Мадинат-аль-Заура,

дом в квартале аль-Мухаррим,

конец лета 487 года аята

На широком подоконнике были рассыпаны очищенные тыквенные семечки. Плоская тарелка, покрытая зелено-желтой нишапурской глазурью, стояла пустой — похоже, хозяин дома заботился более о голубях, нежели о себе, и отдал все лакомство птицам. На песчаном пятачке между мирадором и стриженым рядом самшитов крутился большой белый голубь — крупный, белый, в пушистых штанах на лапах. Обычная сизо-синяя голубка, которой предназначались знаки внимания, не обращала никакого внимания на его курлыканье. Птица продолжала упорно делать вид, что пытается отыскать муравья среди песчинок.

Утренний ветерок колыхал толстую полотняную занавеску. Занявшийся день обещал затянутое дымкой небо и белесый кругляш солнца в сизом перистом тумане. Никакой праздничной голубизны и яркого сияния. Впрочем, погода могла и разгуляться — особенно при усиливающемся ветре.

Прихлопывающий занавеску игривый воздух топорщил бумаги на низеньком ширазском столике: большая карта и стопка каких-то чертежей и таблиц на тонкой-претонкой бумаге то и дело задирали уголки и края, заминались и вздыбливались. Упорхнуть и разлететься им мешало несколько предметов. Карту звездного неба с зодиакальным кругом удерживал здоровенный медный циркуль с разведенными ногами. А чертежи с лежащим сверху листом-мансури придавил разношенный домашний башмак — потрескавшийся кожаный туфель завалился на бок поперек ровных строчек халифского гороскопа.

Парный башмак лежал на полу рядом со столиком — видно, упал вместе с длинным резным каламом. Придворный астролог был человеком суеверным и предназначенные царственным адресатам послания писал только старым, обкусанным сверху каламом, доставшемся ему от наставника и учителя Халафа ибн Бадиса аль-Куртуби.

Вот и лежавший поверх остальных бумаг гороскоп аль-Амина звездочет аккуратно и неторопливо расписал тем самым каламом, ныне столь небрежно сброшенным на пол.

Ближе к низу листа особыми, красными чернилами он вывел одну дату, и тем же ярким цветом приписал к ней слово — «Кустана». А рядом, буквами помельче — «Рей». В следующей строчке никаких цветных чернил не использовалось, зато четко читалось название месяца — шабан. В нынешнем году он приходился на самое начало зимы. Присмотревшись, можно было заметить, что запись о приходившемся на этот месяц событии сделана со странным, колышущимся наклоном букв, словно звездочета вдруг оставили навыки уставного почерка, и рука его задрожала, подобно руке ученика в школе.

На неровной строчке про месяц шабан гороскоп почему-то оканчивался. Далее судьба халифа аль-Амина никак не прояснялась. Почему?..

Возможно, на все вопросы такого рода — а почему писано не красными чернилами? почему черными? почему почерк неверный? — мог бы ответить сам писавший. Но, увы, время для подобных вопросов истекло еще несколько часов назад.

К курлыканью голубя в саду примешивался еще один, такой же равномерный и настойчивый звук — поскрипывание.

Скрипела толстая деревянная балка под потолком. Ветерок медленно раскручивал то в одну, то в другую сторону висевшее на ней тело. Звездочет покачивался на витом шелковом шнуре, по-стариковски худые, пожелтевшие ступни в коричневых пятнышках торчали из широких домашних штанов. Редкую некрашеную бороду тихо колыхал сквозняк.

С другой стороны столика лежала опрокинутая подставка под кувшин.

Из сада зашаркали шлепанцы — черная рабыня отмахнула в сторону занавеску и привычно сунулась в комнату:

— Сейид, пожалуйте завтракать, готово уж…

Внимание ее привлекла валявшаяся на полу дорогая подставка эбенового дерева — непорядок какой. Потом она заметила башмак на столе. Подняв глаза выше, женщина долго не могла вместить в себя увиденное: в привычный кабинет хозяина вторглось нечто нарушающее всегдашнее расположение предметов.

Осознав, наконец, чем являлось это бело-серое, длинное и качающееся под потолком, старая черная рабыня закричала в голос. Она служила покойному тридцать с лишним лет — и горе ее было страшным и неподдельным.

аль-каср Харата,

неделя спустя

Кот, щурясь и подрагивая усами, примеривался: наклонив ушастую башку, он готовился боднуть кувшин.

Полная воды посудина стояла и без того неустойчиво: круглое донце кривовато опиралось о длинный стебель тростника. Трудность заключалась в том, что от кувшина до запрокинутого лица нерегиля оставалось приличное расстояние. К тому же Тарег лежал отвернувшись.

До этого дня все как-то обходилось. После недельного перерыва об узнике то ли вспомнили, то ли решили не играть с судьбой и не рисковать — мало ли, уморишь, потом еще отвечай за это. Хлеб и вода появились снова.

Тарег обкусал свалившуюся на него лепешку с рычанием некормленой кошки. Видимо, злость на неприличный, животный голод придала ему сил: нерегиль сумел не просто добраться до кувшина и поднять его к губам, но даже сделать это сидя. Покрываясь испариной и кашляя от напряжения, он дотянулся до кольца в стене. Повисел, поводя боками, — и подтащил вверх предавшее, сдавшееся тело. Имруулькайсу, мрачно созерцавшему эти усилия, было сказано что-то высокопарное об остатках достоинства и самоуважения. Тот обозвал Тарега конченым придурком. Нерегиль не возражал, но с тех пор упорно пытался есть сидя, а не лежа, как больная собака. Получалось не всегда. Имруулькайс хмыкал и советовал потребовать от стражников серебряные столовые приборы, а еще лучше воды для умывания, зеркало и гребень. Мол, глянув на себя в зеркало, Тарег сразу оставил бы глупые мысли о достоинстве и самоуважении — грязной роже под свалянной, забитой соломой шевелюрой достоинства не положено.

Шутки шутками, но даже после недавней «ночи ладони» Тарег сумел удержать посудину за ручку — несмотря на крупную дрожь. Однако то ли недавний озноб, то ли потеря крови сделали свое дело: сегодня утром нерегиль не только не сумел приподняться — он даже в сознание не пришел.

Вот потому-то джинн стоял напротив кувшина и мучительно решался на удар лапой или лбом. Он хотел окатить Тарега водой. Почему-то это казалось ему хорошей мыслью — хоть что-то да попадет в губы.

Кувшин, тем не менее, стоял слишком далеко — струя плеснет и разойдется лужей среди соломин, сора и грязных патл у нерегиля под затылком.

Горько вздохнув, Имруулькайс так ни на что и не решился. И вернулся к прежнему занятию — принялся вылизывать Тарегу лицо. Потом потерся о провалившуюся щеку. Нерегиль не шевелился и глаз не открывал.

— Кокосина… Ну же, давай, хватит в обмороке валяться, давай, очнись… Слышь, Полдореа — очнись, говорю, новости у меня! Не уходи, Тарег, пожалуйста, не сейчас, кокосина, не сейчас, когда выпала тебе удача…

Словно отвечая на его отчаянные призывы, веко дрогнуло. Между ресницами показалась узкая светящаяся щелка. Вдохновленный Имруулькайс мявкнул и придавил зубами кончик Тарегова уха. Нерегиль дернул головой, джинн отскочил. Тарег хрипло охнул и медленно-медленно раскрыл глаза.

— Ну, ты напугал меня, Полдореа, — сварливо заворчал кот.

И принялся ласково тереться ушами и затылком о подбородок нерегиля. Тот еще таращился в пустоту, смигивая остатки сонного забытья.

— Ну же, давай, давай, просыпайся, у меня та-акие новости, Полдореа, ну давай…

Через некоторое время Тарег, пару раз завалившись обратно на пол, сумел принять сидячее положение, свидетельствовавшее о его чувстве собственного достоинства. И очень медленно — чтобы не перекинул вниз тяжелый ошейник — потянулся к кувшину.

— Осторожнее, осторожнее… — джинн совсем извелся от нетерпения. — Смотри, кувыркнешься!.. во-от…

До кувшина можно было добраться, опираясь на обе ладони. А вот подтаскивать его приходилось, удерживая вес тела на одной руке, а другой справляясь с тяжестью посудины. И железного браслета с волочащейся по полу цепью. В государственных тюрьмах аш-Шарийа заковывали на совесть: цепи опасных преступников весили сорок три ратля — дабы тяжесть оков соответствовала тяжести проступка. Обычно через полгода власти избавлялись от мороки с узником — его вытаскивали из ямы вверх ногами и распинали труп на воротах тюрьмы. Правда, рассказывали, что Итах, полководец халифа Амира аль-Азима, продержался в зиндане год. Впрочем, в благодарность за прошлые заслуги эмир верующих распорядился выдавать ему ежедневно по два хлеба и четыре ковша воды. К тому же Итах был могучим человеком и одной рукой пригибал к земле шею строптивого верблюда.

Заливаясь потом, нерегиль доволок скрипящий о каменные неровности кувшин — и с громким звяканьем взгромоздил его на живот. Отдышался и трясущимися от напряжения руками поднял посудину ко рту.

Имруулькайс потерял терпение:

— Ну, тебе интересно или нет? — и обиженно забил хвостом.

Жадно прихлебывающий из кувшина Тарег прикрыл веки в знак согласия — оторваться от текущего водой края он не мог.

— Хватит! Хватит, обопьешься! Ты что, лошадь, что ли? Ты половину на грудь с подбородком проливаешь!

Тяжело дыша, нерегиль оторвал кувшин ото рта. Брякнув цепью, бережно поставил его между животом и поднятыми коленями. Перевел мутноватый еще взгляд на кота.

— Мне… интересно… — выдавил из себя нерегиль — и тут же раскашлялся.

— Молчи уж, — недовольно прижал уши Имруулькайс. — Молчи и слушай. Значит, так. Пять дней назад Тахир ибн аль-Хусайн со своими тремя тысячами разбил посланное из столицы войско под Реем. У Али ибн Исы было тридцать тысяч воинов — в десять раз больше, чем у молодого Тахира. Ааа, видишь, тебе действительно интересно…

Тарег кивнул, продолжая прижимать к животу кувшин.

— Точнее, Тахир стоял лагерем в деревне Кустана — а Али ибн Иса за холмами напротив. Парсы не пошли против конницы по плоским пескам и вынудили ашшаритов напасть на них у самого укрепленного лагеря. Атаку они отбили. А потом человек по имени Дауд Сиях зарубил Али ибн Ису. Знаешь, что сделала после этого тридцатитысячная армия ашшаритов?

Нерегиль скривился в презрительной гримасе.

— Правильно мыслишь, Полдореа. Они дали несколько беспорядочных залпов, а потом стали отступать, отступать — и разбежались. Как стадо баранов, лишившееся вожака. Я смотрю, ты не удивлен. Говоришь, ашшариты никогда воевать не умели? Интересно, как у них тогда полмира захватить получилось?.. Говоришь, тупые они, жадные и воинственные? Да, это беспроигрышное сочетание для завоевателей, тут ты прав, княже…

С трудом приподняв закованные запястья, Тарег снова принялся пить. Дождавшись, когда нерегиль закончит глотать воду, Имруулькайс продолжил:

— Ну так вот, Али ибн Исе отрезали голову, а тело подвесили на шест, связав за руки и за ноги, как забитую скотину. В письме, которое пришло от молодого Тахира в Шадях, говорилось: «Вот, сижу с головой Али передо мною и с его кольцом на пальце. Что делать дальше?» Ну, я знал, что тут ты заулыбаешься. Эй-эй, что ты расшебуршался, смотри, сиятельство, сиди ровнее, а то как бы твое шейное украшение не перевесило!..

Настороженно щурясь, кот проводил взглядом всплескивающий в нетвердой руке нерегиля кувшин — Тарег спустил его с живота под бок.

— Где хлеб, спрашиваешь? Да вон он, вон он, сиди спокойно, щас принесу…

Имруулькайс взялся зубами за край лепешки. Не обращая никакого внимания на мысленные протесты Тарега, кот залез всеми четырьмя лапами нерегилю на живот — и сунул тому хлеб прямо в зубы.

— Вот так, ваше сиятельство… — прошипел джинн. — Теперь берись за нее руками. Вот так…

Соскочил и с удовлетворением принялся наблюдать за жующим Тарегом — тот недовольно морщился. Лепешка крошилась, черствые края царапали язык и небо.

— Ну так я рассказываю дальше?..

С трудом сглотнув, нерегиль кивнул. Прислушавшись к его вопросу, Имруулькайс довольно оскалился:

— Откуда мне известно, что в Шадяхе делается? А у меня там шурин живет. Не, не в виде кота. В виде жабы в пруду. Полдореа, я искренне не понимаю, что тут смешного!..

Тарег подавился смехом и раскашлялся.

— Вот! Вот тебе! Нечего ржать было! — верещал джинн, бегая вокруг согнувшегося в три погибели нерегиля — тот все никак не мог вытолкнуть из горла крошку и надсадно кашлял.

— Ну?

Перхание прекратилось, и Тарег вытер заслезившиеся глаза об остатки рукава.

Смерив его недовольным взглядом, кот сказал:

— Между прочим, шурин в пруду перед главным залом приемов живет! А в пруду харима у меня сестрица обретается, чтобы ты знал! Так что о Шадяхе мы, силат, знаем все!

И джинн гордо вскинул хвост. Потом прислушался и примирительно буркнул:

— Ладно, ладно, прощаю. Что с тебя взять, скелетина твердолобая… Кстати, чем ржать, мог бы вопрос по существу задать: с гонцом или с голубем то письмо Тахир отправил. А? Чего? Думаешь, и так и так отправлял? А ты, я гляжу, еще соображаешь, несмотря на халифскую заботу. Праа-авильно говоришь, прааа-авильно…

И, изящно присев, джинн промурлыкал:

— А теперь, Полдореа, угадай самое главное. Аль-Мамуну то письмо, с голубком долетевшее, прочитали три дня назад. Как думаешь, что он тут же сделал? А? Халифом себя провозгласил, говоришь? Ну, это понятно, это угадывать не нужно. Кстати, имел на это полное право — братец-то клятвы нарушил. А раз нарушил — то престол потерял, это у ихнего в отца в завещании прописано было черным по белому справа налево для всех, кто читать умеет. Ах, тебе это без разницы? Ты что, Полдореа, совсем рехнулся? Тебе аль-Амин, что ль, больше нравится? Заговор, говоришь? Ну и что? Ну и что, что аждахака напустили! Полдореа, не будь чистоплюем! Небось, младший братец поприличней будет! И поумнее… Кстати, самого главного ты все равно не угадал! Чего, говоришь?..

Вдруг кот вскинул маленький треугольный подбородок, прислушиваясь к звукам сверху:

— Ну-ка подожди, Полдореа…

В самом деле, где-то далеко хлопнула дверь. Потом еще одна, ближе. Загрохотала прихлопнутая решетка. И стал различаться звук многих шагов — уверенных, четких.

— Хм, — протянул кот, — не ожидал я от них такой прыти… выходит, пока я тут с тобой возился, они уже вошли в город…

Зеленые светящиеся глаза Имруулькайса уставились на нерегиля:

— Ну вот, Полдореа. Пока ты тут воду хлебал и крошками давился, твоя самая главная новость сама сюда приперлась, моего объявления не дожидаясь. Аль-Мамун, как только получил известие о победе, кинулся с двумя сотнями конных сюда, в Харат. Чего ради, спрашиваешь? Да, Полдореа, усохли все-таки твои мозги здесь. Помчался в Харат, чтобы тебя, кокосину, лично из ямы вытащить!

Приближающийся грохот усиливался — бух! Бах! Лязгало железо, стучали сапоги, взлаивали отдающие приказы голоса.

— Чего ты? Чего хмуришься, Полдореа, тебе что, без цепей жить уже невмоготу, привык слишком? Что-о?!.. Что значит, аль-Мамун не имеет права на престол?! Ты чего несешь, кокосина, ты что?!..

Брякание, лязг и скрип двери над самой головой заставили обоих вскинуться.

В башенной комнате зашуршали шаги. Звякали кольчужные кольца.

— О Всевышний… — тихо пробормотал глубокий мужской голос.

Кто-то, вошедший следом, скорбно бубнил и звякал ключами:

— Вот, пожалуйте, господин, пожалуйте… Вот здесь вот эта беспримерная жестокость и вершилась до сих пор — да проклянет Всевышний тех, кто называет себя правоверным после этого! Слыханное ли дело, так мучить живое существо — а ведь, рассказывают, за единую овечку праведный халиф Омар держал ответ перед Всевышним! Несчастному узнику добрые люди пытались риса да фруктов пронести — так что вы думаете, схватили и велели палками бить. Эх, страшная, страшная была у нас здесь служба, почтеннейший, да простит и не поставит нам ее в вину Милостивый, Прощающий…

Бормотание стражника приблизилось вместе с осторожными шагами множества людей. На светлое солнечное пятно в устье колодца легли человеческие тени. Показался черный очерк увенчанной шлемом головы — кто-то, судя по кожаному скрипу и звякам, присел у края ямы и заглядывал вниз.

— Господин нерегиль! Господин нерегиль! Вы живы?

Имруулькайс мрачно глядел на сидевшего у стены Тарега. Тот молчал, кроша в скрючивающихся пальцах недоеденный хлеб. И стискивал зубы так, что ходили ходуном желваки под впалыми щеками.

— Господин нерегиль?.. Не отвечает… И не видно ничего… Похоже, лежит без сознания. Отпирайте решетку!

Наверху завозились с оглушающим скрежетом и звоном.

Кот еще раз смерил нерегиля взглядом. Того ощутимо потряхивало от злости. Даже под слоем грязи на коже было видно, как заволакивается темной тучей ярости лицо. Джинн холодно заметил:

— Я, конечно, знал, что ты безумен, Полдореа, но не знал, что до такой степени. Вишь ты, аль-Мамуну он служить не будет! Гордыня у тебя, я смотрю, а не голодуха мозги перекашивает…

Засов решетки, видно заплыл ржавчиной за полтора года — наверху с руганью принялись долбить по концу железного штыря, пытаясь выбить его из заушин. Гулкие удары отдавали вверх, опадая в колодец глуховатым эхом.

Поднимаясь на лапы, джинн свирепо прошипел:

— Что, говоришь? Не гордыня? А что, позвольте спросить? Ах, ты о Юмагас с мальчиком думаешь? И что, как ты им из тюрьмы поможешь?

Наверху снова закричали, требуя молот побольше — засов не поддавался.

— Так! — сердито мявкнул кот. — Слушай меня внимательно! Помнишь, что случилось, когда ты в прошлый раз даму в беде спасал? Правильно! Ты умудрился убить единственного приличного человека во всем халифате! Ты убил Али ар-Рида! Помнишь такого?!..

На засов обрушился новый, еще более сильный и громкий удар. Кот аж подскочил от неожиданности. И снова прошипел:

— Ну?! Тебе мало, дурачина? Что?! Аль-Мамун прикажет их убить? Ты с ума сошел? Ах, уже видел, как братья сестру не пощадили? Что?.. Юмагас с мальчиком нужно бежать? Конечно, я передам Хафсу! Конечно, я сделаю все, что в моих силах, Полдореа! Но ведь дворцовые сумеречники под замком сидят! Прям как ты!

Грохот наверху стал непрерывным и оглушающим. Джинн в ужасе прижал уши и жалобно замяукал:

— Полдореа, я все понял, все сделаю, но Хварной молю, прекрати кобениться, присягни аль-Мамуну! Кокосина, ты ж у них в руках щас окажешься — а если на дыбу вздернут? И ведь в своем праве будут! Кокосина, не лезь на рожон, слышишь?.. Присягни добром, ведь на пытки возьмут, душу вытрясут!

Сверху донесся резкий звук удара — и следом бряканье и звон покатившейся по камню железяки. Засов выбили.

— Ну? — мрачно переспросил джинн.

Нерегиль упрямо помотал патлатой головой.

Имруулькайс горько сказал:

— Прощай, Полдореа.

И силуэт большого черного кота развеялся в темноте ямы.

С режущим уши скрежетом раскрылась наверху решетка. Звучным голосом кто-то отдавал приказы:

— Давайте сюда лестницу! И фонарь, а то не видно ничего! И напильник — цепи проще будет распилить, чем расклепывать! Вот сволочи, это ж надо такое в четвертом веке от возглашения откровения устроить, кафиры, язычники, установления шарийа для них не писаны…

Кусая губы, Тарег смотрел свои сжимающиеся кулаки. Ногти больно вонзились в ладони, но он продолжал стискивать пальцы.

— Не стану, — пробормотал он, вскидывая голову.

В колодец опускалась корявая, из прутьев связанная лестница.

— Не буду…

Его всего трясло.

— Похоже, Единый, у Твоего мира вывернулся сустав, — прошипел нерегиль, глядя в колышущийся наверху свет. — Страной правит извращенец, его свергает убийца-чернокнижник… Твой мир никуда не годится, Единый — и я рад, что ему недолго осталось. Это будет заслуженный конец для такого ублюдочного творения…

Солнце мигнуло и ослепительно вспыхнуло в нагруднике склонившегося над колодцем воина.

От жгучей боли в глазах Тарег вскрикнул — и потерял сознание, со звяканьем железа обвалившись на пол.

неделя с лишним спустя

По крыше айвана молотил дождь. С карниза лило так сильно, что даже ветер не мог разбить на капли эту прозрачную, рвущуюся вниз струями завесу. На гладкие полированные доски пола текло, и аль-Мамуну уже дважды приходилось пересаживаться вглубь террасы.

Невольники перетаскивали подушки и жаровню. Абдаллах поплотнее запахивал стеганый халат и протягивал руки к тлеющим угольям. К сожалению, на террасу нельзя было поставить курси — пол деревянный. Поэтому приходилось мерзнуть ногами — ни плотные чулки, ни туфли, ни верблюжье одеяло не спасали от холода. Да что ж это за лето такое, о Всевышний…

Из комнат донеслось всегдашнее — звяканье и звон покатившейся по изразцам посуды. Хорошо, что чашка золотая, а то сколько б фарфора уже было перебито…

Обтирая ладони полой желтого кафтана, на айван вышел Садун-лекарь. Поклонился. Лысая непокрытая голова блестела в белесом свете бескровного, зимнего дня. Тьфу ты, зимнего…

— Ну? — без особой надежды вопросил аль-Мамун. — Какие новости?

— Все по-прежнему, о мой халиф, — со вздохом ответил Садун, поднимая голову. — Отказывается от всего, кроме хлеба и воды. Говорит, что аль-Амин посадил его на хлеб и воду, и он обязан исполнить приказ.

Из-за спины аль-Мамуна донесся мрачный смешок. За низенькой ханьской ширмой сидела госпожа Мараджил. В дождливом сумраке изображенные на лаковых поверхностях драконы казались снулыми и потускневшими. Оглянувшись, Абдаллах увидел, как над краем ширмы колышется перо на шапочке матери.

— Что еще сказал нерегиль, о Садун? — со вздохом спросила госпожа Мараджил.

— Ничего, о великая, — с таким же вздохом отозвался лекарь. — Он молчит.

Правильнее было сказать — молчит и смотрит. Аль-Мамуну уже приходилось слышать: опытные, бывалые воины умоляли каидов не ставить их на часы. Даже откупаться пробовали. Абдаллах устроил несколько разгонов — с палкой и топаньем ногами. Здоровенные мужики тряслись и бормотали одно и то же — «он смотрит». Если бы аль-Мамун сам не видел — ни за что бы не поверил. Ветераны ушрусанских компаний сидели на молитвенных ковриках, бормотали имена Всевышнего, перебирали четки — и дрожали. Спиной к взгляду.

«Он смотрит, а мне страшно, словно дырку в голове вертят», бормотали усатые богатыри. «Руки-ноги цепенеют, и мурашки по спине бегут».

При первой встрече Тарик уставился ему в глаза — конечно, стало не по себе. Льдистая радужка, затягивающие чернотой зрачки — сумеречники могут нагнать страху, это точно. Но чтобы вот так — мурашки по спине и руки-ноги цепенели? Странно все это.

Аль-Мамун списывал страх челяди на жуткую славу нерегиля. Аль-Кариа, бедствие из бедствий, обращающий в прах города…

Однако сейчас нерегиль мог только смотреть — Ожерелье Сумерек не оставило ему другого оружия. Хотя… а что уж такого страшного могут сумеречники? Отводить глаза, читать мысли и напускать морок — вот и все. Про Тарика, конечно, чего только не рассказывали, но аль-Мамун не верил народным побасенкам. Гораздо надежнее хранила от опасностей короткая цепь от ошейника к стене — на человека не бросишься. Правда, пару дней назад случилось так, что человек пришел сам — слуга, как во сне, просеменил мимо разинувших рот стражников, сел напротив нерегиля и словно провалился во взгляд. Парня оттащили не сразу — охрана сначала не поняла, что происходит. В себя невольник так и не пришел — бессмысленно таращился и пускал по подбородку слюни.

— Тарик умеет подчинять волю. Ему нужны сведения. Страж рвется в разум тех, кто подходит слишком близко, — объяснил Садун. — Если бы не ошейник с сигилой, о мой халиф, мы бы здесь плясали нагишом с тамбуринами, рассказывая самое сокровенное.

— Почему именно с ним получилось? — ежась, спросил аль-Мамун.

Обеспамятевший невольник как раз залепетал, как дитя, и принялся играть в ладушки.

— Он боялся. Страх ослабляет волю, — тихо ответил Садун. — И защиту.

— Защиту?

— Молитва, мой халиф. Молитва и сосредоточение — вот лучшая защита для каждого из нас.

Иногда неверные дают лучшие советы, нежели наши законники, невесело подумалось тогда аль-Мамуну.

После случая со слугой вазир Сахль ибн Сахль потерял терпение и пал ему в ноги, умоляя либо усыпить чудище, либо…

«Его могут выкрасть, о мой халиф! Что случится с нами, если аль-Кариа снова окажется в руках твоего брата?! Тот простит нерегиля, ручаюсь, — и Тарик выступит на нас с войском! Джунгары, как мне доносят, ропщут и выказывают недовольство! В степи собираются войска!».

Одним словом, Сахль советовал прибегнуть к… другим способам убеждения. Отдать нерегиля в руки… опытным людям. Как два века назад эмир Муизз ад-Даула поступил с аураннской принцессой Тиханой и ее братьями. Рассказывали, что те продержались неделю. Потом согласились признать над собой власть эмира. Сахль убеждал, что обессиленное голодом и заточением существо сдастся быстрее. Иголки под ногти и раскаленное железо убеждают гораздо лучше, чем слово.

Аль-Мамун отказался наотрез. Хотя мать — мать! простиравшаяся перед Стражем ежедневно по три раза! как сущая язычница! «приветствую тебя, о свирепый дух!» — молила последовать советам Сахля.

«И как мне потом сидеть с ним в маджлисе? Как я смогу верить главнокомандующему, присягнувшему под пыткой?!».

Мать лишь качала головой: «Сынок, ты думаешь о нем, как о человеке. Но Страж — волшебное существо. Волшебные существа ведут себя не так, как люди. Они признают лишь силу. Халиф Аммар не уговаривал нерегиля — он смирил его жесткой рукой! И что же? Они поладили! Так будет и с тобой! Посмотри на своего брата — как жестоко он наказал Тарика, и с каким уважением Страж принимает его волю! Ему нужна твердая рука — так протяни же ее!».

Но Абдаллах все равно отказался.

Принцессу Тихану захватили на поле битвы. В честном бою. Халиф Аммар вступил с нерегилем в поединок. Честный и благородный. В том, чтобы вздернуть на дыбу истощенного голодом сумеречника, не было ни чести, ни благородства. Подлость — она и по отношению к волшебному существу подлость. И хватит об этом.

— Теперь Сахль советует хлопнуть ему на лоб печать, — вздохнул аль-Мамун. — Возможно, это самый разумный выход.

Мараджил швырнула веер. Безделушка вылетела из-за ширмы и с костяным треском стукнулась об пол. Натянутая на сандаловый каркас рисовая бумага надорвалась от удара.

— Матушка, он не кошка, чтобы я совал ему под нос миску с молоком! Это унизительно и для меня, и для него!

За ширмой молчали. Бил и булькал о ступени дождь. Ударил порыв ветра, и рукав сильно обрызгало.

— Ты его халиф, — отозвалась, наконец, Мараджил.

В голосе матери звучала какая-то бесконечная усталость. Потом она добавила:

— Если он с кем-то и будет говорить, то только с тобой. И пищу возьмет только из твоих рук.

— Я уже говорил с ним — и что вышло? — этот разговор походил на дурную бесконечность отражающейся в зеркале капели. — Он сказал, что никакого другого халифа, кроме моего брата, не знает и знать не желает.

— Ты не предлагал ему еды.

— По-вашему, я должен был сунуть ему под нос чашку с молоком?! Или попытаться пихнуть в рот салатный листик — как барашку?!

— Это волшебное существо, Абдаллах, — матушка, видно, тоже устала ходить по кругу в их бесконечных спорах. — Волшебные существа…

— …ведут себя не так, как люди, — с досадой отмахнулся аль-Мамун.

Подумать только, а ведь это он, Абдаллах, посоветовал брату разбудить нерегиля. А мать сопротивлялась, как могла… Теперь, по странной прихоти судьбы, все обстоит с точностью до наоборот. Впрочем, он знал лишь то, что ему рассказывали о книге Яхьи ибн Саида — саму рукопись в руках не держал, да и список так и не собрался заказать, все не до того было. Хотя… о легендарной строптивости Тарика ему тоже рассказывали. Да что там, о ней даже уличные певцы распевали…

Что ж, жаль. Но, по правде говоря, так было даже проще. Тахира и Харсамы вполне достаточно против разбегающейся, как тараканы, свиты предавшего брата. А карматы — ничего тут не поделаешь, с карматами придется справиться самому. Он доведет до конца начатое аль-Амином. С оголтелыми фанатиками покончит флот и высадившееся на берег аль-Ахсы войско.

Ну что ж, все становилось ясно и понятно. Надо бы попросить Сахля доставить сюда шкатулку с печатью Дауда. В конце концов, хватит мучить себя и… других, пора прекратить это бессмысленное копошение в глухом городишке и идти на столицу.

— Абдаллах?..

Госпожа Мараджил стояла, кутаясь в роскошную ярко-фиолетовую пашмину. За ее спиной жались одна к другой замерзшие невольницы.

— Прошу тебя, попытайся еще один раз. Последний.

Накидывая шаль на голову, она величественно кивнула, прощаясь. И пошла с айвана. Садун продолжал сидеть на голых досках пола, перебирая узелки веревочного пояса.

— Ладно, — вздохнул аль-Мамун. — Попробуем. В последний раз…

У деревянной решетки жались и ежились стражники — впрочем, возможно, от холода. Двое здоровяков в шелковых синих кафтанах нишапурской гвардии тянули ладони к жаровне и зябко поводили плечами. То и дело посматривая — туда.

За резными квадратами было прекрасно видно, что нерегиль, против обыкновения, не сидит, упершись тяжелым взглядом в дверь, а лежит, с головой закопавшись в меховые покрывала.

«Вот и все чудище», озорно подумалось аль-Мамуну. «Горка меха — и только…».

Дверь заскрипела, открываясь, но куча шуб не пошевелилась.

Осторожно — чтобы молоко из чашки не расплескать — Абдаллах прошел к ало-синему краю хорасанского ковра, на котором лежал нерегиль. По-прежнему под ворохом шуб — трех соболиных и одного норкового покрывала. Под ворох уходила блестящая толстая цепь, крепившаяся к внушительному кольцу на стене. Прям как тигр в зверинце, только мех не свой, полосатый, а чужой, со зверьков из лесов на ханьской границе…

Аль-Мамун присел на ковер — тоже неплохой, мать упорно настаивала на том, что место пребывания Стража должно быть убрано со всей возможной роскошью. Правда, Абдаллах отчаялся понять, как в отношении госпожи Мараджил к нерегилю сочетались великолепные ковры, золотая посуда, цепь с ошейником и умиротворяющие клещи с дыбой.

Так вот, усевшись на ковер, он поставил чашку на пол. Молоко плеснулось в посудине, едва не залив роскошный густой ворс.

Ворох шуб не шевелился.

И тут аль-Мамун озадачился: а что, собственно, делать дальше?

Протянуть руку и растолкать спящего?

Мда, примерно так и поступили, когда пребывавшего в беспамятстве нерегиля расковали, извлекли из ямы, вымыли и одели в чистое. Сумеречник едва не свернул шею лекарю — старый Садун чудом остался в живых. Самийа рычал и рвался в удерживающих руках воинов, подобно хищному зверю. С тех пор нерегиль сидел на цепи, и близко к нему не подходили.

Абдаллах почесал в затылке под куфией, изумляясь идиотизму ситуации. Уважаемый джинн, не желаете ли полакать вкусненького? Да как вы можете такое предлагать! Неужели вы, почтеннейший, не видите, что уважаемый джинн спит, храпит и видит седьмой сон?

Ну не дурь?

Да еще старый Садун стоит и смотрит на все это дурацкое представление.

Аль-Мамун вздохнул и обернулся к лекарю:

— Оставь нас, о ибн Айяш. Я не враг себе, и стану совершать неразумного…

Садун молча поклонился и исчез за дверью.

Еще раз посмотрев на молоко, Абдаллах фыркнул — воистину, сейчас он пребывал в самом глупом положении за всю свою жизнь.

— Эй… — нерешительно окликнул он гору меха.

«Уважаемый джинн, не изволите ли высунуть голову и полакать молочка?..», пронеслось в голове.

Голова высунулась из-под шуб настолько быстро, что аль-Мамун подпрыгнул от неожиданности. Глухо звякнула цепь — и они уставились друг на друга. Абдаллах — озадаченно, Тарик — мрачно.

— Ты не имеешь власти мне приказывать, — проговорил, наконец, нерегиль. — И не смей надо мной издеваться… человечек.

Аль-Мамун вздохнул и покачал головой. В прошлый раз Тарик тоже дерзил и сплевывал обидные слова. И выглядел точно так же — хмурый и стриженый: свалявшиеся за полтора года заточения волосы не удалось промыть и расчесать, пришлось обрезать под корень. Вспомнив тот первый разговор, Абдаллах неожиданно рассердился. И строго сказал:

— Имею. Полное право. Согласно завещанию отца я — халиф аш-Шарийа. Что бы ты по этому поводу ни думал.

Нерегиль выкопался окончательно, сел и оперся подбородком о пальцы сложенных рук. И прижмурился — с любопытством, догадался аль-Мамун.

— Я не сказал — права. Я сказал — власти, — усмехнулся сумеречник.

От этой кривой ухмылки Абдаллаха прорвало:

— А мне плевать на твои волшебные выкрутасы! Я — человек, и понимаю все по-человечески! Как разумное существо! А ты — как волшебное! То есть через жопу! Что плохого тебе, такому всему из себя волшебному, я сделал, когда освободил из тюрьмы?! А? Отвечай! Почему кидаешься на моих людей?!

В ответ нерегиль приподнял бровь и взялся двумя пальцами за цепь:

— Это ты называешь освобождением? По-твоему, я, как ханьские монахи, которые учат, что свобода — внутри, должен считать это — иллюзией?

— Мне плевать на ханьских монахов, — мрачно сказал аль-Мамун. — Ты повел себя недостойно разумного существа. Ты набросился на лекаря.

— На разумных существ ошейники не надевают.

— Вот именно. Надевают только на волшебных. Потому что они калечат людям мозги.

Тарик продолжал задумчиво смотреть на него. От взгляда мурашки, конечно, не бегали, но ощущение было такое, словно кто-то пытается изнутри ощупать голову.

— Отвечай, — строго потребовал аль-Мамун. — За что меня так ненавидишь? И зачем напал на невольника?

Нерегиль спокойно проговорил:

— Я не тебя ненавижу. Я вас всех ненавижу. Всех скопом.

— За что же?

— За то, — отчеканил самийа, — что вы воюете беспрерывно. А когда не воюете, то друг друга убиваете и чужое делите.

— Это ты о чем? — мрачно поинтересовался Абдаллах. — Мне, чтоб ты знал, чужого не надо. Я свое защищаю. У меня в Нишапуре — семья. И подданных в Хорасане — пять с лишним миллионов человек. Ты полагаешь, мне нужно было сдаться брату? Чтобы города и вилаяты жгли и грабили, а моих родных — развесили на балках дворца в Нишапуре?

А потом не удержался и добавил:

— Впрочем, волшебному существу вроде тебя не понять. Именно этим ты со своими дикарями и занимался восемьдесят лет назад в Хорасане.

В лице Тарика не дрогнул ни один мускул.

Вдруг бледные губы разжались:

— Кто подослал в харим аль-Амина женщину по имени Кабиха?

Вопрос был настолько неуместным, что Абдаллах опешил:

— Что?.. Какая еще Кабиха? Кто это?

Холодные глаза сузились:

— Кто оклеветал меня в Фейсале? Кого вы подослали к аль-Амину? Кто придумал меня устранить? Ты? Твоя мать? Кто?

— Ч-что?..

— Кто натравил на аль-Амина аждахака? Где ларец с зубом змея?

— Что?!..

— Я же сказал — вы друг друга убиваете и чужое делите, — прошипел нерегиль с такой жгучей, опаляющей ненавистью, что аль-Мамун непроизвольно отодвинулся. — Думаешь, свергнешь брата — и я подползу к туфлям, виляя хвостом?! Ты не имеешь права на престол! Ты — заговорщик и убийца!

Аль-Мамун сморгнул и ошалело пробормотал:

— Ты что, рехнулся? Да помилует меня Всевышний! Ты мало того, что волшебное, так еще и полностью сумасшедшее существо…

А ведь и вправду, свистнуло в голове, ему же говорили: Яхья ибн Саид признавался — нерегиль слегка тронулся рассудком во время пути в аш-Шарийа! Видать, полтора года в яме довели беднягу до окончательного безумия…

— Вот оно что… — пробормотал Тарик, быстро темнея лицом и хмурясь. — Тебя ни во что не посвящали… Ты марионетка, но кто же кукловоды…

— Что-оооо?!

Вот это аль-Мамун проорал уже с настоящей яростью. Так его никто еще не оскорблял.

— Я — марионетка?! Да как ты смеешь! Сначала обозвал убийцей, теперь вот это!

Тарик издевательски ухмыльнулся:

— Ну же, человечек, давай — покажи себя! Отправь в подвал к палачу — он уже три дня как прибыл из Нишапура!

— Что? Я же сказал… О Всевышний, они… — тут Абдаллаху изменил голос.

В горле пересохло.

— Т-так…

Он медленно поднялся на ноги. Дойдя до стены, уперся лбом в холодные изразцы.

Пока он так стоял и думал, за спиной сохранялась совершеннейшая тишина.

Обернувшись, Абдаллах увидел нерегиля все в той же позе: ноги скрещены, подбородок опирается на сложенные ладони. Тарик смотрел на него очень внимательно и серьезно. Не сверлил взглядом. Просто смотрел.

Потом задумчиво проговорил:

— Сначала я думал, что ты устроил заговор с целью свержения своего брата. Теперь понятно, что ты его не устраивал. Ты его профукал. И я даже не знаю, что хуже — первое или второе.

Абдаллах снова почесал под куфией, сделал глубокий вдох, подошел, сел напротив и сказал:

— Значит, так. Ни в каких аждахаков я не верю. В сговор против твоей волшебной персоны — верю. А в то, что брата якобы дракон покусал — не верю. Мухаммад всегда был неуравновешенным засранцем, и чтобы рехнуться и начать заниматься мучительством, дракон ему не требовался. Он с детства любил лягушек резать и кошек вешать на задах сада.

— Ты что, мутазилит? — тихо осведомился нерегиль.

— Да, — гордо вскинул голову Абдаллах. — Аль-Асмаи — мой наставник и учитель!

— Понятно, — вздохнул Тарик.

— Не вздыхай, — строго сказал аль-Мамун. — Это еще не все, так что слушай внимательно. Если кто-то сговорился, чтоб тебя на время отстранить от дел — я ему благодарен, скрывать не стану. А вот посадить тебя в яму и морить голодом — это решение брата, а не тех людей. И мятежником меня брат объявлял, и наследства лишал — тоже сам. Или, скажешь, ему на ухо кто диктовал?

— Насчет ямы — не диктовал. Насчет изменения порядка престолонаследия — не знаю, не видел, — сухо ответил нерегиль, отворачиваясь.

И, дернув плечом, добавил:

— Аждахака не забудь поблагодарить — лучше фирманом. Он тебе сильно помог.

— Хватит! — вспылил Абдаллах. — Много ты знаешь! Или ты на той охоте при брате был, что аждахаком мне в глаза тычешь? И вообще, кто это тебе наплел? Темным феллахам простительно, но ты ведь старше и образованнее! Еще немного, и я услышу, что новости тебе приносили джинны!

Тарик молча закрыл ладонью лицо.

— Тьфу на тебя! — отмахнулся аль-Мамун. — Значит, так. Не хочешь признавать меня халифом — не надо. То, что произошло между Мухаммадом и мной — это наше дело, и мы его уладим между собой как мужчины безо всякой… волшебной помощи. Мой брат меня предал, и я накажу его за вероломство, исполнив последнюю волю отца. Так что между двумя халифами тебе метаться не придется — скоро смута закончится. Тебе понятно?

Нерегиль дернул плечом и отвернулся.

Аль-Мамун мрачно спросил:

— Зачем на лекаря кинулся?

Тарик скривился:

— Погорячился.

— Бывает… — усмехнулся Абдаллах. — Слугу обратно в чувство привести сможешь?

— Смогу.

— В следующий раз, если захочешь чего узнать, веди себя по-человечески! Словами спрашивай, а не мозги грызи! Понял?

Нерегиль молча склонил голову — мол, понял.

— Я поражен в самое сердце! Ты ведешь себя как существо разумное, а не волшебное! — едко заметил аль-Мамун. — Может, тогда без ошейника обойдемся? Не знаю, как там обстоит дело у волшебных существ, но благородным людям для уговора достаточно честного слова!

Нерегиль пропустил насмешку мимо ушей и очень серьезно ответил:

— Я сумеречник. Мы не нарушаем клятв.

— Знаю, — серьезно кивнул аль-Мамун. — Верность аль-самийа известна среди детей ашшаритов. Ну что, даешь слово не трогать лекаря и не калечить невольников?

— Даю такое слово, — холодно ответил Тарик.

— Вот и отлично, — с облегчением сказал Абдаллах. — А то сидим, как в зверинце. К тому же, в аш-Шарийа по закону запрещено надевать на узников шейные оковы.

— Похоже, у меня были незаконопослушные тюремщики, — невесело усмехнулся нерегиль.

— Нет, просто у меня брат — говнюк, — мрачно сказал аль-Мамун. — А мне не нравится никого на цепь сажать. У меня в детстве были другие игры и другие увлечения.

И коротко приказал:

— Наклонись-ка.

Тарик послушно уперся ладонями в ковер.

Абдаллах, морщась, разгибал проволоку, удерживавшую на замке сигилу Дауда:

— Сначала сниму печать, потом позову стражника с ключами, тут на замок заперто… ох!.. ффф… — аль-Мамун укололся об острый кончик и затряс пальцем. И заметил: — Сказать по правде, я теперь меньше беспокоюсь за твою судьбу.

— Беспокоишься? За мою судьбу? — удивленно поднял голову нерегиль.

— Ну да, — кивнул Абдаллах, подул на пальцы и снова принялся за дело. — Я завтра уезжаю. И мне совсем не хочется, чтобы тебя стащили в подвал к нишапурскому умельцу. Я запретил даже пальцем трогать — без толку, за моей спиной палача вызвали. А такого беспомощного, с печатью на шее, тебя всенепременно растянули бы на дыбе и измордовали. Я знаю, отчего так. Они который месяц твердят: Тарик — страшное оружие, Тарик — то, Тарик — се… Тебя почему-то очень боятся. Впрочем, базарные рассказчики такое плетут — заслушаешься! Ты хоть знаешь, каких сказок про тебя насочиняли?

Тарик прижал уши:

— Не приходилось слышать…

— Ха! А я вот слышал, что ты взмахом руки обрушил ворота Альмерийа, волшебным мечом сразил злого колдуна, а недавно под Фейсалой убил дракона! Представляешь? Рукой, говорят, махнул — и ворота хрясь — и пополам!.. И дракону мечом по шее — хрясь, и голову долой!

Аль-Мамун не выдержал, хлопнул в ладоши и расхохотался.

Нерегиль обернулся и задумчиво посмотрел на него.

— Ну да, — вздохнул Абдаллах, — понимаю — тебе не до смеха. Люди языками чешут, а тебя к палачу тащат — Тарик должен срочно присягнуть, а то вдруг волшебным мечом размахается и на джинне улетит!..

Проволока, кстати, намертво закрутилась вокруг стальных проушин и поддаваться не собиралась. Нерегиль терпеливо сносил освободительные усилия аль-Мамуна — ошейник дергался, и вместе с ним встряхивалась голова сумеречника.

— А как ты собираешься наказать брата? — вдруг спросил Тарик.

— Не вертись, оцарапаю, — отдуваясь, пробормотал Абдаллах. — Да в Ракку отправлю — пусть живет под присмотром лекарей. Он же безумен, а человек, поврежденный разумом, и так и так халифом быть не может. По закону, между прочим. Да что ж такое, никак не разматывается…

— А… семья его? — сверху было видно, что нерегиль настороженно поднял уши.

— А что семья? Бедная женщина, насколько я знаю, давно домой рвется! Пусть берет мальчика и едет к родственникам, что ей делать в столице…

Уши встали торчком:

— Поклянись.

Аль-Мамун пожал плечами:

— Клянусь освобождением всех моих рабов. Поклялся бы разводом жен, но у меня только наложница…

— Поклянись… именем. Поклянись именем своего бога, что не тронешь их.

Абдаллах благоговейно поднял руки:

— Клянусь Всевышним, Милостивым, Прощающим! Только я не понимаю — ты что, подозреваешь меня в чем?

— Уже нет, — пробормотал нерегиль.

— Уже нет, во имя Милостивого! — насмешливо передразнил его аль-Мамун. — Какая честь для меня!

И мрачно добавил:

— Клянусь Высочайшим, это примотано на совесть…

И, подув на пальцы, заметил:

— Кстати, насчет тебя.

Уши снова насторожились. Упертые в ковер пальцы скрючились — ага, интересно тебе, раз когти выпускаешь…

— Здесь не оставлю. Место ненадежное, — морщась, аль-Мамун снова потянул неподатливую проволоку. — Да что ж такое, никак не разгибается… В общем, я не могу позволить, чтобы ты попал в руки моего брата. Про твои подвиги я наслышан, и второго такого вторжения в Хорасан не допущу. Поэтому тебя будут держать под охраной в цитадели Мейнха. А когда все… завершится, вызовут фирманом в столицу. Это понятно?

Тарик молчал, опустив голову.

— Эй? Понятно, говорю, или нет?

Неожиданно нерегиль поднял руку и осторожно перехватил запястье Абдаллаха — тот в который раз принялся разгибать подлую проволоку.

— Эй, что…

— Я хочу посмотреть тебе в глаза, — тихо сказал Тарик, поднимая лицо.

Разогнувшись, он отпустил запястье и долго глядел, не мигая.

— Это какой-то новый волшебный трюк? — наконец, раздраженно поинтересовался Абдаллах. — Ты хочешь провертеть мне во лбу дырку? Взглядом?

Нерегиль сморгнул. И сказал:

— Хорошо.

— Что хорошо, во имя Милостивого?

— Я… поеду в Мейнх.

— Вот видишь! — хлопнул в ладоши Абдаллах. — Хорошо быть разумным, а не волшебным существом! Поэтому я отправлю тебя в Мейнх как разумного, благородного человека, тьфу, сумеречника — под честное слово.

Сумеречник снова покосился на него — с тем же непонятным выражением на лице.

— Я что, плохо говорю на ашшари? — рассердился аль-Мамун. — Что ты таращишься?

Нерегиль быстро уткнулся взглядом в ковер.

Абдаллаху стало стыдно за свою несдержанность.

— Ладно, — примирительно махнул он рукой. — Извини, не хотел обидеть. Ну что, уговорились? До прибытия гонца с фирманом сидишь в Мейнхе. Смирно. Никого не трогаешь.

Тарик тихонько кашлянул. И тихо спросил:

— Никого?

— Не заговаривай мне зубы! — снова вспылил аль-Мамун. — Я просто хочу, чтобы ты не вредил моим людям. Что непонятного?

Тарик вздохнул. И надолго замолчал.

Потом снова вздохнул, покачал головой и сказал что-то очень странное:

— Везучий ты, брат аль-Амина. Хоть и мутазилит. Или умный — пока не пойму, чего у тебя больше, ума или удачи…

И прежде, чем Абдаллах успел возмутиться, ответил:

— Обещаю. Обещаю оставаться в Мейнхе до прибытия фирмана. Обещаю не вредить твоим людям. Более того, хоть ты и не просил, я обещаю не вредить тебе.

— Во имя Милостивого! Всевышний велик! У тебя действительно есть разум! А ну-ка я попробую еще раз, и если Всевышний захочет, у меня все получится…

Абдаллах дернул проволоку — и сигила мягко соскользнула на ковер.

— Ух ты!

В комнате резко запахло грозовой свежестью, и аль-Мамуну на миг показалось, что заложило уши, как от грома. Нерегиль сложился и упал на свое лицо с еле слышным стоном.

— Эй…

Тарик скрючился у его ног, и аль-Мамун в ужасе увидел — левая ладонь! Нерегиль сминал ей мех, из-под пальцев сочилась густая, блестящая кровь, сумеречник выгибал хребет и шипел, скаля зубы — от боли, от нестерпимой боли…

— Я за лекарем!

— Нет!

Нерегиль чихнул и обтер лицо — с него лил пот.

— Нет… Это быстро проходит…

Сморгнув, аль-Мамун удостоверился в том, что ладонь снова чиста — только на коричневом мехе темные пятна, и слипшиеся ворсинки торчком стоят…

— Фу-ух… — искренне вздохнул он и тоже обтер лоб. — Ладно, надо ключи от ошейника взять…

— Не надо, — тихо ответил Тарик.

Под его руками замок щелкнул и распался. Мотая обкорнанной головой, нерегиль принялся выпрастываться из железяк.

— Ух ты! — развел руками Абдаллах. — Я не знал, что вы такое умеете!

— О мой халиф! Что случилось? — раздался из-за спины возглас Садуна.

Увидев нерегиля без ошейника и не прикованным, лекарь застыл как вкопанный. Непонятно как аль-Мамун успел заметить неприметно-мягкое, кошачье движение руки сумеречника.

— Не смей, это лекарь! — рявкнул он. — Забыл?

Тарик недобро оскалился:

— Лекарь?.. А ты уверен?

— Это мой человек, — процедил аль-Мамун. — Исполняй уговор, самийа.

Пальцы согнулись, рука медленно опустилась. Это было похоже на то, как охотничий барс разжимает клыки на шее газели.

Лекарь и нерегиль продолжали неотрывно смотреть друг на друга.

— О Син… — выдавил из себя, наконец, сабеец. — Господин, что… как…

Сумеречник сидел неподвижно, с каменным лицом, перебирая пальцами левой руки пушистый мех покрывала.

— Тарик дал мне слово благородного человека… тьфу… в общем, дал слово, что не причинит вреда моим людям, — кивнул аль-Мамун. — Завтра нам всем пора трогаться в путь. Мне — на столицу. А нерегилю — в Мейнх. Да ты слушаешь меня, о ибн Айяш?

Лекарь, все так же глядя на руки Тарика, тихо охнул и поднес ладонь к груди.

— Господину лекарю, похоже, нездоровится, — бледно улыбнулся сумеречник.

— Иди, Садун, — поморщился Абдаллах и махнул рукой.

Толку от этих людей никакого, подумалось ему. Лекарь кивнул. И медленно, будто во сне, повернулся и вышел.

— Эй! — воскликнул вслед аль-Мамун, вспомнив про злосчастную чашку с молоком.

Никто не откликнулся.

Обернувшись, он увидел Тарика с пиалой в руках. Нерегиль задумчиво потягивал молоко через толстый глиняный край и слизывал его с верхней губы розовым, по-кошачьи длинным языком.

— И чего было неделю кобениться… — пожал плечами Абдаллах.

Потом добавил:

— Да, до отъезда здесь посиди. Нечего тебе по аль-касру шляться.

И вышел из комнаты.

Госпожа и Садун ожидали выхода халифа на айване.

Когда аль-Мамун показался в дверях, госпожа Мараджил опустилась наземь в полном церемониальном поклоне. Перо шапочки коснулось досок пола, прозвучал титул древних шахиншахов:

— Приветствую тебя, Владыка северных и южных земель!

Юноша испуганно склонился над женщиной:

— Да что с вами, матушка!..

Садун тоже чуть приподнял голову, и потому видел, что в глазах госпожи дрожат слезы:

— Дитя мое… — голос Мараджил тоже дрожал. — Ты… сделал это. Ты подчинил Стража…

— Я? — искренне изумился аль-Мамун. — Это из-за чашки молока столько шуму?

Госпожа, все еще оставаясь на коленях, молча прижалась щекой к его руке. Молодой халиф покачал головой, обхватил мать за плечи и поднял на ноги. Потом вдруг озабоченно нахмурился:

— Матушка, — сказал. — Я не хочу отправлять Тарика в Мейнх под охраной нишапурцев.

— Понимаю, — кивнула Мараджил, легонько отстраняясь и быстро вытирая слезы.

— Одолжите пару десятков ваших айяров? — поинтересовался аль-Мамун.

— Конечно, дитя мое, — улыбнулась Мараджил. — Конечно…

Когда аль-Мамун покинул террасу, госпожа обернулась:

— Поедешь в Мейнх и останешься при Страже, о ибн Айяш.

— Он снял с него Ожерелье Сумерек… — простонал Садун. — И зачем вы, госпожа, согласились на ушрусанский эскорт? Это же не люди вашего сына! Нерегиль им не обязан словом!

— Он обещал отправиться в Мейнх и ждать там фирмана, — усмехнулась Мараджил, потихоньку промакивая платочком враз посерьезневшие глаза. — И раз Яхья ибн Саид сумел довезти нерегиля до столицы, сумеешь и ты, о Садун, доставить его до Одинокой башни. Запрешь там и глаз спускать не будешь. Кормить будете с золота, как здесь. Ни в чем не отказывать. Кланяться, ноги, руки целовать. Страж злопамятен, не стоит возбуждать в нем излишнюю вражду, о Садун.

Конечно, мрачно подумал он. Кто, кроме него, знал, что Сахля ибн Сахля именно госпожа надоумила выписать сюда заплечных дел мастера и настаивать на том, чтобы… нажать на Тарика.

Госпожа уже стояла в дверях, и вдруг нахмурилась и медленно обернулась:

— Садун…

— Да, величайшая!

— Этот твой слуга, как его…

Сердце в груди замерло — с тихой, подкрадывающейся болью.

Мараджил пощелкала унизанными перстнями пальцами:

— Как его… Фархад, вот. Он слишком много знает, Садун.

— Госпожа… — его голос сорвался на хрип. — Госпожа, он мой ученик… Я дал ему вольную, госпожа…

— Оставь это, старик, — недовольно прошипела женщина. — Я возмещу тебе цену этого невольника. Ты же слышал — Страж обо всем догадывается. Нельзя позволить ему добраться до точных сведений.

— Но госпожа… Фархад ни разу не заходил туда…

— Они могут встретиться — и не раз, — жестко проговорила Мараджил, разворачиваясь на каблуках. — Мальчик не сумеет удержать Стража за пределами своего разума — как удерживаем его я и ты.

— Госпожа… — в груди стеснилось, и мир поплыл перед глазами.

— Я не желаю ничего больше слушать, старик, — железом звякнул голос ведьмы. — Сохранение тайны — залог сохранения жизни. Твоей и моей. Или ты думаешь, что мой сын пощадит тебя, когда Страж выложит всю подноготную?

— Госпожа… — он мог только жалко хрипеть.

— Дай ему сто динаров — в дорогу. Вели собрать подарки семье. Пусть даже Шади, девчонку свою, возьмет — невелик расход, она стоила всего десять золотых. Скажешь, что отпускаешь его повидаться с родными. Скажешь также, что Бехзад и Амр проводят их до развалин Самлагана — дальше дорога безопасна, это все знают. Когда поедут мимо Старого кладбища — пусть твои айяры сделают все, что нужно. Там всегда безлюдно, особенно вечерами. Ты понял меня, старик?

— Да, моя госпожа, — прошептал Садун, тихо заливаясь слезами.

— Вот и прекрасно. Прикажи юноше, чтобы он и его невольница были готовы покинуть город завтра после заката. Айяры присоединятся к тебе по дороге в Мейнх. Помни о Луббе и его веревке, о ибн Айяш.

— Да, госпожа, — еще тише проговорил сабеец.

И вытер рукавом мокрые глаза.

Старое кладбище,

вечер

— …Да никого здесь, никого! — раздраженно пробормотал Амр. — Давай уж, взялись!

Сопя, айяры подхватили тело Фархада за руки и за ноги и потащили к свежей яме между двумя просевшими холмиками.

Шади замотала головой и застонала — от боли в затылке и от отчаяния. Рот ей заткнули платком, да еще и связали по рукам и ногам.

Фархада убили на дороге. Когда они поравнялись с оградой кладбища, Амр вдруг нагнулся к стремени юноши и сказал:

— Эй, счастливчик, да у тебя ремень распустился! Нельзя так ехать, стремя потеряешь, эй, слезь поправь!..

Железная скоба и впрямь висела криво и слишком низко — Фархад поблагодарил, спешился и нагнулся к стремени. А бедуин вытащил из-за пояса дубинку и ударил юношу по затылку. С размаху. Быстро. Один раз. Фархад упал как подкошенный. Изо рта потекло, Амр соскочил с коня и для верности всадил в грудь джамбию.

А потом посмотрел на Шади и криво улыбнулся.

Это было последнее, что девушка помнила — ей тоже дали по голове, и очнулась она на кладбище. Этот участок густо зарос кипарисами — разлапистыми и высокими. Старая часть старого кладбища — надгробия торчали разбитые и покосившиеся, между осевшими, едва заметными холмиками густо волновалась нетоптаная полынь.

Только чернела и пахла землей яма.

Тело Фархада упало вниз с глухим стуком — зашелестела потревоженная земля, посыпались мелкие камушки.

— Да будет доволен им Всевышний, — пробормотал Амр, отряхивая руки.

— Да ты, никак, бедуин, рехнулся, — ответил Бехзад, поправляя поясной платок. — Он же звездопоклонник, неверный.

— Тьфу, — сердито отплюнулся айяр. — Да простит меня Всевышний за напутствие такой собаке…

Бехзад тоже сплюнул.

— А она? — кивнул на Шади бедуин.

— Огнепоклонница, конечно, — фыркнул айяр. — В Фейсале ж купили!

И пошел к девушке. Амр — за ним. Шади застонала, закрутила связанными запястьями.

Бехзад наклонился:

— Ну что, как решим?

— Ты придумал, ты первый, — великодушно отмахнулся рукавом Амр.

— Надо было бы и Фархадку… не сразу, — мечтательно протянул айяр и принялся развязывать Шади ноги.

— Ты уж один раз пробовал, — пожал плечами бедуин.

В четыре руки они быстро сняли с нее шальвары. Судя по частому дыханию, обоим нетерпелось. Платье рванули от ворота до подола, рубашку тоже.

Рассказ Фархада о столе и ларце с инструментами Шади помнила. Навряд ли Бехзад окажется таким тупым, что дважды попадется на одну и ту же приманку. Но в детстве мать не зря назвала ее Омид — «надежда». Нужно было попытаться. О Ахура-мазда, помоги…

Девушка подмигнула мужчинам, согнула ноги и призывно раскрыла колени.

Айяры переглянулись и заржали:

— Да она не против!

Тряпку выдернули, Шади бурно задышала, поводя грудями, и промурлыкала:

— Не знаю, позволите вы мне жить или нет, но я не хочу принимать мужчину связанная, словно овца! Или ты хочешь отдавить мне руки, о Бехзад?..

Айяр нахмурился, почесывая в затылке. Шади приподняла ногу, открывая фардж:

— Когда меня покупали, я думала, что обниму тебя, а не того сопляка, который и вонзить-то не умел толком!

Амр хмыкнул:

— Не бойся, о девушка, мы тебя не обидим!

Бехзад подкрутил усы и самодовольно ухмыльнулся.

Через несколько мгновений она лежала совсем голая — и свободная от веревок — на остатках собственного платья. Призывно раскрыв объятия, она воскликнула:

— Вонзите, и поглубже!

Бехзада хватило надолго. Он долбился и долбился — шумно, с сопением. Голова Шади сползла на землю, болела ссадина на затылке. Потом айяр прервался, подтянул поближе, перевернул на живот, согнул ей в колене правую ногу, лег сверху и снова принялся за дело. Елозя щекой по жесткой ткани платья, она пыталась высмотреть хоть один камень. Увы, среди жухлой травы и пыли не обнаруживалось ни одного булыжника… Ахая и постанывая, айяр, наконец, излился.

Поднялся, позвал товарища.

Распаленный, тяжело дышащий бедуин перевернул Шади на спину. Долго устраивался между ног — от нетерпения все никак не мог попасть зеббом. Потом воткнулся, и все началось по новой — сопение и долбежка.

Бехзад сидел рядом, смотрел на усилия соратника и позевывал.

Снова на животе, придавленная весом мужчины, Шади услышала возглас Бехзада и поняла, что ее молитвы Ахура-мазде, возможно, не остались без ответа:

— Да накажет нас Всевышний за забывчивость и нерадивость, о Амр!

Бедуин замер и приподнялся:

— Чего?

— Лопаты! Вчера мы отнесли их в сарай могильщика! Как будем закапывать?

— Тьфу на тебя! Ты чуть не лишил меня радости, о сын дерьма!

И удвоил усилия.

— Помогай, помогай мне, сука! — шипел он в обслюнявленное ухо и больно дергал за волосы.

— Давай, давай, давай! — мужчина, наконец-то, задрожал в сладостной судороге.

— Ну что? — зевнув, поинтересовался Бехзад.

Амр лежал на ней, тяжело дыша.

Шади понимала, что стоит за этим «ну что». Либо ее убьют сейчас, либо оставят здесь, сходят за лопатами и займутся еще раз. Девушка подвигала бедрами — и промежностью, прихватывая то, что еще находилось между бедер. Бедуин вынул зебб, фыркнул и ущипнул за задницу:

— А ты быстроходная верблюдица, ха!

Бехзад фыркнул:

— Ладно. Среди могил оставлять не будем. В мазаре запрем. А то вдруг кто увидит.

Невысокий склеп с целым куполом чернел совсем близко. Бехзад светил фонарем, Амр тащил ее за волосы, тяжело дыша и то и дело поправляя в штанах. Шади пихнули внутрь и со скрежетом задвинули дверь. А потом — тоже со скрежетом — задвинули засов. Оказалось, на дверях мазаров есть засовы — зачем? чтобы мертвецы не вышли?

Девушка заметалась по склепу, оступаясь непонятно на чем, то ли на камнях, то ли на костях, то ли на деревяшках. Налетела коленом на что-то острое и длинное — видимо, на надгробие. Ни одного оконца! И дверь — дверь намертво закрыта! Шади ударила плечом со всей силы — тщетно. Железная дверца заскрипела в петлях, но не подалась.

— В этот раз ты хочешь жить, правда, Омид? — мягко спросил за спиной чей-то голос.

Она обернулась, вскрикнула и сползла на землю.

Почему-то именно сейчас девушка поняла, как замерзла — ее всю покрывала гусиная кожа, обслюнявленные и изгрызенные соски холодил сквозняк.

На длинном узком надгробии сидел черный кот. Его глаза и усы светились настолько сильно, что видна была каждая щербина на могильном камне.

— Х-хочу, — пробормотала девушка, завороженно глядя на джинна. — Откуда ты знаешь мое прежнее имя?

— Оно не прежнее, — мурлыкнул кот. — Оно настоящее. Тебя зовут Омид. Знаешь, почему?..

Ее трясло от страха и холода. Какая разница, почему?.. Бабка в детстве что-то бормотала — мол, имя несчастливое, так шахиню звали, что с младенцем с Башни Наместника прыгнула, когда город ашшариты взяли. Но где гордая царевна, что предпочла смерть поруганию, и где проданная за долги девчонка, которой ашшариты то и дело раздвигают ноги…

— Хозяева назвали меня Шади, — облизнув губы, проговорила она. — И я очень хочу жить. Чего ты захочешь взамен, о дитя огня?

Кот довольно хмыкнул и ответил:

— Услугу, конечно.

— Никогда не ложилась с джинном, — пробормотала девушка.

— Дура! — мявкнул кот. — Нужен мне твой фардж!

Шади сжалась, чувствуя, как болит между ног.

— О другой услуге речь, — смягчаясь, сказал джинн.

Снаружи послышались тяжелые шаги и переговаривающиеся голоса.

— Я согласна! — пискнула девушка.

— На что?

— На всё!

— Дура, — мягко пристыдил ее кот. — Впрочем, теперь уже поздно. На всё так на всё.

Снаружи завозились с засовом, громко обсуждая, дозволено ли правоверным изливаться в рот женщины — Амр ворчал, что мулла в Пятничной мечети на прошлой проповеди порицал тех, кто увлекается игрою на флейте, вместо того, чтобы пахать женщину ради ростков потомства, а Бехзад доказывал, что ашшаритка — одно, а неверная, которую берут ради наслаждения, — совсем другое, в нее можно по-всякому изливаться, ибо сказано в хадисе, что женщины кафиров дозволены правоверным по праву добычи, а раз дозволены, то дозволены во всех местах, ведь иначе так и было бы сказано — дозволены вам по праву добычи их фарджи…

Шади задрожала еще сильнее и до крови закусила губу.

Кот непонятно сказал:

— Никак ты, Омид, не поумнеешь… Все-то тебя в крайности тянет — то ни на что не согласна, то вдруг согласна на всё…

Засов со скрежетом отъехал в сторону, и дверь растворилась.

— Вылезай, шлюшка! — засмеялся Бехзад, засовывая голову внутрь.

И тут же отскочил назад, дико заорав:

— Джинны! Спасите-помогите!!!

Дружок его увидел то же самое — разъяренного кота в ореоле зеленого страшного света! — и с такими же воплями припустил прочь. Через несколько мгновений крик оборвался и послышался шум падающей земли и глухой звук удара.

Бехзад, разинув рот, продолжал пятиться назад. Запнулся о могильный холмик, упал и замахал руками:

— Изыди!

— Куда уж… — усмехнулся Имруулькайс. — Плохой из тебя изгонятель джиннов. Да и богослов хреновый.

Вырастая на глазах, огромный черный кот подошел к человеку, наклонился, заметил в перекошенное лицо:

— А нечего темными делишками ночью на кладбище заниматься!

И с радостным урчанием вцепился в горло.

Айяр забил ладонями по земле, почему-то не пытаясь оторвать от себя рычащего джинна. Тот долго, с чавканьем и сопением, рвал Бехзаду шею, мотаясь вместе с дергающимся в агонии телом.

Когда ноги айяра прекратили скрестись по земле, кот оторвал окровавленную морду от горла мертвеца и приказал девушке:

— Снимай с него одежду и одевайся.

Дрожа, Шади обхватила себя за плечи и простучала зубами:

— С-с н-него?

— С него, с него, — кивнул кот и облизнулся. — Потому что навряд ли ты захочешь лезть в яму, чтобы снять одежду с Амра.

— Аааа?

— Бедуин сломал шею, Омид. Слыхала поговорку: не рой другому яму, сам в нее попадешь?

— Аааа?

— Одевайся, одевайся. Не пойдешь же ты голой на встречу с караванщиком?

— Аааа…

— Отправишься с караваном в Мадинат-аль-Заура. В пути о тебе позаботятся. В столице придешь к воротам Младшего дворца. Тебя заметят. Продашься в кухонные рабыни. Мои родичи позаботятся, чтобы тебя купил нужный человек.

— Аааа…

— А вот что делать дальше, мы тебе скажем, о Омид, согласившаяся на всё.

тот же вечер,

аль-каср Харата

Мараджил стояла и зябко куталась в пашмину: по двору перед воротами гулял ветер — он всегда крепчал ближе к закату. Она стояла на галерее второго этажа — а чем выше, тем порывы сильнее.

Кони айяров месили влажную грязь — невольники не успевали выметать землю с каменных плит, а с неба моросило. Сначала цитадель покинул отряд ее сына — халифа, поправила себя Мараджил, халифа, — теперь вот готовились к отбытию два десятка ушрусанцев. Лужи и мокрая земля блестели в свете факелов, ветер сбивал пламя, оно ложилось набок, окрашивая алым наконечники копий и налобники коней.

Садун стоял у стремени мула и дрожал, не скрываясь. Впрочем, он дрожал с тех пор, как проводил своего мальчишку, Фархада. Тот ничего не заподозрил — даже понурый вид и заплаканные глаза сабейца не изменили его радостного расположения духа. Юноша пересмеивался с девчонкой и так и пожирал глазами ее покачивающиеся бедра. Видно, в голове у него — как и у всякого четырнадцатилетки — были только мысли о фарджах и о том, сколько раз получится вонзить, когда в карван-сарае он заведет невольницу за занавеску. Фархад весь светился от радости и предвкушения — женщины, встречи с семьей, вида красот, открывающихся путнику по дороге.

Садун жалостно запахнулся в свою желтую накидку и вытер текущий нос. Мараджил брезгливо поморщилась — что-то старик совсем сдал, разве можно так переживать из-за какого-то невольника, пусть и смышленого…

Ее молодцы, тем временем, не спешили влезать в седла и орали, толкались, болтали, хвастались покупками — всем выдали жалованье, многие сторговали на базаре новые папахи и рукояти к джамбиям.

За общим гвалтом и сутолокой они не заметили, как приоткрылась створка двери, и во двор вышел Лубб. Быстро огляделся и кивнул кому-то у себя за спиной. Показался гвардеец в усаженной золотыми бляхами перевязи. За ним еще один. А следом вышел кто-то высокий, с ног до головы закутанный в дорожный бурнус. Еще двое нишапурцев опасливо высунулись следом.

Садун дернулся и обернулся.

Ударил порыв ветра, капюшон бурнуса сбило с головы высокого человека, который оказался, конечно, совсем не человеком, а нерегилем.

Лубб как ни в чем не бывало показал Тарику на здоровенного гнедого, которого держал в поводу гулямчонок, — полезай, мол, в седло.

Мальчишка увидел, для кого конь, и визгнул от страха.

На крик обернулись, айяры увидели бледное сумеречное лицо. На дворе стало тихо, только кони топали, и сбруя звенела.

И вдруг кто-то крикнул по-ушрусански:

— Гля, кошка лысая!

Громовой хохот заставил Мараджил вцепиться в перила.

Стоявший рядом с Луббом айяр шагнул к Тарику:

— Мордой не сверкать, кому сказано!

И накинул тому на голову капюшон.

Нет. Не накинул. Попытался.

Руку протянул, а дотронуться не успел — блеснула его же сабля, отрубленная кисть шлепнулась в грязь, локоть запылил кровищей, айяр заорал. Сверкнуло снова, голова с разинутым ртом укатилась под ноги коней. Двор взорвался воплями, лошади заплясали, кто-то повис на узде.

На Тарика двинулись — с разных сторон. Сверкнуло, свистнуло — ближайший справа упал на колени с рассеченным животом, те, что слева — вспыхнули. Пламя рвануло над плечами — головы горели, люди метались, пытались сбить пламя руками и истошно орали сквозь огонь. От полыхающих тел шарахались, обгорелые остовы замирали и один за другим обваливались в грязь, пугано визжали и ржали кони. К нерегилю шагнул Лубб.

Несколько мгновений Мараджил моргала, пытаясь понять, что произошло. Кривое лезвие затейливо порхнуло и свистнуло, и некоторое время Лубб стоял неподвижно — пытаясь, как и она, понять, что случилось.

А потом с айяра по очереди свалились меховая накидка и штаны.

Некоторое время ушрусанец созерцал валяющуюся в грязи бурку с перерубленной цепочкой-застежкой и лежащие на земле сирвал.

А потом наклонился, поддернул штаны, обернулся к остальным и захохотал.

Толпа айяров на мгновение замерла — и ответила таким же хохотом. Люди приседали, хлопали себя по ляжкам и пихались локтями, одобрительно тыча пальцами в нерегиля.

Тарик неподвижно стоял с текущей красным саблей в руке. Лица Мараджил не видела, но оно наверняка оставалось равнодушно-спокойным.

Отсмеявшись, Лубб махнул кому-то — снять с безголового покойника перевязь. Ее с поклоном отдали нерегилю, тот неспешно отряхнул саблю, вдвинул ее в ножны, перекинул ремень через грудь и застегнул пряжку.

Когда подводили гнедого, Тарик легонько махнул рукой. Ближайший айяр перестал улыбаться, дернул кадыком и припал на четвереньки под стременем.

Нерегиль оперся ногой на его спину и закинул себя в седло.

Сабеец, жавшийся все это время к стене, полез на своего мула.

А Лубб почтительно дотронулся до стремени нерегиля, поклонился, прижав руку к сердцу, и сказал:

— Сейид, а вы бы капюшончик накинули. Людишки глазеть будут, не надо оно вам, сейид.

Тарик повернул к нему бледное, хмурое лицо. Мараджил сглотнула слюну, костяшки пальцев, вцепившиеся в перила, побелели. Но нерегиль лишь пожал плечами. И медленно надвинул ткань на голову.

— Покорнейше благодарю, сейид, — снова поклонился Лубб.

Мараджил длинно выдохнула и разжала пальцы. От колец потом следы останутся, не иначе.

Лубб посмотрел вверх — туда, где она стояла. Парсиянка кивнула — мол, трогай.

Двор опустел. Растоптанная грязь с отпечатками копыт блестела в огнях факелов, в жиже валялись и дымили конские яблоки. Дотлевала одежда на скрючившихся в муке трупах, раскинув руки и ноги, лежали безголовый и безрукий мертвец и несчастный с выпущенными кишками.

Мараджил улыбнулась и вздохнула полной грудью.

И подумала:

Уверена, мы поймем друг друга, о Страж. Мы ведь из одного теста. Скоро, совсем скоро я выпущу тебя из клетки и разрешу убивать гнусных ашшаритских скотов. Скоро, совсем скоро. Потерпи немного, господин Ястреб.

А теперь — пора действовать. Ее ждало дело, в исходе которого не мог быть уверен и сам Заратуштра. Но природа этого дела была такова, что от удачи или же поражения в нем зависел исход всего многотрудного предприятия, завершиться которому надлежало в зале Мехвар у трона халифов.

Мешхед,

несколько месяцев спустя

Под сплошь вызолоченным порталом входа в Разави-масджид ярко горели факелы, пылал огонь в огромных железных чашах. В этом свете огромная, в шесть человеческих ростов остроконечная арка походила на сияющую изнутри гигантскую раковину. Раковина тепло светилась в вечернем полумраке. Сразу за прямоугольником входа стрелой уходил в небо обложенный позолоченными медными листами альминар. Увенчанная остроконечной кровлей круглая башня, казалось, исходит отраженным сиянием — а может, это нагревшийся за день металл обволакивал ее мягким теплом. Вызолоченный купол над залом с гробницей Али ар-Рида то и дело вспыхивал яркими отблесками — фонарь на вершине альминара раскачивало ветром.

Дождь кончился, оставив на земле лужи и затопленные колеи. С той стороны, где уже положили большие мраморные плиты — на замостку площади перед Разави-масджид жертвовали щедро, не скупясь — доносился гомон: полуголые рабочие выбирались из-под арок галерей и неохотно принимались за работу.

Серый сумрак неприметно густел, и бирюза купола над главным залом заплывала грязноватой дымкой.

Плотная, сплошь черно-серая толпа не редела. Наоборот, люди все шли и шли, женщины волочили по грязи полы накидок, упорно проталкиваясь к золотой сияющей арке.

Время от времени над площадью поднимался пронзительный крик, и толпа раздавалась: паломницы впадали в ритуальную истерику, шлепались на колени, прямо в грязь, раздирали ногтями щеки — и выли, выли. Оплакивающая Али ар-Рида толпа подхватывала скорбные вопли и принималась тихо стонать, колышась плотной, черной, траурной массой.

Вот и сейчас искрой скакнуло:

— Всевышни-иииий! Праведник покинул нас, оооооо!..

Это еще одна замотанная в черную, до глаз, абайю, фигура не дошла до масджид и обвалилась в мокрое месиво. Женщину подхватывали под руки сопровождающие, пытаясь поднять с колен, выпростать, как морковку, из глубокой грязи. А она раскачивалась и грудным, глубоким голосом тянула:

— Оооо!.. Последние времена, оооо!..

Поморщившись, Зубейда отвернулась от неприятного зрелища: народное благочестие, особенно в таких бурных проявлениях, никогда ее не притягивало.

Еще больше злило, что в Городе Мученика вероучительная полиция-михна и сборщики налогов свирепствовали как нигде в стране. Прибывших паломников обыскивали, описывали все имущество, выворачивали карманы, требуя заплатить пошлину со всего, что не являлось личным достоянием. От женщин на время пребывания в Мешхеде требовали сдать кади на хранение драгоценности, притирания и даже таримы с дорогими платьями. Музыкальные инструменты разбивали на месте, их владельцев наказывали розгами. За списки стихов, обнаруженные в багаже, могли заключить в колодки. Михна опасалась ввоза невольниц для подпольных винных лавок и домов терпимости — эти заведения уже процветали по дороге из Мешхеда в полузаброшенную Фаленсийа. Да и в самой бывшей столице Бану Курайш притонов было хоть отбавляй.

Поэтому в этом несуразно дорогом постоялом дворе — а как же, прям напротив входа в Разави-масджид, ханум, десять дирхам день постоя, благородная госпожа не пожалеет — Зубейда сидела в простых матерчатых платьях и глухой черной абайе. Даже за занавесом окна на втором этаже — в Мешхеде женщину с открытым лицом ждали розги смотрителя за нравственностью. Кади с законоведами долго спорили: а позволительно ли женщинам оставлять открытыми пальцы рук, относится ли к этой части тела заповедь Пророка «да сближают края своих покрывал»? Слава Всевышнему, ученые мужи пока ни до чего не доспорились, и на улицу можно было выходить без перчаток. Зато лоб и нос приходилось заматывать наглухо, оставляя лишь узкую щелку для глаз. Сурьмить брови и подводить веки также не дозволялось, не говоря уж о том, чтобы надеть браслеты: заповедь Али «да не ударяют они ногой об ногу, чтобы открыть скрытое» толковалась со всей возможной строгостью.

Пронзительные вопли на площади, тем временем, нарастали. В бурой глине корчились и вздымали руки уже несколько обмотанных накидками фигур.

Сидевшая напротив Зубейды женщина тоже смотрела в окно — с непередаваемой гримасой презрения на лице. Мараджил не накрасилась, зато бесстрашно опустила край черного платка, открывая нос и губы с подбородком.

Зубейда про себя улыбалась: конечно, она знала наперед, что за безопасность встречи парсиянке придется платить дороже, чем ей. В скромных замоташках, попивавших жидкий чаек в грязной комнатенке на втором этаже кайсара, никто бы не опознал двух самых могущественных женщин аш-Шарийа. Одинаковые абайи, одинаковые усталые глаза под морщинистыми веками, одинаковая покорная, сгорбленная походка — в Мешхеде все женщины превращались в похожие друг на друга бесформенные мешки без лиц и имен. Обнаружить, кто они, не смог бы никто. Да и кому бы пришло в голову, что мать аль-Мамуна, ярая огнепоклонница и ненавистница веры, приедет к гробнице самого почитаемого ашшаритского святого.

Да, «сестричка» уже не скрывала, как это было в прошлые времена, своего презрения к вере Али. Но ради сохранения тайны Мараджил, скрипя зубами, надела ненавистную ашшаритскую одежду. Вот только отказывалась закрывать лицо, находясь в комнатах, — есть и пить, подпихивая еду и стаканчик с чаем под край платка, она никогда не любила.

— Мне сказали, что твой астролог предпочел свести счеты с жизнью, лишь бы не показывать гороскоп аль-Амина, — наконец, улыбнулась Мараджил не накрашенными, бледными, тонкими губами.

Как много, оказывается, может сделать для женской красоты искусно наложенная яркая помада с блеском.

— Чтобы знать судьбу моего сына, астролог мне не нужен, — спокойно отозвалась Зубейда. — Когда пришли известия о поражении при Рее, он сидел в лодке с Кавсаром и рыбачил. Услышав о гибели Али ибн Исы и рассеянии войска, Мухаммад воскликнул: «Отойдите от меня! Кавсар поймал уже две рыбы, а я ни одной!»

Насмешливая улыбка изгладилась с лица Мараджил:

— Сочувствую, матушка. Пусть тебе полегчает, когда ты узнаешь — и у меня не все гладко. Абдаллах едва не оставил меня бездетной сиротой на этом свете — и кто бы мог подумать, что мой сын способен на такую глупость.

Парсиянку аж передернуло при одном воспоминании, и стаканчик с чаем плеснул в дрогнувшей руке. В ответ на поднятые в удивлении брови Зубейды, та пояснила:

— Он вошел в комнату, в которой содержался нерегиль. Отослал находившегося при сумеречнике… мага. Хотел, видите ли, остаться с нерегилем наедине. Можно подумать, это новая невольница, к которой входят без свидетелей. А потом взял и снял с него Ожерелье Сумерек.

Зубейда охнула. Рассказ о гибели Альмерийа, точнее, о том, как рухнули ворота аль-кассабы, она помнила очень хорошо — Яхья ибн Саид не пожалел красок для описания штурма злосчастного города. Если нерегиль одним взмахом руки мог обрушить толстенные, окованные железом створки, то что он мог сделать с человеком?

Видимо, угадав ход ее мыслей, Мараджил яростно покивала:

— Да, да! Снял ошейник с сигилой Дауда! А потом сказал мне: ну матушка, я же взял с него слово не вредить моим людям!

— Мухаммад всегда был смелым мальчиком, — не сдержала улыбки Зубейда.

— Это не смелость! Это глупость и безрассудство! А самое главное, он отнекивается в ответ на все мои просьбы прочитать книгу ибн Саида — мол, мне не до старых сказок!

— Он не верит в волшебную силу нерегиля? — усмехнулась Ситт-Зубейда.

— Абдаллах считает его талантливым полководцем и хорошим воином, а все остальное числит по ведомству старушечьих россказней и детских страшилок, — развела руками Мараджил. — Переубедить его у меня не выходит.

Зубейда не стала говорить, что переубеждать аль-Мамуна незачем. Даже без помощи нерегиля хорасанские войска неумолимо продвигались к столице. Парсы уже стояли под Хулваном. Точнее, за Хулваном — жители города вышли к Тахиру ибн аль-Хусайну в зеленых одеждах Мамунова дома и признали его законным халифом аш-Шарийа. Хулван сторожил широкий проход в горах Загрос, а дальше равнины аль-Джазиры стелились под ноги хорасанской коннице подобно праздничному достархану. Дорога на столицу была открыта, и судьбе династии предстояло решиться в ближайшие месяцы. Мадинат-аль-Заура не выдержит долгой осады — это было известно даже продавцам харисы на базарах в самых бедных кварталах.

Впрочем, об осаде стоило поговорить отдельно. Ибо даже несколько месяцев боев могли истощить силы хорасанцев — в особенности, если под знамена аль-Амина встанут воины Абны. Халиф способен выставить сорокатысячное войско, а это во много, много раз больше, чем армия под командованием молодого Тахира.

Вот почему, получив послание от Мараджил с предложением встречи, Зубейда знала, о чем пойдет речь. Знала, и подготовилась к разговору.

— Я прочитала письма Джаннат-ашияни, — перешла к делу мать аль-Амина. — И я склонна верить твоему астрологу, сестрица.

Парсиянка мрачно склонила голову.

Дата «491 год аята» проступала в расчетах звездопоклонников и ашшаритов с одинаково зловещим предсказанием — мрак и тень над миром, наступление времени страха и бедствий.

— Аш-Шарийа нужен халиф, способный противостоять тени с запада, — твердо проговорила Мараджил.

Под черным покрывалом ее глаза казались еще огромнее: высокие, вразлет, тонкие брови делали парсиянку похожей на настороженную птицу. Подслеповато мигавшая на высоком поставце лампа заливала безжалостным светом лицо сестрички: морщин прибавилось. Да и тени под глазами залегли глубокие и синюшные. Давние тени, от долгой бессонницы.

О том, что видит Мараджил на ее лице — набрякшие подглазья, двойной (или тройной уже?) подбородок, старческая одутловатость щек — Зубейде не хотелось и думать. Она ненавидела, когда свет падал сверху. У нее в комнатах лампы и свечи располагались на полу и на низких столиках, а не на этих шестках с железными кольцами-подставками.

Однако, к делу.

— Нерегиль не признал твоего сына халифом, — усмехнулась Зубейда.

— Аль-Амину от этого не будет никакого проку, — улыбнулась в ответ Мараджил. — Страж заперт в Одинокой башне цитадели Мейнха, и его хорошо охраняют. К нему никого не подпустят. Мухаммаду не стоило отдавать приказ о его заточении — теперь его будет слишком сложно отменить…

Это было чистой правдой. Вытянутый четырехугольник Одинокой башни, зависшей над отвесным утесом Сафры, словно летел над пропастью и странными, похожими на пузырящееся тесто скалами. В Одинокую попадали по узкому гребню стены, идущей вдоль края обрыва. Стражу несли три караульных поста. Первый — у выхода на продуваемую страшным ветром дорожку между зубцами. Второй — у входа в саму башню. Третий — у решетки, перегораживающей узкую спиральную лестницу, ведущую наверх — к запертой комнате, в которой держали нерегиля. Говорили, что за дверью в тот покой есть еще одна решетка — тоже запертая. Ключ от двери носил при себе лекарь госпожи Мараджил, Садун ибн Айяш. Ключ от решетки хранился у аль-Мамуна. Доступ в комнату нерегиля был только у почтенного Садуна. Впрочем, доступ — сильно сказано. Зубейде передавали, что нерегиль мечется, как тигр в клетке, и харранцу приходится оставлять еду на полу, на расстоянии вытянутой руки от толстых стальных прутьев. Самийа привезли в Мейнх ночью, с замотанной в плотную накидку головой, и его никто не смог толком разглядеть. Но сходить посмотреть на запертое чудовище, как это было в Харате, ни у кого не находилось желания. Дело было не в тройном кольце охраны и не в ключе Садуна — серебро, как и вода, всегда найдет себе русло и протечет к нужному человеку, открывая любые двери для своего обладателя. Нерегиль метался по крохотной комнате — а в воздух взмывали и от стен отщелкивались те редкие предметы обстановки, что выдерживали его присутствие. Это походило на то, как если бы в тесную клетку посадили здоровенную хищную птицу, и растопыренные перья бились и с шумом терлись об решетку. Аль-Мамун снял с самийа Ожерелье сумерек, и теперь нерегиль бесновался от невозможности выплеснуть ничем не стесненную страшную силу.

— Ну-ну, сестричка, ты себя недооцениваешь, — пробормотала Ситт-Зубейда. — Если бы не длинный язык Кабихи, в столице бы уже любовались твоей головой на пике. У вас очень неплохо получилось избавиться от самийа. А еще лучше у вас вышло оставить его в Харате, перебив посланную за ним стражу.

Мараджил лишь пожала плечами под обвисшими складками абайи. Зубейда задумчиво продолжила:

— Одного не понимаю, сестричка. Почему вы не послали за нерегилем сразу, как Али ибн Иса выступил с войском? Или еще раньше, когда Мухаммад объявил своего младенчика наследником? Раз клятвы нарушены, мой сын больше не халиф, Тарик был ваш по праву. Чего вы ждали? А если б Тахир оказался не столь удачлив? Потеряли бы войско…

— Трехтысячный отряд под командованием никому не известного мальчишки — не потеря, — усмехнулась Мараджил. — Задачей Тахира было предложить перемирие и напомнить о клятвах. И пасть жертвой в случае отказа их исполнить. Клятвопреступление — не росчерк на бумаге, матушка. Клятвопреступление — это кровь на песке. Али ибн Иса ее пролил. Тахир поскакал к нему под белым флагом, а тот рассмеялся и приказал взять Тахира живым за тысячу дирхам награды. Кстати, ибн аль-Хусайн очень обиделся: мол, за него назначили цену в два раза меньшую, чем за сносную певичку…

— Я знаю, — поморщилась Зубейда. — Этот ибн Иса всегда казался мне дураком.

— Но видишь, Тахиру на роду написано умереть в более зрелом возрасте, — продолжала улыбаться Мараджил. — Что же до твоего сына, матушка, то…

— Я знаю, — мрачно наклонила голову мать аль-Амина. — Это у вас тоже хорошо вышло: сговаривались вы, а клятвопреступником вышел он.

— А что бы ты сделала на моем месте? — вдруг вскинула подбородок парсиянка. — А, матушка? Смотри, Зубейда, разве я искала чего-либо для себя? Нет! Искала ли я для сына? Да, ведь я же мать! Но даже участь Абдаллаха не так страшила меня так, как то, что на нас надвинулось! Посмотри, посмотри на то, что встает на западе! Судьба, а не я, распорядилась, что твой Мухаммад оказался не на своем месте в неподходящее время…

— Не трать слов попусту, Мараджил, — отозвалась Зубейда.

Парсиянка отвернулась. В свете лампы видно было, как трепещут крылья носа. И наворачиваются на глаза слезы. Волнуется, волнуется сестричка…

— Скажи мне лучше, — нахмурилась мать халифа, — как у вас вышло убедить Мухаммада изменить порядок престолонаследования.

Мараджил быстро вскинула брови в негодовании:

— У нас вышло?..

Слишком быстро ты состроила гримасу праведного гнева, сестричка, слишком быстро.

— Не ври мне, — строго сказала Ситт-Зубейда. — Головой ты не вышла мне врать, девушка.

Мараджил сердито надулась. Мать аль-Амина уперлась:

— Я говорила с Мухаммадом накануне, и он наотрез отказывался менять что-либо в завещании отца. Что случилось потом? Кто его сбил с пути истинного? Ну?..

Парсиянка насмешливо скривилась:

— Неужели ты веришь досужим россказням? Я слышала, что Мухаммада, оказывается, во время охоты укусил аждахак!

Зубейда насупилась:

— Не потчуй меня базарными сказками, девушка. Хотя, по правде говоря, я и в аждахака готова поверить. Той ночью Мухаммада словно… подменили.

Ситт-Зубейда сглотнула и замолчала. Мараджил сжалась под покрывалами. А мать аль-Амина, наконец, нашла в себе силы выговорить:

— Подменили на кровожадного оборотня. На помосте перед воротами дворца не высыхает кровь, люди ропщут, торговцы покидают столицу…

Женщина напротив Зубейды молчала. С площади снова понесся многоголосый вой кликуш. В черноте сомкнувшейся ночи метались огни факелов, извивающиеся в грязи тени казались жуткими порождениями ночи. Так гулы плетутся к огню жилищ, принюхиваясь к человеческим горю и радостям, чтобы впитывать, впитывать выплеснутое людьми друг на друга…

Наконец, Мараджил вздохнула. И сказала:

— Мы подкупили Ису ибн Махана. Он твоего сына и… убедил.

— Ах, вот оно что… — Зубейда почувствовала, что злится. Очень сильно злится. — Так вот оно что… Продажный сын гиены, я как чувствовала!..

И рванула в руках платок, накручивая ткань на палец.

Парсиянка замялась и опустила глаза. Задать прямой вопрос она не решалась. Поэтому Мараджил просто склонилась в новом почтительном поклоне и проговорила:

— Я всегда останусь твоей преданной ученицей, матушка. Я — луна, которая светит отраженным светом. Ты — солнце харима. Мой сын почтительно просит тебя о благословении. Без него все наше предприятие станет замком, который неразумное дитя возведет на песке.

Что ж, нужно было переходить к главному.

Парсиянка все так же лежала на циновках вниз лицом. Глядя на распростершуюся перед ней черную тень, мать аль-Амина улыбнулась одними губами:

— Хм… Благословение, солнце харима… Льстивые слова, сестричка. Старая Зубейда — не та, что прежде. Вот какой случай приключился со мной совсем недавно. Как ты знаешь, казна пуста. И Мухаммад пришел ко мне, чтобы попросить денег для войска. Абне не платят жалованье вот уж полгода, и солдаты не желают защищать столицу на голодный желудок.

Мараджил оставалась неподвижной. Даже прижатые к полу ладони не дрогнули.

Зубейда продолжила:

— Так вот, сестричка, хочу пожаловаться тебе — доходы мои упали, и дела пришли в совершеннейшее расстройство. Мне пришлось отказать бедняге в его просьбе.

Мараджил медленно, шелестя черными одеждами, поднялась с циновки. Зубейда сказала:

— Абна не выступит против войска Тахира. Ее сил едва хватит на то, чтобы поддержать порядок, если горожане вдруг решат самочинно сопротивляться и закрыть ворота перед идущим из Хорасана войском.

— Жителям столицы нечего бояться воинов Тахира, — тихо отозвалась Мараджил. — А ты, матушка, не волнуйся насчет денег. Мы найдем способ поправить твои дела. И прибавить к нынешним доходам новые.

Зубейда благосклонно кивнула.

А парсиянка вдруг серьезно посмотрела на нее:

— Матушка, я тебе все рассказываю, но ты знай: Абдаллах — он ни о чем таком не подозревает. Он свято уверен в том, что братец его брыкнул ни с того ни с сего по своему всегдашнему обыкновению и…

— Я знаю, — резко ответила Ситт-Зубейда. — Абдаллах всегда был честным мальчиком. Честным и добрым. Я всегда хотела, чтобы у меня был такой сын.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

Наконец, Мараджил разлепила губы:

— Для Абдаллаха станет великой честью назвать тебя второй матерью.

Зубейда медленно склонила голову — согласна, мол.

Парсиянка сглотнула.

И, поправляя складки абайи, тихо сказала главные слова:

— Иса ибн Махан — не гиена, матушка. Вазир барида — змея, и, как змея, он идет путем мудрости. Ради блага государства он пожертвовал своим сыном. Отправив Али ибн Ису с войском в Хорасан, он написал мне в письме: «Сей юноша — мое дитя по крови, но не по разуму, ибо Али ибн Иса не обладает талантами, но обилен пороками. Сулайман ибн Али — мой внук, и я стану ему вторым отцом. Пусть судьбу Али ибн Исы решит Всевышний, и ни ты, ни я не будем в ответе за его кровь».

Стаканчик с чаем задрожал в руке Зубейды. Она медленно поставила его на скатерть и, не поднимая глаз, проговорила — слова, ради которых они с Мараджил сидели в этой комнате:

— Иса ибн Махан поступил воистину мудро. Когда на одной чаше весов — судьба неразумного сына, а на другой — благо халифата, глупый юноша будет взвешен и найден легким.

Сложенные на коленях руки Мараджил тоже дрожали. Парсиянка кивнула. А потом выпустила воздух сквозь зубы и очень тихо проговорила:

— Когда шах Заххак назначил сына от Судабэ наследником, он велел отвести Симин, Парису и Шахназ к реке Мургаб, собрать народ и на глазах у всех погрузить этих женщин в воды. А следом отвести к реке Мургаб их детей и погрузить в воды их. Заххак сказал: «У царства может быть лишь один наследник».

Зубейда поежилась:

— Шах Заххак плохо кончил…

Мараджил стиснула в пальцах край абайи и жестко проговорила:

— Мальчик подрастет, и его мать двинет на нас джунгарские тумены. А Страж найдет способ поддержать ее. Он сумел убить халифа один раз, сумеет и другой.

И парсиянка вскинула на Зубейду ночные, бездонные глаза.

Мать аль-Амина помолчала.

А потом тихо проговорила:

— В этом мире ни юноша, ни женщина, ни младенец не вольны в своей судьбе. Все, что случится дальше, не в человеческой воле, но лишь в воле Всевышнего, а на нас с тобой нет крови этих людей.

Зубейда провела ладонями по лицу.

— Да совершится предначертанное светилами, — тихо отозвалась Мараджил.

Обе женщины низко поклонились друг другу.

Зубейда встала первая. Парсиянка поклонилась еще раз, а потом поднялась на ноги, прижала руки к груди и сказала:

— Знай, что я обязана тебе, Ситт-Зубейда.

И, низко склонившись, поцеловала ей руку.

цитадель Мейнха,

зима,

месяц шабан

Вода в чашке замерзла.

Тарег постучал ногтем о ноздреватое блюдечко льда, болтавшееся на поверхности. Потом опустил кончик пальца под него — и выдернул. Холод цапнул за ноготь и полез вверх к суставу. Пришлось засунуть руку обратно под меховое одеяло. Точнее, ворох меховых одеял.

Подув на длинные слипшиеся пушины, нерегиль посмотрел, как тает наросшая за ночь наледь — надышал на край, и роскошный соболиный подбой схватился инеем.

Стоявшая в ногах жаровня погасла. Толку от нее не стало уже ближе к середине ночи, когда прогорели все уголья. Корявые хворостины лежали у стены обсыпавшейся кучей — можно было бы развести новый огонь. Но вылезать из-под теплой груды не хотелось. Глаза слипались.

Сразу за замерзшей чашкой яркой лужицей перекрещивались лучи света из бойниц. В четырех скошенных книзу окошках голубела пустота. Стены под ними поблескивали то ли подтаявшим льдом, то ли недозамерзшей влагой: ночью сыпало мокрым снегом. А может, замерзающим на ветреной высоте дождем.

В комнату, похоже, натащили шкур и подбитых мехом одеял со всего замка. Тарег закапывался в них с головой, подремывая и время от времени раскрывая глаза: снова попадая на голубое или пасмурное небо, он не мог сказать, тот же это день или другой. С наступлением холодов его стало клонить в сон — как медведя. Впрочем, в аш-Шарийа медведи не водились. Зато водились змеи. Змеи тоже впадали в зимнюю спячку.

В тусклых, как речная муть подо льдом, снах к нему подходили какие-то люди, задирали головы, всматривались, словно над головами у них светилась полынья, а Тарег смотрел на все сверху.

Самой частой гостьей была молоденькая девушка с удлиненными миндалевидными глазами. Позванивая монетами в косах, она запрокидывала голову и приподнималась на цыпочки, щурилась в бьющий сверху свет и пыталась развести его рукой — как несомую водой муть и ил. Другой рукой она придерживала запеленутого ребенка. Впрочем, в последнее время мальчик — круглоголовый, с чуть раскосыми глазами матери — уже цеплялся за ее палец и покачивался на кривоватых ножках.

Девушку звали Юмагас. Это была дочь ибн Тулуна. Мальчика звали Мусой. Девушка часто поднимала его вверх, показывая Тарегу: Повелитель, посмотри на моего сына.

А потом просила: пожалуйста, помоги. Ты ведь не оставишь меня, спрашивала она волнующийся над головой свет. Мне очень страшно. Муса спит со мной в одной комнате, а я не сплю, я все слушаю шаги за занавесами. Пожалуйста, помоги. Кругом враги, мой супруг безумен, каждый день меня выводят на стену, и я смотрю, как на помосте умирают люди…

В размытых мутных снах шептало множество голосов, голос аль-Мамуна выделялся громкой уверенностью: «Подобные подозрения оскорбительны! Я? Причиню вред семье моего брата? Еще одно слово и…»

Протягивая руку к закручивающейся светом полынье, Тарег говорил: тебе ничего не грозит, Юмагас, он поклялся, поклялся мне Именем. Слушай Хафса, он поможет тебе, если что. Но тебе ничего не грозит, Юмагас…

Потом Тарег замирал — сквозь илистую воду под ладонь невесомо всплывал его камень. Мириль бесшумно крутился, разбрасывая острые искры, сияя гранями, цепочка свободно плавала в воде, словно легкий шнурок. Задыхаясь от счастья — ну надо же, а мне снилось, что я потерял тебя, какая глупость, кто же разлучит нерегиля с его мирилем — он протягивал руку к камню. А тот вспыхивал — и растворялся в подводной мути. Тогда он просыпался с криком. По пробуждении перед глазами еще долго стояло то самое: обледенелый край горной тропы. Старик в нелепой меховой дохе раскрывает деревянную шкатулку. И, подержав крутящийся, переливающийся камень за цепочку, со вздохом разжимает пальцы над пропастью.

После таких снов знобило, несмотря на огонь в жаровне.

Открыв глаза, Тарег обнаружил, что в оконцах стоит глухая темень.

Грудь теснило, за стеной башни стоял легкий, мучительный для слуха свист. Парящая между небесами и скалой цитадель плыла в ветреном тумане, как огромный корабль. В жаровне почему-то горели поленья. Он не помнил, что вставал подкладывать дров. В железной чашке щелкало и дымило. От всматривания в переливы угольев заболели глаза, и его снова затянуло в сон, как в омут.

Во сне широко текла черная вода, медленно уходило в воду плоское днище опрокинутой лодки. В темной реке барахтались люди. Они кое-как подплывали к освещенному факелами берегу, выползали на песок — как мотыльки на свет. В жарком круге огней стояло странное высокое сиденье, и на этом железном стуле, как на насесте, сидел смуглый молодой человек. Парс, судя по бритой блестящей голове и длинным обвислым усам. Кругом гомонили на фарси. По плоско шлепающим о берег волнам скакали отблески факелов. Облипшие, мокрые, дрожащие люди еле стояли на ногах. Кто-то, не стесняясь, плакал. Парсы хохотали и тыкали пальцами. Кому-то из выловленных накинули на шею аркан и потащили — всадник прибавлял ходу, а человек кричал и жалко хватался за тянущуюся за лошадью веревку.

Из мокрой жалкой толпы выдернули еще одного — молодого человека с аккуратно подстриженной бородкой, бритого на парсийский манер, но слишком бледнокожего, чтобы его можно было принять за хорасанца. Он дрожал в одной рубашке и жалко придерживал штаны. Хохот усилился. Смуглый парень не спеша слез со своего стула. И потянул из ножен короткий, широкий и прямой парсийский меч.

Полураздетый мокрый юноша вдруг выпрямился и что-то выкрикнул. Погрозил рукой. Гомон стих. Юноша крикнул еще:

— Все мы от Всевышнего и к Нему возвращаемся! Я потомок Али! Я ваш халиф, вы не смеете прикасаться ко мне!

Парс шагнул к нему и коротким точным движением ткнул мечом под ребро. Юноша упал без звука. Тело подхватили за босые ступни и поволокли к воде. Заплывающая темным рубашка задралась до подмышек. Из широкой раны, оставленной лезвием, текла густая черная кровь.

…Встрепенувшись — холодный пот стекал между лопаток и холодил спину — Тарег поплотнее натянул на плечи соболиную шубу. В жаровне пылало ярко-ярко, видно, поленья просушились и занялись гудящим, быстрым огнем. Озноб, тем не менее, не отпускал. Щемящая тревога расползалась под грудиной, сжимала в кулак сердце.

Аль-Амин убит. Убит.

Тебя обманули, Тарег, прошептал он чернильному мраку вокруг раскалившейся железной чаши с цветком пламени. Не будет никакой ссылки в Ракку, не будет никакого лекарского надзора… Халиф убит, и на его место заступил новый властитель.

Тарег пощупал горло — его не сдавливало, но и не отпускало. Поводок выбирала сильная, уверенная рука, петля гейса плотно облегала шею. Новый хозяин знал, что делал.

«Когда все… завершится, тебя вызовут фирманом в столицу». «Когда все завершится» — аль-Мамун умел говорить обиняками. А врать в глаза и преступать клятвы милый юноша Абдаллах умел еще лучше…

Каков выродок! Как он сумел?! Глаза в глаза!.. Как он сумел обмануть нерегиля?!..

Горло все-таки стиснуло — ага, не пускаете. А я все равно буду рваться!..

— Где же Твоя справедливость, Единый? — зарычал Тарег в темноту. — Или у тебя нет договора с людьми? Мне — удавку, а им — вседозволенность? Это, по-Твоему, справедливость?..

Петля гейса душила, перед глазами плыло.

— Прости меня, Юмагас, — хрипел он, пытаясь нашарить руками полынью. — Юмагас, беги… Прости меня, дурака, хватай мальчика и беги!..

Раскашлявшись, он вцепился в невидимую веревку — дайте воздуха, суки. А потом открыл глаза и увидел: в полынье снова расплывались белесые разводы тихого, потустороннего света. Впрочем, полыньи не было: просвет в толстом зимнем льду затянула прозрачная неровная корочка. Такая выступает на усилившемся морозе. Под темной водой светлело — там белел под солнцем песок.

По песку шлепали лапищи верблюда — тот бежал, бежал, его нещадно охаживали по бокам. Из-за занавеса паланкина высунулось искаженное страхом смуглое личико — девушку трясло так, что серьги звенели. По щекам текли слезы:

— Госпожа, госпожа!.. Они догоняют! Парсы догоняют!

Топот копыт, с морды коня летит пена. Верхом — старый знакомец, Элбег, из-под чалмы на лоб течет пот:

— Шади, гоните, гоните вдоль канала, не останавливайтесь, мы их задержим!..

Тарег, задыхаясь, заколотил ладонями по льду: сколько у тебя людей, Элбег?! Сколько?!

Белый песок, пыль, солнце в зените. От мертвых холмов мчит отряд верховых, блестят копья. Вокруг верблюда топчется пятерка всадников. И это все?!

— Пусти меня туда! — заорал Тарег, свирепо царапая ледяную, прозрачную толщу. — Пусти меня! Не имеешь права! Слышь, Ты, Единый?! Не имеешь права!

Петля сдавила горло, голоса не осталось, он молотил кулаками по мертвому морозному стеклу, хрипя и кашляя.

…Переодетая мужчиной Юмагас вылезла из плетеной корзины, поцеловала малыша в лоб. Ревущего Мусу прижала к себе смуглая девушка в длинных сережках, мальчик ревел, девушка бестолково трясла серебряной погремушкой и истекала слезами.

— Гони! — гаркнул Элбег верблюжатнику.

И посмотрел в глаза заплаканной девушке:

— Шади, не оглядывайся, спасай ребенка!

Скотина, вихляясь и раскачивая паланкин, поднялась на ноги и пошла бегом.

Юмагас уже сидела в седле, крутила рубящее ханьское копье. И яростно щурясь, кричала:

— В мечи, братец! Мы загребем их в полы халатов как конский навоз!

Шестерка всадников приняла в галоп, в серой пыли замелькали сабли, кто-то, дрыгая красными сапожищами, полетел из седла. Подскочившего сзади конника Юмагас высадила, саданув тупым концом копья под ребра, лезвием секанула по кольчуге налетавшего парса с саблей, тот рухнул вместе с лошадью.

Дротик вошел ей под горло — точно, глубоко. Задрожал длинным легким древком.

— Догнать верблюдов! — орали вокруг на фарси. — Всех под нож! Догнать верблюдов!

Юмагас боком сползала с седла, мимо проскакивали блестящие железом парсы — в погоню, в погоню.

Она подняла глаза к свету, к царапающемуся сквозь лед Тарегу.

— Повелитель… — прошептали бледнеющие губы.

Джунгарка подняла руку, ладонь со скрипом мазнула по льду. Из раны толчками выплескивалась алая, алая кровь.

Он бил по льду кулаками — Юмагас, нет, нет, так не должно быть, нет, нет…

Потом белая рука и белое лицо медленно, бесшумно утонули в клубящихся красных разводах.

Кровь очень горячая. Поэтому полынья мгновенно растаяла, и Тарег, упиравшийся обеими руками в лед, тут же кувыркнулся в бездонную черную воду.

А ночь все никак не кончалась — впрочем, возможно, это была другая ночь. Такая же темная. Дыхание залипало в горле, в ушах стояла тишина. Странная, словно звук запаздывал за словом. А кто-то говорил?..

Тело сковывало ледяное, распирающее изнутри оцепенение. Словно кости превратились в лед, а кровь стыла в жилах и выдавливала из тела тепло, заполняя сосуды черной холодной взвесью.

В башенные бойницы глядел мрак. Узкие щелочки темноты, слепящие чернотой оконца рассматривали свернувшееся в меховой комок тело.

Где же ты был, Тарег?..

Значит, не помстилось — говорили. Глубокий, как из-под воды идущий голос надувался в ушах, распирал слух, прерывался, словно огромная толща мешала ему раскрыться. Тоскливо щемило в сердце, глухая полночь стекала каплями, и все вокруг молчало.

Где ты был?..

Голос расходился внутри головы, это был вообще не голос. И башни вокруг тоже не было, только пустой мрак. Нездешний, дотоле никогда не испытываемый ужас сливался с холодом — но тело застыло, не чувствуя озноба. Не чувствуя вообще ничего. Кромешная пустота, ничто смотрело в узкие щелки, наблюдало в тонкие окошки.

Потом сковывающий до кончиков пальцев страх отпускал. И снова из донной мути, из глубины всплывало залипающее, теряющееся в толще плотнее воздуха:

Почему тебя не было на той дороге, Тарег…

Возможно, потом чернота стала обмороком. Выглядывая из собственных глаз — там что-то есть? в оконца смотрят? — Тарег увидел, наконец, привычное.

Черный кот у дальней стены. Ты все-таки пришел, Имруулькайс.

Маленькая черная фигурка не двигалась.

Почему ты здесь, Тарег?..

Ты хочешь мне сказать, Имру, что, будь я там, я бы этого не допустил. Да, Имру?

Кот молчал.

Это мне за Али ар-Рида. Я убил его тогда, чтобы спасти женщину с ребенком. Убил… праведника. Теперь Он наказывает меня, забирает другую женщину, другого ребенка… Кому какая разница, что виноват я, а убивают их, для Творца это такие мелочи, нас у Него много…

Кот молчит и не шевелится.

Почему ты здесь, Тарег?

Говоришь — гордыня?.. Гордыня и гнев. Вот как. Говоришь, стоило промолчать в ответ на дурацкую подначку глупой девчонки…

Ах, в чем корни гнева… Да, да, я знаю.

Глупая страсть к человеческой женщине. Я знал, что ты это скажешь, Имруулькайс.

Ты прав — я одна сплошная беда…

Почему ты здесь, Тарег?..

Потому что поверил, Имру. Человеку, который поклялся Именем. А потом взял и нарушил клятву. Я — глуп, он — молодец, а Ему — все равно.

Говоришь, справедливость не всегда очевидна? Чушь, Имру. Ее просто не существует. Посмотри на меня и мою Клятву.

Ах, она нужна, чтоб людей спасти?

Людей, Имру, нужно испепелить. Всех. Вот это была бы справедливость.

Ах, Ему жаль их… И меня, говоришь, тоже жаль…

А не нужна мне Его жалость, Имру.

Возвращаю жалость с поклоном и орудием спасения быть отказываюсь. Орудием милости тоже.

Всё.

Какая же вокруг темнота.

В глазах стоял мрак. И свет во тьме светит, кто-то сказал. И тьма не объемлет его.

Неправда. Еще как объемлет.

Какая же долгая, непроглядная ночь.

Поставив лапы на заваленную пушистым мехом грудь Тарега, джинн настороженно принюхивался к его дыханию. Оно было горьким, миндальным на запах. До сухой кожи лица невозможно было дотронуться — обжигало подушечки лап.

— Эй… — осторожно позвал он нерегиля.

Даже вылизать нельзя — язык спалишь.

Тарег мотал головой и тихо бормотал. Прерывистым, задыхающимся шепотом. Короткие, еще не отросшие волосы торчали слипшимися от пота вихрами.

Тогда кот мрачно решился: дрожа задними лапами и в ужасе глядя назад, враскоряку попятился — и сунул в полузамерзшую чашку с водой кончик хвоста. И тут же, мявкнув, выдернул. Охнув и поминая пророка Ахура Мазду, джинн развернулся задом к лицу тающего от жара нерегиля. И принялся водить мокрым, капающим хвостом Тарегу по лбу. Капли стекали по векам, скатывались в уши.

— Ох… — прошептал Тарег.

И попытался протереть глаза и отмахнуться.

— Полдореа, — рассерженно сказал джинн, — у тебя не понос, так золотуха! Ты чуть не помер в яме, а здесь умудрился подхватить лихорадку! Я сначала не поверил, когда племяш мне сообщил! Нет, думаю, я, конечно, с ним в ссоре, но пойду посмотрю, как там чего! И что же я здесь вижу? Чего?.. Чего ты там бормочешь?

Чтобы разобрать сиплый шепот, ему пришлось подсунуть ухо под самые губы нерегиля.

— Всю ночь с тобой беседовал? Я?

Покачав ушастой головой, джинн вздохнул и снова присел над чашкой. Растопырившись и в отчаянии пихая хвост в ненавистную субстанцию, он хотел было сказать Тарегу, что тот бредит, но раздумал. В конце концов, с горячечными больными не спорят, даже если они несут полную чепуху.

— Хорошо я к тебе успел, кокосина, — снова вздохнул Имруулькайс. — Чтоб ты без меня делал, сиятельство безмозглое, злобное и упрямое…

И снова положил мокрый хвост Тарегу на лоб. Пока эти смертные придурки не хватятся, и так сойдет. В чашке было еще полно воды, слава вечному свету…

Нерегиль слизнул скользнувшую мимо носа каплю и открыл глаза. В бойницах над головой голубело раннее, холодное и ясное утро. Внизу грохнуло железом, послышался скрип. И топот подкованных сапог на лестнице.

Тарег знал, что это. Он даже почти это видел: на башню поднимается человек в желтом кожаном панцире гвардейца-южанина, устало переставляя со ступени на ступень запыленные сапоги. В правой руке он сжимает деревянный футляр, перемотанный витым красным шнуром с яркой кляксой печати.

Все завершилось.

Благополучно убивший брата, невестку и племянника, нарушивший все возможные клятвы халиф Абдаллах аль-Мамун посылал ему фирман, в котором именем Всевышнего повелевал явиться в столицу.

— Будьте вы все прокляты, — прошептал Тарег расплывающемуся в горячих глазах каменному потолку.

— Не сипи, Полдореа, — серьезно сказал джинн, подбирая хвост.

Он тоже услышал топот на лестнице.

— И не бесись больше. Нам всем осталась от силы пара-тройка лет, и провести их в тюряге — не самая хорошая мысль, княже. Как, согласен?

Посмотрев в большие зеленые глаза, Тарег с усилием кивнул. Получилось поелозить головой на мокром от испарины мехе.

— Что-то ты слишком легко согласился, — с подозрением пробормотал джинн. — Ну ладно, сиятельство, мне пора…

И, оглянувшись на заскрипевшую дверь, растаял в мягком утреннем воздухе.

Мадинат-аль-Заура,

Младший дворец,

незадолго до этого

Гремя снаряжением, воины топали по горячему песку. Над головами качались веерные листы пальм, пекло нещадно. Сахль ибн Сахль стиснул зубы: ну да, все как докладывали.

Под акациями Длинной аллеи стояли паланкины. Черные полуголые носильщики сидели, ковыряли в зубах. Мимо туда-сюда бегали женщины в ярких платьях. А вон и братец — Хасан ибн Сахль размахивает руками, вертя головой в зеленом тюрбане.

Завидев Сахля с отрядом, Хасан побледнел и задрожал губами:

— Не надо, не надо…

Женщины сбились в стайку — сколько их? Семеро, восьмеро? И где, шайтан всех задери, ребенок?

— Где они? — жестко спросил он брата.

Тот, как всегда заикаясь, забормотал:

— Н-ну… н-ну… з-зддесь…

— Обыскать все! — рявкнул Сахль.

Солдаты кинулись к паланкинам.

К нему подтащили отбивающуюся раскосую девчонку в ханьском, синем с драконами платье:

— Имя?!

Та прищурила и без того узкие глаза и прошипела:

— Цэцэг…

Сахль фыркнул — вот имечко-то, как раз суке впору.

— Где твоя госпожа, Цэцэг?

Она лишь сплюнула ему под ноги.

— В подвал ее, — жестко приказал Сахль.

— Не успеем, — из-за спины отозвался Бахадур.

Командир отряда внимательно рассматривал повисшую в руках солдат девку. Пощипывая ус, добавил:

— Пока вытрясем чего, ханша со щенком уйдут. А в пригороде шарятся джунгарские шайки.

Сахль вскинулся:

— Я же приказал!..

— Спокойно, спокойно, — усмехнулся парс. — Мы их выловим. У Джарира не больше сотни верховых. Окружим и придавим…

Из Дворика госпожи донеслось торжествующее:

— Господин вазир! Господин вазир!

От золоченых резных ворот бежал, спотыкаясь, устад Бишр. Раскрывая объятия и улыбаясь, Сахль пошел навстречу:

— Мир вам от Всевышнего, почтеннейший!

Старый евнух подковылял поближе, плотоядно оглядел невольниц и просипел:

— Я их видел, почтеннейший. Они ушли через ход на кухне.

Цэцэг рванулась, выкрикивая что-то на джунгарском.

— Слава Всевышнему! — искренне воскликнул Сахль.

И кивнул на девок:

— Кончайте их.

Он с удовлетворением пронаблюдал, как орущую джунгарку заваливают на песок и раз за разом всаживают под ребра нож. Сука, какая живучая, все вопила и колотила ногами.

Остальных забили копьями.

— Головы поотрезайте, они же ведьмы, все как одна! — рявкнул Сахль.

Переругиваясь, солдаты втыкали мечи в еще дергающиеся тела и ногами пихали трупы, переворачивая на спины и обдирая с шей платки — резать удобнее. Каид покрикивал:

— Нариман, ты чо делаешь, ишачий сын, ты ногой-то наступи, а шеей на камень клади, а то как рубить будешь! Во, вот так и давай! Во, во!

Вазир подбодрил лениво кромсающих тела парсов:

— Давайте, давайте, и чтоб бошки на пиках были прям скоро!

Устад Бишр сглотнул и отвернулся.

— Покажите нам ход, почтеннейший, — улыбнулся Сахль.

Чья-то голова, метя косами, подкатилась ему под самые туфли. Он отпихнул ее прочь и быстро пошел по песку.

…Посреди кухонного дворика на коленях стояла вся обслуга во главе с главным поваром. Завидев Сахля, тот пополз было к нему, но кухарю дали пинка и перетянули спину нагайкой. Он затих, всхлипывая.

Прорвало здоровенную черномазую рабыню:

— Это все новая девка! Новая девка! Шади ее звали! Ей джинны помогли, точно говорю! Все котов она прикармливала, джинны, джинны их вывели, клянусь Всевышним!

Ее тоже пару раз вытянули нагайкой, и баба замолчала.

Низенькая деревянная дверца за очагом стояла открытая. Из подземелья тянуло холодом и земляным смрадом.

— А и впрямь кошачьи следы, — наклоняясь, тихо заметил Бахадур.

— Оставь эти сказки, — зашипел Сахль. — Куда ведет ход?!

— За стену к мосту аль-Фараз, — проскрипел евнух.

— К Малой хорасанской дороге, — пробормотал Бахадур.

И тут же рявкнул своим:

— Конный отряд к каналу Нахраван! Быстро!

Сахль повернулся к нему:

— Уйдут — будем иметь дело с Госпожой. А потом — со Стражем. Эта тварь понимает только язык фирманов. А согласно фирману щенок — наследник. К тому же джунгарской девки, нерегиль им всегда благоволил. Ты понял меня, Бахадур?

Парс сглотнул и молча поклонился.

Малая хорасанская дорога,

полдень

Тряска замедлилась, носилки закачало, Шади истошно заорала — подстрелили, подстрелили верблюда! Паланкин повело в сторону, она завизжала, прижимая к себе плачущего навзрыд мальчика.

Погонщик орал что-то невообразимое. Удар о землю сотряс все внутренности, щелкнули зубы. Пытаясь выпутаться из занавесок, Шади увидела сквозь ткань силуэт мужчины — верблюжатник бестолково метался вокруг. Свистнуло, из горла тени проросла стрела.

Визгнув, Шади рванула занавески в сторону, прижала к себе ребенка и выглянула — кругом стояла сплошная пыль, ничего не видно.

Сжавшись, она сглотнула.

Мальчик замолчал, только смотрел на нее — преданно так, цепляясь ручками и ножками, как ручная обезьянка. Молча так смотрел, серьезно.

— Раз. Два. Три, — скомандовала она себе.

Всхлипнула. Сжала зубы. И рванула с места — туда, где должно было проходить глубокое русло давно отрытого, но еще не заполненного водой канала. Кусты, она спрячется в кустах на склонах.

Из пыли на нее вынесся конь.

— Девка! Вон она!

Шади метнулась в сторону, копье свистнуло под ноги, она запнулась о древко, с криком покатилась, сжимая в объятиях цепкое теплое тельце.

Всхлипывая и молясь, она пыталась подняться. Слитный топот копыт и страшный, заливистый вой ворвался в уши. Ее вздернули за ворот платья:

— Сестренка!

Джунгарское лицо в разводах пыли и пота нагнулось ближе. Шади помотала головой, обессиленно пошатнувшись.

— Где Юмагас? — крикнуло лицо.

— Там, — она кивнула в сторону пыли, поглаживая, поглаживая Мусе спину.

Мимо проносились кони. А она все шла, шла сквозь пыль, поглаживая детскую спинку. Тихо-тихо-тихо-тихо, а тихо-тихо-тихо-тихо…

Из пыли на нее вышел большой серый кот. Тот самый, что в хариме жил. И мягко сказал в неожиданной тишине — бой шел далеко впереди:

— Омид, твой долг выплачен.

— А… госпожа? — выдавила она — получилось хрипло и гнусаво из-за соплей.

Кот молча покачал головой.

Шади села прямо на дорогу и безутешно завыла. Муса завсхлипывал и уткнулся ей в грудь.

Потом, конечно, к ней подъехали — большая толпа. Во главе — огромный старый воин. Как все они, с чубом, но не в стеганке, как Элбег, а в расшитом золотом кафтане. Сошел с коня, поклонился и тихо сказал:

— Не плачь, о девушка. Дочка моя сейчас на небесах, на нас смотрит и радуется. А ты не плачь.

И отвернулся, вытирая глаз.

— Соринка залетела, — пробормотал потом.

— Внука деду отдай, — мягко подсказал кот.

Шади попыталась отцепить от себя Мусу, но не тут-то было.

Здоровенный джунгар потоптался и неловко похлопал ее по плечу.

— Джарир, князь Полдореа велел молчать насчет ребенка, — сказал джинн. — В степь увезти и молчать. А ему ничего не сообщать — чтобы новый владелец не вызнал. Князь Полдореа не может лгать в ответ на прямой вопрос, как ты понимаешь. Поэтому должен иметь возможность честно ответить: ничего, мол, не знаю.

— Повелитель знал, что делал, — заметил с высоты седла Элбег. — Не бойся, Хафс. Парсы и новый халиф ничего не узнают.

Шади осторожно набросили на плечи шаль и почтительно повели к носилкам.

— Хатун, хатун… — говорили раскосые желтолицые люди.

— Не растрясите мою приемную дочь, — строго кивнул погонщикам огромный джунгар.

Шади вздрогнула. И снова расплакалась.

— Мое настоящее имя — Омид, — всхлипывая, сказала она воинам.

Те торжественно склоняли головы и приветствовали на ханьский манер, сцепляя перед грудью руки: Омид-хатун, Омид-хатун.

А она все плакала. Хотя, плача и глядя на огромное, заволоченное пылью солнце, Омид понимала: всё. Всё плохое кончилось. И теперь никто, ни одна живая душа не в силах отнять у нее этого маленького мальчика и прилагающееся к нему огромное счастье. Ахура-Мазда снизошел к ее молитвам и благословил судьбу Омид из Фейсалы, сироты, оставшейся без родителей в возрасте девяти лет, проданной за долги семьей дяди, названной Шади новыми хозяевами. Омид выплатила свой долг, вернула имя и будет счастлива. Теперь и навсегда.

Баб-аз-Захаб,

две недели спустя

За ставнями занималось яркое утро.

По садовым дорожкам шаркало множество ног — с высоты альминаров дворцовой масджид неслись крики муаззинов. Рассветная молитва. Пятница. Проповедь самого халифа. Слуги, гулямы, приказчики, разносчики — все тянулись к огромной площади перед новой мечетью.

Садун ибн Айяш поморщился — ему никогда не нравились эти завывания, особенно на рассвете. Можно подумать, нельзя созвать верующих на молитву как-то более прилично. Колоколом, к примеру. Вопли муаззина всегда его будили. От них бросало в пот.

Впрочем, сейчас призыв к рассветной молитве застал старого лекаря отнюдь не в постели.

Садун аккуратно отложил в сторону калам. Подул на высыхающие чернила. Его труд был окончен.

Признание Садуна ибн Айяша. Полное. Безоговорочное. С перечислением всех имен, событий, переданных и полученных сумм денег.

— Почему ты не хочешь бежать? — мрачно спросил полосатый кот.

Знакомый джинн предупредил вовремя. Сегодня перед рассветной молитвой вазир барида Иса ибн Махан совершит гениальный, поражающий своей смелостью шахматный ход — падет на колени перед халифом и признается во всех злодеяниях.

А Исе ибн Махану есть в чем сознаваться. Например, в том, как он брал деньги от госпожи Мараджил. Как подбивал несчастного, безумного аль-Амина на непоправимые деяния. Как с ним, Садуном ибн Айяшем, сговаривался убить не только халифа, но и его жену с наследником. А уж то, как Садуну удалось упрятать в яму нерегиля, и подавно известно вазиру барида. Все вскроется, все тайны и секреты выйдут наружу, под яркий свет халифского гнева…

Ибо Абдаллах аль-Мамун свято верил, что ужасы резни в хариме и убийство аль-Амина — страшные случайности, дело рук распоясавшейся парсийской солдатни, опьяневшей от крови. Он уже сослал в Ракку молодого Тахира ибн аль-Хусайна, предварительно устроив тому страшный разгон в Зале Приемов. Молодой полководец смиренно принял на себя всю вину и удалился в Ракку, с трудом увозя награбленное и надаренное.

И вот теперь покаяние Исы ибн Махана должно раскрыть глаза халифа на свет истины.

Садун сложил рукопись на ковер, поднялся и отнес к стене столик для письма. Потом вернулся и принялся неторопливо сворачивать бумагу в свиток.

— Отнесешь это к ступеням масджид, о Илшарах, — тихо сказал он джинну.

Кот торжественно кивнул. Потом покачал головой:

— И все же я не понимаю, земляк. Мы бы тебя вывели из дворца, с помощью Сина и с благословения звезд.

Сабеец улыбнулся и умело перевязал свиток шерстяной ниткой. Потом отложил в сторону и оправил складки снежно-белого одеяния. Звездопоклонники надевали перед смертью белое — чтобы отойти к звездам в чистоте одежд и помыслов.

— Мне незачем жить дальше, о Илшарах, — тихо ответил Садун. — Эта женщина отняла у меня будущее и надежду на будущее. И я хочу, чтобы мое признание не оставило ни ей, ни Исе ибн Махану дороги к отступлению и к оправданию. Я хочу, чтобы мой удел стал ее уделом. Я хочу, чтобы ее настигло одиночество.

Джинн молча поклонился. И вдруг прищурил желтые глаза:

— А про ребенка? Ты написал правду?

Старый лекарь посмотрел на светлеющие занавеси и широко улыбнулся:

— Нет, о Илшарах. И это — часть моей мести, не сомневайся.

Супругу аль-Амина убили на Малой хорасанской дороге. А вот тела сына халифа не нашли — хотя воины клятвенно заверяли, что видели кухонную девку и мальчишку убитыми. Сахль и командир гвардии, Бахадур, приползли к Садуну на коленях: мол, делай, что хочешь, но спаси нас от гнева Госпожи. И сабеец принял в дар тысячи и тысячи динаров. В обмен на тело годовалого ребенка, которого забрали из колыбели в бедном доме в квартале аль-Шаркия. Семья не могла прокормить пятого, и с радостью избавилась от лишнего рта.

Поэтому госпожа Мараджил пребывала в уверенности, что род аль-Амина изничтожен и пресекся. А Садун не хотел ее в этом разубеждать. Если парсиянке суждено узнать правду, пусть она станет для нее… неожиданностью.

Илшарах хихикнул и постучал по ковру хвостом — джинн одобрял замысел человека.

Однако пора было приступать к делу.

Садун обернулся к сумеречникам, которые до этого неподвижно сидели у стены. И медленно кивнул.

Они молча поклонились в ответ.

На них тоже было надето белое.

Акио неслышно подошел и остановился за спиной. Садун хорошо слышал, как зашуршал вынимаемый из ножен меч.

— Я хочу помочь вам как можно лучше, господин, — почтительно проговорил аураннец на древнем наречии химьярского царства.

Садун кивнул, уперся ладонями в циновку и опустил голову.

И тихо сказал:

— Прощайте.

— Прости, — ритуально ответили из-за спины.

Сверкнул изогнутый аураннский меч, голова покатилась по ковру.

Полосатый кот вздохнул.

Акио вздохнул тоже, вынул из рукава платок и медленно вытер меч.

Иорвет подошел, почтительно поднял голову сабейца, поставил на приготовленную подушку и отдал поклон.

Вложив меч в ножны, его примеру последовал Акио.

— Достойная кончина, — сказал аураннец.

— Да, — ответили лаонец с джинном.

А потом все трое еще раз поклонились и вышли из комнаты.

Баб-аз-Захаб,

шесть недель спустя

…— Госпожа! Госпожа! О Всевышний, да что же это делается!

Евнухи метались за спиной широко шагающей Мараджил, перед ней, а также по обе стороны.

— Госпожа, умоляю, накиньте…

— Прочь!! — она рявкнула так, что все попряталось по кустам.

С того мгновения, как мать халифа аль-Мамуна пинком растворила большие ворота Младшего дворца и на глазах у обомлевших зевак пошла через Малую площадь к лестнице на стену, соединявшую харим и Большой дворец, прошло уже немало времени.

Сейчас, встряхивая длинными непокрытыми волосами, она шагала через сады халифской резиденции: переступала через высокие бортики дорожек, через канавки с водой, беспощадно топтала молодую весеннюю травку.

Наткнувшись на очередную самшитовую изгородь, Мараджил на мгновение замешкалась. Под локоть тут же пискнули:

— О яснейшая! Соблаговоли накинуть…

Размахнувшись перстнями, она саданула по широкому черному лицу — вот тебе хиджаб, мразь!.. Евнух, скуля, упал на колени. Из-под залепивших губы серо-розовых пальцев текло, парчовый кафтан покрывался быстрыми красными пятнами.

За высокой кипарисовой аллеей уже гомонили — невероятное известие наверняка успело достигнуть ушей ее сына.

Поправляя завитые локоны на щеках, Мараджил с удовлетворением вздохнула: ну что, твари, получили?

О, наверняка ас-Сурайа, личный дворец халифа, еще такого не видывал! Чтобы женщина самовольно покинула харим и среди бела дня, не закрыв лица, пошла куда ей вздумается?

А вот она, Мараджил, пошла!

— Абдаллах! — заорала она в сторону кипарисов. — Ну-ка подойди сюда, я тебе скажу кой-чего! Абдаллах?!..

Чутье ее не обмануло: по лесенке с нижнего садового яруса действительно подымался ее сын. Не спеша, степенно поправляя черную чалму умейяда. Уступая просьбам простого люда, Абдаллах отказался от родового зеленого цвета. Стал, как и все Умейя до него, носить черное.

Показавшийся между двумя мраморными столбиками молодой человек казался худее и выше, чем на самом деле, — из-за длинного, ниже колен, черного халата.

Впрочем, возможно, Абдаллах действительно похудел за те шесть недель, что она его не видела. Точнее, он не желал ее видеть. С тех пор, как казнили Сахля ибн Сахля и забрали на поругание тело Садуна ибн Айяша, между ними исчезли все слова, даже самые простые.

Ибо шесть недель назад случилось страшное.

И непредвиденное — хотя, по правде говоря, Мараджил должна была это предвидеть. Должна была понимать, что вазир барида снова окажется умнее всех: ибо того, кто покаялся, прощают, а того, про кого рассказывает кающийся, не прощают никогда и строго наказывают…

Утром того несчастливого дня Иса ибн Махан бросился в ноги халифа прямо перед пятничным богослужением, посреди большой мусалля дворца, на которой вставали на молитву слуги и гулямы. Разодрал на себе одежды и возопил о муках совести и покаянии. Орал, что во сне ему явился Пророк и сказал: «Ты убиваешь моих детей, о ибн Махан, я сотру твой род из книги имен Всевышнего». А уже наедине сообщил обо всех деталях и подробностях.

И в каждой из этих подробностей звучало ее, Мараджил, имя.

Абдаллах, узнав всю правду о смерти прежнего халифа и его харима, пришел в страшную ярость. И приказал арестовать причастных к гибели брата.

Садун покончил с собой на рассвете того горестного дня. Видимо, его предупредили заранее. Он даже написал полное признание — зачем, непонятно, но Мараджил его не винила. Садун ни единым словом не упомянул об аждахаке и наведенном на аль-Амина колдовстве. Нынешние богословы могли и не поверить — но если б поверили, Мараджил не отделалась бы домашним арестом. Ее бы вывезли в Гвад-ас-Сухайль и сожгли заживо.

Смерть Сахля ибн Сахля не была легкой: правда, ее обставили как убийство из уважения к прошлым заслугам главного советника аль-Мамуна. Пятеро евнухов истыкали вазира ножами в бане. Убийц пытали, они показали, что приказ отдал начальник тайной стражи Иса ибн Махан. Несмотря на показания, всех казнили с большой помпой, на помосте перед главными воротами дворца. Иса ибн Махан улыбался, глядя, как над кровавыми лужами гудят сонные зимние мухи.

В тот страшный день она по всем правилам испросила разрешения посетить эмира верующих и получила дозволение. И под бесчисленными сыпучими раковинками потолка зала Абенсеррахов сказала ему: «Тем, что ты сидишь на халифской подушке, ты обязан мне. И если бы не я и не люди, головы которых сейчас насаживают на пики, ты бы лежал в том же рву, что и Мубарак аль-Валид до тебя. Без головы, а возможно, даже без гениталий».

Но Абдаллах потемнел лицом, вынул из-под тронной подушки железный жезл и холодно сказал:

— Через ваши деяния, матушка, я сделался клятвопреступником и убийцей.

И приказал страже:

— Отведите эту женщину в ее комнаты. Всевышний велит нам быть милосердным и почтительным к родителям.

А хаджиб ударил посохом об пол и крикнул:

— Следующий!

Утром того дня ее сын прочел проповедь. В Пятничной масджид столицы, при небывалом стечении народа. А как же, ашшариты кинулись в свой пустой храм, чтобы услышать, наконец, проповедь халифа — ведь покойный аль-Амин не всходил на минбар с тех пор, как умер его наставник аль-Асмаи, и некому стало писать для взбалмошного юнца напыщенные речи.

Абдаллах в то утро говорил долго. Кричал о недопустимости пролития крови. А еще о том, что пролитие невинной крови не прощается Всевышним без покаяния и вопиет к небесам. И о том, что готовящийся поход против карматов и хадж призван искупить его, аль-Мамуна, грех правителя против правды. И о том, что праведность не в намазе и пожертвованиях, а в праведной жизни, и что Всевышний испытывает землю аш-Шарийа огнем и мечом, дабы этих праведников отыскать.

Много о чем говорил ее Абдаллах в то утро, после того, как приказал казнить аль-Сахля и выставить на поругание голову Садуна, а ту девочку с несчастным ребенком с почестями похоронить в большом мазаре мервского мрамора.

Мазар уже начали строить. Тела аль-Амина так и не нашли — еще бы они нашли, Тахир четко исполнил ее приказ притопить труп в широком глубоком месте, где течение сильное и все уносится к морю. Не хватало им еще могилы халифа-мученика, неправедно убитого братом…

Все еще горько кивая воспоминаниям, Мараджил подняла глаза и встретилась взглядом с сыном.

Абдаллах выглядел неважно — сказывались бессонные ночи бдений над документами и счетами. Запущенные дела не отпускали его даже в пятницу: произнеся проповедь, аль-Мамун шел в диван просматривать бесчисленные бумаги и выслушивать вазиров. Ее сын пытался укрепить стены песчаного замка ашшаритского государства, пытался изо всех сил, пристукивая лопаткой, поливая из ведерка водичкой…

Увы, Абдаллах не желал признавать, что песок расползается просто потому, что на песке не суждено построить и украсить строение. Абдаллах смеялся над гороскопами, отфыркивался от страшных слухов о карматских землях, отмахивался от известий о необычайных и страшных происшествиях, множившихся во всех провинциях халифата. Ее Абдаллах был мутазилитом, он признавал верховенство разума — и разумное устройство вселенной. Взбесившиеся боги и забытые духи в разумно устроенную вселенную не вписывались, и потому попросту отсутствовали в мире ее умного, начитанного, образованного сына.

— Ну, здравствуй, солнышко…

Она назвала его старым, детским еще именем — Афтаб. Солнце. Солнышко. Веселый солнечный зайчик.

— Зря вы пришли сюда, матушка, — спокойно отозвался он.

И устало протер глаза.

— А я с новостью к тебе, — сказала она. — Удивительной новостью, Абдаллах. Для тебя одного удивительной.

Укол оказался метким — прямо как в переносицу. Его всего передернуло:

— Что случилось?

— Да то, — строго сказала Мараджил, — что нерегиль объявился.

— Где? — вскинулся аль-Мамун.

Самийа поцеловал халифский фирман в Мейнхе — и тут же слег в тяжелой лихорадке. Видно, давало о себе знать возмущение сил в полуночном и сумеречном мирах. Гибель властителя и братоубийственная война прорастали нехорошими, ночными всходами — болезнями, тяжбами, враждой и глупыми преступлениями. Вот и волшебный страж спокойствия халифата не избежал дурного влияния светил, поддался недугу — настораживающий, плохой знак. А ведь она строго-настрого приказывала кормить заточенного в башне самийа с золотой посуды и приносить ему все самое лучшее.

Выкарабкавшись из недель тяжелого забытья и жара, нерегиль еще раз перечитал фирман и…

Впрочем, как раз об этом следовало поговорить подробнее:

— А что ты ему написал в том фирмане, Абдаллах? — мягко поинтересовалась она у сына.

Таким голосом она обычно спрашивала, кто же это — как ты думаешь, дитя мое? — сумел оборвать все лепесточки у только что срезанных для букета лилий.

— Ну… — он почуял подвох, но не сумел понять, где он крылся. — Я велел ему немедленно выезжать в столицу…

— Правда?.. Выезжать в столицу — и больше ничего?.. — все так же мягко переспросила она.

Тут Абдаллах уже возмутился:

— Да что случилось, матушка? Вы врываетесь в мой дом…

— Абдаллах, — строго прервала она его. — Что еще ты велел написать в том фирмане?

— Чтобы он заканчивал сбор сведений о карматах!

— Где, Абдаллах?

— В Харате, конечно!

— А ты написал это в фирмане, дитя мое?

— Да что такое! Это ж ишаку понятно, в Харате остались все доку… ой.

Быстро до него дошло, не зря Абдаллах всегда хорошо решал задачки аль-джабр.

— Так вот, сынок, — уже не скрывая злости, сказала Мараджил. — Нерегиль, как ты знаешь, сказал, что одновременно оба приказа выполнить не может. А потому исполнит сначала один, а потом другой.

— Куда поехал этот сукин сын? — тихо спросил аль-Мамун.

— В Таиф, — сахарно улыбнулась Мараджил.

— В Таиф?!..

— В Таиф, — подтвердила она, качнув длинными локонами.

— Какого шайтана его понесло в Таиф? — почти выкрикнул Абдаллах.

— Он отправился исполнять твой приказ, сынок. Заканчивать сбор сведений о карматах, как я полагаю, — она мягко пожала плечами.

— Что он там делает, в этом Таифе?! Ему там вообще нельзя находиться, это запретная земля для кафиров, он же язычник!

Услышав про кафиров, Мараджил расплылась в довольной, совершенно кошачьей улыбке:

— Что он там делает?.. Громит мечети, сынок.

— Что?!

— Громит мечети. Мне пишут, что на прошлой неделе он приказал разобрать ступени входа и минбар Пятничной масджид Таифа, чтобы восстановить каабу богини.

— Что?!

Тут она повернулась к скромно стоявшему за ее спиной слуге и приняла у того из рук обмотанный шелком сверток:

— Абдаллах. Это книга Яхьи ибн Саида. Прочитай ее, сынок. Потому что если ты и дальше продолжишь приказывать нерегилю в том же духе, он приедет сюда и разберет по камешку дворец.

А потом Мараджил развернулась и, помахивая зажатым в руке платочком, пошла обратно — через канавки, бортики дорожек и весеннюю травку. После смерти Садуна ей редко доставалось почувствовать на губах вкус победы, и мгновения, подобные этому, она ценила на вес золота.

Конец первой книги романа «Золотая богиня аль-Лат».