказания, полагающегося за… словом, ты понял, за что.

— Да, мой халиф.

Кабиха ахнула и всплеснула руками. И снова оплелась вокруг локтя халифа. Аль-Амин подмигнул невольнице — сейчас, мол, не такое услышишь.

— А правда, что меня в развалинах преследовал змей-аждахак?

— Да, мой халиф.

Послышались возгласы изумления и шепотки.

— А что ему от меня надо? — заваливаясь вместе в Кабихой на подушки и подставляя пиалу кравчему, поинтересовался аль-Амин.

— Здравый смысл, как я понимаю, — очень тихо сказал нерегиль.

И сухо кашлянул.

Аль-Амин резко поднялся и оттолкнул невольницу, плеснув вином:

— Ну-ка объяснись. Что это значит — ему нужен мой здравый смысл?

— В развалинах Касифийа есть барельеф, изображающий царя Заххака, — все так же тихо проговорил самийа. — Царя, в которого, по парсидским легендам, вселился аждахак.

— Ну, и что же? — нахмурился аль-Амин.

— Его изображали как человека, из плечей которого растут две змеи.

— Ты забыл, чем кончилась наша беседа у арки? Опять морочишь мне голову? — начиная закипать, прошипел халиф.

Нерегиль невозмутимо продолжил:

— По легенде, эти змеи кусали царя, и чтобы избегнуть мучений, он приказывал каждый день скармливать им мозг двоих юношей.

— А причем тут я? — рявкнул, перестав сдерживаться, аль-Амин.

— Аждахак питается страхом человека. И его злобой. Когда страх и злоба овладевают человеком полностью, аждахак вселяется в него. И начинает пожирать людей вокруг.

Кабиха тихо ойкнула, прикрывая ладошкой рот. Крупный рубин вспыхнул кровавой каплей. Вокруг тоже ойкали. От злости аль-Амин выплеснул из чашки остатки вина и мрачно спросил:

— Так ты что же, думаешь, что я превращусь в этого… как его… Заххака? Ты что, рехнулся?

— Я полагаю, что твоему разуму грозит опасность, повелитель.

— И что мне делать, чтобы меня не сожрал змей?!

— Не бояться.

— Что?!

— Не бояться.

С досады аль-Амин аж плюнул. Кабиха хихикнула. А следом захихикали остальные — страх отпускал, и люди отводили душу, посмеиваясь над тем, что их только что напугало. Присоединяясь к общим смешкам, халиф фыркнул:

— Ну спасибо за совет, нерегиль! Раз ты так говоришь, я больше не буду бояться старой парсидской сказки! Я — предстоятель общины верующих! Потомок Пророка! Мне не страшны языческие легенды!

Послышались одобрительные восклицания — все благословляли имя Али и проводили ладонями по лицам.

Кравчий опять налил халифу вина.

— Ну ладно, — снова устраиваясь на подушках и приобнимая девицу, сказал аль-Амин. — Ну-ка, скажи: кого из нас ты предпочел бы видеть халифом — моего брата или меня?

Смешки разом стихли, словно их срезало. Аль-Амин невозмутимо прихлебнул из чашки. Нерегиль вздохнул, потрогал горло. Но все-таки сказал:

— Тебя, повелитель.

— Почему? — ядовито улыбаясь, поинтересовался халиф.

— Потому что из двух братьев на троне всегда предпочтительнее тот, кто глуп и бездарен. Им легче вертеть, добиваясь своих целей.

Чашка выпала из разжавшихся пальцев аль-Амина и шлепнулась на подушки. Вино расплескалось и стало мгновенно впитываться, пятная и вымачивая вышивки. Откуда-то справа отчетливо послышалось, как звякнули браслеты — кто-то из лютнисток поднес руку ко рту.

— Т-так… — не очень соображая, что делать, пробормотал аль-Амин.

Нерегиль продолжал сидеть перед ним все в той же позе — руки на коленях, голова опущена.

— Ты… ты… — пытаясь приподняться и выпрямиться, аль-Амин затряс пальцем, все еще не находя слов.

Так его еще никто не оскорблял. Тем более в присутствии слуг и женщин.

— Ты…

И тут Кабиха просунулась к нему под локоть — и прошептала на ухо свой вопрос.

— Ты обещаа-ал, мой господин… — капризно протянула она, отлипая.

Ну что ж, она права, быстро подумалось аль-Амину, это будет достойным ответом.

И, скривив губы в веселой улыбке, он сказал:

— Ну ладно, нерегиль. Я спросил — ты ответил. А теперь скажи мне вот что: это правда, что ты и мать халифа Фахра ад-Даула были любовниками?

Где-то совсем рядом что-то упало и разбилось. Тарик поднял лицо и уставился на него огромными, страшными, ненавидящими глазами. И медленно поднялся на ноги — вместе с разрастающимся, раскидывающимся в стороны черным светом за спиной:

— Да как ты смеешь, ублюдок?.. Да кто ты такой?!

Последние слова нерегиль прошипел, как змея. Вокруг него клубилось и увеличивалось какое-то блескучее облако. Вжимаясь в подушки вместе со скулящей Кабихой, аль-Амин грозил пальцем вырастающей над ним разъяренной тени:

— Ты… ты не смеешь меня трогать! Я твой халиф! Забыл? Я твой халиф! Немедленно встань на колени и… и… прекрати это!..

А нерегиль уткнул в него палец и рявкнул:

— Халиф?! Ты — халиф?! Ты никто! Я убил халифа Али ар-Рида! Я убил Али ар-Рида, а ты не стоил его мизинца! Я жалею о том, что сделал, ты, ублюдок, которому не стоило рождаться! Не смей, не смей халифить меня своим халифством, ты, ничтожество!!..

Имя ар-Рида всколыхнуло в памяти какой-то запредельный детский ужас — и словно выбило из горла аль-Амина пробку. «Убийца халифа», точно, так Тарика и прозвали зайядиты, о Всевышний…

И он во все горло, заполошно, не стесняясь своего страха, заорал. Заорал, разгоняя старый кошмар, спугивая эту невыносимую, жуткую черную тень с горящими глазами:

— Стра-ажа! Страаа-ажа! Взять его! Взять его в тюрьму! В тюрьму-ууу!..

Через мгновение аль-Амин обнаружил, что тычет пальцем в пустое пространство перед собой — Тарик больше не стоял перед ним, и спокойным ровным шагом направлялся к выходу из сада.

— Сволочь! Я покажу тебе, как меня не слушаться! Заковать его! На хлеб и воду! В яму!..

В примыкающем к саду дворе уже слышался топот ног и лязг оружия.

Тарик шел по мощеной дорожке навстречу налетающей страже и грохоту сапог. Те, кто видел его лицо, с удивлением понимали: слушая истошные вопли халифа, сулившие ему страшные кары, нерегиль гордо, торжествующе улыбался.

лавка Садуна,

ночь

На базарной площади было светло, как днем, от факелов, ламп и свечей. Люди ликовали, приплясывая и размахивая светильниками:

— Всевышний велик! Нерегиль брошен в темницу!

Жители квартала аль-Нисайр шатались от радости, как пьяные, и разбрасывали детям монеты, сушеный изюм и орехи.

— Всевышний отомстил за гибель Нисы-на-холме! Всевышний велик!

Фархад едва не снес стоявшего в дверях Джамиля — айяр шарахнулся от бренчащей браслетами тени в ярком шелке, словно от шайтана.

Семеня в узком хиджабе, юноша протопотал в заднюю комнату:

— Господин! Господин! — хватаясь за грудь, выдохнул он.

Садун ибн Айяш медленно поднял на него глаза.

— Дело сделано, господин, — широко, во все набеленное лицо, улыбнулся Фархад и плюхнулся на ковер.

Сабеец медленно положил калам на инкрустированный перламутром столик. И поднял ладони в благодарственной молитве:

— О Син! О звездный бог, владыка судьбы, поворачивающий созвездия! Благодарим тебя, о благодарим!

Фархад тоже благоговейно воздел ладони.

— Нужно будет принести богатые жертвы яркому Сину и декану Овна, под надзором которого наше дело пришло к благоприятному завершению, — тихо и торжественно объявил Садун.

— Декану?.. — отшатнулся Фархад.

— Тебе еще многое предстоит узнать, дитя мое, — улыбнулся старый лекарь. — Поверь, страшные легенды о деканах созвездий рассказывают, дабы отпугнуть глупцов и несведущих от слишком сильных заклятий.

Юноша лишь поежился. Садун тепло улыбнулся: птенец. Он еще сущий птенец. Но какой любознательный. И какой умный. Благодарю тебя, о звездный бог, за то, что ты привел в мой дом толстопалого торговца, желавшего заработать на оскоплении мальчика… Воистину, ты управляешь судьбой, посрамляя наши ожидания! Ни одна из рабынь так и не понесла — несмотря на все снадобья, и вот, когда он, Садун, уже отчаялся — этот мальчик…

— Купить двух овец? — осторожно поинтересовался Фархад.

Сабеец задумчиво поднял руку: не сейчас, мол.

И тихо спросил:

— Ты положительно уверен, что нерегиль под замком?

— Я стоял в толпе у ворот аль-касра, — твердо ответил юноша. — И слышал, как кричал глашатай: Тарик за оскорбление халифа взят под стражу и брошен в зиндан — в назидание всем ослушникам!

Лекарь задумчиво покивал:

— Очень хорошо. Очень хорошо. Теперь дело за малым.

— За чем же? — заломил от волнения пальцы Фархад.

— Джунгары хотят играть свадьбу в Харате… — протянул Садун. — А наша госпожа, в великой мудрости своей, велит нам всячески воспрепятствовать этому событию.

— Как же мы это сделаем? — широко раскрыл глаза юноша.

— Все просто, дитя мое. Я напишу великой Ситт-Зубейде, что здешний климат вреден ее сыну. Умм Мухаммад всполошится и прикажет родственникам невесты ехать в Мадинат-аль-Заура. Халиф должен сыграть свадьбу в столице.

— Почему обязательно в столице?

— Как ты не понимаешь, — наморщился сабеец. — Нужно выманить его из города и отправить в путь.

— Аждахак, — понимающе покивал Фархад.

— Именно.

— Говорят, джунгарская ханша… эээ… способна на многое… — осторожно заметил юноша.

— Да, — кивнул лекарь. — Именно поэтому нам нельзя позволить ей стать супругой здесь, в Харате. Она попытается убедить халифа…

— …выпустить Стража? — ахнул Фархад.

— Да, — нахмурился Садун. — Выпустить нерегиля. Так что пусть охмуряет аль-Амина в столице. За сотни фарсахов от Харата… и от тюрьмы аль-касра. А вот мы — мы будем поблизости. И когда задуманное свершится, и мы вытащим тварь из ямы, гадина будет помышлять лишь о мести. Так что пусть посидит на цепи — злее будет, когда вылезет…

— Скоро начнется? — сверкнул глазами Фархад.

— Да, дитя мое, — не смог удержаться от улыбки старый лекарь. — Время близко. Однако, — тут Садун поднял палец, — мы перечислили дела неотложные, и забыли одно. Какое, дитя мое?

— Девка, — бестрепетно ответил Фархад. — Девка в хариме. Она не сумеет держать язык за зубами. Я это вижу, как Соломенный путь в безоблачном небе.

— Ты весьма смышленый юноша, о Фархад… — пробормотал лекарь и отвернулся.

Глаза Садуна увлажнились, но он не хотел, чтобы мальчик видел это. Еще не время, еще не время. Хотя вольную он подготовил еще неделю назад…

Кашлянув и сморгнув непрошеную влагу с ресниц, лекарь строго спросил:

— И что думаешь, надо делать?

— Убивать во дворце нельзя — слишком рискованно, — вздохнул Фархад, теребя серьгу. — Халиф шарахается от каждой тени, а смерть любимой наложницы окончательно выведет его из равновесия. Убийство будут расследовать — и спуску не дадут никому.

Старый лекарь с улыбкой кивал каждому его слову. Воодушевленный Фархад закусил губу — и выпалил:

— Я тут… подумал… и…

— Говори, мой мальчик, — ободряюще кивнул сабеец.

— Нужно сделать так, чтобы девка сама выбралась из дворца. Сначала отобрать у нее перстень. Халиф ее тут же забудет.

Садун снова кивнул:

— Правильно говоришь…

— И тут появлюсь я! — воскликнул Фархад.

— Сколько денег тебе понадобится, дитя мое?

— По сто динаров на подкуп двух евнухов.

— Что же у тебя на уме, о сын хитрости? — засмеялся Садун.

— Я тут читал «Нишапурские ночи», о господин… — зарделся Фархад.

— Зебб ладошками не натер? — с насмешливым участием осведомился лекарь. — Насколько я помню, у меня прекрасное парсийское издание, с миниатюрами через каждые пять страниц…

Юноша сжался и стыдливо опустил глаза.

— Будет тебе, — снова рассмеялся сабеец. — Что естественно, то не стыдно. Справишься с делом — куплю тебе рабыню.

Воодушевленный Фархад заулыбался и быстро спросил:

— Господин, помните историю про Ганима ибн Айюба?

Садун с мгновение подумал — и широко улыбнулся:

— Иногда мне кажется, о юноша, что мать родила тебя от лисы-оборотня!..

Фархад прыснул, и они весело засмеялись.

дворец Харата,

неделя спустя

Кабиха безутешно рыдала и сморкалась в смятый мокрый платок. Страшная мордочка без белил и басмы казалась еще уродливее.

За решетчатыми дверями настырно колотил дождь.

— У меня все отобра-ааааали-ииии… — жалостно подвывала девка. — Служанок, одежду, драгоценности — все-ооооо… А устад Бишр запер в этой ужасной комнате-ееее…

Да уж, из покоев любимой наложницы Кабиху выпихнули в нищенский закуток — темный, без окон в сад и голый — только старый ковер на полу, да выцветшая занавеска, отгораживающая угол с постелью.

— Как же так вышло, о девушка? — участливо поинтересовался Фархад.

Невольница всхлипнула и ответила:

— Я потеряла кольцо, которое ты мне дал! Клянусь Всевышним, в ночь, когда халиф вошел ко мне, оно было у меня на пальце! А когда я проснулась среди шелков и занавесей — его уже не было!

— Это все завистницы, — убежденно кивнул Фархад. — Да отсохнут руки, убившие твое благосостояние, о девушка!

— Да, да! — затрясла косичками Кабиха. — Меня уже который день в баню не пускают, ааааа…

И она снова некрасиво распялила рот и заревела.

— А что же эмир верующих? — стараясь не морщиться, поинтересовался юноша.

— Прогнал прямо утром! Как только увидел!

И Кабиха расплылась сущим озером слез.

Дурная девка, конечно, не знала, что такое «обратные последствия». Откуда ей. Но каждый, использующий приворот, должен знать: когда предмет силы покидает владельца, приходит время платить за нарушение естественной связи причин и следствий. Те, кого талисман неодолимо тянул к человеку, испытают к нему необъяснимое отвращение. Так что наутро аль-Амин вполне мог свернуть Кабихе шею — жаль, что этого не случилось…

— Что же мне дела-ааать?..

Надо было решаться.

Фархад оглянулся на сидевшего за деревянной решеткой Масуда — и тот кивнул: приступай, мол. Сто динаров евнух уже получил. И долго цокал языком: вай, какой хитроумный юноша, вай-вай, о такой любви я читал лишь в сказках и слушал в историях базарных слепцов, вай-вай! Кто я такой, кивал Масуд, чтобы стать на пути двух влюбленных сердец! Клянусь: сто динаров — не конечная цена этой девушки, но я удешевлю ее ради твоей пылкости, о юноша, и опасностей, которым ты подвергался, проникая в харим в женском платье. Сто динаров сейчас — сто динаров потом. Фархад, естественно, с легкостью пообещал вторую сотню.

— Кабиха… — осторожно позвал он рабыню.

И положил свою ладонь на ее.

Она резко вскинула голову.

— Я… побил тебя… тогда… — Фархад сглотнул и опустил глаза. — Я побил тебя из ревности, о девушка.

Кабиха выдернула ладонь и вся подобралась. Дождь стучал по крышам, тревожно шелестел сад.

— К моему сердцу подступала такая ярость, когда я думал — владычицу моего сердца обнимает другой мужчина… целует другая женщина…

И он схватил ее за руки:

— Я не живу, а умираю! Я гибну от безумной страсти к тебе, о Кабиха!

— Что ты делаешь, о безумный? — жеманно воскликнула рабыня, отстраняясь.

Задрала платье и сунула ему под нос шнурки шальвар:

— Видишь, что за слова вышиты здесь? «Эта девушка принадлежит эмиру верующих, во имя Всевышнего, милостивого, милосердного!» Уходи, глупец, иначе тебя отправят в тюрьму вышивать шнурки для достойных граждан, не преступающих законы!

Одной рукой она держала перед ним концы расшитых лент, а второй цеплялась за платок у него на поясе, наклоняясь все ближе и ближе.

Фархад улыбнулся и потянул шнурок на себя, распуская узел.

Кабиха ахнула и потупилась:

— Разве у тебя есть средства для содержания девушки, о Фархад?..

— Господин подарил мне дом в квартале аль-Нисайр, — бесстыдно соврал юноша. — И щедро наградил за службу…

С такими словами он развязал ее шальвары, отцепил жадную ручонку от пояса и вложил в потную ладошку сапфировый перстень.

— Вот залог моей страсти, о Кабиха! Я окажу тебе почет и уважение в моем доме! Позволь мне устроить твое спасение!

— Уходи, о беспутный! — взмахнула она ресницами.

Фархад пихнул ее в плечо и опрокинул на ковер. Девка ахнула и начала вяло отбиваться. Он прижал ее к полу, быстро стащил с тощих ног шальвары, задрал свое нелепое женское платье и решительно развел ей колени. Пока он распускал узел штанов, Кабиха ерзала и стонала:

— Я позову стражу, о безумный…

Поначалу Фархад беспокоился: восстанет ли зебб при виде тощей уродины? Однако беспокоился зря: между ног Кабихи не было волос, и розовый фардж соблазнительно шевелил голыми лепестками. Завидев показавшийся из штанов мужской рог, девка ахнула, а Фархад на всякий случай послюнил ладонь, увлажнил зебб, лег сверху и, помогая себе рукой, запихался в сладостное отверстие. Там оказалось сухо, тесно и весьма приятно. Приятнее, чем у господина Мубарека, кстати. Фархад поддавал бедрами, проникая все глубже и глубже. Зебб во что-то уткнулся, девка застонала, выгнула спину и вся сжалась. Засопев, Фархад толкнулся сильнее — и взломал печать.

— Разве халиф не просверлил тебя, о жемчужина? — тяжело дыша, спросил он.

Кабиха помотала взмокшей головой и выдохнула:

— Эмир верующих занимался мной сзади… как с гулямчонком…

Фархад довольно облизнул губы. И решил не давать Кабихе спуску: засунулся до конца, потом отодвинулся — и снова до отказа вошел в узкий, зажимающийся от боли фардж.

Одним словом, ему понравилось. Юноша даже решил, что попросит у господина разрешения самому выбрать рабыню. Ему нравились смуглые, пухлые девушки с большой грудью и широкими бедрами — такую он и представлял, занимаясь Кабихой.

Закончив с ней, юноша быстро вышел к Масуду и сказал:

— В полночь на Старом кладбище у мазара шейха Субайха.

Зиндж кивнул.

— Бандж не забудь дать — лучше ей спать во время столь опасного предприятия, — уже собираясь уходить, напомнил Фархад.

— На голове и на глазах, о изнывающий от любви храбрец! — улыбнулся евнух и подмигнул юноше.

Старое кладбище Харата,

полночь

Охая и поминая шайтана, две черных тени сгрузили сундук с верблюда и поволокли его к мазару.

Стоявший за полуобрушенной стеной Фархад поежился: орала какая-то ночная птица, а ветер посвистывал в обвалившемся куполе мавзолея над старой могилой.

Когда зинджи затащили груз в калитку, юноша выступил из укрытия. Масуд взвизгнул:

— Ты дерьмо и сын дерьма! Я едва не наделал в платье, о неверный мальчишка!

Фархад быстро пробормотал извинения и нетерпеливо кивнул на сундук — мол, открывайте.

Все еще бормоча ругательства, тощий евнух откинул скрипучую крышку.

Внутри среди атласных подушек лежала спящая Кабиха — бледная и неподвижная, как ханьская фарфоровая кукла. В лунном свете она даже казалась красивой.

Фархад облегченно вздохнул и кивнул. И вытащил из-за пояса большую флягу:

— Это ширави, почтеннейшие! Пробовали когда-нибудь?

Масуд и Рейхан заулыбались, сверкая белыми зубами на черных лицах — кто же откажется от такого угощения, к тому же дармового?

Прихлебывая, Рейхан наморщился:

— А еще говорят — царица вин! Да даже в лавке старого пройдохи Хунь-линя не подают такого дерьма!

И тут же опрокинулся на спину и захрапел.

Масуд уже лежал на земле и спал, широко раскинув ноги.

— Айютайский бандж, почтеннейшие, может испортить любой, даже самый изысканный вкус, — усмехнулся Фархад, прикрывая крышку сундука.

— Тащите их в мазар, — прозвучал за спиной холодный голос господина Садуна.

Айяры, ежась и настороженно посматривая по сторонам, ухватили евнухов за ноги и поволокли внутрь. Кафтаны и рубашки задрались, непристойно обнажая спины и животы, но никому до этого не было дела.

Мраморные плиты рядом с надгробием шейха были разобраны. Глубокая, локтей десять в глубину яма чернела неровным прямоугольником. По обе стороны высились отвалы перемешанной с камнем земли. Из ямы несло острым запахом свежеразрытой влажной почвы.

— Опускайте, — тихо приказал лекарь и кивнул на закрытый сундук.

Фархад дернулся, но возразить не решился.

Сопя и отдуваясь, айяры принялись опускать покачивающийся на кушаках деревянный ящик в яму. Вскоре оттуда донесся глухой удар о землю и скрежет — видимо, пара камней торчала. Бехзад и Джамиль покосились на господина Садуна и сбросили концы поясов в мрачно зияющее отверстие.

Похрапывающим зинджам замотали головы плащами и спустили в яму на их же поясах.

— Да примут Син и господин созвездия Овна эти души! — господин Садун поднял ладони в благоговейном молитвенном жесте.

И коротко бросил:

— Закапывайте, во имя Сина и созвездий!

Айяры подхватили лопаты и принялись быстро спихивать в яму землю. Сначала слышалось мирное сопение вперемежку с ударами камня о дерево, а потом сопение стихло. Остался только скрежет деревянных лопат и шуршание осыпающейся почвы.

Господин Садун молился долго — и опустил ладони, лишь когда айяры принялись, кряхтя, стаскивать на место мраморные плиты.

Потом господин лекарь обернулся к ежащемуся от ночной прохлады Фархаду:

— Что ты хотел спросить?

— Ничего, — опустил голову юноша.

И в самом деле, ничего. Звездам приносили бескровные жертвы. В дни праздников звездопоклонники водили по улицам украшенных цветочными гирляндами быков — ашшариты любили веселиться и на своих, и на чужих праздниках, и не видели повода не выпить, танцуя вместе с почитателями Сина.

Быка потом либо топили в Тиджре — подальше от посторонних глаз, либо сжигали — тоже подальше. Конечно, это было не по обычаю. Жертвы положено оставлять в прибое — чтобы их взял прилив, поднимаемый звездами и луной. Но ашшариты давно вытеснили племя Сина с приморских земель. Жертвы стали отводить в горы — в горах люди ближе к звездам и небу. В ледяном разреженном воздухе обреченные тихо засыпали на морозе. Особенно быстро отходили к богам дети. В родном городе Фархада, Артаде, община была бедной, но раз в пять лет скидывалась на жертву: обычно в неурожайный год горцы охотно продавали малолеток, которых не могли прокормить. Продавали, естественно, незаконно, — шарийа запрещал верующим торговать своими детьми. Продажными могли становиться лишь дети зиммиев-покровительствуемых и других неверных. Четыре года назад в доме Фархада месяц прожила маленькая безымянная девочка, которую вскладчину купили осенью. Отъедалась и радовалась жизни. Потом ее взяла к себе другая семья звездопоклонников — будущих жертв, радуя богов и звезды, откармливали и баловали все по очереди. В день зимнего солнцестояния девочку напоили маковым отваром и отвезли в горы. Она умерла тихо и безболезненно, глядя на огромные, как хрустальные светильники, звезды. С улыбкой на губах. Люди танцевали и праздновали, и отец тогда впервые дал Фархаду попробовать вино.

Однако теперь и в горах стало небезопасно — вероучительная полиция засылала патрули в самые дальние селения, и многих казнили за верность древнему благочестию. По варварским ашшаритским законам за принесение в жертву человека сжигали заживо.

Поэтому в последнее время приходилось поступать так, как сейчас.

— Она уснет, не проснувшись. И тихо отойдет в свой рай, где будет услаждать ашшаритских праведников, — тихо сказал сабеец, и Фархад вздрогнул.

— Тебе жаль ее, — положил ему на плечо руку господин Садун. — И это хорошо. Это значит, что ты живой человек, мой мальчик. Оставайся живым как можно дольше…

Скрежетнув, легла на место последняя мраморная плита.

— Невольнице Кут-аль-Кулуб из той сказки повезло больше, — усмехнулся старый лекарь и похлопал юношу по плечу. — Отличная мысль, отличное исполнение, дитя мое. Я горжусь тобой.

Фархад почувствовал, как кровь жарко приливает к щекам, и скромно опустил голову. Господин Садун рассеянно потрепал его по щеке и пошел из мазара прочь.

 

-6–

Колодец

Замок Вечности,

лето 487 года аята

Зубейда явственно слышала, как за низеньким занавесом урчит животом ее астролог: бедняга явно переел. Переел, причем миндаля в уксусе — запах этого кушанья она не переносила с детства. Да еще и рук не помыл, небось, старый ишак. Впрочем, она посылала за ним таким свирепым письмом, что к небрежению омовением после полуденной трапезы можно было отнестись с пониманием. Но сегодняшнее настроение не располагало Зубейду к пониманию.

— Ну? Какие новости, о Абу-л-Фазл? — поинтересовалась она нарочито ядовитым голосом.

— О могущественнейшая!.. ииип!.. — икнул Зухайд Абу-л-Фазл Аллами, придворный астролог матери халифа, кладезь мудрости и стена благоденствия и прочая, прочая.

Так он еще и обпился. Финикового, судя по запаху, вина.

— Ииип!.. о могуществе-ииип!.. да благослови-иииип!..

Аллами трагически, неостановимо икал — возможно, от страха. Невероятный орехово-уксусно-перегарный смрад накатывал из-за занавеса бьющими в нос волнами.

— О яснейша-ииип!..

Брюхо исходящего потом и ужасом прорицателя издало длинную модулированную руладу — и на Зубейду вместе с гулким звуком испускаемых ветров хлынула волна новосмешанной вони.

Выдержка изменила матери аль-Амина, и она заорала:

— Прочь отсюда! Прочь, старый пердун, да проклянет тебя Всевышний, чтоб тебе лопнуть! Мансур! Мансур, задери тебя шайтан, чтоб тебя баран забодал, Мансур!..

— О могущественнейшая-ииип!..

— Молчать! Мансур!

— Да, моя госпожа!

Огромный чернокожий евнух влетел из соседней комнаты, размахивая булавой.

— Вытащи его за ногу и брось в пруд! Когда отмокнет и проикается, вернешь его сюда! Быстро!! Иначе я, клянусь Всевышним, велю отрезать тебе голову, раз уж отрезали яйца!! Прочь отсюда, сыны погибели, отродья шакалов, незаконнорожденные дети язычников! Про-оооочь!

Когда вопли выволакиваемого звездочета стихли и завершились мощным плеском воды, Ситт-Зубейда перевела дух и вытерла платком лоб.

В последнее время она себя чувствовала неважно: накатывали приступы беспричинной злости и раздражения, то душило и бросало в пот, то знобило и морозило, а самое главное — кружилась голова и подташнивало. По утрам — как беременную в начале срока тягости. Или как после ночи возлияний, хотя никаких возлияний Зубейда себе не позволяла — возраст не тот. Ей уже перевалило за сорок, и старость все чаще давала знать о своем приближении: месячные приходили нерегулярно, мучила одышка, а с тучностью Зубейда уже устала бороться — несмотря на увещания Джибрила ибн Бухтишу, лекаря-сабейца, пользовавшего ее второй десяток лет. Впрочем, ибн Бухтишу на все ее жалобы прописал чаще посещать хаммам и делать массаж — «очень сильными мужскими руками», умильно улыбнулся лекарь. Зубейда хорошо понимала его намеки, но ей уже и этого не хотелось. Оставалось лишь поглощать засахаренные орехи и шекинскую, истекающую медом пахлаву, — чтобы хоть чем-то себя порадовать.

А радоваться, если уж так поглядеть, было особо нечему. Видно, лишил ее Всевышний защиты с тех пор, как умер Харун: карматы снова рвали на части предместья Куфы, Васита и Басры. Заложенные судоверфи были сожжены и развеяны в прах их последним налетом, да проклянет их Всевышний, да разверзнется под ними земля…

А главное, сын совсем отбился от рук. Все она…

При мысли о невестке Ситт-Зубейда чуть не подавилась засахаренным орешком. Отхаркнула шелуху и стала припоминать.

Как ее там? Юмагас? Она назвала ее Джамилей, чтоб язык не ломать. Да и имя правоверное, не языческое! К тому же, по древнему обычаю женщинам давали другое имя, когда они вступали в харим эмира верующих! Новое, дворцовое прозвание, услаждающее слух господина! А эта раскосая сучка? «Прощения просим, матушка, но останусь при своем, небом даденом имени!» Где это видано?!

А как ведет себя! Как ведет! Супруга халифа — выезжает из дворца! Вы можете себе это представить?! Ездит на охоту, как мужчина, в мужской одежде! Нет, конечно, едва заслышав о подобных нарушениях приличий, Зубейда вызвала невестку к себе во дворец, чтобы строго отчитать.

И что? Наглая степнячка приехала к ней через весь город с открытым лицом. И с косами по плечам. В одной шапочке и легком покрывале. Нет, Зубейде, конечно, объясняли, что джунгарки иначе не ходят. Но ты ж не в степи, о дочь греха! кричала она на невестку. Ты — супруга халифа! Надень абайю, о скверная!

Абайю рабыни тут же принесли — шелковую, с россыпью бриллиантов по кайме. А она? Эта мерзавка посмотрела на черное покрывало, скривилась — и сказала: спасибо, мол, за подарок, как-нибудь примерю! А?! Какова?! И в таком же голомордом виде двинулась к себе в Младший дворец!

Что еще? Ах да, она еще и дела к рукам прибрала. Бакра ибн Зейяда подговорила Мухаммада казнить! Нет, понятно, старый хряк зарвался и проворовался, но зачем казнить?! Зубейде все рассказали. Невестка сидела за шелковым красным занавесом в Зале Мехвар и чеканила слова: повесить на высокой перекладине в назидание. Имущество конфисковать. Треть раздать бедным.

О, как ликовала чернь, любуясь на виселицу и хватая подачки!

Фадл ибн Раби перепугался настолько, что даже перестал воровать. И принялся жертвовать на ятрибские святыни и бедных. Говорили, что и в халифскую казну вернул немало — так всполошил его вид болтающегося в петле толстого Бакра!

А ее, Ситт-Зубейду, никто ни о чем не спросил.

Но самое главное, теперь появился этот ребенок. И как быстро понесла Мухаммадова степнячка, поди ж ты — и трех месяцев не прошло со свадьбы, а она уж облевывала ковры в хариме. И родила как сущая псица — быстро, как плюнула. Здоровенького, крепкого мальчика — с раскосой мордочкой джунгарских твердолобых предков. Ибн Бухтишу аж жмурился от радости, мелко кланяясь и расплываясь в улыбке: как же, смешение кровей очень полезно для династии, так притекает свежая, незапорченная кровь, а с ней здоровье и долголетие.

Она слушала лекаря, стиснув зубы: ну да, они с Харуном были двоюродными братом и сестрой. Ее, Зубейдин, отец, Дуад ибн Умейя, взял в жены сестру грозной матери Харуна, Хайзуран. И что? Мало ли среди знатных семейств заключалось близкородственных браков? Однако ибн Бухтишу не скрывал своих мыслей: Мухаммад уродился таким… ох, Всевышний, у одного тебя сила… словом, Мухаммад уродился таким, каким уродился, из-за слишком близкого кровного родства. Сабеец знал, что без него она не обойдется, знал, что лучше него не найти во всем халифате, знал — и позволял себе быть откровенным.

Чего не скажешь о Зухайде Абу-л-Фазле, голосящем в пруду — и крепко пинаемом Мансуром. Зиндж отвешивал астрологу пинок за пинком, снова и снова опрокидывая поскуливающего и отплевывающегося звездочета в воду. Со двора доносились вопли светоча премудрости и шумный плеск. О Всевышний, они так весь пруд под фонтаном выльют на плиты…

Да, и теперь этот мальчик, сын ее Мухаммада, растет. Кормилицы говорят, сосет, как верблюжонок, грудь хорошо берет, и материну ест, и мамкиными не брезгует… Не то, что Мухаммад — ох они с Зайтун намучились: и рвало его молоком — фонтаном, и спал он хуже некуда, и грудь выплевывал… И все пошло прахом, прахом: и бессонные ночи, и отвары ибн Бухтишу — «о светлейшая, это укрепит здоровье младенца, он хиловат от природы и нуждается в помощи извне»…

Никакая помощь извне не поможет уже Мухаммаду, лишь на Всевышнего вся надежда: управит Он ее беспутному сыну жить долго и счастливо — значит, так тому и быть…

Потому что теперь Мухаммаду остается сделать последний шаг к тому, что годами предсказывали досужие базарные сплетники — к войне. К войне с аль-Мамуном. Глава тайной стражи, Иса ибн Махан, уговаривает ее сына сделать непоправимое: провозгласить наследником этого младенца. Изменить завещанию Харуна и отнять права престолонаследия у брата. Нарушить клятвы, принесенные у Черного камня в долине Муарраф, в святом городе Ятрибе. Ей рассказывали, что карматы сожгли покрывала, украшавшие каабу. Вместе с поднесенными ее предками тканями сгорели и свитки клятв, лежавшие под огромным златотканым полотнищем, что Харун с сыновьями отвезли в Ятриб.

Воистину, какой горькой правдой обернулись слова того декламатора на рынке перед дворцовыми воротами:

Он пытался ссоры предотвратить, Сделать так, чтоб любили друг друга Сыновья его, когда подрастут… Но смог лишь вражду глухую взрастить, Ненависть злую — друг против друга, Вспышки насилия — люди не врут… Горе посеял Харун меж детьми — Заварил он, хлебать будут они. [11]

А ведь сколько благоразумных, почтенных людей уговаривало аль-Амина не совершать опрометчивого поступка! В конце концов, по завещанию покойного халифа Мухаммад мог назначать наследников аль-Мамуна по собственному усмотрению! Если уж молодой халиф — да продлит Всевышний его года, да умножит над ним свои милости! — так печется о судьбе своего сына, еще грудного младенца, то пусть объявит, что маленький Муса наследует после дяди! Никто и слова не скажет!

Невестка, говорили Зубейде, тоже присоединилась к хору благоразумных. Лицемерная змея, с чернью заигрывает…

Ибо люди шептались между собой, что клятвопреступление — не то, на что Всевышний смотрит с одобрением. Халиф Харун ар-Рашид рассылал по всем городам и провинциям аш-Шарийа завещание вместе с клятвой, данной именем Всевышнего, и провозглашал свою волю о наследовании волей Всевышнего: «Господь пожелал, и никто не может отвергнуть это. Он сделал дело, и никто из Его слуг не может ни уменьшить, ни отменить, ни отвернуться от того, что Он желает или что произошло до того по Его осведомленности… Повеление Бога нельзя изменить, Его указ не может быть отвергнут, и Его решение не может быть отложено в сторону».

И теперь аль-Амин намеревается сделать именно это — отложить волю Всевышнего в сторону, отвергнуть Его указ. Если предстоятель аш-Шарийа будет позволять себе такие вещи, то что остается делать подданным?

И что оставалось делать ей, матери халифа, затворнице огромного дворца, полного шепотков, слухов и лазутчиков всех мастей? Мухаммад — неблагодарный! неблагодарный глупый щенок! — поступал с ней в последнее время так же, как покойный аль-Хади со своей свирепой матушкой Хайзуран: сам не посещал ее покои, и другим запретил. Мухаммад дошел до того, что выставил у ворот Замка Вечности заслон из стражи-харас — чтобы воспрепятствовать людям приходить с прошениями к ней, Ситт-Зубейде! Мол, на то, чтобы отвечать на жалобы и следить за порядком, есть эмир верующих, и всякий, кому нужно подать письмо или просьбу, должен идти, как и заведено исстари, в мазалима — зал, где каждый четверг халиф сидит и рассматривает жалобы правоверных.

Что ж, Мухаммад в последнее время действительно возобновил приемы в зале Мехвар. Зубейде рассказывали, что он и пить почти перестал — все время проводит с женой и с сыном, даже евнухов разогнал. Интересно, что он нашел в этой косоглазой дурнушке? Нельзя же так распускать слюни… Зубейда истратила сотни дирхемов на шпионов, пытаясь узнать, не подправили ли судьбу ее сына любовным зельем либо талисманом — но тщетно. Шпионы, кстати, исчезали один за другим — словно джинны их забирали…

И что теперь? Ее последнего лазутчика, парнишку, ловко притворявшегося калекой и доползавшего до самых дверей в харим, уже пару дней никто не видел. А ведь именно он, клянча милостыню у ворот Йан-нат-ан-Арифа, прознал и про окончательную отставку Кавсара, и даже про то, кто из басрийцев теперь поставляет в харим невольниц.

А самое главное, Мухаммад уже второй месяц раз за разом отказывал ей в позволении нанести ему визит в Баб-аз-Захабе. Не годится, мол, матушка, вам утомлять себя, будучи в столь преклонном возрасте… Кого она вырастила на своей груди, кого, о Всевышний, вразуми меня, ущербную и слабую разумом, лишь у тебя сила и слава, вразуми меня…

Почтительное покашливание, донесшееся со стороны террасы, отвлекло Зубейду от грустных мыслей.

Ослепительно черный в арке вечернего солнца, Мансур глыбой перегораживал арку. У его ног копошилось что-то невнятно поскуливающее.

— Он мокрый или сухой, о Мансур? — морщась и отправляя в рот кусок козинака, поинтересовалась Зубейда.

Мед лип к зубам, орехи разгрызались с усилием. Возраст, возраст…

— Мы сменили на нем платье, о госпожа, — проскрипел евнух. — Этот незаконнорожденный облачен в чистый хилат из моих личных запасов, да проклянет его Всевышний!

— Войди, о Абу-ль-Фазл! — прожевав превратившийся в сладкую кашицу козинак, наконец, откликнулась Зубейда. — А ты, Мансур, иди. О хилате не жалей, думай лучше о том поместье под Раккой, которое ты проиграл мне в кости. Иди, иди за купчей на мое имя, о незаконнорожденный, Всевышний велел правоверным держать свои обещания…

Всхлипывая и поскуливая, астролог пополз в ее сторону: поглядев на его передвижение по черно-белым, в шахматном порядке выложенным плитам пола, Зубейда брезгливо опустила край занавеса. Мансуров халат был Абу-л-Фазлу велик вполовину, и звездочет походил на личинку, пытающуюся выползти из сверкающего хитина серебряной парчи.

— О госпожа, во имя Всевышнего, милостивого, прощающего…

Она холодно прервала его:

— Итак, ты составил моему сыну этот гороскоп.

Зубейда приподняла веером красный дряблый шелк и швырнула бумагу прямо ему на чалму.

Тошнотворно-приторные славословия в новомодном стиле обволакивали небо как подсохшая, клейкая сахарная вата:

«…Хвала, и слава, и славословие чрезмерные достойны всемогущего, который для защиты от набега войска, прибежища тьмы, напитанной амброй ночи, накинул на верх голубой крепости небесного свода одежду рассыпанного войска звезд и острием дротиков копьеносцев ярких падающих звезд окрасил в алый цвет кровью негров ночи край степи горизонта, и тому государю, который послал быстроходного вестника полумесяца на разведку в сторону войска негров и отпустил авангард войска в золоченых шапках хакана озаряющего мир солнца, которым является рассвет, для грабежа и ограбления беглецов того войска, прибежища тьмы, тому всемогущему, который своим подчиняющим себе весь мир и обязательным для исполнения приказом пленил грабителей хакана дня — созвездия Большой и Малой Медведиц, которые суть девственницы и добродетельные женщины, находящиеся за завесой царского шатра голубого неба, и по обычаю грабежа похитил Овна и Тельца, которые суть из числа вьючных животных и скота степи небесного свода.

После изложения этого слова и изложения этой мысли достоин восхваления тот предводитель, который, рассыпав из меда уст на камень неблагородных сверкающие звезды башни счастья и даже жемчуг шкатулки мученической кончины, создал жемчужину короны вершины благородства и, разостлав месяц мирозавоевательного знамени, выбросил упорных в пучину колодца…»

За неподвижно обвисшим шелком ворочалось что-то бесформенное. И умильно пришепетывало:

— О яснейшая!.. Кто я такой, что надеялся — тебя, волну океана вечности и божественной мудрости, возможно оставить в неизвестности и черноте…

— Замолчи, — сказала Зубейда.

За занавесом стихло все. Даже дыхание.

Над высокой деревянной курильницей поднимался удушливый аромат. Алоэ… А ведь раньше он ей нравился.

— Эй, ты!..

Сидевшая в углу комнатная рабыня тут же упала лицом вниз. Динары на налобной повязке брякнули. Зубейда поморщилась:

— Вынеси это.

И ткнула ногтем в поблескивающую инкрустациями ароматницу.

Невольница на коленях поползла выполнять приказание. Поди ж ты, тоже косоглазая. Спасения от них нет, скоро ни одного ашшаритского лица не увидишь, кругом одни тюрчанки да джунгарки… Надо будет не забыть сказать Мансуру, чтобы продал эту и послал к посреднику, пусть доставит ко двору побольше ятрибок и мединок. А еще лучше, девушек из Таифа: ибн Бухтишу правильно писал, что они плохо беременеют и еще хуже рожают, меньше с ними мороки, не хватало нам еще приплода от разохотившегося до женщин халифа…

За занавесом все также тихо обмирали от ужаса. Ситт-Зубейда обмахнулась веером и сказала:

— «Выбросил упорных в пучину колодца», пишешь ты о нерегиле. И предсказываешь эмиру верующих успех во всех начинаниях. Да, о Абу-ль-Фазл?..

— О яснейшая, я не смел ослушаться приказаний повелителя правоверных…

— А лгать ему ты посмел?

— О яснейшая…

— Молчать, о язычник! По-твоему, звезды против освобождения нерегиля?! И моему сыну ничего не угрожает?! Мерзавец! Лизоблюд! Да как ты смеешь морочить нам голову!

— О сиятельная…

— Молчать!

— Во имя…

— Молчать!

Абу-ль-Фазл замолчал.

И она, с трудом переводя дух после гневной вспышки, сказала:

— Составишь новый гороскоп, ты, порождение гиены. Для меня. Я желаю знать правду. Слышишь, ты, о незаконнорожденный? Правду! Ты слышал о письмах Джаннат-ашияни?

— О яснейшая, неужели светоч премудрости поверит измышлениям язычника-ханетты?

— Джаннат-ашияни уже восемь лет как верующий ашшарит, — скривилась Зубейда. — И он предсказал разорение святых городов — Ибрахим ибн Махди обязан ему жизнью, ведь именно по его совету принц отложил хадж в прошлом году. Теперь этот ханетта пишет, что аш-Шарийа ждут страшные испытания…

— О светлейшая…

— Молчать! Я не желаю больше слышать ни единого оправдания — и ни единого слова лести. Иди, о Абу-ль-Фазл. Иди к себе и займись составлением нового гороскопа. И пусть Всевышний сжалится над тобой: потому что если ты снова принесешь мне лживые измышления, я велю содрать с тебя кожу, надуть ее горячим воздухом и в таком виде отправить на встречу с созвездиями. Иди.

Астролог не успел сказать ни слова в ответ. Со двора раздался торопливый топот. В нетерпеливо раздвинутую щелку занавеса Зубейда увидела, как по ступеням взбирается, кряхтя и сопя, старый Кафур — ее доверенный евнух сжимал в правой руке перетянутое красным шелком послание.

— Убирайся!.. — нетерпеливо махнула она Абу-ль-Фазлу.

Тот мгновенно смылся, как нашкодившая кошка.

Откидывая занавеску напрочь, Ситт-Зубейда приподнялась на подушках:

— Ну, Кафур?.. Какие новости из Баб-аз-Захаба?..

— О госпожа, — выдохнул зиндж, плюхаясь на подушки и отирая лоб под огромной, в локоть высотой парадной чалмой, — Всевышний милостив к нам…

— Ну?..

— Эмир верующих милостиво изволил сказать, что Всевышний заповедал сыновьям почитать родителей своих, и тот, кто не выполняет сыновнего долга, ответит перед Творцом в будущей жизни и в этой, потеряв…

— Кафу-уур…

— Ему понравилась рабыня, которую мы послали в подарок. Он вошел к ней прошлой ночью и разрушил ее девственность. Эмир верующих согласился нанести тебе визит, о госпожа. Через пару часов кортеж будет перед воротами Каср-аль-Хульда. Вот письмо, в котором халиф осведомляется о твоем здравии и почтительнейше умоляет не беспокоиться и не утруждать себя хлопотами…

— О Всевышний, Ты услышал мои мольбы, — тихо сказала Зубейда и провела ладонями по лицу.

Ну что ж, возможно, это будет их последним разговором. Но она будет знать, что сделала все возможное, чтобы отвести от Мухаммада беду.

Потягивая некрепкий чай, Зубейда сидела в саду и ждала.

Аль-Амина провели в хаммам — и эмир верующих надолго задержался там, переходя из холодной комнаты в теплую, а потом и в горячую. В предбанном покое Зубейда велела поставить курильницу и приказала привести туда Зукурию, свою лучшую певицу. Той велели отобрать самых красивых рабынь и явиться вместе с ними.

Подавальщицы сказали, что Зукурия не оплошала и привела известную в столице красавицу — ясноликая Зухра заставила не одного повесу пустить состояние на ветер. Катиб Ахмад ибн Мухаммад аль-Хорасани промотал наследство в пятьдесят тысяч дирхемов менее, чем за неделю, развлекаясь в доме Зукурии. Сейчас же, когда деньги перевелись, он стоял под воротами босой, в джуббе на голое тело, и умолял Зухру выглянуть. Рассказывали, что слуги певицы уже дважды обливали его из горшка мясным соусом и кидали костями, — но безумный влюбленный все никак не желал расставаться с надеждой.

Еще подавальщицы сказали, что все идет как нельзя лучше: семь девушек во влажных, пропитанных фиалковым маслом льняных одеждах по очереди усаживались на особое деревянное сиденье над курильницей — тонкая ткань высыхала, испуская аромат. Когда одежда высыхала, девушка сбрасывала ее и опускалась на колени — или ложилась на ковры — чтобы доставить халифу удовольствие.

Кафур, улыбаясь, сказал, что сейчас аль-Амин занимается уже четвертой по счету. Впрочем, уже испробованные и еще не тронутые невольницы не отставали от подруги: пока та, стоя на коленях, играла на флейте, остальные ласкались на глазах у эмира верующих, разжигая его страсть, подставляли под его ладони груди и то прекрасное, что подобно кошелю, обернутому тканью, вскрикивали на ямамский манер и льнули губами к его губам.

В саду зажигали свечи — простого белого воска. Масло в лампах Зубейда тоже запретила смешивать с ароматами — сегодня под вечер стало совсем худо. Резь перекрутила живот под ребрами, закарабкалась к горлу тошнота, и ей пришлось отказаться от любимой харисы — даже прекрасную кашу из измельченной пшеницы не принял ее желудок. Поэтому сейчас Зубейда прихлебывала бледный-бледный чай. И время от времени принималась грызть большой сахарный осколок. Ибн Бухтишу, против обыкновения, сегодня не посоветовал ей воздерживаться от сладкого.

Длинный ряд кипарисов, черных против густеющего ночного неба, замыкал перспективу сада. Высокая стена, расчерченная вытянутыми тенями деревьев, смутно белела. Далеко над стриженой самшитовой изгородью проплыла в тихом воздухе свеча. Большая ива полоскала длинные ветви в прудике: старший садовник сколько раз пенял ей — мол, от дерева одни хлопоты да мусор, из воды приходятся выгребать листья, да и пруд цветет из-за гниющей в нем зелени. Но Зубейда наотрез отказывалась рубить старую иву: Харун часто любил сидеть под ней. Слушал музыку, едва пригубляя чашку с вином. В последний год халиф редко собирался с силами заговорить с женой: приходя в харим, он просто садился, смотрел на нее, на сад — и улыбался. Она так и не узнала, сказали ли они друг другу все, как бывает между пожилыми супругами, или болезнь отобрала у нее мужа прежде времени — но была благодарна за тихие вечера под длинными, как косы, ветвями с серо-зелеными листочками.

Сейчас под ивой стелили ковер для лютнисток.

Раньше на этом ковре сидела Ариб. Но Ариб умерла, месяц назад. Да будет доволен тобой Всевышний, о певунья, теперь ты перебираешь струны лауда в раю…

— Он идет, моя госпожа, — мурлыкнул старый зиндж.

Ох ты ж… Зубейда вздрогнула от неожиданности. Как, однако, она замечталась — даже не увидела, как Кафур подошел. Евнух сменил парадную чалму на простую шапочку, и промакивал платком складки жира на шее. Легкий халат уже вымок по спине и под мышками — евнуха тоже беспокоил предстоящий разговор.

По траве, хихикая и звеня браслетами, семенили невольницы. Зукурия шла первой, с открытым лицом и без хиджаба. Покачивая широкими бедрами, она то и дело оборачивалась к отстававшему от остальных халифу — аль-Амин прихватывал то одну девушку, то другую, привлекал к себе и принимался долго, глубоко целовать, придерживая за звенящие серьгами уши.

В темной впадине пупка Зукурии блестело украшение — певица сверкала голым животом и плечами, даже безрукавку сбросила. Длинная золотая бахрома под лифом колыхалась в такт дыханию, звякали золотые кругляши на широком поясе шальвар, стукались с металлическим звоном ножные браслеты. Которая из них Зухра, интересно знать?

— Покажи мне эту… как ее… — брезгливо пощелкала Зубейда пальцами. — Ну же, как звать эту дочь блуда?

— Зухру?.. — склонился поближе евнух.

От него почти не пахло потом — видно, поддел под халат хлопковую стеганку.

Кафур показал на ту, что стояла, подбоченясь и изогнув под ладонью тонкую талию.

Тощая какая. И смуглая, почти как нубийка. Впрочем, при таком освещении они все казались темнокожими. Волосы убраны наверх, как сейчас носили девушки в домах наслаждений, и перевиты длинными золотыми лентами. Шея с такой прической действительно казалась стройнее и длиннее, голова под тяжестью поднятых к затылку кос откидывалась назад, грудь выпячивалась, а живот соблазнительно втягивался. Живот у этой Зухры, вздохнула про себя Зубейда, и впрямь был идеально плоским. Впрочем, в шестнадцать лет все мы были стройны и гибки, как ветка ивы…

Оторвавшись от губ прижимавшейся к нему всем телом девчонки — а вот эта точно коричневая, как жареная рыба, из Ханатты, небось, все они бесстыжи в любви с самой ранней юности, содержатели домов наслаждений их охотно покупают — аль-Амин легонько оттолкнул рабыню… и увидел мать.

И тут же выпрямился и нахмурился, словно не провел перед этим несколько часов под массирующими нежными руками невольниц.

Раздвинув хихикающую стайку, халиф вскинул голову и пошел прямиком к ковру, на котором она сидела.

Зубейда со странным чувством смотрела на идущего по мокрой траве молодого человека в простой хашимитской куфии и одноцветном халате. Ей всегда хотелось, чтобы Мухаммад возмужал. Остепенился. Женился и завел ребенка. Принялся за государственные дела. Так почему же?..

— Мир вам от Всевышнего, матушка.

Он уже садился напротив, на заранее приготовленную квадратную подушку.

— Мать халифа приветствует халифа, — тихо проговорила Зубейда, отдавая полный церемониальный поклон.

Подняв голову, она встретила недоуменный, полный растерянности взгляд:

— Да что с вами, матушка? Я опять чем-то перед вами провинился?..

— Ты совсем забыл меня, Мухаммад, — ласково попеняла она, разгибая спину и усаживаясь поудобнее.

Невольница подала ей в одну руку веер, в другую стаканчик с чаем.

Скромно одетая рабыня наполняла пахнущим мятой отваром стаканчик аль-Амина.

— Подать вина? — улыбнулась она сыну.

Но тот сидел, отвернувшись к саду. Замотанные в тяжелые ткани фигурки лютнисток чернелись под раскинувшей плети ветвей старой ивой. Тренькали настраиваемые струны.

— О чем вы хотели просить меня, матушка? — повернулся, наконец, Мухаммад.

Она честно ответила:

— Не делай этого, прошу тебя. Назначь малыша наследником аль-Мамуна, не своим. Не нарушай клятвы, не нарушай завещания отца. Всеми именами Всевышнего заклинаю тебя — не делай этого.

— А Юмагас тоже не надо отпускать повидаться с родителями, да?

Ах вот оно что.

Да, она послала ему гневное письмо не далее, чем неделю назад. Супруга халифа не покидает Младший дворец! Она выезжает только вместе с эмиром верующих!

— Мухаммад, дитя мое, а не проще ли ее родителям приехать в столицу? Путь неблизкий, на дорогах полно карматов и разбойников, они с мальчиком будут сильно рисковать…

— Если ты о брате, то им ничего не грозит. Он не опустится до того, чтобы нанести вред моим родным. К тому же, все эти слухи беспочвенны: я не стану начинать войну из-за дурацких налогов в пограничье.

— А ты не думаешь, что он начнет войну с тобой после того, как ты изменишь порядок престолонаследования? — выдержка начинала изменять Зубейде — как всегда, когда ее сын отказывался понимать очевидное и принимался настаивать на очередной глупой прихоти.

И тут аль-Амин расхохотался.

Он смеялся так, что расплескал половину чая, залив колено. Ему даже пришлось отдать стаканчик рабыне, чтобы поправить куфию и утереть выступившие на глазах слезы. Наконец, он сумел выговорить:

— Да кто, кто вам сказал такую глупость, матушка! Плохие, знать, у вас шпионы. Кстати, я приказал схватить этого якобы калеку, который, как скорпион, ползал по моему дворцу, а потом бегал к вам с докладами…

Ах вот оно что…

Зубейда развела руками:

— Ты лишил меня своего общества, сынок — что прикажешь делать? Приходится узнавать о твоих обстоятельствах от чужих людей. Может, ты сам мне расскажешь, что думаешь об этом деле? Раз уж нашел время навестить родную мать?

Вот этого она говорить совсем не хотела. Да еще и таким злобным голосом. Но — вырвалось.

Мухаммад ей выпада не простил:

— А как указ выйдет, так и узнаете, матушка.

И принялся подниматься с подушки. Зубейда успела перехватить узкий рукав халата:

— Прости, сынок, я погорячилась.

Надулся, но сел обратно.

Все-таки он так и остался мальчишкой — ни выдержки, ни умения отвечать ударом на удар. Все как в детстве — можем только надуться и уйти, кусая губы и еле сдерживая слезы. И в кого он только такой…

— Сынок, вся столица твердит одно и то же — война неминуема, маленький Муса — наш следующий халиф…

— Нет, — отрезал аль-Амин. — Ибн Махан может сколько угодно жужжать мне в ухо про то, что мне якобы нужно, но я лучше знаю, что мне нужно, а что не нужно делать. Вот так-то, матушка.

— Я… рада за тебя, Мухаммад, — едва сдерживая слезы, ответила Зубейда. — Мой… мальчик.

Услышав про «мальчика», он снова надулся.

— А про… — как бишь ее звать-то? ах да, вспомнила, — …Юмагас — ты подумай еще, хорошо? Опасно ведь, а Муса — каково грудному младенцу-то трястись в паланкине по жаре и пылище? И что такого срочного в этом визите, неужели нельзя подождать хотя бы годик?

— У них обычаи такие, — важно ответил аль-Амин, поправляя куфию. — Матушка моей супруги, Улдзэйту-гоа-бигэчи, совсем плоха стала в последнее время, надобно поехать ее проведать. Раз надо ехать вдвоем — поедем вдвоем с Юмагас.

Кто?.. Ул… кто?! О Всевышний, ее сына подменили. Околдовали. Он хочет сорваться из столицы и поплестись с караваном, чтобы навестить больную свекровь с варварским непроизносимым именем. Да помилует его Всевышний…

— Мне пора, — снова стал подниматься он.

На этот раз Зубейда не стала припадать к его рукаву. Она просто выплеснула остатки отвратительного напитка в траву и сказала:

— Освободи его.

— Нет.

Аль-Амин стоял над ней во весь рост, поправляя пояс. Пухлые губы капризно скривились.

Она знала эту гримасу: с ней требовали еще игрушку, еще песенку, еще покататься на лодке. Еще одну рабыню, потому что та разонравилась. Еще денег. Еще, еще… И за всяким отказом следовал злобный, нескончаемый ор. Слезы. Битье посуды и топанье ногами.

В такие мгновения она выходила из комнаты, оставляя колотящего пятками ребенка нянькам и кормилицам. Теперь ей некуда было выйти от капризного избалованного мальчишки в теле взрослого мужчины. Только сейчас он мучил не бабочек и ящериц, а существо покрупнее. И посильнее себя — видимо, это и было главной причиной изобретательности, с какой ее сын измывался над нерегилем. Ей доложили, что Тарика засадили в зиндан. В яму под решеткой. С оковами на руках, ногах и на шее. На хлеб и воду. Харатские горожане ликовали. Ей рассказали, что стража с удовольствием пропускает к забранной решеткой дыре тех, кто желает бросить туда камень. Или отбросы. Или кусок падали.

— Он умрет, Мухаммад. Он провел там больше года — человек бы уже умер.

— А он не может умереть!

Злобно морщится — конечно, недавно сам отписал ибн аль-Джассису, чтобы тот присмотрел — «не растолстел ли этот молодец на казенных харчах».

— Ты замучаешь его до смерти, Мухаммад. И нам придется снова поставить ему на лоб печать и отвезти на Мухсин, к джиннам. Думаешь справиться с карматами без него?

— Да, — отрезал аль-Амин, задирая чуть вздрагивающий подбородок. — Да!!!

Сухо кивнул:

— Прощайте, матушка.

И быстрым шагом пошел к ведущей из сада лестнице.

Зубейда сказала негромко, зная, что он услышит:

— Тем, что ты родился, Мухаммад, ты обязан ему.

Он даже прибежал обратно:

— Глупости!

И топнул ногой, совсем как ребенок.

— Глупости, матушка! Это мой дед, Дуад ибн Умейя, был обязан ему жизнью, а не я! А у меня перед этой сволочью нет никаких обязательств! Я ему… преподам урок, я ему покажу-уу!..

Красивое лицо искривилось в гримасе ненависти.

Оставался последний довод:

— Мухаммад, прошу тебя. Прикажи хотя бы привезти его в столицу. Хочешь держать его в темнице — воля твоя. Но пусть он будет заточен здесь, Мухаммад! Здесь, а не в Хорасане — мало ли что задумает твой брат!

Или задумаешь ты. Этого Зубейда не сказала.

Промолчала она еще об одном: согласно завещанию отца, аль-Амин, нарушив соглашения о наследстве, терял права на престол, — который тут же переходил к потерпевшему от брата ущерб аль-Мамуну. От Нишапура до Харата ближе, чем до столицы. Особенно для того, кто стремится завладеть… им. Тарик — оружие, писал Яхья ибн Саид в своей книге. В Алой башне нерегилю будет труднее принять сторону аль-Мамуна — чтобы там ни сказали законоведы по поводу нарушенных клятв и прочих обязательств. А вот если эмиссары аль-Мамуна приедут за ним в Харат… да вытащат из ямы, чтобы дать под начало войско…

— Мухаммад, подумай, что может случиться, если он окажется в руках у парсов! Ты оставишь нас на растерзание мстительной, озлобленной твари!

Задрал нос и делает вид, что считает персики на ветке. Да что ж за наказание Всевышний послал ей, слабой женщине, как так можно, как можно не понимать очевидного…

— Н-ну хорошо, — поджав губки, изволили мы согласиться. — Но я, матушка, еще посмотрю, где его запереть. Мне вот кажется, что в зверинце его держать сподручнее, чем в Алой башне — многовато почета для такой твари, как он…

Зубейда не возражала. Лишь прикрыла глаза и провела ладонями по лицу. Ну хоть эту мою молитву Ты исполнил, о Всемогущий…

Младший дворец,

ночь

Юмагас терпеливо позволила снять с себя туфли и влезла в высоченные деревянные башмаки-кабкабы.

В подземном ходе стояла вода — причем грязная, в туфлях утопнешь. С потолка капало, да и стены сочились влагой. Все ж таки, под стеной с переходом между дворцами вырыто — пруды рядом, вот и мокро.

— Позвольте поднять вам рукава, госпожа, попачкаете, — сказала Цэцэг.

И принялась сворачивать ханьский шелк.

— Оставь, сестричка, — отмахнулась Юмагас от служанки и поцокала вперед — к приоткрытой двери в конце подземного хода.

Оттуда выбивался красноватый свет, и доносились удары и вскрики.

Цэцэг и Булгун тоже переобулись и поцокали следом по камням, стараясь не оступиться.

Бежавший впереди евнух-ханец с поклоном распахнул перед ними дверь.

Пламя факелов шумно забилось, чадя и заволакивая дымком низкую комнатку. Над жаровней дрожало марево — угли раскалились и переливались под ворошащей их кочергой.

— Госпожа! В такой красивой одежде ты пришла, госпожа, а ну как заденем чего, попачкаем! — запричитал толстый Ончон, вытирая ладони о кожаный фартук.

Юмагас нахмурилась и процокала поближе к висящему на цепях человеку.

— Молчит этот кусок навоза, — виновато доложился палач. — Все кричит, что лишь госпоже Зубейде служит…

Юмагас кивнула его помощнику, качнув шелковыми цветами в прическе. И терпеливо сложила длинные рукава на животе.

Помощник Ончона размахнулся палкой и со всей силы огрел лазутчика по голой спине. Тот визгнул, зазвенели цепи, заскрипела колодка, в которую зажаты были руки и шея допрашиваемого.

— Я смотрю, ты не калека. Во всяком случае, пока, — улыбнулась Юмагас в искривленное болью лицо.

— Клянусь Всевышним! Госпожа Зубейда давала мне деньги за сплетни! Пощадите, заклинаю именем Милостивый!

Ханша улыбнулась одними губами и обернулась к Ончону:

— Он лжет.

Толстый джунгар вздохнул и кивнул помощнику. Удары посыпались один за другим. Звон, скрип, крики.

Юмагас неодобрительно покачала головой и прикрыла рукавом нос — от человека нестерпимо воняло мочой и калом.

Потом подняла длиннейший золотой ноготь и остановила пытку.

— Зачем ты лжешь мне, глупый? Неужели не жалко свою молодую жизнь? — улыбнулась она и легонько дотронулась золотым ногтем-когтем до щеки арестованного.

Тот разрыдался.

— Скажи мне правду, — провела ногтем по другой щеке Юмагас. — Скажи мне правду, и я не убью тебя, юноша.

Допрашиваемый и впрямь был очень молод. Он всхлипнул и выпалил:

— Мне также давал деньги господин вазир барида!

— Иса ибн Махан? — уточнила Юмагас, чуть склонив голову и зазвенев серьгами.

— Да, да! — закивал, раскачивая колодку, арестант.

— А еще кто? — вкрадчиво спросила ханша, водя золотым когтем ему по губам.

— Клянусь Всевышним, больше никто! — по грязному лицу опять потекли слезы.

Юмагас улыбнулась и снова кивнула помощнику. Тот размахнулся и вытянул арестанта палкой.

— Ааааа! Нет! Не надо! Я скажу, скажу!

— Скажи, — снова зазвенела серьгами ханша. — Кто дал тебе талисманы, которые новая рабыня пыталась закопать в саду?

Цэцэг подошла ближе и протянула руку. Арестант ошалело уставился на серебристый кругляш, на котором сплетались женское и мужское тело.

— Ну? — улыбнулась Юмагас.

— Госпожа Нур-аль-Худа! — захлюпал носом допрашиваемый.

— Вот как, — усмехнулась ханша.

И пояснила нахмурившемуся Ончону:

— Гадалка-шарлатанка, которая что ни день таскается к моей свекрови…

Подумала и решительно кивнула:

— Он больше ничего не знает, Ончон.

И осторожно развернулась на высоченных деревянных платформах.

— Госпожа! Госпожа! — донесся со спины отчаянный крик. — Госпожа, вы обещали, что не убьете меня!

Ханша обернулась и мягко сказала:

— Я и впрямь не убью тебя, юноша. Тебя убьет он, — и кивнула на толстого джунгара в кожаном фартуке.

И медленно поцокала прочь из подвала.

Навстречу ей бежала Алтана:

— Госпожа, госпожа! Супруг ваш изволил пожаловать!

Юмагас покосилась на подол — вроде как не испачкалась. Из-за спины донеслись звяканье цепей, жалостные вопли, крик и стон. Затем все стихло.

— Ну, пойдем, Алтана, — пробормотала она. — Пойдем…

Они переобувались в сафьяновые туфельки, и Булгун вдруг тихо сказала:

— Госпожа, а госпожа…

— Нет, — покачала головой Юмагас.

— Но ведь батюшка ваш которое письмо шлет, весь извелся!..

Ханша посмотрела ей в глаза и тихо ответила:

— Сестричка, халиф не выпустит Повелителя из темницы, даже если я его… попрошу.

Тут Юмагас скрипнула зубами. И пояснила враз поникшей девушке:

— Слишком ненавидит. Когда ненависть так сильна, никакие чары не помогут.

— Что же делать? — горько вздохнула Цэцэг.

— Сейчас узнаем, — улыбнулась Юмагас и пошла вперед.

Аль-Амин уже ждал, сердито бегая туда-сюда вдоль расстеленного ковра.

— Что случилось, Мухаммад? — улыбнулась Юмагас и протянула руку Булгун — пусть рукав подвернет.

Халиф плюнул и плюхнулся на ковер с выражением крайней досады на лице.

— Выпей чаю, Мухаммад, — успокаивающе проговорила ханша и протянула пахнущую мятой пиалу.

Аль-Амин вздохнул и отхлебнул:

— Вкусно!

— Конечно, вкусно! — засмеялась Юмагас — а следом и ее девушки. — Там же мята! А ты любишь мяту!

Выхлебав пиалку до дна, халиф успокоился.

— Знаешь, вот выпью с тобой чаю — и сразу как-то в голове проясняется, — с облегчением выдохнул он и отдал чашку жене.

Ханша улыбнулась. Еще бы, подумала Юмагас. Еще бы тебе не стало легче на душе, Мухаммад. Этот чай заваривала лиса-оборотень, которую ты видишь как старого евнуха-ханьца. Если б не лисьи отвары, все шло по-прежнему: ты бы занимался евнухами, Бакр и Фадл грабили народ, а я бы убивала время в хаммаме и в розарии, даже не мечтая о сыне…

— Так что случилось? — мягко поинтересовалась она, стараясь не нажимать взглядом.

— Она все-таки добилась своего! — стукнул кулаком по колену аль-Амин. — Заставила меня!

Юмагас пристально посмотрела ему в глаза.

— Я приказал привезти Тарика в столицу, — выпалил аль-Амин. — Посажу под замок в Алой башне, пусть под рукой будет.

И потом враз встрепенулся, словно просыпаясь:

— А, чего я сказал?

— Выпей еще чаю, любимый, — засмеялась ханша и протянула ему полную ароматного настоя пиалу.

А потом обернулась к Булгун:

Вот видишь, сестрица. За меня все сделала свекровь. Она попросила, она и в немилости. Но своего мы добились!

Девушка улыбнулась, пряча слезы радости.

Халиф с удовольствием пригубливал горячий напиток:

— А здесь что?

— Высокогорный чай из Хань, — безмятежно улыбнулась Юмагас.

— Так вкусно! Никогда не думал, что черный чай так приятен на вкус!

— Мухаммад, — она снова поймала глазами его глаза.

Тот уставился на нее стеклянным взглядом.

— Не доверяй Исе ибн Махану, — четко и раздельно выговорила Юмагас.

Халиф сглотнул, встрепенулся и снова удивился:

— Я что-то сказал?

— Ты какой рассеянный сегодня ночью, хабиби, — расхохоталась ханша. — Тебя в бане не заласкали до смерти?

Все, включая аль-Амина, покатились со смеху.

— Велел одну из тех девчонок в ас-Сурайа привезти, — отсмеявшись, покивал халиф сам себе. — Понравилась, хочу ей сегодня ночью заняться!

— Небо в помощь! — фыркнула Юмагас. — Только не загонись насмерть, Мухаммад. Завтра ж на охоту!

— Помню-помню, — покивал аль-Амин, поправляя куфию. — На рассвете увидимся, прикажи оседлать аш-Шабака, хорошо?

Юмагас улыбнулась и кивнула.

Глядя удаляющемуся халифу в спину, она стиснула зубы и попыталась понять: почему на душе так погано, словно туда пес нассал? Шлюшкой больше, шлюшкой меньше — но почему так тревожно?

— Цзо, — обернулась она к ханьцу.

Для второго зрения высохший низкорослый евнух выглядел куда как элегантнее: белый девятихвостый лис степенно прихлебывал чаек из фарфоровой чашки.

— Посторожи у его комнаты, Цзо, — с поклоном попросила Юмагас. — Что-то мне неспокойно…

Лис крался вдоль ограды — то замирая с поднятой лапой, то снова приникая брюхом к самой траве.

Человеческий глаз увидел бы семенящего сморщенного ханьца в шелковом синем халате и в потешной черной шапочке на макушке.

Но человек, оседлавший ветку абрикосового дерева, видел именно белую пушистую лису с веером длинных хвостов. В его родной провинции Хэнань на лис охотились — а Фан Цзы был из семьи потомственных охотников. Когда лиса оказалась на расстоянии выстрела, он поднес к губам полую бамбуковую трубку и дунул в нее.

Короткая стрела ударила прямо в горло оборотня и сбила его с ног. Лис умер на месте.

Фан Цзы легко спрыгнул с дерева, подошел к мертвецу и выдернул оружие из шеи. Из раны прыснула густая красная струйка и потекла по снежно-белому меху.

Охотник быстро зашагал в глубину сада, к золотившемуся светом ламп павильону. На ступенях стоял человек, темной тенью вырисовываясь на фоне алого занавеса.

— Дело сделано, — поклонился охотник.

Человек молча бросил ему сверток с золотом и, нагнувшись, вошел под прозрачный, бросающий кровавый отсвет полог.

— Сулайман ибн Али! — раздались веселые голоса. — Что нового скажешь?

— Говорят, из зверинца в квартале аль-Карх сбежал тигр! — замахал руками вошедший. — О мой халиф! Тигр! Когда еще нам представится возможность поохотиться на тигра! Говорят, его видели рядом с каналом Нахраван! Не подерет ли рабочих?

Голос аль-Амина ответил:

— Тигр, о Сулайман?! Что ж ты молчал! Али, друг мой, ты слышишь, что говорит твой сын? Я привезу во дворец тигровую шкуру!

— О мой повелитель! — захихикало и закричало множество голосов. — Великая госпожа будет гневаться, узнав, что ты выехал охотиться ночью и без нее!

Аль-Амин ответил что-то тихое и неразборчивое — но такое, от чего все покатились со смеху.

И халиф прокричал:

— Скорее! Седлать коней! Иначе нас опередят ловцы и прочая чернь, промышляющая мехом! Ночная охота на тигра — воистину я не слышал ни о чем подобном!

утро

Юмагас проснулась разом — и поняла, что кричит. Тело покрывала ледяная испарина, ноги мерзли.

— Это не сон, — прошептала она.

…на берегу канала плескались ветвями ивы — шелестели, шелестели, трепетали листочками.

Ночной ветер качал сотни, сотни тоненьких прутиков, метущих траву, хлещущих по глазам.

Аль-Амин, наставив копье, пятился сквозь шелестящий плакучий занавес. Один. Только ивы и плеск Тиджра — ни единого человеческого звука, словно он остался один на этой земле.

Куфию унес ветер, лоб взмок от пота. Закричать он боялся. Не из-за тигра. Спину холодил ветер с реки.

Халиф пятился сквозь расступающиеся ветви — наружу, наружу. Глотнуть воздуха.

Запнулся о корень — и упал навзничь. Без звука, без крика. Закоченевшие пальцы разжались, копье выпало. Мухаммад попытался приподняться. Оказалось, он дрожит всем телом — даже локти трясло.

Узкая бугристая морда раздвинула ветви. С мгновение человек и аждахак смотрели друг другу в глаза. Аль-Амин попытался призвать Имя Всевышнего, но горло сдавило и не отпускало. От страха он не чувствовал даже кончиков пальцев.

Халиф захрипел. Язык не слушался.

Дракон склонил голову набок, приоткрыл пасть и нежно, осторожно прихватил шею человека. Аль-Амин раскрыл рот, шумно выдохнул — и закатил глаза.

Аждахак разжал челюсти, тело тяжело бухнулось о землю.

Через мгновение все стало как прежде: ночь, плеск реки, шелест ив — и потерявшийся, всеми покинутый человек на берегу. Аль-Амин лежал, раскинув руки и ноги, и из раскрытого рта сочилась струйка слюны.

…Юмагас сжала зубы — чтоб не стучали.

И тихо сказала испуганным служанкам:

— Нам нужно бежать из города.

И тут же поняла — поздно.

Не успеем.

Ответом на ее мысли стал удар, выбивший засов на Золотых воротах: деревянные створки разлетелись в стороны и треснулись о беленую стену. Посыпалась штукатурка.

Со звоном кольчуг во двор ворвались вооруженные люди. Мужской голос отлаивал команды:

— Приказ эмира верующих! Обыскать террасы! Выставить стражу на стены! Всех хватать, связывать и волочь сюда!

— Не выходите наружу, — коротко приказала она схватившимся за оружие девушкам. — Цэцэг, иди к Алтане, сидите с Мусой. Если проснется, укачайте.

А потом поднялась, откинула занавеску и вышла наружу.

Все как она и думала: во дворе плотными рядами стояли кольчужные гулямы при копьях и мечах, высоко рвалось пламя факелов, красные отблески гуляли по навершиям шлемов. Каиды размахивали руками, звенящие тени с факелами бежали вверх по лестницам в сады.

Кто-то увидел на ступенях тень в белой длинной рубахе, на мгновение замер — и крикнул, показывая пальцем.

Команды стихли, рука показывающего опустилась, к Юмагас стали поворачиваться. Каиды недовольно морщились и смигивали — она стояла в темноте, а их слепили факелы.

— Как вы смеете врываться в харим? — крикнула ханша. — Кто дал вам право взломать Золотые ворота? Это святотатство! На рассвете вас будут развешивать на столбах вдоль каналов!

Тишина во дворике теперь нарушалась лишь треском факелов, скрипом кожи и звяканьем кольчужных колец. Люди недоуменно переглядывались.

— Вон отсюда! — рявкнула Юмагас.

Они зашевелились, затоптались, но было поздно.

Ей ответил негромкий старческий голос:

— Великая госпожа почтила нас своим присутствием!.. Кланяйтесь Великой госпоже!

Через толпу становящихся на колени гулямов неспешно шел сухонький высокий старик с длинной, рыжей от хны бородой.

Иса ибн Махан подошел к самым ступеням и, поглаживая бороду, посмотрел вверх. Губы вазира барида растягивала широкая, совсем не почтительная улыбка.

Юмагас сглотнула, выпрямилась и вздернула подбородок:

— Как это понимать, о Абу Али?

Начальник тайной стражи потеребил кончик бороды и ответил:

— Этой ночью во время охоты эмир верующих отбился от свиты, потерял коня и неудачно упал, потянув спину. Но не изволь беспокоиться, о госпожа, им уже занимаются присланные мной лекари.

Ханша молчала.

Иса ибн Махан улыбнулся еще шире и продолжил:

— Кроме того, весь дворец взбудоражен известием о страшном происшествии, моя госпожа. У стены сада при Длинных прудах убит зловредный оборотень.

Старик с удовольствием проследил, как сжались ее пальцы на вороте рубашки. И с наслаждением выговорил:

— Оказывается, о Великая госпожа, он проживал во дворце — кто бы мог подумать! — в облике твоего евнуха-ханьца! Эмир верующих крайне обеспокоен таким поворотом дел. Он приказал мне провести доскональное расследование. К полудню, велел наш халиф, головы виновных должны быть выставлены на пиках над воротами Баб-аз-Захаба!

— О каких виновных ты говоришь, о Абу Али? — ледяным голосом осведомилась Юмагас.

— О виновных в деле укрывательства зловредного оборотня, — расплылся в улыбке вазир барида. — Кроме того, ко мне поступили сведения, что этот евнух опаивал нашего повелителя зельями. Говорят, их подавали под видом чая!

На лестницах в сад послышались топот и крики: гулямы волокли спутанных, упирающихся женщин и евнухов.

— Мы допросим негодных рабов, — показал желтые стертые зубы Иса ибн Махан. — И найдем преступников!

— Госпожа! Госпожа! Вступись за нас, мы ни в чем не виноваты! — голосили люди, которых гнали вдоль ступеней прочь со двора.

Рабыни плакали и пытались спрятать голые лица, закрываясь плечами и связанными запястьями. Гулямы свистели, хохотали и дергали за веревку, связывавшую шеи несчастных.

— Госпожа! Госпожа! Мы ни в чем не виноваты! Госпожа!

Иса ибн Махан стоял и смотрел, широко улыбаясь.

Когда скорбная вереница арестованных скрылась в воротах, он тихо, уже без улыбки сказал:

— Пятерых сумеречников хурса мы также взяли под стражу и крепко заперли, моя госпожа. Возможно, их жизни пощадят. Сумеречники славятся своей верностью. Не думаю, что они замешаны в столь скверном деле.

Юмагас молчала.

— Мы оставим при тебе доверенных невольниц, женщина, — наконец, жестко сказал вазир. — Всех шестерых. Во всяком случае, пока оставим. Остальные будут казнены. Такова воля эмира верующих. Халиф повелел тебе присутствовать при казнях. Они будут совершаться на площади Рынка Прядильщиков. Мои воины придут за тобой ближе к полудню — чтобы отвести к воротам Баб-аз-Захаба. Оттуда эмир верующих будет наблюдать за совершением справедливого возмездия.

Юмагас молчала.

— Да поможет тебе Всевышний, о женщина, — прищурился Иса ибн Махан. — Если наш повелитель прикажет, чтобы твоя голова оказалась на пике рядом с головами негодных рабов — что я смогу поделать? Очень многое говорит против тебя, очень многое!.. Законы аш-Шарийа сурово наказывают за злое колдовство!

Ханша спокойно смотрела на ухмыляющегося старика.

Вдруг за ее спиной послышались отчаянные перешептывания, писк — и радостное шлепанье ладошек по мрамору. И всегдашнее восторженное «аааааа!», с которым Муса ползал, исследуя комнаты.

— Госпожа! Он проснулся и разгулялся! Плакал, и вот мы… — выскочившая вслед за малышом Цэцэг увидела вазира, молча глядящих воинов — и осеклась.

Муса, шлепая ладонями и радостно лепеча, дополз до края ступени и вцепился в подол матери.

Вазир снова заулыбался — так, что Юмагас сжала зубы. И умильно протянул:

— Впрочем… В хадисах сказано: да прославятся благонамеренные! Клянусь Всевышним, в моем сердце нет вражды к тебе и твоей семье, о госпожа. Возможно, тебя оклеветали! Если ты сочтешь свое положение опасным, а дела — запутавшимися, я не буду мешать дочери Джарир-хана отбыть к семье. Велики заслуги ибн Тулуна Хумаравайха перед престолом!

Юмагас и Цэцэг переглянулись. Малыш, бормоча что-то на своем внятном лишь ангелам и детям языке, подвернул ножки и сел. Большие черные глаза с любопытством оглядывали людей, столпившихся во дворе.

Вазир барида ободряюще покивал:

— Воистину, это так, о благородная дочь Джарир-хана! Ты можешь выехать из столицы прямо сейчас. Ты же знаешь, что я говорю чистую правду…

Их глаза встретились — надолго. В бледном фарфоровом лице Юмагас не дрогнуло ничего. А Иса ибн Махан погладил рыжую бороду и тихо добавил:

— Однако наследник нашего повелителя останется в столице, о дочь Джарира.

— Наследник?.. — эхом отозвалась ханша.

Вазир молча склонил голову — да, мол. Истинно так.

И улыбнулся одними губами:

— С сегодняшнего дня у эмира верующих появится много новых мыслей и планов…

Юмагас сглотнула.

— Мальчик останется с отцом, — тихо проговорил Иса ибн Махан. — А ты — поезжай. Поезжай домой, женщина. Нет у тебя части в этом деле.

Замуж выйдешь по новой, еще детей нарожаешь. Зачем оставаться рядом с обреченным смерти безумцем? Подумал вазир, глядя прямо ей в глаза. И по тому, как он улыбнулся, Юмагас поняла — он знает, что она прочитала эту его мысль.

Муса залопотал и захлопал в ладоши.

Юмагас долго смотрела на малыша — тот пускал пузыри, а потом принялся бестолково сосать палец.

Потом ханша наклонилась, взяла ребенка на руки и крепко прижала к себе.

Иса ибн Махан задумчиво покивал, поклонился и тихо сказал:

— С этого дня ты не покинешь Двор Госпожи, о женщина.

Отступая назад, он едва не наступил на огромного серого кота. Вазир послал напутствие шайтану, а зверюга поднял уши, зашипел — и метнулся в кусты.

аль-Мадаин,

месяц спустя

Садящееся солнце выкрасило охрой длинные ряды домов по обе стороны улицы. Голубое небо стремительно темнело, теряя лазурь. Серые перистые облака подкрашивались фиолетовым, зной отпускал.

Золотисто-красный диск стоял над изломанной линией проваленных крыш. Вздыбившаяся над городом арка Хосроев уже превратилась в черный холм с непроглядной тьмой в брюхе. Над замогильной тишиной развалин парил коршун.

— Эй, Бехзад!.. — тихо позвал один из айяров.

Его лошадь беспокоилась, красные кисти на трензелях колыхались в такт храпу и звону уздечки.

— Ммм… — отозвался длинноусый красавец-парс.

И невозмутимо подкрутил пальцем огромные, вразлет наставленные усы. Поговаривали, что Бехзад на ночь надевает на них особый чехол — как это заведено у парсов.

Итак, айяр подкрутил длинный черный ус и покосился на товарища:

— Чего тебе, Джамиль?..

— Темнеет…

— Ты че, джиннов боишься? — презрительно хмыкнул Бехзад. — А еще ашшарит называется.

Остальные айяры громко заржали — пожалуй, громковато для такого места, но смех прогонял страх. Про развалины Касифийа рассказывали много всякого.

Джамиль продолжил опасливо коситься по сторонам:

— В Фейсале, небось, тоже все ашшариты были. Однако ж как Шамса ибн Микала порвали — только голова целая и осталась…

Смех резко стих.

О страшном происшествии во дворце наместника рассказывали все больше шепотом. Случилось неслыханное: потомственного правителя города прямо в его покоях сожрали джинны — да как! Голову нашли на столике для письма, внутренности — раскиданными по коврам, а кровь — размазанной по стенам. И никто, конечно, ничего не слышал и не видел…

— Не боись, — с деланной беспечностью отмахнулся Бехзад. — Сказано: ждать против шестого по счету дома от перекрестка с бычьей статуей. Мы и ждем.

Синева надо головой густела. Узкая слепяще-желтая полоска медленно гасла над башнями покинутого города.

Среди мертвых улиц звук разносился мгновенно — цокот подкованных копыт услышали все. Всадники на не по-ашшаритски высоких конях показались через несколько долгих мгновений. Сначала слышалось только — тук, тук, цок, лошадиный храп. И далекие, но очень звонкие голоса.

Один, второй, третий, четвертый — неторопливо и беспечно выворачивали они из-за поросшего акациями дувала на углу. Сумеречники держались в седлах прямо, небрежно придерживая поводья. Рукояти мечей непривычно торчали из-за спин.

— Неужели нельзя было нанять наших? Среди воинов племени хашид нашлось бы немало желающих… — прошипел бедуин Амр, неприветливо щурясь на приближавшуюся кавалькаду.

Бехзад насчитал пятерых сумеречных. Ну и трех баб. Бабы, правда, тоже были при оружии, с мечом и луком при седле.

— Твои бы не справились, — поморщился он в ответ. — На гвардейцах всегда кольчуги, их не возьмешь вашими стрелами. И клинками тоже не возьмешь.

Амр презрительно сплюнул — нагло лыбящиеся лаонцы это увидели. Главный оскалился — непонятно, с весельем или злобно. Гримасничающих самийа не поймешь: на острой морде всегда написано одно и то же — злорадство пополам с издевательской усмешкой.

Девки распустили косы до самого седла — толстенные, не туго заплетенные, цвета спелой пшеницы. Ни платка, ни бурнуса на них, бесстыжих, конечно, не было — хотя одеты были на ашшаритский манер, в просторные бурые накидки и заправленные в сапоги широкие штаны. Вот только морды над джуббами кривились вовсе не человеческие: золотистые, со здоровенными глазищами такого же жидкого золота. Посверкивали длинной искрой пышные, соломенные и огненные волосы.

Павлины сраные, а то мы не знаем, что эти восемь рыл — все, что осталось от вашего клана. Даже запасных коней вы в Газне продали — хороших, здоровенных гнедых, привычных гоняться по лаонским лугам. Все, перерезали вас и в ямы покидали любвеобильные соседи. А вы, родимые, уцелели лишь по счастливой случайности — в Хань у родственников гостили. Ханьцы любят нанимать это сучье племя, телохранители и наемные убийцы из лаонцев получаются отменные. Златовласки рвут горло лишь друг другу, а всех остальных считают несмысленными скотами и презирают.

Сейчас остатки выбитого рода подрядились оказать услугу достойнейшему Садуну и Госпоже.

Одной человеческой свиньей больше, одной меньше — нам все равно, лучезарно улыбнулся тот, кто приехал на переговоры с дядюшкой под арку Хосроев. А вот золото нам нужно, покивал самийа, оно пойдет на восстановление клана. Вон он, четвертый слева — Бехзад узнал его по длинной серьге из граненых топазов. На морду-то лаонцы — впрочем, как и остальные сумеречники — были для него совершенно одинаковы. Интересно знать, как вы род свой возрождать собрались — по очереди занимаясь с тремя девками? Ух, красивые, да, этого не отнимешь, даже под валяной шерстью накидки видно, как сиськи торчком стоят…

— Хватит пялиться, человечек, — источающий ядовитое презрение голос вывел Бехзада из раздумий.

Главный — парс решил, что это главный, потому что парень ехал первым и носил золотую гривну на шее — смотрел на него с брезгливостью бабы, зашедшей в базарный нужник.

Пересилив желание съездить по наглой высокоскулой морде, Бехзад сказал, как было велено:

— Сегодня после захода солнца по главной почтовой дороге в сторону Харата проедет гонец барида — но без почтовых колокольчиков и одетый как слуга при муле. С ним идет гвардейский конвой: десятка в полном вооружении и дюжина пеших гулямов с копьями. Если разобьете караван на пути в Харат — с нас тысяча ашрафи. Ашрафи — больше, чем динар…

— Я знаю, что такое ашрафи, — непередаваемо наморщился лаонец.

Благородный воин, поди ж ты, о деньгах ему говорить противно, видите ли…

Бехзад невозмутимо продолжил:

— А если перебьете их на пути из Харата, и передадите нам того, кого повезут в паланкине, — пять тысяч.

— Кого повезут в паланкине? — неожиданно насторожился самийа.

Твое-то какое дело, желтоглазый…

— Это мне неизвестно, — нагло соврал Бехзад.

Самийа плюнул ему под стремя.

Да чтоб тебе треснуть с чутьем твоим собачьим…

— Ну ладно, ладно, — примирительно помахал ладонью Бехзад.

Ишь, уши наставили, злятся, дивово семя…

— Ладно, это нерегиль будет, ну, тот, которого в харатской тюрьме держат. Но повезут его в Ожерелье сумерек и закованным, так что вреда вам от него никакого…

Одна из баб наподдала своему гнедому стременами и выехала вперед. И, громко и раздраженно залопотав, совсем по-человечески замахала пальцем — причем не ему, Бехзаду, а своим дружкам, в особенностями тому, кто искрил топазовой сережкой. Лаонец обернулся к женщине и смерил ее долгим взглядом. Она злобно визгнула. Самийа с сережкой лишь пожал плечами. Главный снова развернулся к парсу:

— Полторы тысячи ашрафи, и мы сделаем это по дороге в Харат.

— Шесть, и на обратном пути.

— Нет, — отрезал самийа и поджал тонкие темные губы.

— Почему? — искренне удивился Бехзад.

— А это тебе будет неизвестно, — мстительно оскалился лаонец.

— Ну и иди ты к дивам, — примирительно махнул пятерней парс. — Уговор такой: ни единой живой души чтоб не выжило, даже если там малолетки будут в обслуге. Трупы и всю поклажу — до последней бумажки в почтовых сумках — спалите до угольев и пепла.

— Да, — наклонил голову самийа.

Бехзад облегченно вздохнул и сделал Джамилю знак подвести мула. Старик-невольник отцепил кожаный мешок и, с усилием вскидывая тяжелую торбу, попытался приподнять ее к стремени лаонца. Тот вздернул длинный запечатанный кошель, даже не поморщившись. И легко, как баклажан, передал дружку.

Старик вернулся к мулу и вынул из хурджина еще кошель, поменьше видом. Самийа перебросил его другому приятелю, словно то был огурчик с огорода.

— Кто нас нанимает? — следуя обычаю, спросил лаонец.

— Вот это золото, — также привычно ответил Бехзад.

И сделал своим знак трогаться.

Имея дело с аль-самийа, в одном можно быть уверенным точно: даже заплатив вперед, ты знал — тебя не обманут. Сумеречники умели держать слово. Убивать, впрочем, они умели еще лучше.

Проследив, как скрылся за поворотом улицы последний гнедой коняга с сумеречником в седле, Бехзад облегченно вытер пот со лба.

Длинная тень башенки справа от него почти сливалась с сиреневой густотой улицы. Касифийа погружалась в сумерки, как лежащий на глубине затонувший корабль: его видно при солнце, но не различить в вечернем свете.

— Что встали, о незаконнорожденные?

Услышав этот голос, Бехзад едва не свалился с седла.

Обернувшись, он трижды помянул дивов — на месте старого раба в драном, черном под мышками халате, он увидел дядюшку Садуна. В своей всегдашней джуббе цвета меда, перепоясанном веревочным поясом кафтане и высоких сандалиях. Лекарь недовольно кривил губы и прятал в рукав какой-то кругляшик, по виду из серебра.

— Тьфу, дядюшка, зачем вы так со мной? — жалобно протянул Бехзад и почтительно полез с седла, чтобы уступить старшему свою кобылу.

— Сиди, — милостиво кивнул Садун. — Я поеду на муле.

Айяры крутили головами и пытались незаметно залезть за ворот рубахи — потрогать амулет от сглаза.

— А чем мы с парнями вам не сгодились? — проворчал Бехзад, подкручивая ус. — Полторы тысячи ашрафи лишними не бывают, дядюшка, откуда такая щедрость?

— Испытанный див лучше неиспытанного человека, — прокряхтел Садун, с сопением вдевая ногу в широкое деревянное стремя.

Подниматься в седло с каждым годом становилось для него все более тяжким испытанием.

— Это мы-то неиспытанные люди? — решил возмутиться Джамиль. — Да за эти деньги…

— Кстати о деньгах, — отдышавшись от усилий, обернулся к нему с седла лекарь. — Ты с Амром полежишь в холмах у дороги, посмотришь, как там и что они сделают. Потом со всей мочи поскачешь в Харат к начальнику гарнизона. И скажешь, что охотился с братом в окрестностях аль-Мадаина и увидел дым у большого тракта. Подкрались вы поближе и увидели, как богомерзкие кафиры-сумеречники напали на воинов эмира верующих, пограбили караван, а что не пограбили — попалили. Скажешь, что те сумеречники взяли большие деньги, мол, ты сам видел, как они золотые монеты считали. Смотри, чтобы эти дети шайтана тебя не заметили …

— Мы с Джамилем будем юрки и неприметны, как ящерицы! — надулся бедуин.

Подумав еще немного, харранец обернулся к двум другим айярам:

— Эй, Бахадур!

— Да, сейид!

— Лайс!

— Да, господин!

— Переоденетесь нищими, сядете у ворот садов к северу и к югу по дороге. Погоня пойдет в обе стороны от места боя, и вы укажете воинам, куда направились сумеречники. С дороги им не свернуть, колодцы есть только при садах…

— Да, сейид.

Оба айяра тут же подняли коней в рысь и, обогнав остальных, быстро скрылись из виду.

— А если конвой уже стал на ночлег в одном из таких мест? — нахмурился Бехзад.

Покачивавшийся в седле мула лекарь не обернулся к нему. Но ответил:

— Сразу видно, то ты не знаешь, что такое долг, племянничек. Это люди халифа, Бехзад, им приказано прибыть в Харат как можно скорее. Они не станут прохлаждаться с вином и рабынями, имея на руках фирман эмира верующих. Бери с них пример, племянник. Наша госпожа любит только тех, кто ей предан.

Лекарь обернулся. В сумерках молодому парсу показалось, что в глазах у дяди переливается какой-то нехороший, зеленоватый, как спина навозной мухи, огонек.

Пробормотав про себя молитву Зеленому Хызру, Бехзад решил больше не думать об этом деле.

Люди, когда сидят в засаде, всегда выдают себя. Во всяком случае, выдают сумеречному слуху и сумеречному зрению. Смертные сопят, чешутся, скрипят кожей, звенят вооружением, потягиваются, зевают, шепчутся, пихаются, бурчат животами, пускают ветры. Отряд людей слышно за лигу — если, конечно, вокруг тихо.

А сумеречников в засаде — не слышно. Потому что ис ши — сидят неподвижно. Или лежат неподвижно. Ис ши терпеливо ждут. И никогда не шумят.

В густой темноте — ни звезд, ни луны, ночное небо затянули тучи — торговый тракт белел разбитыми колеями и пыльными наносами. Ветер с шорохом носил спутанные в клубки травы, сдувал со склона холма пыль. Безжизненная пустыня молчала, даже шакалы не кричали.

Поэтому негромкие голоса, стук копыт, шарканье шагов, скрип и звяканье оружия и сбруи лаонцы услышали еще до того, как из-за холма показались огни факелов.

— Их действительно не больше двух дюжин, — удивленно прошептал Сенах Птичка. — Странно, обычно айсены всегда врут насчет численности отряда…

— Они не должны разбежаться, — тихо приказал Амаргин, пробуя пальцем тетиву.

— Да, господин, — так же тихо прошелестело в ответ.

Заскрипело дерево натягиваемых луков.

У Аирмед с меткостью всегда было неважно — поэтому гвардеец опрокинулся с коня со стрелой в бедре, а не в шее. Лошадь вскинулась и замолотила копытами, ее ржание потонуло в общем крике и гаме.

Айсены падали и соскакивали с лошадей, хорошо слышались вопли — «аль-самийа, аль-самийа!». Ну, еще бы, кто же еще может прицельно стрелять в темноте…

С шелестом свистнуло — Сенах отпустил стрелу, тут же наложил другую, хмурясь, заметил:

— Кто-то успел залечь…

Свистнуло снова — и набок опрокинулась лошадь. Жалобно визжа, она взбрыкивала и пыталась подняться, под ней истошно орали и хрипели придавленные тяжеленной тушей люди.

— В мечи, — холодно скомандовал Амаргин.

Среди стылых, серых теней на земле ярко переливались ореолы уцелевших: шестеро, нет, семеро — кто-то прятался за трупом вьючного мула.

Когда сумеречник бежит, его тоже почти не слышно. И очень плохо видно в темноте — в особенности, если на голове капюшон, а лицо вымазано пылью. К тому же, не все факелы погасли, а, глядя из света во тьму, и вовсе ничего не разглядишь.

Люди, кстати, оказались опытными — вскочили, даже не пытаясь отсидеться. Видимо, знали про второе зрение. Сенах с Киараном не стали размениваться на честный бой — подкрались со спины и прыгнули с ножами на плечи. Но Амаргин решил, что вежливость есть вежливость и подошел открыто. Правда, потом пожалел — от окованного железом края гвардейского щита на клинке осталась пара щербин. Кольчуга на противнике оказалась неплохая, рассечь с ходу не получилось, пришлось бить острием, меч застрял в ребрах и железных кольцах доспеха — быстро выдернуть не вышло. Поэтому подскочившего со спины айсена подсек зятек — недовольно ворча насчет чьих-то благородных замашек.

Амаргин пнул в плечо обмякшего человека, и тот тяжело обвалился на бок. В песке, чадя, умирало пламя факела. Над дорогой снова смыкались тишина и ночь.

— Все?

Заклинательница стояла чуть поодаль, чуть отведя в сторону меч. И прислушивалась.

— Все? — строго повторил Амаргин.

Женщина обернулась и молча покачала головой.

Лаонец кивнул Киарану — иди, мол, посмотри, что там у твоей жены. Впрочем, прислушавшись, он и сам все понял. За тушей мертвого мула, под нависающей корзиной с поклажей, кто-то сжался и жалобно, тихонько всхлипывал. Айсены не зря говорили про малолеток в обслуге.

— Я… не могу, — громко сглотнув, сказала Аирмед. — Мне… нельзя.

— Стой здесь, — спокойно отозвался Киаран и обошел труп лежавшей на боку скотины.

Прятавшийся за мертвым мулом мальчишка увидел его и закричал — по-айсенски. «Алла, алла!» — видимо, звал на помощь своего бога.

— Шшшш… — успокаивающе поднял ладонь Киаран, наклоняясь. — Тихо-тихо-тихо…

Мальчишка поперхнулся криком и замолчал. Лаонец ударил.

— Теперь все, — тихо сказал Киаран, распрямляясь.

В глухой ночной черноте удары копыт казались глуше, словно мрак подбил дорогу войлоком. Где-то позади, в паре лиг за спиной, поднимался дым громадного кострища. Непроглядное небо застелили облака, отсветы огня давно исчезли с горизонта. Там, далеко, на следы недавнего побоища опускалась тихая тьма.

— Впереди сад за стеной, — тихо предупредил Сенах Птичка. — Что скажешь, господин?

И придержал коня. Животное поводило зеркальными от пота боками, в легких у него посвистывало. С мундштука белыми хлопьями капала пена.

— Нам нужно напоить лошадей и дать им роздых, — кивая хохолком волос на макушке, добавил Птичка. — Что нам делать? Отвести им глаза или…

— А вот «или» я бы в любом случае отложила до утра, — пожала плечами Амина.

— Да ты никак рехнулась, сестричка, — одернул ее Амаргин.

Сестричка в последнее время и впрямь словно потеряла голову.

— А что такого?!

— Ты собираешься убить тех, кто оказал тебе гостеприимство? Тех, кто дал хлеб и воду?

— А ты предлагаешь сдаться солдатам? Эти гостеприимные хозяева выдадут нас головой!

Потрогав сережку, Амаргин лишь поморщился:

— Сделай милость, помолчи. Ты советуешь глупость за глупостью…

— Я советую глупость за глупостью?! А кто сегодня вечером потерял три с половиной тысячи золотых?! Что ты вздыхаешь? Что ты смотришь на меня, как на полоумную?

Оставалось лишь вздохнуть. Поскольку у Амаргина уже не хватало терпения разъяснять очевидное, вмешался Сенах:

— Госпожа, наш род и так излишне связан с судьбой нерегиля. А дядя ваш, князь Морврин, и вовсе полагает, что все наши напасти связаны с той его давней поездкой…

— Глупости!

— Аллиль?..

— Да, господин?

— Займись своей женой.

— Да как вы смеете! Пустите меня! Не смейте стаскивать меня с лошади!

Не обращая внимания на отбивающуюся Амину, зятек спрыгнул с седла и спокойно осведомился:

— Как именно, господин?

Спешенную женщину крепко держали за локти, а она дрыгалась и кричала:

— Не трогайте меня! Пустите! Как вы смеете, я ваша княгиня!

— Займись в прямом смысле, Аллиль. Уведи ее за холм и займись ей там. Мне нужно время, чтобы все обдумать.

— Да, господин.

— Прекратите! Не смейте!

Аллиль только фыркнул, взял женщину за плечо и повел в темноту. Амина, шипя сквозь зубы, пыталась гордо держать голову. Законы клана запрещали отказывать супругу в близости, когда роду грозила гибель. Более того, если бы мужа не оказалось рядом, Амаргин вполне мог предложить женщину кому-нибудь другому: конечно, это был бы временный брак — такие заканчивались с рождением ребенка. Амина попыталась вывернуть плечо — сама, мол, пойду. Аллиль хватки не ослабил.

Сделав вид, что задумался, Амаргин перекинул ногу через луку седла, уперся в колено локтем и опустил на ладонь подбородок. Где-то в темноте Амина жалобно вскрикнула. Удовлетворенно кивнув, лаонец тихо сказал остальным:

— За нами вышлют погоню.

— Почему вы так думаете, господин?

Сенах спрашивал из любопытства: в истинности предчувствий Амаргина никто не сомневался с того самого дня, как пришли страшные новости из дома.

Именно Амаргин решил отложить отъезд из гостеприимного дома князя Морврина ап-Сеанаха при дворе ханьского императора. Что-то ему не понравилось в том, как легли гадательные камушки. Морврин, при котором он повторил гаданье, подумал-подумал, и тоже отсоветовал ехать. А ведь не прислушайся Амаргин к глухому, скребущемуся на задворках разума голоску, они бы уже лежали вместе со всеми — во рву у стен Каэр Дор…

Сенах, привезший жуткие вести, спасся чудом: его ранили не так чтобы тяжело, к тому же нападавшие очень спешили — свалили тела в яму, а землей закидали еле-еле. Птичка выкарабкался из рыхлой могилы сам, и откопал жену с ребенком. Жену живую, а девочку мертвую — их с матерью пробили копьем насквозь. Финна выжила, хотя острие разорвало легкое и переломало ребра. Выжила, чтобы мстить. И чтобы снова родить ребенка — мстителя. Мстителя за оставшуюся в замковом рву сестру.

Амаргин ответил честно:

— Этот усастый дурачок как-то слишком легко согласился на повышение цены. Значит, ему велели соглашаться на любые деньги. А это подозрительно — обычно айсены торгуются…

Все переглянулись и покивали. И в самом деле, айсен, упустивший выгоду, — нечто невиданное. Как честный айютаец — или, наоборот, вероломный туатег…

— К тому же, — продолжил Амаргин, пощипывая длинную серьгу, — нас наняли уничтожить солдат правительства — вместе с бумагами халифской канцелярии. Это значит только одно — готовится переворот. А свидетелей заговора такого размаха в живых не оставляют.

Все снова согласно кивнули.

— Что же до хозяев сада, в котором мы остановимся на отдых, то Амина, как всегда, несет чепуху, — никто нас не выдаст. Айсены и парсы более всего жадны до денег, и вместо того, чтобы открыть ворота страже, предпочтут содрать с нас откупного. А потом еще и выдоить награду из местных властей, показав, куда мы поехали. Ну а с тем, чтобы они увидели, как мы уезжаем в… совсем другую сторону, мы как-нибудь справимся. Правда, Аирмед?

Заклинательница, занятая прикручиванием косы к затылку, молча кивнула — в зубах у нее были зажаты шпильки.

— Аллиль?.. — окликнул он темноту за холмом. — Нам пора!

Через некоторое время раздался звук шагов по осыпающемуся песку. В ночной черноте оба казались светящимися фигурками в театре теней, который вдруг вывернули наизнанку. Присмиревшая Амина шла впереди. Надув губы и задрав голову. И не глядя по сторонам.

— Трогаем, — мягко приказал Амаргин.

Возражений не последовало.

В сереньком, похожим на разбавленное молоко дорассветном мраке ворота сада казались черными, как смоль. Перед ними валялось нечто похожее на свернутый старый ковер.

Подъехав поближе, Амаргин увидел, как вытертый коврик развернулся. Прикрывавшийся им человек поднялся, протирая заспанные глаза.

В прорехи изорванного халата проглядывало мускулистое смуглое тело безо всяких следов грязи и болячек. Недавно выбритая голова еще не успела зарасти щетиной. А еще у человека был очень знакомый ореол.

Свесившись с седла, сумеречник заглянул мнимому нищему в лицо: опешив от такого пристального внимания, человек перестал тереть глаза и принялся растерянно скрести щеку.

— Плохой из тебя лазутчик, — мягко попенял Амаргин переодетому айяру из свиты усатого дурачка.

И потянулся к кинжалу на поясе.

Заметив, как ладонь легла на рукоять, айяр встал на своем коврике и отряхнулся. И, запрокинув чумазое лицо, сказал:

— Можешь убить меня — и потом объяснять хозяевам, чье тело нужно зарыть в саду. И платить за молчание. А можешь дать мне денег, и я пригожусь получше молчащих парсов — потому что скажу вашим преследователям нечто, что собьет их со следа. И возьму за нужные слова меньше, чем эти проныры.

— Сколько? — вежливо поинтересовался Амаргин, не отнимая руки от оружия.

— Один ашрафи, — пожал плечами айяр.

— Ты-ыы… как вы себя называете… ашшарит? — все так же вежливо улыбнулся сумеречник.

— Да, я правоверный, — серьезно склонил бритый затылок человек.

— От тебя потребуют клятвы именем вашего бога, — Амаргин погрозился пальцем.

— Я что-нибудь придумаю, — улыбнулся в ответ айяр.

— Что? — тонкие брови приподнялись в изумлении.

— А ты подожди и увидишь, — человек весело оскалил белые зубы.

Из-за спины хлестнул злобный резкий окрик:

— Сколько можно, Амаргин! Прикончи его и дело с концом!

Вздохнув, сумеречник соскочил с коня. И сказал стоявшему с невозмутимым видом айяру:

— Мы заключим с тобой пари, человек. Обманешь солдат — я проиграл, и отдам тебе ашрафи. Не обманешь солдат — я выиграл. И ты отдашь мне свою жизнь.

— По рукам, — кивнул айяр.

И зачем-то посмотрел вниз, на свои пыльные босые ноги, стоявшие на смятом протертом коврике. А потом протянул грязную ладонь с черными обкусанными ногтями.

Амаргин пожал плечами и положил сверху свою — тонкую и золотисто-смуглую.

В ярком рассветном сиянии голые холмы казались нарядными и умытыми. Завидев длинную, с облупившейся побелкой стену и пальмовую листву над ней, конники дали шенкелей — свежие лошадки шли споро, радуясь наступающему дню.

У самых ворот расстилал молитвенный коврик какой-то нищий — в последнее время их развелось видимо-невидимо, как мух на базаре. Народишко нищал, пытаясь выплатить новую, «корабельную» подать, многие распродавали имущество, отсылали семью к родственникам и шли побираться в города и на большой торговый тракт.

Засыпав человека пылью, каид придержал бьющего копытом коня. Тот недовольно крутился, взбивая рыхлую землю, и грыз мундштук, пуская по уздечке слюни. Нищий, еще довольно молодой, кстати, все еще стоял на коленях. Опасливо подняв голову, он поглядел на качающееся над ним шипастое стремя.

— Эй, ты! Давно здесь сидишь? — осведомился каид, разворачивая коня к сжавшемуся на коврике оборванцу.

Коврик был вытерт до ниток и изрядно поблек под солнцем.

— Со вчерашнего вечера, о господин — да будет милостив к тебе Всевышний! — смиренно покивал бритой головой нищий.

— Тогда ты должен был видеть всех, кто проезжал мимо, о правоверный! — важно сказал каид, поднимая вверх палец.

— Да, господин — да умножит твои года Всевышний и да пошлет тебе свои милости и умножит твое имущество!

— Ты видел отряд сумеречников верхами, числом с десяток или около того? А может, ты видел вооруженных верховых такой численности?

— А как же, видел, господин!

— Когда? — каид аж привстал на стременах.

— Да сейчас вот и вижу! — удивленно сообщил голодранец.

— Тьфу на тебя, шайтан! — заорал каид и замахнулся плетью.

Нищий скакнул со своего коврика в сторону, уворачиваясь от удара.

Плюнув под стремя, каид раздумал бить туповатого, но правоверного ашшарита.

Побирушка на всякий случай отполз подальше от молитвенного коврика, продолжая испуганно коситься на плеть.

— Поклянись именем Всевышнего, что говоришь правду, — устало отмахнулся рукой каид.

— Клянусь именем Всевышнего, что не видел никаких сумеречников с тех пор, как сижу на этом месте, — с готовностью выпалил побирушка — и ткнул грязным пальцем в пыль перед собой.

— Возвращаемся в Харат, — устало сказал каид, натягивая поводья.

Найти сумеречников они захотели, еще чего. Да они, небось, в птиц или во что похуже оборотились и давно смылись, шайтановы отродья. Да и не сказать, чтобы каиду особо хотелось встретиться с отрядом, оставившим от гвардейского десятка и дюжины вооруженных гулямов обгоревшие кости в оплавившемся железе.

Наблюдая поднятое копытами облако пыли, айяр улыбался.

Заслышав за спиной скрип дверей, он обернулся:

— Ну, что скажешь, самийа?

Золотистое существо мягко ступило за порог:

— Ты меня удивил, человечек.

Высокие скулы поехали еще выше — в широкой улыбке, приподнимающей и острые уши, и уголки по-кошачьему удлиненных глаз.

— Держи.

В длинных смуглых пальцах перекатывался, как у заправского фокусника, ашрафи. Блеснул и соскочил к айяру в ладонь.

Пряча золотой в кошель у пояса, человек зевнул, потягиваясь:

— А я знал, что ты согласишься.

— Почему? — поднял брови сумеречник.

И уселся на свободное место на коврике.

— А я про вас много сказок слышал — и во всех сказках вы страсть какие любопытные. Через это любопытство и прогораете, — и айяр снова блаженно потянулся, чуть не заехав рукой по вовремя пригнувшейся золотоволосой голове.

— Ашшариты рассказывают про нас сказки? — косясь на возвращающуюся над его затылком руку, поинтересовался лаонец.

— Насчет всех ашшаритов не знаю, но вот мое племя, кальб, рассказывает точно, — сказал айяр.

И встал, отряхивая с колен пыль.

— Ты бедуин?

— Ага…

— Куда собираешься теперь? Свои навряд ли тебе обрадуются — после того, как ты заработал золотой…

Бедуин беспечно пожал плечами:

— Обратно в пустыню. Я скопил достаточно, чтобы жениться и купить коней и верблюдов. А вы куда пойдете? Искать будут — найдут, кто-нибудь да выдаст…

— Не будут, — усмехнулся сумеречник.

— Да ладно?

— Не будут. Вам скоро станет не до того, чтобы гоняться по дорогам за какими-то сумеречниками.

— Эй, — бедуин плюхнулся обратно на коврик. — Ты меня подначиваешь! Ну ладно, выиграл — теперь я любопытный. Что такого должно случиться, что вас не будут искать?

Острые уши, торчащие из огненно-золотых кудряшек, снова поехали наверх — самийа улыбнулся. И сказал:

— В этом саду остановился на ночь гонец барида — думал, доберется до Харата к вечеру, да конь подвел. Пришлось оставаться ночевать.

— Что-то они разъездились, эти гонцы барида… — покосился на сумеречника айяр.

— Вот-вот, — вежливо подтвердил самийа. — А поскольку мы, сумеречники, действительно крайне любопытные существа, то мы залезли к нему в сумку. И прочитали фирман, который он везет.

— Ну?.. — выдохнул айяр.

— Там написано, что со следующей пятницы в вашем храме нужно будет объявлять наследником не нынешнего правителя Хорасана, а сына халифа, Мусу. И что к Нишапуру уже движется тридцать тысяч войска по командованием Али ибн Исы, с приказом занять город и сместить наместника Хорасана. Они уже под Реем.

— Изменили хутбу… — ошалело пробормотал айяр, почесывая бритый затылок. — Аль-Мамун больше не престолонаследник… Тридцать тысяч — ничего себе… Что же будет-то теперь, а?..

Золотые глазищи прищурились:

— Я знаю о твоей стране очень мало, человек. Но даже того, что я знаю, достаточно, чтобы понять — будет война. Причем большая. Я не очень много знаю об аль-Мамуне, но если он не сумасшедший, то так просто не сдастся.

— Еще бы он сдался… — пробормотал айяр.

И вдруг охнул:

— Шайтан… Ой шайтан… А нерегиль-то, выходит, так в Харате и останется… Не успели они, выходит, в столицу его вывезти…

И, нахмурившись, решился:

— Ну, все, теперь я точно направляюсь в пустыню. Я про нерегиля много всяких историй слышал, и ни в одну из таких историй я попасть не желаю.

Проговорив это, бедуин вдруг уставился на сумеречника. И просиял:

— Слушай! Вам же все равно идти некуда! Поехали со мной! Пустыня большая, и уж там-то тебя найти, если сам объявиться не пожелаешь, точно невозможно! А я поручусь за вас перед племенем! А? Гостями будете! Когда такие времена, вместе путешествовать безопаснее!

Самийа долго смотрел на его обрадованное лицо, не мигая. Наконец, длинные ресницы на мгновение схлопнулись:

— Хм… Пустыня… А почему бы и нет?

И подал узкую ладонь с длинными пальцами:

— По рукам.

аль-каср Харата,

пятница

Откуда-то сверху доносилось чириканье. В круглой башенной комнате было несколько бойниц, и воробьи прыгали в скошенных пятнах солнечного света. Обычно они слетали и сюда, вниз — прямо сквозь редкие прутья решетки, закрывавшей отверстие ямы. Ближе к вечеру верхняя часть стены колодца освещалась, и в теплом, рассеченном черными полосами сиянии клубилась пыль и хлопали крылья. На остававшемся в тени дне воробьи прыгали между соломин и клевали крошки.

Имруулькайс обычно сидел неподвижно, лишь водя глазами вслед за птицей: прыг-прыг-прыг — клюнул. Прыг-прыг-прыг — клюнул, поднял, слишком большая оказалась, бросил и, забив крылышками, шумно улетел наверх. Кот гонял воробьев, лишь если они пытались перевернуть кувшин, привязанный к решетке длинной веревкой, — птицы пытались добраться до воды, но узкое горлышко не давало окунуть клюв.

Впрочем, сейчас на дне колодца никаких птиц не было. Потому что не было крошек. Опрокинувшийся на бок кувшин лежал у стены, и из горлышка ничего не вытекало.

Несколько дней назад — сколько, Тарег не очень помнил — стражник решил проверить, жив ли он. Обычно он делал это копьем. Опускал древком вниз в колодец и тыкал — куда попало, но попадало чаще всего в ребра. Услышав в темноте внизу звяканье и рычание, стражник удовлетворялся услышанным, выбирал за веревку кувшин, наливал туда воду и спускал вниз. И бросал хлеб. Потом уходил.

В тот день им обоим не повезло. Тарег то ли спал, то ли лежал без сознания — провалы в пустую муть без снов и образов в последнее время стали частыми — и не почувствовал пихнувшее в ребра древко. Тогда стражник уперся в исполнении долга и ткнул его острием.

Очнувшийся от резкой боли в плече Тарег заорал — и перехватил копье повыше лезвия. А потом изо всех сил дернул на себя. Стражника распластало на решетке, причем крайне неудачно: наносником шлема прямо о толстый кованый прут. Орал он так, словно его зарезали.

Копье стражник выронил, и оно довольно долго нелепо стояло поперек круглой ямы колодца: острие уперлось в угол между дном и стеной, древко прислонилось к широким камням кладки, на пару локтей ниже закрывающей яму решетки.

Потом копье исчезло — видимо, забрали, когда Тарег в очередной раз провалился в беспамятство. Или уснул — что, похоже, было одним и тем же состоянием. Но вот хлеба и воды они с того дня больше не спускали. То ли боялись, то ли мстили за разбитую сопатку сослуживца.

Раскрывая глаза, Тарег видел сидевшего на своем месте Имруулькайса. То ли кот не уходил, то ли он редко раскрывал глаза. Впрочем, Тарег помнил, что в прошлый раз стояла ночь, и птиц не было слышно.

— Ты рукой шевельнуть можешь? — щуря зеленые глазищи, спросил джинн. — Можешь или не можешь?

Нюхающееся розовое пятнышко кошачьего носа возникло совсем рядом.

— Тарег? Если ты не можешь ни пошевелиться, ни ответить вслух, ответь хотя бы мысленно. Ну?.. Угу. Не можешь. Я понял.

Имруулькайс прилег и свернулся около живота: тепло пушистого тела проникало сквозь тонкую ткань того, что осталось от рубашки. Зимой кот ложился сначала на кисти рук, потом шел к щиколоткам. Он бы отогрел и перехваченное железом горло, если бы не сигила Дауда на ошейнике. Плоский железный кругляш примотали проволокой к длинным ушкам замка, и джинн старался держаться подальше от жутковатого пентакля. Когда руки начинали отмерзать снова, Имруулькайс ложился поверх железных браслетов на запястьях и принимался вылизывать лицо. И натекающую из воспаленных глаз дрянь. В конце того лета он вылизал и закровившую ладонь. Долго лежал под боком, ровное тихое урчание погружало в забытье. Прошлым летом у Тарега находились силы встать с пола — не во весь рост, конечно, приковывающая к стене цепь была слишком короткой. Так или иначе, но отпечатки ладони на камне остались намного выше здоровенного кольца, к которому крепилась цепь. За кольцо он еще весной ухватывался, чтобы приподняться. Впрочем, этим летом у него тоже получалось приподняться и сесть, привалившись спиной к стене. А вот последние несколько дней, похоже, его доконали.

Лежавший под боком котяра шевельнул ушами и сказал:

— Полдореа, я ведь не смогу принять в этой ямине человеческий облик. Тут знаков кругом наставлено, чтобы им всем пусто было, сукиным детям… Слышишь меня?.. Ну ладно, ладно, не ору я, чего там. Как зачем принимать человеческий облик? Они ведь про тебя вспомнят и жратву кинут. Хлеб-то я к тебе подпихну, а вот с кувшином будет сложнее. Не умею я в лапах кувшины носить, Полдореа. Ты когда-нибудь видел кота с кувшином? Чего ты лыбишься, как ты пить из этой посудины собираешься, если в своих железяках двинуться не можешь? Опрокинуть, говоришь? А если я мимо опрокину? Ах, не опрокину… Ты с надеждой в будущее смотришь, как я погляжу…

И джинн с наслаждением вытянул длинные черные лапы.

Воробьи наверху купались в солнечном свете, взметая сор и тысячи пылинок.

Вдруг кот вскочил с коротким мяуканьем:

— Тьфу, что ж это я! Забыл! Слышь, Полдореа, забыл начисто! Я ж новости тебе принес!.. Какие новости, спрашиваешь? А халиф твой ненаглядный месяц назад на охоту ездил, оказывается. К каналу Нахраван, который на окраине столицы роют. Ну и угадай, что там с ним случилось? Не хочешь угадывать? Ладно, я сам за тебя отгадаю — укусил его аждахак, ага.

От мстительного восторга Имруулькайс растопырил усы и вздыбил шерсть на лопатках:

— У меня племянник во дворце в хариме живет, представляешь? В виде парсидского кота выгуливается, жирняга такой стал, в дверь еле пролезает, да… Не то, что ты, сиятельный князь, скелетина лежачая, он поперек тебя шире будет, мордой-то уж точно…

Кот принялся разгуливать туда-сюда, вздрагивая вздернутым вверх хвостом.

— Так вот, Хафс мой докладывал, что переполох случился неописуемый, все бегали как шпаренные кипятком собаки. Точнее, как безголовые курицы, потому что ни одно ихнее местное светило врачебной науки не опознало, откуда у халифа на шее два отпечатка клыков. Не дырки, а именно отпечатки. Синюшные такие. Ах, ты уже видел такие? Так чего я тогда в детали вникаю, я тогда сразу к сути перейду…

Джинн покосился в сторону неподвижно лежавшего Тарега. Нерегиль хотел пожать плечами, но получилось только поежиться. Имруулькайс чихнул и продолжил:

— В общем, суть такова, что с тех пор халифа как подменили: жену с дитем забросил, снова стал пить как тюрок, евнухи вокруг захороводились, понятное дело. Из столицы супругу он так и не отпустил, зато Кавсара у дружка обратно выкупил и теперь каждую ночь его… что не так?

Тарег сумел хлопнуть ладонью по полу и, тяжело дыша, закусил губу.

— Ах, это… Лежи, не трепыхайся! Лежи, я сказал! Внимательней слушать надо, Полдореа, я про Юмагас уже все сказал. Нет, не отпустил. Ее держат под стражей во Дворике Госпожи. Вместе с сыном. Почему под стражей? Вроде как она в немилости. Слуг ее всех казнили — месяц на площади перед воротами кровь лилась. Ко дворцу не подойти теперь — головы на пики насадили, а они на жаре разлагаются и воняют, от мух не продохнуть… а? чего? Кого еще казнили? Да толпу народа, Полдореа, в столице жить стало страшно, во дворце все ходят, глаза боятся поднять — лютует халиф, змеем кусанный, сильно лютует…

Тарег прикрыл глаза и снова поежился.

— Ну чего, дальше рассказывать? Хорошо, рассказываю. С тех пор, как аждахак его погрыз, халиф с рвением принялся снаряжать армию. Тридцатитысячное войско набрано и во главе с Али ибн Исой идет к границам Хорасана.

Кот припал на передние лапы и заглянул Тарегу в лицо:

— Эй, кокосина, ты меня слушаешь?

Нерегиль лежал с закрытыми глазами. Выслушав его мысленный ответ, джинн удовлетворенно кивнул и сел, обмотав лапы хвостом. И сообщил:

— А приказ у этого ибн Исы, ни больше, ни меньше, бошки в Нишапуре всем пооткручивать, а аль-Мамуна доставить в столицу. Говорят, в обозе везут для этой важной цели серебряные оковы — халиф наш брата уважает и абы как принимать не хочет.

Не сумев сдержать то ли гнева, то ли возбуждения, Имруулькайс вскочил и снова забегал туда-сюда.

Рассказ он, тем не менее, продолжил:

— А вот матушку аль-Мамуна наш халиф в гости не ждет — ее он велел вместе с другими язычниками-огнепоклонниками по доброй старой традиции предков зарыть в землю вниз головой. Как вниз головой? Да вот так — вниз головой. А ногами вверх, чтоб из земли торчали. Все равно не понимаешь?.. Что-то ты в этой яме разумом вконец ослабел, Полдореа, где верх, где низ понять не можешь… что значит, метафор подпускаю? Излишне цветисто выражаюсь — я?!

От возмущения джинн даже мяукнул. И, поставив торчком уши, зашипел:

— Между прочим, я эти поля с ножками торчком и в коленках свесившись триста лет назад видел. Правоверные, как в Парс пришли, много таких полей за собой оставили, особенно возле храмов… цветисто я выражаюсь…

Прислушавшись к Тарегу, Имруулькайс опустил шерсть на загривке и кивнул:

— Ладно, ладно, прощаю тебя.

И принялся вылизываться — чтобы тут же поднять голову и спросить:

— Чего тебе еще? Ах, мы до сути так и не добрались? Действительно, что-то я завспоминался, извини.

Кот сложил вытянутую было вверх лапу и сел — в который раз. И сказал:

— Итак, суть. Суть, ваше сиятельство, такова, что в сегодняшней хутбе в Пятничной масджид провозгласили престолонаследником Мусу ибн Мухаммада ибн Умейя. Сыночка, тоисть, нашего халифа. Ему еще и полугода нет, вот что интересно. А аль-Мамуна объявили мятежником и злоумышленником, всяческими словами обозвали и объявили начисто лишенным не только царского титула, но и наместничества. Ах, и это не суть? А что же для тебя суть? Ах, кто командует войсками аль-Мамуна и какова их численность? Ну, раз ты спрашиваешь, это для меня тоже не секрет.

Джинн важно прилег на бок и начал размеренно, в такт речи, бить кончиком хвоста о камень пола:

— Три тысячи у них от силы. Командует молоденький такой парнишка-парс, из владетелей княжества Бушан. Где это? да аккурат западнее Харата будет… Как зовут? Тахир ибн аль-Хусайн. Чего ты лыбишься? Хорошее имя? Почему? Ах, прадедушку его ты знал… Хороший полководец был, говоришь? Ну, посмотрим, что у этого потомка славного рода под Реем получится…

Они некоторое время лежали друг напротив друга. Потом Имруулькайс поднял голову:

— Ну что, ты, я гляжу, спать собрался? Ну да, делать тут тебе особо больше нечего, я согласен. Ладно, спи, спи. Если эти выродки поесть принесут, я отгоню воробьев, чтоб не расклевали вчистую. Что, не жрать воробьев? Ну, раз ты просишь, я не буду, хотя, по правде говоря… ну ладно, ладно, замолкаю и тоже укладываюсь.

Перейдя Тарегу под бок, Имруулькайс смежил глаза. И мурлыкнул:

— Поурчать тебе, говоришь? Хорошо урчу, говоришь? Пра-аавильно говоришь, прааа-авильно… Спи, кокосина, спи.

Дождавшись, когда дыхание нерегиля выровняется, джинн тихо сказал — уже для самого себя:

— Спи, Полдореа. Авось о тебе вспомнит хоть кто-нибудь из этих ангельских засранцев и либо приберет… либо вытащит из мрака.

Наверху воробьи зачирикали как-то особенно оживленно, послышалось многочисленное фрррр, фррр бьющих крыльев. В колодец слетело несколько сброшенных при взлете соломин. Где-то далеко загрохотали засовы. Лязгнула железная решетка, которой хлопнули, закрывая. И снова скрип и грохот двери, за которой слышался топот множества ног. Воробьи с шумом вспорхнули, заметавшись над решеткой колодца.

В круглую башенную комнату заходили люди.

— Пожалуйте, пожалуйте, почтеннейшие, вот здесь он сидит, да проклянет его Всевышний… Вон, видите дыру в полу? Вот там этого врага веры и держат… Каменьями кидать, правда, запрещено, а то покалечите, нам с ним потом возиться. Можно ли это кинуть? Это можно. Проходите, почтеннейшие, проходите. И не бойтесь, он вам ничего не сделает. Присмирел наш упырь, не бросается более на правоверных. Повышибал ему Всевышний зубы в своей неизреченной мудрости, низверг, как в книгах сказано, на самое дно колодца, в пучину мрака, где только тьма и зубовный скрежет. Не шевелится, говорите? А может, не видно просто? Да чтоб ему и вправду сдохнуть, этому сыну прелюбодеяния… Эй, брат, дай-ка мне копье! Да зачем-зачем, ткнуть его в бочину… что? Знаю ли я, что случилось с Ханифом? Нет, не знаю… а что случилось-то? Ладно, потом послушаю. А вы, почтеннейшие, не задерживайтесь, не задерживайтесь, нечего тут особо смотреть, все одно там на дне темнота хоть глаз выколи и ничего не видать, кроме глазищ его, и то, если он их открыть изволит. Не открывает? Ну и шайтан с ним, пусть лежит, как хочет. Выходите, правоверные, потешились, и будет — мне еще надо дверь закрыть. Ну, все вышли? Тогда закрываю.

Стражник долго гремел ключами на связке, выбирая нужный. И истово, горячо, ни на что не отвлекаясь, молился:

— Во имя Всевышнего, милостивого, милосердного, пусть это бедствие из бедствий так и сидит здесь, под крепким замком. О Всевышний, у тебя лишь сила и слава, управь так, чтобы аль-Кариа не нашел дороги наружу, отведи от нас смерть и погибель…

Продолжая читать молитву, человек захлопнул дверь и трижды провернул скрипучий ключ. Сегодняшний день был пятничным, и от правоверного требовалось особенное усердие в делах службы и благочестия.

 

-7-

Знамя победы

Мадинат-аль-Заура,

дом в квартале аль-Мухаррим,

конец лета 487 года аята

На широком подоконнике были рассыпаны очищенные тыквенные семечки. Плоская тарелка, покрытая зелено-желтой нишапурской глазурью, стояла пустой — похоже, хозяин дома заботился более о голубях, нежели о себе, и отдал все лакомство птицам. На песчаном пятачке между мирадором и стриженым рядом самшитов крутился большой белый голубь — крупный, белый, в пушистых штанах на лапах. Обычная сизо-синяя голубка, которой предназначались знаки внимания, не обращала никакого внимания на его курлыканье. Птица продолжала упорно делать вид, что пытается отыскать муравья среди песчинок.

Утренний ветерок колыхал толстую полотняную занавеску. Занявшийся день обещал затянутое дымкой небо и белесый кругляш солнца в сизом перистом тумане. Никакой праздничной голубизны и яркого сияния. Впрочем, погода могла и разгуляться — особенно при усиливающемся ветре.

Прихлопывающий занавеску игривый воздух топорщил бумаги на низеньком ширазском столике: большая карта и стопка каких-то чертежей и таблиц на тонкой-претонкой бумаге то и дело задирали уголки и края, заминались и вздыбливались. Упорхнуть и разлететься им мешало несколько предметов. Карту звездного неба с зодиакальным кругом удерживал здоровенный медный циркуль с разведенными ногами. А чертежи с лежащим сверху листом-мансури придавил разношенный домашний башмак — потрескавшийся кожаный туфель завалился на бок поперек ровных строчек халифского гороскопа.

Парный башмак лежал на полу рядом со столиком — видно, упал вместе с длинным резным каламом. Придворный астролог был человеком суеверным и предназначенные царственным адресатам послания писал только старым, обкусанным сверху каламом, доставшемся ему от наставника и учителя Халафа ибн Бадиса аль-Куртуби.

Вот и лежавший поверх остальных бумаг гороскоп аль-Амина звездочет аккуратно и неторопливо расписал тем самым каламом, ныне столь небрежно сброшенным на пол.

Ближе к низу листа особыми, красными чернилами он вывел одну дату, и тем же ярким цветом приписал к ней слово — «Кустана». А рядом, буквами помельче — «Рей». В следующей строчке никаких цветных чернил не использовалось, зато четко читалось название месяца — шабан. В нынешнем году он приходился на самое начало зимы. Присмотревшись, можно было заметить, что запись о приходившемся на этот месяц событии сделана со странным, колышущимся наклоном букв, словно звездочета вдруг оставили навыки уставного почерка, и рука его задрожала, подобно руке ученика в школе.

На неровной строчке про месяц шабан гороскоп почему-то оканчивался. Далее судьба халифа аль-Амина никак не прояснялась. Почему?..

Возможно, на все вопросы такого рода — а почему писано не красными чернилами? почему черными? почему почерк неверный? — мог бы ответить сам писавший. Но, увы, время для подобных вопросов истекло еще несколько часов назад.

К курлыканью голубя в саду примешивался еще один, такой же равномерный и настойчивый звук — поскрипывание.

Скрипела толстая деревянная балка под потолком. Ветерок медленно раскручивал то в одну, то в другую сторону висевшее на ней тело. Звездочет покачивался на витом шелковом шнуре, по-стариковски худые, пожелтевшие ступни в коричневых пятнышках торчали из широких домашних штанов. Редкую некрашеную бороду тихо колыхал сквозняк.

С другой стороны столика лежала опрокинутая подставка под кувшин.

Из сада зашаркали шлепанцы — черная рабыня отмахнула в сторону занавеску и привычно сунулась в комнату:

— Сейид, пожалуйте завтракать, готово уж…

Внимание ее привлекла валявшаяся на полу дорогая подставка эбенового дерева — непорядок какой. Потом она заметила башмак на столе. Подняв глаза выше, женщина долго не могла вместить в себя увиденное: в привычный кабинет хозяина вторглось нечто нарушающее всегдашнее расположение предметов.

Осознав, наконец, чем являлось это бело-серое, длинное и качающееся под потолком, старая черная рабыня закричала в голос. Она служила покойному тридцать с лишним лет — и горе ее было страшным и неподдельным.

аль-каср Харата,

неделя спустя

Кот, щурясь и подрагивая усами, примеривался: наклонив ушастую башку, он готовился боднуть кувшин.

Полная воды посудина стояла и без того неустойчиво: круглое донце кривовато опиралось о длинный стебель тростника. Трудность заключалась в том, что от кувшина до запрокинутого лица нерегиля оставалось приличное расстояние. К тому же Тарег лежал отвернувшись.

До этого дня все как-то обходилось. После недельного перерыва об узнике то ли вспомнили, то ли решили не играть с судьбой и не рисковать — мало ли, уморишь, потом еще отвечай за это. Хлеб и вода появились снова.

Тарег обкусал свалившуюся на него лепешку с рычанием некормленой кошки. Видимо, злость на неприличный, животный голод придала ему сил: нерегиль сумел не просто добраться до кувшина и поднять его к губам, но даже сделать это сидя. Покрываясь испариной и кашляя от напряжения, он дотянулся до кольца в стене. Повисел, поводя боками, — и подтащил вверх предавшее, сдавшееся тело. Имруулькайсу, мрачно созерцавшему эти усилия, было сказано что-то высокопарное об остатках достоинства и самоуважения. Тот обозвал Тарега конченым придурком. Нерегиль не возражал, но с тех пор упорно пытался есть сидя, а не лежа, как больная собака. Получалось не всегда. Имруулькайс хмыкал и советовал потребовать от стражников серебряные столовые приборы, а еще лучше воды для умывания, зеркало и гребень. Мол, глянув на себя в зеркало, Тарег сразу оставил бы глупые мысли о достоинстве и самоуважении — грязной роже под свалянной, забитой соломой шевелюрой достоинства не положено.

Шутки шутками, но даже после недавней «ночи ладони» Тарег сумел удержать посудину за ручку — несмотря на крупную дрожь. Однако то ли недавний озноб, то ли потеря крови сделали свое дело: сегодня утром нерегиль не только не сумел приподняться — он даже в сознание не пришел.

Вот потому-то джинн стоял напротив кувшина и мучительно решался на удар лапой или лбом. Он хотел окатить Тарега водой. Почему-то это казалось ему хорошей мыслью — хоть что-то да попадет в губы.

Кувшин, тем не менее, стоял слишком далеко — струя плеснет и разойдется лужей среди соломин, сора и грязных патл у нерегиля под затылком.

Горько вздохнув, Имруулькайс так ни на что и не решился. И вернулся к прежнему занятию — принялся вылизывать Тарегу лицо. Потом потерся о провалившуюся щеку. Нерегиль не шевелился и глаз не открывал.

— Кокосина… Ну же, давай, хватит в обмороке валяться, давай, очнись… Слышь, Полдореа — очнись, говорю, новости у меня! Не уходи, Тарег, пожалуйста, не сейчас, кокосина, не сейчас, когда выпала тебе удача…

Словно отвечая на его отчаянные призывы, веко дрогнуло. Между ресницами показалась узкая светящаяся щелка. Вдохновленный Имруулькайс мявкнул и придавил зубами кончик Тарегова уха. Нерегиль дернул головой, джинн отскочил. Тарег хрипло охнул и медленно-медленно раскрыл глаза.

— Ну, ты напугал меня, Полдореа, — сварливо заворчал кот.

И принялся ласково тереться ушами и затылком о подбородок нерегиля. Тот еще таращился в пустоту, смигивая остатки сонного забытья.

— Ну же, давай, давай, просыпайся, у меня та-акие новости, Полдореа, ну давай…

Через некоторое время Тарег, пару раз завалившись обратно на пол, сумел принять сидячее положение, свидетельствовавшее о его чувстве собственного достоинства. И очень медленно — чтобы не перекинул вниз тяжелый ошейник — потянулся к кувшину.

— Осторожнее, осторожнее… — джинн совсем извелся от нетерпения. — Смотри, кувыркнешься!.. во-от…

До кувшина можно было добраться, опираясь на обе ладони. А вот подтаскивать его приходилось, удерживая вес тела на одной руке, а другой справляясь с тяжестью посудины. И железного браслета с волочащейся по полу цепью. В государственных тюрьмах аш-Шарийа заковывали на совесть: цепи опасных преступников весили сорок три ратля — дабы тяжесть оков соответствовала тяжести проступка. Обычно через полгода власти избавлялись от мороки с узником — его вытаскивали из ямы вверх ногами и распинали труп на воротах тюрьмы. Правда, рассказывали, что Итах, полководец халифа Амира аль-Азима, продержался в зиндане год. Впрочем, в благодарность за прошлые заслуги эмир верующих распорядился выдавать ему ежедневно по два хлеба и четыре ковша воды. К тому же Итах был могучим человеком и одной рукой пригибал к земле шею строптивого верблюда.

Заливаясь потом, нерегиль доволок скрипящий о каменные неровности кувшин — и с громким звяканьем взгромоздил его на живот. Отдышался и трясущимися от напряжения руками поднял посудину ко рту.

Имруулькайс потерял терпение:

— Ну, тебе интересно или нет? — и обиженно забил хвостом.

Жадно прихлебывающий из кувшина Тарег прикрыл веки в знак согласия — оторваться от текущего водой края он не мог.

— Хватит! Хватит, обопьешься! Ты что, лошадь, что ли? Ты половину на грудь с подбородком проливаешь!

Тяжело дыша, нерегиль оторвал кувшин ото рта. Брякнув цепью, бережно поставил его между животом и поднятыми коленями. Перевел мутноватый еще взгляд на кота.

— Мне… интересно… — выдавил из себя нерегиль — и тут же раскашлялся.

— Молчи уж, — недовольно прижал уши Имруулькайс. — Молчи и слушай. Значит, так. Пять дней назад Тахир ибн аль-Хусайн со своими тремя тысячами разбил посланное из столицы войско под Реем. У Али ибн Исы было тридцать тысяч воинов — в десять раз больше, чем у молодого Тахира. Ааа, видишь, тебе действительно интересно…

Тарег кивнул, продолжая прижимать к животу кувшин.

— Точнее, Тахир стоял лагерем в деревне Кустана — а Али ибн Иса за холмами напротив. Парсы не пошли против конницы по плоским пескам и вынудили ашшаритов напасть на них у самого укрепленного лагеря. Атаку они отбили. А потом человек по имени Дауд Сиях зарубил Али ибн Ису. Знаешь, что сделала после этого тридцатитысячная армия ашшаритов?

Нерегиль скривился в презрительной гримасе.

— Правильно мыслишь, Полдореа. Они дали несколько беспорядочных залпов, а потом стали отступать, отступать — и разбежались. Как стадо баранов, лишившееся вожака. Я смотрю, ты не удивлен. Говоришь, ашшариты никогда воевать не умели? Интересно, как у них тогда полмира захватить получилось?.. Говоришь, тупые они, жадные и воинственные? Да, это беспроигрышное сочетание для завоевателей, тут ты прав, княже…

С трудом приподняв закованные запястья, Тарег снова принялся пить. Дождавшись, когда нерегиль закончит глотать воду, Имруулькайс продолжил:

— Ну так вот, Али ибн Исе отрезали голову, а тело подвесили на шест, связав за руки и за ноги, как забитую скотину. В письме, которое пришло от молодого Тахира в Шадях, говорилось: «Вот, сижу с головой Али передо мною и с его кольцом на пальце. Что делать дальше?» Ну, я знал, что тут ты заулыбаешься. Эй-эй, что ты расшебуршался, смотри, сиятельство, сиди ровнее, а то как бы твое шейное украшение не перевесило!..

Настороженно щурясь, кот проводил взглядом всплескивающий в нетвердой руке нерегиля кувшин — Тарег спустил его с живота под бок.

— Где хлеб, спрашиваешь? Да вон он, вон он, сиди спокойно, щас принесу…

Имруулькайс взялся зубами за край лепешки. Не обращая никакого внимания на мысленные протесты Тарега, кот залез всеми четырьмя лапами нерегилю на живот — и сунул тому хлеб прямо в зубы.

— Вот так, ваше сиятельство… — прошипел джинн. — Теперь берись за нее руками. Вот так…

Соскочил и с удовлетворением принялся наблюдать за жующим Тарегом — тот недовольно морщился. Лепешка крошилась, черствые края царапали язык и небо.

— Ну так я рассказываю дальше?..

С трудом сглотнув, нерегиль кивнул. Прислушавшись к его вопросу, Имруулькайс довольно оскалился:

— Откуда мне известно, что в Шадяхе делается? А у меня там шурин живет. Не, не в виде кота. В виде жабы в пруду. Полдореа, я искренне не понимаю, что тут смешного!..

Тарег подавился смехом и раскашлялся.

— Вот! Вот тебе! Нечего ржать было! — верещал джинн, бегая вокруг согнувшегося в три погибели нерегиля — тот все никак не мог вытолкнуть из горла крошку и надсадно кашлял.

— Ну?

Перхание прекратилось, и Тарег вытер заслезившиеся глаза об остатки рукава.

Смерив его недовольным взглядом, кот сказал:

— Между прочим, шурин в пруду перед главным залом приемов живет! А в пруду харима у меня сестрица обретается, чтобы ты знал! Так что о Шадяхе мы, силат, знаем все!

И джинн гордо вскинул хвост. Потом прислушался и примирительно буркнул:

— Ладно, ладно, прощаю. Что с тебя взять, скелетина твердолобая… Кстати, чем ржать, мог бы вопрос по существу задать: с гонцом или с голубем то письмо Тахир отправил. А? Чего? Думаешь, и так и так отправлял? А ты, я гляжу, еще соображаешь, несмотря на халифскую заботу. Праа-авильно говоришь, прааа-авильно…

И, изящно присев, джинн промурлыкал:

— А теперь, Полдореа, угадай самое главное. Аль-Мамуну то письмо, с голубком долетевшее, прочитали три дня назад. Как думаешь, что он тут же сделал? А? Халифом себя провозгласил, говоришь? Ну, это понятно, это угадывать не нужно. Кстати, имел на это полное право — братец-то клятвы нарушил. А раз нарушил — то престол потерял, это у ихнего в отца в завещании прописано было черным по белому справа налево для всех, кто читать умеет. Ах, тебе это без разницы? Ты что, Полдореа, совсем рехнулся? Тебе аль-Амин, что ль, больше нравится? Заговор, говоришь? Ну и что? Ну и что, что аждахака напустили! Полдореа, не будь чистоплюем! Небось, младший братец поприличней будет! И поумнее… Кстати, самого главного ты все равно не угадал! Чего, говоришь?..

Вдруг кот вскинул маленький треугольный подбородок, прислушиваясь к звукам сверху:

— Ну-ка подожди, Полдореа…

В самом деле, где-то далеко хлопнула дверь. Потом еще одна, ближе. Загрохотала прихлопнутая решетка. И стал различаться звук многих шагов — уверенных, четких.

— Хм, — протянул кот, — не ожидал я от них такой прыти… выходит, пока я тут с тобой возился, они уже вошли в город…

Зеленые светящиеся глаза Имруулькайса уставились на нерегиля:

— Ну вот, Полдореа. Пока ты тут воду хлебал и крошками давился, твоя самая главная новость сама сюда приперлась, моего объявления не дожидаясь. Аль-Мамун, как только получил известие о победе, кинулся с двумя сотнями конных сюда, в Харат. Чего ради, спрашиваешь? Да, Полдореа, усохли все-таки твои мозги здесь. Помчался в Харат, чтобы тебя, кокосину, лично из ямы вытащить!

Приближающийся грохот усиливался — бух! Бах! Лязгало железо, стучали сапоги, взлаивали отдающие приказы голоса.

— Чего ты? Чего хмуришься, Полдореа, тебе что, без цепей жить уже невмоготу, привык слишком? Что-о?!.. Что значит, аль-Мамун не имеет права на престол?! Ты чего несешь, кокосина, ты что?!..

Брякание, лязг и скрип двери над самой головой заставили обоих вскинуться.

В башенной комнате зашуршали шаги. Звякали кольчужные кольца.

— О Всевышний… — тихо пробормотал глубокий мужской голос.

Кто-то, вошедший следом, скорбно бубнил и звякал ключами:

— Вот, пожалуйте, господин, пожалуйте… Вот здесь вот эта беспримерная жестокость и вершилась до сих пор — да проклянет Всевышний тех, кто называет себя правоверным после этого! Слыханное ли дело, так мучить живое существо — а ведь, рассказывают, за единую овечку праведный халиф Омар держал ответ перед Всевышним! Несчастному узнику добрые люди пытались риса да фруктов пронести — так что вы думаете, схватили и велели палками бить. Эх, страшная, страшная была у нас здесь служба, почтеннейший, да простит и не поставит нам ее в вину Милостивый, Прощающий…

Бормотание стражника приблизилось вместе с осторожными шагами множества людей. На светлое солнечное пятно в устье колодца легли человеческие тени. Показался черный очерк увенчанной шлемом головы — кто-то, судя по кожаному скрипу и звякам, присел у края ямы и заглядывал вниз.

— Господин нерегиль! Господин нерегиль! Вы живы?

Имруулькайс мрачно глядел на сидевшего у стены Тарега. Тот молчал, кроша в скрючивающихся пальцах недоеденный хлеб. И стискивал зубы так, что ходили ходуном желваки под впалыми щеками.

— Господин нерегиль?.. Не отвечает… И не видно ничего… Похоже, лежит без сознания. Отпирайте решетку!

Наверху завозились с оглушающим скрежетом и звоном.

Кот еще раз смерил нерегиля взглядом. Того ощутимо потряхивало от злости. Даже под слоем грязи на коже было видно, как заволакивается темной тучей ярости лицо. Джинн холодно заметил:

— Я, конечно, знал, что ты безумен, Полдореа, но не знал, что до такой степени. Вишь ты, аль-Мамуну он служить не будет! Гордыня у тебя, я смотрю, а не голодуха мозги перекашивает…

Засов решетки, видно заплыл ржавчиной за полтора года — наверху с руганью принялись долбить по концу железного штыря, пытаясь выбить его из заушин. Гулкие удары отдавали вверх, опадая в колодец глуховатым эхом.

Поднимаясь на лапы, джинн свирепо прошипел:

— Что, говоришь? Не гордыня? А что, позвольте спросить? Ах, ты о Юмагас с мальчиком думаешь? И что, как ты им из тюрьмы поможешь?

Наверху снова закричали, требуя молот побольше — засов не поддавался.

— Так! — сердито мявкнул кот. — Слушай меня внимательно! Помнишь, что случилось, когда ты в прошлый раз даму в беде спасал? Правильно! Ты умудрился убить единственного приличного человека во всем халифате! Ты убил Али ар-Рида! Помнишь такого?!..

На засов обрушился новый, еще более сильный и громкий удар. Кот аж подскочил от неожиданности. И снова прошипел:

— Ну?! Тебе мало, дурачина? Что?! Аль-Мамун прикажет их убить? Ты с ума сошел? Ах, уже видел, как братья сестру не пощадили? Что?.. Юмагас с мальчиком нужно бежать? Конечно, я передам Хафсу! Конечно, я сделаю все, что в моих силах, Полдореа! Но ведь дворцовые сумеречники под замком сидят! Прям как ты!

Грохот наверху стал непрерывным и оглушающим. Джинн в ужасе прижал уши и жалобно замяукал:

— Полдореа, я все понял, все сделаю, но Хварной молю, прекрати кобениться, присягни аль-Мамуну! Кокосина, ты ж у них в руках щас окажешься — а если на дыбу вздернут? И ведь в своем праве будут! Кокосина, не лезь на рожон, слышишь?.. Присягни добром, ведь на пытки возьмут, душу вытрясут!

Сверху донесся резкий звук удара — и следом бряканье и звон покатившейся по камню железяки. Засов выбили.

— Ну? — мрачно переспросил джинн.

Нерегиль упрямо помотал патлатой головой.

Имруулькайс горько сказал:

— Прощай, Полдореа.

И силуэт большого черного кота развеялся в темноте ямы.

С режущим уши скрежетом раскрылась наверху решетка. Звучным голосом кто-то отдавал приказы:

— Давайте сюда лестницу! И фонарь, а то не видно ничего! И напильник — цепи проще будет распилить, чем расклепывать! Вот сволочи, это ж надо такое в четвертом веке от возглашения откровения устроить, кафиры, язычники, установления шарийа для них не писаны…

Кусая губы, Тарег смотрел свои сжимающиеся кулаки. Ногти больно вонзились в ладони, но он продолжал стискивать пальцы.

— Не стану, — пробормотал он, вскидывая голову.

В колодец опускалась корявая, из прутьев связанная лестница.

— Не буду…

Его всего трясло.

— Похоже, Единый, у Твоего мира вывернулся сустав, — прошипел нерегиль, глядя в колышущийся наверху свет. — Страной правит извращенец, его свергает убийца-чернокнижник… Твой мир никуда не годится, Единый — и я рад, что ему недолго осталось. Это будет заслуженный конец для такого ублюдочного творения…

Солнце мигнуло и ослепительно вспыхнуло в нагруднике склонившегося над колодцем воина.

От жгучей боли в глазах Тарег вскрикнул — и потерял сознание, со звяканьем железа обвалившись на пол.

неделя с лишним спустя

По крыше айвана молотил дождь. С карниза лило так сильно, что даже ветер не мог разбить на капли эту прозрачную, рвущуюся вниз струями завесу. На гладкие полированные доски пола текло, и аль-Мамуну уже дважды приходилось пересаживаться вглубь террасы.

Невольники перетаскивали подушки и жаровню. Абдаллах поплотнее запахивал стеганый халат и протягивал руки к тлеющим угольям. К сожалению, на террасу нельзя было поставить курси — пол деревянный. Поэтому приходилось мерзнуть ногами — ни плотные чулки, ни туфли, ни верблюжье одеяло не спасали от холода. Да что ж это за лето такое, о Всевышний…

Из комнат донеслось всегдашнее — звяканье и звон покатившейся по изразцам посуды. Хорошо, что чашка золотая, а то сколько б фарфора уже было перебито…

Обтирая ладони полой желтого кафтана, на айван вышел Садун-лекарь. Поклонился. Лысая непокрытая голова блестела в белесом свете бескровного, зимнего дня. Тьфу ты, зимнего…

— Ну? — без особой надежды вопросил аль-Мамун. — Какие новости?

— Все по-прежнему, о мой халиф, — со вздохом ответил Садун, поднимая голову. — Отказывается от всего, кроме хлеба и воды. Говорит, что аль-Амин посадил его на хлеб и воду, и он обязан исполнить приказ.

Из-за спины аль-Мамуна донесся мрачный смешок. За низенькой ханьской ширмой сидела госпожа Мараджил. В дождливом сумраке изображенные на лаковых поверхностях драконы казались снулыми и потускневшими. Оглянувшись, Абдаллах увидел, как над краем ширмы колышется перо на шапочке матери.

— Что еще сказал нерегиль, о Садун? — со вздохом спросила госпожа Мараджил.

— Ничего, о великая, — с таким же вздохом отозвался лекарь. — Он молчит.

Правильнее было сказать — молчит и смотрит. Аль-Мамуну уже приходилось слышать: опытные, бывалые воины умоляли каидов не ставить их на часы. Даже откупаться пробовали. Абдаллах устроил несколько разгонов — с палкой и топаньем ногами. Здоровенные мужики тряслись и бормотали одно и то же — «он смотрит». Если бы аль-Мамун сам не видел — ни за что бы не поверил. Ветераны ушрусанских компаний сидели на молитвенных ковриках, бормотали имена Всевышнего, перебирали четки — и дрожали. Спиной к взгляду.

«Он смотрит, а мне страшно, словно дырку в голове вертят», бормотали усатые богатыри. «Руки-ноги цепенеют, и мурашки по спине бегут».

При первой встрече Тарик уставился ему в глаза — конечно, стало не по себе. Льдистая радужка, затягивающие чернотой зрачки — сумеречники могут нагнать страху, это точно. Но чтобы вот так — мурашки по спине и руки-ноги цепенели? Странно все это.

Аль-Мамун списывал страх челяди на жуткую славу нерегиля. Аль-Кариа, бедствие из бедствий, обращающий в прах города…

Однако сейчас нерегиль мог только смотреть — Ожерелье Сумерек не оставило ему другого оружия. Хотя… а что уж такого страшного могут сумеречники? Отводить глаза, читать мысли и напускать морок — вот и все. Про Тарика, конечно, чего только не рассказывали, но аль-Мамун не верил народным побасенкам. Гораздо надежнее хранила от опасностей короткая цепь от ошейника к стене — на человека не бросишься. Правда, пару дней назад случилось так, что человек пришел сам — слуга, как во сне, просеменил мимо разинувших рот стражников, сел напротив нерегиля и словно провалился во взгляд. Парня оттащили не сразу — охрана сначала не поняла, что происходит. В себя невольник так и не пришел — бессмысленно таращился и пускал по подбородку слюни.

— Тарик умеет подчинять волю. Ему нужны сведения. Страж рвется в разум тех, кто подходит слишком близко, — объяснил Садун. — Если бы не ошейник с сигилой, о мой халиф, мы бы здесь плясали нагишом с тамбуринами, рассказывая самое сокровенное.

— Почему именно с ним получилось? — ежась, спросил аль-Мамун.

Обеспамятевший невольник как раз залепетал, как дитя, и принялся играть в ладушки.

— Он боялся. Страх ослабляет волю, — тихо ответил Садун. — И защиту.

— Защиту?

— Молитва, мой халиф. Молитва и сосредоточение — вот лучшая защита для каждого из нас.

Иногда неверные дают лучшие советы, нежели наши законники, невесело подумалось тогда аль-Мамуну.

После случая со слугой вазир Сахль ибн Сахль потерял терпение и пал ему в ноги, умоляя либо усыпить чудище, либо…

«Его могут выкрасть, о мой халиф! Что случится с нами, если аль-Кариа снова окажется в руках твоего брата?! Тот простит нерегиля, ручаюсь, — и Тарик выступит на нас с войском! Джунгары, как мне доносят, ропщут и выказывают недовольство! В степи собираются войска!».

Одним словом, Сахль советовал прибегнуть к… другим способам убеждения. Отдать нерегиля в руки… опытным людям. Как два века назад эмир Муизз ад-Даула поступил с аураннской принцессой Тиханой и ее братьями. Рассказывали, что те продержались неделю. Потом согласились признать над собой власть эмира. Сахль убеждал, что обессиленное голодом и заточением существо сдастся быстрее. Иголки под ногти и раскаленное железо убеждают гораздо лучше, чем слово.

Аль-Мамун отказался наотрез. Хотя мать — мать! простиравшаяся перед Стражем ежедневно по три раза! как сущая язычница! «приветствую тебя, о свирепый дух!» — молила последовать советам Сахля.

«И как мне потом сидеть с ним в маджлисе? Как я смогу верить главнокомандующему, присягнувшему под пыткой?!».

Мать лишь качала головой: «Сынок, ты думаешь о нем, как о человеке. Но Страж — волшебное существо. Волшебные существа ведут себя не так, как люди. Они признают лишь силу. Халиф Аммар не уговаривал нерегиля — он смирил его жесткой рукой! И что же? Они поладили! Так будет и с тобой! Посмотри на своего брата — как жестоко он наказал Тарика, и с каким уважением Страж принимает его волю! Ему нужна твердая рука — так протяни же ее!».

Но Абдаллах все равно отказался.

Принцессу Тихану захватили на поле битвы. В честном бою. Халиф Аммар вступил с нерегилем в поединок. Честный и благородный. В том, чтобы вздернуть на дыбу истощенного голодом сумеречника, не было ни чести, ни благородства. Подлость — она и по отношению к волшебному существу подлость. И хватит об этом.

— Теперь Сахль советует хлопнуть ему на лоб печать, — вздохнул аль-Мамун. — Возможно, это самый разумный выход.

Мараджил швырнула веер. Безделушка вылетела из-за ширмы и с костяным треском стукнулась об пол. Натянутая на сандаловый каркас рисовая бумага надорвалась от удара.

— Матушка, он не кошка, чтобы я совал ему под нос миску с молоком! Это унизительно и для меня, и для него!

За ширмой молчали. Бил и булькал о ступени дождь. Ударил порыв ветра, и рукав сильно обрызгало.

— Ты его халиф, — отозвалась, наконец, Мараджил.

В голосе матери звучала какая-то бесконечная усталость. Потом она добавила:

— Если он с кем-то и будет говорить, то только с тобой. И пищу возьмет только из твоих рук.

— Я уже говорил с ним — и что вышло? — этот разговор походил на дурную бесконечность отражающейся в зеркале капели. — Он сказал, что никакого другого халифа, кроме моего брата, не знает и знать не желает.

— Ты не предлагал ему еды.

— По-вашему, я должен был сунуть ему под нос чашку с молоком?! Или попытаться пихнуть в рот салатный листик — как барашку?!

— Это волшебное существо, Абдаллах, — матушка, видно, тоже устала ходить по кругу в их бесконечных спорах. — Волшебные существа…

— …ведут себя не так, как люди, — с досадой отмахнулся аль-Мамун.

Подумать только, а ведь это он, Абдаллах, посоветовал брату разбудить нерегиля. А мать сопротивлялась, как могла… Теперь, по странной прихоти судьбы, все обстоит с точностью до наоборот. Впрочем, он знал лишь то, что ему рассказывали о книге Яхьи ибн Саида — саму рукопись в руках не держал, да и список так и не собрался заказать, все не до того было. Хотя… о легендарной строптивости Тарика ему тоже рассказывали. Да что там, о ней даже уличные певцы распевали…

Что ж, жаль. Но, по правде говоря, так было даже проще. Тахира и Харсамы вполне достаточно против разбегающейся, как тараканы, свиты предавшего брата. А карматы — ничего тут не поделаешь, с карматами придется справиться самому. Он доведет до конца начатое аль-Амином. С оголтелыми фанатиками покончит флот и высадившееся на берег аль-Ахсы войско.

Ну что ж, все становилось ясно и понятно. Надо бы попросить Сахля доставить сюда шкатулку с печатью Дауда. В конце концов, хватит мучить себя и… других, пора прекратить это бессмысленное копошение в глухом городишке и идти на столицу.

— Абдаллах?..

Госпожа Мараджил стояла, кутаясь в роскошную ярко-фиолетовую пашмину. За ее спиной жались одна к другой замерзшие невольницы.

— Прошу тебя, попытайся еще один раз. Последний.

Накидывая шаль на голову, она величественно кивнула, прощаясь. И пошла с айвана. Садун продолжал сидеть на голых досках пола, перебирая узелки веревочного пояса.

— Ладно, — вздохнул аль-Мамун. — Попробуем. В последний раз…

У деревянной решетки жались и ежились стражники — впрочем, возможно, от холода. Двое здоровяков в шелковых синих кафтанах нишапурской гвардии тянули ладони к жаровне и зябко поводили плечами. То и дело посматривая — туда.

За резными квадратами было прекрасно видно, что нерегиль, против обыкновения, не сидит, упершись тяжелым взглядом в дверь, а лежит, с головой закопавшись в меховые покрывала.

«Вот и все чудище», озорно подумалось аль-Мамуну. «Горка меха — и только…».

Дверь заскрипела, открываясь, но куча шуб не пошевелилась.

Осторожно — чтобы молоко из чашки не расплескать — Абдаллах прошел к ало-синему краю хорасанского ковра, на котором лежал нерегиль. По-прежнему под ворохом шуб — трех соболиных и одного норкового покрывала. Под ворох уходила блестящая толстая цепь, крепившаяся к внушительному кольцу на стене. Прям как тигр в зверинце, только мех не свой, полосатый, а чужой, со зверьков из лесов на ханьской границе…

Аль-Мамун присел на ковер — тоже неплохой, мать упорно настаивала на том, что место пребывания Стража должно быть убрано со всей возможной роскошью. Правда, Абдаллах отчаялся понять, как в отношении госпожи Мараджил к нерегилю сочетались великолепные ковры, золотая посуда, цепь с ошейником и умиротворяющие клещи с дыбой.

Так вот, усевшись на ковер, он поставил чашку на пол. Молоко плеснулось в посудине, едва не залив роскошный густой ворс.

Ворох шуб не шевелился.

И тут аль-Мамун озадачился: а что, собственно, делать дальше?

Протянуть руку и растолкать спящего?

Мда, примерно так и поступили, когда пребывавшего в беспамятстве нерегиля расковали, извлекли из ямы, вымыли и одели в чистое. Сумеречник едва не свернул шею лекарю — старый Садун чудом остался в живых. Самийа рычал и рвался в удерживающих руках воинов, подобно хищному зверю. С тех пор нерегиль сидел на цепи, и близко к нему не подходили.

Абдаллах почесал в затылке под куфией, изумляясь идиотизму ситуации. Уважаемый джинн, не желаете ли полакать вкусненького? Да как вы можете такое предлагать! Неужели вы, почтеннейший, не видите, что уважаемый джинн спит, храпит и видит седьмой сон?

Ну не дурь?

Да еще старый Садун стоит и смотрит на все это дурацкое представление.

Аль-Мамун вздохнул и обернулся к лекарю:

— Оставь нас, о ибн Айяш. Я не враг себе, и стану совершать неразумного…

Садун молча поклонился и исчез за дверью.

Еще раз посмотрев на молоко, Абдаллах фыркнул — воистину, сейчас он пребывал в самом глупом положении за всю свою жизнь.

— Эй… — нерешительно окликнул он гору меха.

«Уважаемый джинн, не изволите ли высунуть голову и полакать молочка?..», пронеслось в голове.

Голова высунулась из-под шуб настолько быстро, что аль-Мамун подпрыгнул от неожиданности. Глухо звякнула цепь — и они уставились друг на друга. Абдаллах — озадаченно, Тарик — мрачно.

— Ты не имеешь власти мне приказывать, — проговорил, наконец, нерегиль. — И не смей надо мной издеваться… человечек.

Аль-Мамун вздохнул и покачал головой. В прошлый раз Тарик тоже дерзил и сплевывал обидные слова. И выглядел точно так же — хмурый и стриженый: свалявшиеся за полтора года заточения волосы не удалось промыть и расчесать, пришлось обрезать под корень. Вспомнив тот первый разговор, Абдаллах неожиданно рассердился. И строго сказал:

— Имею. Полное право. Согласно завещанию отца я — халиф аш-Шарийа. Что бы ты по этому поводу ни думал.

Нерегиль выкопался окончательно, сел и оперся подбородком о пальцы сложенных рук. И прижмурился — с любопытством, догадался аль-Мамун.

— Я не сказал — права. Я сказал — власти, — усмехнулся сумеречник.

От этой кривой ухмылки Абдаллаха прорвало:

— А мне плевать на твои волшебные выкрутасы! Я — человек, и понимаю все по-человечески! Как разумное существо! А ты — как волшебное! То есть через жопу! Что плохого тебе, такому всему из себя волшебному, я сделал, когда освободил из тюрьмы?! А? Отвечай! Почему кидаешься на моих людей?!

В ответ нерегиль приподнял бровь и взялся двумя пальцами за цепь:

— Это ты называешь освобождением? По-твоему, я, как ханьские монахи, которые учат, что свобода — внутри, должен считать это — иллюзией?

— Мне плевать на ханьских монахов, — мрачно сказал аль-Мамун. — Ты повел себя недостойно разумного существа. Ты набросился на лекаря.

— На разумных существ ошейники не надевают.

— Вот именно. Надевают только на волшебных. Потому что они калечат людям мозги.

Тарик продолжал задумчиво смотреть на него. От взгляда мурашки, конечно, не бегали, но ощущение было такое, словно кто-то пытается изнутри ощупать голову.

— Отвечай, — строго потребовал аль-Мамун. — За что меня так ненавидишь? И зачем напал на невольника?

Нерегиль спокойно проговорил:

— Я не тебя ненавижу. Я вас всех ненавижу. Всех скопом.

— За что же?

— За то, — отчеканил самийа, — что вы воюете беспрерывно. А когда не воюете, то друг друга убиваете и чужое делите.

— Это ты о чем? — мрачно поинтересовался Абдаллах. — Мне, чтоб ты знал, чужого не надо. Я свое защищаю. У меня в Нишапуре — семья. И подданных в Хорасане — пять с лишним миллионов человек. Ты полагаешь, мне нужно было сдаться брату? Чтобы города и вилаяты жгли и грабили, а моих родных — развесили на балках дворца в Нишапуре?

А потом не удержался и добавил:

— Впрочем, волшебному существу вроде тебя не понять. Именно этим ты со своими дикарями и занимался восемьдесят лет назад в Хорасане.

В лице Тарика не дрогнул ни один мускул.

Вдруг бледные губы разжались:

— Кто подослал в харим аль-Амина женщину по имени Кабиха?

Вопрос был настолько неуместным, что Абдаллах опешил:

— Что?.. Какая еще Кабиха? Кто это?

Холодные глаза сузились:

— Кто оклеветал меня в Фейсале? Кого вы подослали к аль-Амину? Кто придумал меня устранить? Ты? Твоя мать? Кто?

— Ч-что?..

— Кто натравил на аль-Амина аждахака? Где ларец с зубом змея?

— Что?!..

— Я же сказал — вы друг друга убиваете и чужое делите, — прошипел нерегиль с такой жгучей, опаляющей ненавистью, что аль-Мамун непроизвольно отодвинулся. — Думаешь, свергнешь брата — и я подползу к туфлям, виляя хвостом?! Ты не имеешь права на престол! Ты — заговорщик и убийца!

Аль-Мамун сморгнул и ошалело пробормотал:

— Ты что, рехнулся? Да помилует меня Всевышний! Ты мало того, что волшебное, так еще и полностью сумасшедшее существо…

А ведь и вправду, свистнуло в голове, ему же говорили: Яхья ибн Саид признавался — нерегиль слегка тронулся рассудком во время пути в аш-Шарийа! Видать, полтора года в яме довели беднягу до окончательного безумия…

— Вот оно что… — пробормотал Тарик, быстро темнея лицом и хмурясь. — Тебя ни во что не посвящали… Ты марионетка, но кто же кукловоды…

— Что-оооо?!

Вот это аль-Мамун проорал уже с настоящей яростью. Так его никто еще не оскорблял.

— Я — марионетка?! Да как ты смеешь! Сначала обозвал убийцей, теперь вот это!

Тарик издевательски ухмыльнулся:

— Ну же, человечек, давай — покажи себя! Отправь в подвал к палачу — он уже три дня как прибыл из Нишапура!

— Что? Я же сказал… О Всевышний, они… — тут Абдаллаху изменил голос.

В горле пересохло.

— Т-так…

Он медленно поднялся на ноги. Дойдя до стены, уперся лбом в холодные изразцы.

Пока он так стоял и думал, за спиной сохранялась совершеннейшая тишина.

Обернувшись, Абдаллах увидел нерегиля все в той же позе: ноги скрещены, подбородок опирается на сложенные ладони. Тарик смотрел на него очень внимательно и серьезно. Не сверлил взглядом. Просто смотрел.

Потом задумчиво проговорил:

— Сначала я думал, что ты устроил заговор с целью свержения своего брата. Теперь понятно, что ты его не устраивал. Ты его профукал. И я даже не знаю, что хуже — первое или второе.

Абдаллах снова почесал под куфией, сделал глубокий вдох, подошел, сел напротив и сказал:

— Значит, так. Ни в каких аждахаков я не верю. В сговор против твоей волшебной персоны — верю. А в то, что брата якобы дракон покусал — не верю. Мухаммад всегда был неуравновешенным засранцем, и чтобы рехнуться и начать заниматься мучительством, дракон ему не требовался. Он с детства любил лягушек резать и кошек вешать на задах сада.

— Ты что, мутазилит? — тихо осведомился нерегиль.

— Да, — гордо вскинул голову Абдаллах. — Аль-Асмаи — мой наставник и учитель!

— Понятно, — вздохнул Тарик.

— Не вздыхай, — строго сказал аль-Мамун. — Это еще не все, так что слушай внимательно. Если кто-то сговорился, чтоб тебя на время отстранить от дел — я ему благодарен, скрывать не стану. А вот посадить тебя в яму и морить голодом — это решение брата, а не тех людей. И мятежником меня брат объявлял, и наследства лишал — тоже сам. Или, скажешь, ему на ухо кто диктовал?

— Насчет ямы — не диктовал. Насчет изменения порядка престолонаследия — не знаю, не видел, — сухо ответил нерегиль, отворачиваясь.

И, дернув плечом, добавил:

— Аждахака не забудь поблагодарить — лучше фирманом. Он тебе сильно помог.

— Хватит! — вспылил Абдаллах. — Много ты знаешь! Или ты на той охоте при брате был, что аждахаком мне в глаза тычешь? И вообще, кто это тебе наплел? Темным феллахам простительно, но ты ведь старше и образованнее! Еще немного, и я услышу, что новости тебе приносили джинны!

Тарик молча закрыл ладонью лицо.

— Тьфу на тебя! — отмахнулся аль-Мамун. — Значит, так. Не хочешь признавать меня халифом — не надо. То, что произошло между Мухаммадом и мной — это наше дело, и мы его уладим между собой как мужчины безо всякой… волшебной помощи. Мой брат меня предал, и я накажу его за вероломство, исполнив последнюю волю отца. Так что между двумя халифами тебе метаться не придется — скоро смута закончится. Тебе понятно?

Нерегиль дернул плечом и отвернулся.

Аль-Мамун мрачно спросил:

— Зачем на лекаря кинулся?

Тарик скривился:

— Погорячился.

— Бывает… — усмехнулся Абдаллах. — Слугу обратно в чувство привести сможешь?

— Смогу.

— В следующий раз, если захочешь чего узнать, веди себя по-человечески! Словами спрашивай, а не мозги грызи! Понял?

Нерегиль молча склонил голову — мол, понял.

— Я поражен в самое сердце! Ты ведешь себя как существо разумное, а не волшебное! — едко заметил аль-Мамун. — Может, тогда без ошейника обойдемся? Не знаю, как там обстоит дело у волшебных существ, но благородным людям для уговора достаточно честного слова!

Нерегиль пропустил насмешку мимо ушей и очень серьезно ответил:

— Я сумеречник. Мы не нарушаем клятв.

— Знаю, — серьезно кивнул аль-Мамун. — Верность аль-самийа известна среди детей ашшаритов. Ну что, даешь слово не трогать лекаря и не калечить невольников?

— Даю такое слово, — холодно ответил Тарик.

— Вот и отлично, — с облегчением сказал Абдаллах. — А то сидим, как в зверинце. К тому же, в аш-Шарийа по закону запрещено надевать на узников шейные оковы.

— Похоже, у меня были незаконопослушные тюремщики, — невесело усмехнулся нерегиль.

— Нет, просто у меня брат — говнюк, — мрачно сказал аль-Мамун. — А мне не нравится никого на цепь сажать. У меня в детстве были другие игры и другие увлечения.

И коротко приказал:

— Наклонись-ка.

Тарик послушно уперся ладонями в ковер.

Абдаллах, морщась, разгибал проволоку, удерживавшую на замке сигилу Дауда:

— Сначала сниму печать, потом позову стражника с ключами, тут на замок заперто… ох!.. ффф… — аль-Мамун укололся об острый кончик и затряс пальцем. И заметил: — Сказать по правде, я теперь меньше беспокоюсь за твою судьбу.

— Беспокоишься? За мою судьбу? — удивленно поднял голову нерегиль.

— Ну да, — кивнул Абдаллах, подул на пальцы и снова принялся за дело. — Я завтра уезжаю. И мне совсем не хочется, чтобы тебя стащили в подвал к нишапурскому умельцу. Я запретил даже пальцем трогать — без толку, за моей спиной палача вызвали. А такого беспомощного, с печатью на шее, тебя всенепременно растянули бы на дыбе и измордовали. Я знаю, отчего так. Они который месяц твердят: Тарик — страшное оружие, Тарик — то, Тарик — се… Тебя почему-то очень боятся. Впрочем, базарные рассказчики такое плетут — заслушаешься! Ты хоть знаешь, каких сказок про тебя насочиняли?

Тарик прижал уши:

— Не приходилось слышать…

— Ха! А я вот слышал, что ты взмахом руки обрушил ворота Альмерийа, волшебным мечом сразил злого колдуна, а недавно под Фейсалой убил дракона! Представляешь? Рукой, говорят, махнул — и ворота хрясь — и пополам!.. И дракону мечом по шее — хрясь, и голову долой!

Аль-Мамун не выдержал, хлопнул в ладоши и расхохотался.

Нерегиль обернулся и задумчиво посмотрел на него.

— Ну да, — вздохнул Абдаллах, — понимаю — тебе не до смеха. Люди языками чешут, а тебя к палачу тащат — Тарик должен срочно присягнуть, а то вдруг волшебным мечом размахается и на джинне улетит!..

Проволока, кстати, намертво закрутилась вокруг стальных проушин и поддаваться не собиралась. Нерегиль терпеливо сносил освободительные усилия аль-Мамуна — ошейник дергался, и вместе с ним встряхивалась голова сумеречника.

— А как ты собираешься наказать брата? — вдруг спросил Тарик.

— Не вертись, оцарапаю, — отдуваясь, пробормотал Абдаллах. — Да в Ракку отправлю — пусть живет под присмотром лекарей. Он же безумен, а человек, поврежденный разумом, и так и так халифом быть не может. По закону, между прочим. Да что ж такое, никак не разматывается…

— А… семья его? — сверху было видно, что нерегиль настороженно поднял уши.

— А что семья? Бедная женщина, насколько я знаю, давно домой рвется! Пусть берет мальчика и едет к родственникам, что ей делать в столице…

Уши встали торчком:

— Поклянись.

Аль-Мамун пожал плечами:

— Клянусь освобождением всех моих рабов. Поклялся бы разводом жен, но у меня только наложница…

— Поклянись… именем. Поклянись именем своего бога, что не тронешь их.

Абдаллах благоговейно поднял руки:

— Клянусь Всевышним, Милостивым, Прощающим! Только я не понимаю — ты что, подозреваешь меня в чем?

— Уже нет, — пробормотал нерегиль.

— Уже нет, во имя Милостивого! — насмешливо передразнил его аль-Мамун. — Какая честь для меня!

И мрачно добавил:

— Клянусь Высочайшим, это примотано на совесть…

И, подув на пальцы, заметил:

— Кстати, насчет тебя.

Уши снова насторожились. Упертые в ковер пальцы скрючились — ага, интересно тебе, раз когти выпускаешь…

— Здесь не оставлю. Место ненадежное, — морщась, аль-Мамун снова потянул неподатливую проволоку. — Да что ж такое, никак не разгибается… В общем, я не могу позволить, чтобы ты попал в руки моего брата. Про твои подвиги я наслышан, и второго такого вторжения в Хорасан не допущу. Поэтому тебя будут держать под охраной в цитадели Мейнха. А когда все… завершится, вызовут фирманом в столицу. Это понятно?

Тарик молчал, опустив голову.

— Эй? Понятно, говорю, или нет?

Неожиданно нерегиль поднял руку и осторожно перехватил запястье Абдаллаха — тот в который раз принялся разгибать подлую проволоку.

— Эй, что…

— Я хочу посмотреть тебе в глаза, — тихо сказал Тарик, поднимая лицо.

Разогнувшись, он отпустил запястье и долго глядел, не мигая.

— Это какой-то новый волшебный трюк? — наконец, раздраженно поинтересовался Абдаллах. — Ты хочешь провертеть мне во лбу дырку? Взглядом?

Нерегиль сморгнул. И сказал:

— Хорошо.

— Что хорошо, во имя Милостивого?

— Я… поеду в Мейнх.

— Вот видишь! — хлопнул в ладоши Абдаллах. — Хорошо быть разумным, а не волшебным существом! Поэтому я отправлю тебя в Мейнх как разумного, благородного человека, тьфу, сумеречника — под честное слово.

Сумеречник снова покосился на него — с тем же непонятным выражением на лице.

— Я что, плохо говорю на ашшари? — рассердился аль-Мамун. — Что ты таращишься?

Нерегиль быстро уткнулся взглядом в ковер.

Абдаллаху стало стыдно за свою несдержанность.

— Ладно, — примирительно махнул он рукой. — Извини, не хотел обидеть. Ну что, уговорились? До прибытия гонца с фирманом сидишь в Мейнхе. Смирно. Никого не трогаешь.

Тарик тихонько кашлянул. И тихо спросил:

— Никого?

— Не заговаривай мне зубы! — снова вспылил аль-Мамун. — Я просто хочу, чтобы ты не вредил моим людям. Что непонятного?

Тарик вздохнул. И надолго замолчал.

Потом снова вздохнул, покачал головой и сказал что-то очень странное:

— Везучий ты, брат аль-Амина. Хоть и мутазилит. Или умный — пока не пойму, чего у тебя больше, ума или удачи…

И прежде, чем Абдаллах успел возмутиться, ответил:

— Обещаю. Обещаю оставаться в Мейнхе до прибытия фирмана. Обещаю не вредить твоим людям. Более того, хоть ты и не просил, я обещаю не вредить тебе.

— Во имя Милостивого! Всевышний велик! У тебя действительно есть разум! А ну-ка я попробую еще раз, и если Всевышний захочет, у меня все получится…

Абдаллах дернул проволоку — и сигила мягко соскользнула на ковер.

— Ух ты!

В комнате резко запахло грозовой свежестью, и аль-Мамуну на миг показалось, что заложило уши, как от грома. Нерегиль сложился и упал на свое лицо с еле слышным стоном.

— Эй…

Тарик скрючился у его ног, и аль-Мамун в ужасе увидел — левая ладонь! Нерегиль сминал ей мех, из-под пальцев сочилась густая, блестящая кровь, сумеречник выгибал хребет и шипел, скаля зубы — от боли, от нестерпимой боли…

— Я за лекарем!

— Нет!

Нерегиль чихнул и обтер лицо — с него лил пот.

— Нет… Это быстро проходит…

Сморгнув, аль-Мамун удостоверился в том, что ладонь снова чиста — только на коричневом мехе темные пятна, и слипшиеся ворсинки торчком стоят…

— Фу-ух… — искренне вздохнул он и тоже обтер лоб. — Ладно, надо ключи от ошейника взять…

— Не надо, — тихо ответил Тарик.

Под его руками замок щелкнул и распался. Мотая обкорнанной головой, нерегиль принялся выпрастываться из железяк.

— Ух ты! — развел руками Абдаллах. — Я не знал, что вы такое умеете!

— О мой халиф! Что случилось? — раздался из-за спины возглас Садуна.

Увидев нерегиля без ошейника и не прикованным, лекарь застыл как вкопанный. Непонятно как аль-Мамун успел заметить неприметно-мягкое, кошачье движение руки сумеречника.

— Не смей, это лекарь! — рявкнул он. — Забыл?

Тарик недобро оскалился:

— Лекарь?.. А ты уверен?

— Это мой человек, — процедил аль-Мамун. — Исполняй уговор, самийа.

Пальцы согнулись, рука медленно опустилась. Это было похоже на то, как охотничий барс разжимает клыки на шее газели.

Лекарь и нерегиль продолжали неотрывно смотреть друг на друга.

— О Син… — выдавил из себя, наконец, сабеец. — Господин, что… как…

Сумеречник сидел неподвижно, с каменным лицом, перебирая пальцами левой руки пушистый мех покрывала.

— Тарик дал мне слово благородного человека… тьфу… в общем, дал слово, что не причинит вреда моим людям, — кивнул аль-Мамун. — Завтра нам всем пора трогаться в путь. Мне — на столицу. А нерегилю — в Мейнх. Да ты слушаешь меня, о ибн Айяш?

Лекарь, все так же глядя на руки Тарика, тихо охнул и поднес ладонь к груди.

— Господину лекарю, похоже, нездоровится, — бледно улыбнулся сумеречник.

— Иди, Садун, — поморщился Абдаллах и махнул рукой.

Толку от этих людей никакого, подумалось ему. Лекарь кивнул. И медленно, будто во сне, повернулся и вышел.

— Эй! — воскликнул вслед аль-Мамун, вспомнив про злосчастную чашку с молоком.

Никто не откликнулся.

Обернувшись, он увидел Тарика с пиалой в руках. Нерегиль задумчиво потягивал молоко через толстый глиняный край и слизывал его с верхней губы розовым, по-кошачьи длинным языком.

— И чего было неделю кобениться… — пожал плечами Абдаллах.

Потом добавил:

— Да, до отъезда здесь посиди. Нечего тебе по аль-касру шляться.

И вышел из комнаты.

Госпожа и Садун ожидали выхода халифа на айване.

Когда аль-Мамун показался в дверях, госпожа Мараджил опустилась наземь в полном церемониальном поклоне. Перо шапочки коснулось досок пола, прозвучал титул древних шахиншахов:

— Приветствую тебя, Владыка северных и южных земель!

Юноша испуганно склонился над женщиной:

— Да что с вами, матушка!..

Садун тоже чуть приподнял голову, и потому видел, что в глазах госпожи дрожат слезы:

— Дитя мое… — голос Мараджил тоже дрожал. — Ты… сделал это. Ты подчинил Стража…

— Я? — искренне изумился аль-Мамун. — Это из-за чашки молока столько шуму?

Госпожа, все еще оставаясь на коленях, молча прижалась щекой к его руке. Молодой халиф покачал головой, обхватил мать за плечи и поднял на ноги. Потом вдруг озабоченно нахмурился:

— Матушка, — сказал. — Я не хочу отправлять Тарика в Мейнх под охраной нишапурцев.

— Понимаю, — кивнула Мараджил, легонько отстраняясь и быстро вытирая слезы.

— Одолжите пару десятков ваших айяров? — поинтересовался аль-Мамун.

— Конечно, дитя мое, — улыбнулась Мараджил. — Конечно…

Когда аль-Мамун покинул террасу, госпожа обернулась:

— Поедешь в Мейнх и останешься при Страже, о ибн Айяш.

— Он снял с него Ожерелье Сумерек… — простонал Садун. — И зачем вы, госпожа, согласились на ушрусанский эскорт? Это же не люди вашего сына! Нерегиль им не обязан словом!

— Он обещал отправиться в Мейнх и ждать там фирмана, — усмехнулась Мараджил, потихоньку промакивая платочком враз посерьезневшие глаза. — И раз Яхья ибн Саид сумел довезти нерегиля до столицы, сумеешь и ты, о Садун, доставить его до Одинокой башни. Запрешь там и глаз спускать не будешь. Кормить будете с золота, как здесь. Ни в чем не отказывать. Кланяться, ноги, руки целовать. Страж злопамятен, не стоит возбуждать в нем излишнюю вражду, о Садун.

Конечно, мрачно подумал он. Кто, кроме него, знал, что Сахля ибн Сахля именно госпожа надоумила выписать сюда заплечных дел мастера и настаивать на том, чтобы… нажать на Тарика.

Госпожа уже стояла в дверях, и вдруг нахмурилась и медленно обернулась:

— Садун…

— Да, величайшая!

— Этот твой слуга, как его…

Сердце в груди замерло — с тихой, подкрадывающейся болью.

Мараджил пощелкала унизанными перстнями пальцами:

— Как его… Фархад, вот. Он слишком много знает, Садун.

— Госпожа… — его голос сорвался на хрип. — Госпожа, он мой ученик… Я дал ему вольную, госпожа…

— Оставь это, старик, — недовольно прошипела женщина. — Я возмещу тебе цену этого невольника. Ты же слышал — Страж обо всем догадывается. Нельзя позволить ему добраться до точных сведений.

— Но госпожа… Фархад ни разу не заходил туда…

— Они могут встретиться — и не раз, — жестко проговорила Мараджил, разворачиваясь на каблуках. — Мальчик не сумеет удержать Стража за пределами своего разума — как удерживаем его я и ты.

— Госпожа… — в груди стеснилось, и мир поплыл перед глазами.

— Я не желаю ничего больше слушать, старик, — железом звякнул голос ведьмы. — Сохранение тайны — залог сохранения жизни. Твоей и моей. Или ты думаешь, что мой сын пощадит тебя, когда Страж выложит всю подноготную?

— Госпожа… — он мог только жалко хрипеть.

— Дай ему сто динаров — в дорогу. Вели собрать подарки семье. Пусть даже Шади, девчонку свою, возьмет — невелик расход, она стоила всего десять золотых. Скажешь, что отпускаешь его повидаться с родными. Скажешь также, что Бехзад и Амр проводят их до развалин Самлагана — дальше дорога безопасна, это все знают. Когда поедут мимо Старого кладбища — пусть твои айяры сделают все, что нужно. Там всегда безлюдно, особенно вечерами. Ты понял меня, старик?

— Да, моя госпожа, — прошептал Садун, тихо заливаясь слезами.

— Вот и прекрасно. Прикажи юноше, чтобы он и его невольница были готовы покинуть город завтра после заката. Айяры присоединятся к тебе по дороге в Мейнх. Помни о Луббе и его веревке, о ибн Айяш.

— Да, госпожа, — еще тише проговорил сабеец.

И вытер рукавом мокрые глаза.

Старое кладбище,

вечер

— …Да никого здесь, никого! — раздраженно пробормотал Амр. — Давай уж, взялись!

Сопя, айяры подхватили тело Фархада за руки и за ноги и потащили к свежей яме между двумя просевшими холмиками.

Шади замотала головой и застонала — от боли в затылке и от отчаяния. Рот ей заткнули платком, да еще и связали по рукам и ногам.

Фархада убили на дороге. Когда они поравнялись с оградой кладбища, Амр вдруг нагнулся к стремени юноши и сказал:

— Эй, счастливчик, да у тебя ремень распустился! Нельзя так ехать, стремя потеряешь, эй, слезь поправь!..

Железная скоба и впрямь висела криво и слишком низко — Фархад поблагодарил, спешился и нагнулся к стремени. А бедуин вытащил из-за пояса дубинку и ударил юношу по затылку. С размаху. Быстро. Один раз. Фархад упал как подкошенный. Изо рта потекло, Амр соскочил с коня и для верности всадил в грудь джамбию.

А потом посмотрел на Шади и криво улыбнулся.

Это было последнее, что девушка помнила — ей тоже дали по голове, и очнулась она на кладбище. Этот участок густо зарос кипарисами — разлапистыми и высокими. Старая часть старого кладбища — надгробия торчали разбитые и покосившиеся, между осевшими, едва заметными холмиками густо волновалась нетоптаная полынь.

Только чернела и пахла землей яма.

Тело Фархада упало вниз с глухим стуком — зашелестела потревоженная земля, посыпались мелкие камушки.

— Да будет доволен им Всевышний, — пробормотал Амр, отряхивая руки.

— Да ты, никак, бедуин, рехнулся, — ответил Бехзад, поправляя поясной платок. — Он же звездопоклонник, неверный.

— Тьфу, — сердито отплюнулся айяр. — Да простит меня Всевышний за напутствие такой собаке…

Бехзад тоже сплюнул.

— А она? — кивнул на Шади бедуин.

— Огнепоклонница, конечно, — фыркнул айяр. — В Фейсале ж купили!

И пошел к девушке. Амр — за ним. Шади застонала, закрутила связанными запястьями.

Бехзад наклонился:

— Ну что, как решим?

— Ты придумал, ты первый, — великодушно отмахнулся рукавом Амр.

— Надо было бы и Фархадку… не сразу, — мечтательно протянул айяр и принялся развязывать Шади ноги.

— Ты уж один раз пробовал, — пожал плечами бедуин.

В четыре руки они быстро сняли с нее шальвары. Судя по частому дыханию, обоим нетерпелось. Платье рванули от ворота до подола, рубашку тоже.

Рассказ Фархада о столе и ларце с инструментами Шади помнила. Навряд ли Бехзад окажется таким тупым, что дважды попадется на одну и ту же приманку. Но в детстве мать не зря назвала ее Омид — «надежда». Нужно было попытаться. О Ахура-мазда, помоги…

Девушка подмигнула мужчинам, согнула ноги и призывно раскрыла колени.

Айяры переглянулись и заржали:

— Да она не против!

Тряпку выдернули, Шади бурно задышала, поводя грудями, и промурлыкала:

— Не знаю, позволите вы мне жить или нет, но я не хочу принимать мужчину связанная, словно овца! Или ты хочешь отдавить мне руки, о Бехзад?..

Айяр нахмурился, почесывая в затылке. Шади приподняла ногу, открывая фардж:

— Когда меня покупали, я думала, что обниму тебя, а не того сопляка, который и вонзить-то не умел толком!

Амр хмыкнул:

— Не бойся, о девушка, мы тебя не обидим!

Бехзад подкрутил усы и самодовольно ухмыльнулся.

Через несколько мгновений она лежала совсем голая — и свободная от веревок — на остатках собственного платья. Призывно раскрыв объятия, она воскликнула:

— Вонзите, и поглубже!

Бехзада хватило надолго. Он долбился и долбился — шумно, с сопением. Голова Шади сползла на землю, болела ссадина на затылке. Потом айяр прервался, подтянул поближе, перевернул на живот, согнул ей в колене правую ногу, лег сверху и снова принялся за дело. Елозя щекой по жесткой ткани платья, она пыталась высмотреть хоть один камень. Увы, среди жухлой травы и пыли не обнаруживалось ни одного булыжника… Ахая и постанывая, айяр, наконец, излился.

Поднялся, позвал товарища.

Распаленный, тяжело дышащий бедуин перевернул Шади на спину. Долго устраивался между ног — от нетерпения все никак не мог попасть зеббом. Потом воткнулся, и все началось по новой — сопение и долбежка.

Бехзад сидел рядом, смотрел на усилия соратника и позевывал.

Снова на животе, придавленная весом мужчины, Шади услышала возглас Бехзада и поняла, что ее молитвы Ахура-мазде, возможно, не остались без ответа:

— Да накажет нас Всевышний за забывчивость и нерадивость, о Амр!

Бедуин замер и приподнялся:

— Чего?

— Лопаты! Вчера мы отнесли их в сарай могильщика! Как будем закапывать?

— Тьфу на тебя! Ты чуть не лишил меня радости, о сын дерьма!

И удвоил усилия.

— Помогай, помогай мне, сука! — шипел он в обслюнявленное ухо и больно дергал за волосы.

— Давай, давай, давай! — мужчина, наконец-то, задрожал в сладостной судороге.

— Ну что? — зевнув, поинтересовался Бехзад.

Амр лежал на ней, тяжело дыша.

Шади понимала, что стоит за этим «ну что». Либо ее убьют сейчас, либо оставят здесь, сходят за лопатами и займутся еще раз. Девушка подвигала бедрами — и промежностью, прихватывая то, что еще находилось между бедер. Бедуин вынул зебб, фыркнул и ущипнул за задницу:

— А ты быстроходная верблюдица, ха!

Бехзад фыркнул:

— Ладно. Среди могил оставлять не будем. В мазаре запрем. А то вдруг кто увидит.

Невысокий склеп с целым куполом чернел совсем близко. Бехзад светил фонарем, Амр тащил ее за волосы, тяжело дыша и то и дело поправляя в штанах. Шади пихнули внутрь и со скрежетом задвинули дверь. А потом — тоже со скрежетом — задвинули засов. Оказалось, на дверях мазаров есть засовы — зачем? чтобы мертвецы не вышли?

Девушка заметалась по склепу, оступаясь непонятно на чем, то ли на камнях, то ли на костях, то ли на деревяшках. Налетела коленом на что-то острое и длинное — видимо, на надгробие. Ни одного оконца! И дверь — дверь намертво закрыта! Шади ударила плечом со всей силы — тщетно. Железная дверца заскрипела в петлях, но не подалась.

— В этот раз ты хочешь жить, правда, Омид? — мягко спросил за спиной чей-то голос.

Она обернулась, вскрикнула и сползла на землю.

Почему-то именно сейчас девушка поняла, как замерзла — ее всю покрывала гусиная кожа, обслюнявленные и изгрызенные соски холодил сквозняк.

На длинном узком надгробии сидел черный кот. Его глаза и усы светились настолько сильно, что видна была каждая щербина на могильном камне.

— Х-хочу, — пробормотала девушка, завороженно глядя на джинна. — Откуда ты знаешь мое прежнее имя?

— Оно не прежнее, — мурлыкнул кот. — Оно настоящее. Тебя зовут Омид. Знаешь, почему?..

Ее трясло от страха и холода. Какая разница, почему?.. Бабка в детстве что-то бормотала — мол, имя несчастливое, так шахиню звали, что с младенцем с Башни Наместника прыгнула, когда город ашшариты взяли. Но где гордая царевна, что предпочла смерть поруганию, и где проданная за долги девчонка, которой ашшариты то и дело раздвигают ноги…

— Хозяева назвали меня Шади, — облизнув губы, проговорила она. — И я очень хочу жить. Чего ты захочешь взамен, о дитя огня?

Кот довольно хмыкнул и ответил:

— Услугу, конечно.

— Никогда не ложилась с джинном, — пробормотала девушка.

— Дура! — мявкнул кот. — Нужен мне твой фардж!

Шади сжалась, чувствуя, как болит между ног.

— О другой услуге речь, — смягчаясь, сказал джинн.

Снаружи послышались тяжелые шаги и переговаривающиеся голоса.

— Я согласна! — пискнула девушка.

— На что?

— На всё!

— Дура, — мягко пристыдил ее кот. — Впрочем, теперь уже поздно. На всё так на всё.

Снаружи завозились с засовом, громко обсуждая, дозволено ли правоверным изливаться в рот женщины — Амр ворчал, что мулла в Пятничной мечети на прошлой проповеди порицал тех, кто увлекается игрою на флейте, вместо того, чтобы пахать женщину ради ростков потомства, а Бехзад доказывал, что ашшаритка — одно, а неверная, которую берут ради наслаждения, — совсем другое, в нее можно по-всякому изливаться, ибо сказано в хадисе, что женщины кафиров дозволены правоверным по праву добычи, а раз дозволены, то дозволены во всех местах, ведь иначе так и было бы сказано — дозволены вам по праву добычи их фарджи…

Шади задрожала еще сильнее и до крови закусила губу.

Кот непонятно сказал:

— Никак ты, Омид, не поумнеешь… Все-то тебя в крайности тянет — то ни на что не согласна, то вдруг согласна на всё…

Засов со скрежетом отъехал в сторону, и дверь растворилась.

— Вылезай, шлюшка! — засмеялся Бехзад, засовывая голову внутрь.

И тут же отскочил назад, дико заорав:

— Джинны! Спасите-помогите!!!

Дружок его увидел то же самое — разъяренного кота в ореоле зеленого страшного света! — и с такими же воплями припустил прочь. Через несколько мгновений крик оборвался и послышался шум падающей земли и глухой звук удара.

Бехзад, разинув рот, продолжал пятиться назад. Запнулся о могильный холмик, упал и замахал руками:

— Изыди!

— Куда уж… — усмехнулся Имруулькайс. — Плохой из тебя изгонятель джиннов. Да и богослов хреновый.

Вырастая на глазах, огромный черный кот подошел к человеку, наклонился, заметил в перекошенное лицо:

— А нечего темными делишками ночью на кладбище заниматься!

И с радостным урчанием вцепился в горло.

Айяр забил ладонями по земле, почему-то не пытаясь оторвать от себя рычащего джинна. Тот долго, с чавканьем и сопением, рвал Бехзаду шею, мотаясь вместе с дергающимся в агонии телом.

Когда ноги айяра прекратили скрестись по земле, кот оторвал окровавленную морду от горла мертвеца и приказал девушке:

— Снимай с него одежду и одевайся.

Дрожа, Шади обхватила себя за плечи и простучала зубами:

— С-с н-него?

— С него, с него, — кивнул кот и облизнулся. — Потому что навряд ли ты захочешь лезть в яму, чтобы снять одежду с Амра.

— Аааа?

— Бедуин сломал шею, Омид. Слыхала поговорку: не рой другому яму, сам в нее попадешь?

— Аааа?

— Одевайся, одевайся. Не пойдешь же ты голой на встречу с караванщиком?

— Аааа…

— Отправишься с караваном в Мадинат-аль-Заура. В пути о тебе позаботятся. В столице придешь к воротам Младшего дворца. Тебя заметят. Продашься в кухонные рабыни. Мои родичи позаботятся, чтобы тебя купил нужный человек.

— Аааа…

— А вот что делать дальше, мы тебе скажем, о Омид, согласившаяся на всё.

тот же вечер,

аль-каср Харата

Мараджил стояла и зябко куталась в пашмину: по двору перед воротами гулял ветер — он всегда крепчал ближе к закату. Она стояла на галерее второго этажа — а чем выше, тем порывы сильнее.

Кони айяров месили влажную грязь — невольники не успевали выметать землю с каменных плит, а с неба моросило. Сначала цитадель покинул отряд ее сына — халифа, поправила себя Мараджил, халифа, — теперь вот готовились к отбытию два десятка ушрусанцев. Лужи и мокрая земля блестели в свете факелов, ветер сбивал пламя, оно ложилось набок, окрашивая алым наконечники копий и налобники коней.

Садун стоял у стремени мула и дрожал, не скрываясь. Впрочем, он дрожал с тех пор, как проводил своего мальчишку, Фархада. Тот ничего не заподозрил — даже понурый вид и заплаканные глаза сабейца не изменили его радостного расположения духа. Юноша пересмеивался с девчонкой и так и пожирал глазами ее покачивающиеся бедра. Видно, в голове у него — как и у всякого четырнадцатилетки — были только мысли о фарджах и о том, сколько раз получится вонзить, когда в карван-сарае он заведет невольницу за занавеску. Фархад весь светился от радости и предвкушения — женщины, встречи с семьей, вида красот, открывающихся путнику по дороге.

Садун жалостно запахнулся в свою желтую накидку и вытер текущий нос. Мараджил брезгливо поморщилась — что-то старик совсем сдал, разве можно так переживать из-за какого-то невольника, пусть и смышленого…

Ее молодцы, тем временем, не спешили влезать в седла и орали, толкались, болтали, хвастались покупками — всем выдали жалованье, многие сторговали на базаре новые папахи и рукояти к джамбиям.

За общим гвалтом и сутолокой они не заметили, как приоткрылась створка двери, и во двор вышел Лубб. Быстро огляделся и кивнул кому-то у себя за спиной. Показался гвардеец в усаженной золотыми бляхами перевязи. За ним еще один. А следом вышел кто-то высокий, с ног до головы закутанный в дорожный бурнус. Еще двое нишапурцев опасливо высунулись следом.

Садун дернулся и обернулся.

Ударил порыв ветра, капюшон бурнуса сбило с головы высокого человека, который оказался, конечно, совсем не человеком, а нерегилем.

Лубб как ни в чем не бывало показал Тарику на здоровенного гнедого, которого держал в поводу гулямчонок, — полезай, мол, в седло.

Мальчишка увидел, для кого конь, и визгнул от страха.

На крик обернулись, айяры увидели бледное сумеречное лицо. На дворе стало тихо, только кони топали, и сбруя звенела.

И вдруг кто-то крикнул по-ушрусански:

— Гля, кошка лысая!

Громовой хохот заставил Мараджил вцепиться в перила.

Стоявший рядом с Луббом айяр шагнул к Тарику:

— Мордой не сверкать, кому сказано!

И накинул тому на голову капюшон.

Нет. Не накинул. Попытался.

Руку протянул, а дотронуться не успел — блеснула его же сабля, отрубленная кисть шлепнулась в грязь, локоть запылил кровищей, айяр заорал. Сверкнуло снова, голова с разинутым ртом укатилась под ноги коней. Двор взорвался воплями, лошади заплясали, кто-то повис на узде.

На Тарика двинулись — с разных сторон. Сверкнуло, свистнуло — ближайший справа упал на колени с рассеченным животом, те, что слева — вспыхнули. Пламя рвануло над плечами — головы горели, люди метались, пытались сбить пламя руками и истошно орали сквозь огонь. От полыхающих тел шарахались, обгорелые остовы замирали и один за другим обваливались в грязь, пугано визжали и ржали кони. К нерегилю шагнул Лубб.

Несколько мгновений Мараджил моргала, пытаясь понять, что произошло. Кривое лезвие затейливо порхнуло и свистнуло, и некоторое время Лубб стоял неподвижно — пытаясь, как и она, понять, что случилось.

А потом с айяра по очереди свалились меховая накидка и штаны.

Некоторое время ушрусанец созерцал валяющуюся в грязи бурку с перерубленной цепочкой-застежкой и лежащие на земле сирвал.

А потом наклонился, поддернул штаны, обернулся к остальным и захохотал.

Толпа айяров на мгновение замерла — и ответила таким же хохотом. Люди приседали, хлопали себя по ляжкам и пихались локтями, одобрительно тыча пальцами в нерегиля.

Тарик неподвижно стоял с текущей красным саблей в руке. Лица Мараджил не видела, но оно наверняка оставалось равнодушно-спокойным.

Отсмеявшись, Лубб махнул кому-то — снять с безголового покойника перевязь. Ее с поклоном отдали нерегилю, тот неспешно отряхнул саблю, вдвинул ее в ножны, перекинул ремень через грудь и застегнул пряжку.

Когда подводили гнедого, Тарик легонько махнул рукой. Ближайший айяр перестал улыбаться, дернул кадыком и припал на четвереньки под стременем.

Нерегиль оперся ногой на его спину и закинул себя в седло.

Сабеец, жавшийся все это время к стене, полез на своего мула.

А Лубб почтительно дотронулся до стремени нерегиля, поклонился, прижав руку к сердцу, и сказал:

— Сейид, а вы бы капюшончик накинули. Людишки глазеть будут, не надо оно вам, сейид.

Тарик повернул к нему бледное, хмурое лицо. Мараджил сглотнула слюну, костяшки пальцев, вцепившиеся в перила, побелели. Но нерегиль лишь пожал плечами. И медленно надвинул ткань на голову.

— Покорнейше благодарю, сейид, — снова поклонился Лубб.

Мараджил длинно выдохнула и разжала пальцы. От колец потом следы останутся, не иначе.

Лубб посмотрел вверх — туда, где она стояла. Парсиянка кивнула — мол, трогай.

Двор опустел. Растоптанная грязь с отпечатками копыт блестела в огнях факелов, в жиже валялись и дымили конские яблоки. Дотлевала одежда на скрючившихся в муке трупах, раскинув руки и ноги, лежали безголовый и безрукий мертвец и несчастный с выпущенными кишками.

Мараджил улыбнулась и вздохнула полной грудью.

И подумала:

Уверена, мы поймем друг друга, о Страж. Мы ведь из одного теста. Скоро, совсем скоро я выпущу тебя из клетки и разрешу убивать гнусных ашшаритских скотов. Скоро, совсем скоро. Потерпи немного, господин Ястреб.

А теперь — пора действовать. Ее ждало дело, в исходе которого не мог быть уверен и сам Заратуштра. Но природа этого дела была такова, что от удачи или же поражения в нем зависел исход всего многотрудного предприятия, завершиться которому надлежало в зале Мехвар у трона халифов.

Мешхед,

несколько месяцев спустя

Под сплошь вызолоченным порталом входа в Разави-масджид ярко горели факелы, пылал огонь в огромных железных чашах. В этом свете огромная, в шесть человеческих ростов остроконечная арка походила на сияющую изнутри гигантскую раковину. Раковина тепло светилась в вечернем полумраке. Сразу за прямоугольником входа стрелой уходил в небо обложенный позолоченными медными листами альминар. Увенчанная остроконечной кровлей круглая башня, казалось, исходит отраженным сиянием — а может, это нагревшийся за день металл обволакивал ее мягким теплом. Вызолоченный купол над залом с гробницей Али ар-Рида то и дело вспыхивал яркими отблесками — фонарь на вершине альминара раскачивало ветром.

Дождь кончился, оставив на земле лужи и затопленные колеи. С той стороны, где уже положили большие мраморные плиты — на замостку площади перед Разави-масджид жертвовали щедро, не скупясь — доносился гомон: полуголые рабочие выбирались из-под арок галерей и неохотно принимались за работу.

Серый сумрак неприметно густел, и бирюза купола над главным залом заплывала грязноватой дымкой.

Плотная, сплошь черно-серая толпа не редела. Наоборот, люди все шли и шли, женщины волочили по грязи полы накидок, упорно проталкиваясь к золотой сияющей арке.

Время от времени над площадью поднимался пронзительный крик, и толпа раздавалась: паломницы впадали в ритуальную истерику, шлепались на колени, прямо в грязь, раздирали ногтями щеки — и выли, выли. Оплакивающая Али ар-Рида толпа подхватывала скорбные вопли и принималась тихо стонать, колышась плотной, черной, траурной массой.

Вот и сейчас искрой скакнуло:

— Всевышни-иииий! Праведник покинул нас, оооооо!..

Это еще одна замотанная в черную, до глаз, абайю, фигура не дошла до масджид и обвалилась в мокрое месиво. Женщину подхватывали под руки сопровождающие, пытаясь поднять с колен, выпростать, как морковку, из глубокой грязи. А она раскачивалась и грудным, глубоким голосом тянула:

— Оооо!.. Последние времена, оооо!..

Поморщившись, Зубейда отвернулась от неприятного зрелища: народное благочестие, особенно в таких бурных проявлениях, никогда ее не притягивало.

Еще больше злило, что в Городе Мученика вероучительная полиция-михна и сборщики налогов свирепствовали как нигде в стране. Прибывших паломников обыскивали, описывали все имущество, выворачивали карманы, требуя заплатить пошлину со всего, что не являлось личным достоянием. От женщин на время пребывания в Мешхеде требовали сдать кади на хранение драгоценности, притирания и даже таримы с дорогими платьями. Музыкальные инструменты разбивали на месте, их владельцев наказывали розгами. За списки стихов, обнаруженные в багаже, могли заключить в колодки. Михна опасалась ввоза невольниц для подпольных винных лавок и домов терпимости — эти заведения уже процветали по дороге из Мешхеда в полузаброшенную Фаленсийа. Да и в самой бывшей столице Бану Курайш притонов было хоть отбавляй.

Поэтому в этом несуразно дорогом постоялом дворе — а как же, прям напротив входа в Разави-масджид, ханум, десять дирхам день постоя, благородная госпожа не пожалеет — Зубейда сидела в простых матерчатых платьях и глухой черной абайе. Даже за занавесом окна на втором этаже — в Мешхеде женщину с открытым лицом ждали розги смотрителя за нравственностью. Кади с законоведами долго спорили: а позволительно ли женщинам оставлять открытыми пальцы рук, относится ли к этой части тела заповедь Пророка «да сближают края своих покрывал»? Слава Всевышнему, ученые мужи пока ни до чего не доспорились, и на улицу можно было выходить без перчаток. Зато лоб и нос приходилось заматывать наглухо, оставляя лишь узкую щелку для глаз. Сурьмить брови и подводить веки также не дозволялось, не говоря уж о том, чтобы надеть браслеты: заповедь Али «да не ударяют они ногой об ногу, чтобы открыть скрытое» толковалась со всей возможной строгостью.

Пронзительные вопли на площади, тем временем, нарастали. В бурой глине корчились и вздымали руки уже несколько обмотанных накидками фигур.

Сидевшая напротив Зубейды женщина тоже смотрела в окно — с непередаваемой гримасой презрения на лице. Мараджил не накрасилась, зато бесстрашно опустила край черного платка, открывая нос и губы с подбородком.

Зубейда про себя улыбалась: конечно, она знала наперед, что за безопасность встречи парсиянке придется платить дороже, чем ей. В скромных замоташках, попивавших жидкий чаек в грязной комнатенке на втором этаже кайсара, никто бы не опознал двух самых могущественных женщин аш-Шарийа. Одинаковые абайи, одинаковые усталые глаза под морщинистыми веками, одинаковая покорная, сгорбленная походка — в Мешхеде все женщины превращались в похожие друг на друга бесформенные мешки без лиц и имен. Обнаружить, кто они, не смог бы никто. Да и кому бы пришло в голову, что мать аль-Мамуна, ярая огнепоклонница и ненавистница веры, приедет к гробнице самого почитаемого ашшаритского святого.

Да, «сестричка» уже не скрывала, как это было в прошлые времена, своего презрения к вере Али. Но ради сохранения тайны Мараджил, скрипя зубами, надела ненавистную ашшаритскую одежду. Вот только отказывалась закрывать лицо, находясь в комнатах, — есть и пить, подпихивая еду и стаканчик с чаем под край платка, она никогда не любила.

— Мне сказали, что твой астролог предпочел свести счеты с жизнью, лишь бы не показывать гороскоп аль-Амина, — наконец, улыбнулась Мараджил не накрашенными, бледными, тонкими губами.

Как много, оказывается, может сделать для женской красоты искусно наложенная яркая помада с блеском.

— Чтобы знать судьбу моего сына, астролог мне не нужен, — спокойно отозвалась Зубейда. — Когда пришли известия о поражении при Рее, он сидел в лодке с Кавсаром и рыбачил. Услышав о гибели Али ибн Исы и рассеянии войска, Мухаммад воскликнул: «Отойдите от меня! Кавсар поймал уже две рыбы, а я ни одной!»

Насмешливая улыбка изгладилась с лица Мараджил:

— Сочувствую, матушка. Пусть тебе полегчает, когда ты узнаешь — и у меня не все гладко. Абдаллах едва не оставил меня бездетной сиротой на этом свете — и кто бы мог подумать, что мой сын способен на такую глупость.

Парсиянку аж передернуло при одном воспоминании, и стаканчик с чаем плеснул в дрогнувшей руке. В ответ на поднятые в удивлении брови Зубейды, та пояснила:

— Он вошел в комнату, в которой содержался нерегиль. Отослал находившегося при сумеречнике… мага. Хотел, видите ли, остаться с нерегилем наедине. Можно подумать, это новая невольница, к которой входят без свидетелей. А потом взял и снял с него Ожерелье Сумерек.

Зубейда охнула. Рассказ о гибели Альмерийа, точнее, о том, как рухнули ворота аль-кассабы, она помнила очень хорошо — Яхья ибн Саид не пожалел красок для описания штурма злосчастного города. Если нерегиль одним взмахом руки мог обрушить толстенные, окованные железом створки, то что он мог сделать с человеком?

Видимо, угадав ход ее мыслей, Мараджил яростно покивала:

— Да, да! Снял ошейник с сигилой Дауда! А потом сказал мне: ну матушка, я же взял с него слово не вредить моим людям!

— Мухаммад всегда был смелым мальчиком, — не сдержала улыбки Зубейда.

— Это не смелость! Это глупость и безрассудство! А самое главное, он отнекивается в ответ на все мои просьбы прочитать книгу ибн Саида — мол, мне не до старых сказок!

— Он не верит в волшебную силу нерегиля? — усмехнулась Ситт-Зубейда.

— Абдаллах считает его талантливым полководцем и хорошим воином, а все остальное числит по ведомству старушечьих россказней и детских страшилок, — развела руками Мараджил. — Переубедить его у меня не выходит.

Зубейда не стала говорить, что переубеждать аль-Мамуна незачем. Даже без помощи нерегиля хорасанские войска неумолимо продвигались к столице. Парсы уже стояли под Хулваном. Точнее, за Хулваном — жители города вышли к Тахиру ибн аль-Хусайну в зеленых одеждах Мамунова дома и признали его законным халифом аш-Шарийа. Хулван сторожил широкий проход в горах Загрос, а дальше равнины аль-Джазиры стелились под ноги хорасанской коннице подобно праздничному достархану. Дорога на столицу была открыта, и судьбе династии предстояло решиться в ближайшие месяцы. Мадинат-аль-Заура не выдержит долгой осады — это было известно даже продавцам харисы на базарах в самых бедных кварталах.

Впрочем, об осаде стоило поговорить отдельно. Ибо даже несколько месяцев боев могли истощить силы хорасанцев — в особенности, если под знамена аль-Амина встанут воины Абны. Халиф способен выставить сорокатысячное войско, а это во много, много раз больше, чем армия под командованием молодого Тахира.

Вот почему, получив послание от Мараджил с предложением встречи, Зубейда знала, о чем пойдет речь. Знала, и подготовилась к разговору.

— Я прочитала письма Джаннат-ашияни, — перешла к делу мать аль-Амина. — И я склонна верить твоему астрологу, сестрица.

Парсиянка мрачно склонила голову.

Дата «491 год аята» проступала в расчетах звездопоклонников и ашшаритов с одинаково зловещим предсказанием — мрак и тень над миром, наступление времени страха и бедствий.

— Аш-Шарийа нужен халиф, способный противостоять тени с запада, — твердо проговорила Мараджил.

Под черным покрывалом ее глаза казались еще огромнее: высокие, вразлет, тонкие брови делали парсиянку похожей на настороженную птицу. Подслеповато мигавшая на высоком поставце лампа заливала безжалостным светом лицо сестрички: морщин прибавилось. Да и тени под глазами залегли глубокие и синюшные. Давние тени, от долгой бессонницы.

О том, что видит Мараджил на ее лице — набрякшие подглазья, двойной (или тройной уже?) подбородок, старческая одутловатость щек — Зубейде не хотелось и думать. Она ненавидела, когда свет падал сверху. У нее в комнатах лампы и свечи располагались на полу и на низких столиках, а не на этих шестках с железными кольцами-подставками.

Однако, к делу.

— Нерегиль не признал твоего сына халифом, — усмехнулась Зубейда.

— Аль-Амину от этого не будет никакого проку, — улыбнулась в ответ Мараджил. — Страж заперт в Одинокой башне цитадели Мейнха, и его хорошо охраняют. К нему никого не подпустят. Мухаммаду не стоило отдавать приказ о его заточении — теперь его будет слишком сложно отменить…

Это было чистой правдой. Вытянутый четырехугольник Одинокой башни, зависшей над отвесным утесом Сафры, словно летел над пропастью и странными, похожими на пузырящееся тесто скалами. В Одинокую попадали по узкому гребню стены, идущей вдоль края обрыва. Стражу несли три караульных поста. Первый — у выхода на продуваемую страшным ветром дорожку между зубцами. Второй — у входа в саму башню. Третий — у решетки, перегораживающей узкую спиральную лестницу, ведущую наверх — к запертой комнате, в которой держали нерегиля. Говорили, что за дверью в тот покой есть еще одна решетка — тоже запертая. Ключ от двери носил при себе лекарь госпожи Мараджил, Садун ибн Айяш. Ключ от решетки хранился у аль-Мамуна. Доступ в комнату нерегиля был только у почтенного Садуна. Впрочем, доступ — сильно сказано. Зубейде передавали, что нерегиль мечется, как тигр в клетке, и харранцу приходится оставлять еду на полу, на расстоянии вытянутой руки от толстых стальных прутьев. Самийа привезли в Мейнх ночью, с замотанной в плотную накидку головой, и его никто не смог толком разглядеть. Но сходить посмотреть на запертое чудовище, как это было в Харате, ни у кого не находилось желания. Дело было не в тройном кольце охраны и не в ключе Садуна — серебро, как и вода, всегда найдет себе русло и протечет к нужному человеку, открывая любые двери для своего обладателя. Нерегиль метался по крохотной комнате — а в воздух взмывали и от стен отщелкивались те редкие предметы обстановки, что выдерживали его присутствие. Это походило на то, как если бы в тесную клетку посадили здоровенную хищную птицу, и растопыренные перья бились и с шумом терлись об решетку. Аль-Мамун снял с самийа Ожерелье сумерек, и теперь нерегиль бесновался от невозможности выплеснуть ничем не стесненную страшную силу.

— Ну-ну, сестричка, ты себя недооцениваешь, — пробормотала Ситт-Зубейда. — Если бы не длинный язык Кабихи, в столице бы уже любовались твоей головой на пике. У вас очень неплохо получилось избавиться от самийа. А еще лучше у вас вышло оставить его в Харате, перебив посланную за ним стражу.

Мараджил лишь пожала плечами под обвисшими складками абайи. Зубейда задумчиво продолжила:

— Одного не понимаю, сестричка. Почему вы не послали за нерегилем сразу, как Али ибн Иса выступил с войском? Или еще раньше, когда Мухаммад объявил своего младенчика наследником? Раз клятвы нарушены, мой сын больше не халиф, Тарик был ваш по праву. Чего вы ждали? А если б Тахир оказался не столь удачлив? Потеряли бы войско…

— Трехтысячный отряд под командованием никому не известного мальчишки — не потеря, — усмехнулась Мараджил. — Задачей Тахира было предложить перемирие и напомнить о клятвах. И пасть жертвой в случае отказа их исполнить. Клятвопреступление — не росчерк на бумаге, матушка. Клятвопреступление — это кровь на песке. Али ибн Иса ее пролил. Тахир поскакал к нему под белым флагом, а тот рассмеялся и приказал взять Тахира живым за тысячу дирхам награды. Кстати, ибн аль-Хусайн очень обиделся: мол, за него назначили цену в два раза меньшую, чем за сносную певичку…

— Я знаю, — поморщилась Зубейда. — Этот ибн Иса всегда казался мне дураком.

— Но видишь, Тахиру на роду написано умереть в более зрелом возрасте, — продолжала улыбаться Мараджил. — Что же до твоего сына, матушка, то…

— Я знаю, — мрачно наклонила голову мать аль-Амина. — Это у вас тоже хорошо вышло: сговаривались вы, а клятвопреступником вышел он.

— А что бы ты сделала на моем месте? — вдруг вскинула подбородок парсиянка. — А, матушка? Смотри, Зубейда, разве я искала чего-либо для себя? Нет! Искала ли я для сына? Да, ведь я же мать! Но даже участь Абдаллаха не так страшила меня так, как то, что на нас надвинулось! Посмотри, посмотри на то, что встает на западе! Судьба, а не я, распорядилась, что твой Мухаммад оказался не на своем месте в неподходящее время…

— Не трать слов попусту, Мараджил, — отозвалась Зубейда.

Парсиянка отвернулась. В свете лампы видно было, как трепещут крылья носа. И наворачиваются на глаза слезы. Волнуется, волнуется сестричка…

— Скажи мне лучше, — нахмурилась мать халифа, — как у вас вышло убедить Мухаммада изменить порядок престолонаследования.

Мараджил быстро вскинула брови в негодовании:

— У нас вышло?..

Слишком быстро ты состроила гримасу праведного гнева, сестричка, слишком быстро.

— Не ври мне, — строго сказала Ситт-Зубейда. — Головой ты не вышла мне врать, девушка.

Мараджил сердито надулась. Мать аль-Амина уперлась:

— Я говорила с Мухаммадом накануне, и он наотрез отказывался менять что-либо в завещании отца. Что случилось потом? Кто его сбил с пути истинного? Ну?..

Парсиянка насмешливо скривилась:

— Неужели ты веришь досужим россказням? Я слышала, что Мухаммада, оказывается, во время охоты укусил аждахак!

Зубейда насупилась:

— Не потчуй меня базарными сказками, девушка. Хотя, по правде говоря, я и в аждахака готова поверить. Той ночью Мухаммада словно… подменили.

Ситт-Зубейда сглотнула и замолчала. Мараджил сжалась под покрывалами. А мать аль-Амина, наконец, нашла в себе силы выговорить:

— Подменили на кровожадного оборотня. На помосте перед воротами дворца не высыхает кровь, люди ропщут, торговцы покидают столицу…

Женщина напротив Зубейды молчала. С площади снова понесся многоголосый вой кликуш. В черноте сомкнувшейся ночи метались огни факелов, извивающиеся в грязи тени казались жуткими порождениями ночи. Так гулы плетутся к огню жилищ, принюхиваясь к человеческим горю и радостям, чтобы впитывать, впитывать выплеснутое людьми друг на друга…

Наконец, Мараджил вздохнула. И сказала:

— Мы подкупили Ису ибн Махана. Он твоего сына и… убедил.

— Ах, вот оно что… — Зубейда почувствовала, что злится. Очень сильно злится. — Так вот оно что… Продажный сын гиены, я как чувствовала!..

И рванула в руках платок, накручивая ткань на палец.

Парсиянка замялась и опустила глаза. Задать прямой вопрос она не решалась. Поэтому Мараджил просто склонилась в новом почтительном поклоне и проговорила:

— Я всегда останусь твоей преданной ученицей, матушка. Я — луна, которая светит отраженным светом. Ты — солнце харима. Мой сын почтительно просит тебя о благословении. Без него все наше предприятие станет замком, который неразумное дитя возведет на песке.

Что ж, нужно было переходить к главному.

Парсиянка все так же лежала на циновках вниз лицом. Глядя на распростершуюся перед ней черную тень, мать аль-Амина улыбнулась одними губами:

— Хм… Благословение, солнце харима… Льстивые слова, сестричка. Старая Зубейда — не та, что прежде. Вот какой случай приключился со мной совсем недавно. Как ты знаешь, казна пуста. И Мухаммад пришел ко мне, чтобы попросить денег для войска. Абне не платят жалованье вот уж полгода, и солдаты не желают защищать столицу на голодный желудок.

Мараджил оставалась неподвижной. Даже прижатые к полу ладони не дрогнули.

Зубейда продолжила:

— Так вот, сестричка, хочу пожаловаться тебе — доходы мои упали, и дела пришли в совершеннейшее расстройство. Мне пришлось отказать бедняге в его просьбе.

Мараджил медленно, шелестя черными одеждами, поднялась с циновки. Зубейда сказала:

— Абна не выступит против войска Тахира. Ее сил едва хватит на то, чтобы поддержать порядок, если горожане вдруг решат самочинно сопротивляться и закрыть ворота перед идущим из Хорасана войском.

— Жителям столицы нечего бояться воинов Тахира, — тихо отозвалась Мараджил. — А ты, матушка, не волнуйся насчет денег. Мы найдем способ поправить твои дела. И прибавить к нынешним доходам новые.

Зубейда благосклонно кивнула.

А парсиянка вдруг серьезно посмотрела на нее:

— Матушка, я тебе все рассказываю, но ты знай: Абдаллах — он ни о чем таком не подозревает. Он свято уверен в том, что братец его брыкнул ни с того ни с сего по своему всегдашнему обыкновению и…

— Я знаю, — резко ответила Ситт-Зубейда. — Абдаллах всегда был честным мальчиком. Честным и добрым. Я всегда хотела, чтобы у меня был такой сын.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

Наконец, Мараджил разлепила губы:

— Для Абдаллаха станет великой честью назвать тебя второй матерью.

Зубейда медленно склонила голову — согласна, мол.

Парсиянка сглотнула.

И, поправляя складки абайи, тихо сказала главные слова:

— Иса ибн Махан — не гиена, матушка. Вазир барида — змея, и, как змея, он идет путем мудрости. Ради блага государства он пожертвовал своим сыном. Отправив Али ибн Ису с войском в Хорасан, он написал мне в письме: «Сей юноша — мое дитя по крови, но не по разуму, ибо Али ибн Иса не обладает талантами, но обилен пороками. Сулайман ибн Али — мой внук, и я стану ему вторым отцом. Пусть судьбу Али ибн Исы решит Всевышний, и ни ты, ни я не будем в ответе за его кровь».

Стаканчик с чаем задрожал в руке Зубейды. Она медленно поставила его на скатерть и, не поднимая глаз, проговорила — слова, ради которых они с Мараджил сидели в этой комнате:

— Иса ибн Махан поступил воистину мудро. Когда на одной чаше весов — судьба неразумного сына, а на другой — благо халифата, глупый юноша будет взвешен и найден легким.

Сложенные на коленях руки Мараджил тоже дрожали. Парсиянка кивнула. А потом выпустила воздух сквозь зубы и очень тихо проговорила:

— Когда шах Заххак назначил сына от Судабэ наследником, он велел отвести Симин, Парису и Шахназ к реке Мургаб, собрать народ и на глазах у всех погрузить этих женщин в воды. А следом отвести к реке Мургаб их детей и погрузить в воды их. Заххак сказал: «У царства может быть лишь один наследник».

Зубейда поежилась:

— Шах Заххак плохо кончил…

Мараджил стиснула в пальцах край абайи и жестко проговорила:

— Мальчик подрастет, и его мать двинет на нас джунгарские тумены. А Страж найдет способ поддержать ее. Он сумел убить халифа один раз, сумеет и другой.

И парсиянка вскинула на Зубейду ночные, бездонные глаза.

Мать аль-Амина помолчала.

А потом тихо проговорила:

— В этом мире ни юноша, ни женщина, ни младенец не вольны в своей судьбе. Все, что случится дальше, не в человеческой воле, но лишь в воле Всевышнего, а на нас с тобой нет крови этих людей.

Зубейда провела ладонями по лицу.

— Да совершится предначертанное светилами, — тихо отозвалась Мараджил.

Обе женщины низко поклонились друг другу.

Зубейда встала первая. Парсиянка поклонилась еще раз, а потом поднялась на ноги, прижала руки к груди и сказала:

— Знай, что я обязана тебе, Ситт-Зубейда.

И, низко склонившись, поцеловала ей руку.

цитадель Мейнха,

зима,

месяц шабан

Вода в чашке замерзла.

Тарег постучал ногтем о ноздреватое блюдечко льда, болтавшееся на поверхности. Потом опустил кончик пальца под него — и выдернул. Холод цапнул за ноготь и полез вверх к суставу. Пришлось засунуть руку обратно под меховое одеяло. Точнее, ворох меховых одеял.

Подув на длинные слипшиеся пушины, нерегиль посмотрел, как тает наросшая за ночь наледь — надышал на край, и роскошный соболиный подбой схватился инеем.

Стоявшая в ногах жаровня погасла. Толку от нее не стало уже ближе к середине ночи, когда прогорели все уголья. Корявые хворостины лежали у стены обсыпавшейся кучей — можно было бы развести новый огонь. Но вылезать из-под теплой груды не хотелось. Глаза слипались.

Сразу за замерзшей чашкой яркой лужицей перекрещивались лучи света из бойниц. В четырех скошенных книзу окошках голубела пустота. Стены под ними поблескивали то ли подтаявшим льдом, то ли недозамерзшей влагой: ночью сыпало мокрым снегом. А может, замерзающим на ветреной высоте дождем.

В комнату, похоже, натащили шкур и подбитых мехом одеял со всего замка. Тарег закапывался в них с головой, подремывая и время от времени раскрывая глаза: снова попадая на голубое или пасмурное небо, он не мог сказать, тот же это день или другой. С наступлением холодов его стало клонить в сон — как медведя. Впрочем, в аш-Шарийа медведи не водились. Зато водились змеи. Змеи тоже впадали в зимнюю спячку.

В тусклых, как речная муть подо льдом, снах к нему подходили какие-то люди, задирали головы, всматривались, словно над головами у них светилась полынья, а Тарег смотрел на все сверху.

Самой частой гостьей была молоденькая девушка с удлиненными миндалевидными глазами. Позванивая монетами в косах, она запрокидывала голову и приподнималась на цыпочки, щурилась в бьющий сверху свет и пыталась развести его рукой — как несомую водой муть и ил. Другой рукой она придерживала запеленутого ребенка. Впрочем, в последнее время мальчик — круглоголовый, с чуть раскосыми глазами матери — уже цеплялся за ее палец и покачивался на кривоватых ножках.

Девушку звали Юмагас. Это была дочь ибн Тулуна. Мальчика звали Мусой. Девушка часто поднимала его вверх, показывая Тарегу: Повелитель, посмотри на моего сына.

А потом просила: пожалуйста, помоги. Ты ведь не оставишь меня, спрашивала она волнующийся над головой свет. Мне очень страшно. Муса спит со мной в одной комнате, а я не сплю, я все слушаю шаги за занавесами. Пожалуйста, помоги. Кругом враги, мой супруг безумен, каждый день меня выводят на стену, и я смотрю, как на помосте умирают люди…

В размытых мутных снах шептало множество голосов, голос аль-Мамуна выделялся громкой уверенностью: «Подобные подозрения оскорбительны! Я? Причиню вред семье моего брата? Еще одно слово и…»

Протягивая руку к закручивающейся светом полынье, Тарег говорил: тебе ничего не грозит, Юмагас, он поклялся, поклялся мне Именем. Слушай Хафса, он поможет тебе, если что. Но тебе ничего не грозит, Юмагас…

Потом Тарег замирал — сквозь илистую воду под ладонь невесомо всплывал его камень. Мириль бесшумно крутился, разбрасывая острые искры, сияя гранями, цепочка свободно плавала в воде, словно легкий шнурок. Задыхаясь от счастья — ну надо же, а мне снилось, что я потерял тебя, какая глупость, кто же разлучит нерегиля с его мирилем — он протягивал руку к камню. А тот вспыхивал — и растворялся в подводной мути. Тогда он просыпался с криком. По пробуждении перед глазами еще долго стояло то самое: обледенелый край горной тропы. Старик в нелепой меховой дохе раскрывает деревянную шкатулку. И, подержав крутящийся, переливающийся камень за цепочку, со вздохом разжимает пальцы над пропастью.

После таких снов знобило, несмотря на огонь в жаровне.

Открыв глаза, Тарег обнаружил, что в оконцах стоит глухая темень.

Грудь теснило, за стеной башни стоял легкий, мучительный для слуха свист. Парящая между небесами и скалой цитадель плыла в ветреном тумане, как огромный корабль. В жаровне почему-то горели поленья. Он не помнил, что вставал подкладывать дров. В железной чашке щелкало и дымило. От всматривания в переливы угольев заболели глаза, и его снова затянуло в сон, как в омут.

Во сне широко текла черная вода, медленно уходило в воду плоское днище опрокинутой лодки. В темной реке барахтались люди. Они кое-как подплывали к освещенному факелами берегу, выползали на песок — как мотыльки на свет. В жарком круге огней стояло странное высокое сиденье, и на этом железном стуле, как на насесте, сидел смуглый молодой человек. Парс, судя по бритой блестящей голове и длинным обвислым усам. Кругом гомонили на фарси. По плоско шлепающим о берег волнам скакали отблески факелов. Облипшие, мокрые, дрожащие люди еле стояли на ногах. Кто-то, не стесняясь, плакал. Парсы хохотали и тыкали пальцами. Кому-то из выловленных накинули на шею аркан и потащили — всадник прибавлял ходу, а человек кричал и жалко хватался за тянущуюся за лошадью веревку.

Из мокрой жалкой толпы выдернули еще одного — молодого человека с аккуратно подстриженной бородкой, бритого на парсийский манер, но слишком бледнокожего, чтобы его можно было принять за хорасанца. Он дрожал в одной рубашке и жалко придерживал штаны. Хохот усилился. Смуглый парень не спеша слез со своего стула. И потянул из ножен короткий, широкий и прямой парсийский меч.

Полураздетый мокрый юноша вдруг выпрямился и что-то выкрикнул. Погрозил рукой. Гомон стих. Юноша крикнул еще:

— Все мы от Всевышнего и к Нему возвращаемся! Я потомок Али! Я ваш халиф, вы не смеете прикасаться ко мне!

Парс шагнул к нему и коротким точным движением ткнул мечом под ребро. Юноша упал без звука. Тело подхватили за босые ступни и поволокли к воде. Заплывающая темным рубашка задралась до подмышек. Из широкой раны, оставленной лезвием, текла густая черная кровь.

…Встрепенувшись — холодный пот стекал между лопаток и холодил спину — Тарег поплотнее натянул на плечи соболиную шубу. В жаровне пылало ярко-ярко, видно, поленья просушились и занялись гудящим, быстрым огнем. Озноб, тем не менее, не отпускал. Щемящая тревога расползалась под грудиной, сжимала в кулак сердце.

Аль-Амин убит. Убит.

Тебя обманули, Тарег, прошептал он чернильному мраку вокруг раскалившейся железной чаши с цветком пламени. Не будет никакой ссылки в Ракку, не будет никакого лекарского надзора… Халиф убит, и на его место заступил новый властитель.

Тарег пощупал горло — его не сдавливало, но и не отпускало. Поводок выбирала сильная, уверенная рука, петля гейса плотно облегала шею. Новый хозяин знал, что делал.

«Когда все… завершится, тебя вызовут фирманом в столицу». «Когда все завершится» — аль-Мамун умел говорить обиняками. А врать в глаза и преступать клятвы милый юноша Абдаллах умел еще лучше…

Каков выродок! Как он сумел?! Глаза в глаза!.. Как он сумел обмануть нерегиля?!..

Горло все-таки стиснуло — ага, не пускаете. А я все равно буду рваться!..

— Где же Твоя справедливость, Единый? — зарычал Тарег в темноту. — Или у тебя нет договора с людьми? Мне — удавку, а им — вседозволенность? Это, по-Твоему, справедливость?..

Петля гейса душила, перед глазами плыло.

— Прости меня, Юмагас, — хрипел он, пытаясь нашарить руками полынью. — Юмагас, беги… Прости меня, дурака, хватай мальчика и беги!..

Раскашлявшись, он вцепился в невидимую веревку — дайте воздуха, суки. А потом открыл глаза и увидел: в полынье снова расплывались белесые разводы тихого, потустороннего света. Впрочем, полыньи не было: просвет в толстом зимнем льду затянула прозрачная неровная корочка. Такая выступает на усилившемся морозе. Под темной водой светлело — там белел под солнцем песок.

По песку шлепали лапищи верблюда — тот бежал, бежал, его нещадно охаживали по бокам. Из-за занавеса паланкина высунулось искаженное страхом смуглое личико — девушку трясло так, что серьги звенели. По щекам текли слезы:

— Госпожа, госпожа!.. Они догоняют! Парсы догоняют!

Топот копыт, с морды коня летит пена. Верхом — старый знакомец, Элбег, из-под чалмы на лоб течет пот:

— Шади, гоните, гоните вдоль канала, не останавливайтесь, мы их задержим!..

Тарег, задыхаясь, заколотил ладонями по льду: сколько у тебя людей, Элбег?! Сколько?!

Белый песок, пыль, солнце в зените. От мертвых холмов мчит отряд верховых, блестят копья. Вокруг верблюда топчется пятерка всадников. И это все?!

— Пусти меня туда! — заорал Тарег, свирепо царапая ледяную, прозрачную толщу. — Пусти меня! Не имеешь права! Слышь, Ты, Единый?! Не имеешь права!

Петля сдавила горло, голоса не осталось, он молотил кулаками по мертвому морозному стеклу, хрипя и кашляя.

…Переодетая мужчиной Юмагас вылезла из плетеной корзины, поцеловала малыша в лоб. Ревущего Мусу прижала к себе смуглая девушка в длинных сережках, мальчик ревел, девушка бестолково трясла серебряной погремушкой и истекала слезами.

— Гони! — гаркнул Элбег верблюжатнику.

И посмотрел в глаза заплаканной девушке:

— Шади, не оглядывайся, спасай ребенка!

Скотина, вихляясь и раскачивая паланкин, поднялась на ноги и пошла бегом.

Юмагас уже сидела в седле, крутила рубящее ханьское копье. И яростно щурясь, кричала:

— В мечи, братец! Мы загребем их в полы халатов как конский навоз!

Шестерка всадников приняла в галоп, в серой пыли замелькали сабли, кто-то, дрыгая красными сапожищами, полетел из седла. Подскочившего сзади конника Юмагас высадила, саданув тупым концом копья под ребра, лезвием секанула по кольчуге налетавшего парса с саблей, тот рухнул вместе с лошадью.

Дротик вошел ей под горло — точно, глубоко. Задрожал длинным легким древком.

— Догнать верблюдов! — орали вокруг на фарси. — Всех под нож! Догнать верблюдов!

Юмагас боком сползала с седла, мимо проскакивали блестящие железом парсы — в погоню, в погоню.

Она подняла глаза к свету, к царапающемуся сквозь лед Тарегу.

— Повелитель… — прошептали бледнеющие губы.

Джунгарка подняла руку, ладонь со скрипом мазнула по льду. Из раны толчками выплескивалась алая, алая кровь.

Он бил по льду кулаками — Юмагас, нет, нет, так не должно быть, нет, нет…

Потом белая рука и белое лицо медленно, бесшумно утонули в клубящихся красных разводах.

Кровь очень горячая. Поэтому полынья мгновенно растаяла, и Тарег, упиравшийся обеими руками в лед, тут же кувыркнулся в бездонную черную воду.

А ночь все никак не кончалась — впрочем, возможно, это была другая ночь. Такая же темная. Дыхание залипало в горле, в ушах стояла тишина. Странная, словно звук запаздывал за словом. А кто-то говорил?..

Тело сковывало ледяное, распирающее изнутри оцепенение. Словно кости превратились в лед, а кровь стыла в жилах и выдавливала из тела тепло, заполняя сосуды черной холодной взвесью.

В башенные бойницы глядел мрак. Узкие щелочки темноты, слепящие чернотой оконца рассматривали свернувшееся в меховой комок тело.

Где же ты был, Тарег?..

Значит, не помстилось — говорили. Глубокий, как из-под воды идущий голос надувался в ушах, распирал слух, прерывался, словно огромная толща мешала ему раскрыться. Тоскливо щемило в сердце, глухая полночь стекала каплями, и все вокруг молчало.

Где ты был?..

Голос расходился внутри головы, это был вообще не голос. И башни вокруг тоже не было, только пустой мрак. Нездешний, дотоле никогда не испытываемый ужас сливался с холодом — но тело застыло, не чувствуя озноба. Не чувствуя вообще ничего. Кромешная пустота, ничто смотрело в узкие щелки, наблюдало в тонкие окошки.

Потом сковывающий до кончиков пальцев страх отпускал. И снова из донной мути, из глубины всплывало залипающее, теряющееся в толще плотнее воздуха:

Почему тебя не было на той дороге, Тарег…

Возможно, потом чернота стала обмороком. Выглядывая из собственных глаз — там что-то есть? в оконца смотрят? — Тарег увидел, наконец, привычное.

Черный кот у дальней стены. Ты все-таки пришел, Имруулькайс.

Маленькая черная фигурка не двигалась.

Почему ты здесь, Тарег?..

Ты хочешь мне сказать, Имру, что, будь я там, я бы этого не допустил. Да, Имру?

Кот молчал.

Это мне за Али ар-Рида. Я убил его тогда, чтобы спасти женщину с ребенком. Убил… праведника. Теперь Он наказывает меня, забирает другую женщину, другого ребенка… Кому какая разница, что виноват я, а убивают их, для Творца это такие мелочи, нас у Него много…

Кот молчит и не шевелится.

Почему ты здесь, Тарег?

Говоришь — гордыня?.. Гордыня и гнев. Вот как. Говоришь, стоило промолчать в ответ на дурацкую подначку глупой девчонки…

Ах, в чем корни гнева… Да, да, я знаю.

Глупая страсть к человеческой женщине. Я знал, что ты это скажешь, Имруулькайс.

Ты прав — я одна сплошная беда…

Почему ты здесь, Тарег?..

Потому что поверил, Имру. Человеку, который поклялся Именем. А потом взял и нарушил клятву. Я — глуп, он — молодец, а Ему — все равно.

Говоришь, справедливость не всегда очевидна? Чушь, Имру. Ее просто не существует. Посмотри на меня и мою Клятву.

Ах, она нужна, чтоб людей спасти?

Людей, Имру, нужно испепелить. Всех. Вот это была бы справедливость.

Ах, Ему жаль их… И меня, говоришь, тоже жаль…

А не нужна мне Его жалость, Имру.

Возвращаю жалость с поклоном и орудием спасения быть отказываюсь. Орудием милости тоже.

Всё.

Какая же вокруг темнота.

В глазах стоял мрак. И свет во тьме светит, кто-то сказал. И тьма не объемлет его.

Неправда. Еще как объемлет.

Какая же долгая, непроглядная ночь.

Поставив лапы на заваленную пушистым мехом грудь Тарега, джинн настороженно принюхивался к его дыханию. Оно было горьким, миндальным на запах. До сухой кожи лица невозможно было дотронуться — обжигало подушечки лап.

— Эй… — осторожно позвал он нерегиля.

Даже вылизать нельзя — язык спалишь.

Тарег мотал головой и тихо бормотал. Прерывистым, задыхающимся шепотом. Короткие, еще не отросшие волосы торчали слипшимися от пота вихрами.

Тогда кот мрачно решился: дрожа задними лапами и в ужасе глядя назад, враскоряку попятился — и сунул в полузамерзшую чашку с водой кончик хвоста. И тут же, мявкнув, выдернул. Охнув и поминая пророка Ахура Мазду, джинн развернулся задом к лицу тающего от жара нерегиля. И принялся водить мокрым, капающим хвостом Тарегу по лбу. Капли стекали по векам, скатывались в уши.

— Ох… — прошептал Тарег.

И попытался протереть глаза и отмахнуться.

— Полдореа, — рассерженно сказал джинн, — у тебя не понос, так золотуха! Ты чуть не помер в яме, а здесь умудрился подхватить лихорадку! Я сначала не поверил, когда племяш мне сообщил! Нет, думаю, я, конечно, с ним в ссоре, но пойду посмотрю, как там чего! И что же я здесь вижу? Чего?.. Чего ты там бормочешь?

Чтобы разобрать сиплый шепот, ему пришлось подсунуть ухо под самые губы нерегиля.

— Всю ночь с тобой беседовал? Я?

Покачав ушастой головой, джинн вздохнул и снова присел над чашкой. Растопырившись и в отчаянии пихая хвост в ненавистную субстанцию, он хотел было сказать Тарегу, что тот бредит, но раздумал. В конце концов, с горячечными больными не спорят, даже если они несут полную чепуху.

— Хорошо я к тебе успел, кокосина, — снова вздохнул Имруулькайс. — Чтоб ты без меня делал, сиятельство безмозглое, злобное и упрямое…

И снова положил мокрый хвост Тарегу на лоб. Пока эти смертные придурки не хватятся, и так сойдет. В чашке было еще полно воды, слава вечному свету…

Нерегиль слизнул скользнувшую мимо носа каплю и открыл глаза. В бойницах над головой голубело раннее, холодное и ясное утро. Внизу грохнуло железом, послышался скрип. И топот подкованных сапог на лестнице.

Тарег знал, что это. Он даже почти это видел: на башню поднимается человек в желтом кожаном панцире гвардейца-южанина, устало переставляя со ступени на ступень запыленные сапоги. В правой руке он сжимает деревянный футляр, перемотанный витым красным шнуром с яркой кляксой печати.

Все завершилось.

Благополучно убивший брата, невестку и племянника, нарушивший все возможные клятвы халиф Абдаллах аль-Мамун посылал ему фирман, в котором именем Всевышнего повелевал явиться в столицу.

— Будьте вы все прокляты, — прошептал Тарег расплывающемуся в горячих глазах каменному потолку.

— Не сипи, Полдореа, — серьезно сказал джинн, подбирая хвост.

Он тоже услышал топот на лестнице.

— И не бесись больше. Нам всем осталась от силы пара-тройка лет, и провести их в тюряге — не самая хорошая мысль, княже. Как, согласен?

Посмотрев в большие зеленые глаза, Тарег с усилием кивнул. Получилось поелозить головой на мокром от испарины мехе.

— Что-то ты слишком легко согласился, — с подозрением пробормотал джинн. — Ну ладно, сиятельство, мне пора…

И, оглянувшись на заскрипевшую дверь, растаял в мягком утреннем воздухе.

Мадинат-аль-Заура,

Младший дворец,

незадолго до этого

Гремя снаряжением, воины топали по горячему песку. Над головами качались веерные листы пальм, пекло нещадно. Сахль ибн Сахль стиснул зубы: ну да, все как докладывали.

Под акациями Длинной аллеи стояли паланкины. Черные полуголые носильщики сидели, ковыряли в зубах. Мимо туда-сюда бегали женщины в ярких платьях. А вон и братец — Хасан ибн Сахль размахивает руками, вертя головой в зеленом тюрбане.

Завидев Сахля с отрядом, Хасан побледнел и задрожал губами:

— Не надо, не надо…

Женщины сбились в стайку — сколько их? Семеро, восьмеро? И где, шайтан всех задери, ребенок?

— Где они? — жестко спросил он брата.

Тот, как всегда заикаясь, забормотал:

— Н-ну… н-ну… з-зддесь…

— Обыскать все! — рявкнул Сахль.

Солдаты кинулись к паланкинам.

К нему подтащили отбивающуюся раскосую девчонку в ханьском, синем с драконами платье:

— Имя?!

Та прищурила и без того узкие глаза и прошипела:

— Цэцэг…

Сахль фыркнул — вот имечко-то, как раз суке впору.

— Где твоя госпожа, Цэцэг?

Она лишь сплюнула ему под ноги.

— В подвал ее, — жестко приказал Сахль.

— Не успеем, — из-за спины отозвался Бахадур.

Командир отряда внимательно рассматривал повисшую в руках солдат девку. Пощипывая ус, добавил:

— Пока вытрясем чего, ханша со щенком уйдут. А в пригороде шарятся джунгарские шайки.

Сахль вскинулся:

— Я же приказал!..

— Спокойно, спокойно, — усмехнулся парс. — Мы их выловим. У Джарира не больше сотни верховых. Окружим и придавим…

Из Дворика госпожи донеслось торжествующее:

— Господин вазир! Господин вазир!

От золоченых резных ворот бежал, спотыкаясь, устад Бишр. Раскрывая объятия и улыбаясь, Сахль пошел навстречу:

— Мир вам от Всевышнего, почтеннейший!

Старый евнух подковылял поближе, плотоядно оглядел невольниц и просипел:

— Я их видел, почтеннейший. Они ушли через ход на кухне.

Цэцэг рванулась, выкрикивая что-то на джунгарском.

— Слава Всевышнему! — искренне воскликнул Сахль.

И кивнул на девок:

— Кончайте их.

Он с удовлетворением пронаблюдал, как орущую джунгарку заваливают на песок и раз за разом всаживают под ребра нож. Сука, какая живучая, все вопила и колотила ногами.

Остальных забили копьями.

— Головы поотрезайте, они же ведьмы, все как одна! — рявкнул Сахль.

Переругиваясь, солдаты втыкали мечи в еще дергающиеся тела и ногами пихали трупы, переворачивая на спины и обдирая с шей платки — резать удобнее. Каид покрикивал:

— Нариман, ты чо делаешь, ишачий сын, ты ногой-то наступи, а шеей на камень клади, а то как рубить будешь! Во, вот так и давай! Во, во!

Вазир подбодрил лениво кромсающих тела парсов:

— Давайте, давайте, и чтоб бошки на пиках были прям скоро!

Устад Бишр сглотнул и отвернулся.

— Покажите нам ход, почтеннейший, — улыбнулся Сахль.

Чья-то голова, метя косами, подкатилась ему под самые туфли. Он отпихнул ее прочь и быстро пошел по песку.

…Посреди кухонного дворика на коленях стояла вся обслуга во главе с главным поваром. Завидев Сахля, тот пополз было к нему, но кухарю дали пинка и перетянули спину нагайкой. Он затих, всхлипывая.

Прорвало здоровенную черномазую рабыню:

— Это все новая девка! Новая девка! Шади ее звали! Ей джинны помогли, точно говорю! Все котов она прикармливала, джинны, джинны их вывели, клянусь Всевышним!

Ее тоже пару раз вытянули нагайкой, и баба замолчала.

Низенькая деревянная дверца за очагом стояла открытая. Из подземелья тянуло холодом и земляным смрадом.

— А и впрямь кошачьи следы, — наклоняясь, тихо заметил Бахадур.

— Оставь эти сказки, — зашипел Сахль. — Куда ведет ход?!

— За стену к мосту аль-Фараз, — проскрипел евнух.

— К Малой хорасанской дороге, — пробормотал Бахадур.

И тут же рявкнул своим:

— Конный отряд к каналу Нахраван! Быстро!

Сахль повернулся к нему:

— Уйдут — будем иметь дело с Госпожой. А потом — со Стражем. Эта тварь понимает только язык фирманов. А согласно фирману щенок — наследник. К тому же джунгарской девки, нерегиль им всегда благоволил. Ты понял меня, Бахадур?

Парс сглотнул и молча поклонился.

Малая хорасанская дорога,

полдень

Тряска замедлилась, носилки закачало, Шади истошно заорала — подстрелили, подстрелили верблюда! Паланкин повело в сторону, она завизжала, прижимая к себе плачущего навзрыд мальчика.

Погонщик орал что-то невообразимое. Удар о землю сотряс все внутренности, щелкнули зубы. Пытаясь выпутаться из занавесок, Шади увидела сквозь ткань силуэт мужчины — верблюжатник бестолково метался вокруг. Свистнуло, из горла тени проросла стрела.

Визгнув, Шади рванула занавески в сторону, прижала к себе ребенка и выглянула — кругом стояла сплошная пыль, ничего не видно.

Сжавшись, она сглотнула.

Мальчик замолчал, только смотрел на нее — преданно так, цепляясь ручками и ножками, как ручная обезьянка. Молча так смотрел, серьезно.

— Раз. Два. Три, — скомандовала она себе.

Всхлипнула. Сжала зубы. И рванула с места — туда, где должно было проходить глубокое русло давно отрытого, но еще не заполненного водой канала. Кусты, она спрячется в кустах на склонах.

Из пыли на нее вынесся конь.

— Девка! Вон она!

Шади метнулась в сторону, копье свистнуло под ноги, она запнулась о древко, с криком покатилась, сжимая в объятиях цепкое теплое тельце.

Всхлипывая и молясь, она пыталась подняться. Слитный топот копыт и страшный, заливистый вой ворвался в уши. Ее вздернули за ворот платья:

— Сестренка!

Джунгарское лицо в разводах пыли и пота нагнулось ближе. Шади помотала головой, обессиленно пошатнувшись.

— Где Юмагас? — крикнуло лицо.

— Там, — она кивнула в сторону пыли, поглаживая, поглаживая Мусе спину.

Мимо проносились кони. А она все шла, шла сквозь пыль, поглаживая детскую спинку. Тихо-тихо-тихо-тихо, а тихо-тихо-тихо-тихо…

Из пыли на нее вышел большой серый кот. Тот самый, что в хариме жил. И мягко сказал в неожиданной тишине — бой шел далеко впереди:

— Омид, твой долг выплачен.

— А… госпожа? — выдавила она — получилось хрипло и гнусаво из-за соплей.

Кот молча покачал головой.

Шади села прямо на дорогу и безутешно завыла. Муса завсхлипывал и уткнулся ей в грудь.

Потом, конечно, к ней подъехали — большая толпа. Во главе — огромный старый воин. Как все они, с чубом, но не в стеганке, как Элбег, а в расшитом золотом кафтане. Сошел с коня, поклонился и тихо сказал:

— Не плачь, о девушка. Дочка моя сейчас на небесах, на нас смотрит и радуется. А ты не плачь.

И отвернулся, вытирая глаз.

— Соринка залетела, — пробормотал потом.

— Внука деду отдай, — мягко подсказал кот.

Шади попыталась отцепить от себя Мусу, но не тут-то было.

Здоровенный джунгар потоптался и неловко похлопал ее по плечу.

— Джарир, князь Полдореа велел молчать насчет ребенка, — сказал джинн. — В степь увезти и молчать. А ему ничего не сообщать — чтобы новый владелец не вызнал. Князь Полдореа не может лгать в ответ на прямой вопрос, как ты понимаешь. Поэтому должен иметь возможность честно ответить: ничего, мол, не знаю.

— Повелитель знал, что делал, — заметил с высоты седла Элбег. — Не бойся, Хафс. Парсы и новый халиф ничего не узнают.

Шади осторожно набросили на плечи шаль и почтительно повели к носилкам.

— Хатун, хатун… — говорили раскосые желтолицые люди.

— Не растрясите мою приемную дочь, — строго кивнул погонщикам огромный джунгар.

Шади вздрогнула. И снова расплакалась.

— Мое настоящее имя — Омид, — всхлипывая, сказала она воинам.

Те торжественно склоняли головы и приветствовали на ханьский манер, сцепляя перед грудью руки: Омид-хатун, Омид-хатун.

А она все плакала. Хотя, плача и глядя на огромное, заволоченное пылью солнце, Омид понимала: всё. Всё плохое кончилось. И теперь никто, ни одна живая душа не в силах отнять у нее этого маленького мальчика и прилагающееся к нему огромное счастье. Ахура-Мазда снизошел к ее молитвам и благословил судьбу Омид из Фейсалы, сироты, оставшейся без родителей в возрасте девяти лет, проданной за долги семьей дяди, названной Шади новыми хозяевами. Омид выплатила свой долг, вернула имя и будет счастлива. Теперь и навсегда.

Баб-аз-Захаб,

две недели спустя

За ставнями занималось яркое утро.

По садовым дорожкам шаркало множество ног — с высоты альминаров дворцовой масджид неслись крики муаззинов. Рассветная молитва. Пятница. Проповедь самого халифа. Слуги, гулямы, приказчики, разносчики — все тянулись к огромной площади перед новой мечетью.

Садун ибн Айяш поморщился — ему никогда не нравились эти завывания, особенно на рассвете. Можно подумать, нельзя созвать верующих на молитву как-то более прилично. Колоколом, к примеру. Вопли муаззина всегда его будили. От них бросало в пот.

Впрочем, сейчас призыв к рассветной молитве застал старого лекаря отнюдь не в постели.

Садун аккуратно отложил в сторону калам. Подул на высыхающие чернила. Его труд был окончен.

Признание Садуна ибн Айяша. Полное. Безоговорочное. С перечислением всех имен, событий, переданных и полученных сумм денег.

— Почему ты не хочешь бежать? — мрачно спросил полосатый кот.

Знакомый джинн предупредил вовремя. Сегодня перед рассветной молитвой вазир барида Иса ибн Махан совершит гениальный, поражающий своей смелостью шахматный ход — падет на колени перед халифом и признается во всех злодеяниях.

А Исе ибн Махану есть в чем сознаваться. Например, в том, как он брал деньги от госпожи Мараджил. Как подбивал несчастного, безумного аль-Амина на непоправимые деяния. Как с ним, Садуном ибн Айяшем, сговаривался убить не только халифа, но и его жену с наследником. А уж то, как Садуну удалось упрятать в яму нерегиля, и подавно известно вазиру барида. Все вскроется, все тайны и секреты выйдут наружу, под яркий свет халифского гнева…

Ибо Абдаллах аль-Мамун свято верил, что ужасы резни в хариме и убийство аль-Амина — страшные случайности, дело рук распоясавшейся парсийской солдатни, опьяневшей от крови. Он уже сослал в Ракку молодого Тахира ибн аль-Хусайна, предварительно устроив тому страшный разгон в Зале Приемов. Молодой полководец смиренно принял на себя всю вину и удалился в Ракку, с трудом увозя награбленное и надаренное.

И вот теперь покаяние Исы ибн Махана должно раскрыть глаза халифа на свет истины.

Садун сложил рукопись на ковер, поднялся и отнес к стене столик для письма. Потом вернулся и принялся неторопливо сворачивать бумагу в свиток.

— Отнесешь это к ступеням масджид, о Илшарах, — тихо сказал он джинну.

Кот торжественно кивнул. Потом покачал головой:

— И все же я не понимаю, земляк. Мы бы тебя вывели из дворца, с помощью Сина и с благословения звезд.

Сабеец улыбнулся и умело перевязал свиток шерстяной ниткой. Потом отложил в сторону и оправил складки снежно-белого одеяния. Звездопоклонники надевали перед смертью белое — чтобы отойти к звездам в чистоте одежд и помыслов.

— Мне незачем жить дальше, о Илшарах, — тихо ответил Садун. — Эта женщина отняла у меня будущее и надежду на будущее. И я хочу, чтобы мое признание не оставило ни ей, ни Исе ибн Махану дороги к отступлению и к оправданию. Я хочу, чтобы мой удел стал ее уделом. Я хочу, чтобы ее настигло одиночество.

Джинн молча поклонился. И вдруг прищурил желтые глаза:

— А про ребенка? Ты написал правду?

Старый лекарь посмотрел на светлеющие занавеси и широко улыбнулся:

— Нет, о Илшарах. И это — часть моей мести, не сомневайся.

Супругу аль-Амина убили на Малой хорасанской дороге. А вот тела сына халифа не нашли — хотя воины клятвенно заверяли, что видели кухонную девку и мальчишку убитыми. Сахль и командир гвардии, Бахадур, приползли к Садуну на коленях: мол, делай, что хочешь, но спаси нас от гнева Госпожи. И сабеец принял в дар тысячи и тысячи динаров. В обмен на тело годовалого ребенка, которого забрали из колыбели в бедном доме в квартале аль-Шаркия. Семья не могла прокормить пятого, и с радостью избавилась от лишнего рта.

Поэтому госпожа Мараджил пребывала в уверенности, что род аль-Амина изничтожен и пресекся. А Садун не хотел ее в этом разубеждать. Если парсиянке суждено узнать правду, пусть она станет для нее… неожиданностью.

Илшарах хихикнул и постучал по ковру хвостом — джинн одобрял замысел человека.

Однако пора было приступать к делу.

Садун обернулся к сумеречникам, которые до этого неподвижно сидели у стены. И медленно кивнул.

Они молча поклонились в ответ.

На них тоже было надето белое.

Акио неслышно подошел и остановился за спиной. Садун хорошо слышал, как зашуршал вынимаемый из ножен меч.

— Я хочу помочь вам как можно лучше, господин, — почтительно проговорил аураннец на древнем наречии химьярского царства.

Садун кивнул, уперся ладонями в циновку и опустил голову.

И тихо сказал:

— Прощайте.

— Прости, — ритуально ответили из-за спины.

Сверкнул изогнутый аураннский меч, голова покатилась по ковру.

Полосатый кот вздохнул.

Акио вздохнул тоже, вынул из рукава платок и медленно вытер меч.

Иорвет подошел, почтительно поднял голову сабейца, поставил на приготовленную подушку и отдал поклон.

Вложив меч в ножны, его примеру последовал Акио.

— Достойная кончина, — сказал аураннец.

— Да, — ответили лаонец с джинном.

А потом все трое еще раз поклонились и вышли из комнаты.

Баб-аз-Захаб,

шесть недель спустя

…— Госпожа! Госпожа! О Всевышний, да что же это делается!

Евнухи метались за спиной широко шагающей Мараджил, перед ней, а также по обе стороны.

— Госпожа, умоляю, накиньте…

— Прочь!! — она рявкнула так, что все попряталось по кустам.

С того мгновения, как мать халифа аль-Мамуна пинком растворила большие ворота Младшего дворца и на глазах у обомлевших зевак пошла через Малую площадь к лестнице на стену, соединявшую харим и Большой дворец, прошло уже немало времени.

Сейчас, встряхивая длинными непокрытыми волосами, она шагала через сады халифской резиденции: переступала через высокие бортики дорожек, через канавки с водой, беспощадно топтала молодую весеннюю травку.

Наткнувшись на очередную самшитовую изгородь, Мараджил на мгновение замешкалась. Под локоть тут же пискнули:

— О яснейшая! Соблаговоли накинуть…

Размахнувшись перстнями, она саданула по широкому черному лицу — вот тебе хиджаб, мразь!.. Евнух, скуля, упал на колени. Из-под залепивших губы серо-розовых пальцев текло, парчовый кафтан покрывался быстрыми красными пятнами.

За высокой кипарисовой аллеей уже гомонили — невероятное известие наверняка успело достигнуть ушей ее сына.

Поправляя завитые локоны на щеках, Мараджил с удовлетворением вздохнула: ну что, твари, получили?

О, наверняка ас-Сурайа, личный дворец халифа, еще такого не видывал! Чтобы женщина самовольно покинула харим и среди бела дня, не закрыв лица, пошла куда ей вздумается?

А вот она, Мараджил, пошла!

— Абдаллах! — заорала она в сторону кипарисов. — Ну-ка подойди сюда, я тебе скажу кой-чего! Абдаллах?!..

Чутье ее не обмануло: по лесенке с нижнего садового яруса действительно подымался ее сын. Не спеша, степенно поправляя черную чалму умейяда. Уступая просьбам простого люда, Абдаллах отказался от родового зеленого цвета. Стал, как и все Умейя до него, носить черное.

Показавшийся между двумя мраморными столбиками молодой человек казался худее и выше, чем на самом деле, — из-за длинного, ниже колен, черного халата.

Впрочем, возможно, Абдаллах действительно похудел за те шесть недель, что она его не видела. Точнее, он не желал ее видеть. С тех пор, как казнили Сахля ибн Сахля и забрали на поругание тело Садуна ибн Айяша, между ними исчезли все слова, даже самые простые.

Ибо шесть недель назад случилось страшное.

И непредвиденное — хотя, по правде говоря, Мараджил должна была это предвидеть. Должна была понимать, что вазир барида снова окажется умнее всех: ибо того, кто покаялся, прощают, а того, про кого рассказывает кающийся, не прощают никогда и строго наказывают…

Утром того несчастливого дня Иса ибн Махан бросился в ноги халифа прямо перед пятничным богослужением, посреди большой мусалля дворца, на которой вставали на молитву слуги и гулямы. Разодрал на себе одежды и возопил о муках совести и покаянии. Орал, что во сне ему явился Пророк и сказал: «Ты убиваешь моих детей, о ибн Махан, я сотру твой род из книги имен Всевышнего». А уже наедине сообщил обо всех деталях и подробностях.

И в каждой из этих подробностей звучало ее, Мараджил, имя.

Абдаллах, узнав всю правду о смерти прежнего халифа и его харима, пришел в страшную ярость. И приказал арестовать причастных к гибели брата.

Садун покончил с собой на рассвете того горестного дня. Видимо, его предупредили заранее. Он даже написал полное признание — зачем, непонятно, но Мараджил его не винила. Садун ни единым словом не упомянул об аждахаке и наведенном на аль-Амина колдовстве. Нынешние богословы могли и не поверить — но если б поверили, Мараджил не отделалась бы домашним арестом. Ее бы вывезли в Гвад-ас-Сухайль и сожгли заживо.

Смерть Сахля ибн Сахля не была легкой: правда, ее обставили как убийство из уважения к прошлым заслугам главного советника аль-Мамуна. Пятеро евнухов истыкали вазира ножами в бане. Убийц пытали, они показали, что приказ отдал начальник тайной стражи Иса ибн Махан. Несмотря на показания, всех казнили с большой помпой, на помосте перед главными воротами дворца. Иса ибн Махан улыбался, глядя, как над кровавыми лужами гудят сонные зимние мухи.

В тот страшный день она по всем правилам испросила разрешения посетить эмира верующих и получила дозволение. И под бесчисленными сыпучими раковинками потолка зала Абенсеррахов сказала ему: «Тем, что ты сидишь на халифской подушке, ты обязан мне. И если бы не я и не люди, головы которых сейчас насаживают на пики, ты бы лежал в том же рву, что и Мубарак аль-Валид до тебя. Без головы, а возможно, даже без гениталий».

Но Абдаллах потемнел лицом, вынул из-под тронной подушки железный жезл и холодно сказал:

— Через ваши деяния, матушка, я сделался клятвопреступником и убийцей.

И приказал страже:

— Отведите эту женщину в ее комнаты. Всевышний велит нам быть милосердным и почтительным к родителям.

А хаджиб ударил посохом об пол и крикнул:

— Следующий!

Утром того дня ее сын прочел проповедь. В Пятничной масджид столицы, при небывалом стечении народа. А как же, ашшариты кинулись в свой пустой храм, чтобы услышать, наконец, проповедь халифа — ведь покойный аль-Амин не всходил на минбар с тех пор, как умер его наставник аль-Асмаи, и некому стало писать для взбалмошного юнца напыщенные речи.

Абдаллах в то утро говорил долго. Кричал о недопустимости пролития крови. А еще о том, что пролитие невинной крови не прощается Всевышним без покаяния и вопиет к небесам. И о том, что готовящийся поход против карматов и хадж призван искупить его, аль-Мамуна, грех правителя против правды. И о том, что праведность не в намазе и пожертвованиях, а в праведной жизни, и что Всевышний испытывает землю аш-Шарийа огнем и мечом, дабы этих праведников отыскать.

Много о чем говорил ее Абдаллах в то утро, после того, как приказал казнить аль-Сахля и выставить на поругание голову Садуна, а ту девочку с несчастным ребенком с почестями похоронить в большом мазаре мервского мрамора.

Мазар уже начали строить. Тела аль-Амина так и не нашли — еще бы они нашли, Тахир четко исполнил ее приказ притопить труп в широком глубоком месте, где течение сильное и все уносится к морю. Не хватало им еще могилы халифа-мученика, неправедно убитого братом…

Все еще горько кивая воспоминаниям, Мараджил подняла глаза и встретилась взглядом с сыном.

Абдаллах выглядел неважно — сказывались бессонные ночи бдений над документами и счетами. Запущенные дела не отпускали его даже в пятницу: произнеся проповедь, аль-Мамун шел в диван просматривать бесчисленные бумаги и выслушивать вазиров. Ее сын пытался укрепить стены песчаного замка ашшаритского государства, пытался изо всех сил, пристукивая лопаткой, поливая из ведерка водичкой…

Увы, Абдаллах не желал признавать, что песок расползается просто потому, что на песке не суждено построить и украсить строение. Абдаллах смеялся над гороскопами, отфыркивался от страшных слухов о карматских землях, отмахивался от известий о необычайных и страшных происшествиях, множившихся во всех провинциях халифата. Ее Абдаллах был мутазилитом, он признавал верховенство разума — и разумное устройство вселенной. Взбесившиеся боги и забытые духи в разумно устроенную вселенную не вписывались, и потому попросту отсутствовали в мире ее умного, начитанного, образованного сына.

— Ну, здравствуй, солнышко…

Она назвала его старым, детским еще именем — Афтаб. Солнце. Солнышко. Веселый солнечный зайчик.

— Зря вы пришли сюда, матушка, — спокойно отозвался он.

И устало протер глаза.

— А я с новостью к тебе, — сказала она. — Удивительной новостью, Абдаллах. Для тебя одного удивительной.

Укол оказался метким — прямо как в переносицу. Его всего передернуло:

— Что случилось?

— Да то, — строго сказала Мараджил, — что нерегиль объявился.

— Где? — вскинулся аль-Мамун.

Самийа поцеловал халифский фирман в Мейнхе — и тут же слег в тяжелой лихорадке. Видно, давало о себе знать возмущение сил в полуночном и сумеречном мирах. Гибель властителя и братоубийственная война прорастали нехорошими, ночными всходами — болезнями, тяжбами, враждой и глупыми преступлениями. Вот и волшебный страж спокойствия халифата не избежал дурного влияния светил, поддался недугу — настораживающий, плохой знак. А ведь она строго-настрого приказывала кормить заточенного в башне самийа с золотой посуды и приносить ему все самое лучшее.

Выкарабкавшись из недель тяжелого забытья и жара, нерегиль еще раз перечитал фирман и…

Впрочем, как раз об этом следовало поговорить подробнее:

— А что ты ему написал в том фирмане, Абдаллах? — мягко поинтересовалась она у сына.

Таким голосом она обычно спрашивала, кто же это — как ты думаешь, дитя мое? — сумел оборвать все лепесточки у только что срезанных для букета лилий.

— Ну… — он почуял подвох, но не сумел понять, где он крылся. — Я велел ему немедленно выезжать в столицу…

— Правда?.. Выезжать в столицу — и больше ничего?.. — все так же мягко переспросила она.

Тут Абдаллах уже возмутился:

— Да что случилось, матушка? Вы врываетесь в мой дом…

— Абдаллах, — строго прервала она его. — Что еще ты велел написать в том фирмане?

— Чтобы он заканчивал сбор сведений о карматах!

— Где, Абдаллах?

— В Харате, конечно!

— А ты написал это в фирмане, дитя мое?

— Да что такое! Это ж ишаку понятно, в Харате остались все доку… ой.

Быстро до него дошло, не зря Абдаллах всегда хорошо решал задачки аль-джабр.

— Так вот, сынок, — уже не скрывая злости, сказала Мараджил. — Нерегиль, как ты знаешь, сказал, что одновременно оба приказа выполнить не может. А потому исполнит сначала один, а потом другой.

— Куда поехал этот сукин сын? — тихо спросил аль-Мамун.

— В Таиф, — сахарно улыбнулась Мараджил.

— В Таиф?!..

— В Таиф, — подтвердила она, качнув длинными локонами.

— Какого шайтана его понесло в Таиф? — почти выкрикнул Абдаллах.

— Он отправился исполнять твой приказ, сынок. Заканчивать сбор сведений о карматах, как я полагаю, — она мягко пожала плечами.

— Что он там делает, в этом Таифе?! Ему там вообще нельзя находиться, это запретная земля для кафиров, он же язычник!

Услышав про кафиров, Мараджил расплылась в довольной, совершенно кошачьей улыбке:

— Что он там делает?.. Громит мечети, сынок.

— Что?!

— Громит мечети. Мне пишут, что на прошлой неделе он приказал разобрать ступени входа и минбар Пятничной масджид Таифа, чтобы восстановить каабу богини.

— Что?!

Тут она повернулась к скромно стоявшему за ее спиной слуге и приняла у того из рук обмотанный шелком сверток:

— Абдаллах. Это книга Яхьи ибн Саида. Прочитай ее, сынок. Потому что если ты и дальше продолжишь приказывать нерегилю в том же духе, он приедет сюда и разберет по камешку дворец.

А потом Мараджил развернулась и, помахивая зажатым в руке платочком, пошла обратно — через канавки, бортики дорожек и весеннюю травку. После смерти Садуна ей редко доставалось почувствовать на губах вкус победы, и мгновения, подобные этому, она ценила на вес золота.

Конец первой книги романа «Золотая богиня аль-Лат».

Ссылки

[1] Голубые глаза у арабов традиционно считаются плохим, дурным признаком — аналогично зеленым в западной культуре.

[2] Эти стихи действительно написаны Абу Нувасом.

[3] Около 0,5 л.

[4] Около 0,3 л.

[5] Силат — род джинов, о которых, в отличие от маридов, ифритов, гул и кутрубов, практически ничего не известно.

[6] Рассказывают, что эти стихи произнес Джафар Бармакид в ночь перед казнью.

[7] Женщина, наряжающая невесту к свадьбе.

[8] Эти стихи действительно написал Имруулькайс.

[9] Эти стихи действительно написаны Абу Нувасом.

[10] Эти стихи написал Имруулькайс.

[11] Это подлинные анонимные стихи, читавшиеся на багдадских рынках в преддверии гражданской войны между историческими аль-Амином и аль-Мамуном.

[12] Хилат — в отличие от халата, одеяние, обычно включавшее в себя собственно халат, чалму и пояс. Парадные хилаты также дарились по особым случаям.

[13] Около 20 килограмм.