Замок Вечности,

лето 487 года аята

Зубейда явственно слышала, как за низеньким занавесом урчит животом ее астролог: бедняга явно переел. Переел, причем миндаля в уксусе — запах этого кушанья она не переносила с детства. Да еще и рук не помыл, небось, старый ишак. Впрочем, она посылала за ним таким свирепым письмом, что к небрежению омовением после полуденной трапезы можно было отнестись с пониманием. Но сегодняшнее настроение не располагало Зубейду к пониманию.

— Ну? Какие новости, о Абу-л-Фазл? — поинтересовалась она нарочито ядовитым голосом.

— О могущественнейшая!.. ииип!.. — икнул Зухайд Абу-л-Фазл Аллами, придворный астролог матери халифа, кладезь мудрости и стена благоденствия и прочая, прочая.

Так он еще и обпился. Финикового, судя по запаху, вина.

— Ииип!.. о могуществе-ииип!.. да благослови-иииип!..

Аллами трагически, неостановимо икал — возможно, от страха. Невероятный орехово-уксусно-перегарный смрад накатывал из-за занавеса бьющими в нос волнами.

— О яснейша-ииип!..

Брюхо исходящего потом и ужасом прорицателя издало длинную модулированную руладу — и на Зубейду вместе с гулким звуком испускаемых ветров хлынула волна новосмешанной вони.

Выдержка изменила матери аль-Амина, и она заорала:

— Прочь отсюда! Прочь, старый пердун, да проклянет тебя Всевышний, чтоб тебе лопнуть! Мансур! Мансур, задери тебя шайтан, чтоб тебя баран забодал, Мансур!..

— О могущественнейшая-ииип!..

— Молчать! Мансур!

— Да, моя госпожа!

Огромный чернокожий евнух влетел из соседней комнаты, размахивая булавой.

— Вытащи его за ногу и брось в пруд! Когда отмокнет и проикается, вернешь его сюда! Быстро!! Иначе я, клянусь Всевышним, велю отрезать тебе голову, раз уж отрезали яйца!! Прочь отсюда, сыны погибели, отродья шакалов, незаконнорожденные дети язычников! Про-оооочь!

Когда вопли выволакиваемого звездочета стихли и завершились мощным плеском воды, Ситт-Зубейда перевела дух и вытерла платком лоб.

В последнее время она себя чувствовала неважно: накатывали приступы беспричинной злости и раздражения, то душило и бросало в пот, то знобило и морозило, а самое главное — кружилась голова и подташнивало. По утрам — как беременную в начале срока тягости. Или как после ночи возлияний, хотя никаких возлияний Зубейда себе не позволяла — возраст не тот. Ей уже перевалило за сорок, и старость все чаще давала знать о своем приближении: месячные приходили нерегулярно, мучила одышка, а с тучностью Зубейда уже устала бороться — несмотря на увещания Джибрила ибн Бухтишу, лекаря-сабейца, пользовавшего ее второй десяток лет. Впрочем, ибн Бухтишу на все ее жалобы прописал чаще посещать хаммам и делать массаж — «очень сильными мужскими руками», умильно улыбнулся лекарь. Зубейда хорошо понимала его намеки, но ей уже и этого не хотелось. Оставалось лишь поглощать засахаренные орехи и шекинскую, истекающую медом пахлаву, — чтобы хоть чем-то себя порадовать.

А радоваться, если уж так поглядеть, было особо нечему. Видно, лишил ее Всевышний защиты с тех пор, как умер Харун: карматы снова рвали на части предместья Куфы, Васита и Басры. Заложенные судоверфи были сожжены и развеяны в прах их последним налетом, да проклянет их Всевышний, да разверзнется под ними земля…

А главное, сын совсем отбился от рук. Все она…

При мысли о невестке Ситт-Зубейда чуть не подавилась засахаренным орешком. Отхаркнула шелуху и стала припоминать.

Как ее там? Юмагас? Она назвала ее Джамилей, чтоб язык не ломать. Да и имя правоверное, не языческое! К тому же, по древнему обычаю женщинам давали другое имя, когда они вступали в харим эмира верующих! Новое, дворцовое прозвание, услаждающее слух господина! А эта раскосая сучка? «Прощения просим, матушка, но останусь при своем, небом даденом имени!» Где это видано?!

А как ведет себя! Как ведет! Супруга халифа — выезжает из дворца! Вы можете себе это представить?! Ездит на охоту, как мужчина, в мужской одежде! Нет, конечно, едва заслышав о подобных нарушениях приличий, Зубейда вызвала невестку к себе во дворец, чтобы строго отчитать.

И что? Наглая степнячка приехала к ней через весь город с открытым лицом. И с косами по плечам. В одной шапочке и легком покрывале. Нет, Зубейде, конечно, объясняли, что джунгарки иначе не ходят. Но ты ж не в степи, о дочь греха! кричала она на невестку. Ты — супруга халифа! Надень абайю, о скверная!

Абайю рабыни тут же принесли — шелковую, с россыпью бриллиантов по кайме. А она? Эта мерзавка посмотрела на черное покрывало, скривилась — и сказала: спасибо, мол, за подарок, как-нибудь примерю! А?! Какова?! И в таком же голомордом виде двинулась к себе в Младший дворец!

Что еще? Ах да, она еще и дела к рукам прибрала. Бакра ибн Зейяда подговорила Мухаммада казнить! Нет, понятно, старый хряк зарвался и проворовался, но зачем казнить?! Зубейде все рассказали. Невестка сидела за шелковым красным занавесом в Зале Мехвар и чеканила слова: повесить на высокой перекладине в назидание. Имущество конфисковать. Треть раздать бедным.

О, как ликовала чернь, любуясь на виселицу и хватая подачки!

Фадл ибн Раби перепугался настолько, что даже перестал воровать. И принялся жертвовать на ятрибские святыни и бедных. Говорили, что и в халифскую казну вернул немало — так всполошил его вид болтающегося в петле толстого Бакра!

А ее, Ситт-Зубейду, никто ни о чем не спросил.

Но самое главное, теперь появился этот ребенок. И как быстро понесла Мухаммадова степнячка, поди ж ты — и трех месяцев не прошло со свадьбы, а она уж облевывала ковры в хариме. И родила как сущая псица — быстро, как плюнула. Здоровенького, крепкого мальчика — с раскосой мордочкой джунгарских твердолобых предков. Ибн Бухтишу аж жмурился от радости, мелко кланяясь и расплываясь в улыбке: как же, смешение кровей очень полезно для династии, так притекает свежая, незапорченная кровь, а с ней здоровье и долголетие.

Она слушала лекаря, стиснув зубы: ну да, они с Харуном были двоюродными братом и сестрой. Ее, Зубейдин, отец, Дуад ибн Умейя, взял в жены сестру грозной матери Харуна, Хайзуран. И что? Мало ли среди знатных семейств заключалось близкородственных браков? Однако ибн Бухтишу не скрывал своих мыслей: Мухаммад уродился таким… ох, Всевышний, у одного тебя сила… словом, Мухаммад уродился таким, каким уродился, из-за слишком близкого кровного родства. Сабеец знал, что без него она не обойдется, знал, что лучше него не найти во всем халифате, знал — и позволял себе быть откровенным.

Чего не скажешь о Зухайде Абу-л-Фазле, голосящем в пруду — и крепко пинаемом Мансуром. Зиндж отвешивал астрологу пинок за пинком, снова и снова опрокидывая поскуливающего и отплевывающегося звездочета в воду. Со двора доносились вопли светоча премудрости и шумный плеск. О Всевышний, они так весь пруд под фонтаном выльют на плиты…

Да, и теперь этот мальчик, сын ее Мухаммада, растет. Кормилицы говорят, сосет, как верблюжонок, грудь хорошо берет, и материну ест, и мамкиными не брезгует… Не то, что Мухаммад — ох они с Зайтун намучились: и рвало его молоком — фонтаном, и спал он хуже некуда, и грудь выплевывал… И все пошло прахом, прахом: и бессонные ночи, и отвары ибн Бухтишу — «о светлейшая, это укрепит здоровье младенца, он хиловат от природы и нуждается в помощи извне»…

Никакая помощь извне не поможет уже Мухаммаду, лишь на Всевышнего вся надежда: управит Он ее беспутному сыну жить долго и счастливо — значит, так тому и быть…

Потому что теперь Мухаммаду остается сделать последний шаг к тому, что годами предсказывали досужие базарные сплетники — к войне. К войне с аль-Мамуном. Глава тайной стражи, Иса ибн Махан, уговаривает ее сына сделать непоправимое: провозгласить наследником этого младенца. Изменить завещанию Харуна и отнять права престолонаследия у брата. Нарушить клятвы, принесенные у Черного камня в долине Муарраф, в святом городе Ятрибе. Ей рассказывали, что карматы сожгли покрывала, украшавшие каабу. Вместе с поднесенными ее предками тканями сгорели и свитки клятв, лежавшие под огромным златотканым полотнищем, что Харун с сыновьями отвезли в Ятриб.

Воистину, какой горькой правдой обернулись слова того декламатора на рынке перед дворцовыми воротами:

Он пытался ссоры предотвратить, Сделать так, чтоб любили друг друга Сыновья его, когда подрастут… Но смог лишь вражду глухую взрастить, Ненависть злую — друг против друга, Вспышки насилия — люди не врут… Горе посеял Харун меж детьми — Заварил он, хлебать будут они. [11]

А ведь сколько благоразумных, почтенных людей уговаривало аль-Амина не совершать опрометчивого поступка! В конце концов, по завещанию покойного халифа Мухаммад мог назначать наследников аль-Мамуна по собственному усмотрению! Если уж молодой халиф — да продлит Всевышний его года, да умножит над ним свои милости! — так печется о судьбе своего сына, еще грудного младенца, то пусть объявит, что маленький Муса наследует после дяди! Никто и слова не скажет!

Невестка, говорили Зубейде, тоже присоединилась к хору благоразумных. Лицемерная змея, с чернью заигрывает…

Ибо люди шептались между собой, что клятвопреступление — не то, на что Всевышний смотрит с одобрением. Халиф Харун ар-Рашид рассылал по всем городам и провинциям аш-Шарийа завещание вместе с клятвой, данной именем Всевышнего, и провозглашал свою волю о наследовании волей Всевышнего: «Господь пожелал, и никто не может отвергнуть это. Он сделал дело, и никто из Его слуг не может ни уменьшить, ни отменить, ни отвернуться от того, что Он желает или что произошло до того по Его осведомленности… Повеление Бога нельзя изменить, Его указ не может быть отвергнут, и Его решение не может быть отложено в сторону».

И теперь аль-Амин намеревается сделать именно это — отложить волю Всевышнего в сторону, отвергнуть Его указ. Если предстоятель аш-Шарийа будет позволять себе такие вещи, то что остается делать подданным?

И что оставалось делать ей, матери халифа, затворнице огромного дворца, полного шепотков, слухов и лазутчиков всех мастей? Мухаммад — неблагодарный! неблагодарный глупый щенок! — поступал с ней в последнее время так же, как покойный аль-Хади со своей свирепой матушкой Хайзуран: сам не посещал ее покои, и другим запретил. Мухаммад дошел до того, что выставил у ворот Замка Вечности заслон из стражи-харас — чтобы воспрепятствовать людям приходить с прошениями к ней, Ситт-Зубейде! Мол, на то, чтобы отвечать на жалобы и следить за порядком, есть эмир верующих, и всякий, кому нужно подать письмо или просьбу, должен идти, как и заведено исстари, в мазалима — зал, где каждый четверг халиф сидит и рассматривает жалобы правоверных.

Что ж, Мухаммад в последнее время действительно возобновил приемы в зале Мехвар. Зубейде рассказывали, что он и пить почти перестал — все время проводит с женой и с сыном, даже евнухов разогнал. Интересно, что он нашел в этой косоглазой дурнушке? Нельзя же так распускать слюни… Зубейда истратила сотни дирхемов на шпионов, пытаясь узнать, не подправили ли судьбу ее сына любовным зельем либо талисманом — но тщетно. Шпионы, кстати, исчезали один за другим — словно джинны их забирали…

И что теперь? Ее последнего лазутчика, парнишку, ловко притворявшегося калекой и доползавшего до самых дверей в харим, уже пару дней никто не видел. А ведь именно он, клянча милостыню у ворот Йан-нат-ан-Арифа, прознал и про окончательную отставку Кавсара, и даже про то, кто из басрийцев теперь поставляет в харим невольниц.

А самое главное, Мухаммад уже второй месяц раз за разом отказывал ей в позволении нанести ему визит в Баб-аз-Захабе. Не годится, мол, матушка, вам утомлять себя, будучи в столь преклонном возрасте… Кого она вырастила на своей груди, кого, о Всевышний, вразуми меня, ущербную и слабую разумом, лишь у тебя сила и слава, вразуми меня…

Почтительное покашливание, донесшееся со стороны террасы, отвлекло Зубейду от грустных мыслей.

Ослепительно черный в арке вечернего солнца, Мансур глыбой перегораживал арку. У его ног копошилось что-то невнятно поскуливающее.

— Он мокрый или сухой, о Мансур? — морщась и отправляя в рот кусок козинака, поинтересовалась Зубейда.

Мед лип к зубам, орехи разгрызались с усилием. Возраст, возраст…

— Мы сменили на нем платье, о госпожа, — проскрипел евнух. — Этот незаконнорожденный облачен в чистый хилат из моих личных запасов, да проклянет его Всевышний!

— Войди, о Абу-ль-Фазл! — прожевав превратившийся в сладкую кашицу козинак, наконец, откликнулась Зубейда. — А ты, Мансур, иди. О хилате не жалей, думай лучше о том поместье под Раккой, которое ты проиграл мне в кости. Иди, иди за купчей на мое имя, о незаконнорожденный, Всевышний велел правоверным держать свои обещания…

Всхлипывая и поскуливая, астролог пополз в ее сторону: поглядев на его передвижение по черно-белым, в шахматном порядке выложенным плитам пола, Зубейда брезгливо опустила край занавеса. Мансуров халат был Абу-л-Фазлу велик вполовину, и звездочет походил на личинку, пытающуюся выползти из сверкающего хитина серебряной парчи.

— О госпожа, во имя Всевышнего, милостивого, прощающего…

Она холодно прервала его:

— Итак, ты составил моему сыну этот гороскоп.

Зубейда приподняла веером красный дряблый шелк и швырнула бумагу прямо ему на чалму.

Тошнотворно-приторные славословия в новомодном стиле обволакивали небо как подсохшая, клейкая сахарная вата:

«…Хвала, и слава, и славословие чрезмерные достойны всемогущего, который для защиты от набега войска, прибежища тьмы, напитанной амброй ночи, накинул на верх голубой крепости небесного свода одежду рассыпанного войска звезд и острием дротиков копьеносцев ярких падающих звезд окрасил в алый цвет кровью негров ночи край степи горизонта, и тому государю, который послал быстроходного вестника полумесяца на разведку в сторону войска негров и отпустил авангард войска в золоченых шапках хакана озаряющего мир солнца, которым является рассвет, для грабежа и ограбления беглецов того войска, прибежища тьмы, тому всемогущему, который своим подчиняющим себе весь мир и обязательным для исполнения приказом пленил грабителей хакана дня — созвездия Большой и Малой Медведиц, которые суть девственницы и добродетельные женщины, находящиеся за завесой царского шатра голубого неба, и по обычаю грабежа похитил Овна и Тельца, которые суть из числа вьючных животных и скота степи небесного свода.

После изложения этого слова и изложения этой мысли достоин восхваления тот предводитель, который, рассыпав из меда уст на камень неблагородных сверкающие звезды башни счастья и даже жемчуг шкатулки мученической кончины, создал жемчужину короны вершины благородства и, разостлав месяц мирозавоевательного знамени, выбросил упорных в пучину колодца…»

За неподвижно обвисшим шелком ворочалось что-то бесформенное. И умильно пришепетывало:

— О яснейшая!.. Кто я такой, что надеялся — тебя, волну океана вечности и божественной мудрости, возможно оставить в неизвестности и черноте…

— Замолчи, — сказала Зубейда.

За занавесом стихло все. Даже дыхание.

Над высокой деревянной курильницей поднимался удушливый аромат. Алоэ… А ведь раньше он ей нравился.

— Эй, ты!..

Сидевшая в углу комнатная рабыня тут же упала лицом вниз. Динары на налобной повязке брякнули. Зубейда поморщилась:

— Вынеси это.

И ткнула ногтем в поблескивающую инкрустациями ароматницу.

Невольница на коленях поползла выполнять приказание. Поди ж ты, тоже косоглазая. Спасения от них нет, скоро ни одного ашшаритского лица не увидишь, кругом одни тюрчанки да джунгарки… Надо будет не забыть сказать Мансуру, чтобы продал эту и послал к посреднику, пусть доставит ко двору побольше ятрибок и мединок. А еще лучше, девушек из Таифа: ибн Бухтишу правильно писал, что они плохо беременеют и еще хуже рожают, меньше с ними мороки, не хватало нам еще приплода от разохотившегося до женщин халифа…

За занавесом все также тихо обмирали от ужаса. Ситт-Зубейда обмахнулась веером и сказала:

— «Выбросил упорных в пучину колодца», пишешь ты о нерегиле. И предсказываешь эмиру верующих успех во всех начинаниях. Да, о Абу-ль-Фазл?..

— О яснейшая, я не смел ослушаться приказаний повелителя правоверных…

— А лгать ему ты посмел?

— О яснейшая…

— Молчать, о язычник! По-твоему, звезды против освобождения нерегиля?! И моему сыну ничего не угрожает?! Мерзавец! Лизоблюд! Да как ты смеешь морочить нам голову!

— О сиятельная…

— Молчать!

— Во имя…

— Молчать!

Абу-ль-Фазл замолчал.

И она, с трудом переводя дух после гневной вспышки, сказала:

— Составишь новый гороскоп, ты, порождение гиены. Для меня. Я желаю знать правду. Слышишь, ты, о незаконнорожденный? Правду! Ты слышал о письмах Джаннат-ашияни?

— О яснейшая, неужели светоч премудрости поверит измышлениям язычника-ханетты?

— Джаннат-ашияни уже восемь лет как верующий ашшарит, — скривилась Зубейда. — И он предсказал разорение святых городов — Ибрахим ибн Махди обязан ему жизнью, ведь именно по его совету принц отложил хадж в прошлом году. Теперь этот ханетта пишет, что аш-Шарийа ждут страшные испытания…

— О светлейшая…

— Молчать! Я не желаю больше слышать ни единого оправдания — и ни единого слова лести. Иди, о Абу-ль-Фазл. Иди к себе и займись составлением нового гороскопа. И пусть Всевышний сжалится над тобой: потому что если ты снова принесешь мне лживые измышления, я велю содрать с тебя кожу, надуть ее горячим воздухом и в таком виде отправить на встречу с созвездиями. Иди.

Астролог не успел сказать ни слова в ответ. Со двора раздался торопливый топот. В нетерпеливо раздвинутую щелку занавеса Зубейда увидела, как по ступеням взбирается, кряхтя и сопя, старый Кафур — ее доверенный евнух сжимал в правой руке перетянутое красным шелком послание.

— Убирайся!.. — нетерпеливо махнула она Абу-ль-Фазлу.

Тот мгновенно смылся, как нашкодившая кошка.

Откидывая занавеску напрочь, Ситт-Зубейда приподнялась на подушках:

— Ну, Кафур?.. Какие новости из Баб-аз-Захаба?..

— О госпожа, — выдохнул зиндж, плюхаясь на подушки и отирая лоб под огромной, в локоть высотой парадной чалмой, — Всевышний милостив к нам…

— Ну?..

— Эмир верующих милостиво изволил сказать, что Всевышний заповедал сыновьям почитать родителей своих, и тот, кто не выполняет сыновнего долга, ответит перед Творцом в будущей жизни и в этой, потеряв…

— Кафу-уур…

— Ему понравилась рабыня, которую мы послали в подарок. Он вошел к ней прошлой ночью и разрушил ее девственность. Эмир верующих согласился нанести тебе визит, о госпожа. Через пару часов кортеж будет перед воротами Каср-аль-Хульда. Вот письмо, в котором халиф осведомляется о твоем здравии и почтительнейше умоляет не беспокоиться и не утруждать себя хлопотами…

— О Всевышний, Ты услышал мои мольбы, — тихо сказала Зубейда и провела ладонями по лицу.

Ну что ж, возможно, это будет их последним разговором. Но она будет знать, что сделала все возможное, чтобы отвести от Мухаммада беду.

Потягивая некрепкий чай, Зубейда сидела в саду и ждала.

Аль-Амина провели в хаммам — и эмир верующих надолго задержался там, переходя из холодной комнаты в теплую, а потом и в горячую. В предбанном покое Зубейда велела поставить курильницу и приказала привести туда Зукурию, свою лучшую певицу. Той велели отобрать самых красивых рабынь и явиться вместе с ними.

Подавальщицы сказали, что Зукурия не оплошала и привела известную в столице красавицу — ясноликая Зухра заставила не одного повесу пустить состояние на ветер. Катиб Ахмад ибн Мухаммад аль-Хорасани промотал наследство в пятьдесят тысяч дирхемов менее, чем за неделю, развлекаясь в доме Зукурии. Сейчас же, когда деньги перевелись, он стоял под воротами босой, в джуббе на голое тело, и умолял Зухру выглянуть. Рассказывали, что слуги певицы уже дважды обливали его из горшка мясным соусом и кидали костями, — но безумный влюбленный все никак не желал расставаться с надеждой.

Еще подавальщицы сказали, что все идет как нельзя лучше: семь девушек во влажных, пропитанных фиалковым маслом льняных одеждах по очереди усаживались на особое деревянное сиденье над курильницей — тонкая ткань высыхала, испуская аромат. Когда одежда высыхала, девушка сбрасывала ее и опускалась на колени — или ложилась на ковры — чтобы доставить халифу удовольствие.

Кафур, улыбаясь, сказал, что сейчас аль-Амин занимается уже четвертой по счету. Впрочем, уже испробованные и еще не тронутые невольницы не отставали от подруги: пока та, стоя на коленях, играла на флейте, остальные ласкались на глазах у эмира верующих, разжигая его страсть, подставляли под его ладони груди и то прекрасное, что подобно кошелю, обернутому тканью, вскрикивали на ямамский манер и льнули губами к его губам.

В саду зажигали свечи — простого белого воска. Масло в лампах Зубейда тоже запретила смешивать с ароматами — сегодня под вечер стало совсем худо. Резь перекрутила живот под ребрами, закарабкалась к горлу тошнота, и ей пришлось отказаться от любимой харисы — даже прекрасную кашу из измельченной пшеницы не принял ее желудок. Поэтому сейчас Зубейда прихлебывала бледный-бледный чай. И время от времени принималась грызть большой сахарный осколок. Ибн Бухтишу, против обыкновения, сегодня не посоветовал ей воздерживаться от сладкого.

Длинный ряд кипарисов, черных против густеющего ночного неба, замыкал перспективу сада. Высокая стена, расчерченная вытянутыми тенями деревьев, смутно белела. Далеко над стриженой самшитовой изгородью проплыла в тихом воздухе свеча. Большая ива полоскала длинные ветви в прудике: старший садовник сколько раз пенял ей — мол, от дерева одни хлопоты да мусор, из воды приходятся выгребать листья, да и пруд цветет из-за гниющей в нем зелени. Но Зубейда наотрез отказывалась рубить старую иву: Харун часто любил сидеть под ней. Слушал музыку, едва пригубляя чашку с вином. В последний год халиф редко собирался с силами заговорить с женой: приходя в харим, он просто садился, смотрел на нее, на сад — и улыбался. Она так и не узнала, сказали ли они друг другу все, как бывает между пожилыми супругами, или болезнь отобрала у нее мужа прежде времени — но была благодарна за тихие вечера под длинными, как косы, ветвями с серо-зелеными листочками.

Сейчас под ивой стелили ковер для лютнисток.

Раньше на этом ковре сидела Ариб. Но Ариб умерла, месяц назад. Да будет доволен тобой Всевышний, о певунья, теперь ты перебираешь струны лауда в раю…

— Он идет, моя госпожа, — мурлыкнул старый зиндж.

Ох ты ж… Зубейда вздрогнула от неожиданности. Как, однако, она замечталась — даже не увидела, как Кафур подошел. Евнух сменил парадную чалму на простую шапочку, и промакивал платком складки жира на шее. Легкий халат уже вымок по спине и под мышками — евнуха тоже беспокоил предстоящий разговор.

По траве, хихикая и звеня браслетами, семенили невольницы. Зукурия шла первой, с открытым лицом и без хиджаба. Покачивая широкими бедрами, она то и дело оборачивалась к отстававшему от остальных халифу — аль-Амин прихватывал то одну девушку, то другую, привлекал к себе и принимался долго, глубоко целовать, придерживая за звенящие серьгами уши.

В темной впадине пупка Зукурии блестело украшение — певица сверкала голым животом и плечами, даже безрукавку сбросила. Длинная золотая бахрома под лифом колыхалась в такт дыханию, звякали золотые кругляши на широком поясе шальвар, стукались с металлическим звоном ножные браслеты. Которая из них Зухра, интересно знать?

— Покажи мне эту… как ее… — брезгливо пощелкала Зубейда пальцами. — Ну же, как звать эту дочь блуда?

— Зухру?.. — склонился поближе евнух.

От него почти не пахло потом — видно, поддел под халат хлопковую стеганку.

Кафур показал на ту, что стояла, подбоченясь и изогнув под ладонью тонкую талию.

Тощая какая. И смуглая, почти как нубийка. Впрочем, при таком освещении они все казались темнокожими. Волосы убраны наверх, как сейчас носили девушки в домах наслаждений, и перевиты длинными золотыми лентами. Шея с такой прической действительно казалась стройнее и длиннее, голова под тяжестью поднятых к затылку кос откидывалась назад, грудь выпячивалась, а живот соблазнительно втягивался. Живот у этой Зухры, вздохнула про себя Зубейда, и впрямь был идеально плоским. Впрочем, в шестнадцать лет все мы были стройны и гибки, как ветка ивы…

Оторвавшись от губ прижимавшейся к нему всем телом девчонки — а вот эта точно коричневая, как жареная рыба, из Ханатты, небось, все они бесстыжи в любви с самой ранней юности, содержатели домов наслаждений их охотно покупают — аль-Амин легонько оттолкнул рабыню… и увидел мать.

И тут же выпрямился и нахмурился, словно не провел перед этим несколько часов под массирующими нежными руками невольниц.

Раздвинув хихикающую стайку, халиф вскинул голову и пошел прямиком к ковру, на котором она сидела.

Зубейда со странным чувством смотрела на идущего по мокрой траве молодого человека в простой хашимитской куфии и одноцветном халате. Ей всегда хотелось, чтобы Мухаммад возмужал. Остепенился. Женился и завел ребенка. Принялся за государственные дела. Так почему же?..

— Мир вам от Всевышнего, матушка.

Он уже садился напротив, на заранее приготовленную квадратную подушку.

— Мать халифа приветствует халифа, — тихо проговорила Зубейда, отдавая полный церемониальный поклон.

Подняв голову, она встретила недоуменный, полный растерянности взгляд:

— Да что с вами, матушка? Я опять чем-то перед вами провинился?..

— Ты совсем забыл меня, Мухаммад, — ласково попеняла она, разгибая спину и усаживаясь поудобнее.

Невольница подала ей в одну руку веер, в другую стаканчик с чаем.

Скромно одетая рабыня наполняла пахнущим мятой отваром стаканчик аль-Амина.

— Подать вина? — улыбнулась она сыну.

Но тот сидел, отвернувшись к саду. Замотанные в тяжелые ткани фигурки лютнисток чернелись под раскинувшей плети ветвей старой ивой. Тренькали настраиваемые струны.

— О чем вы хотели просить меня, матушка? — повернулся, наконец, Мухаммад.

Она честно ответила:

— Не делай этого, прошу тебя. Назначь малыша наследником аль-Мамуна, не своим. Не нарушай клятвы, не нарушай завещания отца. Всеми именами Всевышнего заклинаю тебя — не делай этого.

— А Юмагас тоже не надо отпускать повидаться с родителями, да?

Ах вот оно что.

Да, она послала ему гневное письмо не далее, чем неделю назад. Супруга халифа не покидает Младший дворец! Она выезжает только вместе с эмиром верующих!

— Мухаммад, дитя мое, а не проще ли ее родителям приехать в столицу? Путь неблизкий, на дорогах полно карматов и разбойников, они с мальчиком будут сильно рисковать…

— Если ты о брате, то им ничего не грозит. Он не опустится до того, чтобы нанести вред моим родным. К тому же, все эти слухи беспочвенны: я не стану начинать войну из-за дурацких налогов в пограничье.

— А ты не думаешь, что он начнет войну с тобой после того, как ты изменишь порядок престолонаследования? — выдержка начинала изменять Зубейде — как всегда, когда ее сын отказывался понимать очевидное и принимался настаивать на очередной глупой прихоти.

И тут аль-Амин расхохотался.

Он смеялся так, что расплескал половину чая, залив колено. Ему даже пришлось отдать стаканчик рабыне, чтобы поправить куфию и утереть выступившие на глазах слезы. Наконец, он сумел выговорить:

— Да кто, кто вам сказал такую глупость, матушка! Плохие, знать, у вас шпионы. Кстати, я приказал схватить этого якобы калеку, который, как скорпион, ползал по моему дворцу, а потом бегал к вам с докладами…

Ах вот оно что…

Зубейда развела руками:

— Ты лишил меня своего общества, сынок — что прикажешь делать? Приходится узнавать о твоих обстоятельствах от чужих людей. Может, ты сам мне расскажешь, что думаешь об этом деле? Раз уж нашел время навестить родную мать?

Вот этого она говорить совсем не хотела. Да еще и таким злобным голосом. Но — вырвалось.

Мухаммад ей выпада не простил:

— А как указ выйдет, так и узнаете, матушка.

И принялся подниматься с подушки. Зубейда успела перехватить узкий рукав халата:

— Прости, сынок, я погорячилась.

Надулся, но сел обратно.

Все-таки он так и остался мальчишкой — ни выдержки, ни умения отвечать ударом на удар. Все как в детстве — можем только надуться и уйти, кусая губы и еле сдерживая слезы. И в кого он только такой…

— Сынок, вся столица твердит одно и то же — война неминуема, маленький Муса — наш следующий халиф…

— Нет, — отрезал аль-Амин. — Ибн Махан может сколько угодно жужжать мне в ухо про то, что мне якобы нужно, но я лучше знаю, что мне нужно, а что не нужно делать. Вот так-то, матушка.

— Я… рада за тебя, Мухаммад, — едва сдерживая слезы, ответила Зубейда. — Мой… мальчик.

Услышав про «мальчика», он снова надулся.

— А про… — как бишь ее звать-то? ах да, вспомнила, — …Юмагас — ты подумай еще, хорошо? Опасно ведь, а Муса — каково грудному младенцу-то трястись в паланкине по жаре и пылище? И что такого срочного в этом визите, неужели нельзя подождать хотя бы годик?

— У них обычаи такие, — важно ответил аль-Амин, поправляя куфию. — Матушка моей супруги, Улдзэйту-гоа-бигэчи, совсем плоха стала в последнее время, надобно поехать ее проведать. Раз надо ехать вдвоем — поедем вдвоем с Юмагас.

Кто?.. Ул… кто?! О Всевышний, ее сына подменили. Околдовали. Он хочет сорваться из столицы и поплестись с караваном, чтобы навестить больную свекровь с варварским непроизносимым именем. Да помилует его Всевышний…

— Мне пора, — снова стал подниматься он.

На этот раз Зубейда не стала припадать к его рукаву. Она просто выплеснула остатки отвратительного напитка в траву и сказала:

— Освободи его.

— Нет.

Аль-Амин стоял над ней во весь рост, поправляя пояс. Пухлые губы капризно скривились.

Она знала эту гримасу: с ней требовали еще игрушку, еще песенку, еще покататься на лодке. Еще одну рабыню, потому что та разонравилась. Еще денег. Еще, еще… И за всяким отказом следовал злобный, нескончаемый ор. Слезы. Битье посуды и топанье ногами.

В такие мгновения она выходила из комнаты, оставляя колотящего пятками ребенка нянькам и кормилицам. Теперь ей некуда было выйти от капризного избалованного мальчишки в теле взрослого мужчины. Только сейчас он мучил не бабочек и ящериц, а существо покрупнее. И посильнее себя — видимо, это и было главной причиной изобретательности, с какой ее сын измывался над нерегилем. Ей доложили, что Тарика засадили в зиндан. В яму под решеткой. С оковами на руках, ногах и на шее. На хлеб и воду. Харатские горожане ликовали. Ей рассказали, что стража с удовольствием пропускает к забранной решеткой дыре тех, кто желает бросить туда камень. Или отбросы. Или кусок падали.

— Он умрет, Мухаммад. Он провел там больше года — человек бы уже умер.

— А он не может умереть!

Злобно морщится — конечно, недавно сам отписал ибн аль-Джассису, чтобы тот присмотрел — «не растолстел ли этот молодец на казенных харчах».

— Ты замучаешь его до смерти, Мухаммад. И нам придется снова поставить ему на лоб печать и отвезти на Мухсин, к джиннам. Думаешь справиться с карматами без него?

— Да, — отрезал аль-Амин, задирая чуть вздрагивающий подбородок. — Да!!!

Сухо кивнул:

— Прощайте, матушка.

И быстрым шагом пошел к ведущей из сада лестнице.

Зубейда сказала негромко, зная, что он услышит:

— Тем, что ты родился, Мухаммад, ты обязан ему.

Он даже прибежал обратно:

— Глупости!

И топнул ногой, совсем как ребенок.

— Глупости, матушка! Это мой дед, Дуад ибн Умейя, был обязан ему жизнью, а не я! А у меня перед этой сволочью нет никаких обязательств! Я ему… преподам урок, я ему покажу-уу!..

Красивое лицо искривилось в гримасе ненависти.

Оставался последний довод:

— Мухаммад, прошу тебя. Прикажи хотя бы привезти его в столицу. Хочешь держать его в темнице — воля твоя. Но пусть он будет заточен здесь, Мухаммад! Здесь, а не в Хорасане — мало ли что задумает твой брат!

Или задумаешь ты. Этого Зубейда не сказала.

Промолчала она еще об одном: согласно завещанию отца, аль-Амин, нарушив соглашения о наследстве, терял права на престол, — который тут же переходил к потерпевшему от брата ущерб аль-Мамуну. От Нишапура до Харата ближе, чем до столицы. Особенно для того, кто стремится завладеть… им. Тарик — оружие, писал Яхья ибн Саид в своей книге. В Алой башне нерегилю будет труднее принять сторону аль-Мамуна — чтобы там ни сказали законоведы по поводу нарушенных клятв и прочих обязательств. А вот если эмиссары аль-Мамуна приедут за ним в Харат… да вытащат из ямы, чтобы дать под начало войско…

— Мухаммад, подумай, что может случиться, если он окажется в руках у парсов! Ты оставишь нас на растерзание мстительной, озлобленной твари!

Задрал нос и делает вид, что считает персики на ветке. Да что ж за наказание Всевышний послал ей, слабой женщине, как так можно, как можно не понимать очевидного…

— Н-ну хорошо, — поджав губки, изволили мы согласиться. — Но я, матушка, еще посмотрю, где его запереть. Мне вот кажется, что в зверинце его держать сподручнее, чем в Алой башне — многовато почета для такой твари, как он…

Зубейда не возражала. Лишь прикрыла глаза и провела ладонями по лицу. Ну хоть эту мою молитву Ты исполнил, о Всемогущий…

Младший дворец,

ночь

Юмагас терпеливо позволила снять с себя туфли и влезла в высоченные деревянные башмаки-кабкабы.

В подземном ходе стояла вода — причем грязная, в туфлях утопнешь. С потолка капало, да и стены сочились влагой. Все ж таки, под стеной с переходом между дворцами вырыто — пруды рядом, вот и мокро.

— Позвольте поднять вам рукава, госпожа, попачкаете, — сказала Цэцэг.

И принялась сворачивать ханьский шелк.

— Оставь, сестричка, — отмахнулась Юмагас от служанки и поцокала вперед — к приоткрытой двери в конце подземного хода.

Оттуда выбивался красноватый свет, и доносились удары и вскрики.

Цэцэг и Булгун тоже переобулись и поцокали следом по камням, стараясь не оступиться.

Бежавший впереди евнух-ханец с поклоном распахнул перед ними дверь.

Пламя факелов шумно забилось, чадя и заволакивая дымком низкую комнатку. Над жаровней дрожало марево — угли раскалились и переливались под ворошащей их кочергой.

— Госпожа! В такой красивой одежде ты пришла, госпожа, а ну как заденем чего, попачкаем! — запричитал толстый Ончон, вытирая ладони о кожаный фартук.

Юмагас нахмурилась и процокала поближе к висящему на цепях человеку.

— Молчит этот кусок навоза, — виновато доложился палач. — Все кричит, что лишь госпоже Зубейде служит…

Юмагас кивнула его помощнику, качнув шелковыми цветами в прическе. И терпеливо сложила длинные рукава на животе.

Помощник Ончона размахнулся палкой и со всей силы огрел лазутчика по голой спине. Тот визгнул, зазвенели цепи, заскрипела колодка, в которую зажаты были руки и шея допрашиваемого.

— Я смотрю, ты не калека. Во всяком случае, пока, — улыбнулась Юмагас в искривленное болью лицо.

— Клянусь Всевышним! Госпожа Зубейда давала мне деньги за сплетни! Пощадите, заклинаю именем Милостивый!

Ханша улыбнулась одними губами и обернулась к Ончону:

— Он лжет.

Толстый джунгар вздохнул и кивнул помощнику. Удары посыпались один за другим. Звон, скрип, крики.

Юмагас неодобрительно покачала головой и прикрыла рукавом нос — от человека нестерпимо воняло мочой и калом.

Потом подняла длиннейший золотой ноготь и остановила пытку.

— Зачем ты лжешь мне, глупый? Неужели не жалко свою молодую жизнь? — улыбнулась она и легонько дотронулась золотым ногтем-когтем до щеки арестованного.

Тот разрыдался.

— Скажи мне правду, — провела ногтем по другой щеке Юмагас. — Скажи мне правду, и я не убью тебя, юноша.

Допрашиваемый и впрямь был очень молод. Он всхлипнул и выпалил:

— Мне также давал деньги господин вазир барида!

— Иса ибн Махан? — уточнила Юмагас, чуть склонив голову и зазвенев серьгами.

— Да, да! — закивал, раскачивая колодку, арестант.

— А еще кто? — вкрадчиво спросила ханша, водя золотым когтем ему по губам.

— Клянусь Всевышним, больше никто! — по грязному лицу опять потекли слезы.

Юмагас улыбнулась и снова кивнула помощнику. Тот размахнулся и вытянул арестанта палкой.

— Ааааа! Нет! Не надо! Я скажу, скажу!

— Скажи, — снова зазвенела серьгами ханша. — Кто дал тебе талисманы, которые новая рабыня пыталась закопать в саду?

Цэцэг подошла ближе и протянула руку. Арестант ошалело уставился на серебристый кругляш, на котором сплетались женское и мужское тело.

— Ну? — улыбнулась Юмагас.

— Госпожа Нур-аль-Худа! — захлюпал носом допрашиваемый.

— Вот как, — усмехнулась ханша.

И пояснила нахмурившемуся Ончону:

— Гадалка-шарлатанка, которая что ни день таскается к моей свекрови…

Подумала и решительно кивнула:

— Он больше ничего не знает, Ончон.

И осторожно развернулась на высоченных деревянных платформах.

— Госпожа! Госпожа! — донесся со спины отчаянный крик. — Госпожа, вы обещали, что не убьете меня!

Ханша обернулась и мягко сказала:

— Я и впрямь не убью тебя, юноша. Тебя убьет он, — и кивнула на толстого джунгара в кожаном фартуке.

И медленно поцокала прочь из подвала.

Навстречу ей бежала Алтана:

— Госпожа, госпожа! Супруг ваш изволил пожаловать!

Юмагас покосилась на подол — вроде как не испачкалась. Из-за спины донеслись звяканье цепей, жалостные вопли, крик и стон. Затем все стихло.

— Ну, пойдем, Алтана, — пробормотала она. — Пойдем…

Они переобувались в сафьяновые туфельки, и Булгун вдруг тихо сказала:

— Госпожа, а госпожа…

— Нет, — покачала головой Юмагас.

— Но ведь батюшка ваш которое письмо шлет, весь извелся!..

Ханша посмотрела ей в глаза и тихо ответила:

— Сестричка, халиф не выпустит Повелителя из темницы, даже если я его… попрошу.

Тут Юмагас скрипнула зубами. И пояснила враз поникшей девушке:

— Слишком ненавидит. Когда ненависть так сильна, никакие чары не помогут.

— Что же делать? — горько вздохнула Цэцэг.

— Сейчас узнаем, — улыбнулась Юмагас и пошла вперед.

Аль-Амин уже ждал, сердито бегая туда-сюда вдоль расстеленного ковра.

— Что случилось, Мухаммад? — улыбнулась Юмагас и протянула руку Булгун — пусть рукав подвернет.

Халиф плюнул и плюхнулся на ковер с выражением крайней досады на лице.

— Выпей чаю, Мухаммад, — успокаивающе проговорила ханша и протянула пахнущую мятой пиалу.

Аль-Амин вздохнул и отхлебнул:

— Вкусно!

— Конечно, вкусно! — засмеялась Юмагас — а следом и ее девушки. — Там же мята! А ты любишь мяту!

Выхлебав пиалку до дна, халиф успокоился.

— Знаешь, вот выпью с тобой чаю — и сразу как-то в голове проясняется, — с облегчением выдохнул он и отдал чашку жене.

Ханша улыбнулась. Еще бы, подумала Юмагас. Еще бы тебе не стало легче на душе, Мухаммад. Этот чай заваривала лиса-оборотень, которую ты видишь как старого евнуха-ханьца. Если б не лисьи отвары, все шло по-прежнему: ты бы занимался евнухами, Бакр и Фадл грабили народ, а я бы убивала время в хаммаме и в розарии, даже не мечтая о сыне…

— Так что случилось? — мягко поинтересовалась она, стараясь не нажимать взглядом.

— Она все-таки добилась своего! — стукнул кулаком по колену аль-Амин. — Заставила меня!

Юмагас пристально посмотрела ему в глаза.

— Я приказал привезти Тарика в столицу, — выпалил аль-Амин. — Посажу под замок в Алой башне, пусть под рукой будет.

И потом враз встрепенулся, словно просыпаясь:

— А, чего я сказал?

— Выпей еще чаю, любимый, — засмеялась ханша и протянула ему полную ароматного настоя пиалу.

А потом обернулась к Булгун:

Вот видишь, сестрица. За меня все сделала свекровь. Она попросила, она и в немилости. Но своего мы добились!

Девушка улыбнулась, пряча слезы радости.

Халиф с удовольствием пригубливал горячий напиток:

— А здесь что?

— Высокогорный чай из Хань, — безмятежно улыбнулась Юмагас.

— Так вкусно! Никогда не думал, что черный чай так приятен на вкус!

— Мухаммад, — она снова поймала глазами его глаза.

Тот уставился на нее стеклянным взглядом.

— Не доверяй Исе ибн Махану, — четко и раздельно выговорила Юмагас.

Халиф сглотнул, встрепенулся и снова удивился:

— Я что-то сказал?

— Ты какой рассеянный сегодня ночью, хабиби, — расхохоталась ханша. — Тебя в бане не заласкали до смерти?

Все, включая аль-Амина, покатились со смеху.

— Велел одну из тех девчонок в ас-Сурайа привезти, — отсмеявшись, покивал халиф сам себе. — Понравилась, хочу ей сегодня ночью заняться!

— Небо в помощь! — фыркнула Юмагас. — Только не загонись насмерть, Мухаммад. Завтра ж на охоту!

— Помню-помню, — покивал аль-Амин, поправляя куфию. — На рассвете увидимся, прикажи оседлать аш-Шабака, хорошо?

Юмагас улыбнулась и кивнула.

Глядя удаляющемуся халифу в спину, она стиснула зубы и попыталась понять: почему на душе так погано, словно туда пес нассал? Шлюшкой больше, шлюшкой меньше — но почему так тревожно?

— Цзо, — обернулась она к ханьцу.

Для второго зрения высохший низкорослый евнух выглядел куда как элегантнее: белый девятихвостый лис степенно прихлебывал чаек из фарфоровой чашки.

— Посторожи у его комнаты, Цзо, — с поклоном попросила Юмагас. — Что-то мне неспокойно…

Лис крался вдоль ограды — то замирая с поднятой лапой, то снова приникая брюхом к самой траве.

Человеческий глаз увидел бы семенящего сморщенного ханьца в шелковом синем халате и в потешной черной шапочке на макушке.

Но человек, оседлавший ветку абрикосового дерева, видел именно белую пушистую лису с веером длинных хвостов. В его родной провинции Хэнань на лис охотились — а Фан Цзы был из семьи потомственных охотников. Когда лиса оказалась на расстоянии выстрела, он поднес к губам полую бамбуковую трубку и дунул в нее.

Короткая стрела ударила прямо в горло оборотня и сбила его с ног. Лис умер на месте.

Фан Цзы легко спрыгнул с дерева, подошел к мертвецу и выдернул оружие из шеи. Из раны прыснула густая красная струйка и потекла по снежно-белому меху.

Охотник быстро зашагал в глубину сада, к золотившемуся светом ламп павильону. На ступенях стоял человек, темной тенью вырисовываясь на фоне алого занавеса.

— Дело сделано, — поклонился охотник.

Человек молча бросил ему сверток с золотом и, нагнувшись, вошел под прозрачный, бросающий кровавый отсвет полог.

— Сулайман ибн Али! — раздались веселые голоса. — Что нового скажешь?

— Говорят, из зверинца в квартале аль-Карх сбежал тигр! — замахал руками вошедший. — О мой халиф! Тигр! Когда еще нам представится возможность поохотиться на тигра! Говорят, его видели рядом с каналом Нахраван! Не подерет ли рабочих?

Голос аль-Амина ответил:

— Тигр, о Сулайман?! Что ж ты молчал! Али, друг мой, ты слышишь, что говорит твой сын? Я привезу во дворец тигровую шкуру!

— О мой повелитель! — захихикало и закричало множество голосов. — Великая госпожа будет гневаться, узнав, что ты выехал охотиться ночью и без нее!

Аль-Амин ответил что-то тихое и неразборчивое — но такое, от чего все покатились со смеху.

И халиф прокричал:

— Скорее! Седлать коней! Иначе нас опередят ловцы и прочая чернь, промышляющая мехом! Ночная охота на тигра — воистину я не слышал ни о чем подобном!

утро

Юмагас проснулась разом — и поняла, что кричит. Тело покрывала ледяная испарина, ноги мерзли.

— Это не сон, — прошептала она.

…на берегу канала плескались ветвями ивы — шелестели, шелестели, трепетали листочками.

Ночной ветер качал сотни, сотни тоненьких прутиков, метущих траву, хлещущих по глазам.

Аль-Амин, наставив копье, пятился сквозь шелестящий плакучий занавес. Один. Только ивы и плеск Тиджра — ни единого человеческого звука, словно он остался один на этой земле.

Куфию унес ветер, лоб взмок от пота. Закричать он боялся. Не из-за тигра. Спину холодил ветер с реки.

Халиф пятился сквозь расступающиеся ветви — наружу, наружу. Глотнуть воздуха.

Запнулся о корень — и упал навзничь. Без звука, без крика. Закоченевшие пальцы разжались, копье выпало. Мухаммад попытался приподняться. Оказалось, он дрожит всем телом — даже локти трясло.

Узкая бугристая морда раздвинула ветви. С мгновение человек и аждахак смотрели друг другу в глаза. Аль-Амин попытался призвать Имя Всевышнего, но горло сдавило и не отпускало. От страха он не чувствовал даже кончиков пальцев.

Халиф захрипел. Язык не слушался.

Дракон склонил голову набок, приоткрыл пасть и нежно, осторожно прихватил шею человека. Аль-Амин раскрыл рот, шумно выдохнул — и закатил глаза.

Аждахак разжал челюсти, тело тяжело бухнулось о землю.

Через мгновение все стало как прежде: ночь, плеск реки, шелест ив — и потерявшийся, всеми покинутый человек на берегу. Аль-Амин лежал, раскинув руки и ноги, и из раскрытого рта сочилась струйка слюны.

…Юмагас сжала зубы — чтоб не стучали.

И тихо сказала испуганным служанкам:

— Нам нужно бежать из города.

И тут же поняла — поздно.

Не успеем.

Ответом на ее мысли стал удар, выбивший засов на Золотых воротах: деревянные створки разлетелись в стороны и треснулись о беленую стену. Посыпалась штукатурка.

Со звоном кольчуг во двор ворвались вооруженные люди. Мужской голос отлаивал команды:

— Приказ эмира верующих! Обыскать террасы! Выставить стражу на стены! Всех хватать, связывать и волочь сюда!

— Не выходите наружу, — коротко приказала она схватившимся за оружие девушкам. — Цэцэг, иди к Алтане, сидите с Мусой. Если проснется, укачайте.

А потом поднялась, откинула занавеску и вышла наружу.

Все как она и думала: во дворе плотными рядами стояли кольчужные гулямы при копьях и мечах, высоко рвалось пламя факелов, красные отблески гуляли по навершиям шлемов. Каиды размахивали руками, звенящие тени с факелами бежали вверх по лестницам в сады.

Кто-то увидел на ступенях тень в белой длинной рубахе, на мгновение замер — и крикнул, показывая пальцем.

Команды стихли, рука показывающего опустилась, к Юмагас стали поворачиваться. Каиды недовольно морщились и смигивали — она стояла в темноте, а их слепили факелы.

— Как вы смеете врываться в харим? — крикнула ханша. — Кто дал вам право взломать Золотые ворота? Это святотатство! На рассвете вас будут развешивать на столбах вдоль каналов!

Тишина во дворике теперь нарушалась лишь треском факелов, скрипом кожи и звяканьем кольчужных колец. Люди недоуменно переглядывались.

— Вон отсюда! — рявкнула Юмагас.

Они зашевелились, затоптались, но было поздно.

Ей ответил негромкий старческий голос:

— Великая госпожа почтила нас своим присутствием!.. Кланяйтесь Великой госпоже!

Через толпу становящихся на колени гулямов неспешно шел сухонький высокий старик с длинной, рыжей от хны бородой.

Иса ибн Махан подошел к самым ступеням и, поглаживая бороду, посмотрел вверх. Губы вазира барида растягивала широкая, совсем не почтительная улыбка.

Юмагас сглотнула, выпрямилась и вздернула подбородок:

— Как это понимать, о Абу Али?

Начальник тайной стражи потеребил кончик бороды и ответил:

— Этой ночью во время охоты эмир верующих отбился от свиты, потерял коня и неудачно упал, потянув спину. Но не изволь беспокоиться, о госпожа, им уже занимаются присланные мной лекари.

Ханша молчала.

Иса ибн Махан улыбнулся еще шире и продолжил:

— Кроме того, весь дворец взбудоражен известием о страшном происшествии, моя госпожа. У стены сада при Длинных прудах убит зловредный оборотень.

Старик с удовольствием проследил, как сжались ее пальцы на вороте рубашки. И с наслаждением выговорил:

— Оказывается, о Великая госпожа, он проживал во дворце — кто бы мог подумать! — в облике твоего евнуха-ханьца! Эмир верующих крайне обеспокоен таким поворотом дел. Он приказал мне провести доскональное расследование. К полудню, велел наш халиф, головы виновных должны быть выставлены на пиках над воротами Баб-аз-Захаба!

— О каких виновных ты говоришь, о Абу Али? — ледяным голосом осведомилась Юмагас.

— О виновных в деле укрывательства зловредного оборотня, — расплылся в улыбке вазир барида. — Кроме того, ко мне поступили сведения, что этот евнух опаивал нашего повелителя зельями. Говорят, их подавали под видом чая!

На лестницах в сад послышались топот и крики: гулямы волокли спутанных, упирающихся женщин и евнухов.

— Мы допросим негодных рабов, — показал желтые стертые зубы Иса ибн Махан. — И найдем преступников!

— Госпожа! Госпожа! Вступись за нас, мы ни в чем не виноваты! — голосили люди, которых гнали вдоль ступеней прочь со двора.

Рабыни плакали и пытались спрятать голые лица, закрываясь плечами и связанными запястьями. Гулямы свистели, хохотали и дергали за веревку, связывавшую шеи несчастных.

— Госпожа! Госпожа! Мы ни в чем не виноваты! Госпожа!

Иса ибн Махан стоял и смотрел, широко улыбаясь.

Когда скорбная вереница арестованных скрылась в воротах, он тихо, уже без улыбки сказал:

— Пятерых сумеречников хурса мы также взяли под стражу и крепко заперли, моя госпожа. Возможно, их жизни пощадят. Сумеречники славятся своей верностью. Не думаю, что они замешаны в столь скверном деле.

Юмагас молчала.

— Мы оставим при тебе доверенных невольниц, женщина, — наконец, жестко сказал вазир. — Всех шестерых. Во всяком случае, пока оставим. Остальные будут казнены. Такова воля эмира верующих. Халиф повелел тебе присутствовать при казнях. Они будут совершаться на площади Рынка Прядильщиков. Мои воины придут за тобой ближе к полудню — чтобы отвести к воротам Баб-аз-Захаба. Оттуда эмир верующих будет наблюдать за совершением справедливого возмездия.

Юмагас молчала.

— Да поможет тебе Всевышний, о женщина, — прищурился Иса ибн Махан. — Если наш повелитель прикажет, чтобы твоя голова оказалась на пике рядом с головами негодных рабов — что я смогу поделать? Очень многое говорит против тебя, очень многое!.. Законы аш-Шарийа сурово наказывают за злое колдовство!

Ханша спокойно смотрела на ухмыляющегося старика.

Вдруг за ее спиной послышались отчаянные перешептывания, писк — и радостное шлепанье ладошек по мрамору. И всегдашнее восторженное «аааааа!», с которым Муса ползал, исследуя комнаты.

— Госпожа! Он проснулся и разгулялся! Плакал, и вот мы… — выскочившая вслед за малышом Цэцэг увидела вазира, молча глядящих воинов — и осеклась.

Муса, шлепая ладонями и радостно лепеча, дополз до края ступени и вцепился в подол матери.

Вазир снова заулыбался — так, что Юмагас сжала зубы. И умильно протянул:

— Впрочем… В хадисах сказано: да прославятся благонамеренные! Клянусь Всевышним, в моем сердце нет вражды к тебе и твоей семье, о госпожа. Возможно, тебя оклеветали! Если ты сочтешь свое положение опасным, а дела — запутавшимися, я не буду мешать дочери Джарир-хана отбыть к семье. Велики заслуги ибн Тулуна Хумаравайха перед престолом!

Юмагас и Цэцэг переглянулись. Малыш, бормоча что-то на своем внятном лишь ангелам и детям языке, подвернул ножки и сел. Большие черные глаза с любопытством оглядывали людей, столпившихся во дворе.

Вазир барида ободряюще покивал:

— Воистину, это так, о благородная дочь Джарир-хана! Ты можешь выехать из столицы прямо сейчас. Ты же знаешь, что я говорю чистую правду…

Их глаза встретились — надолго. В бледном фарфоровом лице Юмагас не дрогнуло ничего. А Иса ибн Махан погладил рыжую бороду и тихо добавил:

— Однако наследник нашего повелителя останется в столице, о дочь Джарира.

— Наследник?.. — эхом отозвалась ханша.

Вазир молча склонил голову — да, мол. Истинно так.

И улыбнулся одними губами:

— С сегодняшнего дня у эмира верующих появится много новых мыслей и планов…

Юмагас сглотнула.

— Мальчик останется с отцом, — тихо проговорил Иса ибн Махан. — А ты — поезжай. Поезжай домой, женщина. Нет у тебя части в этом деле.

Замуж выйдешь по новой, еще детей нарожаешь. Зачем оставаться рядом с обреченным смерти безумцем? Подумал вазир, глядя прямо ей в глаза. И по тому, как он улыбнулся, Юмагас поняла — он знает, что она прочитала эту его мысль.

Муса залопотал и захлопал в ладоши.

Юмагас долго смотрела на малыша — тот пускал пузыри, а потом принялся бестолково сосать палец.

Потом ханша наклонилась, взяла ребенка на руки и крепко прижала к себе.

Иса ибн Махан задумчиво покивал, поклонился и тихо сказал:

— С этого дня ты не покинешь Двор Госпожи, о женщина.

Отступая назад, он едва не наступил на огромного серого кота. Вазир послал напутствие шайтану, а зверюга поднял уши, зашипел — и метнулся в кусты.

аль-Мадаин,

месяц спустя

Садящееся солнце выкрасило охрой длинные ряды домов по обе стороны улицы. Голубое небо стремительно темнело, теряя лазурь. Серые перистые облака подкрашивались фиолетовым, зной отпускал.

Золотисто-красный диск стоял над изломанной линией проваленных крыш. Вздыбившаяся над городом арка Хосроев уже превратилась в черный холм с непроглядной тьмой в брюхе. Над замогильной тишиной развалин парил коршун.

— Эй, Бехзад!.. — тихо позвал один из айяров.

Его лошадь беспокоилась, красные кисти на трензелях колыхались в такт храпу и звону уздечки.

— Ммм… — отозвался длинноусый красавец-парс.

И невозмутимо подкрутил пальцем огромные, вразлет наставленные усы. Поговаривали, что Бехзад на ночь надевает на них особый чехол — как это заведено у парсов.

Итак, айяр подкрутил длинный черный ус и покосился на товарища:

— Чего тебе, Джамиль?..

— Темнеет…

— Ты че, джиннов боишься? — презрительно хмыкнул Бехзад. — А еще ашшарит называется.

Остальные айяры громко заржали — пожалуй, громковато для такого места, но смех прогонял страх. Про развалины Касифийа рассказывали много всякого.

Джамиль продолжил опасливо коситься по сторонам:

— В Фейсале, небось, тоже все ашшариты были. Однако ж как Шамса ибн Микала порвали — только голова целая и осталась…

Смех резко стих.

О страшном происшествии во дворце наместника рассказывали все больше шепотом. Случилось неслыханное: потомственного правителя города прямо в его покоях сожрали джинны — да как! Голову нашли на столике для письма, внутренности — раскиданными по коврам, а кровь — размазанной по стенам. И никто, конечно, ничего не слышал и не видел…

— Не боись, — с деланной беспечностью отмахнулся Бехзад. — Сказано: ждать против шестого по счету дома от перекрестка с бычьей статуей. Мы и ждем.

Синева надо головой густела. Узкая слепяще-желтая полоска медленно гасла над башнями покинутого города.

Среди мертвых улиц звук разносился мгновенно — цокот подкованных копыт услышали все. Всадники на не по-ашшаритски высоких конях показались через несколько долгих мгновений. Сначала слышалось только — тук, тук, цок, лошадиный храп. И далекие, но очень звонкие голоса.

Один, второй, третий, четвертый — неторопливо и беспечно выворачивали они из-за поросшего акациями дувала на углу. Сумеречники держались в седлах прямо, небрежно придерживая поводья. Рукояти мечей непривычно торчали из-за спин.

— Неужели нельзя было нанять наших? Среди воинов племени хашид нашлось бы немало желающих… — прошипел бедуин Амр, неприветливо щурясь на приближавшуюся кавалькаду.

Бехзад насчитал пятерых сумеречных. Ну и трех баб. Бабы, правда, тоже были при оружии, с мечом и луком при седле.

— Твои бы не справились, — поморщился он в ответ. — На гвардейцах всегда кольчуги, их не возьмешь вашими стрелами. И клинками тоже не возьмешь.

Амр презрительно сплюнул — нагло лыбящиеся лаонцы это увидели. Главный оскалился — непонятно, с весельем или злобно. Гримасничающих самийа не поймешь: на острой морде всегда написано одно и то же — злорадство пополам с издевательской усмешкой.

Девки распустили косы до самого седла — толстенные, не туго заплетенные, цвета спелой пшеницы. Ни платка, ни бурнуса на них, бесстыжих, конечно, не было — хотя одеты были на ашшаритский манер, в просторные бурые накидки и заправленные в сапоги широкие штаны. Вот только морды над джуббами кривились вовсе не человеческие: золотистые, со здоровенными глазищами такого же жидкого золота. Посверкивали длинной искрой пышные, соломенные и огненные волосы.

Павлины сраные, а то мы не знаем, что эти восемь рыл — все, что осталось от вашего клана. Даже запасных коней вы в Газне продали — хороших, здоровенных гнедых, привычных гоняться по лаонским лугам. Все, перерезали вас и в ямы покидали любвеобильные соседи. А вы, родимые, уцелели лишь по счастливой случайности — в Хань у родственников гостили. Ханьцы любят нанимать это сучье племя, телохранители и наемные убийцы из лаонцев получаются отменные. Златовласки рвут горло лишь друг другу, а всех остальных считают несмысленными скотами и презирают.

Сейчас остатки выбитого рода подрядились оказать услугу достойнейшему Садуну и Госпоже.

Одной человеческой свиньей больше, одной меньше — нам все равно, лучезарно улыбнулся тот, кто приехал на переговоры с дядюшкой под арку Хосроев. А вот золото нам нужно, покивал самийа, оно пойдет на восстановление клана. Вон он, четвертый слева — Бехзад узнал его по длинной серьге из граненых топазов. На морду-то лаонцы — впрочем, как и остальные сумеречники — были для него совершенно одинаковы. Интересно знать, как вы род свой возрождать собрались — по очереди занимаясь с тремя девками? Ух, красивые, да, этого не отнимешь, даже под валяной шерстью накидки видно, как сиськи торчком стоят…

— Хватит пялиться, человечек, — источающий ядовитое презрение голос вывел Бехзада из раздумий.

Главный — парс решил, что это главный, потому что парень ехал первым и носил золотую гривну на шее — смотрел на него с брезгливостью бабы, зашедшей в базарный нужник.

Пересилив желание съездить по наглой высокоскулой морде, Бехзад сказал, как было велено:

— Сегодня после захода солнца по главной почтовой дороге в сторону Харата проедет гонец барида — но без почтовых колокольчиков и одетый как слуга при муле. С ним идет гвардейский конвой: десятка в полном вооружении и дюжина пеших гулямов с копьями. Если разобьете караван на пути в Харат — с нас тысяча ашрафи. Ашрафи — больше, чем динар…

— Я знаю, что такое ашрафи, — непередаваемо наморщился лаонец.

Благородный воин, поди ж ты, о деньгах ему говорить противно, видите ли…

Бехзад невозмутимо продолжил:

— А если перебьете их на пути из Харата, и передадите нам того, кого повезут в паланкине, — пять тысяч.

— Кого повезут в паланкине? — неожиданно насторожился самийа.

Твое-то какое дело, желтоглазый…

— Это мне неизвестно, — нагло соврал Бехзад.

Самийа плюнул ему под стремя.

Да чтоб тебе треснуть с чутьем твоим собачьим…

— Ну ладно, ладно, — примирительно помахал ладонью Бехзад.

Ишь, уши наставили, злятся, дивово семя…

— Ладно, это нерегиль будет, ну, тот, которого в харатской тюрьме держат. Но повезут его в Ожерелье сумерек и закованным, так что вреда вам от него никакого…

Одна из баб наподдала своему гнедому стременами и выехала вперед. И, громко и раздраженно залопотав, совсем по-человечески замахала пальцем — причем не ему, Бехзаду, а своим дружкам, в особенностями тому, кто искрил топазовой сережкой. Лаонец обернулся к женщине и смерил ее долгим взглядом. Она злобно визгнула. Самийа с сережкой лишь пожал плечами. Главный снова развернулся к парсу:

— Полторы тысячи ашрафи, и мы сделаем это по дороге в Харат.

— Шесть, и на обратном пути.

— Нет, — отрезал самийа и поджал тонкие темные губы.

— Почему? — искренне удивился Бехзад.

— А это тебе будет неизвестно, — мстительно оскалился лаонец.

— Ну и иди ты к дивам, — примирительно махнул пятерней парс. — Уговор такой: ни единой живой души чтоб не выжило, даже если там малолетки будут в обслуге. Трупы и всю поклажу — до последней бумажки в почтовых сумках — спалите до угольев и пепла.

— Да, — наклонил голову самийа.

Бехзад облегченно вздохнул и сделал Джамилю знак подвести мула. Старик-невольник отцепил кожаный мешок и, с усилием вскидывая тяжелую торбу, попытался приподнять ее к стремени лаонца. Тот вздернул длинный запечатанный кошель, даже не поморщившись. И легко, как баклажан, передал дружку.

Старик вернулся к мулу и вынул из хурджина еще кошель, поменьше видом. Самийа перебросил его другому приятелю, словно то был огурчик с огорода.

— Кто нас нанимает? — следуя обычаю, спросил лаонец.

— Вот это золото, — также привычно ответил Бехзад.

И сделал своим знак трогаться.

Имея дело с аль-самийа, в одном можно быть уверенным точно: даже заплатив вперед, ты знал — тебя не обманут. Сумеречники умели держать слово. Убивать, впрочем, они умели еще лучше.

Проследив, как скрылся за поворотом улицы последний гнедой коняга с сумеречником в седле, Бехзад облегченно вытер пот со лба.

Длинная тень башенки справа от него почти сливалась с сиреневой густотой улицы. Касифийа погружалась в сумерки, как лежащий на глубине затонувший корабль: его видно при солнце, но не различить в вечернем свете.

— Что встали, о незаконнорожденные?

Услышав этот голос, Бехзад едва не свалился с седла.

Обернувшись, он трижды помянул дивов — на месте старого раба в драном, черном под мышками халате, он увидел дядюшку Садуна. В своей всегдашней джуббе цвета меда, перепоясанном веревочным поясом кафтане и высоких сандалиях. Лекарь недовольно кривил губы и прятал в рукав какой-то кругляшик, по виду из серебра.

— Тьфу, дядюшка, зачем вы так со мной? — жалобно протянул Бехзад и почтительно полез с седла, чтобы уступить старшему свою кобылу.

— Сиди, — милостиво кивнул Садун. — Я поеду на муле.

Айяры крутили головами и пытались незаметно залезть за ворот рубахи — потрогать амулет от сглаза.

— А чем мы с парнями вам не сгодились? — проворчал Бехзад, подкручивая ус. — Полторы тысячи ашрафи лишними не бывают, дядюшка, откуда такая щедрость?

— Испытанный див лучше неиспытанного человека, — прокряхтел Садун, с сопением вдевая ногу в широкое деревянное стремя.

Подниматься в седло с каждым годом становилось для него все более тяжким испытанием.

— Это мы-то неиспытанные люди? — решил возмутиться Джамиль. — Да за эти деньги…

— Кстати о деньгах, — отдышавшись от усилий, обернулся к нему с седла лекарь. — Ты с Амром полежишь в холмах у дороги, посмотришь, как там и что они сделают. Потом со всей мочи поскачешь в Харат к начальнику гарнизона. И скажешь, что охотился с братом в окрестностях аль-Мадаина и увидел дым у большого тракта. Подкрались вы поближе и увидели, как богомерзкие кафиры-сумеречники напали на воинов эмира верующих, пограбили караван, а что не пограбили — попалили. Скажешь, что те сумеречники взяли большие деньги, мол, ты сам видел, как они золотые монеты считали. Смотри, чтобы эти дети шайтана тебя не заметили …

— Мы с Джамилем будем юрки и неприметны, как ящерицы! — надулся бедуин.

Подумав еще немного, харранец обернулся к двум другим айярам:

— Эй, Бахадур!

— Да, сейид!

— Лайс!

— Да, господин!

— Переоденетесь нищими, сядете у ворот садов к северу и к югу по дороге. Погоня пойдет в обе стороны от места боя, и вы укажете воинам, куда направились сумеречники. С дороги им не свернуть, колодцы есть только при садах…

— Да, сейид.

Оба айяра тут же подняли коней в рысь и, обогнав остальных, быстро скрылись из виду.

— А если конвой уже стал на ночлег в одном из таких мест? — нахмурился Бехзад.

Покачивавшийся в седле мула лекарь не обернулся к нему. Но ответил:

— Сразу видно, то ты не знаешь, что такое долг, племянничек. Это люди халифа, Бехзад, им приказано прибыть в Харат как можно скорее. Они не станут прохлаждаться с вином и рабынями, имея на руках фирман эмира верующих. Бери с них пример, племянник. Наша госпожа любит только тех, кто ей предан.

Лекарь обернулся. В сумерках молодому парсу показалось, что в глазах у дяди переливается какой-то нехороший, зеленоватый, как спина навозной мухи, огонек.

Пробормотав про себя молитву Зеленому Хызру, Бехзад решил больше не думать об этом деле.

Люди, когда сидят в засаде, всегда выдают себя. Во всяком случае, выдают сумеречному слуху и сумеречному зрению. Смертные сопят, чешутся, скрипят кожей, звенят вооружением, потягиваются, зевают, шепчутся, пихаются, бурчат животами, пускают ветры. Отряд людей слышно за лигу — если, конечно, вокруг тихо.

А сумеречников в засаде — не слышно. Потому что ис ши — сидят неподвижно. Или лежат неподвижно. Ис ши терпеливо ждут. И никогда не шумят.

В густой темноте — ни звезд, ни луны, ночное небо затянули тучи — торговый тракт белел разбитыми колеями и пыльными наносами. Ветер с шорохом носил спутанные в клубки травы, сдувал со склона холма пыль. Безжизненная пустыня молчала, даже шакалы не кричали.

Поэтому негромкие голоса, стук копыт, шарканье шагов, скрип и звяканье оружия и сбруи лаонцы услышали еще до того, как из-за холма показались огни факелов.

— Их действительно не больше двух дюжин, — удивленно прошептал Сенах Птичка. — Странно, обычно айсены всегда врут насчет численности отряда…

— Они не должны разбежаться, — тихо приказал Амаргин, пробуя пальцем тетиву.

— Да, господин, — так же тихо прошелестело в ответ.

Заскрипело дерево натягиваемых луков.

У Аирмед с меткостью всегда было неважно — поэтому гвардеец опрокинулся с коня со стрелой в бедре, а не в шее. Лошадь вскинулась и замолотила копытами, ее ржание потонуло в общем крике и гаме.

Айсены падали и соскакивали с лошадей, хорошо слышались вопли — «аль-самийа, аль-самийа!». Ну, еще бы, кто же еще может прицельно стрелять в темноте…

С шелестом свистнуло — Сенах отпустил стрелу, тут же наложил другую, хмурясь, заметил:

— Кто-то успел залечь…

Свистнуло снова — и набок опрокинулась лошадь. Жалобно визжа, она взбрыкивала и пыталась подняться, под ней истошно орали и хрипели придавленные тяжеленной тушей люди.

— В мечи, — холодно скомандовал Амаргин.

Среди стылых, серых теней на земле ярко переливались ореолы уцелевших: шестеро, нет, семеро — кто-то прятался за трупом вьючного мула.

Когда сумеречник бежит, его тоже почти не слышно. И очень плохо видно в темноте — в особенности, если на голове капюшон, а лицо вымазано пылью. К тому же, не все факелы погасли, а, глядя из света во тьму, и вовсе ничего не разглядишь.

Люди, кстати, оказались опытными — вскочили, даже не пытаясь отсидеться. Видимо, знали про второе зрение. Сенах с Киараном не стали размениваться на честный бой — подкрались со спины и прыгнули с ножами на плечи. Но Амаргин решил, что вежливость есть вежливость и подошел открыто. Правда, потом пожалел — от окованного железом края гвардейского щита на клинке осталась пара щербин. Кольчуга на противнике оказалась неплохая, рассечь с ходу не получилось, пришлось бить острием, меч застрял в ребрах и железных кольцах доспеха — быстро выдернуть не вышло. Поэтому подскочившего со спины айсена подсек зятек — недовольно ворча насчет чьих-то благородных замашек.

Амаргин пнул в плечо обмякшего человека, и тот тяжело обвалился на бок. В песке, чадя, умирало пламя факела. Над дорогой снова смыкались тишина и ночь.

— Все?

Заклинательница стояла чуть поодаль, чуть отведя в сторону меч. И прислушивалась.

— Все? — строго повторил Амаргин.

Женщина обернулась и молча покачала головой.

Лаонец кивнул Киарану — иди, мол, посмотри, что там у твоей жены. Впрочем, прислушавшись, он и сам все понял. За тушей мертвого мула, под нависающей корзиной с поклажей, кто-то сжался и жалобно, тихонько всхлипывал. Айсены не зря говорили про малолеток в обслуге.

— Я… не могу, — громко сглотнув, сказала Аирмед. — Мне… нельзя.

— Стой здесь, — спокойно отозвался Киаран и обошел труп лежавшей на боку скотины.

Прятавшийся за мертвым мулом мальчишка увидел его и закричал — по-айсенски. «Алла, алла!» — видимо, звал на помощь своего бога.

— Шшшш… — успокаивающе поднял ладонь Киаран, наклоняясь. — Тихо-тихо-тихо…

Мальчишка поперхнулся криком и замолчал. Лаонец ударил.

— Теперь все, — тихо сказал Киаран, распрямляясь.

В глухой ночной черноте удары копыт казались глуше, словно мрак подбил дорогу войлоком. Где-то позади, в паре лиг за спиной, поднимался дым громадного кострища. Непроглядное небо застелили облака, отсветы огня давно исчезли с горизонта. Там, далеко, на следы недавнего побоища опускалась тихая тьма.

— Впереди сад за стеной, — тихо предупредил Сенах Птичка. — Что скажешь, господин?

И придержал коня. Животное поводило зеркальными от пота боками, в легких у него посвистывало. С мундштука белыми хлопьями капала пена.

— Нам нужно напоить лошадей и дать им роздых, — кивая хохолком волос на макушке, добавил Птичка. — Что нам делать? Отвести им глаза или…

— А вот «или» я бы в любом случае отложила до утра, — пожала плечами Амина.

— Да ты никак рехнулась, сестричка, — одернул ее Амаргин.

Сестричка в последнее время и впрямь словно потеряла голову.

— А что такого?!

— Ты собираешься убить тех, кто оказал тебе гостеприимство? Тех, кто дал хлеб и воду?

— А ты предлагаешь сдаться солдатам? Эти гостеприимные хозяева выдадут нас головой!

Потрогав сережку, Амаргин лишь поморщился:

— Сделай милость, помолчи. Ты советуешь глупость за глупостью…

— Я советую глупость за глупостью?! А кто сегодня вечером потерял три с половиной тысячи золотых?! Что ты вздыхаешь? Что ты смотришь на меня, как на полоумную?

Оставалось лишь вздохнуть. Поскольку у Амаргина уже не хватало терпения разъяснять очевидное, вмешался Сенах:

— Госпожа, наш род и так излишне связан с судьбой нерегиля. А дядя ваш, князь Морврин, и вовсе полагает, что все наши напасти связаны с той его давней поездкой…

— Глупости!

— Аллиль?..

— Да, господин?

— Займись своей женой.

— Да как вы смеете! Пустите меня! Не смейте стаскивать меня с лошади!

Не обращая внимания на отбивающуюся Амину, зятек спрыгнул с седла и спокойно осведомился:

— Как именно, господин?

Спешенную женщину крепко держали за локти, а она дрыгалась и кричала:

— Не трогайте меня! Пустите! Как вы смеете, я ваша княгиня!

— Займись в прямом смысле, Аллиль. Уведи ее за холм и займись ей там. Мне нужно время, чтобы все обдумать.

— Да, господин.

— Прекратите! Не смейте!

Аллиль только фыркнул, взял женщину за плечо и повел в темноту. Амина, шипя сквозь зубы, пыталась гордо держать голову. Законы клана запрещали отказывать супругу в близости, когда роду грозила гибель. Более того, если бы мужа не оказалось рядом, Амаргин вполне мог предложить женщину кому-нибудь другому: конечно, это был бы временный брак — такие заканчивались с рождением ребенка. Амина попыталась вывернуть плечо — сама, мол, пойду. Аллиль хватки не ослабил.

Сделав вид, что задумался, Амаргин перекинул ногу через луку седла, уперся в колено локтем и опустил на ладонь подбородок. Где-то в темноте Амина жалобно вскрикнула. Удовлетворенно кивнув, лаонец тихо сказал остальным:

— За нами вышлют погоню.

— Почему вы так думаете, господин?

Сенах спрашивал из любопытства: в истинности предчувствий Амаргина никто не сомневался с того самого дня, как пришли страшные новости из дома.

Именно Амаргин решил отложить отъезд из гостеприимного дома князя Морврина ап-Сеанаха при дворе ханьского императора. Что-то ему не понравилось в том, как легли гадательные камушки. Морврин, при котором он повторил гаданье, подумал-подумал, и тоже отсоветовал ехать. А ведь не прислушайся Амаргин к глухому, скребущемуся на задворках разума голоску, они бы уже лежали вместе со всеми — во рву у стен Каэр Дор…

Сенах, привезший жуткие вести, спасся чудом: его ранили не так чтобы тяжело, к тому же нападавшие очень спешили — свалили тела в яму, а землей закидали еле-еле. Птичка выкарабкался из рыхлой могилы сам, и откопал жену с ребенком. Жену живую, а девочку мертвую — их с матерью пробили копьем насквозь. Финна выжила, хотя острие разорвало легкое и переломало ребра. Выжила, чтобы мстить. И чтобы снова родить ребенка — мстителя. Мстителя за оставшуюся в замковом рву сестру.

Амаргин ответил честно:

— Этот усастый дурачок как-то слишком легко согласился на повышение цены. Значит, ему велели соглашаться на любые деньги. А это подозрительно — обычно айсены торгуются…

Все переглянулись и покивали. И в самом деле, айсен, упустивший выгоду, — нечто невиданное. Как честный айютаец — или, наоборот, вероломный туатег…

— К тому же, — продолжил Амаргин, пощипывая длинную серьгу, — нас наняли уничтожить солдат правительства — вместе с бумагами халифской канцелярии. Это значит только одно — готовится переворот. А свидетелей заговора такого размаха в живых не оставляют.

Все снова согласно кивнули.

— Что же до хозяев сада, в котором мы остановимся на отдых, то Амина, как всегда, несет чепуху, — никто нас не выдаст. Айсены и парсы более всего жадны до денег, и вместо того, чтобы открыть ворота страже, предпочтут содрать с нас откупного. А потом еще и выдоить награду из местных властей, показав, куда мы поехали. Ну а с тем, чтобы они увидели, как мы уезжаем в… совсем другую сторону, мы как-нибудь справимся. Правда, Аирмед?

Заклинательница, занятая прикручиванием косы к затылку, молча кивнула — в зубах у нее были зажаты шпильки.

— Аллиль?.. — окликнул он темноту за холмом. — Нам пора!

Через некоторое время раздался звук шагов по осыпающемуся песку. В ночной черноте оба казались светящимися фигурками в театре теней, который вдруг вывернули наизнанку. Присмиревшая Амина шла впереди. Надув губы и задрав голову. И не глядя по сторонам.

— Трогаем, — мягко приказал Амаргин.

Возражений не последовало.

В сереньком, похожим на разбавленное молоко дорассветном мраке ворота сада казались черными, как смоль. Перед ними валялось нечто похожее на свернутый старый ковер.

Подъехав поближе, Амаргин увидел, как вытертый коврик развернулся. Прикрывавшийся им человек поднялся, протирая заспанные глаза.

В прорехи изорванного халата проглядывало мускулистое смуглое тело безо всяких следов грязи и болячек. Недавно выбритая голова еще не успела зарасти щетиной. А еще у человека был очень знакомый ореол.

Свесившись с седла, сумеречник заглянул мнимому нищему в лицо: опешив от такого пристального внимания, человек перестал тереть глаза и принялся растерянно скрести щеку.

— Плохой из тебя лазутчик, — мягко попенял Амаргин переодетому айяру из свиты усатого дурачка.

И потянулся к кинжалу на поясе.

Заметив, как ладонь легла на рукоять, айяр встал на своем коврике и отряхнулся. И, запрокинув чумазое лицо, сказал:

— Можешь убить меня — и потом объяснять хозяевам, чье тело нужно зарыть в саду. И платить за молчание. А можешь дать мне денег, и я пригожусь получше молчащих парсов — потому что скажу вашим преследователям нечто, что собьет их со следа. И возьму за нужные слова меньше, чем эти проныры.

— Сколько? — вежливо поинтересовался Амаргин, не отнимая руки от оружия.

— Один ашрафи, — пожал плечами айяр.

— Ты-ыы… как вы себя называете… ашшарит? — все так же вежливо улыбнулся сумеречник.

— Да, я правоверный, — серьезно склонил бритый затылок человек.

— От тебя потребуют клятвы именем вашего бога, — Амаргин погрозился пальцем.

— Я что-нибудь придумаю, — улыбнулся в ответ айяр.

— Что? — тонкие брови приподнялись в изумлении.

— А ты подожди и увидишь, — человек весело оскалил белые зубы.

Из-за спины хлестнул злобный резкий окрик:

— Сколько можно, Амаргин! Прикончи его и дело с концом!

Вздохнув, сумеречник соскочил с коня. И сказал стоявшему с невозмутимым видом айяру:

— Мы заключим с тобой пари, человек. Обманешь солдат — я проиграл, и отдам тебе ашрафи. Не обманешь солдат — я выиграл. И ты отдашь мне свою жизнь.

— По рукам, — кивнул айяр.

И зачем-то посмотрел вниз, на свои пыльные босые ноги, стоявшие на смятом протертом коврике. А потом протянул грязную ладонь с черными обкусанными ногтями.

Амаргин пожал плечами и положил сверху свою — тонкую и золотисто-смуглую.

В ярком рассветном сиянии голые холмы казались нарядными и умытыми. Завидев длинную, с облупившейся побелкой стену и пальмовую листву над ней, конники дали шенкелей — свежие лошадки шли споро, радуясь наступающему дню.

У самых ворот расстилал молитвенный коврик какой-то нищий — в последнее время их развелось видимо-невидимо, как мух на базаре. Народишко нищал, пытаясь выплатить новую, «корабельную» подать, многие распродавали имущество, отсылали семью к родственникам и шли побираться в города и на большой торговый тракт.

Засыпав человека пылью, каид придержал бьющего копытом коня. Тот недовольно крутился, взбивая рыхлую землю, и грыз мундштук, пуская по уздечке слюни. Нищий, еще довольно молодой, кстати, все еще стоял на коленях. Опасливо подняв голову, он поглядел на качающееся над ним шипастое стремя.

— Эй, ты! Давно здесь сидишь? — осведомился каид, разворачивая коня к сжавшемуся на коврике оборванцу.

Коврик был вытерт до ниток и изрядно поблек под солнцем.

— Со вчерашнего вечера, о господин — да будет милостив к тебе Всевышний! — смиренно покивал бритой головой нищий.

— Тогда ты должен был видеть всех, кто проезжал мимо, о правоверный! — важно сказал каид, поднимая вверх палец.

— Да, господин — да умножит твои года Всевышний и да пошлет тебе свои милости и умножит твое имущество!

— Ты видел отряд сумеречников верхами, числом с десяток или около того? А может, ты видел вооруженных верховых такой численности?

— А как же, видел, господин!

— Когда? — каид аж привстал на стременах.

— Да сейчас вот и вижу! — удивленно сообщил голодранец.

— Тьфу на тебя, шайтан! — заорал каид и замахнулся плетью.

Нищий скакнул со своего коврика в сторону, уворачиваясь от удара.

Плюнув под стремя, каид раздумал бить туповатого, но правоверного ашшарита.

Побирушка на всякий случай отполз подальше от молитвенного коврика, продолжая испуганно коситься на плеть.

— Поклянись именем Всевышнего, что говоришь правду, — устало отмахнулся рукой каид.

— Клянусь именем Всевышнего, что не видел никаких сумеречников с тех пор, как сижу на этом месте, — с готовностью выпалил побирушка — и ткнул грязным пальцем в пыль перед собой.

— Возвращаемся в Харат, — устало сказал каид, натягивая поводья.

Найти сумеречников они захотели, еще чего. Да они, небось, в птиц или во что похуже оборотились и давно смылись, шайтановы отродья. Да и не сказать, чтобы каиду особо хотелось встретиться с отрядом, оставившим от гвардейского десятка и дюжины вооруженных гулямов обгоревшие кости в оплавившемся железе.

Наблюдая поднятое копытами облако пыли, айяр улыбался.

Заслышав за спиной скрип дверей, он обернулся:

— Ну, что скажешь, самийа?

Золотистое существо мягко ступило за порог:

— Ты меня удивил, человечек.

Высокие скулы поехали еще выше — в широкой улыбке, приподнимающей и острые уши, и уголки по-кошачьему удлиненных глаз.

— Держи.

В длинных смуглых пальцах перекатывался, как у заправского фокусника, ашрафи. Блеснул и соскочил к айяру в ладонь.

Пряча золотой в кошель у пояса, человек зевнул, потягиваясь:

— А я знал, что ты согласишься.

— Почему? — поднял брови сумеречник.

И уселся на свободное место на коврике.

— А я про вас много сказок слышал — и во всех сказках вы страсть какие любопытные. Через это любопытство и прогораете, — и айяр снова блаженно потянулся, чуть не заехав рукой по вовремя пригнувшейся золотоволосой голове.

— Ашшариты рассказывают про нас сказки? — косясь на возвращающуюся над его затылком руку, поинтересовался лаонец.

— Насчет всех ашшаритов не знаю, но вот мое племя, кальб, рассказывает точно, — сказал айяр.

И встал, отряхивая с колен пыль.

— Ты бедуин?

— Ага…

— Куда собираешься теперь? Свои навряд ли тебе обрадуются — после того, как ты заработал золотой…

Бедуин беспечно пожал плечами:

— Обратно в пустыню. Я скопил достаточно, чтобы жениться и купить коней и верблюдов. А вы куда пойдете? Искать будут — найдут, кто-нибудь да выдаст…

— Не будут, — усмехнулся сумеречник.

— Да ладно?

— Не будут. Вам скоро станет не до того, чтобы гоняться по дорогам за какими-то сумеречниками.

— Эй, — бедуин плюхнулся обратно на коврик. — Ты меня подначиваешь! Ну ладно, выиграл — теперь я любопытный. Что такого должно случиться, что вас не будут искать?

Острые уши, торчащие из огненно-золотых кудряшек, снова поехали наверх — самийа улыбнулся. И сказал:

— В этом саду остановился на ночь гонец барида — думал, доберется до Харата к вечеру, да конь подвел. Пришлось оставаться ночевать.

— Что-то они разъездились, эти гонцы барида… — покосился на сумеречника айяр.

— Вот-вот, — вежливо подтвердил самийа. — А поскольку мы, сумеречники, действительно крайне любопытные существа, то мы залезли к нему в сумку. И прочитали фирман, который он везет.

— Ну?.. — выдохнул айяр.

— Там написано, что со следующей пятницы в вашем храме нужно будет объявлять наследником не нынешнего правителя Хорасана, а сына халифа, Мусу. И что к Нишапуру уже движется тридцать тысяч войска по командованием Али ибн Исы, с приказом занять город и сместить наместника Хорасана. Они уже под Реем.

— Изменили хутбу… — ошалело пробормотал айяр, почесывая бритый затылок. — Аль-Мамун больше не престолонаследник… Тридцать тысяч — ничего себе… Что же будет-то теперь, а?..

Золотые глазищи прищурились:

— Я знаю о твоей стране очень мало, человек. Но даже того, что я знаю, достаточно, чтобы понять — будет война. Причем большая. Я не очень много знаю об аль-Мамуне, но если он не сумасшедший, то так просто не сдастся.

— Еще бы он сдался… — пробормотал айяр.

И вдруг охнул:

— Шайтан… Ой шайтан… А нерегиль-то, выходит, так в Харате и останется… Не успели они, выходит, в столицу его вывезти…

И, нахмурившись, решился:

— Ну, все, теперь я точно направляюсь в пустыню. Я про нерегиля много всяких историй слышал, и ни в одну из таких историй я попасть не желаю.

Проговорив это, бедуин вдруг уставился на сумеречника. И просиял:

— Слушай! Вам же все равно идти некуда! Поехали со мной! Пустыня большая, и уж там-то тебя найти, если сам объявиться не пожелаешь, точно невозможно! А я поручусь за вас перед племенем! А? Гостями будете! Когда такие времена, вместе путешествовать безопаснее!

Самийа долго смотрел на его обрадованное лицо, не мигая. Наконец, длинные ресницы на мгновение схлопнулись:

— Хм… Пустыня… А почему бы и нет?

И подал узкую ладонь с длинными пальцами:

— По рукам.

аль-каср Харата,

пятница

Откуда-то сверху доносилось чириканье. В круглой башенной комнате было несколько бойниц, и воробьи прыгали в скошенных пятнах солнечного света. Обычно они слетали и сюда, вниз — прямо сквозь редкие прутья решетки, закрывавшей отверстие ямы. Ближе к вечеру верхняя часть стены колодца освещалась, и в теплом, рассеченном черными полосами сиянии клубилась пыль и хлопали крылья. На остававшемся в тени дне воробьи прыгали между соломин и клевали крошки.

Имруулькайс обычно сидел неподвижно, лишь водя глазами вслед за птицей: прыг-прыг-прыг — клюнул. Прыг-прыг-прыг — клюнул, поднял, слишком большая оказалась, бросил и, забив крылышками, шумно улетел наверх. Кот гонял воробьев, лишь если они пытались перевернуть кувшин, привязанный к решетке длинной веревкой, — птицы пытались добраться до воды, но узкое горлышко не давало окунуть клюв.

Впрочем, сейчас на дне колодца никаких птиц не было. Потому что не было крошек. Опрокинувшийся на бок кувшин лежал у стены, и из горлышка ничего не вытекало.

Несколько дней назад — сколько, Тарег не очень помнил — стражник решил проверить, жив ли он. Обычно он делал это копьем. Опускал древком вниз в колодец и тыкал — куда попало, но попадало чаще всего в ребра. Услышав в темноте внизу звяканье и рычание, стражник удовлетворялся услышанным, выбирал за веревку кувшин, наливал туда воду и спускал вниз. И бросал хлеб. Потом уходил.

В тот день им обоим не повезло. Тарег то ли спал, то ли лежал без сознания — провалы в пустую муть без снов и образов в последнее время стали частыми — и не почувствовал пихнувшее в ребра древко. Тогда стражник уперся в исполнении долга и ткнул его острием.

Очнувшийся от резкой боли в плече Тарег заорал — и перехватил копье повыше лезвия. А потом изо всех сил дернул на себя. Стражника распластало на решетке, причем крайне неудачно: наносником шлема прямо о толстый кованый прут. Орал он так, словно его зарезали.

Копье стражник выронил, и оно довольно долго нелепо стояло поперек круглой ямы колодца: острие уперлось в угол между дном и стеной, древко прислонилось к широким камням кладки, на пару локтей ниже закрывающей яму решетки.

Потом копье исчезло — видимо, забрали, когда Тарег в очередной раз провалился в беспамятство. Или уснул — что, похоже, было одним и тем же состоянием. Но вот хлеба и воды они с того дня больше не спускали. То ли боялись, то ли мстили за разбитую сопатку сослуживца.

Раскрывая глаза, Тарег видел сидевшего на своем месте Имруулькайса. То ли кот не уходил, то ли он редко раскрывал глаза. Впрочем, Тарег помнил, что в прошлый раз стояла ночь, и птиц не было слышно.

— Ты рукой шевельнуть можешь? — щуря зеленые глазищи, спросил джинн. — Можешь или не можешь?

Нюхающееся розовое пятнышко кошачьего носа возникло совсем рядом.

— Тарег? Если ты не можешь ни пошевелиться, ни ответить вслух, ответь хотя бы мысленно. Ну?.. Угу. Не можешь. Я понял.

Имруулькайс прилег и свернулся около живота: тепло пушистого тела проникало сквозь тонкую ткань того, что осталось от рубашки. Зимой кот ложился сначала на кисти рук, потом шел к щиколоткам. Он бы отогрел и перехваченное железом горло, если бы не сигила Дауда на ошейнике. Плоский железный кругляш примотали проволокой к длинным ушкам замка, и джинн старался держаться подальше от жутковатого пентакля. Когда руки начинали отмерзать снова, Имруулькайс ложился поверх железных браслетов на запястьях и принимался вылизывать лицо. И натекающую из воспаленных глаз дрянь. В конце того лета он вылизал и закровившую ладонь. Долго лежал под боком, ровное тихое урчание погружало в забытье. Прошлым летом у Тарега находились силы встать с пола — не во весь рост, конечно, приковывающая к стене цепь была слишком короткой. Так или иначе, но отпечатки ладони на камне остались намного выше здоровенного кольца, к которому крепилась цепь. За кольцо он еще весной ухватывался, чтобы приподняться. Впрочем, этим летом у него тоже получалось приподняться и сесть, привалившись спиной к стене. А вот последние несколько дней, похоже, его доконали.

Лежавший под боком котяра шевельнул ушами и сказал:

— Полдореа, я ведь не смогу принять в этой ямине человеческий облик. Тут знаков кругом наставлено, чтобы им всем пусто было, сукиным детям… Слышишь меня?.. Ну ладно, ладно, не ору я, чего там. Как зачем принимать человеческий облик? Они ведь про тебя вспомнят и жратву кинут. Хлеб-то я к тебе подпихну, а вот с кувшином будет сложнее. Не умею я в лапах кувшины носить, Полдореа. Ты когда-нибудь видел кота с кувшином? Чего ты лыбишься, как ты пить из этой посудины собираешься, если в своих железяках двинуться не можешь? Опрокинуть, говоришь? А если я мимо опрокину? Ах, не опрокину… Ты с надеждой в будущее смотришь, как я погляжу…

И джинн с наслаждением вытянул длинные черные лапы.

Воробьи наверху купались в солнечном свете, взметая сор и тысячи пылинок.

Вдруг кот вскочил с коротким мяуканьем:

— Тьфу, что ж это я! Забыл! Слышь, Полдореа, забыл начисто! Я ж новости тебе принес!.. Какие новости, спрашиваешь? А халиф твой ненаглядный месяц назад на охоту ездил, оказывается. К каналу Нахраван, который на окраине столицы роют. Ну и угадай, что там с ним случилось? Не хочешь угадывать? Ладно, я сам за тебя отгадаю — укусил его аждахак, ага.

От мстительного восторга Имруулькайс растопырил усы и вздыбил шерсть на лопатках:

— У меня племянник во дворце в хариме живет, представляешь? В виде парсидского кота выгуливается, жирняга такой стал, в дверь еле пролезает, да… Не то, что ты, сиятельный князь, скелетина лежачая, он поперек тебя шире будет, мордой-то уж точно…

Кот принялся разгуливать туда-сюда, вздрагивая вздернутым вверх хвостом.

— Так вот, Хафс мой докладывал, что переполох случился неописуемый, все бегали как шпаренные кипятком собаки. Точнее, как безголовые курицы, потому что ни одно ихнее местное светило врачебной науки не опознало, откуда у халифа на шее два отпечатка клыков. Не дырки, а именно отпечатки. Синюшные такие. Ах, ты уже видел такие? Так чего я тогда в детали вникаю, я тогда сразу к сути перейду…

Джинн покосился в сторону неподвижно лежавшего Тарега. Нерегиль хотел пожать плечами, но получилось только поежиться. Имруулькайс чихнул и продолжил:

— В общем, суть такова, что с тех пор халифа как подменили: жену с дитем забросил, снова стал пить как тюрок, евнухи вокруг захороводились, понятное дело. Из столицы супругу он так и не отпустил, зато Кавсара у дружка обратно выкупил и теперь каждую ночь его… что не так?

Тарег сумел хлопнуть ладонью по полу и, тяжело дыша, закусил губу.

— Ах, это… Лежи, не трепыхайся! Лежи, я сказал! Внимательней слушать надо, Полдореа, я про Юмагас уже все сказал. Нет, не отпустил. Ее держат под стражей во Дворике Госпожи. Вместе с сыном. Почему под стражей? Вроде как она в немилости. Слуг ее всех казнили — месяц на площади перед воротами кровь лилась. Ко дворцу не подойти теперь — головы на пики насадили, а они на жаре разлагаются и воняют, от мух не продохнуть… а? чего? Кого еще казнили? Да толпу народа, Полдореа, в столице жить стало страшно, во дворце все ходят, глаза боятся поднять — лютует халиф, змеем кусанный, сильно лютует…

Тарег прикрыл глаза и снова поежился.

— Ну чего, дальше рассказывать? Хорошо, рассказываю. С тех пор, как аждахак его погрыз, халиф с рвением принялся снаряжать армию. Тридцатитысячное войско набрано и во главе с Али ибн Исой идет к границам Хорасана.

Кот припал на передние лапы и заглянул Тарегу в лицо:

— Эй, кокосина, ты меня слушаешь?

Нерегиль лежал с закрытыми глазами. Выслушав его мысленный ответ, джинн удовлетворенно кивнул и сел, обмотав лапы хвостом. И сообщил:

— А приказ у этого ибн Исы, ни больше, ни меньше, бошки в Нишапуре всем пооткручивать, а аль-Мамуна доставить в столицу. Говорят, в обозе везут для этой важной цели серебряные оковы — халиф наш брата уважает и абы как принимать не хочет.

Не сумев сдержать то ли гнева, то ли возбуждения, Имруулькайс вскочил и снова забегал туда-сюда.

Рассказ он, тем не менее, продолжил:

— А вот матушку аль-Мамуна наш халиф в гости не ждет — ее он велел вместе с другими язычниками-огнепоклонниками по доброй старой традиции предков зарыть в землю вниз головой. Как вниз головой? Да вот так — вниз головой. А ногами вверх, чтоб из земли торчали. Все равно не понимаешь?.. Что-то ты в этой яме разумом вконец ослабел, Полдореа, где верх, где низ понять не можешь… что значит, метафор подпускаю? Излишне цветисто выражаюсь — я?!

От возмущения джинн даже мяукнул. И, поставив торчком уши, зашипел:

— Между прочим, я эти поля с ножками торчком и в коленках свесившись триста лет назад видел. Правоверные, как в Парс пришли, много таких полей за собой оставили, особенно возле храмов… цветисто я выражаюсь…

Прислушавшись к Тарегу, Имруулькайс опустил шерсть на загривке и кивнул:

— Ладно, ладно, прощаю тебя.

И принялся вылизываться — чтобы тут же поднять голову и спросить:

— Чего тебе еще? Ах, мы до сути так и не добрались? Действительно, что-то я завспоминался, извини.

Кот сложил вытянутую было вверх лапу и сел — в который раз. И сказал:

— Итак, суть. Суть, ваше сиятельство, такова, что в сегодняшней хутбе в Пятничной масджид провозгласили престолонаследником Мусу ибн Мухаммада ибн Умейя. Сыночка, тоисть, нашего халифа. Ему еще и полугода нет, вот что интересно. А аль-Мамуна объявили мятежником и злоумышленником, всяческими словами обозвали и объявили начисто лишенным не только царского титула, но и наместничества. Ах, и это не суть? А что же для тебя суть? Ах, кто командует войсками аль-Мамуна и какова их численность? Ну, раз ты спрашиваешь, это для меня тоже не секрет.

Джинн важно прилег на бок и начал размеренно, в такт речи, бить кончиком хвоста о камень пола:

— Три тысячи у них от силы. Командует молоденький такой парнишка-парс, из владетелей княжества Бушан. Где это? да аккурат западнее Харата будет… Как зовут? Тахир ибн аль-Хусайн. Чего ты лыбишься? Хорошее имя? Почему? Ах, прадедушку его ты знал… Хороший полководец был, говоришь? Ну, посмотрим, что у этого потомка славного рода под Реем получится…

Они некоторое время лежали друг напротив друга. Потом Имруулькайс поднял голову:

— Ну что, ты, я гляжу, спать собрался? Ну да, делать тут тебе особо больше нечего, я согласен. Ладно, спи, спи. Если эти выродки поесть принесут, я отгоню воробьев, чтоб не расклевали вчистую. Что, не жрать воробьев? Ну, раз ты просишь, я не буду, хотя, по правде говоря… ну ладно, ладно, замолкаю и тоже укладываюсь.

Перейдя Тарегу под бок, Имруулькайс смежил глаза. И мурлыкнул:

— Поурчать тебе, говоришь? Хорошо урчу, говоришь? Пра-аавильно говоришь, прааа-авильно… Спи, кокосина, спи.

Дождавшись, когда дыхание нерегиля выровняется, джинн тихо сказал — уже для самого себя:

— Спи, Полдореа. Авось о тебе вспомнит хоть кто-нибудь из этих ангельских засранцев и либо приберет… либо вытащит из мрака.

Наверху воробьи зачирикали как-то особенно оживленно, послышалось многочисленное фрррр, фррр бьющих крыльев. В колодец слетело несколько сброшенных при взлете соломин. Где-то далеко загрохотали засовы. Лязгнула железная решетка, которой хлопнули, закрывая. И снова скрип и грохот двери, за которой слышался топот множества ног. Воробьи с шумом вспорхнули, заметавшись над решеткой колодца.

В круглую башенную комнату заходили люди.

— Пожалуйте, пожалуйте, почтеннейшие, вот здесь он сидит, да проклянет его Всевышний… Вон, видите дыру в полу? Вот там этого врага веры и держат… Каменьями кидать, правда, запрещено, а то покалечите, нам с ним потом возиться. Можно ли это кинуть? Это можно. Проходите, почтеннейшие, проходите. И не бойтесь, он вам ничего не сделает. Присмирел наш упырь, не бросается более на правоверных. Повышибал ему Всевышний зубы в своей неизреченной мудрости, низверг, как в книгах сказано, на самое дно колодца, в пучину мрака, где только тьма и зубовный скрежет. Не шевелится, говорите? А может, не видно просто? Да чтоб ему и вправду сдохнуть, этому сыну прелюбодеяния… Эй, брат, дай-ка мне копье! Да зачем-зачем, ткнуть его в бочину… что? Знаю ли я, что случилось с Ханифом? Нет, не знаю… а что случилось-то? Ладно, потом послушаю. А вы, почтеннейшие, не задерживайтесь, не задерживайтесь, нечего тут особо смотреть, все одно там на дне темнота хоть глаз выколи и ничего не видать, кроме глазищ его, и то, если он их открыть изволит. Не открывает? Ну и шайтан с ним, пусть лежит, как хочет. Выходите, правоверные, потешились, и будет — мне еще надо дверь закрыть. Ну, все вышли? Тогда закрываю.

Стражник долго гремел ключами на связке, выбирая нужный. И истово, горячо, ни на что не отвлекаясь, молился:

— Во имя Всевышнего, милостивого, милосердного, пусть это бедствие из бедствий так и сидит здесь, под крепким замком. О Всевышний, у тебя лишь сила и слава, управь так, чтобы аль-Кариа не нашел дороги наружу, отведи от нас смерть и погибель…

Продолжая читать молитву, человек захлопнул дверь и трижды провернул скрипучий ключ. Сегодняшний день был пятничным, и от правоверного требовалось особенное усердие в делах службы и благочестия.