Исповедь добровольного импотента

Медведь Юрий

Ю. Медведь известен своими переводами книг Ч. Буковски и Дж. Фанте.

В серии «Rash Fiction» Гуманитарный издательский центр «Новое культурное пространство» впервые публикует сборник его рассказов «Исповедь добровольного импотента». Наличие в тексте табуированной лексики предполагает, что книгу будут читать взрослые люди.

 

Исповедь добровольного импотента

 

1

Воистину было пропето:

«О-о при-иро-ода женская! Тайна твоя — велика есть!»

Мужчины склонны представлять себя профессиональными покорителями женской вселенной. Братья, не стоит обольщаться. Мы всего лишь наивные следопыты на ее величественном лоне. Я наблюдал женщину с детства. Она была:

— Воздухом моей души.

— Родником моего чувства.

— Огнем моего тела.

— Альфой и Омегой моего мироощущения.

Овладеть ее Тайной, объять ее Содержание было моей Самоцелью. И вот, когда я был уже в преддверии, когда оставалось одно легкое движение мысли, и все женское обнажилось бы предо мной во всей своей полноте, я вдруг понял — в женщине нельзя искать никакой Тайны, никакого Содержания! Ее надо просто обожать как Форму.

— Пардон! — возмутятся прогрессивные умы современности. — Что же, у женщины нет Содержания?!

Есть, конечно же, есть, спешу успокоить я их. Но для нас лучше его не искать. Не следует рассматривать женщину через микроскопы разума, но надлежит лишь ощущать сквозь призму души. Потому что, как только мы перемещаем наш субъект обожания из сфер чувственных в мир логики и от ощущений переходим к мысли, тот же час в нас исчезает иллюзия — движущая сила вожделения. А что же остается? Остается неприкрытый материализм! Вот отсюда и начинается трагедия, финал которой — добровольная импотенция.

И чтобы меня не посчитали за словоблуда или, чего доброго, за женоненавистника, я изложу ряд достоверных фактов из собственной биографии, изучив которые, вы самолично проживете тот скорбный путь от невинных ощущений через горнило страстей к трезвости мысли. И, осушив до дна чашу разочарования, вместе со мной окажетесь на пороге Истины.

 

2

Итак, всем известно: чтобы «вещь в себе» стала «вещью для тебя», нужна практика.

Первые мои опыты с женщиной были чисто визуальные, то есть я рассматривал все женское исключительно невооруженным глазом. Косы, платья, куклы, необузданная слезливость и комичная неуклюжесть — вот что отмечал я, наблюдая за своими сверстницами. Первые ощущения были противоречивы. Бывало, что эти существа меня забавляли и даже вызывали приятное удивление. А то вдруг я готов был причислить все женское к досадной ошибке матушки Природы. Но случилось то, что и должно было случиться.

В детском саду Полина, толстенькая девочка в кругленьких очках, предложила мне новую необычную игру. Мы уединились в деревянный теремок. Там, придерживая молочными зубками подол платьица, она спустила трусики и раздвинула пухлые ножки. Я заглянул в ее розовую щелку и… уже не мог оторваться. Я стоял и дивился. Безусловный эффект — вот имя женской тайне! Все, что было передо мной, могло уместиться в моей ладошке, а я уже готов был посвятить этому всю свою жизнь и умереть счастливым. Но Полина одернула подол, подтянула трусики и сказала, что теперь я должен ей стакан какао и две мандаринки. Из того теремка я вышел другим человеком. Женщина виделась мне теперь этакой таинственной пещерой. Проникнуть в ее сокрытую часть стало моей заповедной охотой. Предощущения Великого Открытия окрасили мою жизнь радостным ожиданием.

 

3

И вот я уже в пионерском лагере «Энергетик» — сослан родителями на летние каникулы.

Отзвучал отбой.

Улеглась суматоха вечернего туалета.

Мы — мужской состав пятого отряда «Дружба» — на своей половине деревянного корпуса № 5.

Толстый мордвиненок Харя срывающимся шепотом рассказывает историю:

— Ребя, это край — полный финиш! Сегодня в сончас физрук, ну этот, понтарь, как его… короче, лысый…

— Роберт, — вставляет Коля, председатель отряда.

— Да не перебивай ты! — расстраивается Харя. — Короче, ребзя, этот лысый Роберт воспиталку из четвертого отряда… ну, эту… как ее… жопастую…

— Фирюзу Харисовну, — уточняет председатель.

— Глохни, Колян! Сейчас вообще рассказывать не буду! — горячится рассказчик.

Мы набрасываемся на Колю: «Кончай, Колян!.. Заткнись, блин! Нашелся — профессор!»

— Ну вот, короче, — продолжает удовлетворенный Харя, — стою я за туалетом — ссу. Вдруг — хабась! Роберт такой пилит. Я зашухарился, все, думаю, сейчас вычислит и в лобешник нарисует. А он к корпусу четвертого отряда почапал. Фу, думаю, кайф! Стою — сливаю дальше. Бац, а из окна вожатской Фирюза — прыг. Этот волчара ее как замацает и в лес. Я думаю, во прикол пацанам расскажу и за ними. А они уже сосутся вовсю. Он ей платье задрал, под трусняк залез и вот так гладит.

Харя пару раз очертил перед собой внушительного диаметра полукруг.

— Потом повалил ее в папоротник и как вдул! А она кряхтит: «Ой, Роберт, ты убьешь меня!» — и подмахивает так, что сучья хрустят. Во, ребзя, это было порево! Весь сончас он ее тянул! Два раза переворачивал!

— Кого? — изумился Хайдар — остроносый татарчонок.

— Фирюзу, кого! Сначала «двухэтажкой», потом «раком», потом она хотела на нем покачаться, но крапивой обожглась, и он кончил. Вот так.

Харя встает на четвереньки, запрокидывает голову, и лицо его искажает страшная гримаса: бордовые щеки сдвинуты на глаза, мокрые губы навыпуск, зубы скрипят, как будто он — Харя — пытается сорвать Землю с ее проторенной траектории. Пошипев и попускав слюну, Харя выдает утробный рык и обессиленный валится на кровать.

— А чего он рычал-то? — осторожно спрашивает Хайдар.

— Да ты что, Хайдар, салага?! Он же кончил! Ты что, не кончал никогда?!

Хайдар смущенно улыбается и что-то бормочет на татарском. И все понимают — не кончал он еще в своей жизни. Да и большинство в нашей комнате еще не стискивали зубы и не рычали от самого желанного конца.

— Ладно, — рубит Харя. — Я вас научу! Малек, встань-ка там на стрем.

Малек — большеротый, вечно сопливый адъютант Хари, спрыгивает с кровати и, шлепая босыми ногами, бежит к двери. Харя извлекает из-под матраца глянцевый журнальный лист.

— Будем учиться дрочить. Вот эрот — для настроя.

(Ох, эрудит был наш Харя.)

Развернул и приколол лист к стене. Мы потянулись к вывешенному учебному пособию.

На белом фоне зыбкие струящиеся линии передавали контуры обнаженных фигур — коленопреклоненного мужчины с бычьей головой в руках и дородной женщины, в позе тореадора. Заветный треугольничек большегрудой матадорши был смело взлохмачен синим фломастером. Под рисунком надпись: П. Пикассо. «Танец с бандерильями».

— Надо бы, конечно, цветную надыбать, — вздыхает учитель, взбивая подушку, — но здешняя библиотекарша зверь. Все журналы наизусть знает. Ничего не выдрать. Но ничего, я ей жабу в компот подкину на день Нептуна.

Харя откидывается на подушку и приспускает свои сатиновые трусы. Мы отрываемся от штрихпунктиров Пикассо и обращаемся непосредственно к натуре.

Харя был дважды второгодником, но природа не подчиняется решениям педсовета, и если человеку тринадцатый год, то это видно и без всякого табеля об успеваемости.

— Тут главное фантазировать, — наставлял Харя, — а остальное дело техники.

Действительно, внешне прием выглядел азбучно. Мы овладели им слету. Но наставник наш требовал напряженной внутренней деятельности.

— Представьте себе чувиху из первого отряда голяком — буфера… жопа… ляжки… и розовый секелечик выглядывает из махнушки.

Его вкрадчивый голос все настойчивее будоражил наше еще неокрепшее воображение. Я силился воссоздать собирательный образ «чувихи из первого отряда». Пытался увязать воедино роскошную грудь черноволосой Гани с вертлявой попкой рыжей Женьки. Ноги мне пришлось позаимствовать у Раушан из второго отряда. А что было делать, если в первом отряде не нашлось таких великолепных линий?! Но центр композиции зиял устрашающей безнадежностью. Я лихорадочно перебирал скудные запасы зрительной памяти. Увы, только зародыш толстенькой Полины бледным пятнышком колыхался на самом ее дне. Но он не соответствовал общим масштабам моей модели, и как я не прикидывал — картина не оживала. В конце концов, я запутался, ослабил внимание, и неодухотворенный образ распался. Я огляделся. Товарищи мои самоуглубленно работали, даже Малек оставил стрем и, привалившись к косяку, усердно воображал.

Я был на грани отчаяния — не способен! Невластен! Мне недоступна женщина! Никто и никогда не скажет мне: «О-о! Ты убьешь меня!» И вдруг, от этой цитаты, как от заклинания, на экране моего внутреннего зрения засветилась картина, которую нарисовал нам Харя. Она даже дополнилась кое-какими деталями из моих личных наблюдений. Например, трусы на Фирюзе Харисовне виделись мне черными и с кружевами. Такие трусы имелись в гардеробе нашей воспитательницы — Виолетты. Я приметил их висящими на форточке окна ее комнаты. А вот пупырышки на вершинках ягодиц принадлежали Майе — медсестре. Вчера во время купания я наткнулся на ее огромный зад щекой и ощутил его холодным и шершавым. Все это так взволновало меня, какое-то новое чувство, похожее на панический страх и неожиданную радость, перехватило дыхание, и вдруг все мышцы моего тела стали наливаться горячей тяжестью. Я испугался и отдернул руки. Но лавина прорвалась и поглотила меня всего. Стиснув зубы, я… зарычал!

Да, это было открытие. Внутри меня таилось великое чувство! Вдохновителем его была Женщина! А имя ему Совершенный Восторг! Что могло сравниться с ним? Футбол? Купание? Или запуск планера? Все обесценивалось рядом с этой игрой воображения и торжеством жгучего блаженства! Я полюбил эту игру. Все мое существо было охвачено нетерпением. Я жаждал продолжения.

Днем кропотливо и настойчиво собирал я материал для вечернего творчества:

— ветер всколыхнул подол платья девочки из старшего отряда, а мой глаз выхватил стремительную линию ее ноги;

— уборщица тетя Саша нагнулась к своему ведру, а в моей коллекции появились трепещущие, усыпанные капельками пота огромные груди со сморщившимися черешнями сосков.

Но, конечно, самым благодатным местом для обогащения моего запасника были пляж и душевые кабины. Вот где моему взору открылась архитектоника голого женского тела. Я рассматривал его во всевозможных ракурсах. Статично и в движении, в ярких лучах полуденного солнца и в мягком пурпуре летних закатов. А однажды мне довелось наблюдать мечущееся женское тело под проливным дождем с градом, когда голубые вспышки молний озаряли его!

Но вот наступала ночь. Напившись киселя, советские пионеры засыпали в своих душных постелях. А я, закрыв глаза, выстаивал перед внутренним взором все свои находки и ласково наблюдал, сортировал, классифицировал. О, я создал целую энциклопедию женских прелестей! Вот, например, возьмем грудь. Она у меня значилась в группе «А» и подразделялась на четыре вида:

«АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ» — груди, состоящие исключительно из сосков. Как правило, обладательницы таких грудей особы манерные и похотливые. «Анютины глазки» способны вызвать чувства умиления и легкой грусти, как если бы вы вдруг вспомнили свои младенческие годы, когда вместо желанной материнской груди вам подсовывали обслюнявленную пустышку.

«ЧУК и ГЕК» — самый распространенный вид. Дает стабильное возбуждение и заражает искрометной игривостью — будто бы перед вами резвятся на полянке холеные поросята.

«ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ» — холодные и расчетливые хозяйки носят их гордо, как две заслуженные медали. «Туманность» пробуждают в человеке темные силы. Помыслы становятся коварными, а поступки неадекватными.

«БЫЛОЕ и ДУМЫ» — сложная грудь: когда вы видите ее, первое, что приходит на ум, это то, что перед вами не «Анютины глазки». Потом вы теряетесь в догадках: может быть, это погибшая «Туманность Андромеды» или так и не развившиеся «Чук и Гек». И вдруг щемящее чувство несовершенства этого мира посещает вас, и вам уже хочется прильнуть к этим грудям и омыть их слезами сострадания и горькой нежности.

«СОПКИ МАНЧЖУРИИ» — огромные, ниспадающие. На сосках завитки волос. Такие груди провоцируют на эксперимент, вы чувствуете себя, этаким молодчагой, нахально подмигиваете и слегка гарцуете.

Итак, я листал свою энциклопедию и блаженствовал. Затем, налюбовавшись со стороны, я пробовал приблизиться к своим сокровищам, ощупать, почувствовать их ткань. А когда они распаляли меня, набрасывался на них и испепелял неистовым желанием.

В то голубое лето я крепко уверовал, что жизнь создана для наслаждения женщиной. О, какое она способна дать наслаждение! Стоит только подумать о нем, как вам уже хорошо. И вот вы беретесь за дело, трудитесь, расширяя это чувство и, наконец, когда вы думаете: «Все, мне уже совсем хорошо!» случается непостижимое — вы вдруг чувствуете, что вам становится несоизмеримо лучше! Вы в Совершенном Восторге.

Вот с такими знаниями и оказался я на пороге моей юности, за которым поджидала меня первая любовь.

 

4

Первая любовь. Вот она — вся перед моим взором. Трепетная и неискусная. Полная мимолетных прикосновений, тайных взглядов, томных пауз и безумной муки угнетенного желания обладать. Первая любовь неотвратима и непредсказуема. До нее вы ходите, глазеете на девушек, примечаете самое интересное, фантазируете. Вы хотите видеть все больше и больше. Но вот она вызрела. Один взгляд — и вы стоите ошарашенный и влюбленный.

Я увидел ее на мосту. Она стояла и смотрела вслед убегающей электричке. Созревшая «Туманность Андромеды» судорожно вздымалась. Она рыдала. Я подошел, хотел сказать какую-нибудь утешительную фразу, но неожиданный порыв ветра всколыхнул ее легкий сарафан, и я увидел бархатную черную родинку на правой ягодице.

«Любимая!» — внутренне воскликнул я и тихо заплакал.

Она была пианистка с абсолютным музыкальным слухом. Донесет ветер с железной дороги гудок электровоза, она вскинет указательный пальчик:

— Ми-бемоль! — скажет.

Взвизгнут тормоза, пролетающего мимо автомобиля:

— Фу, какое грязное до! — испуганно встрепенется она.

С семи часов утра и до пяти вечера пропадала моя любовь в каменных стенах музыкального училища. В пять часов я встречал ее и провожал домой. Она рассказывала мне про фуги, которые невозможно исполнять, потому что они безумны и выкачивают из нее энергию. А я глиссировал взглядом по всему диапазону мелодии ее тела, и когда брал верхнюю ноту — карие глаза в пушистом обрамлении ресниц — у меня кружилась голова и воспламенялось дыхание.

— Оля, — шептал я, утыкаясь в ее черные волосы.

Но она отстранялась и уходила петь сольфеджио.

О, какая мука — ожидание! Сколько раз я пытался выговорить ее, но тщетно. Слова срывались и, развалившись на гласные и согласные звуки, осыпались в стихию хаоса, превращаясь в безумный крик.

Чтобы быть к ней как можно ближе, я покинул родительский дом и поступил в музыкальное училище. Слуха у меня не было, но был опаленный страстью дискант. За месяц я выучил русскую народную песню «Во поле березка стояла» и на вступительных экзаменах спел ее так, что мне не осмелились отказать.

Теперь я мог часами наблюдать ее под нескончаемый шквал восходящих и нисходящих гамм. Она была прекрасна. Такая хрупкая и изящная рядом с черным концертным роялем «Красный Октябрь», под скорбный лад до-минорного арпеджио. Моя душа наполнялась ликованием и надеждой, что скоро, совсем скоро мы сольемся в музыке Любви.

Но она воспринимала мой пыл как нечто естественное. Как кипящий чайник или ми-бемоль в гудке электровоза. Я желал ее душой и телом и мечтал пуститься с ней по тернистыми тропами страсти к вершине экстаза, на которой нас ждет только одно — Совершенный Восторг, а она со мной просто «ходила».

— Ты что, ходишь с этим тромбонистом с первого курса? — подслушал я как-то мимоходом её разговор с подружкой.

— Да, он ненавязчивый и смешить умеет, — отвечала она, поглощая плитку гематогена.

Пианистам требовалось много энергии.

Я злился и ревновал ее ко всем этим моцартам, бетховенам, шопенам, рахманиновым и даже к гематогену. Пил по вечерам самогон и терзал свой тромбон громкими элегиями собственного вдохновения.

И вот однажды мы гуляли. Был апрель, и в воздухе пахло весенним призывом в армию. Перспектива долгой разлуки разжигала во мне фатальные желания. Мы зашли в небольшой сад при средней школе № 2. В самом центре садика цвела одна-единственная яблоня — Башкирская красавица. Мы подошли к ней и остановились. Белую крону «Башкирки» оплодотворял, наверное, целый улей. В воздухе висел сладострастный пчелиный гул.

— Чистое фа! — услышал я любимый голос.

Несколько мгновений я стоял в полном оцепенении, как, возможно, стоит цирковой лев перед неожиданно открывшейся дверцей его суровой клетки. Затем я метнулся к ней и обнял сразу всю. Я сказал ей, что люблю её и буду любить всегда. Потом, уже ничего не говоря, я стал раздевать её, содрогаясь от радости. Но она сказала:

— Нет.

Простое «нет». О, если бы оно было продиктовано муками сомнения или приступом кокетства, пусть даже гневом оскорбления, я бы понял и, может быть, смирился на время. Но «нет» было абсолютным.

— Почему? — прошептал я, уронив руки.

— А зачем? — спросила она, такая спокойная и рассудительная.

Отстранилась и вытянула из кармана очередную плитку гематогена.

И тут мне стало стыдно. Я покраснел так, что несколько пчел, приняв меня за распустившийся георгин, нырнули в мою шевелюру и надрывно зажужжали там.

«Зачем?! За-чем?!!» — бился я над коварным вопросом и не находил ответа.

И неудивительно, ведь во мне уже давно бушевал океан влюбленности. Он разнес вдребезги все эти жалкие суденышки, идущие под флагом житейской мудрости. А над бурлящей стихией желаний гордо парили величественные альбатросы безумств.

— Ну, как зачем… — бормотал я.

Она снисходительно улыбнулась.

— Вот видишь, если подумать, то незачем.

Я вдруг поморщился, как от неожиданного приступа тошноты. Красноту стыда на моем лице сменила белизна гнева.

— Да вот зачем! — услышал я свой недобрый выкрик.

Сердце злорадно затрепыхалось, впрыскивая в кровь огонь отчаяния. Руки лихорадочно (но не без артистизма) вскрыли молнию ширинки и выпустили на воздух, растревоженный переживаниями и все ещё на что-то надеющийся, бедный мой член.

— Ты, крышка от рояля! А это ты видела?! Ну, спроси у него! Зачем да почему? Да спускал он на твои умозаключения!!!

Меня несло и заносило. Останавливаться было уже поздно и, предчувствуя катастрофу, я вдохновлялся все больше.

— О, да я вижу, ты удивлена, разглядев мое второе «Я»! В чем дело?!

— Дурак! — сказала она презрительно, развернулась и пошла, оставляя за собой пропасть.

— Куда? Стоять! Какая нота?! — орал я с другого края и зажурчал на её след.

Моя первая любовь вышла из сада и исчезла. Лишь чистое фа пчелиной возни напоминало о ней. А я остался стоять. Один против троих.

Злоба, Отчаяние и Бессилие обступили меня. Силы были неравными, и я не сопротивлялся. Что творила со мной эта троица! Они рвали меня на куски, как подлые волки раздирают глупого дворового пса. Я слышал, как трещат в их смыкающихся челюстях мои еще не совсем сформировавшиеся кости. Как рвутся сухожилия под ударами мощных когтей. И кровь. Всюду я видел свою кровь, которую слизывали, чавкая и брызжа, истекающие слюной языки.

Ужас охватил меня, я даже не мог застегнуть молнию на брюках. Мой член сник и бессмысленно болтался на воздухе, такой убогий, никому не нужный. И вдруг горячая волна сострадания хлынула горлом и затуманила мой взор. Сострадания к жалкому человеческому существу, такому же мягкому, легко рвущемуся и такому же быстро увядающему, как мой член.

— О, жизнь! О, жизнь! — твердил я. — Неужто и это твой лик?!

 

5

Нет, слишком я еще был молод, чтобы верить опыту. Бунта — вот чего жаждало мое сердце. Я продал свой тромбон за 25 рублей и купил десять бутылок «Портвейна розового» (цены 1983 года). Сложил их в чемодан, который мне приготовила мама для отъезда в армию, и пошел в училище на отделение духовых инструментов. Там я сообщил, что отбываю в Вооруженные силы СССР и приглашаю всех пьющих отпраздновать это событие в посадке, неподалеку от городского кладбища. Откликнулись все:

— гобоистка Оля — худая блондинка, с армянским носом. Она немного картавила и после каждого предложения добавляла «мама не гохрьюй» (Чайковский был гомик, а музыку писал — мама не гохрьюй!);

— флейтистка Сашида — низенькая и толстая башкирка, с розовым круглым лицом и черными влажными глазами;

— кларнетистка Гуля — высокая и пышнотелая татарка, у неё был врожденный порок сердца, поэтому она часто и нервно смеялась.

Девушки жили в одной комнате в общежитии, много пили и водили к себе через окно парней с мукомольного завода. В училище их называли «Чио Чао Сан».

Итак, мы покинули училище, вышли за город и затерялись в подернутой молодой зеленью посадке. Я быстро и жадно напился. И все сострадание к человеку, народившееся во мне, вся нерастраченная нежность хлынули прямо на моих подружек. Я говорил им что-то о ликовании Души, о триумфе всеобщей Любви и тыкался мокрым от слез лицом в их теплые животы. Растрепанность моих чувств воодушевила их. Они обнажились и стали танцевать на младенческой траве. Их бледные тела метались в ночи, как языки разбушевавшегося пламени. Я остолбенел! А они извивались и визжали, то леденяще-грозно, то вдруг так отчетливо похотливо, что я столбенел крепче. Потом они хохотали и обливались розовым портвейном. Я рухнул и возликовал:

— О, Диво, я весь твой!

Конечно, будь на моем месте человек энциклопедический, он распознал бы в этой сцене что-нибудь метафизическое, проложил бы красивые аналогии с забытыми событиями древности, отметил бы схожесть в некоторых элементах с различными религиозными обрядами и, возможно, выдал бы мысль — новую и прогрессивную.

Но меня мысли покинули, и охватили чувства. Я сорвал с себя одежды и с криком:

— Мы останемся здесь навсегда! Мы положим начало новой поросли и умрем непревзойденными! — швырнул наши жалкие туалеты в пламя костра.

И вдруг все метафизическое исчезло! Исчезло так же быстро, как вспыхнули наши тряпки. Вернее, оно распалось на две составляющие, и одна из них самоуничтожилась. А вот вторая, оставшаяся, стала разрастаться и явилась в ином качестве, прямо противоположном изначальному целому. Короче, «мета» испарилась, осталось только «физическое».

И вот эти три пьяные бляди бросились спасать свои истинные ценности. Но на их пути встал я — решительный и беспощадный — Пионер новой эры! Схватка была жестокой и кровавой. Я бил наотмашь, они хлестали меня чем попало. Но я не сдался, я просто обессилил и упал. Бляди попинали меня своими холодными ногами, помочились жаркими струйками на рассеченную спину мою и оставили в печальном раздумье.

Краешком сознания я размышлял: «Они выбрали рабство, а ведь могли быть королевами Великой державы. Бедные, бедные, некрасивые, пьяные бабы…»

Дальше продолжать осмысление я был не в силах. Мощная волна, зародившаяся в моих пятках, хлынула вверх по ногам, обрушилась на меня всего и мигом смыла.

Куда она меня увлекла? Где я был до рассвета? Тут-то мы и упираемся в Основной вопрос, на который, как известно, существует два ответа. Или я валялся на остывающей земле, как зола в прогоревшей топке, по причине мощной резорбции алкоголя в организм с последующей за ней элиминацией оного в крови, которая, в свою очередь, и приводит к так называемому наркотическому эффекту при полном угнетении центральной нервной системы. Или же моя Душа оставила свое оскверненное тело и отлетела в мир отвлеченных идей и отвлеклась там на песчаном бережку идеального озера и полеживала, и понеживалась в потоках Совершенного Восторга.

Совершенный Восторг! Знаете ли вы, что это такое — Совершенный Восторг? Только, ради нашего взаимного уважения, не говорите мне про эти охи, ахи и прочие сентиментальные трепыхания, пусть даже самого изощренного вкуса. Это все эстетика.

— Но позвольте! — уже возмущаетесь вы.

— Не позволю! — успокаиваю я вас и поясняю — его никто не знает из здравствующих на Земле. Нет, к нему, конечно, многие стремятся, может быть даже и все, но познать его и остаться в живых — невозможно. И вы со мной не пререкайтесь, потому что я знаю, что говорю. Но об этом позже. Придет время, и я расскажу вам о своем опыте познания Совершенного Восторга.

А сейчас вернемся из лабиринтов абстракций на кладбищенскую гору, где осталось мое тело.

 

6

Очнулся я весь в росе, трясущийся от холода и неизвестности. Приподнял голову и вижу — у останков костра сидит Халил.

Халил — тубист из нашего училища. Человек взрослый, в манерах сдержан, в общении прост. В училище он славился двумя вещами. Во-первых, это был единственный тубист в стенах нашего учебного заведения, который от первой до последней ноты исполнял первый (и последний) концерт Иогана Себастьяна Баха для тубы с оркестром. Поверьте мне — это архисложно! Я своими глазами видел, как другие тубисты просто падали в обморок, потеряв дыхание после трагического «Адажио». А Халил, смахнув слезу, набрасывался на безумное «Аллегро» и, ломая пальцы, рвался к величественной коде. А какую он делал коду! Несколько тактов его туба глухим баритоном ворочалась в среднем регистре, словно маясь в сомнениях. И вдруг тремя отчаянными секстолями ее голос взвивался над владениями басового ключа и превращалась в звенящую флейту.

Пусть на одно только мгновение. Пусть оставалось сил лишь на единственную, пронзительную триольку. А затем вниз, в мрачные казематы «Генерал-Баса». Но зато какой размах! Каков диапазон!

Халил все это чувствовал очень тонко и поэтому часто выпивал. А чтобы выглядело все официально (помните, страна была на грани перелома и боролась с пьянством), он сколотил оркестрик, для обслуживания похоронных церемоний, и половину вознаграждения за исполненный ритуал брал спиртным. Этот оркестрик и был вторым пунктом местной славы Халила.

Вот такой человек оказался рядом со мной в то тяжелое для моей молодости утро.

— Как хорошо, что я тебя встретил, — сказал Халил своим мужественным голосом, попил из горлышка розового портвейна и протянул бутылку мне.

Я сделал четыре робких глотка. Присущего напитку букета не ощутил, но внутри сразу затеплилось, дрожь спала, и я вздохнул полной грудью.

— Вчера жмурик был цивильный, — продолжил Халил, — директор мелькомбината. Повесился, не дожидаясь суда. Родственники пожелали Шопена без купюр, и чтобы на весь путь. В дорогу дали «Пшеничной».

Тут Халил помрачнел и снова хлебнул из бутылки.

— По всему городу гроб пронесли на руках. Народу собралось — туча. Прощались больше часа. Горе. А человек, в сущности-то, был дрянь.

Я потянулся к бутылке. Действительно, хорошо, что мы встретились. А то как же я тут один на один с самим собой. Глотнул портвейна и спросил:

— Халил, скажи, как быть с женщиной?

Халил задумался. Он никогда не болтал попусту.

— Тут надо понять принцип, — вымолвил наконец.

— Да какой у них принцип?! Бред сплошной! — загорячился я. — Ведь они только и делают все для того, чтобы на них смотрели и желали. Моются по несколько раз на дню. Одно снимают, другим едва прикрывают. Все у них вьется и ниспадает. Везде трепещет и покачивается. Ну а местами просто — голо! И вот когда цель достигнута, когда ты уже не можешь просто на все это смотреть, когда тебе надо хоть что-нибудь потрогать, они ведут себя паскудно! Где же тут принцип?! Нонсенс!

— Стоп! — поднял руку Халил. — Мы отклоняемся от точки зрения.

— Как это? Почему? От чьей точки!? — возмутился я.

— Существуют две точки зрения — объективная и субъективная. Ты безнадежно субъективен.

— Хорошо! — обиделся я. — Какова же объективность?

— А объективность такова. Ты живешь в цивилизованном мире. Смотреть по сторонам — это твое право. Но если ты хочешь поиметь, или хотя бы потрогать — плати.

— И это твой принцип? — пренебрежительным тоном спросил я.

— Почему мой? Он всеобщий и всепроникающий.

— А я плюю! — кричу с отчаяния.

— Твое право. Только принципу это не помеха, — грустно ответил Халил и залпом допил портвейн.

 

7

Падать легче, чем подниматься. Поэтому-то я и выбрал первое. Как я это делал! Нет, я не катился по наклонной и не опускался все ниже и ниже. Я пикировал совершенно отвесно! Окружающие с шумным негодованием указывали на меня и тихо благодарили Бога за то, что их миновала такая участь.

Вскоре забеспокоилась даже милиция. Отдел по делам несовершеннолетних откомандировал для выяснения обстоятельств младшего лейтенанта Панкову Е. М. Эта крашеная старая дева без стука вошла в баню моего деда, когда я разливал трехнедельной выдержки кислушку, настоянную на кормовом горохе, и слушал нашего экстремиста Пудю.

Пудя был безотцовщина, но вырос в достатке. На содержании мамы и двух теток. Имел отменное здоровье и, несмотря на неполные семнадцать лет, выглядел мужественно — мохнатая грудь, круглый живот и 46-й размер ноги.

А вот душой он вышел слаб. И недавно тоже пострадал от женщины. Его совратила вдова — кастелянша гостиницы «Колос». О, я видел эту женщину! В облаках пара, с утюгами в руках и в красном шелковом халате на огромное голое тело она была похожа на набирающий ход паровоз ФД! Эта махина заманила Пудю в свою бельевую, и после того как он починил ей утюг, она угостила его самогоном на дубовой коре, сделала минет, а потом и вовсе лишила невинности. Я помню, какой он пришел ко мне ошеломленный. Все опрокидывал на своем пути и даже хлебнул из канистры бензина, как бы ставя точку на прежней — обыкновенной — жизни. Мягко улыбаясь, новорожденный мужчина все мне рассказал и сообщил, что уезжает с вдовой на Север, зарабатывать деньги на кирпичный дом. Вот только надо выучится на водителя.

Но пока наш Пудя изучал основные узлы и механизмы современного грузового автомобиля, у вдовы появился небольшого роста мужичек с покатыми плечами и, к тому же, водитель «Татры» с местного кирпичного завода! Вдова, естественно, забыла про Север, а Пудя остался без миньета.

Горько потеряться, не найдя желаемого. Но еще горше терять найденное!

Пудя пытался бороться за свое благо. Но водила отбил ему почки и чуть не раздавил своим самосвалом. Тогда разъяренный Пудя пошел в городскую столовую, выпил там литр водки и так повторял последующие два дня. На третий день он двинулся к дому вдовы. Вид его был бесстрашен: под распахнутым тулупом не было даже майки, вместо привычных трико на пухлых бедрах болталась изодранная желтая юбка, а к босым, грязным ногам присохли войлочные тапочки. Шел он медленно, прямо посередине дороги, слегка покачиваясь.

Машина милиции настигла его почти у цели, когда он пытался вырвать дорожный знак «Въезд запрещен». Наверное, этим знаком надеялся Пудя уничтожить своего обидчика.

Из медвытрезвителя Пудя вышел повзрослевшим и вооруженный экстремистской идеей: «Весь мир — бардак! Все бабы — бляди!» И теперь мы вместе обсуждали ее универсальность.

— А возьмем, к примеру, Восток! Так им там вообще ебло занавешивали! — выкрикивал факты истории Пудя, когда дверь распахнулась и в баню вошла Панкова Е. М.

Появись она минутой раньше, может быть, и не случилось бы этой беды, но жизнь такова — всему свой срок. И значит, грянул наш час!

Не успела Панкова Е. М. даже сморщить свой конопатый нос, как Пудя, опьяненный законами Шариата, обхватил ее заплывшую талию и с криком: «Асса!» швырнул младшего лейтенанта милиции в колоду с дождевой водой. Панкова Е. М. затонула по самые погоны, только волосатые икры и орущая голова барахтались на поверхности. Пудя взял ковшик, зачерпнул кислушки из фляги и стал заливать ее в Панкову Е. М. На третьем ковше она смирилась, а после четвертого задремала. Мы вытянули ее обмякшее тело из колоды, раздели и положили на полок. Пудя осушил ковш и спросил:

— Итак, что мы имеем?

— Мокрое женское тело, — ответил я.

— И из-за него мы так страдаем? — изумился Пудя.

— Нет, мы страдаем из-за его отсутствия, — сказал я.

Мы долго и пристально всматривались в бледную массу, покоящуюся на полке, и вдруг Пудя сказал:

— А у моей живот круглый-круглый и чесноком пахнет. А у твоей?

— Живот не знаю, а вот пальцы — гематогеном.

И мы замолчали, увлекаемые каждый своей мечтой.

Мечты, мечты! Лишь в них мы полноправные хозяева жизни, лишь в них мы всегда можем гордиться собой. Оттого-то так приятно окунуться в бодрящий поток грез и забыться в его нескончаемом беге.

 

8

— Хазбулат молодой, бедна сакля твоя… — услышал я рядом сухой голос и открыл глаза.

Высокий белый потолок.

Приподнялся.

Квадратная комната без окон. Три ряда топчанов и железная дверь. Над дверью тусклый фонарь.

Повернулся.

На крайнем топчане в майке и трусах сидит дядя Софрон.

— Проснулся, шелкопер? А дружку твоему красноперы «ласточку» делают. Но это он сам напросился. Я ему говорил, отдыхай, навоюешься еще. Нет, не послушался…

— А мы где? — спросил я.

— На стационаре. Где ж еще, — дядя Софрон поскреб своими черными ногтями украшенную татуировкой грудь.

Он работал кочегаром в котельной при онкологическом диспансере. Жил там же — в кочегарке. Всю зарплату дядя Софрон тратил на крепленое вино. Получит свои девяносто рублей и купит 42 бутылки «Лучистого» по 2 рубля 10 копеек (цены 1983 г.). А на оставшиеся 1 рубль 40 копеек — 36 пачек махорки. Когда его спрашивали, почему он так поступает, дядя Софрон отвечал:

— На бога надейся, а сам не плошай.

На пропитание и одежду дядя Софрон зарабатывал добрым словом.

Вот сидит он на скамеечке у своей кочегарки, посасывает «козью ножку». Лето. По периметру усадьба диспансера засажена акацией. В центре небольшой яблоневый сад: карлица «Титовка» с крепкими яблоками покрытыми фиолетовой пылью; мощный, ветвистый «Шарапай» и стройная, как кипарис, «Уральская наливная». Жарко, свиристят кузнечики. К дяде Софрону подсаживается недавно поступивший больной. Он подавлен диагнозом и удручен тоскливым больничным распорядком. Дядя Софрон внимательно выслушает его историю болезни, обстоятельно расспросит, какие были сделаны анализы, их результаты, и, наконец, высказывается:

— Ну, парень, твой случай нам известен. Это даже не случай, а так — статистика. Вот в прошлом годе был аналогичный, только хуже. Привезли к нам мужика из Поликовки. Пластом лежит мужик. Ни есть, ни пить уже не просит. Наш Главный подошел, очки надел — пульс слушает. А мужик шепчет: «Помираю, мать вашу ети, прощайте». Главный пульс дослушал, руки сполоснул и отвечает: «Придет срок, помрешь, а сейчас готовься к операции. Будем кромсать тебя по всем правилам науки и техники». Через месяц мужик домой на мотоцикле укатил. А ты как думал? Наш Главный — светило! Недавно этот мужик заезжал ко мне, сальца свежего привез. Рожа спелая, в люльке здоровенная баба сиди, арбуз кушает. Вот так-то, парень!

И ободренный больной становится другом дяди Софрона на всю оставшуюся жизнь.

— Ты давай посикай да ложись, рано еще, — сказал дядя Софрон и вынул из носка окурок.

За железной дверью послышались топот и крики:

— Стоять!..

— Да пусть побегает! Далеко не убежит!

Затем возня… И вдруг голос Пуди запел: «Протопи ты мне баньку по-белому…»

Я вскочил, подбежал к железной двери и завопил:

— Пудя, я здесь!

Лязгнули запоры, дверь распахнулась, и чья-то рука выдернула меня из камеры в яркий свет. Я зажмурился.

— Ты чего шумишь? — услышал я насмешливый голос и приоткрыл глаза.

Рядом стоял сержант милиции. Ворот его синей рубашки был расстегнут, рукава засучены, во рту поблескивал золотой зуб.

— Тоже хочешь отведать? — вновь обратился ко мне сержант и резко развернул.

На железной двери висел голый Пудя. Его руки и ноги были связаны за спиной в единый пучок и подвешены на ручку двери. Белый и круглый живот моего друга касался бетонного пола и мелко дрожал.

— Хочешь? — переспросил сержант.

— Нет, не хочу, — честно ответил я.

Сержант втолкнул меня назад в камеру, и дверь захлопнулась.

«Может быть, это смерть приближается, — мелькнуло у меня в голове. — Ведь жизнь не может быть такой!.. Ведь жизнь… Она другая! Она же, как…»

— Как семечки — уж и блевать хочется, а бросить жалко! — закончил дядя Софрон. — Чего ты орешь-то?

— Но почему?! — воскликнул я. — Ведь счастье так возможно! Ведь оно так очевидно! Мы же всего лишь хотели любить женщину!

— Не дури, — сурово сказал дядя Софрон. — Такими вещами не шутят. Ты лучше сядь и послушай-ка мою повесть. Я, конечно, не Гоголь, но очевидное от невероятного отличать научился.

 

9

ПОВЕСТЬ ДЯДИ СОФРОНА

По происхождению я подкидыш.

Сорок восемь лет тому назад, рано по утру, сторож Анапского детдома имени Валерия Чкалова обнаружил на крышке почтового ящика мальчонку с не подсохшей еще пуповиной. Ну, завернул старик приплод в свежий номер газеты «Прибой» и прямо на стол директора детдома. Вот мол, распишитесь в получении.

— Как?! Что?! Откуда?!

Полный мрак.

Помарковали, помарковали, ну а что тут поделаешь-то? Надо ставить на довольствие. А так как никакой инструкции к предмету не прилагалось, директор детдома проявил инициативу и записал в ведомости — Софрон Бандероль. Слава Богу, жена его, женщина, живущая в трезвости, поразмыслила здраво и подписала к фамилии окончание «кин». Вот так и объявился на земле, закрепился и жив доселе Софрон Бандеролькин.

Далее, жил я до шестнадцати лет, как кутенок, в картонной коробке — чего бросят, тому и рад. А бывало, и вовсе ничего не бросали. Война лютовала. Известное дело, счет на миллионы человеческих жизней шел. Не до каких-то там подкидышей.

В общем, выжил я и сформировался не хуже других. А как ялда оперилась, и запищали живчики в яйцах, тут и я запел. Голосяра у меня прорезался редкостный, и песню я хорошо чувствовал. Бывало, запою и — такой на меня кураж накатит, что самому жутко становилось. Со всей округи шпана слушать стекалась.

Вскоре директор гостиницы «Черноморец» прослышал про такой мой феномен и взял к себе в ресторан филармонить. Стала у меня на кармане капуста похрустывать. Я подъелся, прифрантился, начал характер разворачивать. А тут еще один знаменитый артист из Москвы, не буду сейчас называть его фамилию, прослушал мое исполнение, обнял, скрывая слезы, и сказал:

— У вас, Софрон, трагическое бельканто! Вот вам мой адрес, приезжайте в Москву учиться!

В общем, жизнь маячила фартовая. Но, как в песне поется: «Не долго музыка играла, не долго фраер танцевал». И жизненная моя колея заложила такой вираж, что слетел я с нее враз и навсегда. А случилось следующее.

Назначили в анапский райком нового первого секретаря райкома. Мужика немолодого, с партийным стажем, при орденах и молодой жене. Тут, конечно, местная масть засуетилась и в рамках дружеской встречи организовала в «Черноморце» банкет в честь старшего товарища. Директор ресторана вызвал меня к себе в кабинет, обнародовал репертуарную политику и от себя лично добавил, что «первый» — бывший военный и любит сентимент сурового характера. Я выразил понимание и пошел готовиться.

В тот день ресторан был закрыт для посетителей. Ровно в шесть по полудню мы стояли на эстраде, как на витрине — в новеньких черных костюмах из шерстяного крепа, при бабочках и в белых перчатках.

Посередине зала — стол на сто персон! Глаза слепило хрусталем, и кишки трещали от ароматов.

Наконец дверь распахнулась, и в зал вбежал директор ресторана, а за ним, как говорится, ум, честь и совесть нашего района в полном объеме, то есть с женами и их родственниками. Впереди всех вышагивал мордастый боров в расшитой косоворотке, белых шароварах и бежевых лакированных штиблетах — «первый». Рядом — женщина. Вот тут я должен выдержать паузу и сказать только одно: это была не просто женщина, это была «Аппассионата»!

Вмиг я вспотел до ногтей и сделался лощеный, как дельфин. Смотрю на нее и чувствую, что в груди у меня что-то тоненько-тоненько задребезжало и стало расползаться по всему телу. И так от этого тремоло мне сделалось сладко, что обмяк я весь и разомлел. Плыву куда-то, ничего не соображаю.

А гости уж расселись, речами обменялись, в ладоши похлопали, стали разливать. Стало быть, официальная часть закончилась, и директор дал отмашку. Оркестр затянул «Враги сожгли родную хату». Подходит моя сильная доля, а я отсутствую — любуюсь, как Царица мелкими глотками потребляет ситро, и шелковистый ее кадык слегка вздрагивает. Оркестр проиграл вступление второй раз, и саксофонист Аркаша наступил мне на ногу. От боли я очнулся и запел. Да так натурально, будто, действительно, только что вернулся с фронта, наполовину израненный, наполовину контуженный.

Почти полушепотом провел я всю песню и только после строки «Хмелел солдат, слеза катилась…» — глаза мои сурово заблестели, и я дал полный голос.

Когда оркестр умолк, в зале воцарилась гробовая тишина. Первый обеими руками обхватил свою седую голову и поник, видно было только, как вздрагивали его могучие плечи. Бабье вовсе сопли по подолам размазали. А она, ноченька моя непроглядная, вытянулась вся, глазки прищурила и вглядывается в меня, будто это и не я стою на эстраде, а блоха какая на ногте вертухается. И так это меня зацепило! Рванул я пиджак с плеч, да как свистну «двойным дуплетом», развернулся и вдарил «Яблочко».

Эх, да что тут еще говорить — саму душу свою я вынул и швырнул к ее ногам — на, топчи, а мне лишь в радость!

Конечно, приметила она меня, не могла не приметить, потому что страсть в ней была природная, жгучая страсть. А уж коли две страсти сойдутся, тут добра не жди.

Вскоре Первый отправился с товарищами район принимать, и осталась моя Дама Пик одна в персональном доме. Но я креплюсь, держу дистанцию, хоть сам уж треть веса потерял.

И вот наконец получил я от нее знак: мол, сегодня вечером будут у меня гости из столицы, приходите петь. В назначенное время я был на месте — в доме тишина. Вдруг входит она, я только в глаза ее глянул, сразу все понял. Стою, озноб меня бьет такой, что зубы клацают.

— Что, — спрашивает, — испугался?

— Нечего мне пугаться, — говорю. — А вот насколько ты смелая, это мы сейчас опробуем!

И пошел на таран.

Ровно неделю продолжалась наша любовь. Потеряли мы и стыд, и совесть, и все прочие нормативы общественной жизни. Но признаюсь честно — не жалею! И Господь Бог меня простит, потому как сам к этому руку приложил. А на остальное мне плевать.

Плевать, что когда застукал нас ее муженек, она, подельница моя, греховодница, вдруг побледнела вся, приосанилась и, гордо глядя перед собой, выговорила:

— Товарищи, этот человек, под угрозой физической расправы, изнасиловал меня!

Плевать, что засудили меня и намотали срок на полную катушку — восемь лет строгача, за то, что полюбил сгоряча! Эх…

Урки на зоне встретили меня с энтузиазмом:

— А-а… спец по лохматым сейфам пожаловал! Ну, расскажи, «петя», как оно, на халявку-то задорней хариться?

Еще на этапе бывалые люди меня предупреждали, что статья моя гнилая, блатняк ее не любит, поэтому мигом опустить могут, если только слабину дать. Ну, я очко к стене прижал, кулаки вперед выставил и вежливо отвечаю:

— Вы меня с кем-то спутали, уважаемые! Отроду я так не назывался!

А сам думаю: надо бы успеть первому, кто сунется, зубами в глотку впиться, а то потом нечем будет!

Тут выдвинулся из их рядов самый страшный мордоворот.

— Этот бублик мой! — рычит и прет прямо на меня.

Остальные на нары попрыгали.

— Давай, Факел, насади его на каркалэс! Прочисть ему отдушину! — орут, натурально, как болельщики.

Ну, и устроил я им цирковое представление. Не успел этот ящер печной ко мне подползти, как я прыгнул на него и с лета клюнул прямо в шнобель.

Кровища фонтаном!

Эх, что тут началось. Мировая революция! Не подоспей красноперы, упразднили бы меня без суда и следствия. Но как затворы АКМов защелкали, урки все на пол попадали, а конвой меня под мышки и на конвейер.

Сутки без продыху душу мытарили — кто бил, чем били, и кто способствовал.

— Колись! — кричат, — а не то обратно в зону кинем.

Я чую — вилы! Нет, думаю, надо передышку взять — и брык с копыт. Кошу полный коматоз.

Опер пену попускал, попускал и велит меня в кандей на десять суток определить.

— Пусть подлечится, может, вспомнит чего! — слышу я его падлючий голос, и сам думаю: «Да уж лучше я с крысами буру из одной шленки хлебать буду, чем с вами полонезы танцевать!»

Летом в кандее климат мягкий — прямо инкубатор. Правда, раны у меня загнили, и крыса пол-уха отъела, но это пока я недвижим был. Двое суток спал, как под наркозом. Но как очнулся, сразу привел себя в порядок, гниль мочой обработал и стал мозгами ворочать. Вижу, надо готовиться к худшему. А может быть даже и вовсе к смерти. Как в песне поется: «Попался ты, парень! Попался!»

И припомнил я тогда в тишине своей душегубки ту недельку жаркую, когда не существовало для меня ни неба, ни земли, а только Она — любовь моя коварная. И так захотелось на волю, что голова закружилась. Ну, думаю, это мы еще посмотрим, чья возьмет!

В общем, стал я о стену набиваться — по паре ударов кулаками, один головой. И так полчаса, час, два. Первое время звон в ушах стоял — чисто Кремлевские куранты! Но я от стены не отходил пока дневную норму не отбарабаню.

Через неделю опер пожаловал и давай мне свои тезисы вкручивать:

— Поможешь органам, назначу тебя бугром по культмассовой работе. В клубе будешь срок чалить. Откажешься — в зоне зеки тебя на собственных кишках подвесят. Третьего не дано!

Я в ответ перевернул вверх дном свою алюминиевую миску, да и вдарил по ней лобешником, в качестве резолюции. На, грызи блин от Софрона Бандеролькина! Опер осмотрел мой аргумент и говорит:

— Ну что ж, подуркуй еще пару недель. Только учти, зеки народ ушлый, их таким фокусом не убедишь. Подсыпят какой-нибудь приправки и — здравствуй, гомон!

Потом уже я узнал, что страсть как этому оперу хотелось от одного местного академика избавиться, вот и насел он на меня, чтобы я, значит, на этого авторитета фуганул. Но у нас в детдоме стукачей за людей не считали. А Софрон Бандеролькин традиции уважает.

О какие, брат, тиски! С одной стороны совесть напирает, с другой страх жмет — жить хочется. Думал я, думал и сделал «ход конем» — сам себя на дозу поставил.

У меня в кандее по углам мышьяк был рассыпан — подарок для крыс от Советской власти. Я урезал их пайку в свою пользу и стал во внутрь употреблять. Для начала одну кроху в хлебный мякиш закатаю и проглочу. Мутит, в пот шибает. Даже ноги пару раз отнимались. Но я сосредоточусь весь на какой-нибудь точке на стене и держу ее, держу. Ни разу сознания не лишился. Постепенно стал дозу увеличивать. Через две недели привык. За обедом столовую ложку заглатывал и хоть бы хны. Живот только пучило, и голос окончательно сел. Скажу что-нибудь, и сам не разберу — лязг, скрежет! Опер со мной и разговаривать не смог, только глянул, побледнел весь и шепчет:

— В зону его.

Ну, и предстал я перед блатной братией во всей красе — челюсти гопака выдают, зубы чечетку бацают; щетина хоть сковороды скобли; лобешник распух и выпирает, как козырек у пидорки, из-под него шары палят, словно прожектора на вышках; кулаки разнесло точно пудовые гири, а в брюхе рокот, аж на душе жутко. В общем, стою как легендарный танк «Клим Ворошилов»!

Весь барак немота прошибла, сидят, бебиками лупают. Вдруг поднимается тот самый законник, на которого опер зуб точил и мытарил меня поганку накатить, ну, подходит ко мне и… толкает такую речь:

— Братва! Я видел, как абвер мудохал Сизого на этапке за то, что тот одного фуганка жмуром заделал. Я видел вывеску Багратиона после разборок с активом в Златоустовских юрсах. Я много видел по нашей урочей жизни. Но то все были цветики-фиалки по сравнению вот с этим фикусом. Ебать мой лысый череп! Да любой фраер после такой ломки отсасывал бы у опера за обе щеки и пел ему свои сучьи песни! А ваш пахан чалился бы сейчас на штрафняке среди сук и быков без гужона и кайфа. Но я при полном цимусе, а менты с голямым вассером харятся! Значит он мужик правильный, не дал себя уфаловать. И поэтому, выходит ему амнистия. А если кто вздрочится на него баллон накатить, того самолично на четыре точки поставлю, а пятую законопачу по самые гланды. Это говорю вам я — марвихер Клещ, коронованный самим Бриллиантом!

Вот так и прописался я на своем новом месте жительства.

Ну и потянулись мои бушлатные денечки один за другим угрюмым строем. Первый год я все весточки ждал от моей «марухи», от «занозы» моей сердечной, так на зоне любовниц называют. Напрасно. Ни одного словечка до конца срока. Ну, и озлобился я, решил — все: из сердца вон! Чифирил до одури, до полного столбняка, только бы не думалось о ней, не вспоминалось.

Но куда там. Как только оказался за воротами, глянул на солнышко, глотнул вольного ветерка и тут же ошалел. Забродила во мне юношеская страсть, поднялась и брызнула, как пена из откупоренной бутылки «Игристого». Помчался я к своей губительнице, забыв про все обиды. Да и куда мне оставалось подаваться-то? Одна она у меня была в этой жизни, одна, как смерть — куда ни иди, все одно к ней вырулишь.

Прибыл. А там ждет меня известие, что, мол, скурвилась некогда первая красавица. Когда меня засадили, мужа ее по-тихому сместили. Тот в запой и с треском выпер свое злосчастие.

Родственников у нее не оказалось, профессией никакой не владела. Да и на что она годна-то?! Да к тому же с такой характеристикой. В общем, пошла моя голуба по рукам.

Сначала, директор ресторана шефство взял. Попользовался, передал завмагу. Того под суд потянули, он начальнику автобазы посоветовал. Загудела бедняжка от такой перекатной жизни без оглядки на стыд и совесть. И ныне, говорят, катается с шоферней — с утра уже вдрабадан и в любой момент для всех доступная.

Нашел я ее в придорожной чайной. Как увидел, так зажмурился. Что сталось с ней, с ланью моей гладкотелой! Пожухла вся от и до, как овчинка, брошенная на солнцепеке. Стою, ком в горле разбухает, вот-вот слезы брызнут. Тут она меня и приметила. Прищурила свои мутные глаза и вдруг как захохочет прямо мне в лицо.

— Что, красавчик, не узнаешь свою милашку?! Вот она я! Вся как есть твоя! Наливай!

Сгреб я ее, уткнулся куда-то в шею и заплакал. Слышу, шепчет:

— Прости ты меня… Прости, если можешь… Сука я поганая… Любила тебя, жаворонка звонкоголосого, и сама же погубила!

Поднял я ее тогда на руки и унес в свою хибару. Искупал, как младенца, и спать уложил. «Что ж, — думаю, — надо жить дальше. Что было, то прошло, а что будет — кто ж про то знает?»

Стали мы с ней к простой жизни приучаться. Хозяйство завели: кружки-ложки, занавески. Я вкалывать пошел. Петь-то мне уж заказано было. Голос тем крысьим мышьяком как ржой разъело, только ворон стращать. Зато приучила меня тюрьма мантулить без всякой брезгливости. А мне даже нравилось. Задача одна — бери больше, кидай дальше. Ну и сошелся я с бригадой шабашников. Кому печь сложить, кому крышу перекрыть, а кому баньку срубить. Взяли меня подручным. Работы — делай не переделаешь. И при деньгах всегда. В общем, положили мы курс на достойное благосостояние. Нацелились даже к Новому году телевизор приобрести. Да уж видно не судьба. И вместо «Голубого огонька» выпал мне настоящий «КВН».

Опять запечалилась моя суженая. Молчит и целыми днями в окно смотрит. Кружки-ложки немытые лежат, на занавесках паутина развевается. Я к ней и с разговором, и по-простому. Куда! Морщится и отворачивается, как от нашатыря. В конце концов, прихожу как-то вечером с пахоты домой — пусто. Не выдержала, значит, сорвалась. Я на поиски. Безрезультатно.

Является через неделю. Истасканная вся и обессилевшая.

Выпил я тогда водки, чтобы не так на мозги давило, и задаю вопрос:

— Как понимать?

Ноль внимания, будто и нет меня. Не удержался я, схватил ее за космы и с размаху о стол. Тут-то ее и прорвало.

— Ненавижу тебя! — вопит. — Через тебя вся моя жизнь исковеркана! Видеть тебя не могу! Уголовник! Голь безродная! Ты…

Дальше слушать я не стал, швырнул ее на пол и придушил. Не насмерть, конечно, нет, так — профилактически. А когда очнулась, высказал:

— Жизнь наша не ягода-малина. Этот факт признаю. Но если ты еще раз коснешься моей родословной — убью.

Смирилась, но злобу затаила, страшную злобу. Да и у меня осадок на сердце образовался, давит и давит. Выпью винишка, покалякаю с дружками, вроде отступит. Но как домой приду, в глаза ее гляну, ну и… придушу. Не от злости, нет — от бессилия. Немощен я был против такой ее ненависти. А бросить, уйти — духу не хватало. Да и пропала бы она без меня. Так и жили вечным пьяным боем. Но чуял я, что не может такая жизнь долго тянуться, близилась развязка, и ждал ее — быстрей бы уж.

И вот как-то в пятницу, заявился я домой не по обыкновению рано. Прохожу мимо кухонного окна и вижу: моя чародейка над бутылкой водки колдует. Я схоронился и наблюдаю. А она бутылку уж откупорила и достает из фартучка градусник, заворачивает его в газетку: «Хрум!» — раздавила. Затем разворачивает, ртуть в бутылку, а осколки в печь.

«Коктейль готовит, — думаю. — Уж не к моему ли приходу? А то как же — к моему! Вон как старательно взбалтывает. Ну, вот и дождался!»

Не стал я открываться. Ушел. Пусть, думаю, вершит свой замысел. Видно уж не разойтись нам иначе. Что ж, знать тому и быть! Выпил для храбрости бутылочку красного портвейна и отправился наперерез своей участи.

Захожу в дом. Честь по чести, разуваюсь. Интриганка моя меня встречает:

— Устал, небось?

— Не без этого, — отвечаю. — На то он и труд.

— Садись ужинать.

— Спасибо, очень кстати.

Прохожу, вижу, стол накрыт не на кухне, как обычно, а в комнате. Скатерть белая — глаза режет. По центру графин. У стола два стула. Один насупротив другого.

— Приятно глазу и душе тепло! — балагурю я, как ни в чем не бывало.

Злоумышленница моя не откликается, вроде как над сервировкой хлопочет.

Усаживаюсь. Она мне полстакана наливает из графина, себе ни-ни.

— Что ж не выпьешь со мной? — спрашиваю.

Головой мотает:

— Не хочу.

— И я не хочу…

Всполошилась вся, глаза засуетились, бормочет:

— Как же? Я готовила… старалась…

— Не хочу обижать тебя, — перебил ее я и поднял стакан, а у самого затылок заломило от мысли: «Что же ты делаешь, самоубийца?!»

Но вслух продолжил:

— Поэтому пью этот стакан за тебя лично и за то счастье, которым ты меня одарила…

У нее нижняя губа побелела, нос покраснел и дыхание сбилось.

— Оно, счастье это, — развиваю я дальше, — слихвой перевешивает все то дерьмо, что выпало на мою долю. Спасибо тебе за все и прости, если что не так.

До последнего надеялся я, что остановит она меня. Нет. Слезами обливалась, но молчала. Вот до чего дошла душа ее истерзанная!

Что мне оставалось делать? Наполнилась до краев наша бадейка — хошь не хошь, а глотай. Выдохнул я из себя весь воздух, а с ним и всякие надежды. Одним глотком отправил яд во внутрь. И тут-же весь страх как волной смыло. Кураж попер. Наливаю по-новой. Но уже под самые борта. Помирить так красиво! Чего миньжеваться-то?! А уж если повезет и вынесет лихая, то не стыдно будет вспоминать.

— Утри слезы, карта ты моя козырная! Давай-ка лучше выпьем за ту жаркую недельку, что связала нас навечно. Ох, как крепко связала! Ведь даже сама смерть не в силах теперь развязать этот бантик!

Тут моя возлюбленная закачалась на своем стуле, как ворона на проводах. Сейчас сама окочурится, но линию свою гнет — молчит, вылитая Зоя Космодемьянская!

Сплюнул я и осушил вторую единым взмахом, как выплеснул. Меня такому фокусу один цыган научил. Мимо глотки, непосредственно в пищевод. Говорил, что таким манером можно употребить любую химию, даже мочу кошачью — ни вкуса, ни запаха, только результат!

И точно, не успел я еще стакан опустить, чувствую — тяжелею.

— Пойду прилягу, что-то притомился, — говорю.

Не хотелось мне при ней со смертью тягаться.

Добрел я до кровати, рухнул как был, не раздеваясь, глаза закрыл, лежу, сам к себе прислушиваюсь. «Главное, — думаю, — контроль не потерять». Но как не напрягался я, все ж перехитрила меня падла Косая. Подкралась в полной тишине и накрыла своим удушливым подолом.

Эх, что тут началось! В ушах вой поднялся такой, что я вмиг оглох. Стены моей хибары задрожали, пол раскололся, и я вместе с кроватью провалился, не иначе, как в сам ад.

Воздуха нет, сплошь пожарище полыхает, в дыму твари какие-то с несусветными физиономиями шныряют, а прямо надо мной огромный рот моей отравительницы висит. Ехидно скалится и змеиным языком лизнуть меня норовит. Я было руку поднял, защититься чтоб, а она у меня хрустнула и отвалилась. Другой шевельнул — и ее потерял. Мать вашу едри! Да я уж разложился весь! Ах, думаю, курва! Ухайдакала все ж она меня. А пасть-то эта как будто поняла мое отчаяние, да как захохочет и ну вширь раздаваться. Все, сейчас проглотит меня со всей требухой. Ну, уж нет, думаю, последнее слово за мной будет. Собрался с духом, да как харкну прямо в это гигантское хайло. На, подавись! Хайло поперхнулось, закашлялось… И… сгинуло. А с ним вся хиромантия.

Открыл я глаза — темень. Пальцами шевельнул — слушаются. Ощупал себя — целый. Только холодный и мокрый весь, как пиявка. Ну, думаю, пронесло. Не утратил, значит, организм-то старой закалки.

Вдруг слышу, дверь скрипнула. Замер. Чую, крадется партизанка моя. Лихорадит ее, бедняжку, так, что аж пол ходуном ходит. Но ползет, паскуда, ползет! Ну что ж, решил я, ты свой куплет исполнила, пришла пора мне припев затягивать.

Приблизилась, рукой потянулась. Я дыхание задержал. Кончиками пальцев до моей руки дотронулась — пульс нащупывает. А у меня от слабости, а может от желания жуткого, сердце через раз биться стало, да даже и не биться, так — трепыхаться. Ну, и решила моя ненавистница, что все — гутен морген! Сгинул Софрон Бандеролькин в дебрях ада.

Эх, как бросилась она из комнаты вон. Чуть косяк не вынесла. Обрадовалась — отмучилась мол. Ну, я по-тихому на пол сполз, кое-как на ноги поднялся и за ней.

А она уж одетая в дверях стоит. Как глаза-то на меня подняла, так и просела вся.

— Вот, — говорю я ей ласково, — за тобой пришел. Отпустили меня ироды небесные буквально на пять минут. Так что поспешать надо.

И сам, значит, руки-то к ней протягиваю.

Ничего не смогла вымолвить она, несмышленая моя, только улыбнулась, лужу под собой организовала, да и рухнула в нее.

Двое суток в полной бессознательности в реанимации пролежала. На третьи очнулась, но речи и всякой подвижности лишилась напрочь. Двусторонний инсульт. Вот такая вот диагностика. Переборщил в сердцах-то.

Вскоре получил я свое сокровище под расписку: в инвалидной коляске с потухшим взглядом и со страшной улыбкой на перекошенном лице. Прикатил это все домой, поставил у окна и стал ухаживать. Кормил, обмывал, обстирывал — полноправный хозяин. И воцарились в нашей хибаре мир, согласие и гробовая тишина. Отвоевались подчистую. А за что бились? Ради какой идеи? Поди теперь разберись.

Через год она умерла. А я как схоронил мученицу свою, так и ушел из тех мест от греха. И теперь вот жду своего часа. Как встретит она меня там? Миром или опять бой предстоит?

А ты говоришь — просто. Нет, парень, просто только в кино любится, да в парках под кустиками. А в жизни любовь одна не ходит. Около нее и ненависть, и расчет, и еще всякая такая нечисть трется. И никуда от этого не деться, потому как на то Воля Божья. Но как любил говаривать всеми обосранный товарищ Сталин: «Наше дело правое! Мы победим!» Так что, если хочешь любить — борись!

 

10

Дядя Софрон умолк, вытянул из носка сигарету «Аврора» и закурил.

А я? Что же происходило со мной?…

О, во мне вызрело Великое противостояние!

В верхней его точке возвышалась Военная Доктрина дяди Софрона, покоящаяся на Рыночном принципе Халила. Диаметрально противоположно этой композиции мерцал Совершенный Восторг. В центре — маялся я.

Разум мой кипел и склонялся в сторону неопровержимых фактов, тогда как душа холодела и рвалась к мечте. Хуже всего было телу, оно спазмировало, стремясь вывернуться наизнанку. Надвигалась катастрофа. Но залязгали дверные запоры, вспыхнул дневной свет, дверь распахнулась… В камеру вошла Панкова Е.М.

Новая форма лейтенанта милиции прилежно упрощала геометрию ее тела, не оставляя фантазиям ни малейшего шанса. Жесткий, прицельный взгляд вселял ужас и мистическое чувство долга. Да… это была уже не та дурманящая и манящая субстанция, которая вчера покоилась на сосновом полке бани моего деда. Предо мной явилась функция — неумолимая и беспощадная!

— Немедленно на выход! — загремел ее протокольный голос. — Через час с документами и вещами быть в военкомате. В 12.00 отправка на главный призывной пункт. Все ясно?!

— Так точно! — самопроизвольно отрапортовал я, и… противостояние исчезло. Испарились муки. Терзания сгинули. Домыслы канули. А что же осталось, спросите вы? Отвечаю: поселок Лоза, в/ч 43006, пятая рота, второй взвод, четвертое отделение, военный строитель рядовой Веденеев — все! Но не думайте, что это ничтожно мало, нет, просто большего и быть не должно.

II. Отношение к военной службе

2. Призывной комиссией при Советском районном военном комиссариате гор. Уфы признан годным к строевой службе.

Призван на действительную службу и направлен в часть 24 апреля 1983 года.

Военный комиссар полковник Тимирканов

 

11

«Солдат — понятие нерастяжимое», — любил говаривать командир нашей роты, отличник боевой и политической подготовки, гвардии лейтенант Редозуб. За две недели учебного карантина этот низкорослый человек с широкими плечами из ста тридцати возомнивших индивидуумов выплавлял единый слаженный организм, готовый к выполнению любых стратегических задач. Метод его был непредсказуемо прост и заключался в формировании у новобранцев состояния «кромешной ясности». Что это такое? О, это особое расположение духа возникает тогда, когда вы добровольно и напрочь отказываетесь от всякого рода осмысления происходящего с вами и вокруг вас, а только лишь необузданно-ревностно принимаете все как есть.

Естественно, что таких результатов можно добиться только неформальным путем. Поэтому к официальным предписаниям, таким как: физподготовка, строевая муштра, ведение боя и политическая зрелость, Редозуб относился пренебрежительно, откровенно скучал и после утреннего развода уходил опохмеляться. Его гений подлинно расцветал ночью.

Через два часа после отбоя возродившийся таинственный неформал возникал в расположении роты. Прервав доклад заполошного дневального демонстрацией своего гвардейского кулака, он бесшумно проходил в спальное помещение казармы. Там, отдавшись долгожданному сну и утратив всякую бдительность, нежились на двухъярусных кроватях мы — его юнцы — такие еще уязвимые!

Несколько минут командир стоял в проходе и внимал многоголосию безмятежного храпа, сладострастных стонов и жалобных бормотаний, наполнявших темноту.

— Рота… Подъем, — бесцветным голосом произносил лейтенант и, получив в ответ все те же сонные излияния, молниеносно преображался.

Теперь это был неистовый смерч, сметающий все на своем пути. Истинно говорю вам, то были великие минуты — минуты прозрения! Тогда как наши разомлевшие от сна тела копошились на холодном полу среди опрокинутых кроватей, пытаясь облачиться в разбросанное обмундирование, души наши, преисполненные изумления, необратимо мужали.

Через неделю таких еженощных откровений сон наш становился подозрителен и чуток, как сон залегшего на отдых зверя. Едва различимый шепот наставника: «Рота…» — приводил нас в ярость, которая не ведала преград.

Редозуб торжествовал.

Скомандовав подъем, он удалялся в свой кабинет и отсутствовал ровно 45 секунд. На 46-й появлялся в проходе без кителя и фуражки, но в тельняшке и с топориком в левой руке (Редозуб бил и правой и левой на равных). Мы встречали его двумя противостоящими друг другу шеренгами при полной выкладке.

Медленно двигался Редозуб по образовавшемуся живому коридору. И шеренги, дрогнув, начинали натягиваться, словно две стальные струны. Когда же Редозуб достигал противоположного конца, они сливались в чистейшем унисоне. Линия носков, ранжир, выправка — все дышало совершенством и безупречной симметрией.

Но гвардеец разворачивался и шел дальше — от совершенства внешнего блеска к красоте внутренней мощи.

Пристально вглядываясь каждому в глаза, в эти мутные зеркала взбалмошной индивидуальности, командир приводил всех к единому знаменателю, который (по Редозубу) до получения приказа должен быть равен нулю, после — стремиться к бесконечности.

Хлесткий удар правой (чуть выше солнечного сплетения) — и строй покидает рядовой Моторин. Много самоуверенности у этого спортсмена-гимнаста и чересчур самодовольства. Еще удар — выбывает рядовой Кукуруза (потомственный пастух). Беспрерывно излучает подобострастие и таит в своей впалой груди жалкий страх. Удар — и, задыхаясь, лечу я — опять подвела ирония.

Ночи напролет трудился неутомимый гвардеец, и наконец, по истечении второй недели, сознание наше озаряла «кромешная ясность». И тогда укреплялись ряды наши во сто крат. И самозабвенно чеканился шаг. И вдохновенно гремела песня. Рота военных строителей шла на присягу!

19. ВОЕННУЮ ПРИСЯГУ ПРИНЯЛ

12 мая 1983 года при в/ч 43006

Нач. штаба части капитан Артюхов

 

12

«А как же женщина?» — поинтересуетесь вы. А никак. Первые шесть месяцев она отсутствует на всех уровнях. Ничего удивительного — жизнь сужает границы до минимума, а все, что остается на ее территории, конкретизируется до максимума.

Ну вот, к примеру, возьмем такое эфемерное чувство, как нежность. В большой жизни эта блажь может посетить вас в любое предполагаемое время и при самых разнообразных обстоятельствах. Скажем: вышли вы по утру из своего подъезда и вдруг обнаружили у себя над головой незапятнанную весеннюю синь — и это после шестимесячного гидрометеотеррора! А?! Или, изнывая в часпиковой тесноте, вы натыкаетесь взглядом на торчающую из-за пазухи соседа рыженькую мордашку недавно прозревшего котенка! Каково?! Я уж не говорю о созерцании царственных красот женских подробностей, например, на пляже! В любом из этих и многих им подобных случаях ваши сердечные тоны выстроятся в мажорный аккорд, мышечный каркас обмякнет, взор потеряет фокус и вы, забыв обо всем, растворитесь в эйфории умиления. А в результате: естественно, везде опоздаете; у вас обязательно уведут кошелек; и хорошо, если вы к вечеру не напьетесь с неминуемого разочарования.

При «кромешной ясности» картина принципиально иная. Во-первых, единственное, что может вызвать в вас ощущения, отдаленно схожие с чувством нежности, это макароны по-флотски. Во-вторых, для переживаний у вас будет ограниченный отрезок времени — путь от казармы до столовой, ровно 236 шагов. В-третьих, результат исключительно положительный — отменный аппетит. Еще лучше при «кромешной ясности» обстоит дело с фантазией. На «гражданке» это порождение ехидны — огнедышащая Химера — явно призвано погубить человека. Чуть увлечешься, а уж она заманит в такие дебри, что у вас и мысли не возникнет выбираться. Напротив — окончательно уверовав в свои вымыслы и возлюбив их как истину, вы становитесь просто одержимы. Вы ищете подтверждений! Вы требуете воплощения! Чем весьма смешите посторонних и огорчаете близких. В конце концов, истощив все свои силы, вы прозреваете и, ужаснувшись, впадаете в пессимизм.

В армии же фантазия во благо, потому что конкретна. Как только ваша душа взволнуется и вы почувствуете потребность пофантазировать (обычно это случается после отбоя), тут же перед вашим внутренним взором явится утреннее довольствие: стакан чая, четыре кусочка сахара рафинад, горбушка белого хлеба, двадцать пять граммов сливочного масла и яйцо, сваренное вкрутую. Не скальтесь, а лучше поспевайте за полетом моего воображения!

Вариация № 1: Tour a Tour

Чай заправляется сахаром, масло размазывается по горбушке, яйцо очищается. Процесс поглощения подобен вальсированию: яйцо-горбушка-чай; яйцо-горбушка-чай; яйцо-горбушка-чай и т. д.

Вариация № 2: Яйцо-Per se с десертом

Яйцо принимается за самоценный продукт, съедается в чистом виде и в первую очередь. Остальные продукты выступают как ингредиенты десерта: два кусочка сахара отправляются в стакан. Поверхность горбушки умасливается и на нее укладываются оставшиеся кусочки рафинада, которые предварительно следует окунуть в чай. Выждав несколько секунд, полурастворившуюся массу сахара следует равномерно распределить по горбушке. Десерт готов.

Вариация № 3: Zukunftsmusik

Масло традиционно сочленяется с горбушкой. Яйцо, наоборот, расчленяется на белок и желток. Белок съедается, а желток вторым слоем наносится на горбушку. Кушать в прикуску с сахаром, запивая чаем.

Убедились? Да вам за всю оставшуюся жизнь не исчерпать эту вечную тему! Но самое главное, сочинив на сон грядущий очередную вариацию, вы мгновенно уснете, чтобы поскорее проснуться и сказку обратить в быль. Животворную перспективу — вот что дает вам такая фантазия.

 

13

«Так, а с женщиной-то что? Все? Покончено?!» — опять слышу я ваши нетерпеливые возгласы. Не волнуйтесь, будет вам женщина. Или вы думаете, что я упустил эту строптивую нить художественного повествования и теперь язвлю на чужой счет, чтобы хотя бы прослыть остроумным? Ничего подобного! Я незаметно, исподволь подвожу вас к мысли о той самой женщине, которую вы так алчете. Но только предстанет она перед вами в совершенно ином ракурсе — с головокружительных высот «кромешной ясности»! Замечаете, отсюда женщина видится не как Таинство, дарующее душе вашей крылья для ее вознесения в Царствие Совершенного Восторга, а всего-навсего как цель «самоволки». Чтобы вам стало яснее, разберем основные понятия: «самоволка» это атрибут «деда», «дед» являет собой чин, ну а чин — категория историческая и отражает саму квинтэссенцию «кромешной ясности» — Субординацию. Как видите, в новой системе ценностей женщина теряет свою первостепенность, а с ней и весь мистицизм и всю чертовщину, окутывающие ее фигуру. Но зато она обретает вполне осязаемые очертания и довольно конкретное место в нашем суровом солдатском обиходе.

Итак, если вы не «чухан», а «дед» и заботитесь о своей репутации, дабы не нарушалась Субординация, то вам просто необходима «самоволка». Как только вы на это решаетесь, автоматически перед вами возникает цель — Женщина. Видите вы ее целиком и четко. Осознаете свои действия по отношению к ней предельно ясно. Поразить цель с первого раза — вот ваша задача. Но я чувствую, что вас утомили мои теоретические выкладки. Бесстыдники, вас прельщает нагота факта! Ну, что ж… Cейчас я опишу одну свою «самоволку», в которой цель была поражена, и я… А впрочем, слушайте!

 

14

Воскресенье. Девять часов утра. Я и Ключник (тоже «дед») не спеша возвращаемся из столовой в казарму. Впереди, гремя песней, движется наша рота. Ходить в общем строю «деду» считается унизительным, и если нет возможности избежать этого позора вовсе, то следует всячески выказывать свою непричастность. Для чего вырабатывается особая поступь — аллюр «Сто дней до приказа», — при котором в марше участвует только одна нога (правая или левая в зависимости от направления движения). Другой ноге как бы уже не по пути, но в силу инерции она все же влечется за общей массой. Для усиления эффекта непричастности можно руки поместить в карманы брюк и время от времени лениво сплевывать не в такт песне. Но я опять отвлекся, так что придется опустить наш сговор о проведении совместной «самоволки» и перейти непосредственно к сборам.

Перекурив в беседке, мы заходим в казарму и следуем в каптерку. Вокруг шум, гам, суета — это наш старшина прапорщик Вертоух затевает свою коронную генеральную уборку.

Вертоух прирожденный гигиенист. Организация его мышления не оставляет нечистотам ни малейшего шанса. Его кредо — чистота спасет мир. Вон он стоит в ослепляющих своим блеском сапогах и грозит нам кулаком. Это значит — «Не таскайте мне грязь, волки позорные!»

Мы демонстративно поднимаемся на носки и, балансируя, по одной доске пола пробираемся к двери каптерки.

Входим. Единственное окно занавешено одеялом. Горит свеча. Ощущаем тоску по дембелю. Обоняем коктейль нафталина, гуталина и еще чего-то очень интимного.

За столом сидит голый по пояс Трофим. Он каптенармус, наш земляк и самый авторитетный «дедушка». На его счету несколько блестящих «самоволок». А буквально на днях он был уличен в своей каптерке сразу с двумя продавщицами из овощного магазина, находящегося совсем неподалеку от части. Как он их провел в расположение роты, Трофим не запомнил, к сожалению.

— Трофим, мы с Ключником решили сегодня свои «мотороллеры» обкатать. Как думаешь, пора? — обращаюсь я к патриарху после молчаливых рукопожатий.

— Покажите, — хмуро откликается Трофим.

В отличие от прапорщика Вертоуха, своего непосредственного начальника, Трофим к грязи даже благоволит, поэтому любые мероприятия по борьбе с антисанитарией его удручают.

Мы спускаем штаны и достаем свои члены. Трофим начинает осмотр. Пришло время объяснить вам, что такое «мотороллер».

«Мотороллер» — это стеклянный шарик диаметром в 5 миллиметров, выточенный из донышка бутылки от Советского Шампанского и вживленный хирургическим путем в верхнюю плоть члена. Инструмент, с помощью которого проводится такая операция, самый неприхотливый: молоток, продезинфицированная тройным одеколоном отвертка. Из медикаментов — стрептоцид.

— Да… надо было выше бить, — качает головой «хирург», осматривая мой агрегат. — Тогда бы ты прямиком по клитеру бороздил. Но ничего, бабы народ смекалистый, приноровятся. Когда встает, не тянет?

— Да потягивает.

— А у меня даже режет, — встревает Ключник.

— Притрется, — заключил мастер.

Сам Трофим имеет на своем организме семь инородных тел, которые он вживил самолично. За это его прозвали — «кукурузный початок». Но и орган у него, должен я вам заметить, без малого два с половиной дециметра! В поселке, где дислоцировалась наша часть, среди женского населения распространилась мистификация, что якобы Трофим потомок самого Распутина.

— Если соберетесь сегодня, уходите через библиотеку. Там на параше «черпаки» первой роты окно вскрыли, — напутствует Трофим. — И к гастроному не ходите. Чуб (командир комендантского взвода) засаду к одиннадцати выставит. Затаритесь в шалмане у Пугачихи (продавщица вино-водочного магазина). Один фаныч для меня возьмете. Я ж сегодня как сука в колесе на пару с этим Мойдодыром, — и Трофим сплевывает в сторону двери, за которой уже в полную силу бушует уборка.

Получив ЦУ, мы покидаем каптерку. Проскочив мимо Мойдодыра и схлопотав по паре матюков в затылки, мы выходим из казармы и направляемся к зданию армейского клуба.

У главного входа толпятся воины. Поджидают Перепелицу — главного «киньщика». Военным строителям не терпится узнать, будет ли сегодня индийское кино.

О Перепилице в нашей части, да чего уж там — по всему военному округу ходила самая сногшибательная мистификация. Дело в том, что кино Перепелица крутил только по воскресеньям, а все остальные дни работал в подсобном хозяйстве. Ухаживал за свиньями. На балансе в/ч 34005 была своя небольшая свиноферма. Правда, в столовую почему-то всегда привозили замороженные свиные туши с фиолетовым штемпелем на ляжках: «1964 год». Как раз в этом году я только родился. Получалось, что мы поедали трупы двадцитилетней давности. Но это пердмет уже другой мистификации.

Свиноферму охраняла злющая цепная сука немецкой овчарки Ева Браун. Отходы из армейской столовой, составлявшие основной рацион свиней, Перепелица перевозил на стареющей кобыле по имени Наташа Ростова. Вот вокруг этих двух женщин и поползли слухи. Дело получило широкую огласку после того, как Наташа Ростова убила Еву Браун.

— И это после многолетней нежной дружбы! — загадочно восклицали дуэтом старожилы части — завклубом прапорщик Пиняев и завстоловой старшина внесрочной службы Джабраилов. Они знали виновниц переполоха еще молодыми — щенком и жеребенком.

Естественно, подозрение пало на единственного мужчину, общавшегося с ними. Посыпались показания свидетелей, якобы видевших, как Перепелица вступал в интимную близость то с Наташей Ростовой, то с Евой Браун. А иначе чем было объяснить такую ненависть, разгоревшуюся между двумя дамами, что называется, бальзаковского возраста.

— Да шо це за диво! — уверял всех Кукуруза, потомственный пастух и знаток домашней скотины. — Всяка тварына, як обычна людина. Тильки шо по нашему не балакают. Зашибла Натаха ту Еву за мандулу этого Перепела, да шоб я пидох под дембель!

— Да, мандула-то у него пожалуй побольше, чем у Трофима, будет, — размышлял Хван, шахтерский паренек с Ростовской области.

— Эй, зачем мандула? У них любов! — горячился Георгий Чехлидзе из Боржоми.

Чтобы прервать толки и пересуды, командир части полковник Барабаш приказал отстранить Перепелицу от должности и даже намеревался перевести его в другую часть. Но не тут-то было. Последнее слово, как всегда, оказалось за женщиной. Не пережив разлуки, Наташа Ростова взбеленилась. Новый солдат-фермер не мог даже вывести ее из стойла. Кобыла просто никого к себе не подпускала. Голодные свиньи подняли страшный визг. Барабаш, проявив упрямство, отдал под транспортировку отходов свой УАЗик. Но у командира у самого была зазноба в Загорске — официантка из ресторана «Аленушка», а ведь эта добрая сотня километров, если считать путь туда и обратно. И полковнику пришлось отступить. Говорили, что когда Перепелица вернулся на ферму, у Наташи Ростовой на глазах стояли слезы.

Итак, мы проходим мимо киноманов и направляемся к другому торцу здания. Там есть маленькая ветхая дверца — вход в библиотеку. И опять напрашивается отступление. Но виной тому не кто иной, как все та же женщина. Они на каждом шагу. Мы постоянно спотыкаемся о них, падаем, подымаемся, чтобы вскорости снова упасть.

Это подлинная история, а не мистификация. Она произошла со мной на двенадцатом месяце службы. Меня только что посвятили в «черпаки» — деды двенадцать раз приложились столовым черпаком по заду, что означало — первую порцию парень выхлебал. Тогда я еще числился в отделении штукатуров-маляров, по утрам поигрывал на трубе в полковом оркестре и в среде командного состава был заподозрен в интеллигентности.

— Нужно побелить потолок в библиотеке, — сказал замполит майор Коновал, прохаживаясь перед строем нашей роты.

— Сделать это нужно быстро, качественно и… — Коновал остановился, — корректно.

Все посмотрели на меня. Из нашей роты я один посещал библиотеку. Может быть слишком часто, чтобы прослыть просто книголюбом. Дело в том, что в библиотеке работала Клара Ворон. То ли казачка, возможно молдаванка или даже цыганка.

Тяжелая волна черных с отливом волос, бледное личико с раскосыми карими глазами, влажные черешневого цвета губы и безобразный горб за спиной. Клара была почти карлица. Ее тело еще в детстве изуродовала какая-то зверская болезнь. Я не мог без содрогания смотреть на эти странно вывернутые ноги, кривые прутики рук. В ее теле не осталось ничего от женщины. Но я ходил любоваться ее лицом. Когда она сидела за своим столом, неподвижная, и смотрела в окно, за которым серел забор, оно было таким печальным, почти детским. Я брал с полки первую попавшуюся под руку книгу, прятался за стеллаж и упивался тонким переживанием.

— Веденеев, сколько тебе потребуется времени?

— До дембеля, — пошутил кто-то из строя.

— Трое суток ареста! — выкрикнул Коновал.

И остряка повели в каптерку за шинелью.

— Даю тебе три дня. Сделаешь и доложишь, как положено.

В понедельник я взял свой пульверизатор и отправился в библиотеку. Мимо меня маршировали роты военных строителей. Они выдвигались на объекты народного хозяйства. Маляры, штукатуры, каменщики, плотники, облицовщики, бетонщики, слесаря, шоферы и один кузнец. Впереди у них был восьмичасовой рабочий день, плюс час на обед. Основная задача: меньше работать, больше косить, что-нибудь украсть, кому-нибудь продать и как-нибудь выпить. Счастливые. А я шел к Кларе Ворон — женщине, на тело которой я не мог смотреть без содрогания.

Клара была уже на рабочем месте. Она поливала из лейки цветы, которыми были заставлены все подоконники в зале библиотеки. Заметив меня, она смешалась и присела на край подоконника. Ей было нелегко удерживать вертикальную стойку.

— Будете белить? — спросила она, спрятав лицо в куст аспарагуса.

— Мгу, — выдавил я.

Что-то показалось мне странным и непривычным в поведении библиотекарши. Вернее даже не в поведении, а в атмосфере самой библиотеки. Сейчас-то я могу это «что-то» сформулировать: флирт — вот что я почувствовал тогда, но не распознал. Наверное потому, что это было не веселое, искрометное, обворожительное кокетство, а полузадушенное, исковерканное желание мужской ласки.

— А как же книги? — пыталась поддерживать разговор Клара.

— А давайте сделаем вот что, — заговорил я пободрее, зашел в зал, отставил пульверизатор и осмотрелся. — Мы сдвинем все полки сначала в один конец зала. Затем освободившуюся часть застелем газетами, и я побелю над ней потолок. Потом все наоборот. Идет?

— Но ведь полки тяжелые! Как вы будете их двигать?

— В армии главным двигателем является приказ!

С этими словами я подошел к телефону, что стоял на столе, и набрал номер замполита части.

— Майор Коновал слушает, — послышался хмурый голос.

— Говорит рядовой Веденеев! Разрешите доложить, товарищ майор?

— Ты что, уже побелил?

— Никак нет. Нужно полки с книгами передвинуть. Одному мне не справиться, товарищ майор.

В трубке повисла пауза.

— Да… слушай, я и забыл, что там книг полно. Ладно, сейчас пришлю тебе пару гавриков с губы.

Я положил трубку и заулыбался.

— А давайте мы с вами пока чаю попьем, можно? — спросил я.

— Конечно, — ответила она и наконец-то спрыгнула с подоконника, — пойдемте в кабинет.

Пока два арестованных военных-шофера, схлопотавшие пять суток за употребление спиртных напитков, под окрики Чуба двигали в зале полки с книгами, мы пили чай с карамелью и беседовали. Я был поражен. Клара знала все и обо всем. Я забыл всякую предосторожность и развесил уши. Начали мы с музыки, потому что я объявил Кларе о своих занятиях в музыкальном училище. Она поведала мне о причудливой и трагической судьбе Бетховена, о толстом и некрасивом Шопене, о горьком пьянице Мусоргском. Да, она умела рассказывать о чужих страданиях, наверное потому что сама жила в вечных муках.

На следующий день, пока те же лица делали перестановку декорации, в кабинете шло второе действие закрутившейся драмы. Мы говорили о поэтах. Вот пал на Черной речке Пушкин, вот вздернулся в «Англетере» Есенин, вот Маяковский пустил себе пулю в сердце, а на авансцену уже выходила Цветаева с неминуемой петлей на шее, когда в дверь просунулась чубатая голова Чуба:

— Готово вже! — съехидничала голова.

И был день третий. Я уже промыл и свернул свой пульверизатор. Оставалось только развесить шторы. Пододвинув к окну стол и установив на него стул, я влез на верхотуру. Клара с утра была суетлива и бестолкова. Она ходила за мной и, казалось, вовсе не понимала, о чем я ее спрашиваю. Это напряжение передалось и мне. Я потянулся к гардине, наступил на штору и… Рухнул. Клара взвизгнула и упала рядом. Я выбрался из-под шторины и наткнулся на ее бледное лицо.

— Клара, похоже что-то упало?! — попробовал отшутиться я и… погладил ее по щеке.

Зачем я это сделал?

Клара уткнулась в мою ладонь и заплакала.

— Да я даже не ушибся, Клара! Ну, правда. Вот посмотрите, я хожу, прыгаю, стою на руках. Клара, ну, не надо… Клара…

Вдруг она резко оборвала рыдания и посмотрела мне в глаза. Я обомлел.

— Игорь, а вы смогли бы…

— Что?

— У меня дома побелить потолок.

— Я?!

— Да вы.

— А у вас что, не белено?

— Нет.

— Но ведь я на службе, как я…

— Я договорюсь с Коновалом.

Ее неожиданная и резкая решительность загипнотизировали меня.

— Конечно, Клара, я все сделаю, — сказал я, слабо улыбаясь. — А вы расскажете мне о Ван Гоге.

Прошла неделя. Я уже почти успокоился, как вдруг:

— Веденеева к замполиту! — пронеслось по роте поздно вечером в пятницу.

Я почистил зубы, застегнул крючок на воротничке, подтянул ремень, рассправил гармошку на сапогах и отправился в штаб.

— По вашему приказанию…

— Проходи, садись, — оборвал мой доклад майор Коновал.

В кабинете, отделанном деревом, было уютно. Пахло коньяком и дорогими сигаретами. Я прошел и сел насупротив.

— Куришь? — спросил Коновал и двинул в мою сторону пачку «Мальборо».

Я недавно бросил из-за обострившегося гастрита, но даже если бы у меня была язва… Короче, мы закурили.

— Из дома пишут?

Я поперхнулся:

— Мгу.

— Как там у них?

— Все нормально.

— Девчонка пишет?

— Уже нет.

— Причины?

— Замужество.

— Ясно.

Коновал бросил в пепельнуцу фильтр — все, что осталось от сигареты после пары затяжек — и выложил оба своих кулака на полированную поверхность стола. Кулаки были большие и розовые. Коновал, вообще, весь был большой и розовый, а волос на голове желтый.

— Не буду темнить, Веденеев, на тебя выписана… увольнительная. На субботу и на воскресение. Получается на два дня. Задача простая — побелить потолок у библиотекарши на квартире. А теперь поговорим как мужчина с мужчиной. Скажу прямо, человек она, конечно, что и говорить, башковитый. Но сам понимаешь, как-никак, но она, вроде как, еще и женщина… Короче, сынок, действуй по обстановке. Понимаешь, ситуация вышла из-под контроля, теперь все от тебя зависит. От твоей, если можно так выразиться, человечности.

Коновал вспотел. Я совсем засмущался от его, если можно так выразиться, мучительно-серьезной доверительности.

— Ну, уяснил задачу?

— Так точно, товарищ майор, — пролепетал я.

— Молодец… Как звать-то тебя?

— Игорь.

— Иди, отдыхай, Игорек, — сказал майор Коновал и протянул мне свою пачку «Мальборо».

До дембеля она будет храниться у меня в тумбочке.

Я весь испереживался, пытаясь уяснить себе, что же происходит — Клара не женщина, увольнительная не самоволка, я иду к ней белить потолок, но она ведет себя не адекватно, вот и майор Коновал намекал на человечность — ничего не сходилось! Обессилев, я уснул еще до отбоя и не раздеваясь. Меня никто не тронул. А утром разбудил сам старшина.

— Иди в каптерку, — сказал Вертоух, глядя на меня совсем не по-военному, — там Трофим для тебя все приготовил. Оденешься, потом бегом в столовую, подойдешь к Алиеву, он тебя покормит. Увольнительная на КПП.

— Спасибо, товарищ старшина, — сказал я, и мне первый раз захотелось остаться в части.

— Хм… спасибо говорит, — вдруг улыбнулся старшина. — Ты откуда родом-то, Веденеев?

— Из Башкирии.

— Знаю. Воздух у вас там чистый, потому что хвойных лесов много. А хвоя — она, брат, похлеще дуста на любого микроба действует.

— И пахнет лучше, — ответил я в тон старшине, чтобы отблагодарить за заботу.

— Ну, это кому как. На вкус и цвет товарищей нет. А вот микроб — он для всех зараза. Ну ладно, действуй, Веденеев, только не оставляй следов.

И ушел.

Следов? Каких еще следов? От побелки? Или… Дальше думать не хотелось.

Трофим нарядил меня в новенькую парадную форму из своих фондов. Но перед этим он выложил передо мной свежий комплект гражданского нижьего белья, т. е. майку, трусы и носки в одном пакете.

— Мейд ин Поланд, — сказал Трофим. — Пусть «духи» простирнут потом и вернешь. А если честно, зема, не завидую я тебе.

— Кончай, Трофим, — обрезал я.

— Да я-то кончу, а вот ты…

Я взял фуражку и вышел. Трофим догнал меня на крыльце казармы.

— На вот деньги на фаныч, — сунул он мне в руку свернутую купюру, — все полегче будет, и еще старшина просил передать, что если на вечерней проверке тебя не будет, значит не будет. Увольнительная у тебя завтра заканчивается. Бывай.

И ушел.

Алиев выставил передо мной тарелку жареной картошки, полбуханки белого хлеба, полстакана сметаны, две порции сливочного масла, яйцо и кружку горячего какао.

— Как, ты говоришь, ее имя, а? — спросил он, когда я отставил от себя пустую тарелку.

— Клара, — ответил я и намазал первую шайбу сливочного масла на белую горбушку.

— Не русская, а?

Алиев был красивый азербайджанский мужчина-хлеборез. Я его никогда не видел в форме. Он всегда ходил в белоснежном костюме, который ему специально пошил наш полковой швей.

— Не знаю, — коротко ответил я, потому что решил заделать себе двойной Цукунфтсмузик, и мне не хотел отвлекаться.

— Слушай, я ее видел. Но, клянусь аллахом, не обращал внимания.

Я молчал и ел.

— Слушай, хочешь честно скажу, я бы лучше на пятнадцать суток к Чубу пошел, чем в такое увольнение, клянусь аллахом, а!

Сержант Чуб был грозой гарнизонной гауптвахты. И гордые чеченцы, и шумные азербайджанцы, и вдумчивые молчаливые прибалты, и безалаберные русские — все мы опасались маленького скрытного паренька с Западной Украины.

— Поэтому тебя и не послали, — ответил я и вышел из-за стола.

Двойной Цукунфтсмузик под какао сделал свое дело. Я обрел бодрость духа.

На КПП меня поджидал Чуб.

— Ну, як? Готов вже? — спросил садист-самоучка.

— Пошел ты в жэ, — нагло ответил я.

Чуб сжался в сочашийся злобой ком и надавил на педаль. Я прошел сквозь вертушку и оказался вне территории части.

Была весна. Широкая березовая аллея, которая вела в поселок, походила на зеленый тоннель, убегающий куда-то в глубь земли. И было тепло. Свежо. И все, что произошло со мной за этими воротами с красной железной звездой, вдруг представилось мне сплошным наваждением. Первые минуты, пока я шел и наслаждался отсутствием перед собой затылка впередистоящего, я даже не помнил, куда я иду. Как веселый маляр из какого-нибудь игривого мюзикла, я шел с пульверизатором на плече и высвистывал «Неаполитанский танец» Петра Ильича Чайковского. Но когда я вынырнул из тоннеля и оказался на главной площади поселка с его симпатичными двухэтажными домами под черепицей, бесконечными клумбами и белыми скамейками, я вспомнил про Клару. Вспомнил, рассмеялся и запечалился. Ну что может быть общего между Кларой и теми ослепительными мечтами, которые я связывал с познанием женщины? Клара, Клара… бедный, несчастный человечек, которому я должен помочь устроить домашний уют. Я позвонил в дверь ее квартиры в полной решимости не только побелить потолок, но и переклеить обои, выложить финским кафелем ванну и туалет.

То, что я увидел после того, как дверь открылась, спутало все мой планы.

Клара, Клара! Бедная, несчастная… женщина.

Она завила волосы, подвела глаза, подкрасила губы. Хитро скроенное платье прятало от глаз линю ее тела от шеи до щиколоток.

— Проходите, — сказала она, прячась за дверь.

Я проскочил в комнату и остолбенел. Ее гнездышко было устроено по высшему разряду. Дорогая старинная мебель, которую я видел только в кино и в доме-музее А.С. Пушкина. Стены увешаны картинами, на полу ковры. Круглый стол посередине гостиной был сервирован на две персоны. Я крепче сжал пульверизатор.

— Это мне от бабушки досталось, — услышал я голос позади себя.

— А где белить? — спросил я и повернулся.

Клара стояла у косяка. Руки у нее дрожали.

— Там, — махнула она куда-то в сторону и еле слышно выговорила, — в кладовой.

Я взял себя в руки и улыбнулся.

— А они там думают, что вам всю квартиру белить надо, и выписали мне две увольнительные на сегодня и на завтра. Но ночевать надо в часть… — добавил я и осекся.

Клара хотела что-то сказать, но не смогла.

— А давайте, мы сегодня проволыним денек! — изобразил я неистовый восторг по поводу нежданно посетившей меня удачной мысли. — Ведь там… в кладовой делов наверняка не много? — и я бросился на поиски кладовой. Я метался из ванной в туалет (они были отделаны плиткой невиданной красоты), бегал по прихожей и кухне, пока не уткнулся в маленкий закуток, который можно было выдать за кладовую.

— Да я тут за пятнадцать минут управлюсь! Посмотрите, сырости нет, значит грибка не будет, следовательно и купоросить незачем. Остается смыть старую побелку — это пять минут. Пять на просушку, плюс пять на побелку. Всего пятнадцать! А мы с вами лучше поболтаем, вон у вас сколько книг старинных, музыку послушаем… Что это за пластинки?

Моя горячка передалась и ей.

— Это оперная музыка: Моцарт Амадей, Верди Джузеппе, Вагнер Рихард… А здесь симфоническая: Бетховен, Гайдн, Римский-Корсаков, Рахманинов… Вы хотите сразу слушать? Или может, я подумала, у меня есть окрошка и домашние пельмени со сметаной…

— Пельмени?! Клара! Вы серьезно?! Я двенадцать месяцев не видел ничего подобного! Покажите.

— Они в холодильники… Я думала, может сначала окрошку, или вот салат…

— Окрошка! Салат! Для меня это сейчас звучит, знаете, как в детстве апельсины зимой.

— Действительно. Вы знаете, это так сразу понятно — как апельсины зимой! У вас очень образное мышление.

— А выпить? Клара, есть у вас выпить?

— А вам можно разве?

— Несите!

Мы побежали на кухню. Она выронила ящик из кухонного стола, когда искала штопор. Я вилкой протолкнул пробку в бутылку и залил вином китель. Помчались обратно в гостиную, запутались в подвернувшемся пульверизаторе. Наконец, наполнили бокалы и выпили. Уткнувшись в свои салаты, притихли.

«Почему она так нервничает?» — задавал я себе вопрос.

«Потому что она хочет!» — сам же и отвечал.

«Что же делать!?»

«Пей!»

Потом грохотали литавры, выли скрипки, резали слух духовые и верещало колоратурное сопрано.

Она первая взяла мою руку и сжала. Я посмотрел в окно. Было еще слишком светло. Я усиленно пытался пердставить себе, что рядом со мною не Клара, а Оля. И чем отчетливее я чувствовал нарастающее возбуждение Клары, тем недосягаемее становился для моего воображения образ Оли. Самое неприятное место было у меня между ног. Там ощущался какой-то мерзкий кисель. И вдруг Клара застонала. Холодной сыпью брызнуло меня по спине. Что-то в этом полувое, полувопле послышалось мне знакомое. Я обхватил ее лицо руками и приблизил свои губы к ее губам. Она набросилась на меня. Я вспомнил. Такой же зверь бушевал во мне прошлой весной, когда покидала меня первая моя любовь.

— Оля! Олечка! — шептал я, проникая Кларе под платье…

Да…

Хуй неподвластен нашему разуму. Ему плевать на такие понятия, как жалость, сочувствие, справедливость. Ему подавай возбуждение. В общем, хуй не стоял, меня тошнило, потом прошиб понос. Клара впала в истерику, требовала Бога ниспослать ей смерть. Я с испугу вылакал все спиртное и слинял.

Клару я больше не видел. Она уволилась из библиотеки нашей части. А я получил пять суток ареста, за то, что полуголый и пьяный бегал по всему поселку, скрываясь от патруля.

Вот так случилось тогда, при странных и мутных обстоятельствах. Но сейчас все было предельно просто, как и следует при «кромешной ясности». Мы шли в самоволку, в наших фаллосах перекатывались «мотороллеры», нам нужна была Женщина, и со мной был Ключник.

Ключник величайший реалист-практик. Любое его шевеление(будь то телодвижение или полет мысли) что-нибудь да означает. Оно всегда из чего-нибудь да проистекает и уж обязательно во что-нибудь да выльется. И как правило в пользу Ключника.

— Шесть бутылок 33-го, две банки кильки в томате, буханку черного, две пачки «Явы» и коробку спичек, — заказывает Ключник и выбрасывает на прилавок четвертной. — Сдачи не надо.

Пугачиха щелкает костяшками счет.

— А ее и не будет.

— А я знаю.

Пугачиха, фыркнув, склоняется над ящиком с портвейном. Мы обозреваем ее потусторонние ляжки.

— Колени не обтрухайте, — выпрямляется продавщица и выставляет на прилавок батарею бутылок.

— Не волнуйся, у нас трухи на всю Московскую область хватит, — переправляет боеприпасы в холщевую сумку Ключник.

— Сынок, тебе жизни не хватит, чтобы меня только-только взволновать.

Трудно было на это заявление чем-либо возразить. Своим мистическим телом Пугачиха волновала весь Московский военный округ. От рядового Кукурузы до проверяющего генерала из Министерства Обороны. Все из-под спуда помышляли о ней. Каждый на свой манер. Пока помыслы не вызревали в замыслы, которые приводили к одному и тому же действию с идентичным финалом. Никому еще не удавалось насытить ее сверхъестественное чрево. Как гигантская пиявка, окутывало ее космическое вожделение очередную обезумевшую жертву и через мгновение сплевывало жалкий обсосок.

Рассказывали, что однажды, дюжина уязвленных дембелей, каждый из которых в свое время потерпел фиаско на пуховом животе Пугачихи, сбились в артель и решили единым напором вторгнуться в горнило Черной Дыры, чтобы выйти победителями. Пугачиха не возражала, но выдвинула одно условие — дюжина должна была разбиться на пары. И того, значит, выходило шесть подходов дуплетом с круга. «Не умрем на первом, так задолбим на втором!» — рассчитывали дембеля. И первая пара выдвинулась на позиции.

На первом круге дьяволица лишь слегка пошалила с ребятишками. А те размялись и настроились на затяжной победный натиск. Но на втором круге Пугачиха устроила им свой коронный всос. Как она это делала — вопрос праздный! Как вырваться из ее всепоглащающей воронки? Вот вопрос жизни и смерти! Вы, наверное, видели или, по крайней мере, слышали, как змея натягивает себя на яйцо. Вот, примерно, то же самое испытали на себе и возомнившие дембеля.

— Если бы я поставил целью всей своей жизни уебать Пугачиху насмерть, место в книге рекордов Гиннеса было бы мне обеспечено, — заявляет Ключник, когда мы покидаем вино-водочную лавку. — Но встает вопрос, а на хуя мне это надо?

И возражать против этого тоже не имеет никакого смысла. Ключник виртуоз логических обоснований нелогичного поведения.

И вот мы в засаде. Место странное. Под мостиком, что перекинут через захламленный ручей. Здесь сыровато и попахивает болотцем. Но неподалеку автобусная остановка — сюда прибывает и отсюда же отправляется автобус, единственный транспорт, который связывает поселок с другим миром.

— Здесь у нас все карты, как на ладони. И в основном козырные, — поясняет Ключник преимущества избранной им позиции и откупоривает бутылочку, для приобретения куражливого запашка. — В парке или у кинотеатра с бухаловым нас Чуб в момент вычислит, это раз. Во вторых, там только эти мокрощелки тусуются, с которыми до вечера придется анекдоты травить, потом в кустиках за пизду подержишься и на нары в сухую шары гонять. Нам это надо?

Нет, этого нам не надо. Этого уже достаточно. И поэтому я полностью отдаюсь во власть Ключника. Он знает главное — кто дает, а кто не дает.

Ключник раскусил женщин еще в пятнадцатилетнем возрасте. В ту пору он был смазливым пончиком с золотистыми кудряшками. Он так стеснялся своей упитанности, что боялся смотреть на девушек даже исподтишка. Ключник-мальчик увлекался авиамоделизмом. Целыми днями он выпиливал лобзиком нервюры, собирал из них крылья и оклеивал их папиросной бумагой. Вечерами читал журнал «Моделист-конструктор», а ночами воображал полеты на аппарате собственной конструкции.

Но его мечтам не суждено было сбыться. Обеспокоенная нелюдимостью своего сына, мама Ключника решила оторвать его от пагубных журналов и отослала на летние каникулы к своей сестре в Новгород. В древнем городе Ключник познакомился со своим двоюродным братом — призывником Жорой, которому осенью предстояло стать новобранцем. По этому случаю Жора уволися с работы и ударился нагонять упущенное. Он сразу полюбил своего меньшого братишку и не отпускал от себя ни на шаг.

Как-то утром родственники закупили ящик «Изабеллы» в одном из продмагов великого города, и тут появилась эта женщина-вулканолог на своих «Жигулях». Жора уже знал ее с лучшей стороны и держался независимо. Вулканолог сама вызвалась подвезди их до дома. Ключник оказался на переднем сидении. Вулканолог прикурила сигарету и ударила по газам. Никогда в своей жизни не ездил Ключник с такой скоростью. Всю дорогу он не мог оторвать взгляда от красной стрелки спидометра, что подрагивала на цифре 140! А вечером того же дня Жора вытащил Ключника из постели и сообщил, что вулканолога взволновал его взгляд, которым он буравил ее коленки, и теперь она требует доставить ей «…этого пончика на тарелочке с голубой каемочкой».

— Какие коленки?! Какие тарелочки?! — кричал Ключник. — У меня до сих пор живот крутит от такой езды! Я даже не помню, какого цвета у нее волосы!

— Крашенные, — сказал брат и вынул из кармана бутылку «Перцовки». — На, глотни пару раз, она хорошо крепит. И пошли, женщина ждет.

Ключник пробовал улизнуть, но старший брат взвалил его себе на левое плечо и понес.

— Вот вам пончик, — сказал Жора открывшей дверь женщине-вулканологу, — а вот и тарелочка с голубой каемочкой, — и протянул сетку с бутылками портвейна.

Расположились на кухне. На стенах висели фотографии с видами действующих и потухших вулканов, а также портреты суровых бородатых мужчин. По углам торчали булыжники вулканических пород.

Пили стаканами. Брат между дозами пел под гитару песни про дальние странствия. Вулканолог курила.

Когда портвейн вышел, брат встал:

— Ну, я пошел, — сказал он.

— И я, — попробовал подняться Ключник, но пол взметнулся у него из-под ног, и авиамоделист оказался в руках вулканолога.

— Тяжеленький, — сказала женщина мужественной профессии и потащила четырехпудовый пончик в свою спальню.

Там она оголила трепыхающееся тело и сгребла в свои мозолистые ладони невинные яйца.

— Как парное молоко! — воскликнула исследователь каналов и трещин земной коры. Облизнулась и принялась взбивать сливки.

Из журналов Ключник многое знал о реактивной тяге. Своими руками юный конструктор соорудил и отправил в небо несколько реактивных снарядов. И вот теперь он чувствовал, как у него между ног вызревала сверхмощная ракета из живой плоти. Когда тяга возросла до чудовищных размеров, вулканолог скинула с себя платье, отбросила трусики и запустила ту ракету в свой открытый космос…

Ключник вцепился в мощные бедра вулканолога и полетел. Перед его газами раскачивались огромные груди, как колокола благовестные. А скорость все нарастала и нарастала. И вдруг вулканолог выпрыгнула, выгнулась вся, как серп, и опустилась последний раз, словно кузнечный молот.

— Мама! — успел крикнуть Ключник и впал в беспамятство.

Очнулся с ваткой нашатыря под носом.

— Давай, давай, пончик, мы только начали, — подбадривала его голый специалист по геологическим образованиям. Она усадила его на кровати, заботливо подложила под спину подушки и установила перед ним поднос.

— Тебе надо подкрепиться. Сейчас я принесу красного вина и бараньих ребрышек, — и пошла на кухню.

А Ключник смотрел ей всед и видел огромную жопу с вздернутыми ягодицами и дымящимся кратером между ними. В Ключнике проснулся самец. Когда ближе к вечеру нового дня за братом пришел Жора, из спальни вышел совсем другой человек. Смахнув пот со лба и отдышавшись, Ключник-мужчина велел Жоре бежать домой, изъять из его чемодана все деньги, что были укрыты в маленьком потайном карманчике, которые он последние несколько лет копил на мотор для своего будущего дельтаплана, и на всю сумму купить красного вина и бараньих ребрышек.

Целый месяц прожил Ключник у вулканолога. Они сломали кровать, проели его и ее деньги, похудели по 10 кг на брата. Наконец, вулканологу пришла телеграмма, в которой сообщалось, что на Камчатке задымилась Ключевская сопка. Вулканолог собрала рюкзак, они молча выкурили по сигарете, и она улетела далеко на восток. А Ключник остался. Но теперь его уже не волновали летательные аппараты, что тяжелее воздуха. Теперь его донимала только реактивня тяга, что бушевала у него между ног. Помог Ключнику его особый склад ума, благодаря ему он не попал в яму, полную траго-мистико-сентиментальных испражнений, в которую так легко угодил я. Ключник вывел свою знаменитую формула: Дает — плюс. Не дает — минус.

Отрицательные варианты Ключник просто отбрасывал.

— Опа-на! — вытянул шею мой компаньон, устремляя свой взгляд, поверх меня. Я добил вино из откупоренной бутылочки и обернулся. По тропинке, что вела от остановки к мостику, семенила троица. В спортивных костюмах и с тяпками на плечах.

— Камариха с выводком, — определил Ключник и поспешно высморкался. Верный знак — если Ключник высморкался, значит резоны на нашей стороне.

Бабушка-мать, дочка-мать и дочка-внучка надвигались.

— Будь на готове, я попробую взять их за жопу, — распорядился Ключник и покинул укрытие.

Я укомплектовал сумку и принял выжидательную стойку.

Семейство Камариных славилось в поселке своей блядовитостью. Старшая Камариха родила среднюю в 16. Средняя младшую в 15. Младшая в 14 тоже что-то родила, но неудачно. С тех пор за ней стали замечать разные странности: то она встанет посередине перекрестка в военной фуражке с бабушкиной скалкой и примется изображать регулировщика, то в белом халате явится на КПП части и потребует от дежурного вывести весь личный состав на прививку от брюшного тифа, а однажды она даже умудрилась попариться в мужской бане. Все так оно и было, но мы были в самоволке, сумку оттягивали пять бутылок портвейна, а на мостике томились под нашими взглядами три пары разносортных титек.

Ключник коротко свистнул — он взял их за жопу.

Старшая не сводила глаз с нашей холщовой сумки. Средняя безумолку хохотала и тыкалась лбом мне в плечо. Младшая лузгала семечки.

Пришли к ним на квартиру.

— Девочки, мир на пороге Третьей мировой войны, так что жить нужно в темпе, — гоношил хозяек Ключник, вскрывая консервы.

Старшая сняла с головы платок и повязала его за место фартучка. У нее были седые волосы. Средняя втащила на кухню два стула и села рядом со мной.

— А можно с вами поближе познакомиться? — спросила она сквозь смешок и пощупала меня за колено.

Я обвил ее талию дотянулся до титьки и помял. Она была, как полусдутый воздушный шар.

Младшая плюхнулась мне на колено и уткнулась в консерву. Другой рукой я опробовал ее дойки, здесь были упругие тенисные мячики.

— Девочки, поднимем бокалы, чтобы не угасал огонек в вашем доме! — крикнул Ключник, и мы опрокинули по первому стакану.

— Кайф! — сказала старшая и потянулась к бутылке.

— Мать, не гони, — опередил Ключник и пересадил младшую к себе на колени.

Потом повели разговор о чем не помню. В одной руке у меня был стакан в другой мягкая теплая титька.

— Потанцуем, — оповестил всех Ключник и унес младшую в темную комнату.

— Еще есть где потанцевать? — спросил я у средней.

— У меня своя комната, — гордо сказала она.

Я ничего не испытывал, кроме чувства долга. Повалил жертву на кровать, молча стянул с нее трико вместе с трусами, бросил тряпье на пол, раздвинул колени и пригляделся… Пауза… Да… Я прошел длинный путь — от розового зародыша толстенькой девочки Полины до мохнатой пахучей развороченной пизды подмосковной бляди… Тернист был тот путь, орошен слезами, облагорожен страданием, разукрашен иллюзиями, но я шел и шел и вот теперь должен был вкусить от плода, или урвать кусок от пирога… Черт! Я ничего не испытывал, кроме чувства долга. Схватился за член — он был тверд. «Странно, — подумал я, — наверное, я стал, что называется, настоящим мужчиной».

— Мне холодно, малыш! — пропищала пизда.

Я навалился.

Шпок!

Член провалился в яму, полную теплой жижи.

— Ой! — вздрогнула подо мной женщина. — Что это у тебя на нем?

— Мотороллер, — сказал я и дал газу.

«Ой, ой, мама, ой, ой, мамочка, ой, ой, родненький, ой, ой…»

Чувство долга и еще чуть-чуть гордости.

— Перекурим, — сказал я и вынул.

Ключник и младшая уже вернулись на кухню и налегали на вторую консерву.

Старшая пела — невнятно, но громко.

— Девочки, — заорал Ключник, схватившись за стакан, — за то, чтобы не угасал огонек у вас между ног!

Выжрал и поволок среднюю в темную комнату.

Я схватился за член — он был тверд. Чувство долга не покидало меня. Чувство гордости подхлестывало. Я выдернул стул из-под младшей, она рухнула на пол, продолжая прожевывать рыбную плоть. Я опустился на колени и забросил ее ноги себе на плечи.

Шпок!

— Нарьян-мар, мой Нарьян-мар, городок не велик и не мал! — задорно выводила бабушка, пока я настойчиво и упорно работал над ее внучкой.

Младшая сначала откровенно скучала, потом, как бы прислушавшись к себе, глубоко задышала и вдруг, схватив меня тремя пальцами за нос, словно за ключ передатчика, выпустила в эфир радиограмму:

Тире точка тире

тире тире тире

тире точка

тире тире тире точка

точка тире

точка точка тире тире!

«К-о-н-ч-а-ю!» — перевел я и, стиснув зубы, набавил темпа.

Кончала она долго и, казалось, болезненно. Я ощущал своим членом ее внутренние спазмы. Странно, вернее сказать, дико, но я крепко держал ее за бедра, пытаясь вдавить член все глубже и глубже, я смотрел на ее корчи и представлял себя крокодилом, стиснувшим свои челюсти на шее какой-то теплокровной твари. Жертва трепыхалась в предсмертной агонии, а я все давил и давил. Наконец она обмякла, развалилась и через мгновение зархапела.

Я вынул, влез на стул и уставился на свой торчок. В дверях кухни появился Ключник. Он был голый и у него тоже стоял.

— За то, чтобы у нас никогда не падал! — был его следующий тост.

Выпили. Старшая дремала, уронив голову на дуршлак. Ключник шумно перевел дух, кинул взгляд на младшую, поглядел в темноту комнаты, где оставил среднюю и положил свою руку на плечи притомившейся старушки. Она открыла глаза и ласково посмотрела на нас.

— Ну, что, мать, пошли, — обреченно сказал Ключник.

Когда мы уходили, семейство в полном составе отдыхало. Я смотрел на это лежбище переебанных сучек и испытывал только одно — чувство исполненного долга. И еще я был преисполнен гордостью. Крутой «дедушка СА», настоящий мужик. Похоже, Ключник тоже испытывал нечто подобное, потому что, выходя из подъезда, он с восторгом громно и троекратно пукнул.

А в роте нас ждала засада. И хотя мы влезли в окно умывалки, разделись, спрятали форму в мусорные бачки, в одних трусах пробрались в спальное помещение и даже юркнули в свои кровати, но тут же вспыхнул свет и раздалась команда:

— Рота, поъем!

— Веденеев и Ключников, выйти из строя! — скомандовал Вертоух, и глаза у него блестели интенсивнее, чем козырек на фуражке.

Мы, покачиваясь, покинули строй — два шага вперед и поворот на 180.

— Где были во время вечерней проверки? — начал допрос старшина медленно надвигаясь.

— В клубе, — выговорил Ключник первую половину условленной фразы.

— Играли в шахматы, — закончил версию я.

Вертоух прошел мимо нас. Я видел, как раздувались его ноздри. У него был уникальный нюх, у этого прапорщика.

— Спустить трусы, — приказал Вертоух.

— Ну, товарищ старшина, — заулыбался Ключник.

— Это приказ!

Рота замерла, и мы выполнили приказ.

Сто тридцать человек с восхищением рассматривали наши вздувшиеся, кровоточащие члены. Рейтинг нашего авторитета пополз вверх.

— Трое суток ареста! — подсобил этому росту старшина.

— Есть! — рапортовали мы.

Вот так все оно и было. Два года. 24 месяца. 730 суток. 17520 часов. 1051200 минут. 63 миллиона 72 тысячи секунд. И я уже почти похоронил свою мечту о том странном чувстве, которое чудилось мне, когда я смотрел на женщин юными глазами, когда страдал и мучился первой своей любовью. Моя греза о Совершенном Восторге протухла в затхлом солдатском быту, была растоптана тысячами грязных кирзовых сапог, рассмеяна едкими армейскими шуточками и извращена до пошлой скверны «кромешной ясностью» коллективного бытия. «Прощай! Прощай!» — иногда кричал я ей во сне и просыпался в слезах. Но…

II. Отношение к военной службе

12. 28 мая 1985 г. на основании приказа МА СССР № 72 от 28.03.85 уволен (демобилизован) в запас и направлен в Советский РВК г. Уфы.

К месту назначения обязан прибыть и встать на воинский учет 03 июня 1985 г.

Командир части полковник Барабаш

Я опускаю небольшой промежуток времени, в течении которого я переместился из в/ч 43006 на берег озера Аслыкуль, затерянного среди полей и лесов Бугульминско-Белебеевской возвышенности Южного Урала. Мое психофизическое самочувствие этого периода можно сравнить с клинической смертью, когда человек находится в состоянии ноля и у него равные шансы сыграть в плюс или минус. Все зависит от… Божьего промысла!

Вновь я оказался один на один со всем открытым миром. Миром свободы, весны и… Любви.

 

15

Ну вот я и добрался до самой яркой главы моей великой повести, основанной на своей невеликой жизни. Ее строки выведут вас к вершине, что была открыта во время частного восхождения, предпринятого моей плотью и в сопровождении моего духа. Открыта, но так и не покорена. Долго я подбирался к этой главе: барахтался в светло-пуховых водах детских воспоминаний, блуждал в туманных смутах отроческих предчувствий, рвался, пришпоренный пылом юной страсти, метался по лабиринтам первых попыток осознания себя, бился в тупиках непонимания и проваливался в пропасти отчаяния. Но вот я здесь — у подножья эмоциональной кульминации. Ей посвящается эта глава: глава-Взрыв, глава-Взлет, глава-Озарение. Она не совершенна. Это всего лишь пересказ той мистерии, в которую ввергла нас пытливая, безоглядная и неприклонная юность и которую мы не решились пройти до конца.

Прелюдией к прочтению этой главы может послужить какое-нибудь видение, которое поможет взрыхлить почву ваших душевных сил, утрамбованных каждодневной толчеей. Например, представьте себе, что предгрозовой майской ночью вы покидаете лилейный уют родного дома без надежды на возвращение. Старые привязанности терзают ваше сердце жалкими призывами, но черная бездна за распахнутой дверью, озаряемая приближающимися зарницами, манит, насылая сладкое головокружение в предощущении неизведанных испытаний. Сквозь громовые раскаты пробиваются первые такты сюиты Альбиони, и я начинаю…

Она стояла на краю обрыва, устремляясь всем существом своим к мягкому летнему ветру и солнечному блеску, сыплющемуся с небес.

Оранжевый крепжоржет платица, как тончайший налет пыли, облегал ее тело.

Кожа оголенных до плечь рук золотилась. Тонкая, ровная, словно кожица созревшего томата «Эсмиральда».

Волосы, купаясь в волнах воздушного потока, казалось, источали запахи и шелест целого леса. Каштановые кущи! Они были спутаны так, что взгляд завязал в них навечно.

Груди… Груди-малышки… Груди с сосочками-зонтиками… Их трепет оглушительными фанфарами отдавался в моих висках.

Губы… Обветренные губы боятся улыбки… Губы в паутинке трещин и жеманный кончик языка, как нежное брюшко улитки, проползающий по обожженной кожице.

Курносый нос с россыпью веснушек егозил и морщился.

Чуть заметный животик подрагивал от скрываемого смешка.

Небрежно расставленые ноги, коленки со следами ссадин и крохотные ступни с налипшим песком.

Вот так она выглядела — вся как притаившаяся мина, тронь — и разнесет в клочья.

— Ну, чего уставился, стриженый? Из тюрьмы вышел, что ли? — спросила она, щурясь на солнце.

— Ага, — открыл я рот, — из армии.

— А здесь что делаешь?

— Так, покупаться, отдохнуть…

— Один, что ли?

— Один.

Она прошла мимо, по самому краю обрыва.

— А меня из пионерлагеря уволили, — сказала она и села на край, свесив ноги в бездну.

Я приблизился.

— За что? — спросил и опустился на сухую траву.

— Главную пионервожатую жабой назвала. Начальник лагеря говорит, извинись и работай дальше, а я отказалась. Меня и выперли, — она вытянула из-за уха папироску.

— А зачем назвала?

— Потому что она жаба.

Огонек спички лизнул носик папироски, обветренные губки отпустили мундштук, шумным вздохом она загнала дым глубоко в легкие, закрыла глаза и запрокинула голову. Я учуял терпкий запах ганьжи.

Выдохнула и протянула папироску мне:

— Потянешь?

Я сделал все, как и она. Вдруг нижнюю часть моих ног охватило беспокойство. Я лег на живот и стал болтать ступнями. Мы смотрели вниз, там копошились на берегу тела — тощие, жирные, красивые и уродливые, молодые, древние, бледные, красные и коричневые. Веселое зрелище. Мы хохотали до икоты. Она встала на четвереньки и поползла, я последовал за ней, почти уткнувший макушкой ей в задницу. Ветер раздувал подол ее платья, как паруса. К ягодицам прилипли сухие травинки. Из под трусиков выбивались черные волоски. Мы ползли и ползли.

— Какая радость, что я тебя встретил, — промямлил я, бодая ее сзади.

— Какая? — спросила она, раздвигая ноги и пропуская мою голову под себя.

— Неожиданная, — оветил я, проезжая ушами по внутренней части ее горячих ляжек.

Она расхохоталась, повалилась на спину, и я пополз дальше уже по ее содрогающемуся животу. Легкая и светящаяся немощность заполняла меня, и я струился весь и растекался.

— А ожиданная радость бывает? — почувствовал я ее шепот оплывающими перепонками.

— О, это уже счастье, — только и смог подумать я в ответ.

Нежность.

Из глубины моих грез пустила она стрелу-росток, на котором суждено было распуститься бутону коварному, дикой красоты с неуловимым запахом безумия.

— Ты пробовал это? — заговорила она вновь только ночью и положила мне на губы прохладный и мягкий маковый лепесток.

Мы лежали в маленьком фанерном домике в ворохе душистой травы. Сквозь пластиковую крышу просачивался размытый лунный свет. Она поднялась и заглянула в меня.

— Нет, — шевельнул я губами, и лепесток вздыбился. Она слизнула его и проготила.

— Я попробовала однажды и почувствовала, что превратилась… — она застонала и провалилась в глубину нашего душистого матраца.

Ее нагота изнывала, потягиваясь и выворачиваясь.

— …В огромное влагалище с клитером, как щупальцы у осьминога, щупальцы, которые извиваются, хватают добычу и затягивают в бездонную дыру, — выговаривала она свое видение, как заклинание.

И вдруг я понял, что сам лечу в бездну. Перед моим взором замелькали вереницы мыслей, пролетающих мимо моего мозга, я даже не успевал улавливать их смысл — я уже несся со скоростью света, затягиваемый вселенской массой Совершенного Восторга.

Дни и ночи, воздух и вода, леса и поля, их звуки и запахи — все сконцентрировалось в капельках густого молочка на бритвенных срезах маковых стебельков. Вся сила земли и вся ее грязь вскипала на дне эмалированной кружки. Металлический поршень вгонял в наши вены милликубометры таинственной вселенной, которая миллиардами крохотных озарений разгерметизировала наше унылое сознание. И наши переродившиеся тела с радостным изумлением тянулись друг к другу и переплетались изодранными венами, проникали друг в друга, выворачивались наружу, растекались и стекались в одно месиво, из которого вырывались восторженные крики обезумевших беглецов — путников к престолу Совершенного Восторга. Но успевали лишь промелькнуть по небосклону падшими звездами и, померкнув, оседали на пожухшую траву болезненными стонами. И все повторялось.

— Я больше не буду, — сказала она и, схватившись за живот, покатилась по полу в безобразных корчах.

Я старался поддерживать огонь под спасительной кружкой.

Сквозь швы на ветхих стенах нашей фанерной норы тянуло пронзительным холодом. Я вытряхнул из спичечного коробка себе на лодонь многослойный кусок марли, пропитанный маковым соком и прожаренный на солнце. Черный кирпичик источал резкий запах. Из меня горлом хлынула пена. Я выталкивал ее наружу языком, пытаясь удежать срывающуюся с шеи голову. Спасительный костерок разгорелся, и по хибаре заплясали лохматые тени.

— Последний бросок, — сказал я и выронил заряд в кружку.

— Я умираю, — давилась она блевотными спазмами.

Над кружкой появился парок, но тут голова моя все же сорвалась и закружилась на беспомощной шее, как лошадь по арене цирка, понукаемая хлопками дрессировщика. Я пытался унять взбесившуюся часть тела, но продвинуться дальше помыслов не хватало сил. Голова раскручивалась, и из всех щелей ее начала сочиться влага. Ногой я попытался дотянуться до скрючившегося рядом существа. Когда мне это удалось, я почувствовал холодную и мерзко-мокрую плоть.

— Я ухожу, — услышал я ее слова сквозь невыносимую боль, выдавливающую мои глаза из глазниц. — Я ухожу. Ты весь в крови. Мы горим!

Горел пол, горели фанерные стены, плавился потолок, гибли почти три месяца отчаянного всплеска свободы, безудержного порыва слиться с вечным оргазмом и раствориться в безвременных поллюциях Совершенного Восторга.

Она вытащила меня из полыхающей хибары, и Врата захлопнулись.

Под затихающие финальные такты моей мистерии вещаю вам из настоящего: все так оно и было. Все ушло в прошлое. Какой ужас, что все это кончилось. И благодарю судьбу, что больше такое не повторится.

 

16

Я нашел ее следующим летом на пятом этаже одной из питерских общаг. Она уже закончила подготовительное отделение творческого вуза им. Н. К. Крупской и готовилась стать полноценной студенткой. Она мнила себя то ли певицей, то ли дирижером академического хора, то ли актрисой. В общем, она строила планы на будущее.

За прошедшие месяцы изменился и я — уменьшился на правую почку. Тромб в кровеносной артерии привел к гибели одного из моих парных органов выделения. Операция прошла удачно. Около месяца после реанимации каждую ночь отмерял я метр за метром по пустынному больничному коридору, пытаясь отвлечься от злорадной боли в правом боку. Я был выпотрошен и опустошен. Мир потерял окраску, все мои эмоции были в коме, а жить разумом я еще был не способен. Я оставался глух к настоящему и инстинктивно тянулся к прошлому. В те кущи, в те дебри, где по всему пространству наших душевных сил свирепствовало обезумевшее вожделение. Выписавшись из клиники, я повлекся за этим призраком погибшей мечты.

— Познакомься, — сказала Маша, — это Оля, Лена и Вероника — мои сокурсницы.

Комната была странная — огромная, квадратная, под самым потолком одинокая лампочка. Вдоль стен штук пять кроватей, посередине стол, пара стульев. На столе грязная трехлитровая банка, наполовину засыпанная пеплом и окурками.

Сокурсницы стояли в глубине комнаты за завесой из сигаретного дыма.

Оля с Леной, похоже, появились на этот свет одновременно и из одной утробы. Миниатюрные, с большими, слегка перекошенными ртами и крупными носами. Лена чуть стройнее, Оля с грудью побольше.

Вероника заметно отличалась от двойняшек: высокая, с длинными мощными ногами, плечи узковаты и сутулые, от чего грудь казалась обвислой. Щербатое лицо походило на разбитую и затем неточно склеенную вазу. И огромные глаза.

Стоя в ряд, подружки смотрелись как фасад нижней челюсти оскалившейся собаки. Я стушевался. Я видел знакомый силуэт сквозь дымовую завесу и ощущал страх, мне казалось, что эта муть уже никогда не исчезнет, а наоборот будет сгущаться, до тех пор пока мы не потеряемся в ней навсегда.

Под окнами проверещал мелодичный автомобильный гудок.

— О, наш папа — шерше ля фам! — воскликнули одновременно Оля с Леной.

— Ну, наконец-то, — лениво произнесла Вероника и прошлась на своих заметных ногах. — А то я уже думала, не дождусь этого фа-фа.

— Бабоньки, а меня уже шерше, — сказала Маша, подошла, взяла меня под руку и прильнула к плечу.

Она была неважной актрисой, потому что все ощутили, как ей не хочется оставаться здесь со мной. Но, возможно, она была гениальной комедианткой, потому что, прочувствовав это острее, чем остальные, я замотал головой, замычал и выпалил:

— Нет, поезжай! Мне все равно надо идти оформляться в гостиницу. Комендант предупредил, что только до десяти часов.

— Богдан Степаныч уже предупредили, — сказала Оля Лене.

— Ну так ебтыть, — ответила Лена Оле.

И все захохотали.

— Ладно, бери своего батыра, не помешает, — сказала Оля и пошла к двери.

— Успеете потрахаться, — добавила, проходя мимо, Лена.

Вероника вышла молча, она знала, что я обернусь, чтобы еще раз глянуть на ее грандиозные ляжки.

— Слушай, я все придумала, — заговорила Маша, когда вероникины ноги исчезли из комнаты. — Мы сейчас поедем с девчонками. Ленкин муж вернулся из кругосветки и привез из Америки обалденную видеосистему, что-то навороченное. Посмотрим, а потом, когда Богдан с проверкой пройдет, вернемся. Через окно. У меня один знакомый на первом этаже живет.

— Ты все здорово придумала, — сказал я.

Она рассмеялась, но как-то нервно в пол, отстранилась, метнулась к тумбочке, схватила сумочку и вытолкала меня за дверь. Пока она возилась с замком, я вышел на лестничную площадку и стал спускаться вниз. Между пятым и четвертым этажами обосновались двое. Он и она. Оба в тренировочных костюмах. Он сидел на подоконнике, она — у него на коленях. Они целовались. Как в кино. С закрытыми глазами. В засос. Запустив языки друг другу в пасть. Рядом, в банке из-под кофе, догорали их окурки. Я прошел мимо. Он поглаживал ее юные ягодицы, бедра. На пальцах его рук поблескивали рокерские перстни — черепа, черепа, черепа. Штук десять черепов паслось на ее теле. Я стал спускаться ниже. На каждом этаже на подоконнике имелась банка-пепельница. Место для курения и поцелуев. Мне стало как-то гнусно, скорее всего, меня посетила одна из разновидностей тоски. Я был чужой на этой лестнице, среди банок-пепельниц, черепов, ягодиц.

Когда я вышел в холл, Маша была уже там.

— У нас лифт есть, между прочим.

— Между прочим, все мы дрочим, — процеитировал я Нобелевского лауреата, и, похоже, не к месту.

— Что-что? — не поняла Маша.

— Слушай, я не поеду…

— Не ломайся, — оборвала она, подхватила меня под руку и повлекла к проходной. — Я покажу тебе сегодня город в белой ночи. Это здорово. Ты просто немного ошалел с непривычки.

— Молодой человек, паспорт! — послышалось позади.

Я обернулся. Из окошка будки вахтера торчал мой документ. Пришлось вернуться.

— Эта, что ли, твоя девочка? — шепотом спросила тетка-вахтер.

— Надеюсь, — ответил я и вышел в надвигающуюся белую ночь, первую в моей жизни.

Под шутки-прибаутки сестричек, писки и взвизги подружек мы разместились на заднем сиденье «иномарки». За рулем сидел коренастый мужчина с холеной бородкой и болезненными глазами.

— Папа, это машин друг. Он сегодня прилетел из Башкирии, — сказала с переднего сиденья Лена.

— Но он тоже не башкир, — уточнила Оля с заднего.

— И их дети никогда не будут башкирами, — вставила Вероника.

— В Башкирии, вообще, не бывает башкир, — внесла свою лепту Маша.

И сокурсницы рассмеялись.

— Владимир Иванович, — отозвался папуля и, не оглядываясь, предложил мне свою пять.

Я дотянулся и вложил в теплую и рыхлую ладонь свою руку.

— Игорь.

Когда рукопожатие распалось, Владимир Иванович запустил двигатель и резво тронулся с места.

Мы ехали по улицам большого незнакомого города, но я ничего не видел. Маша сидела у меня на коленях. Я ощущал ее тепло. Мне хотелось обнять ее, но стоило лишь прикоснуться, как в памяти всплывали стальные черепа, ползающие по женским бедрам. «Да что же это такое? — думал я. — Может, это отсутствие почки сказывается?»

Наконец мы проехали сквозь темную арку и остановились в замкнутом дворе. Все выгрузились из машины.

— В этом доме Пушкин жил, — сказала Маша.

— Ага, еще до восстания декабристов, а сейчас в его квартире директор рынка прописан, — продолжила Оля.

Гурьбой мы поднялись на второй этаж и вошли в высокие двухстворчатые двери. Квартира была огромной, всюду сновали какие-то люди. Буквально через пару минут я потерялся среди чужаков. Еще через минут пять я понял, что квартира двухэтажная. Наверх вела крутая деревянная лестница. По ней спускались и поднимались яркие девицы и крепкие ребята. Наверное, это были матросы, вернувшиеся из кругосветки. Повидав мир, миновав опасности и прикупив товар, они чувствовали себя уверенно и надменно. Чтобы не выглядеть потерянным, я примостился под лестницей и уставился на гигантскую маску из почти черного дерева. Сначала я просто таращился на нее, думая о том, как же мне вести себя среди новых людей, но постепенно эта странная физиономия перетянула на себя все мое внимание. Без сомнений, маску вырезал настоящий дикарь. Его не интересовали ни пропорции, ни симметрия, ни точность линий. Он был весь во власти чувств. Со стены мне в лицо смотрели мольба, проклятие и ужас.

— Ты чего здесь спрятался? — послышался позади голос Маши.

Я обернулся. На Маше были темные очки с широкими прозрачными дужками, на одной покачивался золотистый ярлычок.

— Ну как?

— На уши не давит?

— Чего-чего?

Подошла Оля:

— Это мужские, пусть лучше он померит, — сказала она Маше.

— Можно я лучше это примерю, — повернулся я к маске.

— Потом будешь чудить, сначала папа с тобой выпить хочет. Ты водку пьешь?

— Ну… — замялся я и посмотрел на Машу.

Она вертелась перед зеркалом, разглядывая себя то в очках, то без них.

— Пьет, пьет, он и водку, и спирт, и самогон пьет, — сказала Маша, срывая ярлык с душки. — Я хочу эти мужские очки. Деньги чуть позже верну, ладно?

— Ладно, пошлите к столу, — усмехнулась Ольга.

Стол был круглый, массивный. Стулья тяжелые, с причудливой резьбой и высокими спинками. Владимир Иванович наливал водку из графина в большие фужеры, чокался со мной, опрокидывал водку в рот и шумно закусывал. Кроме нас за столом больше никого не было, Маша и Оля, выпив по фужеру шампанского, ушли смотреть домашний кинотеатр фирмы SONY. Из зала, куда они удалились, доносились тревожная музыка, звериный рев, человеческие вопли и машин смех.

— У меня близкий друг был родом из Башкирии, мы работали вместе, — заговорил Владимир Иванович, в очередной раз наполняя наши фужеры. — Он туда каждое лето в отпуск ездил, мать навестить. Всегда мне кумыс привозил. Любишь кумыс?

— Нет, мне больше медовуха нравится.

— Медовуха тоже полезная вещь, но кумыс просто уникальный напиток. Пашка мне настоящий, домашний кумыс привозил, малокровие лечить. Можно сказать, из могилы поднял. Да… Поднял, а сам недавно ушел. Выпьем, — подытожил хозяин и опрокинул свой фужер.

Я опростал свой.

Закусили.

— Возможно, кумыс, действительно, полезней медовухи, — согласился я и добавил: — Я что-то не видел у кобылы вымени.

— Потому что у нее не вымя, а сосцы, почти как у женщины.

— Вон оно что…

— Лошадь самое чистое животное, в плане физиологии. И энергетика у нее положительная, — заверил Владимир Иванович и, оглянувшись, добавил: — в отличие от женщин.

— Наверное, потому что женщина не животное, — предположил я.

— Женщина — это зверь, парень. Поймать-то ее можно, а вот приручить — нет.

Владимир Иванович оглядел стол, вытер салфеткой губы, лицо, шею, бросил промокшую бумажку в тарелку и встал:

— Все, я на покой, — повернулся и поплелся в глубь квартиры.

Вскоре он появился на втором этаже. Лицо у него было какое-то обомлевшее и глупое. Мне стало жаль бедолагу.

— Владимир Иванович, — позвал я его снизу. — Хотите, я попрошу, чтобы мои родственники кумыс вам прислали?

Владимир Иванович ничего не сказал, только махнул рукой и скрылся в глубине второго этажа.

Я встал и стал пробираться на Машин смех, который перемежался со звериным ревом. Меня покачивало. Я вошел в темный зал, где в одном углу светился огромный экран. Но перед тем как что-либо разглядеть на нем, я услышал вокруг себя всякие звуки — стрекот насекомых, вопли птиц, шорохи и чье-то учащенное дыхание. От неожиданности я стал озираться.

— Звук сераунд, — послышалось справа.

Я пригляделся. Оказалось, рядом стоял парень небольшого роста с бутылкой пива в руке. Я придвинулся поближе к нему и, стараясь всем видом подтвердить свою компетенцию в воспроизводстве звуков, произнес:

— Да — навороты.

— На Западе это уже давно ширпотреб, — задрал планку компетенции на недосягаемую высоту паренек.

— Понятное дело — это вам не кумыс из сосцов сцеживать, — ответил я.

Специалист по западному ширпотребу глянул на меня, глотнул пива и отошел. Я сконцентрировал свое внимание на диване, откуда доносились машины смешки.

Маша сидела в своих новых очках между двух парней, у которых на макушках поблескивали точно такие же. У всех троих были в руках баночки с джинтоником. В голубоватом свете, исходящем от экрана, резко выделялись машины голые ноги. Мне показалось, что на ней вовсе ничего не было. Маша ухохатывалась над динозаврами, которые носились по джунглям на мощных, как у бройлерных кур, ногах и пожирали перепуганных людишек. Соседи, плотно подпирая ее бедра, откалывали шуточки по ходу людоедства. Маша гоготала, заваливаясь то на одного, то на другого. Шутки были глупые, но смеялась Маша очень сексуально. Водка и смех перемешались в моей кровеносной системе и забродили. Вскоре я почувствовал, что не я один испытываю потаенное вожделение. Окинув взглядом зал, я приметил, что все самцы, присутствующие на сеансе, пытались сформулировать какую-нибудь остроту. Самочкам это не нравилось, они фыркали на комментарии кавалеров и хаяли фильм. Наконец в сюжетной линии кинозрелища произошел коренной поворот — теперь люди стали истреблять допотопных рептилий. Шутки не смолкали. Хохот звенел и звенел. Ближе к финалу мне на ум пришла неплохая острота, но я воздержался озвучить ее. Я готовился сразить всех своих соперников сразу и наповал. Закончится фильм, зажгут свет, я тихонько подойду к дивану, положу руку Маше на плечо и скажу: «Нам пора домой». Но когда пал последний монстр, вместо титров на экране возникла чернокожая певица, и комната до краев наполнилася плотным музыкальным ритмом. Маша вскочила и заструилась в танце. Она превратилась в эрогенную зону, которая все расширялась и расширялась. Она всех завела. Даже Владимир Иванович на втором этаже попал под действие исходящих снизу волн и появился на горизонте. Я почувствовал, что во мне пробуждается нечто, отдаленно напоминающее предчувствие восторга. Мне показалось, что она танцует для меня одного, я видел в ее движениях тайные знаки. Она манила меня, зазывала, пыталась вывести из лабиринта сомнений. Я дико заорал, высоко подпрыгнул и пустился в пляс. Пробившись сквозь плотное кольцо танцующих, я оказался возле Маши. Мне хотелось пропитаться ее безумством, возродиться окончательно. Я обхватил ее тело и попытался проникнуть под платье, но она вдруг крепко схватила меня за руки, потом оттолкнула и заслонилась плотными телами очконосцев. Я опешил.

— Слышь, парень, может тебе проветриться? — послышалось сквозь музыку у меня в правом ухе.

Я обернулся, это был коротышка, ну, тот любитель звуковой блокады.

— Да, пойду до ветру, — сказал я и вышел из зала.

Побродив по коридору, я снова вошел в зал, пробрался под лестницу и оттуда стал наблюдать за танцующими. Маша изнывала от возбуждения. Это было восхитительно. Вокруг нее паслось все стадо. Почему же она оттолкнула меня? Стеснялась присутствующих? Но ведь раньше ей было на всех наплевать… Скоро сквозь выветривающийся хмель я понял, что это какая-то хитрая игра, цель которой мне еще неведома. Получалось, что Маша выделывала свои трюки перед скопищем самцов, соблазняя их, доводя до безумия, но рассчитывая при этом не на то, что они бросятся на нее и зальют потоками извергающейся спермы, а на нечто совсем другое. На что именно, оставалось загадкой, но я заранее испытал к этому отвращение. И еще — я отчетливо ощутил опасность. Эта опасность исходила от меня самого, будто где-то внутри моего организма появилось пустое место, которое никак не могло заполниться, как дырка в ванной, предохраняющая ее от затопления. Я все еще восхищался танцем ее тела, но уже не верил в него.

Вдруг экран погас, музыка оборвалась, и вспыхнул свет.

— Финита ля комедия, — сказала Лена, — у папы поднялось давление.

Все посмотрели на второй этаж. Владимир Иванович сконфужено почесал живот и скрылся.

К Маше подошел коротышка и стал что-то нашептывать. Она засмеялась и зашарила взглядом по залу. Я вышел из-под лестницы и направился к ним.

— По-моему, нам пора домой, — сказал я, разглядывая конкурента.

Черт! Он был старше меня на пару сотен лет! Даже сейчас не могу объективно описать его внешность, потому что тогда я ненавидел этого мужика и у меня навсегда отпечатался совершенно гадкий образ — тупое и нахальное рыло, квадратная голова, волосатая грудь и толстые кривые ноги.

— Стас, довезешь нас? — проворковала Маша, томно потягиваясь.

Она продолжала свою гнусную игру.

— Легко, — отозвалась обезьяна и, запустив волосатые ручищи в карманы брюк, забренчала ключами.

— Хотелось бы взглянуть на город в белой ночи, — вскользь бросил я.

— Тогда тебе придется меня нести, — сказала Маша и повалилась на меня. — Я отрубаюсь.

Она была горячая и потная. Я присел, обхватил ее обеими руками чуть выше колен и резко встал.

— Мама! — взвизгнула Маша и повисла у меня на плече.

Я понес ее в прихожую. Стас остался в зале.

В дверях нас провожала Ольга. Она принесла из холодильника две банки джинтоника. Маша тут же откупорила свою и приложилась.

— Не загрузил тебя наш папашка? — осведомилась Ольга, пока Маша утоляла жажду.

— Нет, 350 для меня не проблема, — сказал я и вскрыл джинтоник.

Маша оторвалась от банки, громко отрыгнула и захохотала.

— Фу, животное, — притворно-брезгливо сказала Ольга.

Мне показалось, что она завидует Маше, потому что она так здорово визжит, танцует, хохочет, рыгает, но больше всего из-за того, что вокруг нее увивается эта волосатая тварь по имени Стасик.

— О, точно, я же поссать забыла, — отреагировала на замечание подруги Маша и юркнула в туалет.

В конце коридора показался Стас.

— Кто это? — спросил я Ольгу, когда он прошел на кухню.

— Купец, шмотки у Ленкиного мужа на реализацию берет, — ответила она и зевнула.

Вышла Маша.

— Хороший мужик твой папашка, — заверил я маленькую хозяйку. — Я ему обязательно кумыс привезу.

— Передам, — сказала Оля, и мы пожали друг другу руки.

— Я готова, — сообщила Маша.

Подружки поцеловались, и мы удалились.

Маша выскочила на улицу первой и запустила пустую банку в мусорный контейнер.

— Видишь, — закричала она, запрокинув голову, — два часа ночи, а хоть газету читай.

Газеты под рукой не оказалось, и я просто уставился в жидко-бледное небо. Ночь отсутствовала.

— Пошли, — потянула меня Маша. — До Кировского придется пешком. Зато посмотришь, как мосты сводить будут. Там тачку возьмем и поедем.

Она изображала из себя гида — знатока достопримечательностей. Там, на озере, она так же вводила меня в курс дела, но там-то она была полноправной хозяйкой, властительницей черной ночи. А здесь, под этим чахлым небом, на узких пустынных улицах, она напоминала испуганную зверушку, которую принесли в незнакомую квартиру, и теперь ее разбирали чувства страха и любопытства.

Странное это было путешествие, мы шли молча, разглядывая беспросветную вереницу домов и прислушиваясь к собственным шагам. Наконец мы выбрались из лабиринта узких улиц на широкий проспект.

— Вот прямо перед нами Адмиралтейство, слева Исаакиевский собор, справа Дворцовая площадь, — размахивала руками, словно регулировщик, Маша. — Это Эрмитаж, в нем цари жили, Александрийский столб с ангелом на верхушке, а это начало Невского проспекта, я тебя в самый центр города привела…

— Слушай, давай поженимся, — неожиданно для себя самого предложил я.

Маша сначала не поняла, но когда до нее дошло, ей стало неприятно, потом неловко, в конце концов она рассмеялась.

— Ты за этим меня разыскал?

Нет, конечно, я об этом и не думал, но что-то же я должен был предпринять. Интуитивно я чувствовал, что стоит за этой восторженностью перед соборами, площадями, проспектами, столбами, гранитными ангелами, бронзовыми царями. На всей этой монументальности держалась ее новая жизнь. Жизнь богатая и бедная, веселая и скучная, разносторонняя и однообразная, полная радостей и тревог, болезней, здоровья, смеха, слез, секса, войн, мира, перемирий. Всего-всего, но только не Совершенного Восторга. Совершенному Восторгу не нужен ни кумыс, ни темные очки, ни Невский проспект. Его мосты не разводятся и сводятся по расписанию, они просто сжигаются.

Мы шли по площади, а у основания Александрийского столба в полном одиночестве стоял какой-то чудак и выдувал из саксофона протяжные звуки. Бесформенная мелодия то вскарабкивалась на верхние регистры, то вдруг срывалась и повисала на нижней ноте.

— Понимаешь, — вдруг заговорила Маша, — я хочу здесь остаться. Но для этого нужно сначала закрепиться, обустроиться. А если мы сейчас поженимся, что тогда? Где мы будем жить, например?

Маша старалась говорить мягко, нежно. Наверное, она поняла, что я потерян, что хочу удержать ее, а вместе с ней и свою несбыточную мечту. Ей так стало жаль глупого теленка, что она крепко обхватила меня за шею и стало тихо целовать. Я чувствовал слезы на ее ресницах и сознавал, что это слезы прощания.

— Ой, смотри, сходятся! — вдруг очнулась Маша и бросилась к Неве.

Вне себя от радости она вскочила на гранитный парапет набережной и замерла в предвосхищении механического аттракциона. Впереди, на фоне розовеющего горизонта стали сходиться крылья моста. Мимо нас шли люди, все больше парочки. У всех был одинаковый трогательно-жалкий вид. Мне казалось, что и они тоже оглушены странной мечтой стать частью это города. Города беззвездных ночей и располовиненых мостов. Они надеялись, что он полюбит их и примет в ряды своих обитателей. О, я чувствовал силу его обаяния! Моя девочка была вся в его власти. Прохладный, водянистый ветер с Невы игрался с ее волосами, бесцеремонно ворошил подол платьица, гладил голые коленки, а она с бесстыжей готовностью подставляла ему свое тело. И тут я понял суть ее предательства: она превратила свое тело, свое вожделение в орудие массового поражения, с помощью которого и надеялась покорить этот огромный город. Да, именно город, а не Совершенный Восторг. Пустота внутри меня увеличилась.

— Бежим! — неожиданно очнулась Маша и помчалась прямо по парапету. — Такси! Такси!

Я рванулся за ней с одним желанием — догнать, схватить и утащить туда, где черные ночи, где сочные звезды, где она была моей сообщницей в битве за Совершенный Восторг.

Таксист содрал с нас червонец.

В ту белую ночь я стал импотентом-добровольцем. Маша позаботилась, чтобы мы остались одни в квадратной комнате. Она завесила окно шерстяным одеялом, очень похожим на армейское. Я сел на кровать и стал возиться со шнурками, наблюдая за ее хлопотами. Маша стянула с кроватей на пол два матраца, постелила простыни, бросила подушку и стала раздеваться. Я смотрел на ее тело. Я знал его досконально. Все было на месте — каждая линия, каждый изгиб, потайная складочка, сустав, волосок, ноготок…

— Я соскуцилась, — как-то странно проворковала Маша, подражая маленькой девочке, и я ощутил запах перегара из ее рта.

Она добилась, чтобы мой член отвердел, оседлала его и поскакала. Я кряхтел, стонал в такт ее прыжков, тискал груди, теребил соски, но перед глазами у меня мелькала маска дикаря, а в голове зудела аморфная мелодия саксофона. Вы можете смеяться, но я никак не мог понять, ради чего мы занимаемся таким трудоемким делом. Маша насаживала себя на мой член, пытаясь ухватиться за хвостик ускользающего оргазма. Ей просто было необходимо поймать эту юркую тварь и прикончить, как появившуюся на кухне мышь, чтобы спокойно и сладко уснуть. А я тужился, стараясь удержать ствол в вертикальном положении, дабы выглядеть дееспособным самцом. Сначала мне стало смешно, потом обидно, обиду сменила досада, за которой стояла злость. Влагалище на моем члене стало сжиматься, все тело Маши напряглось, ягодицы стали как каменные. «Сейчас она приостановит дыхание и кончит, — подумал я — Это конец». И вот что я сделал. Я расслабился и мой член рухнул. Маша попыталась воткнуть его обратно, но у нее ничего не получилось. Она повалилась рядом и распласталась, переводя дыхание.

— Меня предупреждали, что отсутствие почки скажется на потенции, — извинился я перед наездницей.

— Да нормально, — уже сквозь сон пробормотала Маша, — только мало, — потом быстро повернулась на бок, натянула на себя простынь и отключилась.

Я лежал, смотрел на квадратный потолок с одинокой лампочкой и чувствовал необычное облегчение. Эта легкость удивляла меня. Но поразмыслив, я понял ее происхождение — невесомость, я пребывал в невесомости. Научиться ебаться нормально и много я не рассчитывал, в то же время я понимал, что никогда не вернусь на озеро, чтобы захлебнуться в Совершенном восторге. Оставалось лишь парить и наблюдать. Ощутив себя в новом статусе, я поднялся с пола, сел к столу и запустил кисть в трехлитровую банку. Выудив чинарик пожирнее, я закурил и стал разглядывать лежащую на полу женщину. И знаете, что я увидел? Передо мной лежало совершенно естественное существо о четырех конечностях, абсолютно лишенное чего-либо сверхъестественного. И что самое поразительное, чем пристальнее я всматривался в это естество, разум мой не замутнялся, как бывало раньше, а наоборот прояснялся. Но это была новая Ясность, отличная от Кромешной ясности — тупой и грязной. Это была Ясность безбрежная, безупречная и беспристрастная. Ясность, которая выстерилизовала мои чувства и позволила пробудиться разуму. Ясность, которая заставила меня увязать в единую цепочку все изложенное выше, начиная от розовой щелочки толстенькой девочки Полины и заканчивая бессмысленной еблей на мерзких матрацах в прокуренной общаге. Увязать и примириться.

Сплюнув на догорающий окурок, я оделся и удалился.

Солнце светило ярко, дул резкий и на удивление холодный ветер. Я шел по тротуару, освеженному поливочной машиной. Мне на глаза попадались женские тела, но они проходили сквозь меня, не потревожив ни одного нерва, не пробудив ни единого помысла.

Машу я видел еще раз год спустя на толкучке Гостиного Двора. Она со своим мужем Стасиком торговала кожаными куртками. Я долго наблюдал за ее манипуляциями, стараясь разглядеть за ними образ той Маши — девочки с обветренными губами, исцарапанными коленками, представляющую себя сплошным влагалищем, сочащимся соком желания постигнуть Совершенный Восторг. Но напрасно. Я уже не мог распознать его ни в ней, ни в любой другой женщине. И в этом-то заключался подлинный ужас моего поражения.

 

Cirkulus vitiosus

 

1

Был обычный августовский полдень. За окном, приевшимся фоном, ворочался городской шум. Ничего примечательного. Стандартный набор звуков крупного населенного пункта: многоголосная фуга двигателей внутреннего сгорания, электрическое глиссандо троллейбусов, трамвайный перестук, вокал толпы, лязги и бряцание, уханье и буханье, визги, свисты и всякое прочее. В полном объеме, с элементами подобной мешанины (даже в формате «стерео»), можно насладиться потратившись на обычный компакт-диск с цветастой суперобложкой «Городская симфония. Шумы и звуки для любительского видеофильма». Обитает это цифровое чудо почти в каждом музыкальном ларьке и стоит сущий пустяк.

Так что не будем повторяться, а обратимся-ка лучше к кое-чему еще неизведанному, а значит и не растиражированному, то есть, к Главному герою.

В означенное время суток я, по обыкновению, находился на своем диване. Тридцатилетний лежал я ногами к бирюзовому окну, вытянувшись во весь рост, с полуоткрытыми глазами и прислушивался к самому себе. Я только что проснулся, и значит скоро мне предстояло влиться в общую жизнь. Наша общая жизнь — самый ценный подарок от Бога(или кто там затеял всю эту карусель), а дареному коню, как известно, в зубы не смотрят. Поэтому я и предпочитаю вглядываться исключительно в себя самого. И так, я лежал, всматривался и сознавал, что со вчерашнего безумия во мне ничего не изменилось. Значит, сегодня все повторится заново. Не нарушая горизонтального положения, я наливался священным ужасом неотвратимости. Всеми наличными невронами и невроглиями я чувствовал, как жизнь вползает в меня, щекоча затекшие нервишки и терзая полусонные мыслишки. Со временем, эта аморфная масса намерений и предчувствий самоорганизуется и взовьется неуправляемым смерчем, и будет шалить со мной, как с кучей помоечного хлама.

Оставалось лишь незлобливо усмехнуться, подняться с дивана и зачать свой обычный день.

 

2

Пассажирские лифты(в количестве двух) притаились в своих темных протухших шахтах и на мой вызов не откликались. Я нажал кнопку единственного грузового. Платформа заскрежетала изможденными механизмами где-то глубого внизу. Под душераздирающую какофонию, с высоты двенадцатого этажа, я успел окинуть вожделенным взглядом панораму приютившего меня мегаполиса.

Асфальто-железо-бетонная инсталляция царственно сияла на зенитном солнце. Багряным пламенем отливали многочисленные вкрапления окон, изобилующие в обвалах плоскостей нагроможденных типовых построек. Граненый лик города безраздельно владычествовал над микроскопическими размерами копошащегося в его узких лабиринтах человечества.

Мое восторженное созерцание было прервано истошным воем и скрежетом — прибыл лифт. Неприкормленное, неприрученное вдохновение вспорхнуло и развеялось. Я не расстроился, беззаботно вошел в кабину, оказавшись в компании Толика, Шерхана и Крепкого Духа пожизненного запоя. Мы молча поприветствовали друг друга суверенными кивками. Я вдавил кнопку с цифрой 1, и лифт тронулся.

Толик, попыхивая «беламориной», широко и твердо стоял на своих коротких ногах. Шерхан елозил по стенке лифта, судя по мучительным сглатываниям, судорожные движения кабины тошнотворно действовали на его пищевод.

— Не, я тебе сразу объявил — с этой падлой срать рядом не садись! — продолжил Толик прерванную остановкой беседу. — Я ей толкую: врубись, телятина! Я ж не занимать к тебе пришел, а ПЕ-РЕ-ЗА-НЯТЬ! Есть разница?! Через час ребята подъедут и все — деньги у тебя. Хули там десятка-то — сквозняк!

Шерхан выдавил убогонькую ухмылочку. Толик выдержал паузу, перекинул папиросу с одного края рта на другой и закончил:

— Нету-у! Вопит, будто ее матки лишают.

Сплюнул и с жаром продолжил:

— Ладно, иду дальше — снимаю часы, протягиваю — бери залог, сука! Через час не принесу — твое! Знаешь, что отвечает эта блядь?

— Ну?

— Нету!

Шерхан сглотнул с оттенком благородного презрения.

Рассказчик демонстративно сжал кулак:

— Хотел было в рыло ей заехать(скрежет зубовный)…

— Ну?

— Успела дверь захлопнуть, выдра сифилисная!

Шерхан замычал, замимировал, замотал головой и слегка притопнул ногой, крепко сожалея о неудавшейся мести.

Толик раскурил потухший окурок и повернулся ко мне:

— Дашь пятерку?

— Не дам. Нету! — принял я предлагаемые правила игры.

— Не дашь, или нету? — явно задираясь, взялся уточнять Толик.

— Так, а ты у меня в долг просишь, или просто перезанять решил? — сделал я, что называется, ход конем.

Толик усмехнулся и обратился к Шерхану:

— У нас в деревне таких щеглов жопой на муровейник сажали.

— Ну, муравейника здесь нет, — пробасил Шерхан, — но чем жопу пощекотать найдется, — и вытянул из кармана… ручную гранату.

Я давно был знаком с этими скомарохами, но каждый раз поражался неиссякаемости их творческой фантазии.

Лифт медленно полз вниз, «лимонка» покачивалась на палец Шерхана, желтом от никотина.

— Последний раз спрашиваю, — крикнул Толик, хватаясь за снаряд, — будешь третьим?

— Нет, — отрезал я. — Лучше жопой в муровейник

В ответ последовал скрипучий хохот, и меня окатил выхлоп проспиртованной утробы.

— Учебная, — пояснил Шерхан, отыграв интермедию. — Военрук из 15 школы в карты проиграл. Как думаешь почем можно толкануть?

— Трудно сказать, — со знанием дела начал я, — кому-то она и даром не нужна, а кто-то и сотню баксов не пожалеет. Это же психологическое оружие, во-первых, а во-вторых ни под одну статью не подходит. Тут специфический клиент нужен.

Шерхан победоносно посмотрел на Толика:

— Я тебе говорил, валенок!

— Кого ты слушаешь, чудила, — сплюнул окурок Толик. — Че не помнишь, как он отправил нас сперму сдавать?

Видно было, что Шерхан вспоимнил. И мы приехали.

Когда наша компания пресекала холл, пестреющий анахронизмами отошедшей эпохи, типа: «Слава Труду», «Наши передовики» и т. п., вахтерша сплюнула нам вслед враждебной фразой:

— Уже сгуртовались варнаки!

Но мы равнодушно промолчали и вышли на крыльцо. Здесь расстались. У каждого свой путь к последнему пиюту. Шерхан склонился над урной, освобождаясь от желудочного сока. Толик двумя хроматическими пассажами выпустил воздух и о чем-то задумался. А я, обвыкаясь с погодой, побрел к трамвайному кольцу.

 

3

Трамвайное кольцо на северной окраине города — просторное поле, пестреющее собаководами; по периметру — железобетонные столбы с пучками проводов на верхних штангах; искрящийся овал железнодорожного полотна; и в стороне — одинокий ветхий навес, оклеенный листиками объявлений. Каких только нет — машинописные, ксерокопированные, от руки… губной помадой(!):

«Молодая, симпатичная леди, познакомится с мужчиной кавказкой национальности тел:…», - далее лишь зияющие рытвинки, похищенной абреками, наживочки.

Подошел трамвай. Подкатил шустро и мягко. Лоснящийся красно-белым телом, и сияющий никелированными ресницами. Младенец!

Я зашел в душистый салон и сел на упругое кресло. Прекрасно! Нет постыдно-брезгливого чувства многозадового прошлого.

Неподалеку, расположились двое подростков. Они шумно, наперебой, что называется, прикалывались.

Заднюю площадку оккупировал воинствующей осанки пенсионер со своей старой седой лайкой на длинном брезентовом поводке. Старикан буравил ядовитым взглядом молодое поколение, и на его небритом лице расцветало отвращение. Особенно третировал бедолагу нарочито-бесцеремонный белибердешь юнцов. Лайка, вольготно развалившись на новом резиновом покрытии, часто самозабвенно зевала и периодически почесывала свое сучье брюхо.

— Короче, слушай фишку! — открыл новую тему для прикола парень в черном балахоне с белым ликом В. Цоя на груди.

— На прошлой неделе «киноманы» на тусняк сошлись, чуешь, да! Карась дури притаранил убойной, все обдолбились под хохмяшку. Пивища добавили — обвал! Крышняк поехала капитально, прямо кодлой ломанулись к стадиону. А в парке, прикинь да — засада! Там-тадам! Ты понял, да!? Целая грядка «реперов»!

Второй паренек в потертых кожаных штанах, тиранящих его несформировавшиеся генитали, издал звук, типа: «УаУ!» и вытянул из кармана гигантскую канцелярскую скрепку.

— Ну, короче, «киноманы», как пошли, ну, там всех и положили!

«УаУ» — повторилось с большим воодушевлением, а разогнутая скрепка, превратившись в колющее оружие, впилась в новенький дерматин кресла. «Киноманов» охватил восторг:

— Во мы колбасились!

— Сто пудов!

— Меня потом еще целый день плющело!

— УаУ! Круто!

Дерматин жалобно кряхтел, упорствуя натиску металла, но «киноман» усердствовал, и ткань с жалостным скрипом уступала.

— Вот я смотрю, тебе непременно хочется нагадить, да?! — вклинился пенсионер между проникающими ударами. — Порвать чего-нибудь, да?!

— Чего порвать-то?! — конфликтно отозвался мелкий вредитель.

— Хочется изрезать все в клочья, да?! — развивал свою догадку старик. От яростной артикуляции его вставная челюсть звонко клацала.

— Чего в клочья-то?! — еще раз спопугайничал любитель острых развлечений, и оба приятели заржали.

— Разбить да?! — домогался истец.

Псина звучно зевнула, почесала за ухом и насторожилась.

— Ага, в дребезги, да?! — сымпровизировал кожаноштанный, и оба «киномана» снова закатились.

— Ну, давай! Стекло вон возьми и разбей! — взвился старик. — Башкой своей вышиби!

— А че, ништяк — на кочан окошечко, бумс! — уперся лбом в стекло юный пародист.

— Да ты разбегись, вон, чтобы уж мозги твои вшивые вылетели к ебеней матери! На хуя они тебе?! — багровея, свирепело старое поколение, не щадя одряхлевших коронарных сосудов.

Лайка привстала и ощерилась. Теперь они стояли двое против двоих, готовые накинуться друг на друга. А между ними сидел я — сторонний наблюдатель — и чувствовал, как сердце мое начинает биться в унисон с пульсом предгрозовой ситуацией.

— А че орать-то?! — басили малолетки, поглядывая на скалящуюся суку.

— А то! Знаешь, салага, почему нас американцы ненавидят?! — брызгая слюной попер на молодежь пенсионер. — Задумывался своей пустой головой, почему весь мир ненавидит русских?!

Лайка зарычала и выдвинулась вперед.

Я по паспорту русский: «Значит пробил мой час!» — протрубило у меня в мозгу.

— Почему?! — поднялся я со своего места и оказался, как пишут в газетах, между двух огней.

На мгновение все замерли, похоже даже лайка опешила.

— Потому что разрушители мы, понял?! Русские — разрушители! Варвары!!! — взорвался старик и лайка, разразившись яростным лаем, кинулась на меня — на простого русского парня у которого не было в жизни ничего примечального, кроме серпастого, молоткастого паспорта с отметкой в графе национальность — РУССКИЙ.

Но хозяин вздернул поводок — псина вздыбилась, щелкнула челюстями в нескольких сантиметрах от моего кадыка и, исполнив сальто, шлепнулась на пол.

«Киноманы» бросились вперед по проходу.

— Ну-ка, покинули вагон, придурки! — рявкнули динамики по всему салону. — А то я сейчас всех в милицию сдам!

Голова пенсионера-антируссиста юркнула в плечи, вражина весь скукожился, как под шквальным огнем легендарных «катюш», и кинулся в противоположную сторону, увлекая за собой остервеневшую суку. Двери захлопнулись.

— Проспект Просвещения — следующая, — объявил простуженный женский голос.

Трамвай тронулся, я рухнул на сидение.

«Знай наших!» — подумалось мне, напоследок.

 

4

Вот уж несколько лет подряд, ежедневно, отправлялся я с этого заколдованного трамвайного кольца на самом краю города с тайной надеждой: А вдруг на сей раз повезет! Вдруг произойдет что-нибудь такое, что озарит, подхватит и понесет в серпантинном вихре небывалых чувств к неизведанным, причудливым просторам иного существования, где распустится моя томительная блажь грандиозными бутонами сладкой прихоти и… зацветет, заблагоухает в оазисе священного Чистогана, где даже сны прозрачны и невинны, и где даже русским есть место. Пусть не надолго, пусть на одно мгновение, пусть смертоносно, но пусть!… Я толком-то и не знал, чего ищу, поэтому был открыт любому позыву. На малейшее прикосновение из вне я реагировал мощнейшей эрекцией всех чувств, имевшихся в арсенале моей души, естественно, в уповании на встречное движение, но именно в этот момент реальность начинала ускользать от меня и странным образом оборачивалась несусветным бредом. И в конце концов я неизменно оказывался в исходной точке. Неужели мне не разорвать этот cirkulus vitiosus?!

«Оплачиваем проезд, кто вошел. На линии работает контроль!» — пригрозил простуженный женский голос из динамиков. Двери вагона распахнулась и в салон вошла женщина. Маленькая, кривоногая, плосколицая казашка с распущенными черными волосами. Некрасивая, но неизведанная женщина с пышным бюстом под облегающей маечкой. Недоступные мне груди, реагируя на безобразные кривлянья вагона, грациозно покачивались. В мерных движениях чувствовался солидный вес.

«Искушение,» — только и успел подумать я, как тут же ему и поддался.

Казашка посмотрела на меня сквозь узкие и раскосые амбразуры. Темен был ее взгляд и глубок, а на самом дне сверкали ядовитые шипы.

У меня заломило поясницу, кровь хлынула в пещерные тела.

Казашка подошла вплотную и потянулась к компостеру. Две бомбы в немыслимое количество мегатонн повисли над моей головой. Я втянул сладковато-резкий запах (букет парфюма и пота), подержал на уровне переносицы и проглотил. Лакомство скользнуло в низ живота и расцвело.

Эх, если бы я был животным, или хотя бы первобытным человеком! Я бы знал, что мне тогда делать. О я бы действовал, как подобает — без страха и упрека, страстно и с размахом!

Дабы сдержать позыв, пришлось закрыть глаза. Но в полной темноте внутреннего взора меня уже поджидала совершенно голая казашка. Очертя голову, я кинулся на свою жертву. Теплое и мягкое хлынуло в лицо. Я открыл рот и заглотил сколько смог. Одновременно, мои руки заскользили вниз по выпуклостям и впадинам и пальцы заплутали в зарослях, а средний окунулся в кратер, бурлящий горячей жижей. Самка встрепенулась и отдалась. Затем, бросок вперед, и я подмял ее покорное тело под себя, лишь оставив на плечах тугие, подбритые икры. Член мой горел и ныл от вздыби, я высвободил сей факел и ринулся в расщелину…

— Метро «Озерки», - прохрипело над головой, и я очнулся.

Рядом толпилось масса народу, источающие духоту и пыль. Сердце мое трепыхалось, как обезглавленная птица, между ног было сыро и неуютно. Я поднялся и стал пробиваться к выходу. В просвете голов мелькнули черные волосы казашки. Едва замешкавшись, я вышел из трамвая.

 

5

Свежий воздух отрезвил. За спиной громыхал трамвай, увлекая с собой мое искушение, но его верные псы тянулись носами, поскуливали, сучили ножками, готовые припуститься вдогонку. Рванув поводок на себя, я осадил ретивцев: человеку в джинсах Lee, рубашке Colin’s, кроссовках Reebok сначала нужно заиметь деньги, а уж потом спускать чувства с цепи. Таковы правила игры.

Теоретически деньги уже существовали, оставалось лишь фактически занять их у Николая, на встречу с которым, я и прибыл.

До назначенного времени оставалось пятнадцать минут, и я решил прогуляться, чтобы развеяться и оглядеться.

Место людное. Центром тусовки — станция метро «Озерки»; стеклянные двери непрерывно штамповали гибкие тела девушек в коротеньких шортах и темных очках.

Справа — армяне на мангалах жарили шашлыки. Жидкий дымок взвивался в голубизну неба и растворялся в нем.

Слева — арабы в белых халатах заворачивали шаверму.

Полуголые женские тела, терпкий аромат восточной кухни и жесткие ритмы негритянской музыки красноречиво говорили мне, что мир пропитан безумием. И я ощущал его в себе, я сочился им, как сочится жиром подоспевший шашлык, или готовый стручок шавермы.

«Лучше отойду на безопасное расстояние,» — решил я.

Поодаль, на пыльной площади бряцала вокально-инструментальная группа:

«Лица стерты, краски тусклы. То ли лица, то ли куклы…»

Пел жирный парень в грязной майке, лениво теребя струны.

Я бесцельно прохаживался и вдруг боковым зрением приметил, что мной интересуются — рослая, стройная, распущенные волосы, в светлом платьице — двинулась на меня.

— Игорь? — тронула за руку, будто ковырнула сомнительную монетку, втоптанную в грязь.

Я посмотрел в улыбающееся лицо.

— Узнал? — выговорила требовательно и со смущением.

(наплыв)

Она полулежала на двуспальной кровати в халате из бордового шелка. Распущенные волосы скрывали половину лица.

Оставляя на полу джинсы, я подполз к ее лодыжкам. Затем, мурлыкая вздор, поднырнул под мышку, высвободил из под холодной, скользкой материи увесистую грудь и пощекотал кончиком носа черешню соска.

— Не надо… ты красивый мальчик и привык, что тебе никто не отказывает, — говорила она, дыша мне в макушку.

— Разве к этому можно привыкнуть?

Не насытившись одним плодом, я полез за соседним.

— Мне пора собираться, — простонала она и опрокинулась на спину. — Что ты делаешь?

Я распахнул халат, скатился по ложбинке меж грудей и провалился в пупок.

— У меня есть парень, который это делает…

— Как его имя?

— Кого?

— Который умеет вот так делать?

Мой юлящийся язык настиг ускользающую черную полоску трусиков и взъерошил примятые золотистые заросли.

— А…(шепотом)дурак.

Горячие и упругие ляжки стиснули мою голову в душистых объятиях. Я целиком окунулся в их аромат и осторожно отведал деликатеса.

Распалившись, она подтянула мои губы к своим и впилась в них, как оса:

— Может ты, наконец, расстанешься со своими трусами?! — прошептала не отрываясь.

Я расстался, и мы совокупились.

— Мне ни с кем не было так хорошо…

— Мне никогда не будет так хорошо…

— Только не кончай в меня…

— Мы кончим вместе…

— Да… но не в меня…

— А в кого?

— На живот!

— Вот! Вот!

— Скотина.

(прошло шесть лет)

— Оля! — выдохнул я и подался к губам.

— Ну, как ты? Где? — тоном участкового приструнила меня Оля. Я одумался и принял правила игры.

— В принципе, не плохо. А в общем, отлично. Добиваюсь поставленной цели. Уже имею дивиденды.

— Вот как?

— А разве могло быть иначе?

— Ну, в принципе, ты всегда, так сказать… Значит в театре?

Она заметно растерялась. Уверенность и наглость — первое оружие против женской спеси.

— Да, сам пишу, сам ставлю и играть доверяю только себе. Ну, а как ты, собственно, если в общих черта? В последний раз, когда я тебя лицезрел, ты сильно беременная была.

— Девочке уже пять лет.

— Отлично. Что еще, в сущности, нужно женщине.

— А где твой театр?

— На Петроградской.

Текст я знал на зубок, отвечал непринужденно и мог попутно обследовать забытое олино тело: похудела, усох налив щек, грудь опала, но ноги и та нива откуда они произрастали, сохранились в первозданном виде. Прекрасные зубы, я помню блеск их страстного оскала и игривые укусы. Интересно, как у нее с мужем?

— А я, кажется, знаю! Это на углу Каменоостровского и Большого, так? — продолжала ковырять Оля.

Но я крепкий прыщ, меня холеным ноготком не выдавишь.

— Нет. Мой поменьше и подальше, возле Ботанического. Там сейчас у меня ремонт идет — подготовка к открытию сезона.

— Ну, приглашай. Очень интересно посмотреть.

Тональность олиных интонаций становилась все прозрачнее, сквозь изгогродь официального тона проглядывали силуэты интимности.

— Естественно! Как только, так в первую очередь. Оставь телефончик.

Роется в сумочке, под мышками на платьице пятнышки пота.

— Как зарабатываешь? — протянула листик с цифрами.

— Прилично. На одного с лихвой.

— Все один?

— А вы все вдвоем?

— А что?

Вот этот тайный взгляд! Взгляд, который ничего еще не значит, но уже обещает многое.

— Ничего. Как муж?

— Что тебя интересует?

— Основное: не пьет? зарабатывает?

— Не пьет, не курит, зарабатывает и не таскается, но все равно плохо.

Пиздешь. Уж я-то знаю, что для нее хорошо, а что плохо. Я доводил ее до обморочных оргазмов, и все равно она променяла меня на родовитого сморчка с прогнозируемым будущим. Ты всегда была смышленой женщиной, моя бывшая соблазнительница.

— А я пью, курю, таскаюсь, иногда и не зарабатываю, а у меня по-прежнему хорошо. Просто не знаю что и делать.

— Я не в этом смысле. Здесь тоже все в порядке, — слишком гордо заявила Оля.

— Да я тоже без всяких умыслов намекнул, — прокололся улыбкой я.

— Все шутишь?

В стеклянных штампах метрополитена замаячил Николай.

— Давай встретимся сегодня, попозже, поужинаем где-нибудь, поговорим, — заспешил я.

— С удовольствием. Мои все равно на даче… — согласилась слишком поспешно, спохватилась и зарделась. — Хотя не обещаю.

На нас надвигался Коля — разбегающийся взгляд, полуоткрый рот с белой пенкой в уголках губ.

— Я тебе позвоню?

— Позвони.

— До вечера?

— Ага.

«Нельзя ли дважды войти в одну и ту же реку?!» — беззвучно вопрошал я в след, просвечивающим сквозь платьице, трусикам. Псы взрычали, поводок натянулся, я рявкнул на оголтелых и отвернулся.

— Ты чего такой необычайно-черезвычайный, Николай?! — с надеждой пожал я руку своему потенциальному кредитору и повел его к озерам.

Там за тихими водоемами, на тихой березовой улице жил тихушник Михалыч. В иную бытность я снимал у Михалыча светлую комнату во втором этаже. Сейчас она освободилась, а у Коли, как существа иногороднего, была хроническая проблема с жильем. Николай мог решить свою проблему, а я рассчитывал на комиссионные. Нет, я настаивал на них, ведь меня ждала Оля, а с ней и… Фу! Лежать!

— Я действительно в плохом настроении, подмечено верно, — размеренно заговорил Николай. — Это остаточные явления. Недавно я пережил мысленную бурю.

Коля адепт Абсолютного Знания. Утром и вечером он посещает духовные тренинги, которые проводит некая сестра Дизи из Индии. В будущем Коля надеется преодалеть в себе человека и стать седьмым Богом. А пока Коля отстранился от:

— никотина,

— алкоголя,

— мяса,

— женщин,

— и хулы.

Со всеми небратьями и несестрами (теми, кто покуривает, попивает, жрет плоть, сквернословит и вожделеет) он разговаривает снисходительно-наставническим тоном.

— Типа психоза, что-ли? — принимаю я новые правила игры.

— Это у вас бывают психозы, — разъясняет Коля. — У людей не принимающих учение бывают психозы, и они неизбежны. Потому что мир наш полон грязи. В принципе, нынешний мир весь состоит из грязи. Куда ни ткни, всюду мирская мерзость и гнусность.

Коля пускает фразы, как любовно отлитые пули. Эти пули должны продырявливать сердца непосвященных, сливать с них дурную кровь и готовить резервуар под Чистоту.

Пока Коля выпускает первую обойму, мы выхоим к берегу озера. В зеленой траве лежат девушки, предоставив солнцу свои спелые грозди, изнывающие на гибких лозах.

— И вот вы переполняетесь этой гадостью, и у вас начинается обыкновенный психоз. И это неизбежно, покуда идет царство Ра. А сейчас именно такое время, когда царствует Ра.

Мы форсируем двух подружек, окопавшихся в горячем придорожном песке. Верхние лоскутки мини-бикини вертихвосткам осточертели, напрочь, и хохотушки выпустили пощеголять на солнышко свои розовые пятачки.

— Действительно, есть от чего свихнуться, — поддакнул я, тайно соорудив и молниеносно отведал коктейль из обеих ягодок(псы самозабвенно зачавкали).

— А чем мысленная буря отличается от психоза?

Я должен был заполучить деньги (О, Оля — глория моей темной псарни!), и поэтому старательно разыгрывал роль погрязшего в нечистотах психопата, нуждающегося в спасении.

— Мысленные бури возникают не от соприкосновения с грязью, а от общения с Богом, когда Бог говорит с тобой напрямую. Ты и Бог. Прямой контакт. Мысли не справляются и взрываются. Разлетаются в клочья все жалкие мыслишки! Потому что, когда говорит Бог, все должно молчать! Все земное должно заткнуться и помалкивать, или убираться прочь! Богу нужна Чистота!

— Потише, Коль. Мы еще не в приемной у Господа.

Николай встряхивает головой — на его лице вспыхивает демоническая улыбка:

— Это у меня остаточные явления.

По тропинке мы углубляемся в лесок. До Михалыча еще далеко, я решаю задать последний наводящий вопрос и переходить к делу:

— А ты запомнил, что он тебе говорил?

— Ты имеешь в виду Бога?

— Ну, естественно!

— Бог сказал, что мы все сейчас, как деревенские мальчики.

Моя физиономия — мим-вертуоз — откаблучила пантомиму: «Ну, ни хуя себе!».

— В смысле манер, — сладострастно пояснил Коля. — Нет сейчас высоких манер у людей.

— Да измельчал народишко, — сокрушенно отозвался я.

— Ну, это и не удивительно, век-то не Золотой! Грязи слишком много вокруг человека, и в нем самом она…

— О грязи ты уже говорил.

— Я помню… А еще Бог говорит, как бы поясняя: «Вот вы держите в своих жилищах всяких животных. Кормите их, убираете за ними дерьмо, потом снова кормите. В раю же, будут такие дворцы, где воссоздастся идеальная Чистота, и в них будут обитать ваши совершенные тела.» — Тех, кто спасется, естественно, — добавил от себя Коля и ехидно посмотрел на меня.

Я промолчал. Снова загремел глас Божий: «И охраняться эти дворцы будут тщательнейшим образом, чтобы даже маленькая птичка не смогла пролететь.»

— Подожди, — не совладал я с обидой. — Я что-то не понял насчет птички?

— Ну, в том смысле, она может нагадить. Они же прямо на лету опорожняются!

— А ну, теперь все ясно! Послушай, Коля… Одолжи мне пару сотен на неделю. Я сейчас работу подыскиваю, ну, и сам понимаешь…

Коля внешне никак не изменился, но чувствовалось, что ему стало трудно. Я ждал. Упорно… Настойчиво… Упрямо… Неотступчиво!

— Дело в том, — наконец лопнул Коля, и я скрипнул зубами. — Дело в том, что мы не можем вступать в отношения такого рода с людьми не принимающими учение…

— Как не можете?! — весь округлился я от удивления. — Ты же у меня занимал?!

— Понимаешь, я был тогда на такой стадии, ну, условно ее можно назвать — «Пробуждение». Голос Бога был еще так не разборчив. Я жил как бы на два дома. Помнишь, я тоже ругался грязными словами…

Я то помнил. Все в деталях и подробностях. Я вообще, ничего не забываю, в особенности всякие гадости. Помнил, как будучи еще студентом, он и его сосед по комнате Вася каждую субботу одевали свои коричневые костюмы-тройки, покупали четыре бутылки портвейна, полкило колбасы и кило яблок. Две бутылки выпивали двухсотграммовыми дозами под колбасу. Затем, организовав на столе интимный интерьер из ароматичной свечи, вазы с яблоками, резервными бутылочками вина и надушившись одеколоном «Тет-а-тет», страстотерпцы выходили на охоту. Они бродили по закоулкам Дома студентов с прицелом заманить в свою комнату фривольных студенток с хореографического факультета. Но… не были старатели фартовыми парнями, ну, не вписывались! Есть множество причин, по которым женщины отвергают нас, самцов, так вот Коля обладал полным набором, которого хватало даже и на Васю. И очередная суббота заканчивалась шумной дракой между отверженными.

Мы разнимали их и раскладывали по кроватям. Однажды, уже лежа в постели Коля открылся мне, что имел женщину единожды.

Произошло это во Владивостоке. Трое морячков с эсминца «Отважный» опоили повариху с плавбазы и спешно отметились по очереди. Коля оказался крайним.

— Она была такая грязная, хлюпала и пахла, но я не мог от нее оторваться… — хныкал Коля, впадая в пьяную апатию.

Мне было его жалко. Жалость перекидывала мостик, шагать по которому, было и горько, и сладко. А теперь, он свалил всех нас в клоаку и, возгордившись, обрел свой стерильный мир. И даже птичек не пускает! На лету они, видите ли, гадят! А что же им приземляться всякий раз, как приспичит?! Гаденыш! (Оля, Оля! Прощай моя Оля, а с ней и… Пусть сдохнет вся свора!)

— Лучше бы ты мне соврал, что у тебя нету, — сказал я, в очередной раз раздумывая, как же мне теперь относиться к Коле: послать его раз и навсегда, или утопить?

— Если ты находишься на стадии «Становления», нельзя говорить неправду, иначе не попадешь в стадию «Озарения».

— Ладно, озаряйся! — отрезал я и грубо толкнул калитку, на соплях подвешенную к эклектичному забору. Мы входили в царство Великого Хлама.

Михалыч вывозил мусор со двора с промежутками в пять лет. На то была одна причина — бескомпромиссная экономия. За неполные 70 лет Михалыч, несмотря на свой природный маленький рост, поимел пять жен и сейчас жил гражданским браком с сорокалетней стрелочницей с Северо-Западной железной дороги.

От каждой зарегистрированной жены Михалыч прижил по дочке, от каждой дочке по внучке, стрелочнице регулярно требовались аборты, а пенсия у Михалыча была, как у всех — чуть меньше прожиточного минимума.

— Здравствуйте, Михал Евгеньевич. Знакомьтесь — Николай. Имеет намерения снять у вас комнату.

Михалыч в рукодельных шортах (стрелочница соорудила из своих джинсов) нанизывает на нить грибные кусочки.

— Цену знаете? — басовито спрашивает Михалыч, хмуря пушистые брови.

— Цена в общих чертах устраивает, хотелось бы посмотреть, — брезгливо озираясь, изрекает божий гигиенист.

Михалыч не суетится — присматривается к клиенту. У него свой метод идентификации личности. Поболтав с человеком на вольные темы, Михалыч точно определяется, кто перед ним — деляга, гомосексуалист или наркоман. Я у него числился в наркоманах.

— Невозможно грибы собирать в этом году. Озоновая дыра над городом, читали? — приступает Михалыч.

— Я газет не читаю, — ляпнул Коля.

— Денег нет, что-ли?

— Деньги есть. Просто в газетах много грязи и в телевидении тоже.

— Телевизора, значит тоже нет?

— Без надобности. А как у вас насчет тараканов?

— С тараканами без проблем, Коля, — вмешался я в перестрелку, потому как уже наметил, что сейчас отправлюсь к Шурику на Василеостровскую, но до электрички у меня оставалось с полчаса, можно было и повеселиться:

— Так, что там за дыра-то? Большая?

Михалыч хмурится пуще, не нравилась ему наша компания:

— Средней величины дыра, но грибы уже мутировали. Сыроежка стала похожа на белую поганку, а белая поганка под свинуха личину приняла. У подберезовика ножка наподобие мухоморовой, а груздь, видно, вовсе вымер. В общем, всех их надо полдня варить, а потом еще всю ночь жарить. А то вон по телевизору передавали, на прошлой недели семь человек насмерть отравилось. Хорошо, хоть все азербайджанцы. Так что, телевизор иногда не вредно посмотреть, если жить хочешь.

Коля молчал. Его внимание было полностью поглощено собственной туфлей, оказавшейся в теснейшем соприкосновении с кошачьим калом.

— Кстати, удобства во дворе. На свежем воздухе, если можно так выразиться, — заявил Михалыч.

— Как? — встрепенулся Коля и посмотрел на меня. — А мне говорили…

Я посмотрел на Михалыча.

— Загадили в конец, пришлось отключить.

Все ясно — стрелка вербального детектора Михалыча застыла на отметке — гомосексуалист. Не видать чистоплюю комнаты.

Из-за зелени, вдалеке, послышались посвисты электрички. Я бурно изобразил неожиданно всплывшее срочное дело и выскочил за калитку. Надо было спешить к Шурику. С ним теперь сожительствовала моя надежда, вернее, не с ним, а с его коммерческой деятельностью.

 

6

У Шурика было свое кредо — он пытался жить по-крупному. К какой бы сфере деятельности не доводилось ему прикоснуться, он всегда начинал с главного:

— Главное в мастерстве актера — архетип! Схватить архетип — вот наша задача! Вся эта карусель по системе Станиславского — туфта! Щебень для бездарей! Гениальный актер — владыка архетипа!

Или так:

— Главное в коммерции — оборот капитала! Вложил копейку — получи десять! Потратил десять — верни рубль! Рубль — сто! Сто — тысяча! Золотая прогрессия! Стабильный оклад, случайный навар — туфта! Удел мещан и серости! Хочешь быть миллионером — крути!

А вот совсем свеже:

— Самый мощный капитал — власть! Коммерция, бизнес — туфта! Мышиная возня плебеев! Хочешь иметь все — имей власть!

Но, как можно заметить по аффектациям его речи, характер у Шурика был истеричный. И кратковременные вспышки экстатической деятельности в начале пути, в последствии сменяли мрачные полосы разочарования и депрессии.

Я вышел на свежий воздух из станции метро Василеостровская и резво преодолел расстояние до NN рынка. Лавируя в людском потоке, отыскал в бесконечном торговом ряду деревянный прилавок давнего товарища.

В прошлое мое посещение Шурик отрабатывал тему с туалетными аксессуарами. Его столик пестрел роскошным ассортиментом: рокайльные флакончики, содержащие разноцветные жидкости, завораживали глаз; мягкотелые тюбики, распираемые лечебными пастами, сулили безусловный эффект; поверх экспозиции, развевались рекламные язычки туалетной бумаги, аж в семи сортах, обещающие нежнейшее соприкосновение с вашим наичувствительнейшим органом; а великолепный вернисаж тампончиков, затычечек, прокладочек с крылышками и без, с ароматами юного ириса, древнего бергамота, горного розмарина, легендарной лаванды, чувственной жанкилии и страстного цибетина, привлекали такое количество девушек, что лучшего места для приятнопровождения я не знал.

Нынче перед угрюмым продавцом лежала детская обувь сомнительного качества. По всему облику Шурика основательно прошлась мука очередного отчаяния и, перекосив физиономию, обвисла на размашистых бровях.

На мое радостное приветствие Шурик тяжело посмотрел поверх очков и откинул стойку прилавка. Я перешел на его сторону.

Вялое рукопожатие.

Сразу говорить о своей нужде было бы убийственно, и я начал с сочувствия:

— Выглядишь как-то не на все сто.

Шурик поморщился и, как мне показалось, внутренне застонал:

— Жизнь пропала. Все болит. Два дня бухал, как сука. Садись.

Я сострадательно покачал головой и опустился на деревянный ящик. По другую сторону прилавка, загородив своей тушей солнце, возникла дама в соломенной шляпе. Огромный палец с фиолетовым ногтем замелькал перед сморщенным носом Шурика:

— Размер?.. Сколько?..

Шурик принялся оглашать цифры.

Заполняя заминку, я осмотрелся — справа, анфилада обшарпанных арок; слева — зеркальное отражение того, что справа. В целом — сквозная пустота. И вдруг, из-за соседней колонны, что слева, вынырнула филигранная женская попка, втиснутая в коротенькие джинсовые шорты. Края хлопковой материи размахрились, и кончики нитей щекотали бронзовую кожу стройных ляжек. Попка передернула ягодицами и исчезла. Я потянулся за славной егозой.

За колонной у такого же прилавка стояла молодая женщина с причудливой прической. Хвост, схваченный черной бархатной резинкой, вздымался на макушке вертикальным столбиком и затем, ниспадал каштановым веером на плечи. Прищурив искусно оттененный глаз, гривастая коммерсантша общитывала мой потенциал. Я призывно подмигнул. Тонкие перламутровые губы дрогнули, но улыбки не получилось, но и презрения не вышло. Незнакомка отвернулась и с ленивой грацией потянулась, пустив по всем изгибам своего свежего тела легкую волну. Это колыхание отозвалась во мне бурным приливом естественных чувств, загнанных в глубь скверной необходимостью.

— К Паше на днях заезжал, — включился Шурик, расплевавшись с «соломенной шляпой». — Ну, посидели, покурили. Я говорю, ладно, давай бутылку возьмем, чего резину-то тянуть. Вижу же, он тоже страдает. Взяли литр, разговорились, решили уехать на рыбалку. Посидеть в тишине мужской компанией. Паша мне свои резиновые сапоги отдал, а себе взял Татьянины. Рюкзак нашли, упаковали в него все, что от разговора осталось и тут, входит Татьяна.

Шурик приостановился и выполнил головой жест, еле уловимый, но полный жгучей обреченности:

— Я ей говорю, Таня, мы едем на рыбалку. Дай спички. Просто сказал, без подтекста. А она берет у Паши из рук сапог, он один-то уж натянул и передохнуть сел, и этим сапогом, хорошо хоть не кирзовый, как даст прямо Паше по лбу. Мне так противно стало, стянул я с себя Пашины сапоги и ушел.

Шурик опять прожестикулировал, но уже рукой и явственно:

— А на хуй все! — вытащил из кармана пачку сигарет, на которой красовались две райские птицы.

Я хотел было спросить его и чем-нибудь из вежливости, но моя Незнакомка стянула с себя блузку и осталась в шортах и черной маечке. Грудь ее не обладала ни массой, ни объемом, она удивляла формой. Два совершенных конуса с разведенными в разные стороны вершинками — сиамские близняшки в обиде отворачивали друг от дружки свои курносые мордашки.

Где-то под кадыком у меня протрубила фанфара, и я воспрял:

— Как торговля, Шурик?

Но Шурик погряз в воспоминаниях и повторно упивался пережитым потрясением:

— Паша так и остался в одном сапоге, просто отключился, а может и притворился. Жалко его, совсем опустился.

Наконец, он раскурил свою сигарету. Судя по вони, она была начинена перьями изображенных на пачке райских птичек.

— А я сел в метро и уснул, — продолжал свою эпопею Шурик.

Мне оставалось предоставить в его распоряжение уши, а глаза и помыслы обратить к Незнакомке.

— Будят уже менты. Им естественно документы подавай. Я кричу, с рыбалки еду! Не имеете права! Они вытянули меня на поверхность, завели в темень, стали на бабки трясти.

В этом месте моя соблазнительница, круто обернулась, хвост хлестнул ее по щеке, и с высоты своего роста она глянула мне прямо в глаза. Стрельнула прямой наводкой. Я выстоял. Но огонь изрядно подпалил мои нервы.

Шурик наседал на уши:

— Я рванул на себе рубашку: Берите, суки! Весь ваш! Тогда один меня развернул, въебал поджопник, и все скрылись.

А тем временем, у нас с соседкой складывалась славная игра. Она исполняла жест, я разгадывал смысл. Жестов было много, но смысл оставался один. А я другого и не искал.

— Сориентировался — ночь, — шелестел где-то поверху Шурик. — Где нахожусь — не понять. Наконец, выполз на дорогу, поймал машину. Водила, как адрес услыхал, сразу сто баксов заряди. Я прыгнул с дуру и кричу: «Поехали!» Ну, приехали. Открывает Миша, я у него сейчас живу. Только я про баксы заикнулся, Миша за голову схватился и на кухню ушел. Тогда водила достает тесак, как у Тараса Бульбы и мне под ребра… В общем, влетел я по-крупному! Миша обиделся, видишь на какое дерьмо посадил! — сплюнул Шурик на прилавок.

Нехитрой мимикой лица я попытался отвлечь бедолагу от негативного минувшего и обратить его внимание к позитивному настоящему, но он уже вышел на коду:

— Нет, все. Не знаю, что делать? Как жить?! Зачем? Вчера лежал ночью, музыку слушал, хотел в окно выброситься, не смог — воля атрофировалась! Это болезнь нашего поколения!

— И с атрофированной волей жить можно, главное найти ей верное применение, — обрадовался я долгожданному финалу. — А насчет болезни, так это у тебя хронический психоз. Научный факт. Нам нужно расслабиться, Шурик! Наше поколение это заслужило!

От нахлынувших предчувствий я весь просиял и уже откровенно любовался своей Незнакомкой.

— Это не психоз. Это конец, — не сдавался Шурик. Видно, его преследовало распахнутое окно. Похоже, он уже стоял на подоконнике, раскинув руки, готовый кинуться в объятия мерлихлюндии. Нужно было осторожно приблизиться к нему, ласково взять за руки и не спеша отвести на безопасное расстояние. Но, Боже ж мой! Сейчас было не до сантиментов! Моя игрунья потеряла терпение и совсем расшалилась — закатав маечку под самую грудь, семафорила нам пухленьким брюшком с крохотным крендельком-пупочком.

— Кончай ныть, Шурик! — подскочил я с ящика. — Нам нужно свежее, неординарное решение. Давай сегодня оттянемся по полной программе. Откроем отдушины! Выпустим демонов порезвиться, и обратятся демоны в ангелов! Из ядов своих приготовим себе бальзам: хватит доить корову скорби — пора пить сладкое молоко ее вымени! Так, кажется, завещал нам твой кумир?!

(В студенчестве Шурик увлекался ницшианством)

— Нет, работать надо, — пролепетал Шурик и принялся с деланной озабоченностью ощупывать аляповатые черевички.

— Так мы после работы, Шурик! Я тебе помогу. Смотри какая антилопа у нас под носом гарцует, а ты концы в воду!

Я послал своей Чародейке воздушный поцелуй — она подставило голенькое плечико.

— Да нет, не получится, денег нет ни копейки. На метро занимал, — доносилось до меня сквозь легкое головокружение.

Вот это было скверно. Ох, как скверно это прозвучало! И еще скверней отозвалось.

— Что совсем нет?!

— Ноль.

Такая категоричная конкретность меня взбесила:

— Так ты что, сегодня ничего не продал?!

— А ты попробуй продай! Кому продавать?! Вот ты можешь чего-нибудь купить?!

— Да пошел ты!

— Ну, а хули тогда спрашиваешь!

И мы заткнулись. Это были тягостные минуты. Как передать их физически осязаемую скорбь? О, дикие псы подземелья моего, видно не суждено вам превратиться в звонкоголосых птиц!

Наверное, мы с Шуриком стали настолько ординарны и жалки, как два пенсионера в очереди к урологу, что полунагая Фурия извлекла из-под своего прилавка золотистую банку пива Хольстен, сорвала кольцо и, изогнувшись как кобра, сдула хлынувшую пену в нашу сторону.

— А эта ебется, но только через ресторан, — глухо отозвался Шурик. И я уловил в его «но» язвительный манок — призыв к порицанию извечных устоев.

Нет, я не откликнулся. Мне не хотелось ни полемизировать, ни вторить. Нужно принимать жизнь такой, какая она есть и точно знать, что тебе от нее надо. А уж какую цену придется выложить за желаемое? Я был согласен на любые условия!

И значит нужно было расставаться. Я протянул руку, Шурик вяло пожал.

— Ты не пропадай, — вдруг спохватился бедолага. — Одна надежда на тебя, когда прославишься может и меня вытянешь…

Я пообещал быстрыми кивками и пошел прочь, не оглядываясь.

Контрастные переживания опустошили меня, я шел не спеша, всецело отдавшись грязному тротуару. Вдруг потянуло ладаном, я поднял голову. Так и есть — Храм Господний на Земле.

На паперти под недавно отреставрированной дубовой дверью, подостлав под глыбообразный зад картонку, сидела нищенка и бойко сортировала милостыню — железо в холщовый мешочек, сотки к соткам, двухсотки к двухсоткам, пятисотки к пятисоткам, а тысячные купюры в карман под юбку. Сортировала и приговаривала: «Пошла на хуй… пошла на хуй…» Эта присказка относилась к другой нищенке, что стояла неподалеку. Та (погрязнее и постарше) истово молилась и, низко кланяясь Храму, перечила: «Тебе хуй… тебе хуй…»

Я запрокинул голову и осмотрел купола, покрытые свежей позолотой. Предвечернее солнце, скатываясь с их округлых боков, больно плескалось в глаза. Я прищурился. Стены храма были тщательно выбелены и отливали синевой. «Уютное жилище,» — подумал я и пошел своей дорогой.

Пустота во мне постепенно восполнялась. Вернулось ощущение времени. Заработало сознание, включилась память. И я решил подаваться к Паше. На деньги рассчитывать уже не приходилось, но была надежда выпить. А выпивший человек и человек трезвый, это совсем разные ипостаси.

 

7

Когда-то (не так уж и давно) Паша пробовал стать клоуном. Примерял парики, приставлял разновеликие носы, экспериментировал с гримом.

— Юмор мне присущ, — говаривал Паша, — но ему нужна некая четкая форма.

В поисках формы подхватил Паша безденежье, адский труд и фырканье ядовитой критики. Бесформенная масса юмора начала подкисать, покрылась плесенью и, в конце концов, засмердела.

Спасла Пашу некая итальянская фирма, без шуток предложив ему оклад. Паша сбросил парик, отклеил нос, смыл грим, сменил балахон на тройку, заказал визитные карточки, где черным по белому отпечатали — Агент по рекламе. Юмор утратил для Паши свою насущность, за то жизнь обрела четкие формы.

Прикупив 0,7 «Агдама», два яблочка, мы удалились в укромное местечко Измайловского парка.

— Зашел бы ты днем раньше, я бы мог поступить и шире. А на сегодняшний день, это максимум, — извинялся Паша, разрезая первое яблоко.

Я всегда опаздываю, поэтому мой максимум, это минимум! Но у минимума есть своя прелесть — перспектива. С надеждой на большее я налил себе 200 и произнес тост:

— Начало всех великих действий и мыслей ничтожно.

— Красиво, — воодушевился Паша. — Откуда это, что-то не припомню?

— Из далекого прошлого. Будем.

Выпили, полакомились дольками.

— В принципе, я приветствую происходящие в стране изменения, — означил тему разговора Паша, не спеша закурил и развил:

— У людей появились возможности представлять из себя то, что они представляют в действительности, а порой даже и больше, чего раньше они и представить-то себе не могли!

— Это точно, — я тоже тихонько приветствовал назревавшие во мне перемены в связи с выпитым выше.

— Но в силу нашей, прямо скажем, гипертрофированной совковости, возникают ряд факторов нежелательного толка.

Паша весь напрягся и запылил далее:

— Но не беря во внимание коих нельзя чувствовать себя более менее комфортно..

— Покури, — кивнул я на потухшую сигарету.

Паша затянулся два раза подряд и радостно выкрикнул:

— Отсюда возникает щель!

Вот про щель мне понравилось. Орошенная почва души зазеленела молодыми всходами.

— Узкая щель! — удобрил их Паша уместным прилагательным.

Я потянулся к бутылке.

— В которую, не каждому дано протиснуться…

Рука моя слегка дрогнула.

— Но как говорится, хочешь быть счастливым — будь им! — выправился Паша.

— И будем! — возрадовался я за нас обоих и протянул причитавшиеся собутыльнику 150.

Выпили. Закусили. Паша сплюнул косточку и…

— Подожди… О чем это, бишь, я?

— О щели. Узкой, но желанной, — азартно потирая зазудевшие уши, помог я другу.

Новая ипостась вступала в свои права, перекраивая меня на свой манер. Свежий источник мыслей зажурчал переливчатыми мелодиями в произвольном и весьма изощренном ритме. Взгляд обрел разящую динамичность и, в сочетании с резвой посадкой головы, обеспечивал мне великолепный обзор. Я стал вглядываться в разбегающиеся в разные стороны тропинки парка: нет ли там чего привлекательного?

— Так я вот к чему, собственно, — наконец ухватил Паша, то и дело ускользающую нить разговора. — Чтобы протиснуться и не остаться за бортом, приходится преодолевать разного толка комплексы… Кои возникли в процессе нашего, так сказать, совдеповского воспитания… Или просто — есть следствие общенационального слабоумия, что, естественно обидно. Ведь, порой, как подумаешь: «Ебическая сила! Ну, это же так элементарно!» Вот, к примеру, работаю я на итальянскую фирму. Казалось бы, чего здесь предосудительного? Ан нет! Как же!? — Я русский интеллигент, может, конечно, я и не являюсь таковым, но тем не менее, с чего это я буду горбатиться на какого-то итальяшку?! «Макаронника!» — как говорят американы, фак ю эс! И всякое в таком роде.

Я не справляся с каверзами и хитросплетениями пашиной речи и просто любовался человеком, который самозабвенно барахтался в клубах собственного словесного бреда. А клубы сгущялись. Паша усердствовал:

— И вдруг на определенном этапе я понимаю: «Паша, в конце-то концов! Человек дает тебе более или менее стабильный заработок, плюс перспективы на будущее, ну, и хуй ты с ним! Да пусть он хоть трижды жидяра или монгол! Ну, вот ты, как здравомыслящий человек, скажи мне, разве это имеет какую-нибудь самоценность?!

Я крепко обнял близкого мне русского человека и сообщил, что ухожу подыскивать себе щель, ибо только она имеет во Вселенной несомненную ценность.

Паша огорчился. Ему хотелось еще побеседовать о свой, уже обжитой щелке. Может быть снискать ей одобрение, добиться уважения к ней, придать статус исторической необходимости. Вот ведь человек! — Не хватает ему одного оклада!

— Да, кстати, тут Камиль объявился, просил тебя позвонить, — брезгливо сообщил Паша напоследок.

И это действительно было кстати. Это была прямая удача. Божий промысел! Верные деньги!

«О, неужели же и я обрету сегодня свою щель?! Свое бомбоубежище! Свою усыпальницу! И проскользну туда! И протиснусь! И укроюсь от всего этого бреда! Аминь! Аминь! Аминь!» — вот так молился я украдкой, обговаривая с Камилем по телефону-автомату место нашей встречи.

 

8

Камиль — лицо кавказкой национальности. Я часто всматривался в этот острый лик. Наблюдал при различном освещении, подходил с разных сторон. Но всегда видел одну и ту же картину:

Древние горы хранят молчание. Над отуманенными вершинами парит орел. На дне скалистой расщелины блестит лента быстроструйной реки. Но шум ее вод растворяется в высоте полета. Орлиный взор строг и хладен. И вдруг птица складывает крылья и опрокидывается в отвесное пике. Лента реки стремительно надвигается. Вот уже различимы ее бурлящие пороги, сквозь свист полета прорывается рев потока и, похоже, что-то живое, копошащееся меж камней, выступает на передний план. О, это трудится усердный грызун! Он изловчился и теперь, трепеща от вожделения, тащит в укромный уголок свою добычу — огромную рыбину, задыхающуюся, и пучеглазую от удивления.

Но грозная тень разом накрывает и добычу, и добытчика.

Удар!

И мощные крылья увлекают в высь лакомый кусище.

— Игорь, брат мой! Как я рад тебя видеть!

Я отдаюсь в душистые объятия и прижимаюсь к жесткой щеке. Так положено предками. Брат приветствует брата. На мгновение я замираю от наплыва священного трепета, вызванного исполнением ритуала. Где-то высоко над нами, из небытия звучит мужественное многоголосие.

— Клянусь мамой, сегодня у меня счастливый день! И я все сделаю, чтобы и ты не скучал, — говорит Камиль и извлекает из сумки 750 «Посольской». — А деньги будут завтра, клянусь мамой!

Да будет так, брат мой. Завтра, это не вечность. Тем более, что сегодня нам есть чем заняться. Наливай!

Мы взяли в руки по 50, и Камиль сказал тост. Я не запомнил всей истории, но мораль врезалась в память:

— Так выпьем же за дружбу мужчин, которая настолько же самоотверженна и постоянна, на сколько эгоистична и переменчива женская любовь!

С такой высокой эмоциональной ноты начали мы разговор.

Скоро выяснилось, что Камиль в бегах. Влип в большую лажу. Естественно, его подставили.

С каждыми последующими 50, мне становилось все труднее удерживаться в канве повествования. Факты ускользали, персонажи множились, подобно инфекционным микробам, мотивы исчезали в глубинах подсознания, но сердце чувствовало — Камиль не виноват!

Да, он вышиб дверь ногой! Да, ударом кулака сломал бывшей своей жене челюсть! Да, все это происходила в детской школе искусств! Но он же этого не хотел! Он до последнего боролся за шанс, который сам же и предоставил некогда горячо любимой женщине. А она(неблагодарная) снюхалась с ментами. Она(сучка) на него капнула, и менты(козлы) на него наехали. Но они(весь подлый альянс) не на того напали. Они(слабаки) просчитались. Он(по кодексу чести) их сделал. По очереди. По одному. Но теперь ему одна дорога — в Чечьню. И если я, в сущности его брат, пожелаю, он возьмет меня с собой.

Отложив бутерброд, я сделал встречное предложение — уехать в Америку, где процветает интернационализм. Камиль полистал свой ежедневник, сделал пару заметок и пообещал на неделе опустить двух хохлов тонны на три «баков» и купить нам два билета в бизнес-классе до Нью-Йорка. Мы обнялись и поцеловались.

Когда «Посольская» последний раз склонилась к нашим стаканчиками, на город опустилась ночь, и пошел дождь. Мы осушили посошок и тронулись в путь. Камиль размашисто шагал чуть впереди, я болтался в его фарватере. Пронизав несколько проходных дворов и облегчившись под журчание водосточных труб, мы оказались на Невском проспекте.

— Места-то какие, гоголевские! — воскликнул Камиль, звеня шпорами и поигрывая эполетами. Я хихикнул и распушил фалды суртучка. Но…

Девушки отгораживались от нас зонтиками и, мелькая коленками, ускользали.

На полном ходу мы врезались в скопище тротуарных художников и заплутали среди шаржей, портретов, акварельных пейзажев, масляных натюрмотов, пастельных лубков.

— Камиль! — завопил я, оказавшись один на один с розовой темперной бабой. Исполинша полоскала свои розовые ноги в зеленой шайке с желтой водой и показывала мне черный змеиный язык. Появился Камиль и оттащил меня на безопасное расстояние. Выяснилось, что он уже сторговался на пару косячков анаши. Вручив мне свою сумку, мой брат исчез с подозрительным курьером.

В ожидании я облюбовал себе одинокую женщину под огромном красным беретом, что курила сигарету с длинного мундштука. Я встал к ней поближе и мысленно раздел. «И дряблая плоть взыграет, вздернутая безотчетной страстью!» — ретиво помыслил я и придвинулся вплотную. Но разговор завяз после пары-тройки фраз. Я поднажал, и эта выдохшаяся самка послала меня туда, куда я стремлюсь всю свою сознательную жизнь. Я было двинулся в путь… Бабенка завизжала и вцепилась в мою шевелюру. Возникший из ночи Камиль, отбросил тявкающую гиену в лужу.

Потом мы бежали. Уходили от контакта с ОМОНом. Мои ступни больно ударялись о мокрый асфальт, горечь подымалась по пищеводу к горлу. Меня стошнило, и мы оказались в просторной парадной у потухшего много лет назад камина.

Камиль прикурил любовно забитый косячок. От каждого прикосновения наших губ к мундштуку, огонек в папиросе оживал и, потрескивая, набрасывался на зелено-коричневое месиво. После пары затяжек горячая лава закапала у меня с век и медленно потекла в ноги. Я украдкой глянул на Камиля и хитро засмеялся. У него из-под хищно вздернутых ноздрей торчали две черные волосинки. Одна торчала прямо, как бивень носорога, другая действовала иначе — колесилась. Мне представилось, как Камиль выдирает их, чтобы нравиться девушкам и отчаянно чихает при этом. Он стал мне чуточку роднее. Я соображал, как бы ему сказать об этом, но…

В подъезд вошли двое — Он и Она.

Он был в черном плаще — широкий крой скрывал его чахлое тело. Широкополая шляпа такого же цвета придавала росту исполинские мерки, а рыжая растительность на лице затушевывала его черты. Парень был вооружен гитарой.

Она была без тормозов. Гибкая и упругая, как пружина. Выскальзывающая и манящая, сводящая с ума своей доступностью.

У камина образовался квартет. Опять затрещал огонек. Лава выжгла во мне все внутренности, испепелила мозги со всем содержимым и я стал невесомым.

— Эту песню я посвящаю тебе, Александра, — объявил Камиль и запел голосом Розенбаума.

Александра что-то сбросила с себя и все тело привела в движение. О, это был танец будущего! Танец без начала и конца — вечный триумф искусства совращения!

— О, Мадонна, зачни! — вопил я, размахивая руками и ногами. — Ибо, протухаем в щелях наших поганых!

Соблазнительница обвилась вокруг меня пульсирующей жилой и горячая струйка шепота забилась в мое ухо:

— Парень, а ты уже гонишь!

Да я гнал! Хлестал лошадей, шел на всех парусах, давил на газ. Я спешил к своему приюту, и скоро мы с Сашенькой оказались прямо под звездами. Город ворчал и барахтался где-то глубоко внизу под могучими крышами домов.

Катаясь по мокрому рубироиду, мы со стонами сдирали друг с друга наши тряпки. И еще не успела упасть с неба первая звезда, как Сашенька, оголившись, превратилась… в щупленького паренька!

О, это была великолепная и очень тонко подстроенная насмешка — убийственная фраза изощреннейшей иронии, посланная в мой адрес из-за кулис. Но кем? И с какой целью? На мгновение мне показалось, что среди бархатных складок опускающегося занавеса я уловил физиономию какого-то фигляра весьма способного на подобное. Он был очень похож на меня, только морда его скрывалась под ярким гримом, а на затылке топорщился дурацкий колпак. Я было хотел ухватить его за штрипку, но занавес рухнул. — Представление было закончено.

Я отвалился и прыснул, меня сотрясал смех. Саша подступился, чтобы успокоить — мол, это дело привычки, потому как разница небольшая. Он гладил мою убогую грудь, теребил соски, потом я почувствовал мягкое влажно-прохладное прикосновение его губ. Это мерзкое животное заметалось по моему животу и вдруг впилось в член. Смех мой уже перерос в хохот и все усиливался. Сквозь него уже невозможно было дышать. Я ощущал, как каменеют мои вены. Хохот обратился в грохот, сверкнула молния, и я отключился.

 

9

Очнулся я от холода. Приоткрыл глаза — высокая трава. На траве роса. Мокро. Приподнялся — вокруг поле с налипшим на него туманом. Я попытался задать себе вопрос: Где я? Но тут же отказался от этой затеи. Слишком густой туман был на всех уровнях.

Для проверки физических сил, я встал на четвереньки и принялся лакать росу. Влага немного отрезвила. И напрасно. Во мне стали пробуждаться воспоминания. Эти чудища, уроды и уродцы, карлики и карлицы обступали меня со всех сторон. Они дразнили меня и плевались своей тухлой слюной. Я упал в траву и заплакал.

Вдруг из тумановой завесы донесся слабый крик:

«Га-га… Га-га…»

Полчище гадов мгновенно испарилось.

Я насторожился, вытянул шею и замер.

Ждать!

Крик приближался, теперь я уже мог распознать его основную тональность. Это был клич. В неброском, суховатом, даже слегка скрипучем тембре чувствовалось достоинство и профессиональная уверенность. В четком ритме трехтактного размера пульсировала жесткая воля и бесприкословная требовательность.

«Га-га… Га-га… Га-га…»

Туман как-будто стал еще непроглядней. Мелкой дрожью реагировало мое тело на прикосновения его липкой и холодной слизи. Но в душе у меня прояснялось.

«Га-га… Га-га…» — трубил в вышине невидимый трибун.

И с каждым его выкриком я мужал и возносился над плесневелым замком душевшой сырости. Я распрямился и поднялся во весь рост. Грудь моя вздыбилась и затведела, словно облаченная в кальчугу. Вялые икры встрепенулись и забугрились. Обвислые щеки впали и зазияли тенями самоотрешенности. Глаза извергали феерверк решимости.

Я был готов.

Наконец, из клубящегося мраморного тумана вырвалась троица белых лебедей. На бреющем они просвистели над моей головой. Их мощные тела, обладающие совершенной формулой аэродинамики, как сверхострые резцы рассекали монолит тумана — великолепный клин грациозно двигались к заветной цели.

«Га-га… Га-га… Га-га…» — воодушевлял вожак.

«Спасен! — услышал я свой голос. — За ними! Будь как они!»

Шумным вздохом я наполнил свои легкие сырой мутью и припустился за удаляющейся троицей.

Очень скоро лебединый клин пропал с поля зрения, но я легко и воодушевленно двигался на гениальное:

«Га-га… Га-га… Га-га…»

Я ни о чем не думал, и ни о чем не мечтал. Я просто держал ушами магический пеленг и бойко работал ногами.

Не помню сколько времени продолжалась эта упоительная и завораживающая рысь, мощная в своей непоколебимой вере, блистательная в неиссякаемой свободе. Только, неожиданно, я споткнулся и на полном ходу врезался в землю. Вскочил — мгновенно, порывисто, еще стремясь, еще веря. Но острая боль, хищно сверкнувшая в левой ступне — подобно клыкам саблезубого тигра — ослепила меня и, повторно, швырнула ниц. Я взвыл.

Властный клич вожака с каждым мгновением слабел, иссякал, таял, поглощаемый ненасытной плотью тумана. Я корчился на острых гранях холодного гравия, созерцая расцветающий во мне яростный бутон боли, и не в силах был подняться. Вскоре путеводный глас окончательно сгинул в невидимом вдалеке. Вокруг заструилась тишина, пугливо огибая мои стенания.

По прошествии неучтенного времени, туман оторвался от земли и начал исчезать, магическим образом вытягивая из меня боль. Вокруг стали проступали силуэты действительности. Сначала, без видимой взаимосвязи, выглядывали они из небытия, лишь удивляя своей причудливой незавершенностью. Но постепенно, разодранные их жилы сцеплялись меж собой, формируя коротенькие фрагменты, которые имели уже самостоятельную жизнь:

— железобетонный столб с обвислыми усищами проводов,

— остов «москвиченка», обезображенный огнем,

— железные ворота с двумя проржавевшими звездами…

Еще мгновение, и все новоявленные существа выстроились в единый пейзаж.

Без сомнения, предо мной распростерлось родное трамвайное кольцо, а сам я распластался на его железнодорожном полотне. Ну, вот и все. Оставалось только незлобливо усмехнуться — круг замкнулся.

 

Одиссей всегда возвращается

Одно время я долго наблюдал за женщинами, которые спариваются с военными. Зачем я занимался этим? Ну, честно говоря, мне интересны все женщины. С некоторыми я успешно спаривался, а вот со многими мне это не удавалось. И каждый раз, когда мне не везло, я огорчался и задумывался: а почему, собственно? А задумавшись, я уже вообще ни с кем не мог спариваться. Меня тянуло наблюдать, анализировать и в конце концов все же победить там, где мне, откровенно говоря, не дано.

А вот почему я заговорил о женщинах, ориентированных именно на военных, так это потому, что тут особый случай.

Во-первых, это самая многочисленная группа, а во-вторых, с ними мне не повезло окончательно, то есть я облажался по-крупному, хотя действовал дерзко и решительно, поначалу. Но позвольте все по порядку, потому что в каждом конкретном случае есть специфические тонкости, которые и составляют индивидуальную прелесть всякой истории.

Случилось так, что я поселился по соседству с военным, к тому же чужестранным, то ли боливийцем, а может и пуэрториканцем. Впрочем, военный — он и в Африке военный.

Сам-то я хоть и приведен к присяге, но не профессионал и по части женщин, предпочитающих мужчин в портупеях, обделен основательнейшим образом, поэтому после первой же ночи, проведенной у звукопроницаемой стены, отделяющей мою келью от вертепа иноземного вертопраха, я незамедлительно занялся случкой военных в интернациональном аспекте.

Тут надо отдать несколько должных строк моему мексиканцу, вернее, его плодовитости, которая отражалась на мне информационным обжорством.

Целыми неделями не покидал я своего акустического плацдарма, дабы не пропустить очередного соития. Впрочем, очередными их назвать можно только условно. Его совокупления всегда носили внеочередной характер. Вот, например, вижу, отлучился мой воин за кефиром (военные по утрам потребляют кисломолочные продукты), а по возвращении, я уже слышу, как стенает под ним молочница Зина. Гениальная оперативность!

Я изучал его повадки, осваивал манеры, приспосабливался к замашкам, тренировал ухватки. Постепенно внешность моя стала трансформироваться. Грудь колесилась, чеканился шаг, и в голосе утверждалось повелительное наклонение.

Вскоре мое постоянство было оценено по достоинству, и мне посчастливилось не только слышать, но и видеть. А случилось следующее.

Этот эфиоп, спровадив великолепно использованную кастеляншу Жанну Бортовицкую, буквально четверть часа спустя вдруг постучался ко мне. Я открыл, а он представил мне Марианну — кассира компании Аэрофлот.

— Мы будем хотеть пожелать тебя на наш пати! — приплясывая, пролепетал загорелый гандурасовец.

Марианна же представила мне легкое антраша своими сочными плечами.

Не вдаваясь в подробности, я сделал шаг на встречу судьбе.

Потом мы сидели за столом, покрытым соломенной циновкой, и отцеживали каждый свой «Мартини» из каких-то фиолетовых мензурок, которые до краев были завалены кусочками льда. Надо сказать, что такая сервировка произвела на Марианну эстетический шок. Глаза ее опрокинулись, рот раскрылся: «Божественно!» — простонала кассир Аэрофлота и, прильнув к хозяину, возблагодарила его легким укусом в мочку уха.

Я взял приемчик на заметку.

Доминиканец одной рукой чистил мандарин, другой банан и исполнял свой монолог. Оказывается, в его стране (которую, кстати, можно объехать на мотоцикле за сутки) все происходит не так, как у нас, и причем, исключительно в лучшую сторону.

— У нас мужчина должен работай! — загибал свой двухслойный палец гватемалец (сверху шоколад, снизу взбитая малина).

Марианна запрокидывала голову, и ее припудренный кадык вожделенно трепетал.

— Женщина в нашей стране делай только один работа! — гнул второй палец панамец, и его размашистый шнобель вздергивался, как носовая часть набравшего рабочую высоту «Конкорда». — Понимашь какой, да?

В ответ Марианна, хлопоча ноздрями, стонала всей утробой.

Такими темпами они загнули все пальцы на руке этого аргентинца, и кассир оказалась на его коленях. Из одежды на ней оставалось нечто шнуркообразное с фрагментами мелкой сетчатки. Тщательно выбритые подмышки синели, как лунки на замерзшем пруду. Их жадные губы гонялись друг за другом, подобно двум ошалевшим лягушкам.

Я вскочил и, уронив стул, повис на дверной ручке. Но мой великолепный венесуэлец крикнул:

— Зачем?! Ты можешь исполнять свой мастурбейшен здесь! Это будет нас… Как это по-русски?.. Рабиозо!

— Развращать! — перевела осатаневшая Марианна и выплеснула свою грудо-сосковую смесь прямо панамцу в лицо.

И я расстегнул ширинку, повинуясь, как говорят в таких случаях, зову плоти.

Конечно, в этой компании отпетых трубадуров я играл только лишь вторую партию, да даже совсем и не партию, а так, тянул аккомпанемент, подкрашивая общий фон звуками своей дудочки… Нет, кажется опять хватил лишнего. Скорее, эдакой малюсенькой свирельки, которая и своего самостоятельного тона-то не имела, а служила всего-навсего обертоном в широком диапазоне латиноамериканского тромбона.

Но для меня это мое пустопорожнее выступление, внешне вылившееся в небольшой рой пятнышек на голубом паласе соседа, прозвучало как генеральная репетиция сольного выступления. И сейчас я расскажу вам, как я попытался исполнить арию отличника боевой и политической подготовки гвардии майора ВВС и как позорно сорвался на самой высокой ноте.

Дело выгорело к лету. Я пребывал в полнейшей готовности — поджарый, загорелый, свободный и при деньгах. Каприз случайностей — и вы счастливы!

Зарулил средь бела дня к приятелю. У приятеля неприятности — гость, майор авиации Дальневосточного военного округа. Летчик-ас, но на земле перебрал — и пас. Я примерил его форму, посмотрел в профиль — …! Посмотрел в фас — …! Обернулся кругом — класс!!! Оставил приятелю на пиво и вышел на бульвар.

Вечерело.

Включил турбины, лег на курс, перешел на автопилот.

Парю, обозреваю ассортимент: краснолицые нимфеточки на роликах, длинноногие кордебалеточки, образованные петербурженки и гости нашего города.

Вдруг прямо по курсу — великолепный фюзеляж.

Сближаюсь, захожу в хвост. Различаю детали, дедуктирую и суммирую:

Д: 34/165/57. Выглядит моложе. Умеет думать, чувствовать и соображать. С ч/юмора и в/образованием. Скорее классика, чем авангард. Создана для красивой, нежной и теплой дружбы в матримониальном аспекте.

Вираж — и я планирую по ее правому борту. У атакованной вспыхивают габаритные огни. Идем на вынужденную у кассы «Театра комедии».

Я (ровным голосом):

— Интересуетесь Мельпоменой?

Она (легким тремоло):

— Шекспир моя слабость!

Я (конфидециально):

— Адекватно. Штурвал МИГ-57-го, Шекспир и Прекрасная Незнакомка — все, что мне нужно от этой жизни.

Она (вскользь):

— Чего же не достает?

Я (гипнотично):

— Догадайтесь. С трех попыток.

Она (закатывая очи к небу):

— М-м?

Я (изгнав муху с погона):

— Буквально час назад выпустил из рук.

Она (на афишу):

— Ага?!

Я (постукивая пальцем по лбу):

— Всегда при мне… В подлиннике.

Она (хватаясь за грудь):

— Неужели же?..

Я (нависая):

— Угадали.

Она (обмирая):

— Не может быть!

Я (победоносно):

- «To be or not to be!» — утверждают великие!

Она (обвисая):

— Это так романтично!

Романтика — женский козырь. Мужчина (тем более в погонах) должен владеть инициативой. Молниеносно передислоцируемся в кафе «Емельянова уха». Ей коньяк, себе водку: 150 гр. против 300 гр. Для сопровождения два мясных ассорти.

Первый залп за проведение, что послало сие наваждение. О Элеонора! Второй, поинтимнее, за приятное будущее. Закуривая, перехожу к прозе: излагаю личную позитивную жизненную позицию:

— В жизни все должно быть, Элеонора! И быть все должно не иначе как прекрасно! Но прожить ее надо так, как подсказывает чистое сердце! То есть любить ближнего. Кто к тебе сейчас ближе всех — того и люби! И не как-нибудь, а так, чтобы не было мучительно больно! И не забывай защищать Родину! Родина впитала в тебя ум, честь и совесть нации. Поэтому если даже тебя покинули Вера, Надежда, Любовь — радуйся и полагайся только на себя!

Опростав под аплодисменты третью «соточку», заказываю еще по 150, плюс горячее и выхожу на брудершафт.

Как только женщина сказала тебе «ты» — лови момент.

Расправляюсь с горячим и попутно вникаю в ее бытовую схему:

Мать-одиночка. Сын (маленький подонок) метит на второй год. Сосед (грязный педераст) вколачивает ее в гроб.

Выдаю формулу решения проблемы с пацаном:

Плановое воспитание: из пункта А в пункт Б, из Б в В, из В в Г и т. д. Задача одна: сегодня наметил — завтра кровь из носа (если не выполнил). Потом сам в ножки кланяться будет. А если нет — жизнь изломает. Мордой в грязь и за борт!

Элеонора одним глазом блестит, другим соблазнительно млеет.

С соседом-педерастом не многословлю. Для начала слегка бледнею, затем, сквозанув желваками, извлекаю записную книжку и заношу вредоносное имя на первую страницу крупным печатным шрифтом, а в конце — беспощадный вопрос!

С этого момента я в фаворе.

— А знаешь что, майор? — напролом через графины надвигается на меня Элеонора.

— В чем дело? — подаюсь навстречу.

— Я все поняла!

Мы соприкасаемся кончиками носов.

— Спокойно!

— Нам нужна твердая мужская рука, майор!

Элеонора ныряет под мой подбородок и выныривает возле уха:

— Истосковались мы по твердой мужской руке — факт! Что ты на это скажешь, майор!

Я легонько куснул ее вспотевшее плечико и отчеканил:

— Рук запачкать не боюсь. В жизни от тюрьмы да от сумы не бегал! Вот она моя натура! Пользуйся!

И протянул ей на выбор две свои пятерни. Элеонора схватила обе, словно получила лыжные палки, и рванула на себя:

— Ой, авиатор, разбередил ты мою дремавшую душу! Эх! — Элеонора отпрянула, и мы задергались в негритянской плясовой.

— Бередежь не для меня! — неистовствовал я ногами в угоду ритма. — Я запалю твои заржавевшие турбины синим пламенем! Эха!

— Не шути с огнем, летун — взрывоопасно! — струилась всем телом Элеонора.

— Опасность — мое кредо! — сжимал я ее могучие струи.

— Ненавижу! — выдыхала она.

— Обожаю! — сглатывал я.

Вот в этой точке сближения мне нужно было (по военной стратегии) резко сменить курс: потребовать счет, оставить на чай, поймать такси и на заднем сидении «Волжанки» погрузиться в жаркие складки влажно-жеманной Элеоноры.

Да. Так бы поступил настоящий военный. Но я был и оставался дилетантом. В самый ответственный момент мне что-то показалось. А как только мне начинает казаться нечто странное, я начинаю сомневаться. В чем? Да во всем! Сомнения… Ох уж эти червоточинки веры. В общем, я заказал сразу 500!

— Ты что алкоголик? — сморщилась Элеонора.

— Спокойно! Высота 10 тысяч — врубаем форсаж!

Да… Сквозь маску великолепного майора, аса-истребителя, стало проглядывать мое исконное «Я». На лице, вместо мужественной вместительности, появилась кислая гримаса преисполненности. Преисполненности чем-то скверным и готовым в любую минуту выплеснуться приблизившемуся прямо в харю.

Элеонора начала подсыхать и косить в сторону. Я реагировал мелким смешком, щурил один глаз за счет другого и опорожнялся саркастическими фразами типа: «Ну-ну!» или «Ха-ха!»

Элеонора пару раз огрызнулась и демонстративно открыла косметичку.

Мое уязвленное «Я», и без того склонное к рефлексии, под гнетом майорского кителя совсем осатанело. К тому же сумма принятых калорий достигла критической отметки. И вот вся эта гремучая смесь разразилась дерзкой утопией. Наперекор всем правилам игры я вдруг решил предстать перед этой мелкомыслящей женщиной в истинном сиянии своей неповторимой личности. Предстать и ознаменовать торжество правды обоюдным попранием всякой субординации в виде публичного совокупления под брызги шампанского.

— Советского полусладкого! — завопил я, вылезая из майорского кителя. — Я Одиссей! И я воскрес!

Элеонора фыркнула и, виляя хвостовым оперением, понеслась к выходу.

Я настиг ее в темном переулке и пошел на таран. Элеонора молча стерпела мои обильные ласки вперемешку с признаниями, потом высвободила правую руку, всплеснула ей, как бы в отчаянии, и мощно приложилась к моему левому уху.

Меня швырнуло в штопор, и я рухнул на мокрый асфальт.

— Вонь ты подрейтузная, а не Одиссей!

Это была последняя фраза Элеоноры, женщины, которая предпочитала спариваться с военными.

На бреющем дотянул я до запасного аэродрома и, не почистив, зубы уснул безрадостным сном.

После этого случая я прекратил свои опыты над женщинами-милитари. В настоящее время меня привлекают девушки, тяготеющих к артистической богеме. Может, на этой ниве повезет? Для чего, собственно, я все это и описал.

 

Я, Соня, Санек и TV-антенна

Начнем с того, что за окном было темно и сыро. Истекал последний час ноябрьских суток. Я находился в своем жилище — безработный, безденежный и уже снова голодный. Я суммировал внешние обстоятельства:

— синоптики пророчили небывалые морозы;

— левые партии предрекали социальный взрыв;

— правительство фиглярничало;

— президент на все реагировал болезненно.

К тому же:

— сосед, что справа, бортировал колесо своей «девятки». Через гипсолитовое перекрытие доносились металлические удары, сопровождавшиеся удалецким: «На, сука, получи!»;

— соседка, что слева, пыталась запустить свежекупленную многофункциональную стиральную машину фирмы ARISTON: «Пункт первый — снимите упаковку!»;

Вывод: надвигалось лихолетье.

Я встал и прошелся по периметру комнаты в поисках спасительной цели: двигающийся к цели менее уязвим.

Телевизор! Огромный ЭЛЕКТРОН — Ц-275д почил в дальнем левом углу. Сосед, что со смежного блока, самовольно выдрал из ячейки на общем щите мою антенну и впаял свой кабель, вызывающе белого цвета. Рыжая паскуда, он обрек меня на информационный голод! Я поиграл желваками — пришло время разобраться.

Еще месяца два тому назад, когда я впервые предстал перед этим фактом оскорбления собственного достоинства, подстрекаемый соседкой, что слева, я тут же отправился к нахалу и громко стукнул в его комнату. В ответ за дверью лязгнули пружины инвентарной кровати, и послышалось утробное невнятное ворчание.

— На минутку! — грозно выкрикнул я, глядя себе под ноги.

Скоро дверь отворилась… Я попросил закурить и, получив сигарету, ушел. Но с тех пор многое изменилось. Жизнь стала жестче, почерствел и я.

Порывшись в шкафу на предмет какого-нибудь инструмента, я вооружился круглым рашпилем и вышел в коридор.

На мои первые удары в обшарпанную дверь ответа не последовало. Я повторился.

— Кто там еще? — раздался вдруг расслабленный голос из-за двери напротив. Я обернулся. Напротив проживала Соня — трамвайный контролер-кондуктор. Судя по всему, я разбудил ее.

— Да это я, Сонь! Я собственно… как его?.. — силился я вспомнить имя рыжего отморозка.

— А, Санек, ты, что-ли?! Ну, заходи… Открывай только сам, я млею…

Я не был Саньком и не мог им быть по одной той причине, что сам к нему пришел! Понимаете, Санек — тот самый антенный кидала, с которым мне предстояла разборка. Мы даже не были с ним похожи. Санек работал, и причем в трех организациях, носил теплую куртку PILOT, каждый вечер варил целую кастрюлю картошки в мундире, а по утрам непременно брился, используя при этом шикарный комплект GILLETTE sensor. В общем, это был мой антипод, а последние два месяца еще и антагонист.

— Ну, открывай! Чего ты, как не родной, Санек?! — поманила из-за двери Соня ласково-капризным тоном.

«Ах, гаденыш! И тут наследил!» — подумал я и отвел язычок защелки острым концом рашпиля.

В комнате было темно и накурено, потягивало перегарным душком.

— А я сегодня такая пьяная!… Бе-е! — ворковала где-то глубоко в темноте Соня.

Оставив рашпиль в углу у двери, я двинулся на голос и скоро уперся ногами в диван. Молча опустился на край. Соня зашевелилась, и я почувствовал на плече ее жаркую ладонь.

— Ну, как дела в Эрмитаже, Санек? — спросила Соня, и ладонь соскользнула мне на грудь.

Санек служил в ВВОХРе одного из громаднейших музеев планеты. Каждый день соприкасался он с сокровищами мировой культуры. Иорданская лестница, Белая и Золотая гостиные, Синяя спальня, Малиновый кабинет и Будуар императрицы Марии Александровны служили Саньку местом работы!

— В Эрмитаже все своим чередом, — картавя под Санька на букву «р», повел я беседу. — Люди приходят, мы их встречаем. Они осматривают экспонаты, мы держим посетителей в поле зрения. Каждый занят своим делом. Ясно?

— Ясно, Санек, ясно! — Соня потянулась, мимоходом боднув мне бедром. — Ты, вроде как, простудился, Санечка!

— Пустяки все это, Соня! Я обеспечивал безопасность при подготовке выставки творений Карло Фаберже и меня просквозило.

— Фабер… где, Санюшка? — закинула мне на плечо голую и горячую ногу Соня.

— Фаберже, Соня, великий придворный ювелир! — гордо сказал я и сбросил с ног тапочки. — Он яйца пасхальный возвел в ранг искусства.

— Боже, яйца! — затрепетала Соня.

— Да, Соня, яички!

И мы громко и глубоко задышали, будто разом принялись выполнять ингаляцию легких.

— Сегодня можно все! Ты понял меня, Фаберже?! — прошипела Соня, вся извиваясь возле меня.

— Сегодня или никогда! — успел выкрикнуть я перед тем, как мы накинулись друг на друга и сплелись в подвижный бледный ком.

— Ну, давай, Фаберже, покажи, на что способны твои яйца! — стонала Соня.

И я показал. Я упер Соню головой в спинку дивана и долбил с противоположного конца до тех пор, пока шея ее, не выдержав чудовищных сотрясений, выгнулась, а острый кадык затрепетал, выталкивая наружу стоны подступающего оргазма. Тогда я отпрянул, вертанул конролера-кондуктора за ноги на 180 градусов и, ухватившись за бедра, натянул до упора.

— О, Боже! Ты ли это, Санек?! Ответь, ради Христа! — взмолилась Соня.

— Пути Господние неисповедимы! — рычал я в ответ, трамбуя сонино нутро интенсивно и мощно.

— Ну, давай, Фаберже! Давай! — сатанела Соня, раздирая наволочку зубами.

И я давал! Вопреки неблагоприятной жизненной ситуации. Назло затянувшейся депрессии. В пику грядущему лихолетью. В полной кромешной темноте я рвался к своему успеху — распаленный, бесстрашный, обезумевший!

Кончили мы ближе к утру. Соня замерла в исходной позе. Чернота за окном поредела. Завыли троллейбусы на маршрутах.

Я оделся и вышел. На общественной кухне горел свет. У плиты стоял настоящий Санек, голый по пояс, и сушил над газовым цветком пару носков.

— Здорово, сосед! — заулыбался Санек, протягивая руку.

— Здорово.

Рукопожатие.

— Покурим? — притянул Санек пачку Winston.

— Покурим, — выдернул я сигаретку.

Разом прикурили от газового цветка, затянулись.

— Ну ты, откровенно тебе скажу, гигант! — выдохнул вместе с дымом Саня.

— В смысле?

— Ну, в смысле, Сонька-то как — жива?

— Надеюсь.

— Так их и надо, брат! Чтобы дури в мозгах не скапливалось. Эх, я уже так не могу! — Санек запустил средний палец в пупок и замер.

— Не расстраивайся. Живи как можешь, — слегка подбодрил я Санька и тут же атаковал: — Антенну мою на место впаяй, договорились?

— Так я думал, у тебя телевизора нет, — потянул брови к темени Санек.

— Приобрел.

— А-а…

Я сунул окурок под кран и пустил воду. Можно было идти спать. Дело сделано.

 

Трое и одна бутыль

Нас было трое. Мрачное трио молчунов. Угрюмая троица выпивох. Опасный треугольник. Мы чинно сидели за столом. По центру — Я - безвестный, безработный поэт-пессимист. По правую руку — Валерьян — грузчик кондитерского отдела магазина «Диета». По левую — Сева — прапорщик сверхсрочной службы в должности завскладом (в перспективе — завнач по тылу).

На столе, периодически кланяясь нашим стаканам, стояла полторалитровая пластиковая бутыль с розовой жидкостью. Розовость ее была довольно бледной и своим видом навевала флегматичные чувства. Зато огненный вкус будоражил и перечеркивал всякое равнодушие. Это был продукт нашего совместного творчества, каждый вложил в него частичку себя:

— 96 %-ый спирт Севы отдавал толикой риска, которую прапорщик возлагал на свои погоны, отсасывая жидкость в засекреченных закромах доверенного ему склада;

— жиденький клюквенный сироп Валерьяна отражал ту инфантильную покорность, с которой он пребывал под кованым каблуком своей жены;

— моя же пластиковая бутыль, неизвестного происхождения и с единственной меткой на уровне 750 г. характеризовали меня, как человека неприхотливого в быту и подчеркивала наш общий социальный статус.

А свел нас в одну команду и объединил единой целью странный случай — мы одновременно остались без своих баб.

Жена Севы загремела в роддом. У Валерьяна в очередной раз влюбилась. А я заразил свою триппером, и она обиделась, когда я сказал ей, что подхватил его в общественном транспорте. Я сказал правду, но мне не поверили. Я сожалел, что не догадался соврать.

Гонококками меня снабдила пьяная безбилетница из автобуса № 46. Много лет я пользовался этим маршрутом и никак не предполагал, что меня ждет такой сюрприз.

Она хохотала сама с собой, запрокинув голову и выпячив грудь. У меня сразу пробудились к ней самые, что ни на есть низменные инстинкты и, как следствие, забродили грязные мысли. Она падала на меня, когда водила давил на акселератор газ, и автобус устремлялся вперед. Когда же шоферюга жал по тормозам, мне приходилось придерживать ее за хлястик кожанки. Она всем была омерзительна. Переполненный автобус просто лопался от суммы чувств собственного превосходства. Какой-то откормленный подполковник громко сделал ей замечание, когда она сказала, что Петербург, пусть он даже и «Санкт», но все равно — яма полная заплесневелого говна. Вот тут я почувствоал духовную с ней солидарность. Как-то я видел в огороде своего отца большую бадью с конским дерьмом. На солнце жижа пенилась и перла во все стороны. А над ней клубился рой жирнющих мух с ярко зелеными задницами. Мухенции дрались между собой за право полакомиться забродившим говнищем. Я вспомнил эту картину и рассмеялся. Можно считать, что наша романтическая история началась с этого говноносного момента, когда мы пересекали Неву по Троицкому мосту. Чтобы выказать ей свои нежные чувства, я ударил подполковника по затылку и сбил с него фуражку. Она хохотала, мотая головой и стегая окружающих по щекам своими крашенными лохмами. Контролер попросил нас выйти на первой же остановке. Обнявшись, мы выпрыгнули у метро Горьковская. Автобус полный насупившихся придурков поехал дальше.

Мы пришли к ней, и я познакомился с ее братом. Он лежал на диване и слушал «Pink Floyd». Мы уселись рядышком на полу и стали пить портвейн, потом пиво, потом брат поднялся, куда-то сходил, и мы раскумарились парой косячков. Затем брат пропал. Может быть это был вовсе и не ее брат.

У нее были короткие полные ноги и тяжелые дынеобразные груди. Когда она кончала, то очень сильно выгибалась — что называется, делала «мостик». И я, не успев сообразить что-либо, скатывался по ее грудям и ударялся макушкой о спинку дивана.

— Знаешь, что у меня осталось в жизни? — спросила она меня после очередного «мостика».

— Яма заплесневелого говна?

— Нет, ганьжа и секс.

Она лукавила, у нее был еще триппер.

— А вот я никогда не изменял своей, — сказал Валерьян. — С восьмого класса я каждый год готовлю ей торт на день рождения, а она бегает к этому пидору.

— Он не пидор, Валерьян, а менеджер, — поправил его Сева. — Бабы любят, чтобы мужик имел хоть громкое назначение. Вот к примеру, моя. Что красавица? Знаю, чучело огородное. А пока я прапора не добыл, не давалась. Ну, и что же вышло? — Сева сам задавал себе вопросы, и сам мужественно отвечал на них. — Карикатура! Вставил я ей в первую же совместную ночь аж восемь палок. Она и залетела. И с тех пор я на сухом пайке. Говорит, ребеночку это неприятно. Вот и думай. Соображай.

Валерьян наклонил бутыль к нашим стаканам. Все выпили и впали в дремотную тоску.

— Эх, мужики, что мы творим, а? — встрепенулся Сева.

Я насторожился.

— Почки сажаем, — ответил Валерьян.

В прошлом месяце он две недели отлежал в урологии. Там ему объяснили, от чего образуются камни.

— Что почки? Мясо! Мы же душу губим!

Я испугался.

— Да, душу не вырежешь и не раздробишь, — согласился Валерьян.

— Вот вернутся скоро наши бабы и опять — прощай свобода!

— Ну, что же делать? Баба ведь, как камень, раз завелась уже не вытравишь.

— Эх, мужики, погибать так припеваючи. Собирайся!

И Сева вырос над столом, как лезвие бандитской финки.

— Куда? — спросили мы хором.

— Есть место, где мужики чувствуют себя человеками! — продолжал интриговать Сева.

— Где? — звучал хор.

— В лесу. Едем на охоту. Организацию я беру на себя.

Сева отошел к шкафу и стал выбрасывать оттуда кирзовые сапоги, бушлаты, портянки, котелки, фляжки.

Валерьян посмотрел на меня. Я посмотрел на Валерьяна. Что мы теряли кроме трипперных забот и спиртовой вакцины от тоски? Жизнь? Какой пустяк.

Мы обулись в кирзовые сапоги. Одели бушлаты и разлили розовый напиток по фляжкам.

— Оружие возьмем в части, — распоряжался Сева.

Мы приняли на посошок и вышли из комнаты.

На улице нас встретила морозная темень.

— Эх, мужики, поспеть бы к рассвету! — мечтал вслух Сева, направляясь к своей «пятерке».

— По утру хорошо рыбалить, — откликнулся Валерьян.

— Прихватим парочку тротиловых шашек и порыбалим, — пообещал Сева.

И они довольные рассмеялись.

— Как мы через ГАИ проскочим, ты же вдетый? — поинтересовался я, еще не совсем освободившийся от груза реальности.

— ГАИ — это прежде всего люди, — констатировал Сева, ныряя за руль. — А людям нужно вкуно покушать и крепко выжрать. Я этот пост вот уже год спиртягой подкармливаю. Сейчас увидишь, как я буду держать сотню на спидометре, а они будут брать под козырек.

На спидометре было 110. Сева держал машину по центру дороги. Мы неслись по пустынному проспекту к северной окраине города.

— Люблю уезжать, — сказал Валерьян.

— А иначе ты бы не был мужчиной, — заверил Сева.

— За нас, — поднял я свою фляжку.

Все приложились.

Впереди показался пост ГАИ. Стрелка спидометра подползала к 120. Сева победоносно засигналил.

— Сева, ты точно этот пост подкармливал спиртягой? — спросил я, когда мы пронеслись мимо гаишников.

— А какой еще! Вон у машины Зуб стоял, и Француз в будке торчал. Видел же махали.

— Зачем они тогда за нами едут?

На хвосте у нас пестрела мигалками машина ГАИ.

Сева молчал.

— Гаишники хуже коликов, никогда не знаешь, чего у них на уме, — сказал Валерьян.

— Разберемся, — отозвался Сева и ударил по тормозам.

Потом нас били, а мы сопротивлялись. Но к гаишникам подоспела подмога и нас арестовали. Привезли на пост и до рассвета составляли протокол. Но мы все же успели осушить наши фляжки до конфискации. Нас повезли в отделение.

Утро выдалось промозглым и серым, как наши загубленные души.

 

Про спички

Ленка выперла своего Володьку. Она не стала орать, обнажая подгнившие передние зубы, верещать, утруждая воспаленные гланды, она просто схватила парня за шиворот и вышвырнула за дверь, отвесив напоследок смачный поджопник своей мускулистой ногой обутой в резиновый ядовито-зеленого цвета сланец. Вот и все!

Но Володька тоже молодец: не проронил ни слова, даже не обернулся. Только лягнул захлопнувшуюся за ним дверь, запустил руки в передние карманы потертой джинсухи, чуть ли не по самые локти запустил, и уехал на лифте.

Все это я наблюдал через стеклянную дверь своего блока. Наша общага блочного типа. На этаже по четыре блока. В каждом по 5 или 6 двенадцатиметровок, соответственно 10 либо 12 койкомест. Я утомился на своем койкоместе и вышел в коридор. Что еще делать в коридоре, если не пялиться в стеклянную дверь? Вот я и пялился. Пялился и думал: «Молчаливые и гордые люди!»

А где-то через полчаса ко мне в комнату ввалилась Ленка.

По резкому бесцеремонному стуку, недопускающему возражений, и по взаиморасположению ленкиных глаз было видно, что за расставание принято грамм этак 300.

— Все! — хлопнула Ленка в ладоши. — Выпиздела своего мудака — раз и на всю оставшуюся жизнь. Свободна теперь, как дырка в заборе! — выпалила она с порога и уронила свой комплект ягодиц на мой хлипкий стул с драной обивкой. Более надежный и комфортный был подо мной.

— А чего это ты так вдруг? Хороший вроде бы парень, — поинтересовался я.

— Все вы хорошие, пока не засадите! — претенциозно ответила Ленка.

— Ну, ты уж больно круто заостряешь! — заволновался я.

— Да кончай ты, круто! Че я, первый раз ноги раздвигаю?! Насмотрелась — во! — и Ленка, как саблей, рубанула рукой над своей непутевой головой, попутно смахнув с полки мелкую терку. Терка с грохотом упала на стол и опрокинула стакан. Остатки жиденького чая выплеснулись на клеенку и тонкой струйкой потекли на пол.

— Потом уберу, — миролюбиво отметил я.

Ленка ядовито поморщилась:

— Заколебал меня этот долбила, — прошипела она брезгливо, нарочито отчетливо артикулируя.

Даже свою неловкость она списывала на Володьку.

— Ну, вас не поймешь, — вступился я за собрата. — Не долбишь вас — кошмар. Долбишь — опять — под жопу сланцем. Вы бы определились в конце-то концов!

— Мы определились, — гордо заявила Ленка.

— Интересно в чем же?

— Кроме ялды у мужика еще голова должна работать! Ясно?

— Так не бывает. Или ялда — или голова.

— Ой, не надо ля-ля! Что я его — «пирамиды» обустраивать заставляю? Устроился бы хоть охранником и просиживал свою никчемную сраку, раз таким тюленем уродился. Так нет же, он целыми днями на диване валяется и за мой счет мудя свои проветривает. А то вдруг исчезнет с утра, нажрется где-то и ползет среди ночи. Стояк его, видите ли, мучает. Даже раздеться ладом не может, прямо в своих поганых носках на меня лезет!

— Так это же страсть! Ее поощрять надо! — с возмущением воскликнул я.

Ну, правда, ответьте мне, что может искреннее, естественнее, правдивее и прекраснее безотчетного эротического порыва мужчины к женщине? Что еще осталось нам в этом душном пространстве тотальных рыночных отношений?

— Да насрать мне на его страсти! Я по целым дням трясусь в этом долбаном трамвае за какие-то полторы тонны в месяц, а этот кобель два года назад подарил мне одну футболку без рисунка и теперь до гроба шоркать намылился! Козел плешивый!

— Да причем здесь футболки-то?! Человек тебя хочет!

— А говна он не хочет?!

— А ты что, хочешь, чтобы у него вместо члена футболки росли?!

— Да пошли вы знаешь куда?!

— А мы и так на них верхом! Отроду!

— Ну, и скачите пока ноги не пообломали, придурки!

— Подожди! А я-то тут причем?! Я тебя не долбил, кажется?!

— Креститься надо, если кажется!

— Что?!

— Ничего! Совсем оборзели!

— Кто?!

— Вы!

Я окончательно запутался и растерянно замолчал. Ленка, напротив, с удовольствием продолжала высказываться:

— Вон у моей сменщицы — муженек херов. Придурок долбаный! Работал, работал, тихонький такой, бульон из термоса потреблял. Дочка у них родилась. Радоваться бы да денег больше зарабатывать! А он вдруг, паскуда рыжая, как запил, и с концами! Трамвай на бабу повесил и забил на все дела. Она, бедная, его прикрывает: свою смену отпашет, потом за него, за пса вонючего. По двадцать часов горбатится. Домой приползет, а он шары свои выкатит, за жопу ее схватит: «Соси! — вопит, — «Я на тебя всю жизнь свою угрохал!» Гаденыш занюханный! Кому нужна его поганая жизнь?!

— Может, белая горячка, — попробовал было возразить я.

— Естественно! У вас чуть что — белая горячка или черный юмор! Вон у моей двоюродной сестры муж военный — полковник долбаный! Денег последние три года не приносил, говорил не дают. Сестра его кормила, обстирывала и все слушала, как этот пидор гнойный правительство критиковал: «Солдаты голодные! Россия на краю!» Каждый вечер уезжал с товарищами письмо президенту составлять, декабрист драный! А оказалось-то, он себе по-тихому машину купил — «Мерседес»! И проституток малолетних катал по шалманам. И докатался, хорек старый: сифилис подхватил! Ну, его и рассекретили, блядуна хитрожопого! А сестру всю уколами измотали! Что, веселая перестроечка?!

— Разные бывают случаи…

— Да не случаи, а сплошь и рядом! Вон у моей школьной подруги случай — и рассказывать противно. Вышла она замуж за культурного. Очки, галстук, ну, почти что ученый. И бабки приличные зарабатывает: квартира, само собой, обстановка, иномарка и мобильник. Только вот уж больно уставший с работы приходит. «Ох, голова пухнет! Мозги раком! Целый день за компьютером проторчал». С ходу под душ и в постель. Подозрительно. Решила она проверить, чем же это он там так урабатывается. И выследила на свою голову. На работе после пяти им, естественно, и не пахло. Она в гараж, а он там такого же программиста на капоте разложил и дует его раком! Да так смачно, что ей до смерти обидно стало. А куда денешься? Поревела-поревела, да так и живут. Так что, все вы дебилы, алкаши и гомосеки.

Я ошалело молчал. Голова моя с выпученными глазами сокрушенно покачивалась.

— Ладно, не буду тебе мешать, — удовлетворенно сказала Ленка. — Спички, вот, прихвачу у тебя. Пожрать приготовлю. Заходи попозже, заберешь.

Я продолжал мотать головой.

— Ну, чего вылупился-то?

Я насторожился. Ленка стояла и, как мне показалось, многозначительно улыбалась.

— За спичками зайдешь, мечтатель?

— Зайду, — руководствуясь подсознанием, ответил я.

Ленка погладила свой крупнокалиберный комплект ягодиц и еще многозначительнее вышла.

«Спички? Зачем? Что это значит? К чему эти многоточия в конце отповеди?» — задавался я назойливыми вопросами. Открытость финала волновала все больше и больше… Я стал думать про бедного водителя трамвая, который упился до сексуального волюнтаризма, про сифилитика-полковника, что самозабвенно любил свой «МЕРСЕДЕС» и молоденькие попки, даже попытался представить себе умного программиста колдующего над мужской задницей (отнюдь не виртуальной)… И ведь, наверняка, размышлял я дальше, начиналось-то все с каких-нибудь спичек. С простого намека, с незначительного смутного волнения, а дальше… Дальше, достаточно зажечь одну спичинку, как вспыхнет весь коробок! И пламени этого уже не задуть и не растоптать, пока все не сгорит до тла.

Стемнело.

Я поднялся со стула и поплелся за своими спичками…

 

О несомненной пользе подледного лова

Господа (модненько!), а не приходилось ли вам, господа, переживать ситуацию, которая в начальной своей фазе (завязочке) ошарашила бы вас забавным открытием, затем, по мере развития, посулила бы приятненькое испытание, но подоспевшая кульминация вдруг парализовала бы все ваше психофизическое существо примерзейшим позором, а вот развязочка чудесным образом пришлась бы в вашу пользу?

Что, затрудняетесь?!

Ну, тогда послушайте, как нечто подобное пережил я — главный герой всей моей поэтики.

Началось все с того, что Элен — моя жена — заявилась домой с работы не одна, а с парой подружек. Ввалились шумно, театрально, я бы даже не побоялся сказать — гиперэксцентрично! Это они так подыгрывали своей легкой нетрезвости, ну и, как водится у нас на театре, давали жару.

В шумном фарсе приветствий, раздевания, распределения разноликих тапочек, на столе обозначились 0,7 крепленого и 0,5 крепкого.

— Ну, давайте общаться! — бросила свою реплику Элен — моя жена.

— Ух и общнемся! — выкрикнула ее первая партнерша — Ирен.

— Шоу должно продолжаться! — закончила интермедию Мадлен.

И я откупорил 0,5!

Разговор буквально сразу принял женский характер, это обстоятельство напомнило мне (слегка уколов), что я не обладаю жесткой волей. Но вот чего у меня было хоть отбавляй, так это созерцательности. И поэтому мне ничего не оставалось делать, как отстраниться и, подливая крепенького в бокал, распустить все свои радарчики, пеленгаторы, зонды и телескопчики.

После непродолжительных исследований, сопоставлений и обобщений я чуть не поперхнулся неожиданным умозаключением:

Оказывается, господа! Со всеми тремя женщинами, сидящими теперь напротив меня… да, да, господа, со всеми, но в разные периоды своей жизни, я имел удовольствие… м-м-м… совокупиться. И, что забавно, эти былые соития, ранее существовавшие в глубинах моей памяти вне взаимосвязи, а теперь, благодаря простой случайности, восставшие из небытия скопом, породили во мне нечто цельное и необычно волнующее.

А чтобы вы могли активнее сопереживать главному герою, я штрих-пунктирно представлю вам все три приключения моего либидо.

position number one:

Новогодняя ночь в разгаре. Я гарцую по коридору Дома студентов. На мне веселенький пиджачок из лазурного батиста, белоснежные клеши и убийственно оранжевые шкеры.

Через приоткрытую дверь проскальзываю в полутемную комнату: накрыт шикарный стол, но веселья ручеек иссяк, и скука сушит очи посидельцев. Прямо с порога удачно шучу. И далее шучу все удачней! Забурлило веселье, забулькало, и, попутно, я отличаюсь в танце. Затем стремительный поток говорильни, крутая излучина пьяных разборок, и вот я уже на мягкотелом плесе одинокой кровати. Пошаливаю носком шкер, не замутивших в круговерти событий свою оранжевую убийственность. Я готовлюсь долбануться косячком — щепоть, еще щепоть… Предо мной мечется Мадлен, молчком терзая на себе корсеты. Кинется налево — заденет меня коленом, направо — шаркнет бедром.

— Я хочу тебя! — грянуло, как зима посреди купального сезона. И не успел я еще сообразить с какой стороны шумнуло, как цепкие руки схватили меня за лацканы батистового пиджачка, швырнули ниц, а сверху, как крутым кипятком, обдало ласками.

Такого приступа женской инициативы я не испытывал более никогда.

position number two:

Бомбоубежище, приспособленное под народный театр. Я ослеплен идеей поставить спектакль в жанре бытовой драмы. Нас трое, и среди нас Ирен в широкой плисовой юбке. По задуманной сцене к двум молодым шалопаям приходит юная оторва. Персонажи непринужденно треплются, из подтекста должно явствовать, что троица практикует групповой секс. Сцена не оживает. Ирен зажата. Я нервничаю и объявляю перерыв. «Нужно сесть и успокоиться,» — советует Костя, мой напарник. Садимся, я достаю 0,7 портвейна «Южный». Принимаем по 200, разбираем предлагаемые обстоятельства, уясняем мотивы поведения персонажей. Увлекаемся, Костя организует еще 0,7 того же. Незаметно подкатывает вдохновение. В порыве я подхватываю Ирен за талию и опрокидываю на стол. Широкая плисовая юбка скрывает слегка удивленное ее лицо. Над столом колосятся крепкие ноги Ирен, между ними шныряют наши взъерошенные головы. Мизансцены стремительно меняются. Но сверхзадача достигнута — Ирен искрометна! Сцена прогоняется раз! два! три! И в очередь, и дуплетом, и черт-те как!

position number three:

Крохотная комната в рабочем общежитии. Я укладываюсь на расстеленный на полу матрац. Рядом, на диване располагается Элен. Мы только что познакомились. Мне хронически негде ночевать, и Мадлен привела меня к Элен и слезно попросила. Элен согласилась. Тушим свет. Я не спеша завожу разговор о превратностях собственной судьбы. Издалека, из глубокого детства вытаскиваю я невероятные события, характеризующие меня как весьма неординарную личность. Дальше больше — я вырастаю до размеров парадоксального гения. Элен заворожена. Но мне этого мало, я поднатуживаюсь и ввергаю бедняжку в ужас своим красочным рассказом о недавно перенесенной мною почти безнадежной операции. Распалившись, зажигаю свет и демонстрирую розовый шрам от некогда рассекавшей меня почти пополам раны. Огромные карие глаза Элен полны слез. Я присаживаюсь к ней на диван и ласково успокаиваю, мимоходом сетую на нежелательные сквозняки, которые будут одолевать меня на полу. Элен принимает меня под свое одеяло. Я укладываюсь у нее на груди и, смирившись с судьбой, рассуждаю о смерти. Теперь Элен успокаивает меня и становится все нежнее и нежнее.

Нет ничего слаще женского сострадания.

Так оно все и было.

Ну а теперь, господа, если вы обладаете малой толикой воображения, то без труда представите себе главного героя? сидящего с бокалом крепленого (крепкое вышло) и под шелест бабьего бреда фантазирующего над данными выше тремя позициями.

О, мне грезился чудный коктейль, амброзия для чуткого сердца: стойкий аромат властных объятий Мадлен в сочетании с нежнейшей мякотью милосердия Элен и все это приправлено острым соусом виртуозности Ирен. Три грации, три составляющие мятежного порыва воображения.

Намечтавшись, я плеснул изрядную порцию крепленого в раскалившуюся утробу и, пробираясь сквозь облако поднявшегося винного тумана, заговорил. Излагал я примерно так:

— Жизнь наша, девочки, калейдоскоп (неточная цитата классика советского андеграунда)! И тот в ней счастлив, кто создаст и насладится большим количеством комбинаций. Попытаемся же глубоко вдуматься в причины? побуждающие нас останавливать это обогащающее вращение и принуждающие до омерзения пялиться на приевшийся узор. Попытаемся… и облажаемся! Почему? Да потому, что мы не в состоянии вдуматься не то чтобы глубоко, но даже и поверхностно. Беда в том, мои бедовые, что не сыскать нам и маломальской формальной зацепки, не говоря уж о настоящих причинах. Нет таких причин! Они не существуют в природе! Выходит, что мы просто преступно халатны, глупы и ничтожны, так как сами же отказываемся быть счастливыми. Мы добровольно измываемся над собой в то время, когда все двери нараспашку, когда неповторима каждая секунда нашего ограниченного существования, каждая благоприятная ситуация, каждый манок! Куда мы катимся, бабоньки?!

Вот так ораторствовал я, господа. Конечно, они ничего не поняли.

— Ужрался, — сказала Элен, моя жена.

— Когда успел? — хмыкнула Ирен.

— Бред какой-то, — ревностно вздохнула Мадлен; последнее время она сама пробовала себя на литературной ниве.

Господа, я всегда с недоверием относился к словам. Как и всякий посредник, эти корыстолюбцы заморочены своей личной выгодой — лишь бы покрасивее да побольше. И какое им дело до истины? Поэтому-то я и решил обратиться к языку жеста. Выскочив из-за стола, я распоясался и вывалил на свет абажура, ну, скажем, зеркало своей души, если уместно такое сравнение.

— Узнаете?! — воззрился я с надеждой.

И напрасно. От меня отвернулись, отреклись и наплевали в душу.

— Сомневаюсь, что тебя родила женщина, — сказала Ирен и взяла со стола последнюю конфету.

— И этот человек убеждал меня, что он читал Толстого, Достоевского, а Чехова так просто обожает! — покраснела и вся затряслась от прохватившего ее гнева Мадлен.

А Элен вовсе отвернулась и курила в стену.

Господа, кто-нибудь из вас стоял со спущенными штанами перед тремя презирающими вас бабами? И не советую. Я и сам долго не выстоял, запоясался, опустился на четвереньки и, блея в голос, удалился.

Но развязка была еще впереди, а пока я шел по заснеженным улицам без определенного курса, весь во власти омерзительного позора. Отверженный, брел я, стелясь понурой головой, а с гранитных постаментов и барельефных досок плевали мне вслед: граф Толстой, медик Чехов, малоросс Гоголь, картежник Достоевский… Слава Богу, улицы вскоре закончились и начались поля. Вздохнулось посвободней, я приподнял голову и зашагал бойчее. К утру вышел к заливу.

Кто знает, чем бы кончилось мое путешествие, если бы не наткнулся я на него — рыбака-любителя.

Склонившись над аккуратной лункой, сидел он в предрассветной мгле и курлыкал себе под нос лирический напев. Вдруг замер, напрягся весь, уставившись на упругий хвостик своей удочки. Хвостик задрожал, дернулся — и вдруг как вильнет! Рыбак дерг удочку на себя и неспеша стал выбирать леску.

— Подсек блядищу, — подмигнул он мне улыбаясь.

От нетерпения у меня затряслись коленки, я опустился на снег. Вскоре в лунке, что-то блеснуло, вода вспенилась и к моим ногам плюхнулась рыбка.

— Красноперка, — просветил меня любитель подледного лова, снимая добычу с крючка.

— Красавица! — прошептал я.

— Надо вспрыснуть первую поклевку, — вынул из-за пазухи фляжку рыбак и протянул мне.

Вспрыснули. Закусили бутербродом с салом.

— Можно попробовать? — с отчаянием в глазах обратился я.

— Это пожалуйста, — добродушно отозвался рыбак. — Для мужика рыбалка слаще всякой ебалки!

Он открыл свой ящик и выбрал мне удочку. Потом я самолично соорудил себе лунку — маленькое отверстие в толще льда. С остервенением крутил я ручку коловорота, вгрызаясь в хрупкий кристалл. Затем настроил снасти и перешел к наживке. Возбуждение мое нарастало с каждой операции. Ярко-красный мотыль был жирный и упругий. Я подвел микроскопическое жальце крючка к его клоаке. Мотыль засуетился, пытаясь схорониться, но я настиг его и насадил! Три крючка — три сочащихся тельца! Повизгивая от удовольствия, я ввел начиненную смертью приманку в недра залива и затаился. О, какая сладостная мука пялиться на этот чувствительнейший орган на кончике удилища — на «кивок». Время гибнет в вязкой суспензии азарта и одержимости. Рушится иерархия измерений. Сверхъестественное становится естественным и переходит в разряд первой необходимости. Неэксплуатируемым доселе чувством вы ощущаете приближение поклевки. Они здесь, эти хладнокровные твари, их тени мерещатся в темной скважине. Ну вот и затрепетал сторожевой носик «кивка». Стискивая зубы, даете заглотить лакомство и молниеносной подсечкой впиваетесь им в глотку!

Кровавя пальцы о тугую лесу, я вытягиваю на воздух свою добычу — на всех трех крючках бьются, пытаясь изрыгнуть смертоносных червей, толстобокие, круглоглазые, красноперые рыбешки.

— Есть! — шепчу я, вырывая с мясом их беззубые челюсти. — Попались голубушки: Элен, Ирен и Мадлен.

И швыряю проказниц на снег.

«ХА-ХА-ХА-а-а-аааааааааааааааааааааааа!» — прокатился по заливу гогот, вырвавшийся из моей груди. Восходящее солнце обагряло снега. Мороз кусался. Далекий город курился клубами своих испарений. А я стоял на толще льда Финского залива. Стоял гордо, упруго, широко расставив ноги, возвышаясь громадным великаном над трепыхающейся добычей. Все дело в наживке, господа! Насаживайте на свои крючки кусочки пожирнее, посвежее да покровавей, господа! И не отчаивайтесь, если эти хладнокровные бестии поживятся и улизнут, все равно им не миновать наших садков. Ведь ловцы — это мы. Мы умные, терпеливые и изобретательные. А они — наш улов, желанный, вкусный и соблазнительный.

Распрощавшись с рыболовом любителем, я тронулся в обратный путь. Город, кишащий тварями разнообразнейшего вида, угрожающе надвигался сквозь бледно-сизое марево. Но я бесстрашно пер ему навстречу сквозь снега, выкрикивая воинственные кличи, которые сочинял прямо на ходу. И вдруг я заметил, что город попятился от меня. «ХА-ХА-ХА-а-а-аааааааааааааааааааааааа!» — завопил я и бросился вдогонку.

Зрелище достойное взоров настоящих Богов — Человек-Воля! Человек-Бой!

Ну вот и все, господа, страсти выдохлись, как ядреный дух из откупоренной фляги с брагой, осталась лишь кислая жижа воспоминаний.

 

«Лорелея»

Мороз. Градусов тридцать. Да еще ветер — коренной петербуржец — шальной, порывистый, терзает со всех сторон разом, точно стая лютых гиен.

А до ближайшей станции метро далеко. Метров пятьсот. Пешком.

Не раздумывая, соглашаюсь на робкое предложение жены заглянуть погреться в салон красоты, что совсем неподалеку. Главное — есть повод: в салоне как раз в это трудное для нас время нежилась в потоках ультрафиолетовых лучей Эльвира — подруга жены, о которой якобы она мне рассказывала. Не помню, но это не главное.

Сворачиваем с курса, плутаем по проулкам, наконец останавливаемся.

Над входом в желанное заведение громоздятся размашистые неоновые буквы. Наливаясь фосфоресцирующей кровью, они провозглашают — ЛОРЕЛЕЯ.

Затаив сомнения, навеянные надменной роскошью огромной резной двери с бронзовой ручкой в виде коварной сирены, входим в салон. Золотистый колокольчик-соглядатай, подвешенный над дверью, оповещает о нашем вторжении. Мы застываем на пороге экзотичной гостиной: стены сплошь увиты декоративным плющом; в пушистой зелени развалились две огромные софы тигровой масти; элегантные напольные вазы по углам увенчаны фейерверком тропических букетов. И в центре композиции — причудливый фонтанчик, своим дизайном символизирующий гармоничное единение женского тела с флорой и фауной планеты Земля.

Веет теплом, парфюмерными садами и материальным излишеством.

Бессловесно располагаемся в несвойственном нам интерьере. Стараемся устроиться как можно естественнее — вальяжно, но в то же время и пластично. В нашем распоряжении журнальный столик из цветного стекла, в виде веселого осьминожка. Его содержимое сулит увлекательнейшее путешествие в царство Ее Величества Высокой Моды. С журналами на коленях и под музыкальное журчание фонтанчика начинаем переживать боль, созревающую в пальцах наших промерзших конечностей.

Вскоре доносится приближающийся цокот каблучков. Он исходит из павильона, где, судя по всему, и происходят косметические таинства и вход в который завешан многоцветными косичками, сплетенными из вьетнамской соломки.

Я отвлекаюсь от боли и жду.

Прошелестел соломенный занавеса и в оазис вступает рыжеволосая «лорелея» в черном костюмчике, который своим кроем не мешает видеть, но и не позволяет глазеть.

— Здравствуйте, — говорит дива, улыбаясь коралловой розой. — Чем мы можем вам помочь?

Каждое слово подается ею, как отдельное блюдо: Апельсиновое желе… Малиновый пудинг… Земляничный лукум…

— Простите, но мы просто хотели бы подождать Эльвиру, — сбивчиво начинает жена, пока я сглатываю слюну и облизываюсь. — У нее сейчас сеанс… в солярии.

— Она освободится минут через десять, — медовой слезой изливается ответ, и «лорелея», выполнив изящный поворот, исчезает за соломенной ширмой.

Мучительно защемило чувство утраты, и я вдруг явственно осознаю всю глубину и силу того облегчения, которое дает женщина вечно ищущему мужскому сердцу.

«Десять минут!» — моделирую я в своем сознании певучий голос и принимаюсь смаковать его интонационный аромат. Боль в конечностях уже размякла, и по всему телу ползет приятное жжение. Щурясь от удовольствия, я погружаюсь в туман наползающей дремы, сквозь который постепенно проявляется фантасмагория сна:

Огонь пожирает соломенный занавес, и я вплываю в хрустальный замок; со стен струится вода; доносится шум моря; златовласая лорелея сбрасывает с себя черную строгость; я пытаюсь приблизиться, но она ныряет в зеркальный лабиринт, и живое тело теряется в бесчисленном количестве отражений…

— О господи! Как вы здесь оказались! — врезается резкий возглас в эфемерную плоть моих видений.

Я вскакиваю и, пошатываясь от легкого головокружения, пытаюсь сфокусировать взгляд.

Наконец мне удается навести резкость. Предо мной Эльвира — оживший стремительный набросок, выполненный цветными фломастерами: ядовито-оранжевая водолазка, зеленые джинсы и белые лаковые сапожки — темнокожая дива, стряхивая золотую крошку с пышной гривы, кружится по гостиной.

Оттаявшую душу мою охватывает восторг.

— Тороплюсь! Лечу! Мой мышик! Ко мне сегодня приедет мой мышик! — щебечет Эльвира.

Черный кожаный жакет взмывает над копной пшеничных волос и, раскинув крылья, оседает на оранжевые плечи.

В словесной неразберихе мы выскакиваем на мороз и несемся к проспекту — снующему, рычащему, клубящемуся дымами.

— Такси! Такси! — порхает впереди нас Эльвира — бесстрашна и бурна, среди (но вопреки) изъеденных чернотой сугробов, скрюченных деревьев, заиндевелых домов.

— Такси! — воплю я во всю глотку, вовлеченный в безумный бунт против самой природы. — Такси!!!

Апельсиновая «Волга» выныривает из общего потока и останавливается у моих ног.

— Увидимся! Лечу!

Хлопнула дверца и…

— Опять у нее с этим крысиком канитель закручивается, — слышу я за спиной простуженный голос жены. Стряхнув наваждение, осматриваюсь — осиротелые, мы стоим на обочине.

— Нет, все же какие вы мужики суки, — бубнит сгорбленная фигура жены. — Она, бедняжка, на изнанку выворачивается. С утра до ночи пашет в ларьке, сама квартиру снимает, дочку к родителям отправила, чтобы ему на нервы не действовала. И все надеется: вот на выходные мышик придет и все, наконец-то, решится. А этот грызун ни мычит ни телится. Придет, потрахается всласть и свалит. Кое-какие нюансы, видите ли, его не устраивают! Сказал бы откровенно — от жены не уйду. И отвалил. Нет же, зачем? Ему и так хорошо. Разжирел до безобразия и доволен. Идем, чего стоишь-то, не май месяц!

Двинулись. Мороз. Ветер. До метро далеко. Метров пятьсот. Пешком. Прощай, «Лорелея». О, проблеск… О, всплеск… О, дуновение…

 

Моя чеченская кампания

Блядь, ну что я помню? Да ничего особенного в тот день не намечалось. Как обычно поднялся… ну, когда поднялся? Скорее всего, ближе к обеду. Да, пушка на Петропавловке уже грохнула, давно. Раньше часа дня я теперь не встаю. Я с этим смерился — ночью не заснуть, с утра не подняться. Неважно. Главное, что поднялся, поставил чайник на газ и пошел умываться. Раньше-то я зарядку делал, ну, года три тому назад, сейчас забросил. Почему? Как не странно, но без зарядки у меня более стабильное самочувствие, ну, в смысле я могу работать. А то бывало, пробежишься с утра, да еще увлечешься, маханешь километра три, да по свежему воздуху, да по запорошенному снежком полю, распалишься, пропотеешь, сразу тянет руками да ногами помахать, отжаться на кулаках, подтянуться на суку, пыхтишь, ощупываешь бицепсы, мышцы брюшного пресса, невольно замечтаешься, что мол месяца через два-три, ну, максимум к лету твое тело обретет формы патологичной красоты, а ловкость и сила твоя не будет знать границ, и с каким сладким чувством можно будет обнажаться на пляже, и какие невероятные последствия будут подстерегать тебя после каждого телодвижения… ох, так можно черте до чего дойти! Я и доходил до того, что еле ноги волок с утренней пробежки. А если в потом еще и ледяной водой окатывался, для закалки организма и уничтожения подкожной жировой прослойки, то после легкого завтрака глаза сами собой слипались и единственное, на что я был способен, это мусор вынести или в магазин сходить. А ведь нужно сидеть за компьютером, соображать. В общем, я понял, если хочешь стать писателем, бабы западать на твои ягодицы, как пить дать, не будут. И бросил я бегать по утрам. Кстати, лучше всего пишется с похмелья, ну не с самого свежего, а когда за физическими муками подступают терзания морально-нравственного толка, вот тут-то и лови момент. И что еще характерно с похмелья и оргазм какой-то необыкновенный, а то на здоровую голову кончишь и не заметишь даже, а с похмела как начнешь кончать и кажется конца и краю этому не видать, что аж жуть возьмет, как представишь себе, что уже не выскочишь из этого излияния. Так ведь можно и с ума сойти. Короче, я последние года три как только встаю с кровати сразу перехожу к завтраку, если не с похмелья, конечно. Поэтому я точно помню, что налил себе чаю, нарезал батон, достал из холодильника майонез и включил телевизор. Я стараюсь смотреть только новости, но, как правило, пялюсь на все что попадется, кроме рекламы, естественно, здесь я сохраняю девственность, благо пульт у меня есть. Ну, что я еще помню? Скорее всего кого-нибудь пришили в тот день, это наверняка. Да, я думаю, было совершено очередное заказное убийство. Потом, судя по всему, наш президент сделал очередное заявление или подписал указ, или вылетел с рабочим визитом, или его удачно покритиковал депутат, а еще, возможно, налоговики наступили на хвост олигарху. Нет, тогда этого еще быть не могло, время было не то, а время было тревожное. Но вот что я помню совершенно точно и отчетливо это то, что федеральные войска замкнули кольцо вокруг Грозного и наносили точечные бомбовые удары по позициям боевиков. Да, наша артиллерия утюжила Промысловский район города Грозного! За это я ручаюсь. Я и гроша ломаного не дам за всякие там домыслы, да пусть даже и утверждения приняла ли Госдума в тот день какой-нибудь законопроект или унесло ли тогда рыбаков на льдине в Финском заливе, или приехал в Питер Киркоров со своим шоу «Я не Рафаэль», да хули мне этот жираф в перьях?! Не помню я этого! Но вот то, что наши войска ебали чеченов в хвост и в гриву, да за это я глотку готов любому перегрызть. Ну, потому что волновало меня это. Вот как сейчас помню, сижу я на кухне и поливаю булку майонезом. Точно помню — майонез нашего масложировского комбината, точно помню, что покупал я его на рынке, рынок-то у меня под боком и только на рынке можно масложировский майонез купить, а в близлежащих магазинах говно левое только можно отоварить, «Колибри» там всякое и иже с ними. Я это все оттого хорошо помню, что нет русскому человеку горше чувства, чем на наш рынок ходить. А ведь я русский, ну с украинской примесью на четверть, но ведь хохлы же тоже славяне, да и нет их на нашем рынке. За всю свою жизнь не встречал я на нашем рынке ни одного хохла, а вот черных там, ебаный в рот — шагу нельзя ступить! Нет, ну были у меня по жизни друзья кавказкой национальности, да и сейчас есть, а в армии так вообще самый закадычный друган мой был Низами из Баку, а самый злейший вражина — пидорас Чуб из Львова. Но ведь как же все таки больно русскому человеку, когда он идет на свой родной рынок за вкуснейшим масложировским майонезом, ну скажем, с утра он идет, чтобы потом булку облить майонезом и с чаем сладким навернуть, а у самого входа на рынок толкутся бомжи местные. Ну, что мне сейчас рисовать эту обыденную картину? Ну, стоят себе опустившиеся люди, ну в лохмотьях засаленных, ну вонючие до нельзя, до того, что даже мороз не может отбить эту пянно-сладко-кисло-жуткую тухлость, ну ждут они, что выйдет из павильона или из подъехавшей машины черный в кожаном пальто, выбритый до синевы и надезодорированный до охуения, высмотрит себе того, кто, на его взгляд, крепче на ногах держится и кивнет ему на мешки с картошкой или брикеты свежемороженой рыбы, или мясные туши. Ну что тут необычного? Наоборот, все всем понятно, но вот русскому глазу видно, да это просто не может быть не видно, что вонючие бомжи — все русские, а деловые торговцы — сплошь черные! И поэтому в то утро я жрал свою булку, политую майонезом, и жадно впитывал новости с фронта. Это были хорошие новости, это уже были не те нелепые видеоролики, где бородатые чечены, рубили нашим пацанам головы, отрезали им уши, отстреливали пальцы, где они маршировали обвешанные нашим русским оружием перед кинокамерами наших русских телекомпаний и орали «Аллах акбар!». Нет, все это было в прошлом, все осталось на совести первой чеченской кампании, под предводительством нашего прежнего президента и его доблестного генерала по кличке «Паша-мерседес». Теперь всем заправлял приемник нашего первого президента и его генералы, суровые прямолинейные вояки, ебали чеченов в хвост и в гриву. Да, и нынче были у нас потери, гибли молодые наши ребята, и это волновало меня. И хотя я сам стрелял в своей жизни всего один раз (выпустил из «Калашникова» три патрона по фанерной мишени, когда проходил курс молодого бойца, перед тем как отправиться в часть военных строителей), но меня до нервозности волновало какие у наших ребят снайперские винтовки, как они экипированы для ведения боевых действий в зимний период, меня бесило, что на вооружении у наших соколов не было ни одного вертолета К-50, знаменитой «Акулы». Ебанутые фильмы снимать вертолет нашелся, по всяким авиасалонам его возить видите ли есть машина, а чтобы нашим ребятам дать в руки грозное орудие возмездия у них денег нет. Бляди! Воры и продажные шкуры! Только так мы называли этих козлов, из-за которых наши асы вынуждены были брить оборзевших чеченов на старых развалюхах. Меня это волновало. А как я любил нашу стратегическую задачу — уничтожить разрозненные бандформирования до наступления зеленки! Я же всеми фибрами души чувствовал ее логику. Вот выбили наши гвардейцев этих чуханов из Грозного, и куда они рванули? В горы конечно, в леса, а леса-то голые. И вот тут эскадрилья К-50-х поднимается в воздух и добивает этих «хатабычей», как не полинявших зайцев, мечущихся на льду нашего нового ледового дворца. Все это, вот уже спустя год, я помню как сейчас. Я не помню напрочь, что было в тот день после того, как я съел булку политую майонезом и выпил пару стаканов чая, я могу лишь догадываться, предполагать, что-то припоминать… Возможно после того как я выключил телевизор, я включил компьютер и попытался начать очередной рассказ или силился домучить свой первый роман, который задумал еще во времена первой чеченской компании, а описываемые в нем события происходили со мной почитай уж лет двадцать назад. Возможно… Но скорее всего я отправился в редакцию нашего журнала на встречу со своими подельщиками, это вполне могло быть, ведь я уже давно бросил заниматься музыкой. Когда-то я очень любил это занятие и был прилежным учеником. Мое рвение отдавало фанатизмом, я даже добился некоторых успехов, совладал с первым концертом Римского-Корсакова для тромбона с оркестром и доигрывал его вплоть до коды, выдержав и ритм аккомпаниатора и не слажав ни в одном пассаже… Но вот на коде я сломался. Я не мог уловить ни мелодии, ни скрытого в бисере разбросанных по нотному стану каденций ритма. Я был глух, туп и нем, перед вдохновением гения. И я ушел. И неожиданно, совершенно случайно, благодаря нелепому стечению обстоятельств, помните я источал комплименту похмельному состоянию души, вот именно с похмелья я и поступил в институт культуры на театрального режиссера. Мои чувства тогда были в таком растрепанном состоянии, что на предложение экзаменующей комиссии изобразить собаку, я вдруг проникся таким состраданием к нашему дворовому псу Грею, у которого погибла подружка (Вербой, кажется, ее звали), я так рыскал на карачках по аудитории, я заглядывал в глаза людям, я обнюхивал углы, я скребся в дверь, я выглядывал в окна, и в конце концов я так завыл, что меня приняли, не смотря на то, что я не вымолвил ни одного слова на экзамене по истории и в сочинении по литературе написал всего два предложения: «Роман Льва Николаевича Толстого «Война и мир» начинается с длинного вступления на французском языке, которого я не знаю, а то что перевод дан в конце первого тома я узнал лишь вчера. Поэтому об этом произведении я могу сказать только одно, на его основе Бондарчук снял фильм, батальные сцены которого вошли в анналы мирового кинематографа, что подтверждается «Оскаром», присужденным Американской киноакадемией». Четыре года я купался в лучах славы, лицедейство мне удавалось, тем более что пьянство, к которому у меня стала проявляться тяга, не только не мешало, а даже способствовало. С похмелья я готов был быть кем угодно, мог скакать самоотверженным зайцем из сказки Салтыкова-Щедрина, мог плакать слезами шестидесятилетнего вдовца Глухова, потерявшего в войну всех своих сынков из рассказа Василия Шукшина, а с каким удовольствием я стрелял из воздушного ружья поверх зрительного зала, представляя охоту на крыс в пьесе какого-то странного немца. Но пуще всего мне нравилось слыть талантом и подписывать девушкам автографы на салфетках в студенческой столовке, после того как я сыграл пьяницу тракториста на сцене учебного театра. Но черт возьми, в тот день все это было уже в прошлом, потому что как не крути, а во всяком деле нужна удача, мне не подфартило, естественно, я сам во всем виноват, но суть-то в том, что я увлекся писательством, сначала я пытался писать сценарии для кино, потом пьесы для театра, но кино по моим сценариям снимать не хотели, а ставить спектакли по пьесам не могли. Мои персонажи ходили по сцене пьяные, врали напропалую, блевали прямо на пол и, не стеснясь в выражениях, боролись… ну, пытались бороться, вернее, они были не против того, чтобы побороться, но все как-то им было не взяться, ну, в общем, в жизни такое видишь сплошь и рядом, а вот на сцене наших театров такого и представить себе не возможно. Ну, что же из этого всего получается, а то и получается, что в тот день я скорее всего сидел на Литейном в маленькой комнатенке без батареи и решал какой-нибудь организационный вопрос, ведь я уже был членом редколегии «Журнала Свежей Литературы. Ингерманландия». Я не помню, какой именно вопрос я решал, все вопросы с нашим журналом были сложные. Выпустить нам удалось всего один номер — 80 страниц А4 формата, обложка в две краски — и были в нем, в основном, мои литературные произведения. А в частности: 1) четыре рассказа, в трех из которых главным героем был Игорь Веденеев — мой alter ego, этот парень выступал в роли довольно удачливого ебаря, хотя по сути был неудачником, ну, если рассматривать его по шкале общепринятой социальной иерархии, проще говоря ему удавалось соблазнять девушек и женщин, не имея за душой ни гроша. К прозе прибавлялись еще 2) пять стишков, в которых опять же проглядывала моя харизма, и одна поэма, в которой я отдал дань сполна поэзии подсознательного. Кроме всего этого под обложкой первого номера «Журнала Свежей Литературы. Ингерманландия» 3) я выступал в качестве переводчика романа американца Чарльза Буковски. Но ведь это еще не все, спрятавшись под псевдонимом, 4) я опубликовал обзорную статью о ходе литературного процесса в Интернете. Ну, а остальные материалы нашего, как мы любили его называть «пилотного» номера, были написаны редактором исторического отдела, он знал точное значение этого иноземного слова «Ингерманландия». Наш главный редактор, парень который и нашел деньги на печать этого сборника двух обремененных тщеславием редакторов, откровенно нам льстил. Мне он говорил, что мои рассказы вернули ему веру в то, что русская литература жива, а человеку, который мог часами расшифровывать значение слова «Ингерманландия», он заявлял, что тот заставил его поверить в невероятное, а именно в то, что в Питере есть еще один профессионал в сфере журналистики, кроме него самого. Мне это нравилось, я мог часами слушать о тех впечатлениях, которые производили на него мои рассказы. Я был вполне искренен и хохотал, и печалился, и размышлял над нашими беседами. Ведь меня не хотел печатать ни один толстый журнал, а тут прямо в лоб, прямо на голубом глазу меня заверяли, что человек ввязался в эту бодягу с журналом только из-за моей писанины, что он поставил целью своей жизни донести мое творчество до широко читателя… и мы частенько замолкли, представляя себе, что же станется с этими широкими читательскими массами, узнай они такого гения, каким был я. Ежу понятно, что я был готов решать любые технические вопросы связанные с осуществлением такой грандиозной идеи. Я изучал премудрости типографского ремесла, я научился различать типографскую машину «Ромайор» от банального «ризографа», я на ощупь мог отличить бумагу Сыктывкарского комбината от продукции ОАО «Светогорск», я освоил азы верстки оригинал-макета в программе «QuarkXpress», я рыскал по городу в поисках дешевой типографии, я был одержим, они — широкие массы — томились в неведении, обжираясь ворохом целлулоидной пульпы. И все же я не помню, чем конкретно я занимался в тот день, какой кирпичик выдергивал из-под основания глухой стены, разделявшей гения и толпу. Но память моя начинает обретать поразительную ясность с 22.45 минут, когда я мчался от метро Горьковская по направлению к дому. Я был выпивши, по какому поводу я принял — не помню, пили мы часто, если быть более точным — постоянно, особенно после выхода первого номера. Мы как будто ощущали неминуемое приближение оглушительной славы и весело коротали время. Я помню, что уже пропустил новости ОРТ в 21.00 и торопился, чтобы поспеть к 23 часовому выпуску, я чувствовал, что не успеваю и заскочил в кафе «У Татьяны», ведь я знал, что «У Татьяны» в углу на холодильнике имелся телевизор «Самсунг», сейчас его убрали, возможно его унесли после того вечера, но тогда он там стоял. Я заскочил, заказал Леночке 100 «Столичной», бутерброд с сыром, расплатился и уселся за столик прямо напротив экрана. «У Татьяны» было пустынно, кроме меня за столиком возле телевизора сидели еще двое невзрачных мужиков, низкорослых, лысоватых, пузатых и очкастых. Они пили свое жидкое пиво, терзали одного на двоих леща и пялились на экран. РТР демонстрировало «Санту Барбару», персонажи встречались в интерьерах и разговаривали, дела у них были так запутаны, что просвета не предвиделось. Я отхлебнул примерно половины того, что имел, откусил бутерброд, подскочи и переключил «Самсунг» на НТВ.

— Новости посмотрим, — объявил я своим соседям и весь обратился в слух и весь преобразился в зрение.

Федералы сжимали кольцо вокруг Грозного. Весь день работали наша артиллерия и «вертушки». Потери нашей группировки войск за прошедшие сутки составили: 5 человек убитыми и 13 ранеными. Со стороны боевиков… И тут на экране объявился Сиси, он напрочь не хотел видеть в своем доме Мэйсона, он был так зол на него, что выходил из себя и теребил галстук. Я охуел. Я соображал, что произошло, и постепенно я стал догадываться, что «Самсунг» перестроил один из лысеющих очкариков, он был ближе всех к телевизору, он дотянулся и нажал кнопку.

— Мужики! — подорвался я со своего места, — Там же наши! Вести с фронта!

Я нащупал кнопку. Генерал Казанцев разъяснял оперативную обстановку. Я отскочил к своему столику и проглотил остаток «Столичной». Блядь! Я даже не успел выдохнуть, как на экране снова бесился Сиси, ну, не любил он этого Мэйсона. А я просто ненавидел этого пузатого болвана.

— Ты, мужик, — схватился я за поганое его плечо…

И тут надо отдать ему должное, он выказал проворность отличного бойца, этот колобок поднырнул мне под мышку, шевельнул плечом и я оказался ничком на полу, он же был уже сверху и крутил мою руку. Он крутил ее с остервенением, и я, скрежеща зубами, прижимался щекой к грязному, холодному кафелю.

— Ну, что все? — услышал я голос сквозь боль и разливающуюся по всему пищеводу горечь обиды.

Я медлил, я оценивал свои шансы. Враг был в явном преимуществе, он воспользовался моей наивной открытостью, он схитрил и теперь был сверху. Всеми своими килограммами он сидел сверху и втаптывал меня в грязь.

— Пиздец тебе, сука, — прошипел я в отчаянье и тут же получил тычок под ребра.

— Еще? — донеслось из стана врага.

Взяв себя в руки, я моментально сообразил, что нужно менять тактику. Я приготовился к отступлению.

— Нет, достаточно, — сделал я первый шаг.

Он ослабил выверт моей руки. Я не сопротивлялся, тело мое казалось совершенно безвольным. Он поднялся с меня. Я привстал.

— Так, на выход, а то милицию вызову, — надо мной стояла Татьяна, козе понятно, — хозяйка заведения.

Баба она была ничего себе, и все же она была баба. «Хуй с ней, — думал я, — бабам нет дело до военных действий, хотя настоящая женщина так бы не поступила». Я имел в виду Жанну Д’Арк, я подразумевал Зою Космодемьянскую, я не брал в расчет эту груду сисек, подбритых подмышек и эпилированных лодыжек, которые готовы отсасывать хоть у бога, хоть у дьявола, лишь бы… ну, в общем, это очень трудно сформулировать, человеку пребывающему в опьяняющем пылу оскорбленного национального достоинства, я просто плюнул им под ноги и удалился. Я дошел до дома и упал на диван. Решение вызрело само по себе, сначала я почувствовал стремительное нарастание аккордов Бетховенской увертюры к опере «Эдмонд» в Фа-миноре, в них сконцентрировались все не отмщенные мои оскорбления. Ох, сколько их накопилось за всю мою жизнь, горечь их даже не вмещалась в партитуру грозного гения, я стал барабанить кулаками по своей голове и выдал арию «Вопль всех униженных и оскорбленных». Нет смысла жить дальше «змеей лежащей вживе», и когда минор разродился в торжественный хорал мажорных построений, я уже знал что мне делать. Значит «У Татьяны» закрывали в 23.30. «Господи, — молил я, — вылетая из дома, — Всемогущий Боже, никогда не обращался к тебе, вспомни, даже когда у меня обнаружили неработающую почку и первое подозрение было на рак, я не беспокоил тебя, но сейчас, Всемилостивейший, снизойди и сделай так, чтобы они не доели своего тухлого леща и не допили свое жиденькое пивцо!» Под прикрытием темноты я прошмыгнул в скверик напротив входа в кафе. Теперь дверь была у меня под прицелом, ярко освещена, а меня скрывал полный мрак, засранного собаками, садика. И тут я сообразил, что слабо вооружен, в сущности, я никогда в своей жизни по-настоящему не дрался, избивали меня довольно серьезно, но я так и не научился вступать в драку и вести бой. Мне постоянно не везло, то я падал после первого попадания противника, то промахивался сам и затем уже падал от встречного удара, черт, у меня совсем не было навыка. Я заметался по палисаднику и нашел то, что искал — дубину. Легковатая на вес, но вроде прочная, я опробовал орудие о ствол дерева. И тут, хвала тебе, Вседержащий, все в твоей власти — они появились в дверях «У Татьяны». Так, куда направятся? Я скрылся за деревом. Двинули к баням. Отлично, на остановке никого нет, подожду покуда скроются за углом библиотеки, затем марш-бросок, и я у них в тылу. Я бежал почти бесшумно с дубиной наперевес. «Требуется библиотекарь», заметил я вывеску в витрине библиотеки. «Ха! Им библиотекарь требуется! Зачем нам библиотекари?! Нам катастрофически не хватает отчаянных храбрецов! Воинов без страха и упрека!» Я приник к стене дома и заглянул за угол. Они шли в темноте улице, обнажив головы и распахнув свои курточки, пар вздымался от их дыхания. Как они были беспечны, их беспечность просто млела, их самодовольство покачивалось на выставленных вперед пивных пузах. Атака! Я огрел одного, когда он что-то прочухал и решил оглянуться. Удар! Дубина хрустнула и переломалась о его лысую черепушку. В руках у меня остался жалкий огрызок. Блядь! У меня трудности с умением молниеносно принимать решения. Мне бы не дать им опомниться, а я не мог пережить предательство дубины. Их беспечность мгновенно обратилась в бешенство. Подранок попер на меня, я ударил и попал, но он этого даже не почувствовал, я лягнул второго, промахнулся и бросился наутек. Бегать я умею. Так, сейчас заскочу за угол, там разрушенный дом, внутри наверняка есть кусок ржавой трубы, или цельный прут от спинки кровати, я встречу их погоню достойно.

— Держите его! — послышался рев сзади.

Блядь! Впереди возникла цепочка, неизвестно откуда взявшихся, фигур. Мне не надо было принимать в сторону. Я сам их спровоцировал. Один кинулся наперерез и сунул подножку. Падение. Жесткое, с мучительным подгибанием колен, вывихом обоих кистей и пропахиванием рожей по просоленному асфальту Большой Пушкарской. Я как загнанная крыса перекатился на спину и стал отпихиваться ногами.

— Не тронь, сука, — шипел я парню в кожанке, пытавшемуся оседлать меня, — я афганец! У нас свои разборки.

С тротуара на нас пялились две девицы и еще один парень, мне показалось, что он был двойником того, что сбил меня, может быть это был его брат-близнец, чего сейчас гадать, но что я помню точно, куртки на них были один в один. Парень отступил, а я вскочил, вернее, поднялся, но время было упущено. Те двое были уже на подлете. Правда, мне удалось сделать бросок к дому и прижаться спиной к стене. Они надвинулись и заслонили собой весь белый свет. Мои кулаки натыкались на что-то тугое и просто отскакивали. Вскоре мои руки попали в плен жесткого обруча, он подхватил меня и опрокинул навзничь. По ребрам забарабанили пинки. Я пытался орудовать ногами. Силы покидали меня. И вдруг все прекратилось. Я нашел себя лежащим на тротуаре, вокруг были ноги, ноги, ноги и… бутсы.

— В чем дело? — спросил волевой голос.

— Вот эти шли, а это выбежал из-за угла и охуярил этого дрыном по балде.

— Сережа!

— Ну, я же типа того, показания даю!

— Он еще в кафе к нам пристал.

— Ненормальный какой-то.

— Смотри ты, подкараулил, надо же!

Я поднялся и оказался в окружении. Все они были здесь. Два любителя мыльных пузырей, женщина, которая не стоила и заржавленного колечка с кольчуги Жанны, братья-близнецы в кожаных пиджаках, их девицы и парень в камуфляжной форме омоновца. Я чувствовал, что у меня все лицо в грязи и из носа течет кровь, сам нос не болел, просто очень щипало. Во всем теле ощущалась легкость.

— Да, я поджидал их вон в том садике, — заговорил я, и голос мой дрогнул — у меня была палка, но она сломалась о чугунок вот этого кабана.

— Они наши постоянные клиенты, — заявила Татьяна омоновцу, — я могу подтвердить.

Омоновец был рослый, крепкий, симпатичный. Его камуфляжная форма ладно сидела на прекрасной фигуре. Вот такие же парни каждый вечер шлют с экрана нам приветы с фронта и может быть уже утром их заворачивают в черные полиэтиленовые мешки. У меня из глаз потекли слезы. Эх, вот если бы мы с ним забежали в это вонючее кафе посмотреть новости с фронта, мы бы взяли по сто, послушали генерала Шаманова, а потом взяли еще по сотке и выпили не чокаясь.

— Ебут вас черножопые и будут ебать! — заорал я на всех. — Наши пацаны там жизни кладут, а вы даже ради приличия не можете посидеть у телевизора и послушать, что с вашей страной делается!

— Он афганец, — шепнул тот, что подсунул мне подножку и повертел пальцем у виска.

— Что ты вертишь, козлина! — завопил я, — Вон в пизде у своей мандавошки верти!

Вот теперь-то я наконец был готов на все, я подпрыгнул и влепил вертуну звонкую пощечину.

— Спокойно! — расставил всех на свои места омоновец. — Все посторонние свободны. Свободны, я сказал.

Молодняк быстро свалил.

— Щенки вонючие, — верещал я вслед уходившим, болтаясь как грязный затасканный плащ, на вытянутой руке железного омоновца, — медаль хотел получить, да?! Мы еще встретимся!

— У тебя что, кто-то в Чечне? — спросил меня омоновец, предварительно встряхнув так, что я прикусил язык.

— Все кто на стороне федеральной группировки войск, все они мои и твои, между прочим, и этих жлобов тоже! Слушай, давай их отпиздим! Я же вижу, тебе хочется размяться. Посмотри на их рожи, не удивительно, что татары нас триста лет говно жрать заставляли, а теперь эти с аппетитом подъедают дерьмо за америкосами, пока черножопые ебут наших баб!

Я побеждал, я видел, как эти двое стушевались и мялись у края тротуара возле свежего милицейского «вольво», им хотелось уйти.

— Ну, что? — обратился к ним омоновец, справившись с улыбкой. — Если хотите, садитесь в машину, отвезу вас в отделение, напишите заявление.

— Нет, мы не хотим, — сказал тот, который получил дубиной.

— Зачем нам время терять из-за какого-то психованного кретина, — сказал второй, и оба поспешили прочь.

А у меня уже вызрела новая речь:

— Давай один на один по очереди, гнусные гниды, пожиратели падали! Подержи одного, солдат, пока я урою этого жука навозного! А потом ты бросишь мне на растерзание и эту плешивую крысу.

Меня затолкали в машине.

— Ты где живешь? — спросил омоновец и предложил сигарету.

— Слушай, я знаю тут одно местечко, давай заедем и выпьем, — сделал я встречное предложение, сладко затягиваясь.

— Какое тебе местечко, вон весь в крови, — сказал парень толи устало, толи думал о чем-то, я еще не понял, я еще упивался своей победой.

Я рассматривал себя в зеркало заднего вида и не мог налюбоваться. Грязный, изодранный, окровавленный, но непобедимый вояка. Он-то никому не даст спуску, с ним шутки плохи.

— Тогда ко мне зайдем, у меня есть, — не отставал я. — Вот здесь направо, через дворы и на Введенскую, дом 17.

— Если такой горячий, что не поедешь? — спросил он.

— Поеду, мне здесь делать нехуй. Мне здесь находиться противно, — заверил я сходу.

Он молчал. Вырулил на мою улицу и покатил к дому.

— У меня у самого трое дружков там осталось, — вдруг сказал он. — Скоро и мой черед.

Теперь молчал я. Я как будто подавился этими его словами. Ну, хули мне сейчас объяснять, что я тогда почувствовал. Все я понял и про себя и про этого парня. Он подрулил к дому и остановил машину.

— Спасибо, — сказал я.

— Бывай, — ответил он.

Я вылез.

Руки дрожали, и я с трудом попал ключом в замочную скважину. Зашел в прихожую, включил свет и оказался перед зеркалом, но теперь мне уже не хотелось видеть этого мокрого, грязного с разодранным носом… Я выключил свет, скинул одежду и рухнул на диван. «Это похмелья», — подумал я. Блядь, точно помню, это была моя последняя мысль.

 

Кофе со сгущеным молоком

Кондитерская напротив Московского вокзала. Суетно. Публика все больше приезжая. Спешат, ругаются.

Купил «ром-бабу» и стакан кофе со сгущеным молоком. Звучит аппетитно, но вид жидкости в мутноватом стакане вызывает брезгливое подозрение. Сделал пробный глоток. Вкус добил дряхлую надежду.

Сплюнув в стакан, я закрыл глаза.

Мерзость.

Конечно, смешно, что эта кофейная профанация так ошеломила меня и оскорбила, ведь я всю жизнь потребляю такое пойло. Просто так уж подгадалось, что глоток этот оказался последним. Последним в череде неудач, огорчений, разочарований, чашу которых услужливо подсовывает нам коварная тетушка Жизнь.

Кто- то прошел мимо и подтолкнул в спину. Я сжал кулаки и открыл глаза.

Рядом топтался парень в женской болоньевой куртке розового цвета. Грязно-рыжая растительность на его корявой голове разновеликими клочьями торчала вразнобой. На ногах выделялись огромные кирзовые сапоги. Тонкие пальцы с обкусанными ногтями перебирали стакан, наполненный кипятком. Парень набычась смотрел на струившийся пар и улыбался. Я смутился.

— Эй, парнишка, — окликнул юродивого, перекусывавший за соседней стойкой, мужчина. — Иди я тебе заварочки плесну, — и он призывно приподнял свой вместительный цветастый термос.

Парень обнажил свои страшные зубы в идиотской улыбке, повел головой, как зашоренная лошадь, но с места не сдвинулся. Он не понял, кто к нему обращается.

Тогда мужчина подошел сам, слил половину кипятка в грязную тарелку, добавил крепкого чая из термоса и снова вручил стакан парню. Тот часто заморгал и низко поклонился. Мужчина вернулся к своему бутерброду.

Юродивый отхлебнул из стакана и засмеялся.

— У сладкий-то какой! Мед прямо! — заливисто прозвучал его голос.

— Пей, пей, — подбодрил обласканного довольный благодетель.

Парень приблизился к его стойке и певуче заговорил:

— На пасху приезжал к вам с Пермской области.

Мужчина закивал, отложил бутерброд с колбасой и полез в карман.

— Уж больно у вас тут певчие хорошо поют. Люблю я песнопения, — продолжал юродивый, улыбаясь в потолок.

— На, пирожное себе купи, — протянул ему мужчина деньги.

Тот аккуратно установил свой стакан на стойку, с поклоном взял деньги и поднес к глазам.

— Два рубля, — подсказал мужчина.

Тогда парень свернул подаяние и отправил во внутренний карман своего розового балахона:

— А вот я потом лучше хлебца куплю, — прокомментировал он свое решение. — Ведь я сейчас в Москву подаюсь, а там в Загорск.

— Ну, смотри, дело хозяйское, — ответил мужчина, собрал свои пожитки и ушел. Серьезный и энергичный.

Прихватив надкушенную «ром-бабу», я занял его место:

— К Патриарху путь держишь?

Я служил в под Загорском. Строем нас водили осматривать патриаршую обитель — Троице-Сергиеву лавру.

Парень поймал меня в фокус своих блуждающих глаз и засветился неведомым мне удовольствием:

— Не к Патриарху не пойду! А ну его! Вокруг него всегда телевизионщики. Надоели они мне своими прожекторами, и галдежу много. Я в прошлом году сподобился — прошел с Патриархом Крестным ходом, а после и на Благословение пробился!

— Повезло, — невольно, я и сам разулыбался.

— Да, но это Благословение лишь на год дается.

— И что, каждый год ездишь?

— А че?! Проезд-то льготный — сел и поехал! Это ж радость!

Радости в нем было хоть отбавляй. Большая радость в маленьком уродливом теле.

— А родители у тебя есть?

— Мать. Отец умер, отчим появился. Но он обижает меня, смеется.

— Зачем?

— Характер такой. Что говорит, тебе твой Бог дал? Подначивает этак. Но я ему не поддаюсь, отбиваюсь: А когда мы голодом сидели, и я целыми днями в церкви стоял, и мне поднесли всячины всякой, кто ел? Ты ел, и все ели! А кто это все дал? Бог и дал! Его воля.

— Ну, а он что?

— А хохочет. Он же пьяница, сам знаешь, какие они вредные.

— Так, а чего вы голодали-то?

— С пенсией задержка вышла. Мы же все на пенсии — мама, я и еще три брата. Все по инвалидности. Я уж думал, не выберусь на Пасху, но Бог смилостивился. Дали пенсию-то! Я сразу билет купил, пошел к настоятелю нашему, говорю по святым местам подаюсь. Он благословил, и я отбыл.

— Ловко.

Уходить не хотелось, я помолчал в надежде, что он спросит меня о чем-нибудь, но пермяк усердно обдувал свой чай.»

— Пост-то держишь? — продолжить беседу я.

— Нет! Куда там! Вот сейчас пирожное сожрал. Вкуснейшее, с кремом! Тетка одна дала. Раз дает надо брать! Да и где в дороге постную пищу искать, с голоду бы не опухнуть.

— Ну, запасся бы дома.

— Нет. Суетно все это. Не об этом думать надо. Христос сказал своим ученикам: Не думайте о хлебе насущном и сыты будете. Вон птицы ни жнут, ни сеют, а живут, да песни поют! А мы-то, что хуже?

— Нет, мы лучше!

— А вот это гордыня — самый страшный грех! Знаешь, как Бог своего ангела наказал, когда тот возомнил, что он лучше всех?

— Как?

— У-у! С треском попер с Небес! Лишил благодати навеки!

И он опять рассмеялся своим восторженным смехом.

— Ты, что же? Всю Библию знаешь?

— Нет, не всю. Всю-то ее разве познаешь! Наизусть, конечно, можно вызубрить. А вот чтобы познать — нет! Я сам Библию редко читаю, у меня зрение плохое. Ко мне само как-то приходит. Не знаю откуда.

— Может — дар Божий?

— А че, может! А то откуда еще? Все от Бога.

— Может, в святые выбьешься?

— Нет, это нет. Для этого Откровение должно быть. А вот Венца мученического возможно сподоблюсь.

— Это что ж за чин?

— За веру пострадаю. Жизни лишусь.

— Как? Сам себя?»

— Зачем сам! Ты смотри, сколько сатанистов развелось — полчища несметные! Вот я сюда плацкартой ехал. Ну, денег-то у меня нет, а жрать охота. Сел я у окошка, сижу молюсь. Тут соседка моя спрашивает: «Ты чего там поешь?» Я говорю: «Молитву Господу Богу нашему и сыну его!» Она заинтересовалась, расспрашивать стала про веру, про жизнь загробную. С других мест к нам потянулись, сидим, про Бога говорим, обедаем. Благодать! Вдруг из соседнего вагона врывается сатанистка. Услыхала вражина, что я Христа славлю, и явилась. И давай орать, что Бога два! Смотрю, сейчас драться полезет. Встал тогда и говорю: «Бог один, но в трех лицах — Отец, Сын и Святой Дух!» Сказал и перекрестил ее святым знамением. Эх, как она испугалась! Аж зашипела, скукожилась вся и убежала. Бес в ней сидел, а Бес-то креста боится! Во как!

— И у вас, значит, война идет.

— Ну, а ты как хотел?! Христос же сказал: «Не с миром к вам пришел, но с мечем!»

— Он еще, вроде, советовал ближнего любить.

— Правильно — люби! Но спуску не давай, если он против веры идет.

— Тяжело.

— А че? Отдохнем! Все отдохнем после Судилища. А сейчас нельзя, нет! Эх, а на поезд-то я не опоздал еще? — спохватился божий опричник, полез по карманам, вываливая все на стойку. Я вытянул билет из его паспорта, посмотрел номер поезда и время отправления.

— Да тебе пора, — сказал, глянув на часы, — уже, наверное, посадку объявили. Пойдем, я тебя провожу.

— Пойдем, а то мне одному боязно, как бы эти черти рогатые не растоптали.

— Какие черти?

— Да троллейбусы эти. Шустрые такие и бесшумные главное! Только я на дорогу выползу, а они уж вот они — под боком пыхтят. А то еще подкрадется да и шуганет фанфарой своей. Сердце вон! Эх, я бы им рога-то поотшибал.

Мы вышли из кондитерской и направились к вокзалу.

— Ну, все! Прощайте, люди добрые, уезжаю! — декламировал божий человек, счастливо озираясь по сторонам. — Погостил, причастился пора и дальше. Эх, время-то какое настает! Пасха! Целыми днями буду в церкви пропадать!

— Молиться? — привлек я к себе его внимание.

— И молиться и петь, да, просто, глазеть! Красотища ведь в храме Божьем! Кругом свечи горят, золото блестит, ладаном пахнет. А как Святые Врата отварят, да выйдет Патриарх! На душе ликование! Ну, а уж когда певчие запоют, тут сама Благодать меня охватывает. Иной раз и на ногах не устою, упаду на колени и плачу.

Мы подошли к нужному вагону, и я остановился. Мой восторженный брат усмотрел проводника, подал ему билет и паспорт. Я стоял за его спиной и ждал, когда он повернется, и мы простимся. Но не дождался. Он просто забыл обо мне, повел разговор с пожилой дамой, проходящей в вагон, та взяла его под руку и увлекла за собой. Вскоре они появились в вагоне и пошли по проходу. И я двинулся по перрону, наблюдая за ними в окна. Но он так и не посмотрел на меня.

Скоро поезд тронулся и пошел, увозя в своих недрах моего странного собеседника и его чудный замкнутый мир вечного ликования и радостной благодати. А я все стоял на перроне и смотрел им в след. Меня ждал мой «КОФЕ СО СГУЩЕНЫМ МОЛОКОМ».

 

Сосед

Весна. Загнанные вглубь потенции пробуждаются. Медленно, корчась в муках и сея тревогу, они начинают пробиваться наружу. Постепенно их всевозрастающий натиск сокрушает величественные бастионы тотального оцепенения, и на свободу просачиваются первые живительные соки. Тонкие ручейки сливаются в общую лавину возрождения. Наступает время торжества всеобщего движения…

В общем, в начале мая у меня «пошел камень». Вывалился из чашечки, травмировал лоханку и теперь грозил перекрыть мочеточник. Меня госпитализировали.

По истечении десятидневной терапии я стоял на лоджии своей палаты и наблюдал брачные пилотажи жирных чаек в пространстве внутреннего двора. Их амурные вопли терзали слух.

«Корюшкой отожрались», — с завистью думал я.

В соседней одноместной палате отчаянно трудился сотовый телефон, отсылая в эфир однотипные указания абонента:

— Ало, Фаныч?… Ну ты понял, кто это, да?… Молоток, а теперь заткнись и слушай меня… Заткнись, я сказал!… Заткнулся?… Молоток… Значит так: меня подзавалили, и ты знаешь кто… Заткнись, я сказал!… Заткнулся?… Молоток… Слушай дальше: ты должен их сделать, понял?… Заткнись!… Заткнулся?… Молоток… Короче, или их сделаешь ты, или я выйду и сделаю тебя, понял?… Заткнись!… Заткнулся?… Молоток… и.т.д.

Помнится, в день госпитализации, когда меня доставили из приемного покоя на отделение, то дежурная сестричка с фееричным макияжем и в полупрозрачном голубеньком халатике, занося мою фамилию в реестр больных, выразилась:

— Будете жить с крутым, — и передернув плечиками, пригласила следовать за ней. Я последовал. Отглаженный халатик струился по выгнутой спинке и стекал складочкой в ложбинку меж ягодиц. Я задумался о самом приятном. Ненадолго.

Мы остановились у двери в палату № 604, перед которой прохаживался очень рельефный и предельно серьезный парень.

— Это в «Б», — указала на меня сиреневым коготком сестричка. Интонация ее представления характеризовала меня как нечто среднего рода. Я не обиделся, действительно, на фоне крайней женственности и запредельной мужественности я пребывал где-то между. Парень изящным движением размял мышцы шеи и исполнил свой профессиональный долг — глянул на меня в упор.

Я шмыгнул носом и потупился. Парень нахмурился и отворил дверь. Я прошел по коридору и остановился перед дверью под литерой «Б».

— Держите ухо востро, — сказал я своим провожатым. — У меня много врагов, — и зашел в свою опочивальню.

Господина «А» мне так и не удалось увидеть. Я часто слышал его голос, ощущал его тепло на стульчаке общего унитаза, нюхал терпкий дым его сигар, в общем, общался с его периферией. Но центр всегда оставался под надежным прикрытием.

«Б» была трехместная. Когда я вошел, то у центральной кровати стоял высокий пожилой мужчина, некогда чернявый, а сейчас поседевший, с густыми бровями, гладким лицом и откормленным телом.

— Густав Иванович! — представился мужчина.

Мы познакомились. В течение десяти дней все 240 часов мы были вместе — ели, спали, испражнялись, общались. Я многое узнал об этом человеке, но так ничего и не понял.

Густав Иванович владел уникальной методикой обживаться в любых предлагаемых обстоятельствах. Еще до поступления в клинику он навел справки о ее руководящем составе. По прибытии на место, повидав всех воочию, он моментально распределил приоритеты.

— Молодой человек, — начинал Густав Иванович, располагаясь на своей кровати после обеда, — я прожил трудную долгую жизнь, и это мне стоило колоссальных усилий.

Да, он не щадил себя. Поднимался чуть свет и добровольно измерял температуру. Затем Густав Иванович выходил в коридор и встречал приходящий на смену медперсонал.

— Как ваш Алеша, освоил минорное арпеджио? — приветствовал он старшую сестру-хозяйку, которая бредила своим внуком — музыкальным вундеркиндом.

— Оксана, вы непременно должны продолжить свое образование, у вас потрясающая интуиция врача. Поверьте мне, это многого стоит! — охаживал дежурную сестру.

Дальше начинали подходить врачи, и для каждого у него была заготовлена приятность. С автомобилистом-любителем он говорил о системе электронного впрыска, с рыбаком об универсальной блесне «Барракуда», с семейными о ценах на товары первой необходимости, с одинокими о Душе.

Главврача Густав Иванович встречал у входа в отделение и провожал до кабинета.

— И не думайте, и не сомневайтесь, дорогой Семен Исаевич, медь это оптимальный вариант. Понимаю — дорого, но вы же не на один день строите. И еще мой совет — берите отожженную… Да, да, непременно, отожженную. Быстрый и легкий монтаж. Конечно, экономия! А я ж о чем вам толкую! И подумайте насчет капиллярных фитингов.

Главврач строил дачу, а Густав Иванович возводил фундамент отношений.

До обеда Густав Иванович упорно трудился — бегал по клинике, сдавал повторные анализы, проходил дополнительные обследования, узнавал, выведывал, собирал и сопоставлял симптомы.

Пообедав, ложился поджидать жену и попутно вспоминал прошлое:

— А ведь я начинал с нуля. Родители мои, если можно так выразиться, ничего не нажили. Да и к культуре не были приучены. Но я уже в школе понял, что жить так не буду. И пошел, и пошел по своей линии.

— А какую вы выбрали линию? — интересовался я. Раз за разом, так или иначе, пытался я выяснить специальность, должность, ну хоть что-то конкретное из его биографии и всегда тонул в потоках общих слов и уловок.

— Сложная у меня была судьба. Образно говоря, не гладкая дорога, а все кручи да испытания.

Ровно в 15.00, после робкого дробного стука, дверь приоткрывалась, и в палату просовывалась женская голова с выражением вечного испуга на лице — жена неутомимого труженика.

Густав Иванович садился потреблять витамины.

— Салатик на постном маслице, как ты просил. Оливки. Йогурт со свежими фруктами.

— А где черная рябина?

— Ой, Гузя, это беда! Рябину не достала. Еще не сезон, а по магазинам нет.

— Ну, Мира, это не разговор. Я же просил! Позвони, пусть там подумают. Это сейчас важнее всех лекарств. Предстоит сложная операция!

— Я звонила, ради бога, не нервничай! Там уже знают, уже занимаются.

— Элементарного дела не осилить! Снять трубку и набрать номер телефона!

— Все уже набрано, успокойся! На неделе принесу. Скушай сначала банан, врачи рекомендуют его не смешивать с другой пищей.

— Врачи рекомендовали мне, настоятельно, между прочим, пить сок черной рябины и есть ее мякоть!

Тут я вставал и уходил, потому что если бы я остался, они бы замучили меня своими извинениями.

После ужина, проводив врачей и медперсонал, Густав Иванович готовился ко сну. Он облачался в пижаму, принимал медикаменты и вызывал сестру измерять давление. Закончив процедуры, усаживался на кровать и говорил о своей болезни.

— Понимаешь, чувствую я, что есть у них какие-то сомнения. Третий раз откладывают операцию. Но не это меня волнует. Мне нужен точный диагноз. В чем причина? А операцию мне сделают специалисты покрупнее. Понимаешь, здесь самое современное диагностическое оборудование. Нигде в городе нет такой техники. Вот почему я здесь. Пройду полное обследование, а уж тогда надо будет принимать решение. Кстати, а как ты сюда попал?

— Скорая привезла.

— А это другой вопрос. Они обязаны принимать острых.

Я чувствовал, что слегка огорчил Густава Ивановича таким простым ответом.

Так прошли десять дней — 240 часов. Камень у меня вышел. Маленький, со спичечную головку, похожий на морскую звезду. Я еще раз глянул на неуемных чаек и зашел в палату. Густав Иванович сидел на своей кровати и прислушивался — он поджидал обход.

— Идут!

Дверь отворилась и в палату стремительно вошел наш лечащий врач, а с ним его вечный спутник — практикант Али из Марокко с историями болезней под мышкой.

Врач был молод и очень занятой. Передвигался по клинике он исключительно широким шагом, на ходу изучая результаты анализов. В день моего поступления он завел меня в процедурную, велел спустить штаны, натянул на свою широкую ладонь резиновую перчатку и воткнул толстенный указательный палец в мой задний проход:

— Так больно?

— Так не очень.

Врач уступил место Али. У араба палец был потоньше.

Больше я с лечащим врачом не общался.

Сегодня ко мне подошли в первую очередь.

— Ну что, камень вышел. Больше ничего подозрительного нет. Результаты томографии я посмотрел, хоть у вас и одна почка, но зато работает — дай Бог, чтоб так две работали. Но остерегаться надо. Как говорится, без запаски едете. Не есть острого, жареного, соленого, сладкого. Не пить пива, вина, водки. Ну и конечно наблюдаться у своего уролога по месту прописки. Все. Али подготовит вам выписку, и можете идти домой.

Он протянул мне руку.

— Спасибо, — сказал я и подал свою.

— И вас, Густав Иванович, мы будем выписывать, — переключился врач.

— Как выписывать?!

— Спокойно. Операцию вам делать не желательно. Будем лечить медикаментозно и амбулаторно, то есть дома полечитесь. Ну, детали мы с вами обговорим отдельно.

И врач двинулся к выходу.

— Андрей Григорьевич! — крикнул Густав Иванович вслед и поднялся с постели.

Врач остановился.

— Андрей Григорьевич, скажите мне прямо, честно и откровенно. Это смертельно? — Густав Иванович стоял по стойке смирно, расправив грудь, как типичный американский киногерой.

— Ну, почему, обычный курс лечения. Я же сказал, мы еще обсудим все с вами. Я позову вас, до свидания.

Мы с практикантом сели за стол, и Али открыл мою историю болезни.

— Этот русский язык мне немножко дает трудность. Но я должен делать эта работа, — сказал Али.

Мы с Али подружились. Все десять дней моего лечения только он навещал меня, и мы долго болтали о прелестных сходствах и не менее прелестных различиях русских и арабских женщин. В прошлом у меня был опыт общения с одной девушкой из Йемена, а Али мечтал в будущем жениться на петербурженке.

Густав Иванович не выдержал и ушел на разведку.

— У него рак почки, — неожиданно сказал Али, глядя на закрывшуюся за Густавом Ивановичем дверь. — Только это ты молчишь.

Я кивнул и спросил:

— И что, операцию уже поздно делать?

— Нельзя. У него давление высокий, не выдержит сердце. На Западе, я знаю в Германии, Америке, делают без резать. Через артерию убивают почку специальной методикой — микрохирургия. Но это дорого.

— Сколько? — зачем-то спросил я.

— Я точно не знаю. Очень дорого. Даже мой папа не смог бы себе такую операцию сделать.

Папа у Али был шеф-поваром при дворе султана Марокко.

— Значит помирать выписываете?

— Все человеки умирают. И бедни и богаты, — сказал Али.

— Да, есть еще справедливость на Земле, — заметил я.

Мы помолчали. Честно говоря, Густав Иванович не вызывал у меня симпатий. Но сейчас мне было его искренне жаль. Может, потому что я знал врачебную тайну. В общем-то здесь в палате мы были с ним в одном окопе, оборонялись от одного врага. И вот меня пронесло, а его зацепило… Не поймешь эту Смерть! По какому принципу она отбирает нас? От таких мыслей захотелось выпить, хорошо Али отвлек меня от них.

Когда совместными усилиями нам удалось создать мою выписку и мы распрощались, я собрал свои пожитки и устремился на волю. Раз уж выпало двигаться без запаски, нужно поддать газку — быстрее доеду.

Густав Иванович стоял в коридоре возле кабинета главврача вместе со своей перепуганной женой и что-то диктовал ей. Женщина привычно ловко стенографировала в толстый блокнот.

Я не стал отвлекать их своим прощанием и без оглядок покинул отделение.

Воля встретила меня ярким солнцем, свежим майским ветерком и девственной зеленью. И странное чувство охватило меня, будто бы я действительно несся по пустынной дороге на чужом автомобиле (наверняка я угнал его), мчался без запаски, без домкрата, без всего-всего, шпарил налегке. Радость и ужас перемешались во мне, я заложил два пальца в рот и разразился диким свистом восторга. Стая голубей поднялась с мусорного контейнера в синее небо. Прохожие шарахнулись в разные стороны.

Я остановился возле ларька и купил у красивой брюнетки две бутылки «НЕВСКОГО особо крепкого» — для затравки.

 

На базар

Июльский полдень. Суббота. Мы с отцом не спеша двигаемся по улице Луначарского. Путь наш лежит в центр города, конечная цель — базар. Так как городишко наш маленький, нет и сотни тысяч жителей, то и базар здесь один — небольшой кирпичный павильон, да еще несколько рядов деревянных прилавков под открытым небом. В павильоне царствует гастрономия, а уж на улице выставляется промышленный ассортимент.

Вообще-то, в нашем городе все в одном экземпляре: вокзал, Дом культуры, гостиница «Колос», Универмаг, ресторан «Дема», баня, маршрут автобуса и один на всех вытрезвитель. Наверное поэтому, в нашем Давлеканово все друг друга знают, ну, если не по имени, то в лицо — это уж точно.

— Так, давай определяться, — говорит отец, — Что будем брать? Мясца или рыбки?

— Может, и того и другого? Чтобы не мучаться? — предполагаю я.

Мы всегда общаемся в полушутливом тоне.

— Не выйдет, деньжат маловато. Или ты добавишь?

— Нет, — говорю, — не располагаю.

— Ну, тогда придется потрудиться. Я думаю… полкило свининки и говядинки с килограмм. Как?

— Интересно, — одобрительно киваю я.

— Находишь? — улыбается отец. Он пребывает в благостном настроении. Доволен, что я наконец-то приехал и теперь все заботы по сооружению сливной ямы для «теплого» туалета можно передать мне.

Во время каждого своего отпуска отец затевает какое-нибудь предприятие по благоустройству нашего, им так называемого, родового имения. Имение это состоит из социалистических шести соток земли, одноэтажного деревянного дома, глиняного сарая, заваленного дровами, баньки и «холодной» уборной. Архитектором и строителем всех этих построек был мой дед по линии матери — Ведешкин Михаил Севастьянович. Как коммунист и главный прокурор города, он считал, что не имеет морального права на удобства в доме, тогда как большинство горожан справляют их вне. После смерти деда мой отец, сочувствующий беспартийный, решился на перестройку.

— Эх! — восклицает реформатор, провожая взглядом удаляющуюся от железнодорожной станции электричку. — Вот таким же пригожим деньком, лет сорок назад, посадил меня батька с этой самой платформы на поезд, дал тридцать рублей денег, запасную пару самошитных ботинок и отправил в Уфу на самостоятельную жизнь.

— Да, щедрое было время, — замечаю я.

— Молодость, брат! Совсем другое представление о жизни. Это я сейчас без мяса обеда себе и не мыслю. А тогда, привезем, бывало, с Ахмедом из дома по мешку картошки — вот тебе и все меню на целый семестр.

Мы поравнялись с ларьком, на котором красовался плакат: «Хлеб, булка и пр. Все свежее!!!»

— Ох, едрена вошь, какие мы важные! — послышалось со стороны очереди.

Мы дружно обернулись.

— Ну, ебтыть, даже корешей своих давних не замечаем! — не покидая своего места в очереди, орал в нашу сторону крупный рыжий мужик.

Все у него было крупное: нос, губы, мясистые уши, пальцы, покрытые золотистой растительностью, живот и пыльные сандалии.

— О, здорово, Юр! — воскликнул отец.

— Здорово, начальник! — Юра крепко пожал протянутую руку.

— Вот — сын мой, — показал в мою сторону отец.

Я кивнул и приблизился.

— Видал, еще в прошлый год, — даже не взглянув на меня, пренебрежительно буркнул крупный Юра.

Наверное, это мои желтая майка с красной надписью «PLAYER’S JB CLUB 49» и зеркальные солнцезащитные очки так на него подействовали.

— Часы вот мне подарил — австрийские! — попытался приподнять меня в глазах своего кореша отец. — С автоподзаводом…

— Вот часы, — перебил его Юра и поднял свою крупную руку, — Красный Командир!

В рыжих зарослях мощного запястья, на потертом ремешке, мерцал маленький часовой механизм.

— Их еще мой дед, первый штатный пожарный города Матвей Захарыч, получил в подарок от благодарных жителей, — гордо продолжал Юра. — Через все пожары и пьянки их пронес и перед смертью моему отцу передал. Чуешь?! Тот всю войну в них прошагал, не снимая. Даже когда ему в 45-ом левую руку по локоть шальным осколком отшибло, он с носилок прыг: «А ну», — кричит, — «нахуй ваши процедуры, дайте-ка сюда мою руку, а не то никуда не поеду!» Санитары подумали, что свихнулся мужик от боли, ну, и сунули ему культю-то, чтобы не буянил. А батя часы отстегнул и в карман, потом только сознание потерял.

— Смелый был мужик, — вставил отец.

— Сапер, ебтыть! Ты слушай дальше. Как, значит, с госпиталя-то он пришел, первым делом гулянку закатил. Ебать колотить! Вся улица неделю на ушах стояла! Потом еще две похмелялись. Бабки по округе до сих пор промежности потирают. Во какой был авторитет! И тогда-то он мне их и подарил. «Тебе,» — говорит, — «теперь они нужнее. Я свое время отмерил». И я тридцать пять лет, как чертило, в литейке у печи в них отбарабанил и по инвалидности на пенсию вылетел. А они как ходили, так и будут ходить! А ты говоришь — австрийские! Бери вон, хлеб-то.

— Да нет, мы за мясом пришли, — отказался отец и разочарованно посмотрел на сияющий, заключенный в противоударный, водонепроницаемый корпус, заграничный хронометр.

— Так уж поздно! Там только кости да жилы остались! — радостно заголосил Юра и лихо зашвырнул в пакет, купленную буханку пшеничного хлеба.

— Как поздно? — удивился отец. — Я всегда так прихожу.

— Ты когда приходишь-то? По четвергам. А сегодня суббота. Опоздал, парень! На часы, наверное, любовался.

— Ну, сейчас посмотрим, — смеется отец, и мы заходим в павильон.

Видно, что основная торговля уже отошла. Некоторые торговые места пустуют, на других идут сборы.

— А чего тут смотреть! — не унимается Юра. — Хвосты да уши! Я лично, вообще, в этом опарышнике никогда мясо не беру.

— Конечно, зачем тебе мясо. У тебя и так вон какой барабан! — и отец похлопывает Юру по крупному, грушеобразному животу.

— Зачем! — возмущается Юра. — Я прямо из-под топора беру! У меня ж свояк на мясокомбинате костоломом мантулит.

— А- а-а! — подыгрывает отец.

— Ну, ебтыть! — воспламеняется Юра. — Быку одним ударом яйца по самые уши сносит!

— Ух-ты! — это уже я.

— Годовалому — как с куста! По пятницам с утра я у него. Сначала пивка, чтоб рука отяжелела, потом свояк берет топор и айда! Я только пальцем ткну: «Вот она!» — Он хвать шматок чистейшего, парного и порядок!

— Да, это большая привилегия, — не без зависти говорит отец, и мы подходим к мясному ряду. — А тут выбирай жилу со щетиной, или кость с хрящами!

— Почему так говоришь? — вступает в разговор маленький татарин, хозяин первого прилавка, напротив которого мы приостанавливаемся. — Смотри! Ай, какая мяса! — и он шустро ворошит, разложенные на железном подносе куски говядины. — Суп сделаешь, гуляш сделаешь. Сыт будешь, миня спасибо скажешь.

Отец смотрит на Юру, тот презрительно усмехается и величественно двигается дальше вдоль ряда. Мы следуем за ним.

— Юр, вот смотри, приличная, вроде бы, свининка? — останавливается отец напротив толстой торговки в белом фартуке и со здоровенными ручищами вымазанными по локоть кровью.

— Сегодня в пять утра еще хрюкала! — звонким голосом заманивает баба. — Бери, не мешкай! Хозяйка тебе пельменей настряпает, рюмочку нальет, да на радостях, глядишь, у вас че и получится!

— Вон оно как! И почем такое удовольствие? — приосанивается отец.

— Так, а че мы косые аль кривые?! Как у всех — ни больше, ни меньше!

— Когда ты говоришь, она хрюкала? — встревает Юра.

— В пять утра, — подключаюсь я.

— Да на рассвете мужики завалили! На кой рожон мне врать-то?! — возмущается баба.

— Это тебе спьяну померещилось! На рассвете! Что я не вижу, что оно с холодильника!

— С какого холодильника?! Ты че, охренел, старый дурак! — голосит оскорбленная предпринимательница.

— С обыкновенного! Блестит вон уже — как сопля! Нашла вахлаков! — не уступает в силе звука Юра.

— Да какая разница, не протухло же еще, — пытается развести сцепившихся отец.

— Чего?! Сам ты протух, пердун лысый! А ну, давай, шагайте отсюда! Я уже не торгую!

— Ну, не серчай хозяюшка, я беру вот этот кусочек, — и отец достает из кармана деньги.

— Миш, брось, она ее одной лебедой кормила, — останавливает его Юра. — Вон сало-то зеленое!

— Отойдите от прилавка, или я сейчас мужиков позову! — уже вопит баба, и лицо ее наливается пунцовой неприязнью. — Гриша! Витька! — машет она окровавленными ручищами.

Мы отступаем. В павильоне становится все пустынней. Торговцы сворачивают свои предприятия.

— Черт, похоже, действительно, припозднились, — озирается отец.

— Погоди не суетись, — твердо говорит Юра и направляется к двери, ведущей в подсобные помещения павильона. — У моей свояченицы деверь есть, алкаш страшный, дом пропил. Так вот, он здесь рубщиком подхалтуривает. Сейчас…

— Да не надо, Юр! — пытается сдержать его отец. — Вон, окорочков возьмем…

— Я сказал, спокойно! — рубит Юра. — Ждите здесь, — и скрывается за дверью.

— Ну, что подождем? — советуется отец.

— Может, лучше, пойти к рыбке прицениться, пока предводитель отсутствует?

— Ладно, подождем. А вдруг, деверь еще не надрался. Глядишь грудинки отхватим. — воодушевляется отец, и мы присаживаемся на небольшую скамеечку.

Павильон почти пуст. Только две пьяненькие башкирки трещат меж собой, как старенькие будильники, забыв про товар. Да красивая молодая татарка распродает последнюю упаковку американских куриных окороков.

— Эх, окорочка-то, сегодня какие крупные! — опять охватывает отца беспокойство.

— Ну, мы же за грудинкой охотимся, — отшучиваюсь я.

Неумолимо время движется к закрытию. Башкирки допили припрятанную под прилавком бутылочку настойки «Караидель», упаковали нераспроданные творог, сметану по сумкам и двинулись к выходу. Татарка взялась подсчитывать выручку — на всех пальцах ее изящных рук красовались засаленные золотые кольца разной величины.

— Все, хватит! — не выдерживает отец. — Пошли брать окорочка, а не то, точно, лебеду есть придется! — и поднявшись, он решительно направляется к прилавку. Но тут, как из-под земли, на его пути возникает маленькая, сутулая старушка в наглухо застегнутом болоньевом плаще и с алюминиевым бидончиком в руке.

— Здравствуйте, Мария Григорьевна, — останавливается отец.

Старушка молча смотрит ему прямо в глаза.

— Как поживаете? Здоровье как? — расспрашивает отец, косясь на остатки американской роскоши.

В ответ Мария Григорьевна лишь дергает головой, как бы, отгоняя назойливые фразы, и еще пристальнее всматривается в очи моего родителя.

— Вот, мой сын, старшенький, — переводит внимание на меня отец.

Старушка с той же интенсивностью принимается сверлить взглядом мои зрачки.

— Это Мария Григорьевна, мой учитель математики, — отрекомендовывает ее отец.

Вдруг, старушка вскидывает правую руку, и костлявый указательный палец вонзает отцу в грудь:

— Отстаем от США в развитии философских доктрин. Желаю больше философски мыслить!

— А ну, конечно, Мария Григорьевна! Сейчас… — отец раскланивается, отпрыгивает к прилавку и с криком: — Я беру! — останавливает хмурого грузчика в военной плащ-палатке, потащившего было остатки окорока в подсобки.

— А вы, юноша, за кого? За Бога или за Ленина? — энергично обращается ко мне Мария Григорьевна.

Я совершенно не готов к такому вопросу. Поэтому, мне ничего не остается делать, как просто рассмеяться. Это не устраивает Марию Григорьевну, и она ловким, профессиональным движением хватает меня за ухо.

— За Ленина, — тут же отвечаю я, оборвав идиотский смех, и обосновываю:

— Я Ленина в мавзолее видел, а Бога не видел никто, даже космонавты.

Мария Григорьевна отпускает мое ухо, молча грозит пальцем и направляется к выходу, аккомпанируя седенькой головкой в такт семенящим шагам.

— Все, отоварился! — подходит отец, любуясь на полиэтиленовый пакет полный куриных пикантностей.

— Лапшичку мать нам заделает! Любишь лапшичку?

— А Ленин любил?

— Не знаю, как Ленин, — серьезно отвечает отец, помещая покупку в авоську, — а вот дед твой уплетал за милую душу и прожил, слава Богу, до 82-х лет!

— Пойдем на воздух, — говорю я, — проветриться надо.

— Пойдем, Юрка-то, похоже, уже не объявится, — опасливо поглядывает на дверь отец.

— Похоже.

— Слушай, нам же еще на почту надо заглянуть! У Миры Константиновны день рождения завтра!

И мы выходим из совершенно пустого павильона.

На улице отец встречает еще одного своего кореша — Ахмеда, с которым они вместе учились в институте, сидели на картофельной диете и играли в духовом оркестре. Отец на альту, Ахмед на тубе. Сегодня Ахмед не в духе и на вопрос отца: «Как поживаешь?» открыто заявляет, что: «Имел он и эту жизнь, и Б.Н. Ельцина и Аллаха!» Отец утешительно похлопывает его по плечу, и мы идем дальше.

— Ну, где ты пропал, едрена вошь?!

Перед нами Юра.

— Так я думал, ты с деверем дернул соточку со встречей и решил грудинку за собой оставить! — подтрунивает отец.

— Зачем?! — отмахивается Юра. — Его там и не было — на рыбалку еще в пятницу укатил. Я прямо к директору лыжи двинул, он, ведь, моей бывшей тещи племяш! Ну, ебтыть! Вваливаюсь к нему в кабинет, а там гулянка — у главбуха юбилей! Она, кстати, сводная сестра моей первой бабы. Я ей по молодости тоже пистона вставлял. Во ситуация, гадский потрох! Они мне сразу стакан штрафняка. Я говорю: — Стоп! Во-первых, водку не пью; во-вторых, меня не приглашали, значит и штрафняка быть не может, а в-третьих, отпустите мяса поприличней и извините за кипеш!

— Да мы взяли уже, спасибо, Юр, — отец открывает авоську и показывает содержимое Юре.

— Ну, а зачем было торопиться-то? — огорчается тот, и как-то даже сникает. — Правда, сегодня все равно не получилось бы. Они ж уже не рубят. Топоры в кладовой заперты, а рубщики в дымину все. 50 лет этой профуре-то мордастой!

— Все нормально, Юр. Пусть люди отдыхают! — отец рад, что точка в этом запутанном деле наконец-то найдена.

— Так, слушай сюда! — опять активизируется Юра. — Завтра, ровно в 8.00 встречаемся на этом месте. Ты во сколько встаешь?

— Ну… — мнется отец. — А чего так рано-то?

— Ясно. Сделаем так: я подкачу к восеми, мне все равно с деверем потолковать надо, пару пиздюлин ему навесить, ну, и попутно отложу тебе вырезки с первой рубки. А ты, как проснешься, подходи и забирай! Подходит?

— Все, договорились! — поспешно соглашается отец и протягивает руку. — Ну, мы на почту…

— О хорошо, что напомнил! — звонко ударяет себя по лбу Юра. — Мне ж тоже туда надо. Тебе звонить?

— Да, день рождения…

— А мне надо разгон там им устроить! — и Юра крупным шагом направляется к зданию городского телеграфа.

Мы обреченно следуем за ним.

— Позавчера, значит, телефон у меня сдох, — комментирует Юра свою решимость. — Я его и так и этак — молчит падла. Что делать? Без телефона жуть! Иду к куму. Он пиво пьет. Я говорю: «Дай-ка от тебя на станцию позвоню». Набираю номер, а у меня ж на станции шурин, главным инженером. Ага… Поднимает трубку какая-то пигалица; я говорю: «Позови-ка мне Тарасова!» Она: «А его сейчас нет. Что передать?» Я говорю: «Передавать пока нечего, вот пусть он позвонит Мелентьву и если дозвонится, я ему сам все передам». «А что случилось?» — спрашивает. Я говорю: «Не знаю, что у вас там случилось, но мой номер 2-13-13 сдох!» Она засуетилась: «Ой-ой…сейчас все выясним!» — «Выясняйте,» — говорю, — «зачем иначе вас туда понасажали.» Ну, мы с кумом по кружке пива вдарили. Он, кстати, как и я, бутылочное не признает. Каждое утро две трехлитровки покупает. Тоже на пенсии. Ну, и я, значит, домой. Прихожу, а телефон уже надрывается. Снимаю, слышу эта пигалица щебечет: «Как слышимость? Хорошая?» Я говорю: «Устраивает пока, не оглох еще.» А сегодня с утра поднимаю трубку, хотел куму позвонить, чтобы он на меня тоже пива брал. Едрена вошь! Молчок! Ну, ничего, сейчас разберемся.

И мы заходим в здание телеграфа. Юра впереди, мы немного отстаем. Интерьер минимальный: стеклянная перегородка с окошком телефонистки, стол, стул и три кабины с аппаратами. У окошка небольшая очередь. Отец подается к крайнему, но Юра подхватывает его под руку и тащит к дверце, ведущей за перегородку:

— Пошли, пошли, сейчас все сделаем, — отвергает невнятные возражения отца Юра и с шумом отворяет дверцу.

— Паташь! — взвизгивает телефонистка — маленькая башкирка с пышной шевелюрой черных волос — и вскакивая со своего места. — Куда ты лезешь?! Русский язык читать умеешь?! Это служепный хот! — кричит она, преграждая приятелям путь.

— Не каркай! Я к Тарасову! — небрежно бросает Юра.

— Сам хайло заткни! Нету тута Тарасова! Иди, а то сейчас милицию позову. У меня касса открыта! — тарахтит черноволосая карлица и вытесняет Юру за перегородку.

Отец высвобождается и отходит к очереди.

— Че ты меня пугаешь, пугало?! Ну-ка позови главного инженера и положи на стол «Книгу жалоб»! — огрызается Юра, но из-за перегородки выходит.

И тут подключается очередь.

— Мужик, ты че развоевался-то там? — грозно спрашивает крепкий парень в выцветшей почти до бела солдатской робе.

— Да это ш Мелентий, шокнутый! — шамкает беззубая старуха в вязаной кофте и новеньких, блестящих галошах. — Вешно баламутит, шорт рыжай. Яво ешо в детстве прибить мои робяты хотели. Всем оскомину набил. Проваливай отседа!

— Это кто это меня прибить хотел, ты, холера старая! Это твои туберкулезники, что-ли?! — Юра запускает руки в карманы и независимо выставляет одну ногу в сторону. Назревает явное противостояние.

— Юр, кончай, — подскакивает к неуемному корешу отец и тянет к выходу.

— Ишь как распоясался, охальник! На старуху накинулся! — несется нам в след. — Вот я Василию скажу, он тебе рыло-то начистит!

Мы выходим на крыльцо.

— Зря с главного хода пошли, — сплевывает Юра в пыльную траву. — Эта Файка — шизнутая! Ее никто не ебет, так у нее уже бешенство матки выработалось! Ты думаешь, почему она всегда в плаще ходит, при любых условиях?

Отец молча отмахивается.

— Почему? — интересуюсь я.

— Да потому что у нее горб! А она, чума недоделанная, надеется, что какой-нибудь богодуй командировочный не разглядит впопыхах-то, ну, и вдует слету.

— Ладно, Юр, чего теперь разбираться, — устало прерывает его отец.

— А чего тут разбирать-то? А ну, пошли со двора! Сейчас мы ее быстро оформим по 33-ей! — Юра спрыгивает с крыльца и направляется в обход здания.

— Нет, Юр, нам домой пора. Матери обещались к двенадцати вернуться.

— Так ты ж звонить хотел? — останавливается Юра.

— Мы телеграмму дадим, на вокзале. Ну, будь! — протягивает ему руку отец.

— Подожди, слушай сюда, у меня ж на вокзале золовка моего брательника работает. Блядища еще та…

— Нет, нет, Юр, мы сегодня давать не будем. День рождения завтра только. Чего торопиться-то? — поспешно отказывается отец от очередной услуги всемогущего Юры.

— А ну, смотри! Хозяин — барин! Ты на выходные или в отпуск?

— В отпуск.

— Ну, тогда еще свидимся! Если что, обращайся… Трудности там какие, помогу, — Юра протягивает свою крупную руку.

— Спасибо.

Рукопожатия. И мы расходимся.

Некоторое время шагаем молча. Притомились. Ветерок лениво ворошит пыль по пустынной улице.

— Сколько раз зарекался не связываться с этим мудаком, нет опять угораздило, — вздыхает отец.

Я тихо смеюсь. Мы подымаемся на железнодорожный мост и моему взору открывается весь наш город с его разноцветными жестяными крышами, утопающими в зелени садов. На северной окраине высится обшарпанный телевизионный ретранслятор, посредством которого просачиваются в наше Давлеканово причуды большого мира. А дальше, по всем направлениям, непроглядные российские дали и синь, бездонная синь покойного неба.

 

Вера-веруня и странные предчувствия

Я засыпал. Мягко. Плавно. Еще чувствовалась ночная прохлада, что просачивалась сквозь тюлевую занавеску на окне, возле которого я покоился. Еще слышались возбужденные голоса молодого поколения, что собралось возле огромного бревна, что спокон веков валялось в конце нашей улицы, и где в свое время собирались и мы. Еще думалось: вот и все, устаканилась жизнь, прояснилась и пошла на спад. Своим чередом. Срок в срок. И на душе было покойно… Правда, за душой сочились какие-то странные чувства, или остатки чувств, возможно всего лишь предчувствия. Такие странные, но такие далекие, что я улыбался им и говорил себе: Пора спать… спать… спать…

Сначала загремела цепь, потом раздался взрыв лая — Инга металась под окном. Я резко поднялся и отвел занавеску. От ворот к дому в кромешной темноте плыл красный уголек сигареты. Собака рвалась и сипела от ярости.

Я спрыгнул с дивана и в одних трусах вышел в сени. Дверь дергали.

— Кто там? — спросил я, взявшись за крюк.

— Игорек? — позвал полушепотом знакомый голос.

Я откинул запор и открыл дверь. На крыльце стоял Коля по кличке Кацо — военная рубашка с погонами старшего прапорщика нараспашку, к белой майке приколота красная астра. Кацо широко улыбался и плавно покачивался. Друг моего детства, отец большого семейства, военный сверхсрочник и частный предприниматель.

— Кто пришел, Игорь? — позвала из дома мать.

— Это я, теть Фай, старший прапорщик Чернов! — радостно крикнул Кацо в дом, и притянув меня к себе, прошептал прямо в ухо:

— Одевайся!

— Зачем? — спросил я, поеживаясь в прохладе июньской ночи и от стремительно надвигающихся предчувствий. Такие переживания обычно возникают во мне после продолжительного воздержания от всякого рода излишеств, которые, ясное дело, губят нас. О, эти странные предчувствия! Никогда не удавалось мне перехитрить их.

— Что случилось, Коля? — допытывалась мать.

— Выйди на пять минут, помоги! — голосил Кацо с посылом в дом, а сам тискал меня, подмигивая и кивая в сторону ворот. — Я две трубы надыбал, загрузить надо. Одному не с руки.

— Какие трубы? — продолжал я упорствовать, хотя все было уже предрешено.

— Толстостенные, — показывал мне Кацо, размашистыми движениями пририсовывая своей фигуре пышные груди и широченные бедра. — Дюймовочки, на все случаи жизни!

— Коля, он только что из бани, — сердилась в доме мать.

— Да они стерильные, теть Фай! Я лично выбирал и проверял! — скалился Кацо и пихал меня в дом:

— Бегом одевайся, я тебя за воротами подожду, а то твою собаку аппендицит сейчас хватит.

Интриган спрыгнул с крыльца и исчез в темноте. Инга проводила его истошным лаем.

Я прикрыл дверь и прошел в дом.

— Он что пьяный? — спросила мать из темноты спальни.

Я улыбнулся в темноте кухни. Предчувствия сбывались. Я стал одеваться:

— Почему пьяный? Просто возбужден немножко. Слышала же, трубы дармовые подвернулись, а он же, кажется, новый дом себе строит.

Я нащупал на комоде флакон с туалетной водой и азартно освежился.

— А что это за трубы такие, дюймовочки? Диаметром в дюйм, что ли? Так мог бы и сам погрузить. Пить наверное зовет? — не унималась мать.

— Да с чего пить-то? Канализационные трубы, а дюймовочки, потому что хрупкие очень. Чугунные же.

Я не скрывал озорной улыбки на своем лице. В доме была темнотища. На душе у меня уже плясали чертенята. Прямо как в юности, как почти 20 лет назад.

— Я не надолго, мам, ты не закрывайся.

— Оденься потеплее, простынешь после бани.

Я вышел на крыльцо и прикрыл дверь. Инга радостно заскулила.

— Цыц! — прикрикнул я и пошел к воротам.

В соседнем доме было темно, но я знал, что сейчас за мной из-за занавески наблюдает Кашириха — вечный шпион и доносчик. Как не конспирировались мы в пору своего активного познавания мира, все равно родители были в курсе всех наших экспериментов. Кто, с кем, и когда. Недавно выяснилось, что Кашириха даже числилась штатным осведомителем в местных правохранительных органах. И мне вновь захотелось потягаться с профессиональным резидентом. Поравнявшись с кустом жасмина, я на некоторое время скрылся с поля ее зрения. И вот что я сделал. Я опустился на четвереньки и хоронясь за клумбой пахучих цветов пополз обратно к крыльцу, потом метнулся за дом, обогнул его и выскочил с другой стороны. Занавески на окнах Каширихи колыхалась, бедная старушенция металась от одного окошка к другому. Она потеряла меня. Я осторожно пробрался к забору и перемахнул на улицу.

Кацо сидел у ворот возле столба. Я слабо присвистнул, кося под сверчка, и подал ему знак рукой. Кацо сообразил слета — встал на четвереньки и подполз ко мне.

— Игорек, значит так, — горячо зашептал он, подминая меня под себя. — Сейчас мы с тобой будем ебаться!

— Это лишнее, Колян, — сказал я, пытаясь выбраться из его жестких объятий. — Я тебя ценю, как друга детства, но не более.

Мы катались по влажной и мягкой молодой траве. Кацо беззвучно хохотал.

— Молодец, режиссер хуев! И чего ты застрял в своем Питере, мы бы с тобой здесь весь электорат переебли.

— Так может вместе в Питер махнем? Там масштабнее.

— Нет я толчею не люблю. Сейчас увидишь, как мы тут отрываемся.

Мы лежали на спинах и приводили в порядок сбившееся дыхание. Небо было просто завалено звездами. Да такого в Питере не увидишь!

— Все, от винта! — скомандовал Кацо и вскочил на ноги. — Карета в военгородке, в проулке.

Я поднялся, и мы двинулись к воротам военного городка. Во время войны здесь дислоцировалось авиационное училище, где за три месяца желторотиков обучали взлету, посадке, нехитрым маневрам и отправляли на фронт. До сих пор на местном кладбище сердобольные старушки ухаживали за могилками погибших во время тренировочных полетов трех югославских курсантов.

— Я сказал им, что ты кинорежиссер, понял? — вводил меня в курс дела Кацо.

— А они, что актрисы?

— Конечно! Одна стеклотарой жонглирует в заготконторе, другая ваучеры тасует в сбербанке.

— Тогда я лучше представлюсь каталой с Деребасовской.

— Нет они хотят отдохнуть культурно, и я обещал им, что все будет на высшем уровне.

— Понятно.

Мы прошли немного по темной аллее городка, свернули в проулок и сразу уткнулись в МАЗ. Огромная кабина с белой радиаторной решеткой и поблескивающими никелированными ободами на фарах напоминала физиономию улыбающегося из темноты негра-великана.

Кацо отворил дверцу со стороны водителя и пропустил меня вперед.

Из салона доносилась музыка, потягивало табачным дымом.

— Пупа, пупа, — запел Кацо приседая в такт, — в блюдце плавала залупа.

Я ступил на подножку и полез в салон.

— Добрый вечер, дорогие мои россиянки! — продекламировал я голосом нашего вечно недомогающего президента, обращаясь к двум темным фигурам, что виднелись в глубине салона.

Фигуры прыснули.

Кацо уселся за руль и захлопнул дверцу. Вспыхнул яркий свет.

— Девчонки, знакомьтесь — кинорежиссер из Питера, проездом в Голливуд, — отрекомендовал меня Кацо и азартно почесался.

Мы отщурились и осмотрели друг друга.

Им было за тридцать. Одна худая, бледнокожая, узколицая с нижней челюстью похожей на носок восточных туфелек. Вторая крупная, загорелая с длинными пепельными волосами перетянутыми сзади в хвост.

— Иннокентий Эйзенштейн, — представился я.

— Вера, — подчеркнуто пренебрежительно бросила худая и полезла на спальное место, выставив мне на обозрение довольно изящную задницу в шерстяных подштанниках.

Кацо пихнул меня в бок, и я переместился на место Веры. Поближе к предназначенной для меня…

— Наташа, — назвалась она и застенчиво отвернулась.

Я стрельнул по ее фигуре. Коренастенькая. Грудь большая. На шее родинка.

— Верунь, фуражку там не раздави, — ласково заметил Кацо, копошащейся в спальнике девице, затем нырнул под руль и вынырнул с бутылкой в руках. — Сегодня день Военно-воздушных сил, все должно быть по уставу. Але, гараж! — похлопал он свою подружку по непоседливой попке.

— Лапы убери, — буркнула Вера и лягнула Колю в шею. Он поймал ее ногу и крепко поцеловал в лодыжку.

— Дурдом, — мягко сказала Наташа и глубоко вздохнула.

— Ну, что со знакомством? — сказал я и взял с передней нарели граненую стопку. Похоже из нее только что выпивали.

— Веруня, тару, — скомандовал Кацо и откупорил бутылку.

На мое сидение выкатились недостающие три стопки. Я отдал наполненную Наташе. Пальцы у нее были жесткие и шершавые.

— Ну, ребятишки, — лучезарясь улыбкой начал Кацо, — личный состав укомплектован. Выпьем же за любовь, которая не дает нам покоя ни днем, ни ночью!

И захватив губами края стопки по всей окружности, Кацо опрокинул содержимое в себя.

Я чокнулся с Наташей, Верой и выпил. Самогон моментально опалил меня от голосовых связок до прямой кишки.

— Ого! — выкрикнул я.

Наташа поднесла мне малосольный огурчик. Я откусил с ее руки и поцеловал в ладошку. Она засмеялась и доела остатки.

— Веруня, контакт! — гаркнул Кацо.

Веруня метнулась к панели, откинула крышку и вдавила огромную красную кнопку. МАЗ встрепенулся и заревел.

— От винта!

Двумя руками Веруня вцепилась в рычаг переключения скоростей и рванула его на себя. Послышался треск, свет в салоне погас, вспыхнули фары, просветив насквозь весь военный город. Вера прыгнула Кацо на колени и обхватила его непутевую голову своими бледными руками.

— Из города выйдем, я сама поведу, понял?! — задыхаясь от страсти прошипела Веруня. В ее расстегнутой кофточке мелькали маленькие груди.

Колян заграбастал губами половину лица своей агрессивной подружки и отпустил педаль сцепления.

Рывок.

Я повалился на Наташу и уткнулся ухом в ее мягкое плечо. МАЗ круто вывернул на аллею и помчался, невзирая на ухабы. Мы бултыхались по салону, как говно в проруби, и скоро Наташа оказалась подо мной. Зубами я оттянул подол ее футболки, поднырнул под него и присосался к соску желейной, попахивающей потом титьки. Тем времени мои руки нащупали и сжали обе ягодицы. Наташа часто и жарко задышала мне в макушку, лихорадочно запустила руку в трико и схватилась за член. Он был твердее кости. Я ответил тем, что оголил ей зад, просунул кисть между ног и загнал во влагалище аж два пальца. Наташа выгнулась, как ощерившаяся кошка. И тут я получил толчок под зад.

— Ты гляди какой шустрый, уже вставил! — зло выкрикнула Верка.

В салоне вспыхнул свет.

Наташа подтянула штанишки. Я незаметно вытер палецы о чехол сидения.

— Я не шустрый, Вера, а влюбчивый, — сделал я уточнение и посмотрел ей прямо в глаза.

Веруню слегка потряхивало. Вот кому требовалось срочно вставить и желательно во все отверстия. Я демонстративно поправил вздыбившийся инструмент, и денно и нощно докучающей нам, любви.

— Веруша, не луди людям мозги, пусть знакомятся, — вмешался Кацо и выключил свет. — Слушай музыку, отдыхай душой.

Наташа положила мне подбородок на плечо:

— Эгоистка, — сказала тихо, и ее шершавые пальцы вновь обхватили головку моего члена.

Потом мы неслись по шоссе среди сплошной тьмы. Фары выхватывали лишь небольшой кусочек дороги, который стремглав бросалась нам под колеса. Веруня, перехватив управление, совсем ошалела. Она швыряла многотонный грузовик от обочины к обочине. Кацо отхлебывал из горла и вопил:

— Топи, Веруня! Топи!

Наташа позабыла о моей вздыбившейся любви и, вцепившись в ручку на панели, таращилась на дорогу. Я обмусолил обе ей сиськи, но она никак не могла побороть свой страх. Я разозлился на капризную Веруню и стал отпускать в ее адрес эротические колкости. Пару раз она бросала руль и кидалась на меня с кулаками. В схватке я яростно мял ее горячий лобок.

Наконец мы свернули с шоссе и полетели по грунтовой.

— Идем на посадку, пристегните ремни! — проорал Кацо и ударил по тормозам.

МАЗ остановился у самой кромки воды широченного пруда. Мы высыпали на воздух. Звездам на небе просто не хватало место, и они сыпались в пруд, как оголтелые. И среди все этой звездной давки пыжилась почти полная луна.

Наташа подошла ко мне сзади, обняла и сказала на ухо:

— Искупаемся?

Она успокоилась и вспомнила о моем большом и твердом.

— Я хочу танцевать! Я не ебаться сюда приехала! — кричала Веруня, пиная магнитофон.

— Так зачем же ты тогда мафон раздолбала?! — орал Кацо, перехватывая пас от своей подрухки-затейницы.

Воспльзовавшись передышкой, я потащил Наташу в кусты, в очередной раз проникая ей под футболку.

Позади послышался всплеск, а потом вопль:

— Гол! Все едем в деревню на танцы! — бесновалась Веруня, и МАЗ снова взревел.

— Ой, они уезжают! — остановилась Наташа.

— Да, черт с ними, покатаются и вернутся, — попытался я завалить в траву пугливую толстуху.

Но Наташу опять охватила паника. Она вырвалась и кинулась к машине. Я вынул член и стал дрочить на луну.

— Эй, кинорежиссер, ты остаешься! — верещала Веруня, вцепившись в руль и поддавая газу. Мандавошка, она терзала и меня, и друга моего детства, и свою подружку.

— Поехали, Игорек, — подскочил ко мне Кацо. — В деревне еще гарючки достанем! Я балдею от Веруни! Она меня заводит так, что я потом лошадь насмерть заебать могу!

— А Веруня сама, что так и не дается?

— Не ссы, братан, еще вся ночь впереди!

Я оставил луну в покое и, обнявшись, мы побежали к рычащему МАЗу, где нас поджидали одна буйная, а другая обомлевшая.

До деревни оказалось совсем не далеко, мы едва успели выпить и закусить.

— Верунь, где здесь пойло продают? — перехватывая управление, кричал Кацо. Веруня предпочитала ездить по прямой и открытой местности.

— Вон в том перекосоебленом доме, — указала чокнутая и плюхнулась мне на колени своей костлявой жопой.

— Вера, прекрати всем гадить, или я останусь здесь, — вдруг выступила, молчавшая всю дорогу, Наташа.

— Че в стогу ночевать будешь со своим кинорежиссером, — взвилась Веруня и больно ущипнула меня за ляжку. Я вогнал ей свой большой палец в анус, прямо через мягкие подштанники.

— У меня в этой деревне тетка живет, понятно тебе, корова! — завелась тихоня.

— Ну, и пиздуй! — расхохоталась интриганка.

— Что?!

— Девочки, у меня есть подходящий консенсус, — встрял я в перепалку и приобнял обе враждующие талии.

— У меня тоже консенсус давно стоит, — добавил Кацо, резко крутанул руль и упер МАЗ в хлипкий забор. Фары высветили убогое жилище. Кацо нажал на клаксон.

Через некоторое время окно распахнулось и выглянула испуганная и заспанная физиономия то ли мужчины, то ли женщины.

— Мужик, давай тащи два пузыря по червонцу! — заорал ему Кацо, выпрыгнув на подножку.

То ли мужик, то ли баба замотал головой и замахал руками.

— Давай не тряси матней, мудила, я с Тюмени в Питер еду! Или сейчас раскатаю твой скворечник по щепкам! — пригрозил Кацо.

Голова исчезла.

— Веруня, подай бабки, — влез в кабину Кацо, — там в фуражке за подкладкой.

И тут из окна вылезло дуло двустволки.

— Ложись! — крикнул я и притянул непутевую голову Кацо к сиденью.

Грохнул выстрел. По кабине как-будто ударило градом. Но стекло не высыпалось, а лишь покрылось все паутиной трещин.

— Нихуя себе, отоварились! — высказался Кацо и врубил заднюю скорость.

МАЗ откатился назад и вывернул на дорогу. Пока Кацо перекидывал рычаг переключения скоростей, Наташа открыла дверцу и выпрыгнула из кабины.

— Эй, ты куда?! — только и успел крикнуть я, но она уже юркнула между домами и исчезла.

А Кацо завершал задуманный им маневр, и МАЗ пятился на ворота своим огромным железным кузовом.

— Партизанэн, стафайся! — вопил Кацо и давил на газ.

Сзади послышался удар, потом скрежет и затем хруст. МАЗ подпрыгнул и вкатился во двор.

— Сейчас я возьму его голыми руками! — прорычал Кацо и скинул с себя рубашку с погонами старшего прапорщика российских военно-воздушных сил. У него были длинные руки, широкие кости и бугристые мышцы. Трицепс не уступал бицепсу по величине. Бледные конечности Веруни обвили загорелую шею Кацо, и она как медуза прилипла к губам моего друга детства.

— Я тащусь от тебя, Колян, — проговорила наконец психопатка, задыхаясь и раздирая в кровь великолепные плечи своими блядскими когтями.

— Кацо, нас окружают, — сказал я и вооружился какой-то железякой, которую нащупал под ногами.

Потом мы дрались с дремучими людьми. Их было много, но все они были пьяные, и мы расшвыряли эту вонючуу кучу, как ветхий хлам. Веруне разодрали кофточку до пупа, и я пару раз припадал к соскам ее крошечных сисек своими разбитыми в кровь губами, пока Кацо добивал противника.

— Съебываем, Колян! — крикнула Веруня, стоя на крыше кабины почиканного дробью МАЗа. — Участковый свет в доме запалил.

Мы экспроприировали бутыль самогона, старенькую двустволку и вязанку вяленой рыбы.

— Веруня, контакт!

Бледная кисть вдавила красную кнопку.

— От винта!

С погашенными фарами мы понеслись по деревне

— А где Натаха? — спросил Кацо, когда мы выехали за околицу и устремились в поля по прямой, как взмах руки, проселочной дороге.

— К тетке пошла, — сказал я и оторвал от связки пахучего леща.

— У нее критические дни, — добавила Веруня и захохотала.

Развалившись в спальнике, распоясавшаяся стерва ворошила непутевую голову моего друга детства своей длинной и тонкой, как прутик, рукой, а босой ногой, вернее большим пальцем босой ноги, ковырялась у меня в ухе. Ее маленькие задиристые сиськи трепыхались на кочках и ухабах российской проселочной дороги.

— Кацо, она ее специально отшила! — крикнул я и открутил лещу башку.

— Да, отшила! А ты уже яйца раскатал?! — хохотала Веруня и тыкала мне в морду своими голыми пятками.

Она совсем спятила, вертелась, извивалась и шипела, как гюрза. Я отшвырнул почти распотрошенного леща, поймал ее ноги и одним движением стянул эти мягкие шерстяные подштанники.

Трусики были узкие и черного цвета.

— Веруня, не посрами провинцию! — закричал Кацо, привстал и, не останавливая грузовик, спустил штаны.

Но эта мегера схватила двустволку и приставила дуло прямо в шею моего друга детства.

— А может вы друг дружке вставите, а? А я посмотрю! — завизжала Веруня.

Но я вдавил красную кнопку, двигатель заглох, и МАЗ резко сбавил скорость. Веруню вышвырнуло из спальника, и она скатилась на сидение. Кацо вырвал ружье, а я разодрал черные трусики. Пахнула бабьим духом.

— Верунь, ну, мы же не извращенцы! — ласково приговаривал Кацо, закручивая руки, верещащей суке. — Ты ж сама Надюху отшила. Значит сегодня твой день. Как говорится, полный эксклюзив!

Я поймал ее спичкообразные ноги и раздвинул.

— Заезжай, Игорек! — призвал меня мой друг детства.

Наконец, я увидел вход и прицелился.

Но неожиданно, что-то щелкнуло, и кабина взмыла вверх. Все полетело кувырком.

— Блядь! Опять замок расфиксировался! — кричал где-то подо мной Кацо.

— А-а-а-а! — голосила Веруня и уже мчалась голая по свежим пшеничным всходам.

Мы бросились в догонку.

— Ну, что, Чарли Чаплин, имел ты такую суку у себя в Питере?! — вопил Кацо, задыхаясь от полноты ощущений. Одной рукой он придерживал вздыбленный член, а другой энергично помогал бегу.

Я отмалчивался, потому что тоже держался за свой детородный орган, только обеими руками и работал, изо всех сил работал ногами. Впереди нас, поверх мягонького моря пшеничных соцветий-метелок, мелькали бледные ягодицы.

Кацо вырвался чуть вперед, прыгнул и сбил Веруню с ног. Она дважды перекувырнулась и встала на четыре точки. Тут мы ее и накрыли.

Дальше не было произнесено ни единого членораздельного звука. Рыча и отплевываясь, Кацо зажал голову нашей добычи между ног. Не мешкая, я вторгся в нее сзади. Жертва взвыла, как болотная выпь.

«У-А-У!!!»

Я намертво держал ее за бедра и насаживал на свои 15 сантиметров в адском темпе. Слюни текли у меня по подбородку и капали ей на копчик.

«У-У-А-А-У!!!» — лютовала подо мной Веруня, выдирая с корнем молодые побеги пшеницы и швыряя их себе на спину. Стебли сползали по острому хребту и собирались на затылке, где их орошали слюни моего друга детства. Дух сырой земли пробуждал аппетит и способствовал слюноотделению. Все поле вокруг нас лоснилось лунным светом и одной стороной простиралось до посветлевшего горизонта. Зато по другим сторонам, в посадках, пряталась тьма из которой, казалось, наблюдали за нами алчные звериные глаза. Но они боялись выйди на поле и напасть на нас. Мы бы разорвали их в клочья своими зубами, своими когтями. Мы бы скорее погибли, чем отдали им свою суку.

Мерно работал дизель. Кацо дремал за рулем. На нем снова красовалась форменная рубашка с погонами старшего прапорщика Военно-воздушных сил России. Рядом с прапорщиком сидел и покачивался я. Веруня, свернувшись калачиком, лежала в спальнике. По ее голой лодыжке ползала муха. Мы возвращались в город.

— Коль, — слабо позвала Вера, не открывая глаз.

— Чего, Верунь, — отозвался прапорщик и шумно зевнул.

— Не забыл, сегодня после обеда я комбикорм получаю, подъедешь?

— Подъеду.

— А завтра нужно навоза на огород привезти.

— Привезем.

— Жене-то, что говорить будешь?

— Скажу уж.

— Что?

— Ну, что на дежурстве задержали, чего изгаляться-то.

Вера одобрительно покачала головой, так и не открыв глаза.

Впереди, прямо по курсу МАЗа, над самой дорогой висел огромный красный солнечный диск. Я пялился на него своими пустыми глазами, не имея на душа ни одного чувства, а за душой даже и предчувствий, и думал: «А может быть мне все это приснилось? И ночь, и звезды, и луна, и прочее, прочее, прочее…

 

Гулливер на мелководье

Я шлялся по самой сердцевине захолустного российского городка. Рейтинг географической примечательности этого поселения равнялся нулю. Ну разве что непосредственная близость южно-уральского хребта Юрмантау с его вершиной Ямантау (1640 метров) может послужить поводом для того, чтобы я извинился и исправился: — пардон, почти нулю.

Я остановился на перекрестке двух главных магистралей этой самой сердцевины. Первая пролегала между Районным Домом Культуры (РДК) и Музыкальным училищем. Вторая западным концом упиралась в Железнодорожный вокзал, а восточным ныряла, сквозь Городской пляж, в реку Дему.

Мягкое похмелье, увлажненное парой бутылочного пива марки «Буйнак», отдавалось во мне симпатичной шаловливостью помыслов и развязанной медлительностью телодвижений. По правую руку находилось квадратное каменное здание в два этажа с маленькими зарешеченными окнами. Над единственным входом — «Хозтовары» — вывеска, выполненная на куске фанеры зеленой (фон) и желтой (текст) красками. Как ни пытался я разглядеть в этой постройке какие-нибудь черты знакомых мне архитектурных стилей, ничего из этого не получилось. Впрочем, в архитектуре я профан. А уставился я на это каменное чудище потому, что с ним у меня были связаны приятные воспоминания. Когда-то очень давно учился я в Музыкальном училище, что в данный момент находилось у меня за спиной, и захаживал в этот магазинчик за нотными тетрадями. В дальнем углу торгового зала, рядом с грудой велосипедов «Урал» и «Кама», прямо за зеленой надувной лодкой «Уфимка», находилась будочка кассира. За аппаратом сидела Марина — девушка в пестреньком платье с широким белым воротничком. Рыжеволосая Марина была женой офицера-вертолетчика. Перед самым обеденным перерывом я появлялся в магазине, останавливался у отдела № 3 и просил показать мне нотную тетрадь достоинством 12 копеек. Маринина свекровь — крупная женщина с высокой прической — бросала на прилавок розовую тетрадь. Я поднимал ее, пересчитывал листочки, клал на место и шел к кассе.

— Двенадцать, в третий, — говорил я в окошечко и опускал на дно блюдца пятнадцатикопеечную монетку.

Марина нажимала на кнопочки аппарата, отрывала отбитый чек и бросала его на место моей монетки. И вот тут сердце мое обмирало. Почему? Потому что все дело было в трех копейках. Если Марина клала поверх чека медный алтын, то я забирал тетрадку и уходил в училище писать ноты. Но если она улыбалась и отвечала:

— Извините, у меня совсем нет мелочи. Зайдите попозже, — я благоговейно соглашался, получал товар, выходил из магазина и бегом, бегом домой. Успевал лишь почистить зубы, причесаться, слегка подушиться дедушкиным одеколоном, как раздавался короткий стук в дверь. Я открывал и попадал в объятия запыхавшейся и разгоряченной Марины. За три года учебы у меня накопилась целая стопка нотных тетрадей в розовой обложке достоинством 12 копеек.

Как давно это было. Почти 15 лет назад. И нет уж отдела № 3, нет велосипедов «Урал» и «Кама», и резиновой лодки «Уфимка» тоже нет, а в будке за кассовым аппаратом восседает седая и полуглухая Маринина свекровь. Вертолетчик увез девочку в пестреньком платьице куда-то на Запад. И за три копейки теперь даже спичек не купить.

Я развернулся на 180 градусов и пошел в направлении Музвзвода — так студентами мы величали училище. Справа — кирпичный Универмаг, слева — бревенчатая Кулинария, между ними — я. Проживая последние 15 лет на просторах крупного мегаполиса, каждый день вращаясь в огромном людском клубке, ежесекундно испытывая на себе давление всевозрастающего ритма жизни, я чувствовал себя в этом пустынном городишке немножко Гулливером. Редко появляющиеся из своих щелей лилипуты непременно разглядывали меня. Кто враждебно, кто удивленно, кто и посмеиваясь. А я все шлялся и шлялся от Музвзвода до Хозтоваров. От Хозтоваров до РДК. Гулливеру требовались приключения.

Музвзводо-РДКашная магистраль не оправдала моих надежд. Приостановившись на перекрестке, я еще раз сиротливо глянул на зелено-желтые «Хозтовары» и повернул к Железнодорожному вокзалу. И вдруг пустынный вид пыльной аллеи оживился одинокой фигурой — легкий сарафан на пышном организме. Мы стали сближаться. По мере приближения на фигуре прорисовывались детали. И они нравились Гулливеру. Столкнулись мы напротив старенького, тысячу раз перекрашенного автобуса, оборудованного под тир. «Вот это мишень!» — подумал я и взял ее на мушку.

Кругленькие глазки уставились на Гулливера и раздались в размерах, пухлый ротик с ласковым пушком на верхней губе раскрылся — она смотрела на меня взахлеб, как на нечто из ряда вон. Это придавало максимум уверенности. Нужно ценить первое впечатление. Тем более такое впечатляющее.

— Извините, вы местный житель? — обратился я пониженным тоном, стараясь снабдить фразу мыслимыми и немыслимыми подтекстами и подступая излишне близко.

Под сарафанчиком просматривались только трусики. Из одежды, я имею в виду, а остального там было всего в избытке — парное, крепкое, взращенное на натуральных продуктах с личного приусадебного хозяйства тело. Не успела она и ответить, как я придвинулся еще ближе и спросил еще многозначительнее:

— Не покажете мне дом-музей господина Ельцина? Судя по его физиономии, он из этих мест.

Она рассмеялась, краснея и смущаясь, и продолжая дивиться на меня.

Я взял ее под руку и, касаясь бедра, склонился к лиловому ушку:

— Посмотрите вокруг, в этом городе кроме нас никого нет.

И мы вместе подивились на то, как неожиданный порыв ветра закрутил на пустынном перекрестке столб пыли высотой в двухэтажный каменный квадрат с потертой вывеской.

— А вы… а ты, — поправилась она и, решительно выдохнув, продолжила: — как здесь оказался?

— Волей судьбы. Решил вернуться к истокам и заплутал. Думал уж каюк, но теперь вот вижу, что пришла пора влюбиться… — не больно-то я заботился об изяществе своего трепа. Нужно было решить, куда ее пригласить. В ресторан «Дема» с замашками столовой? Или в кафе «Батыр», что совсем неприлично? А дальше? И тут я вспомнил, что проходя сегодня мимо Городского пляжа, приметил там нововведение — лодочную станцию. А еще я вспомнил тихую заводь в дремучих притоках Демы — любимое место моей музыкальной юности. От этих воспоминаний и от близости парных деликатесов меня разобрало. Я тут же приобнял жертву за талию и, ощутив под сарафанчиком пожар, проворковал:

— Послушай, давай сейчас не будем кривляться, а пойдем, не оглядываясь, прямо и только прямо, — кивком я указал в сторону Городского пляжа. — Сядем в лодку и уплывем туда, куда весла погребут.

Я навис над ней, как демон. И в ее круглых глазах вдруг поднялось неизъяснимое волнение. Мне показалось, что она решала, может быть не стоит ей ходить прямо и только прямо, а отдаться мне тут же, просто задрав сарафан. Я аж смутился, но на всякий случай крепче прижался к ее бедру, давая ощутить мою вызревшую эрекцию.

— У меня электричка в пять, — сказала она, не отрывая своего сумасшедшего взгляда. По интонации сказанного я понял, что это не отговорка, а знак нетерпения. Мол, чего мы стоим? У нас совсем мало времени.

Успех был сокрушительный.

«Уж не маньячку ли я подцепил», — вертелось у меня в башке, пока я пялился на циферблат часов.

«Да уж, лучше быть заебанным насмерть нимфоманкой в молодости, чем задроченным невыплатами пенсий в старости!» — вот таким постулатом подкормил я свою волю и выкрикнул:

— Без пятнадцати пять мы будем стоять в кассах ЖД-вокзала!

Клянусь, она первая сделала шаг в направлении Городского пляжа.

Мы шли молча и скоро. Она несла на лице застывшую, неживую улыбочку. Определенно, у нее была неординарная психика. И это возбуждало.

День был будничный и пляж пустовал, не считая оголтелой стайки гибких и дрожащих от холода мальчишек.

— Мне нужна лодка на два часа и бутылочка вина, — сообщил я грудастой предпринимательнице, что восседала в будке у входа на пляж.

На ее нижней губе лоснилась гроздь подсолнечной шелухи.

— Какую лодку и какое вино? — измученным голосом отреагировала хозяйка, смахнула гроздь и тяжело поднялась.

— Лодку без пробоин, а вино крепленое, — отпарировал я и выудил из заднего кармана своих цветастых шорт отцовское портмоне (личного я не держал, не имел привычки).

— У тебя есть какие-нибудь пожелания? — обратился я к своей спутнице и только тогда понял, что даже не знаю ее имени.

— Есть, — сказала она, — но я тебе позже скажу, Игорек.

Я вытаращился. Прорицательница указала мне на раскрытое портмоне — там лежали мои права.

— Один ноль, — сказал я, повернулся к хозяйке и нагло подмигнул.

— Вот есть хорошее вино «Букет Кубани», — затараторила она с неожиданным участием. — Все очень хвалят, сладенькое и забористое. Ну, в смысле, пьется хорошо. Без закуски, — выставила на прилавок бутылку 0,7 и обтерла ее фартуком.

— Хорошо, это нам подходит, — поощрял я ее рвение.

— А лодку я бы вам посоветовала взять деревянную. Они хоть и не такие новые, как пластиковые, но зато устойчивые и течению меньше податливы.

— Отлично! — налегая на прилавок, обратился я к обходительной хозяйке. — Заверните нам этот букетик и зафрахтуйте один деревянный фрегат. Можно без сдачи, но побыстрее, — и сунул ей в кармашек на фартуке крупную купюру, составляющую весь мой капитал. Она смачно хохотнула, выбралась из будки и поманила меня толстым пальчиком через пухлое плечо.

— Пойдем, весла получишь.

Я передал бутылку спутнице. Все это время она зорко следила за мной. Я чувствовал это. Мне было приятно. Я купался в атмосфере, насыщенной испарениями флирта, бравады и пижонства.

Итак, за веслами.

О Боже милостивый! Никакая сила в мире не способна удержать женщин натягивать на свои зады эти ковбойские подштанники. Такой причудливой жопы, какая была у хозяйки лодочной станции, я еще не наблюдал — крутобедренная трапеция!

— Вот эти бери — самые легкие, — указала мне на пару весел чудозадая. — Да не греби против течения, силенки береги, — добавила и расхохоталась еще смачнее.

Чему она так радовалась? Складывалось впечатление, будто это мы с ней отправляемся на прогулочку в тихую заводь, где трещат кузнечики и сочная душистая трава дурманит голову.

— Учту, — ответил я, похлопал ее свободной рукой по трапеции и пошел к реке.

Мы отплывали от деревянного причала под крики мальчишек и ехидные взгляды хозяйки. Моя добыча сидела на корме, и легкий ветерок, гуляя под подолом ее сарафанчика, изредка приоткрывал мне бледные неподбритые икры.

Я правил в протоку. Размашисто, как заправский лоцман. До намеченной мною бухты у нас было время. Время, в течение которого между нами будет сохраняться небольшая, но дистанция. Руки, ноги мои будут заняты. Оставалось орудовать языком.

— Как тебя называть? — спросил я.

Она не ответила сразу. Она выдержала паузу, за которую распустила волосы и встряхнула головой, давая локонам расправиться. И этот жест дал мне больше, чем ее имя.

— Лена.

И этот пристальный взгляд тоже дабавил нечто напоминающее.

И вдруг мне что-то почудилось. Но что? Эти волосы… Жест… Имя… Взгляд… Нет, я так и не смог уловить.

— Видишь, Леночка, вон тот шикарный особняк, — кивнул я в сторону трехэтажного здания из красного кирпича, изобилующего причудливыми эркерами, симпатичными декоративными бельведерчиками со шпилями. Оно было выстроено на самом краю высокого и крутого берега реки. Просторная застекленная веранда нависала над водой и открывала ее посетителям великолепный вид на заливные луга противоположного берега.

— Да, вижу, — отстраненно ответила Лена. — Это дом мэра.

Она сидела, скрывшись за занавесом из своих волос и запустив пальцы в набегающую воду. Выглядело очень трогательно — Аленушка скорбит о братце Иванушке.

Я продолжил:

— На месте этого замка лет двадцать назад стояла халупа моих деда и бабки. Пацанами мы приходили к ним, брали лодку и отправлялись в странствия по протокам и заводям. Купались, ловили щурят удавками. Знаешь, как это?

— Нет.

— Просто. Из тонкой стальной проволоки делается затягивающаяся петля. Свободный конец наматывается на тростинку. Для удобства и безопасности, чтобы проволока пальцы не порезала. В заводях вода горячая, как у тебя под мышками…

Откинула прядь, взглянула. Я уловил грусть, но продолжил.

— Щурята там балдеют и охотятся за головастиками. Стоят неподвижно, как брусочки полузатонувшие. Осторожно, не отбрасывая тени, нужно завести на него удавку, резко дернуть, и щуренок в лодке. Петлю ослабишь, а зубастика в сандалию, чтобы не скакал по лодке и за пятки не цапал. Натаскаем с полведерка и на луга уху варить. Возвращались уже затемно.

Она умела слушать. Она не пялилась на тебя, изображая интерес, не хохотала, демонстрируя чувство юмора. Она погружалась в глубь повествования и содействовала.

— Как сейчас помню, поднимаемся мы от реки, все тело ноет от приятной усталости и хочется поскорее завалиться спать. А бабка зовет вечерять на дорожку. И мы заходим в низенькую комнату, где стоит необъяснимый дух. Тут и запахи пчеловодства, и сырой земли, и вонь сараев, и дух старости, а на столе огромная сковорода глазуньи с полосками сала, прозрачными, как осколки стекла…

— А у меня бабушки с дедушкой никогда не было, — неожиданно сказала Лена.

— Как это? — искренне удивился я.

— Мама с папой детдомовские. Знали друг друга сызмальства, ну и поженились, когда из детдома выходили. Чтобы вместе за жизнь держаться.

Я молчал, и она молчала. Лишь монотонно поскрипывали уключины весел да бились о борт встречные волны. Что-то не хотелось мне углубляться в подробности ее семейной жизни. Слишком печальная намечалась история.

Вскоре лодка уткнулась в берег. Я соскочил в прохладную от влаги траву и вытянул нос лодки на берег. Лена поднялась и осторожно пошла ко мне, держа в одной руке босоножки, в другой «Букет Кубани». Я смотрел на пальцы ее ног, они были крупные и корявые, с растрескавшейся кожей, но с покрытыми лаком ногтями. Я поднял взгляд и подал ей руку.

Все произошло неожиданно, будто разорвалась под ногами противопехотная мина. Лена спрыгнула с лодки, и я обнял ее дрожащее тело. Босоножки и «Букет» упали к нашим ногам. Лена схватила меня за волосы и притянула к себе. Наши зубы щелкнули друг о друга, языки ринулись навстречу, сшиблись и переплелись. Мы сопели носами, переживая затяжной поцелуй взасос. Оторвавшись от ее губ, я одним движением сорвал с нее сарафан. Перед глазами запрыгали тяжелые груди с сосками величиной с блюдце. Я отлавливал их по очереди и мусолил до тех пор, пока они не затвердевали. Потом я опустился на колени и, выписывая языком узоры на бархатном брюшке, оголил Лену окончательно. От одного прикосновения к клитеру у нее подкосились ноги, и мы повалились в траву. Она словно впала в бредовую эйфорию. В ее стонах слышалось болезненное нетерпение. Я суетливо спустил шорты до колен, попутно прихватив и трусы, и вторгся в нее, как пожарник врывается с брандспойтом в полыхающую комнату. Это смахивало на бесноватость. Два раза я кончал и не останавливаясь зачинал по новой. Мы примяли вокруг себя всю траву. Колени, локти, ладони и задницы наши зеленели от хлорофилла и чернели от чернозема. Наконец у меня вызрело очередное семяизвержение. Я изогнулся и затрубил, как слон. Похоже, Лену пронял мой победный рев, мы кончили вместе и, вцепившись друг в друга мертвой хваткой, замерли.

Через некоторое время в меня стали просачиваться звуки луга: жужжание насекомых, пересвисты пернатых, кваканье и всплески обитателей заводи. Овод жгуче ужалил меня в ляжку. Я взвизгнул и прихлопнул вампира. Не удовлетворившись, я поднес полудохлую тварь поближе к глазам и отчленил от тела его кровожадную башку.

Лена лежала с закрытыми глазами, раскинув руки и раздвинув ноги. Волосы на лобке лоснились от наших извержений. Внешние губы еще не сомкнулись, а внутренние еле заметно спазмировали. И опять мне что-то почудилось, будто я уже когда-то видел эту позу…

Я лег на Лену и запустил пальцы в ее распушившиеся, словно захмелевшие, волосы. Она открыла глаза. Ну, что тут скажешь? Глаза были полны похоти. Похоть изливалась через край. Чувствуя назревающую эрекцию, я признался со всей искренностью, граничащей с восторгом:

— Первый раз мне попадается такая женщина!

В знак несогласия она покачала головой. Кончик ее носа чиркнул по моему шнобелю.

— Второй, — сказала и закрыла глаза.

— Второй? — глупо переспросил я, чувствуя подвох.

— Да. Первый раз был 15 лет 6 месяце и 23 дня назад.

Я даже не смог съязвить по поводу этой черной бухгалтерии, потому что мне опять и с новой силой что-то показалось. Я стал лихорадочно вычитать года, месяцы, дни. Получалось 31 декабря 1984 года! Господи, да в такой день могло произойти все что угодно! Новый год, мне всего 20 лет, армия позади, впереди вся жизнь! «Ирония судьбы!» «Зигзаг удачи!» Но конкретно я ничего не мог вспомнить.

— Ты помнишь Владика?

— Владика? — мои вербальные способности сравнялись с попугаичьими. Мне говорили, я исправно повторял.

— Да, кларнетиста с вашего отделения.

— Кларнетиста с нашего отделения?!

— Да, у него еще была подружка Зося с отделения фортепиано.

— Зося с отделения фортепиано?! Ты что, из музвзвода?

— Да, я тогда только поступила, и 1 сентября вы показывали нам капустник. На день первокурсника. Ты там изображал директора училища и балерину из «Фридрих Штат Паласт». Помнишь?

Я забыл про эрекцию и устремился в прошлое. Лена мне помогала.

— Я влюбилась в тебя без памяти. Но ты меня не замечал. У тебя тогда была Вика Мазурова из хородирижеров. Потом ее отчислили. Это я написала директору кляузу, что вы пили в классе после занятий.

— Меня тоже, между прочим, чуть не поперли тогда, — буркнул я, пытаясь скрутить пробку с «Букета».

— Я знала, что тебя не выгонят. Ты же в оркестре был единственный тромбонист. Кто бы на парадах играл.

«Ни хуя себе расклад», — подумал я и вцепился в пробку зубами.

— Но ты тут же связался с этой практиканткой из Ленинграда. Она была очень красивая, только страдала куриной слепотой.

— Гемералопией, — сказал я и выплюнул сорванную пробку. — Это не ты случайно закрыла ее в гардеробе? Она еле выбралась оттуда. А когда в темноте попыталась добраться до общаги, то на нее напал неизвестный и расцарапал все лицо?

— Закрыла Зося, а била я.

Я припал к «Букету». Я не помнил эту девочку, хоть убейте.

— Под Новой год она уехала. А вы с Владиком как запили с выходом на сессию, так ты каждый день появлялся с новой мочалкой.

Я протянул ей бутылку, но она лежала, устремившись взглядом сквозь небеса в далекое прошлое, и ничего не замечала в настоящем. Ни моей потерянной физиономии, ни своей странной позы, ни капающей из чрева на цвет мать-и-мачехи тягучей спермы.

— Слушай, ну раз такое дело, ты бы подошла ко мне и… ну, открылась, что ли? — попробовал защищаться я. «Букет» поспособствовал.

— Стыдилась. Мне еще и семнадцати-то не было. Я думала, что парень должен ухаживать за девушкой.

— Конкуренток истреблять партизанскими способами не стыдилась, а объясниться… — начал я и осекся.

Лена молчала. Лежала, смотрела в небо, вино не пила и молчала.

— Ладно, что там тридцать первого-то случилось? — поспешно спросил я и снова уткнулся в бутылку.

— Я уговорила Зосю, чтобы она через Владика сделала так, чтобы после вечера в училище мы оказались у тебя на квартире. Дедушка-то у тебя тогда тоже уехал, в Новосибирск, кажется.

— Возможно, возможно, — подтвердил я.

В Новосибирске жил мой дядя — дедов средний сын.

— Ты пьяный был, и я приклеилась к тебе. Мы танцевали. Да тебе все равно было с кем танцевать. Ты все порывался кому-то там морду набить. Потом Владик наплел, что на тебя менты глаз положили, и мы ушли из училища.

Я стал что-то припоминать. Мы сидели на кухне. Стол был завален всякой дрянью. Возвышалась шестилитровая бутыль дедовского самогона. На коленях у меня елозила какая-то лялька, а у Владика на коленях сидела Зося. Мне давно нравилась Зося. Худенькая евреечка с черными глазами.

— Владик, зачем тебе еврейка! — кричал я через стол. — Ты все равно не понимаешь их исторической миссии! Возьми хохлушку, будете потреблять галушки и отчебучивать гопака!

Зося уволокла Владика в спальню. Потом не помню.

— Когда ты полез на меня, я расплакалась и рассказала тебе, что давно люблю тебя, что люблю с первого взгляда. Ты успокаивал меня, говорил, что и ты любишь меня. Ты стал такой нежный, и я была на все согласна. Потом ты уснул, а я всю ночь плакала от счастья. Я боялась даже выпустить тебя из объятий. Я не верила, что ты мой. Но когда проснулась, вы с Владиком уже опохмелялись. Тебя рвало. Я хотела убрать самогон, но ты взбесился. Стал прогонять меня. Орал, почему я не сказала, что у меня месячные. Всю дедушкину кровать кровь запачкала. Но у меня не было месячных. Я девочка была.

Я вылакал весь «Букет» и отбросил бутылку. Мне хотелось вот так же отбросить свою голову. Подальше. В тростник.

— Потом ты исчез из города. И я подослала к твоему деду знакомую бабку. Она выведала, что ты уехал в Ленинград учиться. Я долго искала тебя там, звонила по всем институтам, но не нашла…

Тут вступил я. Я говорил, что в то время в моей жизни был переломный момент, что я понял, что я не музыкант, что я решил попробовать себя в качестве актера, что меня всегда угнетало это захолустье, что я мечтал о чем-то большем, о самореализации, о славе, о деньгах в конце концов…

— А я всегда мечтала, чтобы у меня был свой домик. Своя семья. И чтобы были дети, а у них мама, папа, бабушка и дедушка, — сказала Лена, поднялась, подтянула к подбородку колени, обхватила их руками и превратилась в маленькую несчастную девочку с круглыми печальными глазами.

Я встал. Шорты с трусами упали на ступни. Я переступил через них, шагнул на край берега и нырнул в заводь.

Вода была горячая, как у Лены под мышками. Я опускался все глубже и глубже. От меня шарахались мальки и головастики. Я достиг дна. Раки попятились прочь. Мне хотелось остаться в этом парном покое, в полном одиночестве и хотя бы на время затаиться. Но эта коварная жизнь, что подстерегает нас повсюду, уже подводила свою удавку прямо мне под глотку.

— Один билет до Раевки, — произнес я в окошечко кассы ЖД.

Лена стояла рядом и дышала мне прямо в плечо.

— Один? — переспросила кассир, отрываясь от девственного бутерброда с корейкой, позелененного свежим огурчиком.

— Да, один, — сказал я и строго добавил: — Электричка не опаздывает?

— Сегодня, к сожалению, нет, — поглядывая на наши физиономии, ответила кассир и протянула крохотный картонный билетик.

— Мойте руки перед едой, — отшил я участливую даму и поспешил к выходу. Сзади меня преследовал цокот лениных каблучков.

Мы стояли на перроне и смотрели на пребывающую электричку.

— Ну, — выдавил я и повернулся.

Лена протянула мне руку и улыбнулась. Я взял ее ладонь и тоже попробовал улыбнуться.

— Ну, — перехватила эстафету Лена, — не пропадай, звони, заезжай…

Электричка остановилась, зашипели пневматические двери.

— И ты, если будешь в Питере, звони…

— Я телефона не знаю.

Пришлось называть первые приходящие на ум цифры, стараясь перекричать диктора, объявляющего об отправлении электропоезда. Лена бросилась в тамбур, и двери закрылись. Девушка прильнула к стеклу и замахала обеими руками. Губы повторяли цифры сымпровизированного телефонного номера. Электричка весело свистнула, тронулась и скоро исчезла за огромным зданием элеватора.

Все кончилось.

Я брел по пыльным улочкам вдоль разноцветных заборов. Возле ворот на лавочках сидели старушки и млели на вечернем припеке. За заборами на грядках копошились хозяйки, окучивая и поливая зреющий урожай. Откуда-то доносились рулады бензопилы. Потягивало едким дымком — кто-то растапливал баньку. День подходил к концу, впереди была огромная ночь.

 

Брожения после третьего стакана

14 января. В подъезде дома № 29 по Кронверкскому проспекту раздавили с приятелем два «Агдама» (достоинством 0,5 л каждый), и я вышел на проспект.

21.00 — Петроградская сторона.

Я человек пропащий. Сегодня мне исполнилось тридцать три года, а у меня еще ни одна проблема не решена. А ведь жизнь, в сущности, просто устроена: есть проблемы — плохо; нет проблем — хорошо. Хочешь жить хорошо — решай проблемы!

Но у меня проблемы не решаются. Они у меня скапливаются. Я архивариус проблем. Все проблемы, которые могут возникнуть у человека за тридцать три года жизни, все они при мне.

— Как?! — возмущаются близкие подруги моей мамы. — Ему уже тридцать три?! Кошмар! Возраст Христа! Пора бы и честь знать!

«Пора, брат, пора! — подпевал я своим раздумьям, спускаясь в метро. — Пора прекращать пялиться на этот мир сквозь радужные линзы чудо-калейдоскопа со сладким названием Иллюзия. Пришла пора взглянуть на него воочию, увидеть его таким, какой он есть, что называется, в натуре и наконец узреть Истину. А узрев, признать: жизнь — есть острие Борьбы! И значит, нет в ней места праздному непротивлению, восторженной незащищенности и непредприимчивой созерцательности. Нет и быть не может. А значит и быть не должно. Господи! На что я покусился? На незыблемость. На неприложность. Ведь что я есть? Я продукт этой самой незыблемости и неприложности. Я трофей той отчаянной и вечной схватки, на которой и зиждется вся эта незыблемость и неприложность. 1 000 000 сперматозоидов сражались за обладание одной-единственной яйцеклеткой, и 999 999 погибли, чтобы я зародился. А я? Зародился, вызрел и покусился? — Глупо. — Признаю, Господи: жизнь — острие Борьбы! Ну, а коли признал — какие проблемы?! Долой безволие и малодушие! Ваше слово — целеустремленность и решительность! Время собирать камни, или, в конце-то концов, один большой булыжник на шею и концы в воду! Все, хватит! Надоело! Завтра начинаю Новую Жизнь!»

Воодушевленный мощным приливом решительности, я зашел в вагон, сел и закрыл глаза. Перед моим взором предстала принципиальная схема моей Новой Жизни, основанная на ратном труде и скрепленная яркими победами.

Я торжествовал.

Самые застарелые проблемы, приводившие меня в ужас своей незыблемостью, теперь низвергались со своих постаментов одна за другой, открывая моим душевным силам животворный простор.

Но не успел я насладиться перспективой, как рядом со мной кто-то грузно сел.

Я открыл глаза (зачем?!) — это была пожилая женщина: черное пальто с норковым воротником и такого же меха берет. Из косметики — только слегка подкрашенные губы и едва уловимый аромат духов.

Женщина поставила себе на колени небольшую дамскую сумочку, осторожно расстегнула молнию и, озираясь по сторонам, запустила в ее недра кисти рук.

«Сейчас вытянет бомбу и прощай «Новая Жизнь», — неожиданно прозвучала в моей голове фраза в тональности горького пессимизма. Я поспешил закрыть глаза и попытался вернуться к прежнему ходу мыслей. Но слух уловил близкое шуршание. «Полиэтилен», — определил я по тембру звука и невольно открыл глаза.

Женщина замерла на мгновение, затем вытянула из сумочки правую руку и, скрывая что-то в кулаке, поднесла его к губам. Губы шевельнулись, и «что-то» перекочевало женщине в рот. «Плохо, что ли? — предположил я. — Приняла таблетку?»

Тем временем женщина снова запустила руку в сумочку — шорох… и все повторилось заново. Скоро я понял: она просто ест! Вернее, не просто, а судорожно и зло.

«Что же это она там такое поглощает, что ее так лихорадит?» — мучился я догадками, но разглядеть продукт никак не удавалось. Женщина виртуозно конспирировалась. Тогда я попробовал принюхаться.

«Может быть, по запаху распознаю».

Увы, запах не улавливался.

«Неужели она голодает и у нее в сумочке какой-нибудь не публичного вида огрызок?» — размышлял я, косясь в ее сторону, и вдруг увидел то, что она ела. Это был банан! Фрукт уже довольно банальный на нашем рынке, но, судя по шкурке, внушительных размеров и абсолютно спелый. Оказывается, она в сумочке сдирала с него кожуру, отщипывала мякоть и, скрывая от глаз попутчиков, поедала!

«Зачем же она так себя мучает?! — поразился я. — Что мешает ей скушать его откровенно? Ведь наверняка же она хотела сначала осмотреть свой банан, ощупать его, почувствовать вес. Потом потихоньку очистить наполовину, чтобы он стал похож на распустившуюся лилию; некоторое время понаслаждаться специфическим запахом, исходящим от обнаженного плода; и только тогда, помаленьку откусывая, не спеша жевать и с удовольствием глотать… А вместо этого, что мы видим?! Она впопыхах, вся перепачкавшись, проглотила только ей одной принадлежавший фрукт и сейчас обыскалась платка, вспотела вся и заметно нервничает. Возникают вопросы: ради чего? Чтобы показаться скромной? Соблюсти такт? А может быть, она боится сглаза? Инфекционных бактерий? Или хуже — у нее в доме объявился обжора-внучок, который перетянул на себя всю любовь-заботу родных и близких, все лучшее для него и только для него, и ей, бедной старушке, просто не отважиться в кругу семьи лишить всеобщего любимца порции, какого-нибудь…. Ж-витамина! А что если она этот банан отроду не ела?! А ведь смерть-то не за горами! Эх!..»

И тут я зажмурился от ослепительной ясности нахлынувшего на меня обобщения. Женщина, бананы, внучок, витамины — все частное отступило. Мироустройство во всей своей полноте предстало предо мной.

«О, да! Мир прекрасен! Но вот устроен он погано. Ведь, что получается: ты смотришь на мир — и ты ошеломлен его дарами. Ты жаждешь пресыщения! Но стоит только лишь потянуться к первому плоду, как тут же коварное устройство явит перед тобой легионы преград и препятствий, помех и препон, загвоздок и закавык. Потыкаешься-потыкаешься, намыкаешься и плюнешь: «Да пропади оно все пропадом!» Ну а если сдюжишь и, как водится, пройдя сквозь огонь, воду и медные трубы, все же урвешь заветный плод, то уж какой там аппетит?! Смотришь на обагренный кровью трофей — и блевать хочется. О каком же счастье можно мечтать при таком раскладе?!»

Знакомое, щемящее чувство безысходности всколыхнулось и стало подниматься с неглубоких недр моей души к жалкому сердцу.

Давно, с шестнадцати лет поселилась во мне эта гадость.

Тогда, холодной осенью 1981 года, я, поругавшись с родителями, ушел из дома, чтобы учиться в музыкальном училище на отделении духовых инструментов. Отец доходил до неистовства, доказывая мне, что для занятия музыкой нужен Дар Божий, а у меня нет даже приличного музыкального слуха. Но разве мог я внять его мудрствованиям, когда мое не отягощенное ни опытом, ни приличным образованием воображение рисовало мне те великие моменты душевного экстаза, которые я переживал сам, слушая музыку, и которые жаждал вызывать в моей будущей публике.

Трудился я упорно. Дул со всей мощью, присущей моим легким. Падал в обморок, поднимался и дул. Дул, когда шла носом кровь. Дул, когда все шли пить «Лучистое». Много дул… Но даже не достиг успехов бедняги Сальери — Музыка не поддавалась только лишь мозолям и поту. Музыка требовала большего — прописки Бога. И тогда я рискнул обратиться к Вседержащему непосредственно.

Как-то в журнале «Вокруг Света» мне попалась статейка, в которой описывался удивительный случай:

Австралийского фермера поразила молния. И фермер не только не умер, а наоборот — переродился! Отныне любое наблюдаемое им внешнее событие, или малейшее движение его души, или даже сам ход мыслей все теперь преломлялось в нем и представало в грандиозных музыкальных образах. Фермер стал их записывать, и мир обрел музыкального гения! Конечно, читал я и о других, совсем не привлекательных последствиях грозного атмосферного явления, но положение мое было безвыходное и мне ничего не оставалось делать, как только поджидать грозу.

И вот наконец средь бела дня горизонт почернел, разбух и стал стремительно надвигаться. Я влил в себя бутылку «Лучистого» и вышел на обрыв самой короткой в мире речки с самым нелепым названием — Мородынка. После неистовых порывов горячего ветра… Началось!

Я стоял на краю, доступный и уязвимый. Но юркие молнии шныряли по черному небосклону, совершенно не обращая внимания на мою преклоненную голову. Громовые раскаты сотрясали подо мной почву. Колючий дождь хлестал по щекам. Я рухнул на колени и, обливаясь слезами, просил Всевышнего о снисхождении, требовал справедливости, угрожал, что если он не смилуется и не озарит меня, я брошусь с обрыва в самую вонючую в мире Мородынку вниз головой и пойду ко дну без всякого покаяния…

Но, видно, шелест ливня и взрывы грома поглощали мои стенания, не допуская их до Божьего уха.

Обессилев, я уснул, так и не дождавшись ответа.

А на утро в пелене похмельной тоски я ощутил тяжелое, неумолимое присутствие Безысходности. С тех пор это чувство всегда со мной, и по сей день из меня так ничего и не получилось.

Резкое торможение поезда прервало мои размышления. Вагон остановился, женщина поднялась, двери распахнулись, и она вышла. Я смотрел ей вслед с чувством неприязни. Своим жалким поведением эта неудачница пробудила во мне темные силы, которые пошатнули мою уверенность в завтрашнем дне. А завтрашний день был особенно важен для меня. Потому что он должен был стать первым днем моей Новой жизни! Моей Надежды!

«Новая жизнь! Уж не очередная ли иллюзия закралась мне в душу?» — все сильнее свербело у меня в мозгу.

«Так — стоп!» — судорожным натиском обветшалой воли подавил я подступающий приступ малодушия.

«Опять чуть не сорвался в пропасть. Нет уж, хватит. В тридцать три это непозволительная роскошь. Контроль над мышлением — вот что спасет меня! Хватит всеохватывающих обобщений! Надо подчинить свой мозг только одной задаче — достижению конкретной цели. Да! Наличие конкретной цели — вот краеугольный камень Новой жизни! Вот панацея от всякого хаоса!»

Бодрость духа постепенно возвращалась ко мне. Я закрыл глаза и попытался представить себе свою конкретную цель.

Абсолютно черный экран повис перед моим внутренним взором.

«Чего я хочу добиться?» — пытался я направить мысль в нужное русло. Но вместо спасительной конкретики весь экран одна за другой, словно капли налетевшего дождя, заполнили ослепительные кляксы и принялись копошиться там, как опарыши на дне консервной банки запасливого рыбака.

Мне стало дурно, но я силился не открывать глаз.

Удивительное дело! Я с легкостью воспламеняюсь самой невероятной идеей и способен беззаветно служить ей, укрепляя и развивая в своем воображении, но такое заурядное словосочетание, как «конкретная цель», действует на мою фантазию удручающе — от смятения до паралича.

— Мам, вот швободное мешто! — послышалось совсем рядом.

«Может, потребуется уступить место?» — с облегчением подумал я и открыл глаза.

Напротив, стоял малыш в шубке и кожаной шапке с козырьком. Щеки у него были пухлые и розовые. Вообще-то, дети мне нравятся, даже очень, но от того, что я не решаюсь завести собственных, они меня раздражают.

— Ну, шадишь быштрей, — голосил пухлощекий в сторону, идущей по проходу пышной женщины в китайском пуховике и с объемными сумками в руках.

— Не кричи, — спокойно сказала женщина и со вздохом «уф-алла» опустилась на сидение.

Бутуз тут же вскарабкался ей на колени и с усердием кошки, готовящейся справить нужду, стал усаживаться. Мать, не обращая на его возню никакого внимания, разглядывала рекламные наклейки и трафареты, заполняющие стены и окна вагона. Наконец малыш угнездился и обратился к родительнице:

— Мам, ты видела брелочки, там в ларьке?

— Видела, сына.

— Мам, вот тот крашненький, помнишь, мне очень нравитшя.

— Сына, он пятнадцать рублей стоит.

— Ну, мам! — загнусавил малыш и вдруг воодушевленно продолжил: — Он такой маленький, крашивенький! Разве пятнадцать, это много, мамуль?!

— Это две буханки хлеба, сынок, — продолжая изучать рекламу, ответила мать.

У мальчугана отвисла нижняя губа, некоторое время он сосредоточенно думал.

— Мам, а вон тот, ш кнопочками, правда, он не такой крашивый, но тоже может мне понравитьшя, — ласково улыбаясь, снова заговорил малыш.

— С кнопочками двадцать пять стоит, сына, — сказала женщина доставая из кармана какой-то чек и огрызок карандаша.

— А это сколько буханок? — настороженно спросил сын.

— Четыре, — машинально ответила женщина и принялась записывать телефон агентства недвижимости «Мартьянов amp; Клондайк».

Малыш часто-часто заморгал, и по его пухлым розовым щекам покатились крупные слезинки.

Конечно, я был выпивший. Но если бы я пребывал в совершенной трезвости, то все равно бы расчувствовался. Я очень сентиментальный. И что хуже всего, мне это нравится. Я специально выдумываю различные душещипательные истории и, выдавая их за быль, рассказываю своим знакомым только для того, чтобы в финале самому лишний раз испытать это чудное состояние, когда в груди у вас вдруг что-то дрогнет, потом всколыхнется и наконец прорвется с такой силой, что вам уже на все наплевать. Потому что Душа ваша, непомерно разбухшая и отяжелевшая, разрождается спасительным ливнем слез!

В общем, я так расчувствовался, что мгновенно не только потерял контроль над мышлением, но и лишился разума. Ну и, естественно, повел себя слишком откровенно. Я выхватил из кармана деньги и сунул их малышу в руки:

— Держи, парень! — так громко и отчаянно выпалил я, что мальчуган отпрянул и вытаращился на меня, как на Кинг-Конга.

— Вы что, с ума сошли?! — подпрыгнула мамаша. — Вы чего ребенка пугаете?! А ну забирайте свои деньги! — затараторила она, вырывая бумажки из рук сына и запихивая их мне в карман. — Умник нашелся! Что это за новости такие?!

— Да нет, вы не поняли, — растерянно забормотал я и почувствовал, как вспыхнуло мое лицо. Я ведь очень стеснительный. Иногда доходит до того, что от стеснения я чуть не теряю сознание. Вот и сейчас в глазах у меня потемнело, а в груди сделалось пусто и холодно. К счастью, вагон остановился, двери распахнулись, и я бросился в них, как наблудивший кот со стола.

За спиной раздался пронзительный рев малыша.

Со мной такое случается сплошь и рядом. А все потому, что восприятие у меня какое-то извращенное, а ответная реакция просто гипертрофированная. В раннем детстве я даже чуть не погиб через такое неблагоприятное сочетание свойств моего организма.

Помню, было мне лет шесть, когда родители впервые взяли меня с собой в поход. Каждое лето во время отпуска они и еще несколько семей совершали какое-нибудь путешествие. То спускались на байдарках по реке Юрюзань, то отправлялись «дикарями» к Черному морю.

В то злополучное лето выбор пал на озеро Аслыкуль. Было решено за недельный срок обойти озеро берегом и стать лагерем еще на неделю, для рыбалки.

Сборы были недолгие, но кропотливые и основательные. Я старался изо всех сил и всем очень мешал.

Наконец тронулись.

К вечеру на рейсовом автобусе экспедиция добралась до деревни Алга и пешком двинулась к высокой горе, за которой, по указу местного пастуха, находилось желанное озеро.

Я был ошеломлен заново открывавшимся для меня миром.

Куда ни глянешь — просторы, просторы, просторы!

Синее бездонное небо, желтые поля подсолнечника и красное вечернее солнце сливались в моем девственном сознании в необузданно-радостную картину бытия.

Когда мы достигли подножия, стемнело.

Взрослые разбили лагерь, весело отужинали и улеглись спать. А я неотрывно, в каком-то душевном онемении, пялился на черную вселенную, кишащую мерцающими тельцами планет, и воображал. Так и уснул с открытыми глазами.

Проснулся я раньше всех, выполз из палатки, помочился на паутину, сотканную между двумя кустиками, и отправился на вершину горы — мне не терпелось увидеть озеро.

Я шел, глазел на просыпающийся мир и чувствовал, что со мной происходит что-то небывалое. Меня всего, как говорится, распирало изнутри, и казалось, что вот-вот разорвет на мелкие кусочки.

Я не выдержал и что было сил побежал.

По ту сторону горы покоилось великолепное голубое озеро, простирающееся почти до самого горизонта. И в тот самый момент, когда я выскочил на вершину горы и замер от удивления и восторга — над озером появилась солнечная макушка. Поверхность воды вспыхнула, и от самого горизонта к подножию горы выстлалась алмазная дорожка.

Вся жизнь представилась мне тогда вот таким же утром — наполненным восторга и неистовства. Я вдохнул воздуха столько, сколько позволяли мои легкие, и с безумно-радостным воплем полетел к солнцу.

Очнулся я уже в палатке с жгучей болью во всем теле.

Рядом, закрыв лицо руками, сидела мама.

Сквозь пальцы ее капали слезы.

Может быть, для всех нас было бы лучше, если бы я не увяз тогда в кроне одинокой березы, а разбился бы в дребезги о гряду прибрежных камней?

Возможно. Потому что проявившиеся во мне в то утро способности не только не вытряхнулись из моего изодранного тела, а напротив, укоренились и стали активно развиваться, поражая своими выходками и меня и окружающих.

Почти тридцать лет понадобилось мне для того, чтобы только лишь выявить их, как первопричину всех своих бед. Но во что я превратился за это время?!

Ну, слава Богу, с завтрашнего дня все пойдет по другому! И я представил себя будущего — независимое выражение лица, непроницаемый взгляд, безукоризненная логика мышления и филигранная точность движений. Отлично! Значит, завтра:

6.00 — подъем;

6.30 — физзарядка!

Пружинистым шагом направился я по перрону к эскалатору.

Мой непроницаемый взгляд отметил молодого парня с длиннющими волосами, собранными на затылке в хвост. Он стоял, упираясь обеими руками в мраморную стену и мучительно блевал в урну. К нему двигалась работница метрополитена в желтой форменной жилетке и с железным совком в руке.

— Вам что, молодой человек, заняться нечем? — сухо спросила она, грозно помахивая совком.

Я спокойно отвел свой новоявленный взгляд и шагнул на эскалатор — чем у них там дело закончится, меня уже не интересовало. Я жил завтрашним днем. Я поднимался вверх и сквозь пелену иронии смотрел на уплывающий вниз людской поток, постепенно наполняясь лилейным чувством превосходства.

8.00 — контрастный душ;

8.30 — легкий завтрак.

21.37 — Озерки.

Выйдя на воздух и не пряча лица от мороза, я прошествовал к трамвайной остановке.

Толпа, вразнобой переминаясь с ноги на ногу, вглядывалась в даль.

Даль холодно чернела.

«Общественный транспорт — горькое бремя малоимущих», — вдруг промелькнуло у меня в голове.

Да, это серьезное препятствие на пути к Новой Жизни! Человек, пользующийся общественным транспортом, не принадлежит себе, он во власти случая. Может случиться, а может и нет! Типичная модель хаоса.

Толпа встала на обе ноги и замерла. Я невольно обернулся.

Из черноты надвигались два ярких глаза.

«Будет жарко», — кисло думал я, сливаясь с потенциальными пассажирами…

— Тетка, проходи вперед, середина же пустая!

— Я выхожу на следующей! Зачем я буду проходить?!

— Дай войти! Видишь, дверь не закрывается!

— Никуда я не пойду! Я привыкла заранее

готовиться на выход!

— Так а мне-то что ж, теперь из-за твоих блядских привычек прикажешь жопу морозить?!

Диалог шел над моей головой, а я стоял на средней ступеньке, прямо между дискутирующими, и всеми членами ощущал на себе их непримиримость.

«Будем стоять, пока не закроем двери», — индифферентно объявил водитель.

И тут тот, который так беспокоился за свою нижнюю выпуклость, засопел и стал просачиваться вглубь, выдавливая меня вон.

Ох уж мне эти сильнохарактерные личности. Продыху от них нет.

Да, видно, сегодня я еще не был готов к Новой жизни. Слишком одряхлел во мне самый приоритетный наш инстинкт — инстинкт самосохранения. А иначе чем можно объяснить то, что я добровольно вышел из вагона на мороз?

По правде сказать, этот инстинкт изначально не внушал мне доверия. Помню, еще в раннем детстве, когда я жил у дедушки с бабушкой, он (инстинкт) проявил себя во всей своей несуразности.

В то время в доме напротив жил мальчик — чернявый татарчонок. Ух и гадостливый же он был! Как все мамаево Иго. То яйцом голубиным в меня запустит, то помочится на макушку, притаившись в ветвях дерева — ну проходу не давал своими забавами. Я его жутко боялся и всячески избегал, чем, естественно, подзадоривал его необузданное воображение.

Все мои родственники советовали мне сойтись с ним в честном поединке и биться до тех пор, пока «этот паршивец не обсикается!»

Но такой метод совершенно меня не устраивал. Вообще, все, что касалось малейшего противоборства, даже в таких гордых проявлениях, как футбол, хоккей и т. п., вызывало во мне отвращение.

В общем, я продолжал упорно пасовать. Но вот однажды получил я в подарок велосипед — маленький, но с надувными колесами. Это больше всего нравилось мне в моем велосипеде — как у настоящего, и даже насос прилагался!

Я сам накачал свои колеса и выехал за ворота.

Но не успел я преодолеть и пяти метров, как все три колеса зашипели и испустили дух. Тут же послышался радостный смех юного террориста. Я спрыгнул на землю и обомлел — вся дорога была усеяна мелкими и острыми гвоздями!

А смех все журчал. Он веселился, этот потомок Золотой Орды, подло укрывшись за своим забором.

Что было дальше, я помню отлично, но до сих пор не могу осознать, как это произошло. Вернувшись домой, я выбрал в ванне для мусора бутылку из-под шампанского; там была и другая стеклотара, но мой выбор был именно таков. Спрятав оружие за спиной, я пошел к шалуну.

Хитреца на лето всегда брили под ноль, поэтому я видел, как брызнула кровь из его макушки, после того как бутылка опустилась и раскололась на его большой не по годам голове, а сам диверсант рухнул к моим ногам.

Татарчонка еле-еле откачали. Он на всю жизнь остался заикой. А я от испуга забился в силосную яму, просидел там всю ночь и схватил воспаление легких. Но что самое интересное, когда мы оба поправились, все закрутилось по старой схеме, но только уже на новом уровне. Татарчонок издевался изощренней прошлого — я боялся пуще прежнего.

Так, все, хватит о делах минувших! Было и прошло! Мне же всего тридцать три! И раз я еще не умер, значит могу начать все сначала! Надо только сделать верные выводы из постылого прошлого, чтобы не повториться в будущем.

С такой думой я влез в автобус № 178.

22.25 — по проспекту Художников.

— Граждане, есть среди вас доктор? — затрапезного вида субъект стоял посреди салона и ехидно осматривал пассажиров.

— Вот вы, мне кажется, настоящий врач! — наконец выбрал он крупного, пожилого мужчину в нутриевой шапке, просматривающего газету.

— Скажите, вот если у меня рябь в глазах… Как у советского телевизора, то вдруг накатит, то отступит. Это что? Сердце пошаливает?

— Ну почему обязательно сердце, — чуть свысока, возразил мужчина, переворачивая газету, — может печень или почки…

— Откуда это в голове почки?! Ты что говоришь-то?! — возмутился больной и радостно добавил: — Тю-у-у, да ты фельдшер, наверное!

— И почки и печень связаны с головным мозгом, — попытался оправдаться мужчина.

— О-о, с мозгами у меня все в порядке! А вот ты, по-моему, разомлел от духоты-то! Эй, водила, гаси печки! — закричал неуемный пациент в сторону кабины водителя, потом заговорщицки подмигнул мне и снова обратился к сконфузившемуся мужчине:

— Я же шуткую, братишка! Сейчас булькнул на остановке 300 грамм, дай, думаю, пошуткую!

— Ну все равно, имейте в виду… — наставлял мужчина, шурша прессой.

— Я и так у всех на виду! Мне доктор говорит: «Не пить, не курить!» А я продолжаю: «И не дышать! Скальпель тебе в дышло!» — Нет уж, мой курс — только вперед!

— Много вас таких отчаянных по больницам с инфарктами и инсультами… — не выдержал мужчина.

— Пусть! — перекрыл его бесстрашный «штурман». — Хоть бы и трижды инвалид, а телефон-то на что?! Снял трубку: «Ало! Братишка, а ну-ка, подкинь мне «малыша»!»

— Разумно надо, разумно, — опять сник мужчина.

— Эх, землячок, когда разумно, тогда понятно! Когда разумно, то все плохо. Хорошо, когда только вперед! — заключил шутник, ринулся к выходу и исчез в черноте за дверьми автобуса.

«Вот она — натура! Вот он — незамутненый разум! — застонал я от восхищения. — Вот чего так не достает мне! Да и не только мне. Многие пытливые умы обращали свои взоры в народные толщи в поисках таких вот титанов. Ибо где бы ни объявлялись они, в какой области человеческой деятельности, везде и всегда дойдут они до самой сути и всколыхнут устои, прокладывая тем самым дорогу в будущее! «Только вперед!» — вот их формула успеха! А я переворошил свое собственное «Я» вдоль и поперек и не сдвинулся с места ни на шаг. Кто Я? Что Я? Я это или не Я? С какой Я буквы? С гласной или согласной? Если с гласной, то что провозглашаю? А если с согласной, то с какой? Звонкой или глухой? А может я вообще не согласный! Так почему же приходится постоянно соглашаться?! Господи! Боже праведный! Сплошные несогласования! А жизнь проходит, и мне уже тридцать три! Скоро сорок, а там и смерть не за горами…»

И вдруг — откровение: «Так значит, терять мне уже нечего?! Значит можно рвануть напоследок, вот так вот — только вперед! Ох, как хорошо!» — и сразу мне стало легко и радостно, как в далеком детстве, когда я лежал на своей кровати у окна и слушал долетающий с железной дороги стук колес проходных поездов, и вся жизнь была еще впереди, такая интересная и необыкновенная. Я зажмурился, чтобы ничто не мешало мне наслаждаться этим упоительным состоянием, но…

В салон ввалились трое: рослые и бескомпромиссные.

«Контролеры!» — сразу понял я.

— Предъявляем проездные документы!

Ну конечно же, ко мне подошли в первую очередь. И, конечно же, застали меня врасплох. Потому что я тут же предъявил студенческую единую проездную карточку своей жены. А ведь этого делать было нельзя! Сколько раз я зарекался и вот опять попался!

— Студенческий есть?

Под модной кепкой блуждала сардоническая улыбочка.

«Ну естественно, ему это очень интересно!» — с обреченным злорадством в ответ усмехаюсь и я.

— Так что насчет документа?

— Нету, я…

— Давай на выход, — «кепка» забирает у меня карточку и движется к выходу, делая тайные знаки своим подельникам.

«Почему он разговаривает со мной в таком тоне?» — думаю я и выхожу из автобуса, конвоируемый с трех сторон.

— Так, смотри сюда, — прыщавый грамотей переворачивает проездной документ и, ведя огромным пальцем с желтым ногтем, читает: — Без печати и студенческого билета не действительна.

— Нам не выдают студенческого, — говорю противным, жалостным голосом.

— Как не выдают? — подскакивает второй.

— Где это ты учишься? — наседает третий.

Я даже отступил:

— В учебном комбинате…

— Чего?! Каком комбинате, бля?! Печать политеха стоит!

— Ты кому трешь, харчок?!

— Где ты ее купил? У метро?

Они меня изничтожали.

— В политехническом комбинате, — попробовал отпарировать я на последний выпад.

Хохот.

— В общем, будем исходить из того, что у тебя студенческого нет, — подытожил первый.

— Так что давай разбираться по-честному — двадцать рэ.

— Да у меня же… — зашарил я по карманом и с ужасом нащупал полтинник: «Отберут все, как пить дать!»

— Нет таких денег, ребята…

— А какие есть?

«Все. Взяли в оборот».

Вслух:

— Да я из больницы еду. Помыться отпустили…

— А, ну, иди подмойся, а потом подходи за карточкой, — сказал один и все тут же бросили меня.

Резво перебежав через дорогу, контролеры скрылись в кафе «Фламинго».

— Отобрали? — спросила, стоявшая неподалеку, тетка с ярко накрашенными губами.

Я горестно кивнул, но тут же спохватившись, смачно сплюнул и сказал:

— Пусть берут, все ровно я ее сам отпечатал, на ксероксе. «Ох и устроит мне жена ксерокопирование», — легла мысль в нахлест, а я легкой и беспечной походкой проследовал за удаляющимся автобусом.

А вот в душе… Что у меня начинало твориться в душе. Клоака! Животный страх вперемешку с яростным воем, от нестерпимого чувства отвращения к собственной персоне.

Ну какие они контролеры?! Шакалы! Шайка гиен! А ты:…не выдают студенческого… политехнический комбинат… помыться… Пошли на хуй! — вот должен быть твой ответ! Нет, выход один — бороться! И бороться их же методами! Пора, наконец, научиться отстаивать свои честь и достоинство не умозрительно, а грубо, наглядно и убедительно! Цена значения не имеет! А ля гер, ком а ля гер! А то что же это — получается, что я трус?! Самый что ни есть ничтожный?! Нет, я не трус, хотя, конечно и не отважный. Просто мне до последнего кажется, что все может разрешиться достойно, без поверженных и победителей. Просто надо уметь, ну, это… Нет! Хватит! Даже думать об этом забудь! Все «ЭТО» — цветастые ширмочки ничтожной серости! Все «это» в утиль! Есть опыт:

Дело было зимой, на втором году службы. Отбывал я свою «почетную обязанность» в строительных войсках — в стройбате по-нашему. Присвоили мне после присяги военную специальность штукатур-маляр и определили в гараж, где работали другие военные строители, шоферы по преимуществу. А я, значит, должен был ходить с пульверизатором и белить потолки в боксах, чтобы им светлее было чинить свои боевые машины.

Ну, зашел я как-то раз в один бокс, а там грузины «ЗИЛ» разбирают. Все в мазуте от пилоток до кирзачей, но веселые — еле на ногах держатся. Меня увидели, совсем обрадовались, вообще кавказцы и азиаты меня любили, а вот прибалты и хохлы ненавидели, но об этом позже. Так вот, налили грузины мне целую кружку чачи. Я, как положено, выпил ее за неизбежный дембель и закусил каким-то хачапури. Потом рассказал им парочку пикантных историй из гражданской жизни, показал, как приживляется в моем члене стеклянный шарик, и выпил еще полкружки, но уже за Грузию и не закусывая. Тут прозвучал сигнал — «Закончить работы». Мы поцеловались, я взвалил на плечо свой пульверизатор и вышел из бокса.

И вот отсюда началась мистика. Я точно помню, что направился к своему вагончику, чтобы переодеться, но пришел почему-то в лес.

В лесу было тихо и валил снег.

Я развернулся и пошел обратно, но вскоре выяснилось, что уже и гараж как сквозь землю провалился. Около часа блуждал я по каким-то оврагам, помойкам — тщетно. Нет гаража! А тут еще, как на грех, к снегопаду подключился резкий ветер, и видимость совсем сошла на ноль. Я уже стал терять чувство реальности, как вдруг сквозь белую завесу что-то замаячило, что-то вроде забора. Я кинулся к нему и наткнулся прямо на свою родную роту, которая в две шеренги стояла посреди пурги.

Не успел я обрадоваться, как предо мной возник сам замполит части майор Коновал. Я попытался встать по стойке смирно и отрапортовать, но так запутался в шлангах пульверизатора, что даже не смог отыскать правой руки, а левая… Но не мог же я приветствовать замполита левой рукой.

Коновал приблизился ко мне вплотную и уставился своими поросячьими глазками прямо мне в зрачки.

— Товарищ майор, — обратился я четко по уставу, — разрешите вопрос?

— Ну, попробуй, — совсем не по уставу ответил замполит.

— А куда гараж передислоцировали? Если это, конечно, не военная тайна. Мне пульверизатор в кладовую сдать надо!

— На гауптвахту его! Пять суток ареста! — гаркнул Коновал в пургу.

Из стихии вынырнули два хохла-комвзводовца с автоматами, подхватили меня под руки и куда-то потащили.

— Хлопцы, здоровеньки булы! — с легкостью преодолевая языковой барьер, обратился я к сопровождающим.

— Не пиздэть, — буркнул старший сержант Чуб.

— Тю! Шо, не призналы? Да це ж я — Грицко! Тилько снежком трошки припорошенный! — пытался сбить я официальный тон.

— О це ты допиздэвси, — выразился ефрейтор Кузуб и толчком ноги впихнул меня в какую-то дверь.

От неожиданности я не устоял и рухнул, ударившись лицом об пол, который был застелен точно таким же линолеумом, как в моем вагончике, куда я, собственно, и пытался добраться.

— Пидъем! Шо це такэ?! Пидскочил мухой! — доносилось сверху.

Я приподнял голову — точно, лежу на полу своего вагончика.

Ефрейтор Кузуб срывает с гвоздика мою чистую повседневную форму и швыряет прямо на пол.

— Переодевси мухой! Время пишло! — командует сержант Чуб.

Я сел и стал сдирать с себя пульверизатор, шланги которого, как змеи, опутали меня с ног до головы.

— Мухой была команда! Шо це ни ясно?! — орет Кузуб.

— Так я ж муха-то уральская, а не какая-нибудь Це-це, — попытался оправдаться я.

Но эти военные такой мнительный народ, что, судя по всему, восприняли эту невинную аллегорию как подлые происки расизма.

Ефрейтор Кузуб болезненно ахнул, а сержант Чуб принялся хлестать меня по щекам, приговаривая:

— Умный, бля, да?! Оборзел, бля, да?! Похуй все, да?!

— Да нет! Это так, просто игра слов! — забормотал я, отступая прямо в руки Кузуба:

— Пидзабавиться, бля, захотелось, да?! Слов, бля, много уразумел, да?! — встретил он меня ударами под ребра.

Я совсем потерялся: что мне им ответить!? Как оправдаться?! Где выход?!

Дикое отчаяние охватило мою душу и парализовало сознание. Но, как говорится, свято место пусто не бывает! И власть перешла в руки бессознательного.

Страшен его лик:

— Да, бля!!! — заревел я, задыхаясь от какой-то особой радости. — Я оборзел!!! Мне все похую!!! — продолжая прямо-таки громыхать, я схватил железную скамью и с разворота смел оторопевших хохлов на пол, потом вознес свое орудие над головой и хотел добить гадов, но…

Они так жалко копошились на грязном линолеуме, точно слепые котята, и чего-то там пищали, путаясь в своих незаряженных автоматах, что я…

Да…

Я сделал «ЭТО» — я их простил…

А они?

Очухались и отмудохали меня по-гвардейски, т. е. без синяков и ссадин.

Затем доставили на «губу», а сами прямиком в медсанбат — засвидетельствовали там свои синяки и ссадины и такой рапорт составили, что…

Не будет больше ЭТОГО!

Не дождетесь!

Я обновлюсь!

Я стану сильным и беспощадным!

Только вперед!

Ура!

Так… мне нужен пистолет… И безотлагательно… Или я накажу их, или…

Но то ли от этих мыслей, то ли от быстрой ходьбы у меня перехватило дыхание, и по спине ручьем побежал пот.

Я остановился и осмотрелся. Совсем стемнело. Встречные машины слепили глаза своими яркими фарами. Прямо по курсу моего следования светилась вывеска кафе «Рюмочная».

«Нужно остыть», — решил я и, стряхивая снег с ботинок, вбежал на крыльцо.

23.09 — Придорожная Аллея. «Рюмочная».

— Сто пятьдесят «Столичной» и бутерброд с ветчиной, — суровым тоном сделал я заказ.

Бармен — молодой битюг в белой рубашке и при «бабочке» — уставился на меня и, растягивая слова, загнусавил:

— «Столичной» в ассортименте нет, имеется «Столбовая», «Смирновская», «Абсолют». Далее из крепких — «Скоч Виски», коньяк «Мортель»…

— Двести «Смирновской», — оборвал я его арию.

— Запросто, — усмехнулся битюг и достал из-под стойки граненый стакан.

— Закусона не маловато? — опять обратился он ко мне, укладывая на тарелочку бутерброд.

— Достаточно, — не смягчая тона, ответил я и бросил на стойку спасенный полтинник.

В данный момент мне было не до шуточек. На экране моего внутреннего взора под дулом пистолета стояла троица лжеконтролеров: «Итак, будем исходить из того, что в «магазине» моего ТТ шесть «маслят». Значит, разбираясь по-честному, выходит по восемнадцать грамм на брата. Ну, кто хотел взглянуть на мой студенческий?»

Я сгреб сдачу в кулак и, прихватив покупку, отошел к столику.

«Да… Здорово… Эффектно, примитивно и безотказно… Неужто так и надо? Боже Праведный, ну а ты что скажешь?! Что? Ударили по правой щеке, подставь левую? Ой, Вселюбящий, до чего ты наивен! Ты подставишь им левую щеку, а они звезданут тебя по яйцам! Лучше бы, Всемогущий, чем давать несостоятельные советы, стер бы всю эту волчью породу с лица земли! Ведь есть же достойные люди! Есть! Эх, Справедливейший, какая могла бы тогда воцариться жизнь на Земле! Не жизнь, а CONSENSUS OMNIUM! Вот буквально на днях произошел со мной случай, подтверждающий мою идею мирного сосуществования.

Случилось это на остановке «Пр. Луначарского». Вышел я из троллейбуса № 30, смотрю, в снежном вихре стоит человек. Одет как попало и во что придется. Заросшее лицо искаженно похмельной тревогой. Перед ним деревянный ящик, в таких перевозят овощи, а ему он служил прилавком.

— Ассортимент литературы! Подходим и выбираем! Одна тысяча вне зависимости от переплета! — выкрикивал человек свои рекламные тезисы и махал руками, как бы подгребая покупателей к своему ящику.

— Мамаша, не отворачивайся! У меня для твоей пипеточки сказка есть в стихах!

Я прошелся мимо и осмотрел выставленный товар.

В основном соцреализм, один зарубежный детектив и А.И. Герцен «Избранная проза» в мягком переплете.

— Не гуляем, не гуляем! — подбадривал уличный букинист. — Подходим и приобретаем.

Вообще-то, я не люблю современного торговца. Он тебе все готов продать, и ему совершенно неинтересно — надо тебе хоть что-нибудь. Ты должен у него купить, а иначе ты не человек! Их идеал личности — это некий идиот, который возьмет весь товар оптом по розничной цене. Убогие они люди, эти вечные узники рынка.

Но этот был не таков, не сидела в нем та безразличная алчность, которая коробит меня. Поэтому я вернулся и взял А.И.Герцена в мягком переплете.

— Почем классики у тебя?

— Рубль, елки-моталки! Все произведения сегодня по рваному! Без субординации!

Я открыл содержание, хотя уже решил, что возьму. Хотелось поговорить с человеком.

— Посмотри, посмотри, — ненавязчиво, без нажима продолжал он. — Я думаю, ты сразу оценишь. У метро тебе за пятнашку, извини меня, такую муть втюхают, а у меня библиотека. Говна не держим!

— Да, — говорю, доставая деньги, — изысканный у тебя вкус.

— Что ты! Всю жизнь собирал! Жаль расставаться, но сам понимаешь…

— Да понимаю, — отдаю ему рубль.

И действительно понимаю. Сам недавно продавал свои книги.

— Слушай, возьми еще одну, а? — воспользовался моей заминкой мужик и подхватил с ящика потертую книженцию с суровым названием «Дороги, которые не выбираем».

— Спасибо, но мне сейчас…

— Подожди, не торопись, — спокойно перебил он меня. — Я не для себя прошу, а для тебя. Первую страницу откроешь — очнешься только на последней!

— Правда?! — удивляюсь я.

— Чистая! Сам недавно перечитывал, не помню который раз.

— Знаешь…

— Я тебе гарантию дам, — опять обрывают меня.

— На сколько? — улыбаюсь я.

Мне совсем не неприятно его «втюхивание», потому что оно не ради наживы — жизнь заставляет.

— Хоть на сколько! Хочешь, завтра приходи на это место, если не понравится, плюнешь мне в морду!

— Вот это сервис у тебя! — уже смеюсь я.

— А хули, я людей уважаю! Ну хочешь, я тебе еще за рваный две отдам? Вот глянь! — и протягивает мне следующее произведение под еще более суровым названием — «Третьего не дано».

— Возьми, — совсем по-дружески просит он меня. — Мне как раз еще рубля не хватает. Промерз весь на ветру-то.

Я его понимаю. Стоишь вот так, посреди огромного проспекта, а вокруг ни одной родной души и на бутылку рубля не хватает. Тяжело. Достаю предпоследний рубль, отдаю.

— На, возьми просто так.

— А книжки че ж? Не нравятся? — огорченно спрашивает он.

— Да нет, просто мне их и положить-то некуда. Продай лучше кому другому.

— Погоди, — опять останавливает он меня, — давай тогда вместе выпьем.

— Ну зачем? Тебе небось самому мало будет, — отмахиваюсь я.

— Да не в этом дело! Что ты говоришь-то?! Ты ко мне по-человечески, а я что, хуже?! Ты постой пока у ящика, а я сейчас до ларька слетаю, у меня тут еще тара имеется.

С этими словами он выдернул из снега позвякивающую авоську и устремился к очереди ларьков.

— Хочешь, поторгуй! — крикнул на ходу.

Потом мы укрылись от ветра в ближайшем подъезде и Володя (таково было имя букиниста), отхлебывая водку из черной банки с белой надписью «BLACK DEATH», рассказал мне свою историю…

Да…

У всех у нас своя история, а вот конец один: заходит в подъезд хозяин со своим ризеншнауцером и вышвыривает вас на мороз, а холеная псина сжирает оставшуюся закуску.

Так что, Господь, если ты есть, то ты, конечно же, Вездесущий, а значит, слышишь меня: я пью за CONSENSUS OMNIUM!»

Обхватом пальцев я разделил стакан на две условные единицы и медленно поглотил первую дозу.

По общепринятым меркам пить я не умею. Я так не считаю. Просто моя мера лежит за пределом самоконтроля. Пока я себя контролирую, я пью умеренно, но стоит мне перейти эту неуловимую грань, я начинаю прикладываться без удержу до естественного изнеможения. И вот в этот отрезок беспамятства, от безудержности до изнеможения, я веду себя так, что у всех складывается мнение, что я не умею пить. А как я могу вести себя иначе, если я себя не контролирую?! Конечно, если начинать Новую жизнь, то лучше бы избавиться от этой фатальности, но только не потому, что кто-то считает, что я это делаю плохо, а потому, что из этого не выходит ничего хорошего. Ну а что может получиться хорошего, если человек, приняв несколько стаканов портвейна, начинает наконец делать то, что ему хочется и говорить то, что он про себя и про других думает?

«Дзинь!..» — встрепенулся колокольчик над открывающейся дверью.

Я отложил бутерброд и обернулся…

Мама родная!

Боже праведный!!

Силы Небесные!!!

В кафе входили две…….. КЛАУСТРОФОБИИ!

Да-да, именно это слово наиболее полно отразило мое первое эмоциональное впечатление. Потому что в его фонетике слышались два других слова — «Страус» и «снобия» (сноб женского рода), которые точно выражали то, что я видел: маленькие головки на длиннющих ногах!

— Здесь довольно гадко, — прокурлыкала рыжая «клаустрофобия» своей бритоголовой подружке, когда обе проходили мимо меня, вернее не мимо, а сквозь. Ведь для того, чтобы пройти мимо чего-нибудь, необходимо наличие чего-либо. А для них я был абсолютное ничто! Но когда?! Когда именно произошла эта идентификация?! Ведь если предположить, что до нашей встречи я существовал как потенциальное нечто, что-то вроде ноумена, то, следовательно, при встречи, должен был иметь место момент познания в результате которого я (ноумен) и превратился бы в феномен, а конкретно — в абсолютный ноль!

Но этого момента не было. Я не мог ошибиться. Его не было! Если бы он был, пусть даже самый незначительный — отметка боковым зрением или движение интуиции — я бы уловил. Я бы обязательно почувствовал!

Но… безразличие было совершенным.

Я не существовал для них — в принципе.

Совершенно верно! Ведь их принцип — выживай! И кто «живее» всех «живых» — тот и принц! А какой же я принц, если для меня жизнь — смерть! Нет, женщину не проведешь. Истинно утверждение: женщина — венец творений! Я их называю — «санитары человечества». Если бы не они, мы давно бы уж плюнули на эту цивилизацию и добровольно вымерли. А они кропотливо отбирают из нас самых пригодных для жизни, сгоняют в стадо и приручают. О, для этого у них есть такое!.. Для этого у них есть все: и Форма, и Содержание!

Взволнованный, я поднял свой граненый кубок и произнес:

— За женщину! В которой слились — Сладкая Иллюзия и Суровая Истина!

— Вы поэт? — обратился ко мне битюг в белой рубашке и при «бабочке», когда я опустил стакан.

«Чувствует себя принцем в своем бутербродном королевстве», — промямлилась хмельная мысль.

Вслух:

— Да. Трагический.

— Почитаете?

Клаустрофобии одновременно издали звук «пыф!».

— С удовольствием, — заносчиво согласился я. — Разрешите представить вам драму в двух лицах!

Уронив стул, я поднялся и продекламировал:

Тенором:

Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца! Оп-ца лям-ца дри-ца-ца!

Басом:

Не глумитесь, сорванцы! Все мы, в сущности, пловцы.

— Попсово! — высказалось белое пятно при «бабочке».

Клаустрофобии активно отгораживались сигаретным дымом.

Мне стало стыдно (мало выпил), и я гордо вышел. Стыдно за то, что хотелось любви и сочувствия от этих странных существ, моих современников. Хотелось безосновательно — за здорово живешь. И сразу. Хотелось. Ох, как хотелось!

23.53 — У мусорного контейнера.

На улице было черно и тихо. Лишь одинокая ворона металась у мусорного контейнера и истерично вопила.

«Сына потеряла», — решил я, слушая ее вопли.

И вдруг — вспомнил:

Кладбище. Теплый весенний день. Юная трава. Расстеленное желтое покрывало завалено пирогами, разноцветными яйцами, пестрой карамелью. В центре — Великан-кулич. Вокруг покрывала — мама, папа, деда, баба, тетки, дяди — все живы и молоды, и все хохочут, просто умирают со смеху. Это я, четырехлетний, случайно выхлебал рюмку красного вина и теперь резвился, как ошалевший от радости щенок, на сочной траве.

— Артист! Чисто клоун! — восклицали прохожие и хохотали вместе со всеми.

А уж я старался, уж я выделывал! И все кружилось у меня перед глазами веселым хороводом — небо, солнце, деревья и хохочущие лица… Было ли это когда?! Возможно ли это вообще?!..

«Нет… Не осилить мне Новой Жизни, — с каким-то облегчением и тихим, нарастающим ликованием подумал я. — Да и зачем она мне… Ведь я человек пропащий… Пропал я на том весеннем кладбище… или еще раньше… Заплутал в звездных рощах — и нет меня… Нет… Ну и слава Богу!»

00.00 — Tам же.