Исповедь добровольного импотента
1
Воистину было пропето:
«О-о при-иро-ода женская! Тайна твоя — велика есть!»
Мужчины склонны представлять себя профессиональными покорителями женской вселенной. Братья, не стоит обольщаться. Мы всего лишь наивные следопыты на ее величественном лоне. Я наблюдал женщину с детства. Она была:
— Воздухом моей души.
— Родником моего чувства.
— Огнем моего тела.
— Альфой и Омегой моего мироощущения.
Овладеть ее Тайной, объять ее Содержание было моей Самоцелью. И вот, когда я был уже в преддверии, когда оставалось одно легкое движение мысли, и все женское обнажилось бы предо мной во всей своей полноте, я вдруг понял — в женщине нельзя искать никакой Тайны, никакого Содержания! Ее надо просто обожать как Форму.
— Пардон! — возмутятся прогрессивные умы современности. — Что же, у женщины нет Содержания?!
Есть, конечно же, есть, спешу успокоить я их. Но для нас лучше его не искать. Не следует рассматривать женщину через микроскопы разума, но надлежит лишь ощущать сквозь призму души. Потому что, как только мы перемещаем наш субъект обожания из сфер чувственных в мир логики и от ощущений переходим к мысли, тот же час в нас исчезает иллюзия — движущая сила вожделения. А что же остается? Остается неприкрытый материализм! Вот отсюда и начинается трагедия, финал которой — добровольная импотенция.
И чтобы меня не посчитали за словоблуда или, чего доброго, за женоненавистника, я изложу ряд достоверных фактов из собственной биографии, изучив которые, вы самолично проживете тот скорбный путь от невинных ощущений через горнило страстей к трезвости мысли. И, осушив до дна чашу разочарования, вместе со мной окажетесь на пороге Истины.
2
Итак, всем известно: чтобы «вещь в себе» стала «вещью для тебя», нужна практика.
Первые мои опыты с женщиной были чисто визуальные, то есть я рассматривал все женское исключительно невооруженным глазом. Косы, платья, куклы, необузданная слезливость и комичная неуклюжесть — вот что отмечал я, наблюдая за своими сверстницами. Первые ощущения были противоречивы. Бывало, что эти существа меня забавляли и даже вызывали приятное удивление. А то вдруг я готов был причислить все женское к досадной ошибке матушки Природы. Но случилось то, что и должно было случиться.
В детском саду Полина, толстенькая девочка в кругленьких очках, предложила мне новую необычную игру. Мы уединились в деревянный теремок. Там, придерживая молочными зубками подол платьица, она спустила трусики и раздвинула пухлые ножки. Я заглянул в ее розовую щелку и… уже не мог оторваться. Я стоял и дивился. Безусловный эффект — вот имя женской тайне! Все, что было передо мной, могло уместиться в моей ладошке, а я уже готов был посвятить этому всю свою жизнь и умереть счастливым. Но Полина одернула подол, подтянула трусики и сказала, что теперь я должен ей стакан какао и две мандаринки. Из того теремка я вышел другим человеком. Женщина виделась мне теперь этакой таинственной пещерой. Проникнуть в ее сокрытую часть стало моей заповедной охотой. Предощущения Великого Открытия окрасили мою жизнь радостным ожиданием.
3
И вот я уже в пионерском лагере «Энергетик» — сослан родителями на летние каникулы.
Отзвучал отбой.
Улеглась суматоха вечернего туалета.
Мы — мужской состав пятого отряда «Дружба» — на своей половине деревянного корпуса № 5.
Толстый мордвиненок Харя срывающимся шепотом рассказывает историю:
— Ребя, это край — полный финиш! Сегодня в сончас физрук, ну этот, понтарь, как его… короче, лысый…
— Роберт, — вставляет Коля, председатель отряда.
— Да не перебивай ты! — расстраивается Харя. — Короче, ребзя, этот лысый Роберт воспиталку из четвертого отряда… ну, эту… как ее… жопастую…
— Фирюзу Харисовну, — уточняет председатель.
— Глохни, Колян! Сейчас вообще рассказывать не буду! — горячится рассказчик.
Мы набрасываемся на Колю: «Кончай, Колян!.. Заткнись, блин! Нашелся — профессор!»
— Ну вот, короче, — продолжает удовлетворенный Харя, — стою я за туалетом — ссу. Вдруг — хабась! Роберт такой пилит. Я зашухарился, все, думаю, сейчас вычислит и в лобешник нарисует. А он к корпусу четвертого отряда почапал. Фу, думаю, кайф! Стою — сливаю дальше. Бац, а из окна вожатской Фирюза — прыг. Этот волчара ее как замацает и в лес. Я думаю, во прикол пацанам расскажу и за ними. А они уже сосутся вовсю. Он ей платье задрал, под трусняк залез и вот так гладит.
Харя пару раз очертил перед собой внушительного диаметра полукруг.
— Потом повалил ее в папоротник и как вдул! А она кряхтит: «Ой, Роберт, ты убьешь меня!» — и подмахивает так, что сучья хрустят. Во, ребзя, это было порево! Весь сончас он ее тянул! Два раза переворачивал!
— Кого? — изумился Хайдар — остроносый татарчонок.
— Фирюзу, кого! Сначала «двухэтажкой», потом «раком», потом она хотела на нем покачаться, но крапивой обожглась, и он кончил. Вот так.
Харя встает на четвереньки, запрокидывает голову, и лицо его искажает страшная гримаса: бордовые щеки сдвинуты на глаза, мокрые губы навыпуск, зубы скрипят, как будто он — Харя — пытается сорвать Землю с ее проторенной траектории. Пошипев и попускав слюну, Харя выдает утробный рык и обессиленный валится на кровать.
— А чего он рычал-то? — осторожно спрашивает Хайдар.
— Да ты что, Хайдар, салага?! Он же кончил! Ты что, не кончал никогда?!
Хайдар смущенно улыбается и что-то бормочет на татарском. И все понимают — не кончал он еще в своей жизни. Да и большинство в нашей комнате еще не стискивали зубы и не рычали от самого желанного конца.
— Ладно, — рубит Харя. — Я вас научу! Малек, встань-ка там на стрем.
Малек — большеротый, вечно сопливый адъютант Хари, спрыгивает с кровати и, шлепая босыми ногами, бежит к двери. Харя извлекает из-под матраца глянцевый журнальный лист.
— Будем учиться дрочить. Вот эрот — для настроя.
(Ох, эрудит был наш Харя.)
Развернул и приколол лист к стене. Мы потянулись к вывешенному учебному пособию.
На белом фоне зыбкие струящиеся линии передавали контуры обнаженных фигур — коленопреклоненного мужчины с бычьей головой в руках и дородной женщины, в позе тореадора. Заветный треугольничек большегрудой матадорши был смело взлохмачен синим фломастером. Под рисунком надпись: П. Пикассо. «Танец с бандерильями».
— Надо бы, конечно, цветную надыбать, — вздыхает учитель, взбивая подушку, — но здешняя библиотекарша зверь. Все журналы наизусть знает. Ничего не выдрать. Но ничего, я ей жабу в компот подкину на день Нептуна.
Харя откидывается на подушку и приспускает свои сатиновые трусы. Мы отрываемся от штрихпунктиров Пикассо и обращаемся непосредственно к натуре.
Харя был дважды второгодником, но природа не подчиняется решениям педсовета, и если человеку тринадцатый год, то это видно и без всякого табеля об успеваемости.
— Тут главное фантазировать, — наставлял Харя, — а остальное дело техники.
Действительно, внешне прием выглядел азбучно. Мы овладели им слету. Но наставник наш требовал напряженной внутренней деятельности.
— Представьте себе чувиху из первого отряда голяком — буфера… жопа… ляжки… и розовый секелечик выглядывает из махнушки.
Его вкрадчивый голос все настойчивее будоражил наше еще неокрепшее воображение. Я силился воссоздать собирательный образ «чувихи из первого отряда». Пытался увязать воедино роскошную грудь черноволосой Гани с вертлявой попкой рыжей Женьки. Ноги мне пришлось позаимствовать у Раушан из второго отряда. А что было делать, если в первом отряде не нашлось таких великолепных линий?! Но центр композиции зиял устрашающей безнадежностью. Я лихорадочно перебирал скудные запасы зрительной памяти. Увы, только зародыш толстенькой Полины бледным пятнышком колыхался на самом ее дне. Но он не соответствовал общим масштабам моей модели, и как я не прикидывал — картина не оживала. В конце концов, я запутался, ослабил внимание, и неодухотворенный образ распался. Я огляделся. Товарищи мои самоуглубленно работали, даже Малек оставил стрем и, привалившись к косяку, усердно воображал.
Я был на грани отчаяния — не способен! Невластен! Мне недоступна женщина! Никто и никогда не скажет мне: «О-о! Ты убьешь меня!» И вдруг, от этой цитаты, как от заклинания, на экране моего внутреннего зрения засветилась картина, которую нарисовал нам Харя. Она даже дополнилась кое-какими деталями из моих личных наблюдений. Например, трусы на Фирюзе Харисовне виделись мне черными и с кружевами. Такие трусы имелись в гардеробе нашей воспитательницы — Виолетты. Я приметил их висящими на форточке окна ее комнаты. А вот пупырышки на вершинках ягодиц принадлежали Майе — медсестре. Вчера во время купания я наткнулся на ее огромный зад щекой и ощутил его холодным и шершавым. Все это так взволновало меня, какое-то новое чувство, похожее на панический страх и неожиданную радость, перехватило дыхание, и вдруг все мышцы моего тела стали наливаться горячей тяжестью. Я испугался и отдернул руки. Но лавина прорвалась и поглотила меня всего. Стиснув зубы, я… зарычал!
Да, это было открытие. Внутри меня таилось великое чувство! Вдохновителем его была Женщина! А имя ему Совершенный Восторг! Что могло сравниться с ним? Футбол? Купание? Или запуск планера? Все обесценивалось рядом с этой игрой воображения и торжеством жгучего блаженства! Я полюбил эту игру. Все мое существо было охвачено нетерпением. Я жаждал продолжения.
Днем кропотливо и настойчиво собирал я материал для вечернего творчества:
— ветер всколыхнул подол платья девочки из старшего отряда, а мой глаз выхватил стремительную линию ее ноги;
— уборщица тетя Саша нагнулась к своему ведру, а в моей коллекции появились трепещущие, усыпанные капельками пота огромные груди со сморщившимися черешнями сосков.
Но, конечно, самым благодатным местом для обогащения моего запасника были пляж и душевые кабины. Вот где моему взору открылась архитектоника голого женского тела. Я рассматривал его во всевозможных ракурсах. Статично и в движении, в ярких лучах полуденного солнца и в мягком пурпуре летних закатов. А однажды мне довелось наблюдать мечущееся женское тело под проливным дождем с градом, когда голубые вспышки молний озаряли его!
Но вот наступала ночь. Напившись киселя, советские пионеры засыпали в своих душных постелях. А я, закрыв глаза, выстаивал перед внутренним взором все свои находки и ласково наблюдал, сортировал, классифицировал. О, я создал целую энциклопедию женских прелестей! Вот, например, возьмем грудь. Она у меня значилась в группе «А» и подразделялась на четыре вида:
«АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ» — груди, состоящие исключительно из сосков. Как правило, обладательницы таких грудей особы манерные и похотливые. «Анютины глазки» способны вызвать чувства умиления и легкой грусти, как если бы вы вдруг вспомнили свои младенческие годы, когда вместо желанной материнской груди вам подсовывали обслюнявленную пустышку.
«ЧУК и ГЕК» — самый распространенный вид. Дает стабильное возбуждение и заражает искрометной игривостью — будто бы перед вами резвятся на полянке холеные поросята.
«ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ» — холодные и расчетливые хозяйки носят их гордо, как две заслуженные медали. «Туманность» пробуждают в человеке темные силы. Помыслы становятся коварными, а поступки неадекватными.
«БЫЛОЕ и ДУМЫ» — сложная грудь: когда вы видите ее, первое, что приходит на ум, это то, что перед вами не «Анютины глазки». Потом вы теряетесь в догадках: может быть, это погибшая «Туманность Андромеды» или так и не развившиеся «Чук и Гек». И вдруг щемящее чувство несовершенства этого мира посещает вас, и вам уже хочется прильнуть к этим грудям и омыть их слезами сострадания и горькой нежности.
«СОПКИ МАНЧЖУРИИ» — огромные, ниспадающие. На сосках завитки волос. Такие груди провоцируют на эксперимент, вы чувствуете себя, этаким молодчагой, нахально подмигиваете и слегка гарцуете.
Итак, я листал свою энциклопедию и блаженствовал. Затем, налюбовавшись со стороны, я пробовал приблизиться к своим сокровищам, ощупать, почувствовать их ткань. А когда они распаляли меня, набрасывался на них и испепелял неистовым желанием.
В то голубое лето я крепко уверовал, что жизнь создана для наслаждения женщиной. О, какое она способна дать наслаждение! Стоит только подумать о нем, как вам уже хорошо. И вот вы беретесь за дело, трудитесь, расширяя это чувство и, наконец, когда вы думаете: «Все, мне уже совсем хорошо!» случается непостижимое — вы вдруг чувствуете, что вам становится несоизмеримо лучше! Вы в Совершенном Восторге.
Вот с такими знаниями и оказался я на пороге моей юности, за которым поджидала меня первая любовь.
4
Первая любовь. Вот она — вся перед моим взором. Трепетная и неискусная. Полная мимолетных прикосновений, тайных взглядов, томных пауз и безумной муки угнетенного желания обладать. Первая любовь неотвратима и непредсказуема. До нее вы ходите, глазеете на девушек, примечаете самое интересное, фантазируете. Вы хотите видеть все больше и больше. Но вот она вызрела. Один взгляд — и вы стоите ошарашенный и влюбленный.
Я увидел ее на мосту. Она стояла и смотрела вслед убегающей электричке. Созревшая «Туманность Андромеды» судорожно вздымалась. Она рыдала. Я подошел, хотел сказать какую-нибудь утешительную фразу, но неожиданный порыв ветра всколыхнул ее легкий сарафан, и я увидел бархатную черную родинку на правой ягодице.
«Любимая!» — внутренне воскликнул я и тихо заплакал.
Она была пианистка с абсолютным музыкальным слухом. Донесет ветер с железной дороги гудок электровоза, она вскинет указательный пальчик:
— Ми-бемоль! — скажет.
Взвизгнут тормоза, пролетающего мимо автомобиля:
— Фу, какое грязное до! — испуганно встрепенется она.
С семи часов утра и до пяти вечера пропадала моя любовь в каменных стенах музыкального училища. В пять часов я встречал ее и провожал домой. Она рассказывала мне про фуги, которые невозможно исполнять, потому что они безумны и выкачивают из нее энергию. А я глиссировал взглядом по всему диапазону мелодии ее тела, и когда брал верхнюю ноту — карие глаза в пушистом обрамлении ресниц — у меня кружилась голова и воспламенялось дыхание.
— Оля, — шептал я, утыкаясь в ее черные волосы.
Но она отстранялась и уходила петь сольфеджио.
О, какая мука — ожидание! Сколько раз я пытался выговорить ее, но тщетно. Слова срывались и, развалившись на гласные и согласные звуки, осыпались в стихию хаоса, превращаясь в безумный крик.
Чтобы быть к ней как можно ближе, я покинул родительский дом и поступил в музыкальное училище. Слуха у меня не было, но был опаленный страстью дискант. За месяц я выучил русскую народную песню «Во поле березка стояла» и на вступительных экзаменах спел ее так, что мне не осмелились отказать.
Теперь я мог часами наблюдать ее под нескончаемый шквал восходящих и нисходящих гамм. Она была прекрасна. Такая хрупкая и изящная рядом с черным концертным роялем «Красный Октябрь», под скорбный лад до-минорного арпеджио. Моя душа наполнялась ликованием и надеждой, что скоро, совсем скоро мы сольемся в музыке Любви.
Но она воспринимала мой пыл как нечто естественное. Как кипящий чайник или ми-бемоль в гудке электровоза. Я желал ее душой и телом и мечтал пуститься с ней по тернистыми тропами страсти к вершине экстаза, на которой нас ждет только одно — Совершенный Восторг, а она со мной просто «ходила».
— Ты что, ходишь с этим тромбонистом с первого курса? — подслушал я как-то мимоходом её разговор с подружкой.
— Да, он ненавязчивый и смешить умеет, — отвечала она, поглощая плитку гематогена.
Пианистам требовалось много энергии.
Я злился и ревновал ее ко всем этим моцартам, бетховенам, шопенам, рахманиновым и даже к гематогену. Пил по вечерам самогон и терзал свой тромбон громкими элегиями собственного вдохновения.
И вот однажды мы гуляли. Был апрель, и в воздухе пахло весенним призывом в армию. Перспектива долгой разлуки разжигала во мне фатальные желания. Мы зашли в небольшой сад при средней школе № 2. В самом центре садика цвела одна-единственная яблоня — Башкирская красавица. Мы подошли к ней и остановились. Белую крону «Башкирки» оплодотворял, наверное, целый улей. В воздухе висел сладострастный пчелиный гул.
— Чистое фа! — услышал я любимый голос.
Несколько мгновений я стоял в полном оцепенении, как, возможно, стоит цирковой лев перед неожиданно открывшейся дверцей его суровой клетки. Затем я метнулся к ней и обнял сразу всю. Я сказал ей, что люблю её и буду любить всегда. Потом, уже ничего не говоря, я стал раздевать её, содрогаясь от радости. Но она сказала:
— Нет.
Простое «нет». О, если бы оно было продиктовано муками сомнения или приступом кокетства, пусть даже гневом оскорбления, я бы понял и, может быть, смирился на время. Но «нет» было абсолютным.
— Почему? — прошептал я, уронив руки.
— А зачем? — спросила она, такая спокойная и рассудительная.
Отстранилась и вытянула из кармана очередную плитку гематогена.
И тут мне стало стыдно. Я покраснел так, что несколько пчел, приняв меня за распустившийся георгин, нырнули в мою шевелюру и надрывно зажужжали там.
«Зачем?! За-чем?!!» — бился я над коварным вопросом и не находил ответа.
И неудивительно, ведь во мне уже давно бушевал океан влюбленности. Он разнес вдребезги все эти жалкие суденышки, идущие под флагом житейской мудрости. А над бурлящей стихией желаний гордо парили величественные альбатросы безумств.
— Ну, как зачем… — бормотал я.
Она снисходительно улыбнулась.
— Вот видишь, если подумать, то незачем.
Я вдруг поморщился, как от неожиданного приступа тошноты. Красноту стыда на моем лице сменила белизна гнева.
— Да вот зачем! — услышал я свой недобрый выкрик.
Сердце злорадно затрепыхалось, впрыскивая в кровь огонь отчаяния. Руки лихорадочно (но не без артистизма) вскрыли молнию ширинки и выпустили на воздух, растревоженный переживаниями и все ещё на что-то надеющийся, бедный мой член.
— Ты, крышка от рояля! А это ты видела?! Ну, спроси у него! Зачем да почему? Да спускал он на твои умозаключения!!!
Меня несло и заносило. Останавливаться было уже поздно и, предчувствуя катастрофу, я вдохновлялся все больше.
— О, да я вижу, ты удивлена, разглядев мое второе «Я»! В чем дело?!
— Дурак! — сказала она презрительно, развернулась и пошла, оставляя за собой пропасть.
— Куда? Стоять! Какая нота?! — орал я с другого края и зажурчал на её след.
Моя первая любовь вышла из сада и исчезла. Лишь чистое фа пчелиной возни напоминало о ней. А я остался стоять. Один против троих.
Злоба, Отчаяние и Бессилие обступили меня. Силы были неравными, и я не сопротивлялся. Что творила со мной эта троица! Они рвали меня на куски, как подлые волки раздирают глупого дворового пса. Я слышал, как трещат в их смыкающихся челюстях мои еще не совсем сформировавшиеся кости. Как рвутся сухожилия под ударами мощных когтей. И кровь. Всюду я видел свою кровь, которую слизывали, чавкая и брызжа, истекающие слюной языки.
Ужас охватил меня, я даже не мог застегнуть молнию на брюках. Мой член сник и бессмысленно болтался на воздухе, такой убогий, никому не нужный. И вдруг горячая волна сострадания хлынула горлом и затуманила мой взор. Сострадания к жалкому человеческому существу, такому же мягкому, легко рвущемуся и такому же быстро увядающему, как мой член.
— О, жизнь! О, жизнь! — твердил я. — Неужто и это твой лик?!
5
Нет, слишком я еще был молод, чтобы верить опыту. Бунта — вот чего жаждало мое сердце. Я продал свой тромбон за 25 рублей и купил десять бутылок «Портвейна розового» (цены 1983 года). Сложил их в чемодан, который мне приготовила мама для отъезда в армию, и пошел в училище на отделение духовых инструментов. Там я сообщил, что отбываю в Вооруженные силы СССР и приглашаю всех пьющих отпраздновать это событие в посадке, неподалеку от городского кладбища. Откликнулись все:
— гобоистка Оля — худая блондинка, с армянским носом. Она немного картавила и после каждого предложения добавляла «мама не гохрьюй» (Чайковский был гомик, а музыку писал — мама не гохрьюй!);
— флейтистка Сашида — низенькая и толстая башкирка, с розовым круглым лицом и черными влажными глазами;
— кларнетистка Гуля — высокая и пышнотелая татарка, у неё был врожденный порок сердца, поэтому она часто и нервно смеялась.
Девушки жили в одной комнате в общежитии, много пили и водили к себе через окно парней с мукомольного завода. В училище их называли «Чио Чао Сан».
Итак, мы покинули училище, вышли за город и затерялись в подернутой молодой зеленью посадке. Я быстро и жадно напился. И все сострадание к человеку, народившееся во мне, вся нерастраченная нежность хлынули прямо на моих подружек. Я говорил им что-то о ликовании Души, о триумфе всеобщей Любви и тыкался мокрым от слез лицом в их теплые животы. Растрепанность моих чувств воодушевила их. Они обнажились и стали танцевать на младенческой траве. Их бледные тела метались в ночи, как языки разбушевавшегося пламени. Я остолбенел! А они извивались и визжали, то леденяще-грозно, то вдруг так отчетливо похотливо, что я столбенел крепче. Потом они хохотали и обливались розовым портвейном. Я рухнул и возликовал:
— О, Диво, я весь твой!
Конечно, будь на моем месте человек энциклопедический, он распознал бы в этой сцене что-нибудь метафизическое, проложил бы красивые аналогии с забытыми событиями древности, отметил бы схожесть в некоторых элементах с различными религиозными обрядами и, возможно, выдал бы мысль — новую и прогрессивную.
Но меня мысли покинули, и охватили чувства. Я сорвал с себя одежды и с криком:
— Мы останемся здесь навсегда! Мы положим начало новой поросли и умрем непревзойденными! — швырнул наши жалкие туалеты в пламя костра.
И вдруг все метафизическое исчезло! Исчезло так же быстро, как вспыхнули наши тряпки. Вернее, оно распалось на две составляющие, и одна из них самоуничтожилась. А вот вторая, оставшаяся, стала разрастаться и явилась в ином качестве, прямо противоположном изначальному целому. Короче, «мета» испарилась, осталось только «физическое».
И вот эти три пьяные бляди бросились спасать свои истинные ценности. Но на их пути встал я — решительный и беспощадный — Пионер новой эры! Схватка была жестокой и кровавой. Я бил наотмашь, они хлестали меня чем попало. Но я не сдался, я просто обессилил и упал. Бляди попинали меня своими холодными ногами, помочились жаркими струйками на рассеченную спину мою и оставили в печальном раздумье.
Краешком сознания я размышлял: «Они выбрали рабство, а ведь могли быть королевами Великой державы. Бедные, бедные, некрасивые, пьяные бабы…»
Дальше продолжать осмысление я был не в силах. Мощная волна, зародившаяся в моих пятках, хлынула вверх по ногам, обрушилась на меня всего и мигом смыла.
Куда она меня увлекла? Где я был до рассвета? Тут-то мы и упираемся в Основной вопрос, на который, как известно, существует два ответа. Или я валялся на остывающей земле, как зола в прогоревшей топке, по причине мощной резорбции алкоголя в организм с последующей за ней элиминацией оного в крови, которая, в свою очередь, и приводит к так называемому наркотическому эффекту при полном угнетении центральной нервной системы. Или же моя Душа оставила свое оскверненное тело и отлетела в мир отвлеченных идей и отвлеклась там на песчаном бережку идеального озера и полеживала, и понеживалась в потоках Совершенного Восторга.
Совершенный Восторг! Знаете ли вы, что это такое — Совершенный Восторг? Только, ради нашего взаимного уважения, не говорите мне про эти охи, ахи и прочие сентиментальные трепыхания, пусть даже самого изощренного вкуса. Это все эстетика.
— Но позвольте! — уже возмущаетесь вы.
— Не позволю! — успокаиваю я вас и поясняю — его никто не знает из здравствующих на Земле. Нет, к нему, конечно, многие стремятся, может быть даже и все, но познать его и остаться в живых — невозможно. И вы со мной не пререкайтесь, потому что я знаю, что говорю. Но об этом позже. Придет время, и я расскажу вам о своем опыте познания Совершенного Восторга.
А сейчас вернемся из лабиринтов абстракций на кладбищенскую гору, где осталось мое тело.
6
Очнулся я весь в росе, трясущийся от холода и неизвестности. Приподнял голову и вижу — у останков костра сидит Халил.
Халил — тубист из нашего училища. Человек взрослый, в манерах сдержан, в общении прост. В училище он славился двумя вещами. Во-первых, это был единственный тубист в стенах нашего учебного заведения, который от первой до последней ноты исполнял первый (и последний) концерт Иогана Себастьяна Баха для тубы с оркестром. Поверьте мне — это архисложно! Я своими глазами видел, как другие тубисты просто падали в обморок, потеряв дыхание после трагического «Адажио». А Халил, смахнув слезу, набрасывался на безумное «Аллегро» и, ломая пальцы, рвался к величественной коде. А какую он делал коду! Несколько тактов его туба глухим баритоном ворочалась в среднем регистре, словно маясь в сомнениях. И вдруг тремя отчаянными секстолями ее голос взвивался над владениями басового ключа и превращалась в звенящую флейту.
Пусть на одно только мгновение. Пусть оставалось сил лишь на единственную, пронзительную триольку. А затем вниз, в мрачные казематы «Генерал-Баса». Но зато какой размах! Каков диапазон!
Халил все это чувствовал очень тонко и поэтому часто выпивал. А чтобы выглядело все официально (помните, страна была на грани перелома и боролась с пьянством), он сколотил оркестрик, для обслуживания похоронных церемоний, и половину вознаграждения за исполненный ритуал брал спиртным. Этот оркестрик и был вторым пунктом местной славы Халила.
Вот такой человек оказался рядом со мной в то тяжелое для моей молодости утро.
— Как хорошо, что я тебя встретил, — сказал Халил своим мужественным голосом, попил из горлышка розового портвейна и протянул бутылку мне.
Я сделал четыре робких глотка. Присущего напитку букета не ощутил, но внутри сразу затеплилось, дрожь спала, и я вздохнул полной грудью.
— Вчера жмурик был цивильный, — продолжил Халил, — директор мелькомбината. Повесился, не дожидаясь суда. Родственники пожелали Шопена без купюр, и чтобы на весь путь. В дорогу дали «Пшеничной».
Тут Халил помрачнел и снова хлебнул из бутылки.
— По всему городу гроб пронесли на руках. Народу собралось — туча. Прощались больше часа. Горе. А человек, в сущности-то, был дрянь.
Я потянулся к бутылке. Действительно, хорошо, что мы встретились. А то как же я тут один на один с самим собой. Глотнул портвейна и спросил:
— Халил, скажи, как быть с женщиной?
Халил задумался. Он никогда не болтал попусту.
— Тут надо понять принцип, — вымолвил наконец.
— Да какой у них принцип?! Бред сплошной! — загорячился я. — Ведь они только и делают все для того, чтобы на них смотрели и желали. Моются по несколько раз на дню. Одно снимают, другим едва прикрывают. Все у них вьется и ниспадает. Везде трепещет и покачивается. Ну а местами просто — голо! И вот когда цель достигнута, когда ты уже не можешь просто на все это смотреть, когда тебе надо хоть что-нибудь потрогать, они ведут себя паскудно! Где же тут принцип?! Нонсенс!
— Стоп! — поднял руку Халил. — Мы отклоняемся от точки зрения.
— Как это? Почему? От чьей точки!? — возмутился я.
— Существуют две точки зрения — объективная и субъективная. Ты безнадежно субъективен.
— Хорошо! — обиделся я. — Какова же объективность?
— А объективность такова. Ты живешь в цивилизованном мире. Смотреть по сторонам — это твое право. Но если ты хочешь поиметь, или хотя бы потрогать — плати.
— И это твой принцип? — пренебрежительным тоном спросил я.
— Почему мой? Он всеобщий и всепроникающий.
— А я плюю! — кричу с отчаяния.
— Твое право. Только принципу это не помеха, — грустно ответил Халил и залпом допил портвейн.
7
Падать легче, чем подниматься. Поэтому-то я и выбрал первое. Как я это делал! Нет, я не катился по наклонной и не опускался все ниже и ниже. Я пикировал совершенно отвесно! Окружающие с шумным негодованием указывали на меня и тихо благодарили Бога за то, что их миновала такая участь.
Вскоре забеспокоилась даже милиция. Отдел по делам несовершеннолетних откомандировал для выяснения обстоятельств младшего лейтенанта Панкову Е. М. Эта крашеная старая дева без стука вошла в баню моего деда, когда я разливал трехнедельной выдержки кислушку, настоянную на кормовом горохе, и слушал нашего экстремиста Пудю.
Пудя был безотцовщина, но вырос в достатке. На содержании мамы и двух теток. Имел отменное здоровье и, несмотря на неполные семнадцать лет, выглядел мужественно — мохнатая грудь, круглый живот и 46-й размер ноги.
А вот душой он вышел слаб. И недавно тоже пострадал от женщины. Его совратила вдова — кастелянша гостиницы «Колос». О, я видел эту женщину! В облаках пара, с утюгами в руках и в красном шелковом халате на огромное голое тело она была похожа на набирающий ход паровоз ФД! Эта махина заманила Пудю в свою бельевую, и после того как он починил ей утюг, она угостила его самогоном на дубовой коре, сделала минет, а потом и вовсе лишила невинности. Я помню, какой он пришел ко мне ошеломленный. Все опрокидывал на своем пути и даже хлебнул из канистры бензина, как бы ставя точку на прежней — обыкновенной — жизни. Мягко улыбаясь, новорожденный мужчина все мне рассказал и сообщил, что уезжает с вдовой на Север, зарабатывать деньги на кирпичный дом. Вот только надо выучится на водителя.
Но пока наш Пудя изучал основные узлы и механизмы современного грузового автомобиля, у вдовы появился небольшого роста мужичек с покатыми плечами и, к тому же, водитель «Татры» с местного кирпичного завода! Вдова, естественно, забыла про Север, а Пудя остался без миньета.
Горько потеряться, не найдя желаемого. Но еще горше терять найденное!
Пудя пытался бороться за свое благо. Но водила отбил ему почки и чуть не раздавил своим самосвалом. Тогда разъяренный Пудя пошел в городскую столовую, выпил там литр водки и так повторял последующие два дня. На третий день он двинулся к дому вдовы. Вид его был бесстрашен: под распахнутым тулупом не было даже майки, вместо привычных трико на пухлых бедрах болталась изодранная желтая юбка, а к босым, грязным ногам присохли войлочные тапочки. Шел он медленно, прямо посередине дороги, слегка покачиваясь.
Машина милиции настигла его почти у цели, когда он пытался вырвать дорожный знак «Въезд запрещен». Наверное, этим знаком надеялся Пудя уничтожить своего обидчика.
Из медвытрезвителя Пудя вышел повзрослевшим и вооруженный экстремистской идеей: «Весь мир — бардак! Все бабы — бляди!» И теперь мы вместе обсуждали ее универсальность.
— А возьмем, к примеру, Восток! Так им там вообще ебло занавешивали! — выкрикивал факты истории Пудя, когда дверь распахнулась и в баню вошла Панкова Е. М.
Появись она минутой раньше, может быть, и не случилось бы этой беды, но жизнь такова — всему свой срок. И значит, грянул наш час!
Не успела Панкова Е. М. даже сморщить свой конопатый нос, как Пудя, опьяненный законами Шариата, обхватил ее заплывшую талию и с криком: «Асса!» швырнул младшего лейтенанта милиции в колоду с дождевой водой. Панкова Е. М. затонула по самые погоны, только волосатые икры и орущая голова барахтались на поверхности. Пудя взял ковшик, зачерпнул кислушки из фляги и стал заливать ее в Панкову Е. М. На третьем ковше она смирилась, а после четвертого задремала. Мы вытянули ее обмякшее тело из колоды, раздели и положили на полок. Пудя осушил ковш и спросил:
— Итак, что мы имеем?
— Мокрое женское тело, — ответил я.
— И из-за него мы так страдаем? — изумился Пудя.
— Нет, мы страдаем из-за его отсутствия, — сказал я.
Мы долго и пристально всматривались в бледную массу, покоящуюся на полке, и вдруг Пудя сказал:
— А у моей живот круглый-круглый и чесноком пахнет. А у твоей?
— Живот не знаю, а вот пальцы — гематогеном.
И мы замолчали, увлекаемые каждый своей мечтой.
Мечты, мечты! Лишь в них мы полноправные хозяева жизни, лишь в них мы всегда можем гордиться собой. Оттого-то так приятно окунуться в бодрящий поток грез и забыться в его нескончаемом беге.
8
— Хазбулат молодой, бедна сакля твоя… — услышал я рядом сухой голос и открыл глаза.
Высокий белый потолок.
Приподнялся.
Квадратная комната без окон. Три ряда топчанов и железная дверь. Над дверью тусклый фонарь.
Повернулся.
На крайнем топчане в майке и трусах сидит дядя Софрон.
— Проснулся, шелкопер? А дружку твоему красноперы «ласточку» делают. Но это он сам напросился. Я ему говорил, отдыхай, навоюешься еще. Нет, не послушался…
— А мы где? — спросил я.
— На стационаре. Где ж еще, — дядя Софрон поскреб своими черными ногтями украшенную татуировкой грудь.
Он работал кочегаром в котельной при онкологическом диспансере. Жил там же — в кочегарке. Всю зарплату дядя Софрон тратил на крепленое вино. Получит свои девяносто рублей и купит 42 бутылки «Лучистого» по 2 рубля 10 копеек (цены 1983 г.). А на оставшиеся 1 рубль 40 копеек — 36 пачек махорки. Когда его спрашивали, почему он так поступает, дядя Софрон отвечал:
— На бога надейся, а сам не плошай.
На пропитание и одежду дядя Софрон зарабатывал добрым словом.
Вот сидит он на скамеечке у своей кочегарки, посасывает «козью ножку». Лето. По периметру усадьба диспансера засажена акацией. В центре небольшой яблоневый сад: карлица «Титовка» с крепкими яблоками покрытыми фиолетовой пылью; мощный, ветвистый «Шарапай» и стройная, как кипарис, «Уральская наливная». Жарко, свиристят кузнечики. К дяде Софрону подсаживается недавно поступивший больной. Он подавлен диагнозом и удручен тоскливым больничным распорядком. Дядя Софрон внимательно выслушает его историю болезни, обстоятельно расспросит, какие были сделаны анализы, их результаты, и, наконец, высказывается:
— Ну, парень, твой случай нам известен. Это даже не случай, а так — статистика. Вот в прошлом годе был аналогичный, только хуже. Привезли к нам мужика из Поликовки. Пластом лежит мужик. Ни есть, ни пить уже не просит. Наш Главный подошел, очки надел — пульс слушает. А мужик шепчет: «Помираю, мать вашу ети, прощайте». Главный пульс дослушал, руки сполоснул и отвечает: «Придет срок, помрешь, а сейчас готовься к операции. Будем кромсать тебя по всем правилам науки и техники». Через месяц мужик домой на мотоцикле укатил. А ты как думал? Наш Главный — светило! Недавно этот мужик заезжал ко мне, сальца свежего привез. Рожа спелая, в люльке здоровенная баба сиди, арбуз кушает. Вот так-то, парень!
И ободренный больной становится другом дяди Софрона на всю оставшуюся жизнь.
— Ты давай посикай да ложись, рано еще, — сказал дядя Софрон и вынул из носка окурок.
За железной дверью послышались топот и крики:
— Стоять!..
— Да пусть побегает! Далеко не убежит!
Затем возня… И вдруг голос Пуди запел: «Протопи ты мне баньку по-белому…»
Я вскочил, подбежал к железной двери и завопил:
— Пудя, я здесь!
Лязгнули запоры, дверь распахнулась, и чья-то рука выдернула меня из камеры в яркий свет. Я зажмурился.
— Ты чего шумишь? — услышал я насмешливый голос и приоткрыл глаза.
Рядом стоял сержант милиции. Ворот его синей рубашки был расстегнут, рукава засучены, во рту поблескивал золотой зуб.
— Тоже хочешь отведать? — вновь обратился ко мне сержант и резко развернул.
На железной двери висел голый Пудя. Его руки и ноги были связаны за спиной в единый пучок и подвешены на ручку двери. Белый и круглый живот моего друга касался бетонного пола и мелко дрожал.
— Хочешь? — переспросил сержант.
— Нет, не хочу, — честно ответил я.
Сержант втолкнул меня назад в камеру, и дверь захлопнулась.
«Может быть, это смерть приближается, — мелькнуло у меня в голове. — Ведь жизнь не может быть такой!.. Ведь жизнь… Она другая! Она же, как…»
— Как семечки — уж и блевать хочется, а бросить жалко! — закончил дядя Софрон. — Чего ты орешь-то?
— Но почему?! — воскликнул я. — Ведь счастье так возможно! Ведь оно так очевидно! Мы же всего лишь хотели любить женщину!
— Не дури, — сурово сказал дядя Софрон. — Такими вещами не шутят. Ты лучше сядь и послушай-ка мою повесть. Я, конечно, не Гоголь, но очевидное от невероятного отличать научился.
9
ПОВЕСТЬ ДЯДИ СОФРОНА
По происхождению я подкидыш.
Сорок восемь лет тому назад, рано по утру, сторож Анапского детдома имени Валерия Чкалова обнаружил на крышке почтового ящика мальчонку с не подсохшей еще пуповиной. Ну, завернул старик приплод в свежий номер газеты «Прибой» и прямо на стол директора детдома. Вот мол, распишитесь в получении.
— Как?! Что?! Откуда?!
Полный мрак.
Помарковали, помарковали, ну а что тут поделаешь-то? Надо ставить на довольствие. А так как никакой инструкции к предмету не прилагалось, директор детдома проявил инициативу и записал в ведомости — Софрон Бандероль. Слава Богу, жена его, женщина, живущая в трезвости, поразмыслила здраво и подписала к фамилии окончание «кин». Вот так и объявился на земле, закрепился и жив доселе Софрон Бандеролькин.
Далее, жил я до шестнадцати лет, как кутенок, в картонной коробке — чего бросят, тому и рад. А бывало, и вовсе ничего не бросали. Война лютовала. Известное дело, счет на миллионы человеческих жизней шел. Не до каких-то там подкидышей.
В общем, выжил я и сформировался не хуже других. А как ялда оперилась, и запищали живчики в яйцах, тут и я запел. Голосяра у меня прорезался редкостный, и песню я хорошо чувствовал. Бывало, запою и — такой на меня кураж накатит, что самому жутко становилось. Со всей округи шпана слушать стекалась.
Вскоре директор гостиницы «Черноморец» прослышал про такой мой феномен и взял к себе в ресторан филармонить. Стала у меня на кармане капуста похрустывать. Я подъелся, прифрантился, начал характер разворачивать. А тут еще один знаменитый артист из Москвы, не буду сейчас называть его фамилию, прослушал мое исполнение, обнял, скрывая слезы, и сказал:
— У вас, Софрон, трагическое бельканто! Вот вам мой адрес, приезжайте в Москву учиться!
В общем, жизнь маячила фартовая. Но, как в песне поется: «Не долго музыка играла, не долго фраер танцевал». И жизненная моя колея заложила такой вираж, что слетел я с нее враз и навсегда. А случилось следующее.
Назначили в анапский райком нового первого секретаря райкома. Мужика немолодого, с партийным стажем, при орденах и молодой жене. Тут, конечно, местная масть засуетилась и в рамках дружеской встречи организовала в «Черноморце» банкет в честь старшего товарища. Директор ресторана вызвал меня к себе в кабинет, обнародовал репертуарную политику и от себя лично добавил, что «первый» — бывший военный и любит сентимент сурового характера. Я выразил понимание и пошел готовиться.
В тот день ресторан был закрыт для посетителей. Ровно в шесть по полудню мы стояли на эстраде, как на витрине — в новеньких черных костюмах из шерстяного крепа, при бабочках и в белых перчатках.
Посередине зала — стол на сто персон! Глаза слепило хрусталем, и кишки трещали от ароматов.
Наконец дверь распахнулась, и в зал вбежал директор ресторана, а за ним, как говорится, ум, честь и совесть нашего района в полном объеме, то есть с женами и их родственниками. Впереди всех вышагивал мордастый боров в расшитой косоворотке, белых шароварах и бежевых лакированных штиблетах — «первый». Рядом — женщина. Вот тут я должен выдержать паузу и сказать только одно: это была не просто женщина, это была «Аппассионата»!
Вмиг я вспотел до ногтей и сделался лощеный, как дельфин. Смотрю на нее и чувствую, что в груди у меня что-то тоненько-тоненько задребезжало и стало расползаться по всему телу. И так от этого тремоло мне сделалось сладко, что обмяк я весь и разомлел. Плыву куда-то, ничего не соображаю.
А гости уж расселись, речами обменялись, в ладоши похлопали, стали разливать. Стало быть, официальная часть закончилась, и директор дал отмашку. Оркестр затянул «Враги сожгли родную хату». Подходит моя сильная доля, а я отсутствую — любуюсь, как Царица мелкими глотками потребляет ситро, и шелковистый ее кадык слегка вздрагивает. Оркестр проиграл вступление второй раз, и саксофонист Аркаша наступил мне на ногу. От боли я очнулся и запел. Да так натурально, будто, действительно, только что вернулся с фронта, наполовину израненный, наполовину контуженный.
Почти полушепотом провел я всю песню и только после строки «Хмелел солдат, слеза катилась…» — глаза мои сурово заблестели, и я дал полный голос.
Когда оркестр умолк, в зале воцарилась гробовая тишина. Первый обеими руками обхватил свою седую голову и поник, видно было только, как вздрагивали его могучие плечи. Бабье вовсе сопли по подолам размазали. А она, ноченька моя непроглядная, вытянулась вся, глазки прищурила и вглядывается в меня, будто это и не я стою на эстраде, а блоха какая на ногте вертухается. И так это меня зацепило! Рванул я пиджак с плеч, да как свистну «двойным дуплетом», развернулся и вдарил «Яблочко».
Эх, да что тут еще говорить — саму душу свою я вынул и швырнул к ее ногам — на, топчи, а мне лишь в радость!
Конечно, приметила она меня, не могла не приметить, потому что страсть в ней была природная, жгучая страсть. А уж коли две страсти сойдутся, тут добра не жди.
Вскоре Первый отправился с товарищами район принимать, и осталась моя Дама Пик одна в персональном доме. Но я креплюсь, держу дистанцию, хоть сам уж треть веса потерял.
И вот наконец получил я от нее знак: мол, сегодня вечером будут у меня гости из столицы, приходите петь. В назначенное время я был на месте — в доме тишина. Вдруг входит она, я только в глаза ее глянул, сразу все понял. Стою, озноб меня бьет такой, что зубы клацают.
— Что, — спрашивает, — испугался?
— Нечего мне пугаться, — говорю. — А вот насколько ты смелая, это мы сейчас опробуем!
И пошел на таран.
Ровно неделю продолжалась наша любовь. Потеряли мы и стыд, и совесть, и все прочие нормативы общественной жизни. Но признаюсь честно — не жалею! И Господь Бог меня простит, потому как сам к этому руку приложил. А на остальное мне плевать.
Плевать, что когда застукал нас ее муженек, она, подельница моя, греховодница, вдруг побледнела вся, приосанилась и, гордо глядя перед собой, выговорила:
— Товарищи, этот человек, под угрозой физической расправы, изнасиловал меня!
Плевать, что засудили меня и намотали срок на полную катушку — восемь лет строгача, за то, что полюбил сгоряча! Эх…
Урки на зоне встретили меня с энтузиазмом:
— А-а… спец по лохматым сейфам пожаловал! Ну, расскажи, «петя», как оно, на халявку-то задорней хариться?
Еще на этапе бывалые люди меня предупреждали, что статья моя гнилая, блатняк ее не любит, поэтому мигом опустить могут, если только слабину дать. Ну, я очко к стене прижал, кулаки вперед выставил и вежливо отвечаю:
— Вы меня с кем-то спутали, уважаемые! Отроду я так не назывался!
А сам думаю: надо бы успеть первому, кто сунется, зубами в глотку впиться, а то потом нечем будет!
Тут выдвинулся из их рядов самый страшный мордоворот.
— Этот бублик мой! — рычит и прет прямо на меня.
Остальные на нары попрыгали.
— Давай, Факел, насади его на каркалэс! Прочисть ему отдушину! — орут, натурально, как болельщики.
Ну, и устроил я им цирковое представление. Не успел этот ящер печной ко мне подползти, как я прыгнул на него и с лета клюнул прямо в шнобель.
Кровища фонтаном!
Эх, что тут началось. Мировая революция! Не подоспей красноперы, упразднили бы меня без суда и следствия. Но как затворы АКМов защелкали, урки все на пол попадали, а конвой меня под мышки и на конвейер.
Сутки без продыху душу мытарили — кто бил, чем били, и кто способствовал.
— Колись! — кричат, — а не то обратно в зону кинем.
Я чую — вилы! Нет, думаю, надо передышку взять — и брык с копыт. Кошу полный коматоз.
Опер пену попускал, попускал и велит меня в кандей на десять суток определить.
— Пусть подлечится, может, вспомнит чего! — слышу я его падлючий голос, и сам думаю: «Да уж лучше я с крысами буру из одной шленки хлебать буду, чем с вами полонезы танцевать!»
Летом в кандее климат мягкий — прямо инкубатор. Правда, раны у меня загнили, и крыса пол-уха отъела, но это пока я недвижим был. Двое суток спал, как под наркозом. Но как очнулся, сразу привел себя в порядок, гниль мочой обработал и стал мозгами ворочать. Вижу, надо готовиться к худшему. А может быть даже и вовсе к смерти. Как в песне поется: «Попался ты, парень! Попался!»
И припомнил я тогда в тишине своей душегубки ту недельку жаркую, когда не существовало для меня ни неба, ни земли, а только Она — любовь моя коварная. И так захотелось на волю, что голова закружилась. Ну, думаю, это мы еще посмотрим, чья возьмет!
В общем, стал я о стену набиваться — по паре ударов кулаками, один головой. И так полчаса, час, два. Первое время звон в ушах стоял — чисто Кремлевские куранты! Но я от стены не отходил пока дневную норму не отбарабаню.
Через неделю опер пожаловал и давай мне свои тезисы вкручивать:
— Поможешь органам, назначу тебя бугром по культмассовой работе. В клубе будешь срок чалить. Откажешься — в зоне зеки тебя на собственных кишках подвесят. Третьего не дано!
Я в ответ перевернул вверх дном свою алюминиевую миску, да и вдарил по ней лобешником, в качестве резолюции. На, грызи блин от Софрона Бандеролькина! Опер осмотрел мой аргумент и говорит:
— Ну что ж, подуркуй еще пару недель. Только учти, зеки народ ушлый, их таким фокусом не убедишь. Подсыпят какой-нибудь приправки и — здравствуй, гомон!
Потом уже я узнал, что страсть как этому оперу хотелось от одного местного академика избавиться, вот и насел он на меня, чтобы я, значит, на этого авторитета фуганул. Но у нас в детдоме стукачей за людей не считали. А Софрон Бандеролькин традиции уважает.
О какие, брат, тиски! С одной стороны совесть напирает, с другой страх жмет — жить хочется. Думал я, думал и сделал «ход конем» — сам себя на дозу поставил.
У меня в кандее по углам мышьяк был рассыпан — подарок для крыс от Советской власти. Я урезал их пайку в свою пользу и стал во внутрь употреблять. Для начала одну кроху в хлебный мякиш закатаю и проглочу. Мутит, в пот шибает. Даже ноги пару раз отнимались. Но я сосредоточусь весь на какой-нибудь точке на стене и держу ее, держу. Ни разу сознания не лишился. Постепенно стал дозу увеличивать. Через две недели привык. За обедом столовую ложку заглатывал и хоть бы хны. Живот только пучило, и голос окончательно сел. Скажу что-нибудь, и сам не разберу — лязг, скрежет! Опер со мной и разговаривать не смог, только глянул, побледнел весь и шепчет:
— В зону его.
Ну, и предстал я перед блатной братией во всей красе — челюсти гопака выдают, зубы чечетку бацают; щетина хоть сковороды скобли; лобешник распух и выпирает, как козырек у пидорки, из-под него шары палят, словно прожектора на вышках; кулаки разнесло точно пудовые гири, а в брюхе рокот, аж на душе жутко. В общем, стою как легендарный танк «Клим Ворошилов»!
Весь барак немота прошибла, сидят, бебиками лупают. Вдруг поднимается тот самый законник, на которого опер зуб точил и мытарил меня поганку накатить, ну, подходит ко мне и… толкает такую речь:
— Братва! Я видел, как абвер мудохал Сизого на этапке за то, что тот одного фуганка жмуром заделал. Я видел вывеску Багратиона после разборок с активом в Златоустовских юрсах. Я много видел по нашей урочей жизни. Но то все были цветики-фиалки по сравнению вот с этим фикусом. Ебать мой лысый череп! Да любой фраер после такой ломки отсасывал бы у опера за обе щеки и пел ему свои сучьи песни! А ваш пахан чалился бы сейчас на штрафняке среди сук и быков без гужона и кайфа. Но я при полном цимусе, а менты с голямым вассером харятся! Значит он мужик правильный, не дал себя уфаловать. И поэтому, выходит ему амнистия. А если кто вздрочится на него баллон накатить, того самолично на четыре точки поставлю, а пятую законопачу по самые гланды. Это говорю вам я — марвихер Клещ, коронованный самим Бриллиантом!
Вот так и прописался я на своем новом месте жительства.
Ну и потянулись мои бушлатные денечки один за другим угрюмым строем. Первый год я все весточки ждал от моей «марухи», от «занозы» моей сердечной, так на зоне любовниц называют. Напрасно. Ни одного словечка до конца срока. Ну, и озлобился я, решил — все: из сердца вон! Чифирил до одури, до полного столбняка, только бы не думалось о ней, не вспоминалось.
Но куда там. Как только оказался за воротами, глянул на солнышко, глотнул вольного ветерка и тут же ошалел. Забродила во мне юношеская страсть, поднялась и брызнула, как пена из откупоренной бутылки «Игристого». Помчался я к своей губительнице, забыв про все обиды. Да и куда мне оставалось подаваться-то? Одна она у меня была в этой жизни, одна, как смерть — куда ни иди, все одно к ней вырулишь.
Прибыл. А там ждет меня известие, что, мол, скурвилась некогда первая красавица. Когда меня засадили, мужа ее по-тихому сместили. Тот в запой и с треском выпер свое злосчастие.
Родственников у нее не оказалось, профессией никакой не владела. Да и на что она годна-то?! Да к тому же с такой характеристикой. В общем, пошла моя голуба по рукам.
Сначала, директор ресторана шефство взял. Попользовался, передал завмагу. Того под суд потянули, он начальнику автобазы посоветовал. Загудела бедняжка от такой перекатной жизни без оглядки на стыд и совесть. И ныне, говорят, катается с шоферней — с утра уже вдрабадан и в любой момент для всех доступная.
Нашел я ее в придорожной чайной. Как увидел, так зажмурился. Что сталось с ней, с ланью моей гладкотелой! Пожухла вся от и до, как овчинка, брошенная на солнцепеке. Стою, ком в горле разбухает, вот-вот слезы брызнут. Тут она меня и приметила. Прищурила свои мутные глаза и вдруг как захохочет прямо мне в лицо.
— Что, красавчик, не узнаешь свою милашку?! Вот она я! Вся как есть твоя! Наливай!
Сгреб я ее, уткнулся куда-то в шею и заплакал. Слышу, шепчет:
— Прости ты меня… Прости, если можешь… Сука я поганая… Любила тебя, жаворонка звонкоголосого, и сама же погубила!
Поднял я ее тогда на руки и унес в свою хибару. Искупал, как младенца, и спать уложил. «Что ж, — думаю, — надо жить дальше. Что было, то прошло, а что будет — кто ж про то знает?»
Стали мы с ней к простой жизни приучаться. Хозяйство завели: кружки-ложки, занавески. Я вкалывать пошел. Петь-то мне уж заказано было. Голос тем крысьим мышьяком как ржой разъело, только ворон стращать. Зато приучила меня тюрьма мантулить без всякой брезгливости. А мне даже нравилось. Задача одна — бери больше, кидай дальше. Ну и сошелся я с бригадой шабашников. Кому печь сложить, кому крышу перекрыть, а кому баньку срубить. Взяли меня подручным. Работы — делай не переделаешь. И при деньгах всегда. В общем, положили мы курс на достойное благосостояние. Нацелились даже к Новому году телевизор приобрести. Да уж видно не судьба. И вместо «Голубого огонька» выпал мне настоящий «КВН».
Опять запечалилась моя суженая. Молчит и целыми днями в окно смотрит. Кружки-ложки немытые лежат, на занавесках паутина развевается. Я к ней и с разговором, и по-простому. Куда! Морщится и отворачивается, как от нашатыря. В конце концов, прихожу как-то вечером с пахоты домой — пусто. Не выдержала, значит, сорвалась. Я на поиски. Безрезультатно.
Является через неделю. Истасканная вся и обессилевшая.
Выпил я тогда водки, чтобы не так на мозги давило, и задаю вопрос:
— Как понимать?
Ноль внимания, будто и нет меня. Не удержался я, схватил ее за космы и с размаху о стол. Тут-то ее и прорвало.
— Ненавижу тебя! — вопит. — Через тебя вся моя жизнь исковеркана! Видеть тебя не могу! Уголовник! Голь безродная! Ты…
Дальше слушать я не стал, швырнул ее на пол и придушил. Не насмерть, конечно, нет, так — профилактически. А когда очнулась, высказал:
— Жизнь наша не ягода-малина. Этот факт признаю. Но если ты еще раз коснешься моей родословной — убью.
Смирилась, но злобу затаила, страшную злобу. Да и у меня осадок на сердце образовался, давит и давит. Выпью винишка, покалякаю с дружками, вроде отступит. Но как домой приду, в глаза ее гляну, ну и… придушу. Не от злости, нет — от бессилия. Немощен я был против такой ее ненависти. А бросить, уйти — духу не хватало. Да и пропала бы она без меня. Так и жили вечным пьяным боем. Но чуял я, что не может такая жизнь долго тянуться, близилась развязка, и ждал ее — быстрей бы уж.
И вот как-то в пятницу, заявился я домой не по обыкновению рано. Прохожу мимо кухонного окна и вижу: моя чародейка над бутылкой водки колдует. Я схоронился и наблюдаю. А она бутылку уж откупорила и достает из фартучка градусник, заворачивает его в газетку: «Хрум!» — раздавила. Затем разворачивает, ртуть в бутылку, а осколки в печь.
«Коктейль готовит, — думаю. — Уж не к моему ли приходу? А то как же — к моему! Вон как старательно взбалтывает. Ну, вот и дождался!»
Не стал я открываться. Ушел. Пусть, думаю, вершит свой замысел. Видно уж не разойтись нам иначе. Что ж, знать тому и быть! Выпил для храбрости бутылочку красного портвейна и отправился наперерез своей участи.
Захожу в дом. Честь по чести, разуваюсь. Интриганка моя меня встречает:
— Устал, небось?
— Не без этого, — отвечаю. — На то он и труд.
— Садись ужинать.
— Спасибо, очень кстати.
Прохожу, вижу, стол накрыт не на кухне, как обычно, а в комнате. Скатерть белая — глаза режет. По центру графин. У стола два стула. Один насупротив другого.
— Приятно глазу и душе тепло! — балагурю я, как ни в чем не бывало.
Злоумышленница моя не откликается, вроде как над сервировкой хлопочет.
Усаживаюсь. Она мне полстакана наливает из графина, себе ни-ни.
— Что ж не выпьешь со мной? — спрашиваю.
Головой мотает:
— Не хочу.
— И я не хочу…
Всполошилась вся, глаза засуетились, бормочет:
— Как же? Я готовила… старалась…
— Не хочу обижать тебя, — перебил ее я и поднял стакан, а у самого затылок заломило от мысли: «Что же ты делаешь, самоубийца?!»
Но вслух продолжил:
— Поэтому пью этот стакан за тебя лично и за то счастье, которым ты меня одарила…
У нее нижняя губа побелела, нос покраснел и дыхание сбилось.
— Оно, счастье это, — развиваю я дальше, — слихвой перевешивает все то дерьмо, что выпало на мою долю. Спасибо тебе за все и прости, если что не так.
До последнего надеялся я, что остановит она меня. Нет. Слезами обливалась, но молчала. Вот до чего дошла душа ее истерзанная!
Что мне оставалось делать? Наполнилась до краев наша бадейка — хошь не хошь, а глотай. Выдохнул я из себя весь воздух, а с ним и всякие надежды. Одним глотком отправил яд во внутрь. И тут-же весь страх как волной смыло. Кураж попер. Наливаю по-новой. Но уже под самые борта. Помирить так красиво! Чего миньжеваться-то?! А уж если повезет и вынесет лихая, то не стыдно будет вспоминать.
— Утри слезы, карта ты моя козырная! Давай-ка лучше выпьем за ту жаркую недельку, что связала нас навечно. Ох, как крепко связала! Ведь даже сама смерть не в силах теперь развязать этот бантик!
Тут моя возлюбленная закачалась на своем стуле, как ворона на проводах. Сейчас сама окочурится, но линию свою гнет — молчит, вылитая Зоя Космодемьянская!
Сплюнул я и осушил вторую единым взмахом, как выплеснул. Меня такому фокусу один цыган научил. Мимо глотки, непосредственно в пищевод. Говорил, что таким манером можно употребить любую химию, даже мочу кошачью — ни вкуса, ни запаха, только результат!
И точно, не успел я еще стакан опустить, чувствую — тяжелею.
— Пойду прилягу, что-то притомился, — говорю.
Не хотелось мне при ней со смертью тягаться.
Добрел я до кровати, рухнул как был, не раздеваясь, глаза закрыл, лежу, сам к себе прислушиваюсь. «Главное, — думаю, — контроль не потерять». Но как не напрягался я, все ж перехитрила меня падла Косая. Подкралась в полной тишине и накрыла своим удушливым подолом.
Эх, что тут началось! В ушах вой поднялся такой, что я вмиг оглох. Стены моей хибары задрожали, пол раскололся, и я вместе с кроватью провалился, не иначе, как в сам ад.
Воздуха нет, сплошь пожарище полыхает, в дыму твари какие-то с несусветными физиономиями шныряют, а прямо надо мной огромный рот моей отравительницы висит. Ехидно скалится и змеиным языком лизнуть меня норовит. Я было руку поднял, защититься чтоб, а она у меня хрустнула и отвалилась. Другой шевельнул — и ее потерял. Мать вашу едри! Да я уж разложился весь! Ах, думаю, курва! Ухайдакала все ж она меня. А пасть-то эта как будто поняла мое отчаяние, да как захохочет и ну вширь раздаваться. Все, сейчас проглотит меня со всей требухой. Ну, уж нет, думаю, последнее слово за мной будет. Собрался с духом, да как харкну прямо в это гигантское хайло. На, подавись! Хайло поперхнулось, закашлялось… И… сгинуло. А с ним вся хиромантия.
Открыл я глаза — темень. Пальцами шевельнул — слушаются. Ощупал себя — целый. Только холодный и мокрый весь, как пиявка. Ну, думаю, пронесло. Не утратил, значит, организм-то старой закалки.
Вдруг слышу, дверь скрипнула. Замер. Чую, крадется партизанка моя. Лихорадит ее, бедняжку, так, что аж пол ходуном ходит. Но ползет, паскуда, ползет! Ну что ж, решил я, ты свой куплет исполнила, пришла пора мне припев затягивать.
Приблизилась, рукой потянулась. Я дыхание задержал. Кончиками пальцев до моей руки дотронулась — пульс нащупывает. А у меня от слабости, а может от желания жуткого, сердце через раз биться стало, да даже и не биться, так — трепыхаться. Ну, и решила моя ненавистница, что все — гутен морген! Сгинул Софрон Бандеролькин в дебрях ада.
Эх, как бросилась она из комнаты вон. Чуть косяк не вынесла. Обрадовалась — отмучилась мол. Ну, я по-тихому на пол сполз, кое-как на ноги поднялся и за ней.
А она уж одетая в дверях стоит. Как глаза-то на меня подняла, так и просела вся.
— Вот, — говорю я ей ласково, — за тобой пришел. Отпустили меня ироды небесные буквально на пять минут. Так что поспешать надо.
И сам, значит, руки-то к ней протягиваю.
Ничего не смогла вымолвить она, несмышленая моя, только улыбнулась, лужу под собой организовала, да и рухнула в нее.
Двое суток в полной бессознательности в реанимации пролежала. На третьи очнулась, но речи и всякой подвижности лишилась напрочь. Двусторонний инсульт. Вот такая вот диагностика. Переборщил в сердцах-то.
Вскоре получил я свое сокровище под расписку: в инвалидной коляске с потухшим взглядом и со страшной улыбкой на перекошенном лице. Прикатил это все домой, поставил у окна и стал ухаживать. Кормил, обмывал, обстирывал — полноправный хозяин. И воцарились в нашей хибаре мир, согласие и гробовая тишина. Отвоевались подчистую. А за что бились? Ради какой идеи? Поди теперь разберись.
Через год она умерла. А я как схоронил мученицу свою, так и ушел из тех мест от греха. И теперь вот жду своего часа. Как встретит она меня там? Миром или опять бой предстоит?
А ты говоришь — просто. Нет, парень, просто только в кино любится, да в парках под кустиками. А в жизни любовь одна не ходит. Около нее и ненависть, и расчет, и еще всякая такая нечисть трется. И никуда от этого не деться, потому как на то Воля Божья. Но как любил говаривать всеми обосранный товарищ Сталин: «Наше дело правое! Мы победим!» Так что, если хочешь любить — борись!
10
Дядя Софрон умолк, вытянул из носка сигарету «Аврора» и закурил.
А я? Что же происходило со мной?…
О, во мне вызрело Великое противостояние!
В верхней его точке возвышалась Военная Доктрина дяди Софрона, покоящаяся на Рыночном принципе Халила. Диаметрально противоположно этой композиции мерцал Совершенный Восторг. В центре — маялся я.
Разум мой кипел и склонялся в сторону неопровержимых фактов, тогда как душа холодела и рвалась к мечте. Хуже всего было телу, оно спазмировало, стремясь вывернуться наизнанку. Надвигалась катастрофа. Но залязгали дверные запоры, вспыхнул дневной свет, дверь распахнулась… В камеру вошла Панкова Е.М.
Новая форма лейтенанта милиции прилежно упрощала геометрию ее тела, не оставляя фантазиям ни малейшего шанса. Жесткий, прицельный взгляд вселял ужас и мистическое чувство долга. Да… это была уже не та дурманящая и манящая субстанция, которая вчера покоилась на сосновом полке бани моего деда. Предо мной явилась функция — неумолимая и беспощадная!
— Немедленно на выход! — загремел ее протокольный голос. — Через час с документами и вещами быть в военкомате. В 12.00 отправка на главный призывной пункт. Все ясно?!
— Так точно! — самопроизвольно отрапортовал я, и… противостояние исчезло. Испарились муки. Терзания сгинули. Домыслы канули. А что же осталось, спросите вы? Отвечаю: поселок Лоза, в/ч 43006, пятая рота, второй взвод, четвертое отделение, военный строитель рядовой Веденеев — все! Но не думайте, что это ничтожно мало, нет, просто большего и быть не должно.
II. Отношение к военной службе
2. Призывной комиссией при Советском районном военном комиссариате гор. Уфы признан годным к строевой службе.
Призван на действительную службу и направлен в часть 24 апреля 1983 года.
Военный комиссар полковник Тимирканов
11
«Солдат — понятие нерастяжимое», — любил говаривать командир нашей роты, отличник боевой и политической подготовки, гвардии лейтенант Редозуб. За две недели учебного карантина этот низкорослый человек с широкими плечами из ста тридцати возомнивших индивидуумов выплавлял единый слаженный организм, готовый к выполнению любых стратегических задач. Метод его был непредсказуемо прост и заключался в формировании у новобранцев состояния «кромешной ясности». Что это такое? О, это особое расположение духа возникает тогда, когда вы добровольно и напрочь отказываетесь от всякого рода осмысления происходящего с вами и вокруг вас, а только лишь необузданно-ревностно принимаете все как есть.
Естественно, что таких результатов можно добиться только неформальным путем. Поэтому к официальным предписаниям, таким как: физподготовка, строевая муштра, ведение боя и политическая зрелость, Редозуб относился пренебрежительно, откровенно скучал и после утреннего развода уходил опохмеляться. Его гений подлинно расцветал ночью.
Через два часа после отбоя возродившийся таинственный неформал возникал в расположении роты. Прервав доклад заполошного дневального демонстрацией своего гвардейского кулака, он бесшумно проходил в спальное помещение казармы. Там, отдавшись долгожданному сну и утратив всякую бдительность, нежились на двухъярусных кроватях мы — его юнцы — такие еще уязвимые!
Несколько минут командир стоял в проходе и внимал многоголосию безмятежного храпа, сладострастных стонов и жалобных бормотаний, наполнявших темноту.
— Рота… Подъем, — бесцветным голосом произносил лейтенант и, получив в ответ все те же сонные излияния, молниеносно преображался.
Теперь это был неистовый смерч, сметающий все на своем пути. Истинно говорю вам, то были великие минуты — минуты прозрения! Тогда как наши разомлевшие от сна тела копошились на холодном полу среди опрокинутых кроватей, пытаясь облачиться в разбросанное обмундирование, души наши, преисполненные изумления, необратимо мужали.
Через неделю таких еженощных откровений сон наш становился подозрителен и чуток, как сон залегшего на отдых зверя. Едва различимый шепот наставника: «Рота…» — приводил нас в ярость, которая не ведала преград.
Редозуб торжествовал.
Скомандовав подъем, он удалялся в свой кабинет и отсутствовал ровно 45 секунд. На 46-й появлялся в проходе без кителя и фуражки, но в тельняшке и с топориком в левой руке (Редозуб бил и правой и левой на равных). Мы встречали его двумя противостоящими друг другу шеренгами при полной выкладке.
Медленно двигался Редозуб по образовавшемуся живому коридору. И шеренги, дрогнув, начинали натягиваться, словно две стальные струны. Когда же Редозуб достигал противоположного конца, они сливались в чистейшем унисоне. Линия носков, ранжир, выправка — все дышало совершенством и безупречной симметрией.
Но гвардеец разворачивался и шел дальше — от совершенства внешнего блеска к красоте внутренней мощи.
Пристально вглядываясь каждому в глаза, в эти мутные зеркала взбалмошной индивидуальности, командир приводил всех к единому знаменателю, который (по Редозубу) до получения приказа должен быть равен нулю, после — стремиться к бесконечности.
Хлесткий удар правой (чуть выше солнечного сплетения) — и строй покидает рядовой Моторин. Много самоуверенности у этого спортсмена-гимнаста и чересчур самодовольства. Еще удар — выбывает рядовой Кукуруза (потомственный пастух). Беспрерывно излучает подобострастие и таит в своей впалой груди жалкий страх. Удар — и, задыхаясь, лечу я — опять подвела ирония.
Ночи напролет трудился неутомимый гвардеец, и наконец, по истечении второй недели, сознание наше озаряла «кромешная ясность». И тогда укреплялись ряды наши во сто крат. И самозабвенно чеканился шаг. И вдохновенно гремела песня. Рота военных строителей шла на присягу!
19. ВОЕННУЮ ПРИСЯГУ ПРИНЯЛ
12 мая 1983 года при в/ч 43006
Нач. штаба части капитан Артюхов
12
«А как же женщина?» — поинтересуетесь вы. А никак. Первые шесть месяцев она отсутствует на всех уровнях. Ничего удивительного — жизнь сужает границы до минимума, а все, что остается на ее территории, конкретизируется до максимума.
Ну вот, к примеру, возьмем такое эфемерное чувство, как нежность. В большой жизни эта блажь может посетить вас в любое предполагаемое время и при самых разнообразных обстоятельствах. Скажем: вышли вы по утру из своего подъезда и вдруг обнаружили у себя над головой незапятнанную весеннюю синь — и это после шестимесячного гидрометеотеррора! А?! Или, изнывая в часпиковой тесноте, вы натыкаетесь взглядом на торчающую из-за пазухи соседа рыженькую мордашку недавно прозревшего котенка! Каково?! Я уж не говорю о созерцании царственных красот женских подробностей, например, на пляже! В любом из этих и многих им подобных случаях ваши сердечные тоны выстроятся в мажорный аккорд, мышечный каркас обмякнет, взор потеряет фокус и вы, забыв обо всем, растворитесь в эйфории умиления. А в результате: естественно, везде опоздаете; у вас обязательно уведут кошелек; и хорошо, если вы к вечеру не напьетесь с неминуемого разочарования.
При «кромешной ясности» картина принципиально иная. Во-первых, единственное, что может вызвать в вас ощущения, отдаленно схожие с чувством нежности, это макароны по-флотски. Во-вторых, для переживаний у вас будет ограниченный отрезок времени — путь от казармы до столовой, ровно 236 шагов. В-третьих, результат исключительно положительный — отменный аппетит. Еще лучше при «кромешной ясности» обстоит дело с фантазией. На «гражданке» это порождение ехидны — огнедышащая Химера — явно призвано погубить человека. Чуть увлечешься, а уж она заманит в такие дебри, что у вас и мысли не возникнет выбираться. Напротив — окончательно уверовав в свои вымыслы и возлюбив их как истину, вы становитесь просто одержимы. Вы ищете подтверждений! Вы требуете воплощения! Чем весьма смешите посторонних и огорчаете близких. В конце концов, истощив все свои силы, вы прозреваете и, ужаснувшись, впадаете в пессимизм.
В армии же фантазия во благо, потому что конкретна. Как только ваша душа взволнуется и вы почувствуете потребность пофантазировать (обычно это случается после отбоя), тут же перед вашим внутренним взором явится утреннее довольствие: стакан чая, четыре кусочка сахара рафинад, горбушка белого хлеба, двадцать пять граммов сливочного масла и яйцо, сваренное вкрутую. Не скальтесь, а лучше поспевайте за полетом моего воображения!
Вариация № 1: Tour a Tour
Чай заправляется сахаром, масло размазывается по горбушке, яйцо очищается. Процесс поглощения подобен вальсированию: яйцо-горбушка-чай; яйцо-горбушка-чай; яйцо-горбушка-чай и т. д.
Вариация № 2: Яйцо-Per se с десертом
Яйцо принимается за самоценный продукт, съедается в чистом виде и в первую очередь. Остальные продукты выступают как ингредиенты десерта: два кусочка сахара отправляются в стакан. Поверхность горбушки умасливается и на нее укладываются оставшиеся кусочки рафинада, которые предварительно следует окунуть в чай. Выждав несколько секунд, полурастворившуюся массу сахара следует равномерно распределить по горбушке. Десерт готов.
Вариация № 3: Zukunftsmusik
Масло традиционно сочленяется с горбушкой. Яйцо, наоборот, расчленяется на белок и желток. Белок съедается, а желток вторым слоем наносится на горбушку. Кушать в прикуску с сахаром, запивая чаем.
Убедились? Да вам за всю оставшуюся жизнь не исчерпать эту вечную тему! Но самое главное, сочинив на сон грядущий очередную вариацию, вы мгновенно уснете, чтобы поскорее проснуться и сказку обратить в быль. Животворную перспективу — вот что дает вам такая фантазия.
13
«Так, а с женщиной-то что? Все? Покончено?!» — опять слышу я ваши нетерпеливые возгласы. Не волнуйтесь, будет вам женщина. Или вы думаете, что я упустил эту строптивую нить художественного повествования и теперь язвлю на чужой счет, чтобы хотя бы прослыть остроумным? Ничего подобного! Я незаметно, исподволь подвожу вас к мысли о той самой женщине, которую вы так алчете. Но только предстанет она перед вами в совершенно ином ракурсе — с головокружительных высот «кромешной ясности»! Замечаете, отсюда женщина видится не как Таинство, дарующее душе вашей крылья для ее вознесения в Царствие Совершенного Восторга, а всего-навсего как цель «самоволки». Чтобы вам стало яснее, разберем основные понятия: «самоволка» это атрибут «деда», «дед» являет собой чин, ну а чин — категория историческая и отражает саму квинтэссенцию «кромешной ясности» — Субординацию. Как видите, в новой системе ценностей женщина теряет свою первостепенность, а с ней и весь мистицизм и всю чертовщину, окутывающие ее фигуру. Но зато она обретает вполне осязаемые очертания и довольно конкретное место в нашем суровом солдатском обиходе.
Итак, если вы не «чухан», а «дед» и заботитесь о своей репутации, дабы не нарушалась Субординация, то вам просто необходима «самоволка». Как только вы на это решаетесь, автоматически перед вами возникает цель — Женщина. Видите вы ее целиком и четко. Осознаете свои действия по отношению к ней предельно ясно. Поразить цель с первого раза — вот ваша задача. Но я чувствую, что вас утомили мои теоретические выкладки. Бесстыдники, вас прельщает нагота факта! Ну, что ж… Cейчас я опишу одну свою «самоволку», в которой цель была поражена, и я… А впрочем, слушайте!
14
Воскресенье. Девять часов утра. Я и Ключник (тоже «дед») не спеша возвращаемся из столовой в казарму. Впереди, гремя песней, движется наша рота. Ходить в общем строю «деду» считается унизительным, и если нет возможности избежать этого позора вовсе, то следует всячески выказывать свою непричастность. Для чего вырабатывается особая поступь — аллюр «Сто дней до приказа», — при котором в марше участвует только одна нога (правая или левая в зависимости от направления движения). Другой ноге как бы уже не по пути, но в силу инерции она все же влечется за общей массой. Для усиления эффекта непричастности можно руки поместить в карманы брюк и время от времени лениво сплевывать не в такт песне. Но я опять отвлекся, так что придется опустить наш сговор о проведении совместной «самоволки» и перейти непосредственно к сборам.
Перекурив в беседке, мы заходим в казарму и следуем в каптерку. Вокруг шум, гам, суета — это наш старшина прапорщик Вертоух затевает свою коронную генеральную уборку.
Вертоух прирожденный гигиенист. Организация его мышления не оставляет нечистотам ни малейшего шанса. Его кредо — чистота спасет мир. Вон он стоит в ослепляющих своим блеском сапогах и грозит нам кулаком. Это значит — «Не таскайте мне грязь, волки позорные!»
Мы демонстративно поднимаемся на носки и, балансируя, по одной доске пола пробираемся к двери каптерки.
Входим. Единственное окно занавешено одеялом. Горит свеча. Ощущаем тоску по дембелю. Обоняем коктейль нафталина, гуталина и еще чего-то очень интимного.
За столом сидит голый по пояс Трофим. Он каптенармус, наш земляк и самый авторитетный «дедушка». На его счету несколько блестящих «самоволок». А буквально на днях он был уличен в своей каптерке сразу с двумя продавщицами из овощного магазина, находящегося совсем неподалеку от части. Как он их провел в расположение роты, Трофим не запомнил, к сожалению.
— Трофим, мы с Ключником решили сегодня свои «мотороллеры» обкатать. Как думаешь, пора? — обращаюсь я к патриарху после молчаливых рукопожатий.
— Покажите, — хмуро откликается Трофим.
В отличие от прапорщика Вертоуха, своего непосредственного начальника, Трофим к грязи даже благоволит, поэтому любые мероприятия по борьбе с антисанитарией его удручают.
Мы спускаем штаны и достаем свои члены. Трофим начинает осмотр. Пришло время объяснить вам, что такое «мотороллер».
«Мотороллер» — это стеклянный шарик диаметром в 5 миллиметров, выточенный из донышка бутылки от Советского Шампанского и вживленный хирургическим путем в верхнюю плоть члена. Инструмент, с помощью которого проводится такая операция, самый неприхотливый: молоток, продезинфицированная тройным одеколоном отвертка. Из медикаментов — стрептоцид.
— Да… надо было выше бить, — качает головой «хирург», осматривая мой агрегат. — Тогда бы ты прямиком по клитеру бороздил. Но ничего, бабы народ смекалистый, приноровятся. Когда встает, не тянет?
— Да потягивает.
— А у меня даже режет, — встревает Ключник.
— Притрется, — заключил мастер.
Сам Трофим имеет на своем организме семь инородных тел, которые он вживил самолично. За это его прозвали — «кукурузный початок». Но и орган у него, должен я вам заметить, без малого два с половиной дециметра! В поселке, где дислоцировалась наша часть, среди женского населения распространилась мистификация, что якобы Трофим потомок самого Распутина.
— Если соберетесь сегодня, уходите через библиотеку. Там на параше «черпаки» первой роты окно вскрыли, — напутствует Трофим. — И к гастроному не ходите. Чуб (командир комендантского взвода) засаду к одиннадцати выставит. Затаритесь в шалмане у Пугачихи (продавщица вино-водочного магазина). Один фаныч для меня возьмете. Я ж сегодня как сука в колесе на пару с этим Мойдодыром, — и Трофим сплевывает в сторону двери, за которой уже в полную силу бушует уборка.
Получив ЦУ, мы покидаем каптерку. Проскочив мимо Мойдодыра и схлопотав по паре матюков в затылки, мы выходим из казармы и направляемся к зданию армейского клуба.
У главного входа толпятся воины. Поджидают Перепелицу — главного «киньщика». Военным строителям не терпится узнать, будет ли сегодня индийское кино.
О Перепилице в нашей части, да чего уж там — по всему военному округу ходила самая сногшибательная мистификация. Дело в том, что кино Перепелица крутил только по воскресеньям, а все остальные дни работал в подсобном хозяйстве. Ухаживал за свиньями. На балансе в/ч 34005 была своя небольшая свиноферма. Правда, в столовую почему-то всегда привозили замороженные свиные туши с фиолетовым штемпелем на ляжках: «1964 год». Как раз в этом году я только родился. Получалось, что мы поедали трупы двадцитилетней давности. Но это пердмет уже другой мистификации.
Свиноферму охраняла злющая цепная сука немецкой овчарки Ева Браун. Отходы из армейской столовой, составлявшие основной рацион свиней, Перепелица перевозил на стареющей кобыле по имени Наташа Ростова. Вот вокруг этих двух женщин и поползли слухи. Дело получило широкую огласку после того, как Наташа Ростова убила Еву Браун.
— И это после многолетней нежной дружбы! — загадочно восклицали дуэтом старожилы части — завклубом прапорщик Пиняев и завстоловой старшина внесрочной службы Джабраилов. Они знали виновниц переполоха еще молодыми — щенком и жеребенком.
Естественно, подозрение пало на единственного мужчину, общавшегося с ними. Посыпались показания свидетелей, якобы видевших, как Перепелица вступал в интимную близость то с Наташей Ростовой, то с Евой Браун. А иначе чем было объяснить такую ненависть, разгоревшуюся между двумя дамами, что называется, бальзаковского возраста.
— Да шо це за диво! — уверял всех Кукуруза, потомственный пастух и знаток домашней скотины. — Всяка тварына, як обычна людина. Тильки шо по нашему не балакают. Зашибла Натаха ту Еву за мандулу этого Перепела, да шоб я пидох под дембель!
— Да, мандула-то у него пожалуй побольше, чем у Трофима, будет, — размышлял Хван, шахтерский паренек с Ростовской области.
— Эй, зачем мандула? У них любов! — горячился Георгий Чехлидзе из Боржоми.
Чтобы прервать толки и пересуды, командир части полковник Барабаш приказал отстранить Перепелицу от должности и даже намеревался перевести его в другую часть. Но не тут-то было. Последнее слово, как всегда, оказалось за женщиной. Не пережив разлуки, Наташа Ростова взбеленилась. Новый солдат-фермер не мог даже вывести ее из стойла. Кобыла просто никого к себе не подпускала. Голодные свиньи подняли страшный визг. Барабаш, проявив упрямство, отдал под транспортировку отходов свой УАЗик. Но у командира у самого была зазноба в Загорске — официантка из ресторана «Аленушка», а ведь эта добрая сотня километров, если считать путь туда и обратно. И полковнику пришлось отступить. Говорили, что когда Перепелица вернулся на ферму, у Наташи Ростовой на глазах стояли слезы.
Итак, мы проходим мимо киноманов и направляемся к другому торцу здания. Там есть маленькая ветхая дверца — вход в библиотеку. И опять напрашивается отступление. Но виной тому не кто иной, как все та же женщина. Они на каждом шагу. Мы постоянно спотыкаемся о них, падаем, подымаемся, чтобы вскорости снова упасть.
Это подлинная история, а не мистификация. Она произошла со мной на двенадцатом месяце службы. Меня только что посвятили в «черпаки» — деды двенадцать раз приложились столовым черпаком по заду, что означало — первую порцию парень выхлебал. Тогда я еще числился в отделении штукатуров-маляров, по утрам поигрывал на трубе в полковом оркестре и в среде командного состава был заподозрен в интеллигентности.
— Нужно побелить потолок в библиотеке, — сказал замполит майор Коновал, прохаживаясь перед строем нашей роты.
— Сделать это нужно быстро, качественно и… — Коновал остановился, — корректно.
Все посмотрели на меня. Из нашей роты я один посещал библиотеку. Может быть слишком часто, чтобы прослыть просто книголюбом. Дело в том, что в библиотеке работала Клара Ворон. То ли казачка, возможно молдаванка или даже цыганка.
Тяжелая волна черных с отливом волос, бледное личико с раскосыми карими глазами, влажные черешневого цвета губы и безобразный горб за спиной. Клара была почти карлица. Ее тело еще в детстве изуродовала какая-то зверская болезнь. Я не мог без содрогания смотреть на эти странно вывернутые ноги, кривые прутики рук. В ее теле не осталось ничего от женщины. Но я ходил любоваться ее лицом. Когда она сидела за своим столом, неподвижная, и смотрела в окно, за которым серел забор, оно было таким печальным, почти детским. Я брал с полки первую попавшуюся под руку книгу, прятался за стеллаж и упивался тонким переживанием.
— Веденеев, сколько тебе потребуется времени?
— До дембеля, — пошутил кто-то из строя.
— Трое суток ареста! — выкрикнул Коновал.
И остряка повели в каптерку за шинелью.
— Даю тебе три дня. Сделаешь и доложишь, как положено.
В понедельник я взял свой пульверизатор и отправился в библиотеку. Мимо меня маршировали роты военных строителей. Они выдвигались на объекты народного хозяйства. Маляры, штукатуры, каменщики, плотники, облицовщики, бетонщики, слесаря, шоферы и один кузнец. Впереди у них был восьмичасовой рабочий день, плюс час на обед. Основная задача: меньше работать, больше косить, что-нибудь украсть, кому-нибудь продать и как-нибудь выпить. Счастливые. А я шел к Кларе Ворон — женщине, на тело которой я не мог смотреть без содрогания.
Клара была уже на рабочем месте. Она поливала из лейки цветы, которыми были заставлены все подоконники в зале библиотеки. Заметив меня, она смешалась и присела на край подоконника. Ей было нелегко удерживать вертикальную стойку.
— Будете белить? — спросила она, спрятав лицо в куст аспарагуса.
— Мгу, — выдавил я.
Что-то показалось мне странным и непривычным в поведении библиотекарши. Вернее даже не в поведении, а в атмосфере самой библиотеки. Сейчас-то я могу это «что-то» сформулировать: флирт — вот что я почувствовал тогда, но не распознал. Наверное потому, что это было не веселое, искрометное, обворожительное кокетство, а полузадушенное, исковерканное желание мужской ласки.
— А как же книги? — пыталась поддерживать разговор Клара.
— А давайте сделаем вот что, — заговорил я пободрее, зашел в зал, отставил пульверизатор и осмотрелся. — Мы сдвинем все полки сначала в один конец зала. Затем освободившуюся часть застелем газетами, и я побелю над ней потолок. Потом все наоборот. Идет?
— Но ведь полки тяжелые! Как вы будете их двигать?
— В армии главным двигателем является приказ!
С этими словами я подошел к телефону, что стоял на столе, и набрал номер замполита части.
— Майор Коновал слушает, — послышался хмурый голос.
— Говорит рядовой Веденеев! Разрешите доложить, товарищ майор?
— Ты что, уже побелил?
— Никак нет. Нужно полки с книгами передвинуть. Одному мне не справиться, товарищ майор.
В трубке повисла пауза.
— Да… слушай, я и забыл, что там книг полно. Ладно, сейчас пришлю тебе пару гавриков с губы.
Я положил трубку и заулыбался.
— А давайте мы с вами пока чаю попьем, можно? — спросил я.
— Конечно, — ответила она и наконец-то спрыгнула с подоконника, — пойдемте в кабинет.
Пока два арестованных военных-шофера, схлопотавшие пять суток за употребление спиртных напитков, под окрики Чуба двигали в зале полки с книгами, мы пили чай с карамелью и беседовали. Я был поражен. Клара знала все и обо всем. Я забыл всякую предосторожность и развесил уши. Начали мы с музыки, потому что я объявил Кларе о своих занятиях в музыкальном училище. Она поведала мне о причудливой и трагической судьбе Бетховена, о толстом и некрасивом Шопене, о горьком пьянице Мусоргском. Да, она умела рассказывать о чужих страданиях, наверное потому что сама жила в вечных муках.
На следующий день, пока те же лица делали перестановку декорации, в кабинете шло второе действие закрутившейся драмы. Мы говорили о поэтах. Вот пал на Черной речке Пушкин, вот вздернулся в «Англетере» Есенин, вот Маяковский пустил себе пулю в сердце, а на авансцену уже выходила Цветаева с неминуемой петлей на шее, когда в дверь просунулась чубатая голова Чуба:
— Готово вже! — съехидничала голова.
И был день третий. Я уже промыл и свернул свой пульверизатор. Оставалось только развесить шторы. Пододвинув к окну стол и установив на него стул, я влез на верхотуру. Клара с утра была суетлива и бестолкова. Она ходила за мной и, казалось, вовсе не понимала, о чем я ее спрашиваю. Это напряжение передалось и мне. Я потянулся к гардине, наступил на штору и… Рухнул. Клара взвизгнула и упала рядом. Я выбрался из-под шторины и наткнулся на ее бледное лицо.
— Клара, похоже что-то упало?! — попробовал отшутиться я и… погладил ее по щеке.
Зачем я это сделал?
Клара уткнулась в мою ладонь и заплакала.
— Да я даже не ушибся, Клара! Ну, правда. Вот посмотрите, я хожу, прыгаю, стою на руках. Клара, ну, не надо… Клара…
Вдруг она резко оборвала рыдания и посмотрела мне в глаза. Я обомлел.
— Игорь, а вы смогли бы…
— Что?
— У меня дома побелить потолок.
— Я?!
— Да вы.
— А у вас что, не белено?
— Нет.
— Но ведь я на службе, как я…
— Я договорюсь с Коновалом.
Ее неожиданная и резкая решительность загипнотизировали меня.
— Конечно, Клара, я все сделаю, — сказал я, слабо улыбаясь. — А вы расскажете мне о Ван Гоге.
Прошла неделя. Я уже почти успокоился, как вдруг:
— Веденеева к замполиту! — пронеслось по роте поздно вечером в пятницу.
Я почистил зубы, застегнул крючок на воротничке, подтянул ремень, рассправил гармошку на сапогах и отправился в штаб.
— По вашему приказанию…
— Проходи, садись, — оборвал мой доклад майор Коновал.
В кабинете, отделанном деревом, было уютно. Пахло коньяком и дорогими сигаретами. Я прошел и сел насупротив.
— Куришь? — спросил Коновал и двинул в мою сторону пачку «Мальборо».
Я недавно бросил из-за обострившегося гастрита, но даже если бы у меня была язва… Короче, мы закурили.
— Из дома пишут?
Я поперхнулся:
— Мгу.
— Как там у них?
— Все нормально.
— Девчонка пишет?
— Уже нет.
— Причины?
— Замужество.
— Ясно.
Коновал бросил в пепельнуцу фильтр — все, что осталось от сигареты после пары затяжек — и выложил оба своих кулака на полированную поверхность стола. Кулаки были большие и розовые. Коновал, вообще, весь был большой и розовый, а волос на голове желтый.
— Не буду темнить, Веденеев, на тебя выписана… увольнительная. На субботу и на воскресение. Получается на два дня. Задача простая — побелить потолок у библиотекарши на квартире. А теперь поговорим как мужчина с мужчиной. Скажу прямо, человек она, конечно, что и говорить, башковитый. Но сам понимаешь, как-никак, но она, вроде как, еще и женщина… Короче, сынок, действуй по обстановке. Понимаешь, ситуация вышла из-под контроля, теперь все от тебя зависит. От твоей, если можно так выразиться, человечности.
Коновал вспотел. Я совсем засмущался от его, если можно так выразиться, мучительно-серьезной доверительности.
— Ну, уяснил задачу?
— Так точно, товарищ майор, — пролепетал я.
— Молодец… Как звать-то тебя?
— Игорь.
— Иди, отдыхай, Игорек, — сказал майор Коновал и протянул мне свою пачку «Мальборо».
До дембеля она будет храниться у меня в тумбочке.
Я весь испереживался, пытаясь уяснить себе, что же происходит — Клара не женщина, увольнительная не самоволка, я иду к ней белить потолок, но она ведет себя не адекватно, вот и майор Коновал намекал на человечность — ничего не сходилось! Обессилев, я уснул еще до отбоя и не раздеваясь. Меня никто не тронул. А утром разбудил сам старшина.
— Иди в каптерку, — сказал Вертоух, глядя на меня совсем не по-военному, — там Трофим для тебя все приготовил. Оденешься, потом бегом в столовую, подойдешь к Алиеву, он тебя покормит. Увольнительная на КПП.
— Спасибо, товарищ старшина, — сказал я, и мне первый раз захотелось остаться в части.
— Хм… спасибо говорит, — вдруг улыбнулся старшина. — Ты откуда родом-то, Веденеев?
— Из Башкирии.
— Знаю. Воздух у вас там чистый, потому что хвойных лесов много. А хвоя — она, брат, похлеще дуста на любого микроба действует.
— И пахнет лучше, — ответил я в тон старшине, чтобы отблагодарить за заботу.
— Ну, это кому как. На вкус и цвет товарищей нет. А вот микроб — он для всех зараза. Ну ладно, действуй, Веденеев, только не оставляй следов.
И ушел.
Следов? Каких еще следов? От побелки? Или… Дальше думать не хотелось.
Трофим нарядил меня в новенькую парадную форму из своих фондов. Но перед этим он выложил передо мной свежий комплект гражданского нижьего белья, т. е. майку, трусы и носки в одном пакете.
— Мейд ин Поланд, — сказал Трофим. — Пусть «духи» простирнут потом и вернешь. А если честно, зема, не завидую я тебе.
— Кончай, Трофим, — обрезал я.
— Да я-то кончу, а вот ты…
Я взял фуражку и вышел. Трофим догнал меня на крыльце казармы.
— На вот деньги на фаныч, — сунул он мне в руку свернутую купюру, — все полегче будет, и еще старшина просил передать, что если на вечерней проверке тебя не будет, значит не будет. Увольнительная у тебя завтра заканчивается. Бывай.
И ушел.
Алиев выставил передо мной тарелку жареной картошки, полбуханки белого хлеба, полстакана сметаны, две порции сливочного масла, яйцо и кружку горячего какао.
— Как, ты говоришь, ее имя, а? — спросил он, когда я отставил от себя пустую тарелку.
— Клара, — ответил я и намазал первую шайбу сливочного масла на белую горбушку.
— Не русская, а?
Алиев был красивый азербайджанский мужчина-хлеборез. Я его никогда не видел в форме. Он всегда ходил в белоснежном костюме, который ему специально пошил наш полковой швей.
— Не знаю, — коротко ответил я, потому что решил заделать себе двойной Цукунфтсмузик, и мне не хотел отвлекаться.
— Слушай, я ее видел. Но, клянусь аллахом, не обращал внимания.
Я молчал и ел.
— Слушай, хочешь честно скажу, я бы лучше на пятнадцать суток к Чубу пошел, чем в такое увольнение, клянусь аллахом, а!
Сержант Чуб был грозой гарнизонной гауптвахты. И гордые чеченцы, и шумные азербайджанцы, и вдумчивые молчаливые прибалты, и безалаберные русские — все мы опасались маленького скрытного паренька с Западной Украины.
— Поэтому тебя и не послали, — ответил я и вышел из-за стола.
Двойной Цукунфтсмузик под какао сделал свое дело. Я обрел бодрость духа.
На КПП меня поджидал Чуб.
— Ну, як? Готов вже? — спросил садист-самоучка.
— Пошел ты в жэ, — нагло ответил я.
Чуб сжался в сочашийся злобой ком и надавил на педаль. Я прошел сквозь вертушку и оказался вне территории части.
Была весна. Широкая березовая аллея, которая вела в поселок, походила на зеленый тоннель, убегающий куда-то в глубь земли. И было тепло. Свежо. И все, что произошло со мной за этими воротами с красной железной звездой, вдруг представилось мне сплошным наваждением. Первые минуты, пока я шел и наслаждался отсутствием перед собой затылка впередистоящего, я даже не помнил, куда я иду. Как веселый маляр из какого-нибудь игривого мюзикла, я шел с пульверизатором на плече и высвистывал «Неаполитанский танец» Петра Ильича Чайковского. Но когда я вынырнул из тоннеля и оказался на главной площади поселка с его симпатичными двухэтажными домами под черепицей, бесконечными клумбами и белыми скамейками, я вспомнил про Клару. Вспомнил, рассмеялся и запечалился. Ну что может быть общего между Кларой и теми ослепительными мечтами, которые я связывал с познанием женщины? Клара, Клара… бедный, несчастный человечек, которому я должен помочь устроить домашний уют. Я позвонил в дверь ее квартиры в полной решимости не только побелить потолок, но и переклеить обои, выложить финским кафелем ванну и туалет.
То, что я увидел после того, как дверь открылась, спутало все мой планы.
Клара, Клара! Бедная, несчастная… женщина.
Она завила волосы, подвела глаза, подкрасила губы. Хитро скроенное платье прятало от глаз линю ее тела от шеи до щиколоток.
— Проходите, — сказала она, прячась за дверь.
Я проскочил в комнату и остолбенел. Ее гнездышко было устроено по высшему разряду. Дорогая старинная мебель, которую я видел только в кино и в доме-музее А.С. Пушкина. Стены увешаны картинами, на полу ковры. Круглый стол посередине гостиной был сервирован на две персоны. Я крепче сжал пульверизатор.
— Это мне от бабушки досталось, — услышал я голос позади себя.
— А где белить? — спросил я и повернулся.
Клара стояла у косяка. Руки у нее дрожали.
— Там, — махнула она куда-то в сторону и еле слышно выговорила, — в кладовой.
Я взял себя в руки и улыбнулся.
— А они там думают, что вам всю квартиру белить надо, и выписали мне две увольнительные на сегодня и на завтра. Но ночевать надо в часть… — добавил я и осекся.
Клара хотела что-то сказать, но не смогла.
— А давайте, мы сегодня проволыним денек! — изобразил я неистовый восторг по поводу нежданно посетившей меня удачной мысли. — Ведь там… в кладовой делов наверняка не много? — и я бросился на поиски кладовой. Я метался из ванной в туалет (они были отделаны плиткой невиданной красоты), бегал по прихожей и кухне, пока не уткнулся в маленкий закуток, который можно было выдать за кладовую.
— Да я тут за пятнадцать минут управлюсь! Посмотрите, сырости нет, значит грибка не будет, следовательно и купоросить незачем. Остается смыть старую побелку — это пять минут. Пять на просушку, плюс пять на побелку. Всего пятнадцать! А мы с вами лучше поболтаем, вон у вас сколько книг старинных, музыку послушаем… Что это за пластинки?
Моя горячка передалась и ей.
— Это оперная музыка: Моцарт Амадей, Верди Джузеппе, Вагнер Рихард… А здесь симфоническая: Бетховен, Гайдн, Римский-Корсаков, Рахманинов… Вы хотите сразу слушать? Или может, я подумала, у меня есть окрошка и домашние пельмени со сметаной…
— Пельмени?! Клара! Вы серьезно?! Я двенадцать месяцев не видел ничего подобного! Покажите.
— Они в холодильники… Я думала, может сначала окрошку, или вот салат…
— Окрошка! Салат! Для меня это сейчас звучит, знаете, как в детстве апельсины зимой.
— Действительно. Вы знаете, это так сразу понятно — как апельсины зимой! У вас очень образное мышление.
— А выпить? Клара, есть у вас выпить?
— А вам можно разве?
— Несите!
Мы побежали на кухню. Она выронила ящик из кухонного стола, когда искала штопор. Я вилкой протолкнул пробку в бутылку и залил вином китель. Помчались обратно в гостиную, запутались в подвернувшемся пульверизаторе. Наконец, наполнили бокалы и выпили. Уткнувшись в свои салаты, притихли.
«Почему она так нервничает?» — задавал я себе вопрос.
«Потому что она хочет!» — сам же и отвечал.
«Что же делать!?»
«Пей!»
Потом грохотали литавры, выли скрипки, резали слух духовые и верещало колоратурное сопрано.
Она первая взяла мою руку и сжала. Я посмотрел в окно. Было еще слишком светло. Я усиленно пытался пердставить себе, что рядом со мною не Клара, а Оля. И чем отчетливее я чувствовал нарастающее возбуждение Клары, тем недосягаемее становился для моего воображения образ Оли. Самое неприятное место было у меня между ног. Там ощущался какой-то мерзкий кисель. И вдруг Клара застонала. Холодной сыпью брызнуло меня по спине. Что-то в этом полувое, полувопле послышалось мне знакомое. Я обхватил ее лицо руками и приблизил свои губы к ее губам. Она набросилась на меня. Я вспомнил. Такой же зверь бушевал во мне прошлой весной, когда покидала меня первая моя любовь.
— Оля! Олечка! — шептал я, проникая Кларе под платье…
Да…
Хуй неподвластен нашему разуму. Ему плевать на такие понятия, как жалость, сочувствие, справедливость. Ему подавай возбуждение. В общем, хуй не стоял, меня тошнило, потом прошиб понос. Клара впала в истерику, требовала Бога ниспослать ей смерть. Я с испугу вылакал все спиртное и слинял.
Клару я больше не видел. Она уволилась из библиотеки нашей части. А я получил пять суток ареста, за то, что полуголый и пьяный бегал по всему поселку, скрываясь от патруля.
Вот так случилось тогда, при странных и мутных обстоятельствах. Но сейчас все было предельно просто, как и следует при «кромешной ясности». Мы шли в самоволку, в наших фаллосах перекатывались «мотороллеры», нам нужна была Женщина, и со мной был Ключник.
Ключник величайший реалист-практик. Любое его шевеление(будь то телодвижение или полет мысли) что-нибудь да означает. Оно всегда из чего-нибудь да проистекает и уж обязательно во что-нибудь да выльется. И как правило в пользу Ключника.
— Шесть бутылок 33-го, две банки кильки в томате, буханку черного, две пачки «Явы» и коробку спичек, — заказывает Ключник и выбрасывает на прилавок четвертной. — Сдачи не надо.
Пугачиха щелкает костяшками счет.
— А ее и не будет.
— А я знаю.
Пугачиха, фыркнув, склоняется над ящиком с портвейном. Мы обозреваем ее потусторонние ляжки.
— Колени не обтрухайте, — выпрямляется продавщица и выставляет на прилавок батарею бутылок.
— Не волнуйся, у нас трухи на всю Московскую область хватит, — переправляет боеприпасы в холщевую сумку Ключник.
— Сынок, тебе жизни не хватит, чтобы меня только-только взволновать.
Трудно было на это заявление чем-либо возразить. Своим мистическим телом Пугачиха волновала весь Московский военный округ. От рядового Кукурузы до проверяющего генерала из Министерства Обороны. Все из-под спуда помышляли о ней. Каждый на свой манер. Пока помыслы не вызревали в замыслы, которые приводили к одному и тому же действию с идентичным финалом. Никому еще не удавалось насытить ее сверхъестественное чрево. Как гигантская пиявка, окутывало ее космическое вожделение очередную обезумевшую жертву и через мгновение сплевывало жалкий обсосок.
Рассказывали, что однажды, дюжина уязвленных дембелей, каждый из которых в свое время потерпел фиаско на пуховом животе Пугачихи, сбились в артель и решили единым напором вторгнуться в горнило Черной Дыры, чтобы выйти победителями. Пугачиха не возражала, но выдвинула одно условие — дюжина должна была разбиться на пары. И того, значит, выходило шесть подходов дуплетом с круга. «Не умрем на первом, так задолбим на втором!» — рассчитывали дембеля. И первая пара выдвинулась на позиции.
На первом круге дьяволица лишь слегка пошалила с ребятишками. А те размялись и настроились на затяжной победный натиск. Но на втором круге Пугачиха устроила им свой коронный всос. Как она это делала — вопрос праздный! Как вырваться из ее всепоглащающей воронки? Вот вопрос жизни и смерти! Вы, наверное, видели или, по крайней мере, слышали, как змея натягивает себя на яйцо. Вот, примерно, то же самое испытали на себе и возомнившие дембеля.
— Если бы я поставил целью всей своей жизни уебать Пугачиху насмерть, место в книге рекордов Гиннеса было бы мне обеспечено, — заявляет Ключник, когда мы покидаем вино-водочную лавку. — Но встает вопрос, а на хуя мне это надо?
И возражать против этого тоже не имеет никакого смысла. Ключник виртуоз логических обоснований нелогичного поведения.
И вот мы в засаде. Место странное. Под мостиком, что перекинут через захламленный ручей. Здесь сыровато и попахивает болотцем. Но неподалеку автобусная остановка — сюда прибывает и отсюда же отправляется автобус, единственный транспорт, который связывает поселок с другим миром.
— Здесь у нас все карты, как на ладони. И в основном козырные, — поясняет Ключник преимущества избранной им позиции и откупоривает бутылочку, для приобретения куражливого запашка. — В парке или у кинотеатра с бухаловым нас Чуб в момент вычислит, это раз. Во вторых, там только эти мокрощелки тусуются, с которыми до вечера придется анекдоты травить, потом в кустиках за пизду подержишься и на нары в сухую шары гонять. Нам это надо?
Нет, этого нам не надо. Этого уже достаточно. И поэтому я полностью отдаюсь во власть Ключника. Он знает главное — кто дает, а кто не дает.
Ключник раскусил женщин еще в пятнадцатилетнем возрасте. В ту пору он был смазливым пончиком с золотистыми кудряшками. Он так стеснялся своей упитанности, что боялся смотреть на девушек даже исподтишка. Ключник-мальчик увлекался авиамоделизмом. Целыми днями он выпиливал лобзиком нервюры, собирал из них крылья и оклеивал их папиросной бумагой. Вечерами читал журнал «Моделист-конструктор», а ночами воображал полеты на аппарате собственной конструкции.
Но его мечтам не суждено было сбыться. Обеспокоенная нелюдимостью своего сына, мама Ключника решила оторвать его от пагубных журналов и отослала на летние каникулы к своей сестре в Новгород. В древнем городе Ключник познакомился со своим двоюродным братом — призывником Жорой, которому осенью предстояло стать новобранцем. По этому случаю Жора уволися с работы и ударился нагонять упущенное. Он сразу полюбил своего меньшого братишку и не отпускал от себя ни на шаг.
Как-то утром родственники закупили ящик «Изабеллы» в одном из продмагов великого города, и тут появилась эта женщина-вулканолог на своих «Жигулях». Жора уже знал ее с лучшей стороны и держался независимо. Вулканолог сама вызвалась подвезди их до дома. Ключник оказался на переднем сидении. Вулканолог прикурила сигарету и ударила по газам. Никогда в своей жизни не ездил Ключник с такой скоростью. Всю дорогу он не мог оторвать взгляда от красной стрелки спидометра, что подрагивала на цифре 140! А вечером того же дня Жора вытащил Ключника из постели и сообщил, что вулканолога взволновал его взгляд, которым он буравил ее коленки, и теперь она требует доставить ей «…этого пончика на тарелочке с голубой каемочкой».
— Какие коленки?! Какие тарелочки?! — кричал Ключник. — У меня до сих пор живот крутит от такой езды! Я даже не помню, какого цвета у нее волосы!
— Крашенные, — сказал брат и вынул из кармана бутылку «Перцовки». — На, глотни пару раз, она хорошо крепит. И пошли, женщина ждет.
Ключник пробовал улизнуть, но старший брат взвалил его себе на левое плечо и понес.
— Вот вам пончик, — сказал Жора открывшей дверь женщине-вулканологу, — а вот и тарелочка с голубой каемочкой, — и протянул сетку с бутылками портвейна.
Расположились на кухне. На стенах висели фотографии с видами действующих и потухших вулканов, а также портреты суровых бородатых мужчин. По углам торчали булыжники вулканических пород.
Пили стаканами. Брат между дозами пел под гитару песни про дальние странствия. Вулканолог курила.
Когда портвейн вышел, брат встал:
— Ну, я пошел, — сказал он.
— И я, — попробовал подняться Ключник, но пол взметнулся у него из-под ног, и авиамоделист оказался в руках вулканолога.
— Тяжеленький, — сказала женщина мужественной профессии и потащила четырехпудовый пончик в свою спальню.
Там она оголила трепыхающееся тело и сгребла в свои мозолистые ладони невинные яйца.
— Как парное молоко! — воскликнула исследователь каналов и трещин земной коры. Облизнулась и принялась взбивать сливки.
Из журналов Ключник многое знал о реактивной тяге. Своими руками юный конструктор соорудил и отправил в небо несколько реактивных снарядов. И вот теперь он чувствовал, как у него между ног вызревала сверхмощная ракета из живой плоти. Когда тяга возросла до чудовищных размеров, вулканолог скинула с себя платье, отбросила трусики и запустила ту ракету в свой открытый космос…
Ключник вцепился в мощные бедра вулканолога и полетел. Перед его газами раскачивались огромные груди, как колокола благовестные. А скорость все нарастала и нарастала. И вдруг вулканолог выпрыгнула, выгнулась вся, как серп, и опустилась последний раз, словно кузнечный молот.
— Мама! — успел крикнуть Ключник и впал в беспамятство.
Очнулся с ваткой нашатыря под носом.
— Давай, давай, пончик, мы только начали, — подбадривала его голый специалист по геологическим образованиям. Она усадила его на кровати, заботливо подложила под спину подушки и установила перед ним поднос.
— Тебе надо подкрепиться. Сейчас я принесу красного вина и бараньих ребрышек, — и пошла на кухню.
А Ключник смотрел ей всед и видел огромную жопу с вздернутыми ягодицами и дымящимся кратером между ними. В Ключнике проснулся самец. Когда ближе к вечеру нового дня за братом пришел Жора, из спальни вышел совсем другой человек. Смахнув пот со лба и отдышавшись, Ключник-мужчина велел Жоре бежать домой, изъять из его чемодана все деньги, что были укрыты в маленьком потайном карманчике, которые он последние несколько лет копил на мотор для своего будущего дельтаплана, и на всю сумму купить красного вина и бараньих ребрышек.
Целый месяц прожил Ключник у вулканолога. Они сломали кровать, проели его и ее деньги, похудели по 10 кг на брата. Наконец, вулканологу пришла телеграмма, в которой сообщалось, что на Камчатке задымилась Ключевская сопка. Вулканолог собрала рюкзак, они молча выкурили по сигарете, и она улетела далеко на восток. А Ключник остался. Но теперь его уже не волновали летательные аппараты, что тяжелее воздуха. Теперь его донимала только реактивня тяга, что бушевала у него между ног. Помог Ключнику его особый склад ума, благодаря ему он не попал в яму, полную траго-мистико-сентиментальных испражнений, в которую так легко угодил я. Ключник вывел свою знаменитую формула: Дает — плюс. Не дает — минус.
Отрицательные варианты Ключник просто отбрасывал.
— Опа-на! — вытянул шею мой компаньон, устремляя свой взгляд, поверх меня. Я добил вино из откупоренной бутылочки и обернулся. По тропинке, что вела от остановки к мостику, семенила троица. В спортивных костюмах и с тяпками на плечах.
— Камариха с выводком, — определил Ключник и поспешно высморкался. Верный знак — если Ключник высморкался, значит резоны на нашей стороне.
Бабушка-мать, дочка-мать и дочка-внучка надвигались.
— Будь на готове, я попробую взять их за жопу, — распорядился Ключник и покинул укрытие.
Я укомплектовал сумку и принял выжидательную стойку.
Семейство Камариных славилось в поселке своей блядовитостью. Старшая Камариха родила среднюю в 16. Средняя младшую в 15. Младшая в 14 тоже что-то родила, но неудачно. С тех пор за ней стали замечать разные странности: то она встанет посередине перекрестка в военной фуражке с бабушкиной скалкой и примется изображать регулировщика, то в белом халате явится на КПП части и потребует от дежурного вывести весь личный состав на прививку от брюшного тифа, а однажды она даже умудрилась попариться в мужской бане. Все так оно и было, но мы были в самоволке, сумку оттягивали пять бутылок портвейна, а на мостике томились под нашими взглядами три пары разносортных титек.
Ключник коротко свистнул — он взял их за жопу.
Старшая не сводила глаз с нашей холщовой сумки. Средняя безумолку хохотала и тыкалась лбом мне в плечо. Младшая лузгала семечки.
Пришли к ним на квартиру.
— Девочки, мир на пороге Третьей мировой войны, так что жить нужно в темпе, — гоношил хозяек Ключник, вскрывая консервы.
Старшая сняла с головы платок и повязала его за место фартучка. У нее были седые волосы. Средняя втащила на кухню два стула и села рядом со мной.
— А можно с вами поближе познакомиться? — спросила она сквозь смешок и пощупала меня за колено.
Я обвил ее талию дотянулся до титьки и помял. Она была, как полусдутый воздушный шар.
Младшая плюхнулась мне на колено и уткнулась в консерву. Другой рукой я опробовал ее дойки, здесь были упругие тенисные мячики.
— Девочки, поднимем бокалы, чтобы не угасал огонек в вашем доме! — крикнул Ключник, и мы опрокинули по первому стакану.
— Кайф! — сказала старшая и потянулась к бутылке.
— Мать, не гони, — опередил Ключник и пересадил младшую к себе на колени.
Потом повели разговор о чем не помню. В одной руке у меня был стакан в другой мягкая теплая титька.
— Потанцуем, — оповестил всех Ключник и унес младшую в темную комнату.
— Еще есть где потанцевать? — спросил я у средней.
— У меня своя комната, — гордо сказала она.
Я ничего не испытывал, кроме чувства долга. Повалил жертву на кровать, молча стянул с нее трико вместе с трусами, бросил тряпье на пол, раздвинул колени и пригляделся… Пауза… Да… Я прошел длинный путь — от розового зародыша толстенькой девочки Полины до мохнатой пахучей развороченной пизды подмосковной бляди… Тернист был тот путь, орошен слезами, облагорожен страданием, разукрашен иллюзиями, но я шел и шел и вот теперь должен был вкусить от плода, или урвать кусок от пирога… Черт! Я ничего не испытывал, кроме чувства долга. Схватился за член — он был тверд. «Странно, — подумал я, — наверное, я стал, что называется, настоящим мужчиной».
— Мне холодно, малыш! — пропищала пизда.
Я навалился.
Шпок!
Член провалился в яму, полную теплой жижи.
— Ой! — вздрогнула подо мной женщина. — Что это у тебя на нем?
— Мотороллер, — сказал я и дал газу.
«Ой, ой, мама, ой, ой, мамочка, ой, ой, родненький, ой, ой…»
Чувство долга и еще чуть-чуть гордости.
— Перекурим, — сказал я и вынул.
Ключник и младшая уже вернулись на кухню и налегали на вторую консерву.
Старшая пела — невнятно, но громко.
— Девочки, — заорал Ключник, схватившись за стакан, — за то, чтобы не угасал огонек у вас между ног!
Выжрал и поволок среднюю в темную комнату.
Я схватился за член — он был тверд. Чувство долга не покидало меня. Чувство гордости подхлестывало. Я выдернул стул из-под младшей, она рухнула на пол, продолжая прожевывать рыбную плоть. Я опустился на колени и забросил ее ноги себе на плечи.
Шпок!
— Нарьян-мар, мой Нарьян-мар, городок не велик и не мал! — задорно выводила бабушка, пока я настойчиво и упорно работал над ее внучкой.
Младшая сначала откровенно скучала, потом, как бы прислушавшись к себе, глубоко задышала и вдруг, схватив меня тремя пальцами за нос, словно за ключ передатчика, выпустила в эфир радиограмму:
Тире точка тире
тире тире тире
тире точка
тире тире тире точка
точка тире
точка точка тире тире!
«К-о-н-ч-а-ю!» — перевел я и, стиснув зубы, набавил темпа.
Кончала она долго и, казалось, болезненно. Я ощущал своим членом ее внутренние спазмы. Странно, вернее сказать, дико, но я крепко держал ее за бедра, пытаясь вдавить член все глубже и глубже, я смотрел на ее корчи и представлял себя крокодилом, стиснувшим свои челюсти на шее какой-то теплокровной твари. Жертва трепыхалась в предсмертной агонии, а я все давил и давил. Наконец она обмякла, развалилась и через мгновение зархапела.
Я вынул, влез на стул и уставился на свой торчок. В дверях кухни появился Ключник. Он был голый и у него тоже стоял.
— За то, чтобы у нас никогда не падал! — был его следующий тост.
Выпили. Старшая дремала, уронив голову на дуршлак. Ключник шумно перевел дух, кинул взгляд на младшую, поглядел в темноту комнаты, где оставил среднюю и положил свою руку на плечи притомившейся старушки. Она открыла глаза и ласково посмотрела на нас.
— Ну, что, мать, пошли, — обреченно сказал Ключник.
Когда мы уходили, семейство в полном составе отдыхало. Я смотрел на это лежбище переебанных сучек и испытывал только одно — чувство исполненного долга. И еще я был преисполнен гордостью. Крутой «дедушка СА», настоящий мужик. Похоже, Ключник тоже испытывал нечто подобное, потому что, выходя из подъезда, он с восторгом громно и троекратно пукнул.
А в роте нас ждала засада. И хотя мы влезли в окно умывалки, разделись, спрятали форму в мусорные бачки, в одних трусах пробрались в спальное помещение и даже юркнули в свои кровати, но тут же вспыхнул свет и раздалась команда:
— Рота, поъем!
— Веденеев и Ключников, выйти из строя! — скомандовал Вертоух, и глаза у него блестели интенсивнее, чем козырек на фуражке.
Мы, покачиваясь, покинули строй — два шага вперед и поворот на 180.
— Где были во время вечерней проверки? — начал допрос старшина медленно надвигаясь.
— В клубе, — выговорил Ключник первую половину условленной фразы.
— Играли в шахматы, — закончил версию я.
Вертоух прошел мимо нас. Я видел, как раздувались его ноздри. У него был уникальный нюх, у этого прапорщика.
— Спустить трусы, — приказал Вертоух.
— Ну, товарищ старшина, — заулыбался Ключник.
— Это приказ!
Рота замерла, и мы выполнили приказ.
Сто тридцать человек с восхищением рассматривали наши вздувшиеся, кровоточащие члены. Рейтинг нашего авторитета пополз вверх.
— Трое суток ареста! — подсобил этому росту старшина.
— Есть! — рапортовали мы.
Вот так все оно и было. Два года. 24 месяца. 730 суток. 17520 часов. 1051200 минут. 63 миллиона 72 тысячи секунд. И я уже почти похоронил свою мечту о том странном чувстве, которое чудилось мне, когда я смотрел на женщин юными глазами, когда страдал и мучился первой своей любовью. Моя греза о Совершенном Восторге протухла в затхлом солдатском быту, была растоптана тысячами грязных кирзовых сапог, рассмеяна едкими армейскими шуточками и извращена до пошлой скверны «кромешной ясностью» коллективного бытия. «Прощай! Прощай!» — иногда кричал я ей во сне и просыпался в слезах. Но…
II. Отношение к военной службе
12. 28 мая 1985 г. на основании приказа МА СССР № 72 от 28.03.85 уволен (демобилизован) в запас и направлен в Советский РВК г. Уфы.
К месту назначения обязан прибыть и встать на воинский учет 03 июня 1985 г.
Командир части полковник Барабаш
Я опускаю небольшой промежуток времени, в течении которого я переместился из в/ч 43006 на берег озера Аслыкуль, затерянного среди полей и лесов Бугульминско-Белебеевской возвышенности Южного Урала. Мое психофизическое самочувствие этого периода можно сравнить с клинической смертью, когда человек находится в состоянии ноля и у него равные шансы сыграть в плюс или минус. Все зависит от… Божьего промысла!
Вновь я оказался один на один со всем открытым миром. Миром свободы, весны и… Любви.
15
Ну вот я и добрался до самой яркой главы моей великой повести, основанной на своей невеликой жизни. Ее строки выведут вас к вершине, что была открыта во время частного восхождения, предпринятого моей плотью и в сопровождении моего духа. Открыта, но так и не покорена. Долго я подбирался к этой главе: барахтался в светло-пуховых водах детских воспоминаний, блуждал в туманных смутах отроческих предчувствий, рвался, пришпоренный пылом юной страсти, метался по лабиринтам первых попыток осознания себя, бился в тупиках непонимания и проваливался в пропасти отчаяния. Но вот я здесь — у подножья эмоциональной кульминации. Ей посвящается эта глава: глава-Взрыв, глава-Взлет, глава-Озарение. Она не совершенна. Это всего лишь пересказ той мистерии, в которую ввергла нас пытливая, безоглядная и неприклонная юность и которую мы не решились пройти до конца.
Прелюдией к прочтению этой главы может послужить какое-нибудь видение, которое поможет взрыхлить почву ваших душевных сил, утрамбованных каждодневной толчеей. Например, представьте себе, что предгрозовой майской ночью вы покидаете лилейный уют родного дома без надежды на возвращение. Старые привязанности терзают ваше сердце жалкими призывами, но черная бездна за распахнутой дверью, озаряемая приближающимися зарницами, манит, насылая сладкое головокружение в предощущении неизведанных испытаний. Сквозь громовые раскаты пробиваются первые такты сюиты Альбиони, и я начинаю…
Она стояла на краю обрыва, устремляясь всем существом своим к мягкому летнему ветру и солнечному блеску, сыплющемуся с небес.
Оранжевый крепжоржет платица, как тончайший налет пыли, облегал ее тело.
Кожа оголенных до плечь рук золотилась. Тонкая, ровная, словно кожица созревшего томата «Эсмиральда».
Волосы, купаясь в волнах воздушного потока, казалось, источали запахи и шелест целого леса. Каштановые кущи! Они были спутаны так, что взгляд завязал в них навечно.
Груди… Груди-малышки… Груди с сосочками-зонтиками… Их трепет оглушительными фанфарами отдавался в моих висках.
Губы… Обветренные губы боятся улыбки… Губы в паутинке трещин и жеманный кончик языка, как нежное брюшко улитки, проползающий по обожженной кожице.
Курносый нос с россыпью веснушек егозил и морщился.
Чуть заметный животик подрагивал от скрываемого смешка.
Небрежно расставленые ноги, коленки со следами ссадин и крохотные ступни с налипшим песком.
Вот так она выглядела — вся как притаившаяся мина, тронь — и разнесет в клочья.
— Ну, чего уставился, стриженый? Из тюрьмы вышел, что ли? — спросила она, щурясь на солнце.
— Ага, — открыл я рот, — из армии.
— А здесь что делаешь?
— Так, покупаться, отдохнуть…
— Один, что ли?
— Один.
Она прошла мимо, по самому краю обрыва.
— А меня из пионерлагеря уволили, — сказала она и села на край, свесив ноги в бездну.
Я приблизился.
— За что? — спросил и опустился на сухую траву.
— Главную пионервожатую жабой назвала. Начальник лагеря говорит, извинись и работай дальше, а я отказалась. Меня и выперли, — она вытянула из-за уха папироску.
— А зачем назвала?
— Потому что она жаба.
Огонек спички лизнул носик папироски, обветренные губки отпустили мундштук, шумным вздохом она загнала дым глубоко в легкие, закрыла глаза и запрокинула голову. Я учуял терпкий запах ганьжи.
Выдохнула и протянула папироску мне:
— Потянешь?
Я сделал все, как и она. Вдруг нижнюю часть моих ног охватило беспокойство. Я лег на живот и стал болтать ступнями. Мы смотрели вниз, там копошились на берегу тела — тощие, жирные, красивые и уродливые, молодые, древние, бледные, красные и коричневые. Веселое зрелище. Мы хохотали до икоты. Она встала на четвереньки и поползла, я последовал за ней, почти уткнувший макушкой ей в задницу. Ветер раздувал подол ее платья, как паруса. К ягодицам прилипли сухие травинки. Из под трусиков выбивались черные волоски. Мы ползли и ползли.
— Какая радость, что я тебя встретил, — промямлил я, бодая ее сзади.
— Какая? — спросила она, раздвигая ноги и пропуская мою голову под себя.
— Неожиданная, — оветил я, проезжая ушами по внутренней части ее горячих ляжек.
Она расхохоталась, повалилась на спину, и я пополз дальше уже по ее содрогающемуся животу. Легкая и светящаяся немощность заполняла меня, и я струился весь и растекался.
— А ожиданная радость бывает? — почувствовал я ее шепот оплывающими перепонками.
— О, это уже счастье, — только и смог подумать я в ответ.
Нежность.
Из глубины моих грез пустила она стрелу-росток, на котором суждено было распуститься бутону коварному, дикой красоты с неуловимым запахом безумия.
— Ты пробовал это? — заговорила она вновь только ночью и положила мне на губы прохладный и мягкий маковый лепесток.
Мы лежали в маленьком фанерном домике в ворохе душистой травы. Сквозь пластиковую крышу просачивался размытый лунный свет. Она поднялась и заглянула в меня.
— Нет, — шевельнул я губами, и лепесток вздыбился. Она слизнула его и проготила.
— Я попробовала однажды и почувствовала, что превратилась… — она застонала и провалилась в глубину нашего душистого матраца.
Ее нагота изнывала, потягиваясь и выворачиваясь.
— …В огромное влагалище с клитером, как щупальцы у осьминога, щупальцы, которые извиваются, хватают добычу и затягивают в бездонную дыру, — выговаривала она свое видение, как заклинание.
И вдруг я понял, что сам лечу в бездну. Перед моим взором замелькали вереницы мыслей, пролетающих мимо моего мозга, я даже не успевал улавливать их смысл — я уже несся со скоростью света, затягиваемый вселенской массой Совершенного Восторга.
Дни и ночи, воздух и вода, леса и поля, их звуки и запахи — все сконцентрировалось в капельках густого молочка на бритвенных срезах маковых стебельков. Вся сила земли и вся ее грязь вскипала на дне эмалированной кружки. Металлический поршень вгонял в наши вены милликубометры таинственной вселенной, которая миллиардами крохотных озарений разгерметизировала наше унылое сознание. И наши переродившиеся тела с радостным изумлением тянулись друг к другу и переплетались изодранными венами, проникали друг в друга, выворачивались наружу, растекались и стекались в одно месиво, из которого вырывались восторженные крики обезумевших беглецов — путников к престолу Совершенного Восторга. Но успевали лишь промелькнуть по небосклону падшими звездами и, померкнув, оседали на пожухшую траву болезненными стонами. И все повторялось.
— Я больше не буду, — сказала она и, схватившись за живот, покатилась по полу в безобразных корчах.
Я старался поддерживать огонь под спасительной кружкой.
Сквозь швы на ветхих стенах нашей фанерной норы тянуло пронзительным холодом. Я вытряхнул из спичечного коробка себе на лодонь многослойный кусок марли, пропитанный маковым соком и прожаренный на солнце. Черный кирпичик источал резкий запах. Из меня горлом хлынула пена. Я выталкивал ее наружу языком, пытаясь удежать срывающуюся с шеи голову. Спасительный костерок разгорелся, и по хибаре заплясали лохматые тени.
— Последний бросок, — сказал я и выронил заряд в кружку.
— Я умираю, — давилась она блевотными спазмами.
Над кружкой появился парок, но тут голова моя все же сорвалась и закружилась на беспомощной шее, как лошадь по арене цирка, понукаемая хлопками дрессировщика. Я пытался унять взбесившуюся часть тела, но продвинуться дальше помыслов не хватало сил. Голова раскручивалась, и из всех щелей ее начала сочиться влага. Ногой я попытался дотянуться до скрючившегося рядом существа. Когда мне это удалось, я почувствовал холодную и мерзко-мокрую плоть.
— Я ухожу, — услышал я ее слова сквозь невыносимую боль, выдавливающую мои глаза из глазниц. — Я ухожу. Ты весь в крови. Мы горим!
Горел пол, горели фанерные стены, плавился потолок, гибли почти три месяца отчаянного всплеска свободы, безудержного порыва слиться с вечным оргазмом и раствориться в безвременных поллюциях Совершенного Восторга.
Она вытащила меня из полыхающей хибары, и Врата захлопнулись.
Под затихающие финальные такты моей мистерии вещаю вам из настоящего: все так оно и было. Все ушло в прошлое. Какой ужас, что все это кончилось. И благодарю судьбу, что больше такое не повторится.
16
Я нашел ее следующим летом на пятом этаже одной из питерских общаг. Она уже закончила подготовительное отделение творческого вуза им. Н. К. Крупской и готовилась стать полноценной студенткой. Она мнила себя то ли певицей, то ли дирижером академического хора, то ли актрисой. В общем, она строила планы на будущее.
За прошедшие месяцы изменился и я — уменьшился на правую почку. Тромб в кровеносной артерии привел к гибели одного из моих парных органов выделения. Операция прошла удачно. Около месяца после реанимации каждую ночь отмерял я метр за метром по пустынному больничному коридору, пытаясь отвлечься от злорадной боли в правом боку. Я был выпотрошен и опустошен. Мир потерял окраску, все мои эмоции были в коме, а жить разумом я еще был не способен. Я оставался глух к настоящему и инстинктивно тянулся к прошлому. В те кущи, в те дебри, где по всему пространству наших душевных сил свирепствовало обезумевшее вожделение. Выписавшись из клиники, я повлекся за этим призраком погибшей мечты.
— Познакомься, — сказала Маша, — это Оля, Лена и Вероника — мои сокурсницы.
Комната была странная — огромная, квадратная, под самым потолком одинокая лампочка. Вдоль стен штук пять кроватей, посередине стол, пара стульев. На столе грязная трехлитровая банка, наполовину засыпанная пеплом и окурками.
Сокурсницы стояли в глубине комнаты за завесой из сигаретного дыма.
Оля с Леной, похоже, появились на этот свет одновременно и из одной утробы. Миниатюрные, с большими, слегка перекошенными ртами и крупными носами. Лена чуть стройнее, Оля с грудью побольше.
Вероника заметно отличалась от двойняшек: высокая, с длинными мощными ногами, плечи узковаты и сутулые, от чего грудь казалась обвислой. Щербатое лицо походило на разбитую и затем неточно склеенную вазу. И огромные глаза.
Стоя в ряд, подружки смотрелись как фасад нижней челюсти оскалившейся собаки. Я стушевался. Я видел знакомый силуэт сквозь дымовую завесу и ощущал страх, мне казалось, что эта муть уже никогда не исчезнет, а наоборот будет сгущаться, до тех пор пока мы не потеряемся в ней навсегда.
Под окнами проверещал мелодичный автомобильный гудок.
— О, наш папа — шерше ля фам! — воскликнули одновременно Оля с Леной.
— Ну, наконец-то, — лениво произнесла Вероника и прошлась на своих заметных ногах. — А то я уже думала, не дождусь этого фа-фа.
— Бабоньки, а меня уже шерше, — сказала Маша, подошла, взяла меня под руку и прильнула к плечу.
Она была неважной актрисой, потому что все ощутили, как ей не хочется оставаться здесь со мной. Но, возможно, она была гениальной комедианткой, потому что, прочувствовав это острее, чем остальные, я замотал головой, замычал и выпалил:
— Нет, поезжай! Мне все равно надо идти оформляться в гостиницу. Комендант предупредил, что только до десяти часов.
— Богдан Степаныч уже предупредили, — сказала Оля Лене.
— Ну так ебтыть, — ответила Лена Оле.
И все захохотали.
— Ладно, бери своего батыра, не помешает, — сказала Оля и пошла к двери.
— Успеете потрахаться, — добавила, проходя мимо, Лена.
Вероника вышла молча, она знала, что я обернусь, чтобы еще раз глянуть на ее грандиозные ляжки.
— Слушай, я все придумала, — заговорила Маша, когда вероникины ноги исчезли из комнаты. — Мы сейчас поедем с девчонками. Ленкин муж вернулся из кругосветки и привез из Америки обалденную видеосистему, что-то навороченное. Посмотрим, а потом, когда Богдан с проверкой пройдет, вернемся. Через окно. У меня один знакомый на первом этаже живет.
— Ты все здорово придумала, — сказал я.
Она рассмеялась, но как-то нервно в пол, отстранилась, метнулась к тумбочке, схватила сумочку и вытолкала меня за дверь. Пока она возилась с замком, я вышел на лестничную площадку и стал спускаться вниз. Между пятым и четвертым этажами обосновались двое. Он и она. Оба в тренировочных костюмах. Он сидел на подоконнике, она — у него на коленях. Они целовались. Как в кино. С закрытыми глазами. В засос. Запустив языки друг другу в пасть. Рядом, в банке из-под кофе, догорали их окурки. Я прошел мимо. Он поглаживал ее юные ягодицы, бедра. На пальцах его рук поблескивали рокерские перстни — черепа, черепа, черепа. Штук десять черепов паслось на ее теле. Я стал спускаться ниже. На каждом этаже на подоконнике имелась банка-пепельница. Место для курения и поцелуев. Мне стало как-то гнусно, скорее всего, меня посетила одна из разновидностей тоски. Я был чужой на этой лестнице, среди банок-пепельниц, черепов, ягодиц.
Когда я вышел в холл, Маша была уже там.
— У нас лифт есть, между прочим.
— Между прочим, все мы дрочим, — процеитировал я Нобелевского лауреата, и, похоже, не к месту.
— Что-что? — не поняла Маша.
— Слушай, я не поеду…
— Не ломайся, — оборвала она, подхватила меня под руку и повлекла к проходной. — Я покажу тебе сегодня город в белой ночи. Это здорово. Ты просто немного ошалел с непривычки.
— Молодой человек, паспорт! — послышалось позади.
Я обернулся. Из окошка будки вахтера торчал мой документ. Пришлось вернуться.
— Эта, что ли, твоя девочка? — шепотом спросила тетка-вахтер.
— Надеюсь, — ответил я и вышел в надвигающуюся белую ночь, первую в моей жизни.
Под шутки-прибаутки сестричек, писки и взвизги подружек мы разместились на заднем сиденье «иномарки». За рулем сидел коренастый мужчина с холеной бородкой и болезненными глазами.
— Папа, это машин друг. Он сегодня прилетел из Башкирии, — сказала с переднего сиденья Лена.
— Но он тоже не башкир, — уточнила Оля с заднего.
— И их дети никогда не будут башкирами, — вставила Вероника.
— В Башкирии, вообще, не бывает башкир, — внесла свою лепту Маша.
И сокурсницы рассмеялись.
— Владимир Иванович, — отозвался папуля и, не оглядываясь, предложил мне свою пять.
Я дотянулся и вложил в теплую и рыхлую ладонь свою руку.
— Игорь.
Когда рукопожатие распалось, Владимир Иванович запустил двигатель и резво тронулся с места.
Мы ехали по улицам большого незнакомого города, но я ничего не видел. Маша сидела у меня на коленях. Я ощущал ее тепло. Мне хотелось обнять ее, но стоило лишь прикоснуться, как в памяти всплывали стальные черепа, ползающие по женским бедрам. «Да что же это такое? — думал я. — Может, это отсутствие почки сказывается?»
Наконец мы проехали сквозь темную арку и остановились в замкнутом дворе. Все выгрузились из машины.
— В этом доме Пушкин жил, — сказала Маша.
— Ага, еще до восстания декабристов, а сейчас в его квартире директор рынка прописан, — продолжила Оля.
Гурьбой мы поднялись на второй этаж и вошли в высокие двухстворчатые двери. Квартира была огромной, всюду сновали какие-то люди. Буквально через пару минут я потерялся среди чужаков. Еще через минут пять я понял, что квартира двухэтажная. Наверх вела крутая деревянная лестница. По ней спускались и поднимались яркие девицы и крепкие ребята. Наверное, это были матросы, вернувшиеся из кругосветки. Повидав мир, миновав опасности и прикупив товар, они чувствовали себя уверенно и надменно. Чтобы не выглядеть потерянным, я примостился под лестницей и уставился на гигантскую маску из почти черного дерева. Сначала я просто таращился на нее, думая о том, как же мне вести себя среди новых людей, но постепенно эта странная физиономия перетянула на себя все мое внимание. Без сомнений, маску вырезал настоящий дикарь. Его не интересовали ни пропорции, ни симметрия, ни точность линий. Он был весь во власти чувств. Со стены мне в лицо смотрели мольба, проклятие и ужас.
— Ты чего здесь спрятался? — послышался позади голос Маши.
Я обернулся. На Маше были темные очки с широкими прозрачными дужками, на одной покачивался золотистый ярлычок.
— Ну как?
— На уши не давит?
— Чего-чего?
Подошла Оля:
— Это мужские, пусть лучше он померит, — сказала она Маше.
— Можно я лучше это примерю, — повернулся я к маске.
— Потом будешь чудить, сначала папа с тобой выпить хочет. Ты водку пьешь?
— Ну… — замялся я и посмотрел на Машу.
Она вертелась перед зеркалом, разглядывая себя то в очках, то без них.
— Пьет, пьет, он и водку, и спирт, и самогон пьет, — сказала Маша, срывая ярлык с душки. — Я хочу эти мужские очки. Деньги чуть позже верну, ладно?
— Ладно, пошлите к столу, — усмехнулась Ольга.
Стол был круглый, массивный. Стулья тяжелые, с причудливой резьбой и высокими спинками. Владимир Иванович наливал водку из графина в большие фужеры, чокался со мной, опрокидывал водку в рот и шумно закусывал. Кроме нас за столом больше никого не было, Маша и Оля, выпив по фужеру шампанского, ушли смотреть домашний кинотеатр фирмы SONY. Из зала, куда они удалились, доносились тревожная музыка, звериный рев, человеческие вопли и машин смех.
— У меня близкий друг был родом из Башкирии, мы работали вместе, — заговорил Владимир Иванович, в очередной раз наполняя наши фужеры. — Он туда каждое лето в отпуск ездил, мать навестить. Всегда мне кумыс привозил. Любишь кумыс?
— Нет, мне больше медовуха нравится.
— Медовуха тоже полезная вещь, но кумыс просто уникальный напиток. Пашка мне настоящий, домашний кумыс привозил, малокровие лечить. Можно сказать, из могилы поднял. Да… Поднял, а сам недавно ушел. Выпьем, — подытожил хозяин и опрокинул свой фужер.
Я опростал свой.
Закусили.
— Возможно, кумыс, действительно, полезней медовухи, — согласился я и добавил: — Я что-то не видел у кобылы вымени.
— Потому что у нее не вымя, а сосцы, почти как у женщины.
— Вон оно что…
— Лошадь самое чистое животное, в плане физиологии. И энергетика у нее положительная, — заверил Владимир Иванович и, оглянувшись, добавил: — в отличие от женщин.
— Наверное, потому что женщина не животное, — предположил я.
— Женщина — это зверь, парень. Поймать-то ее можно, а вот приручить — нет.
Владимир Иванович оглядел стол, вытер салфеткой губы, лицо, шею, бросил промокшую бумажку в тарелку и встал:
— Все, я на покой, — повернулся и поплелся в глубь квартиры.
Вскоре он появился на втором этаже. Лицо у него было какое-то обомлевшее и глупое. Мне стало жаль бедолагу.
— Владимир Иванович, — позвал я его снизу. — Хотите, я попрошу, чтобы мои родственники кумыс вам прислали?
Владимир Иванович ничего не сказал, только махнул рукой и скрылся в глубине второго этажа.
Я встал и стал пробираться на Машин смех, который перемежался со звериным ревом. Меня покачивало. Я вошел в темный зал, где в одном углу светился огромный экран. Но перед тем как что-либо разглядеть на нем, я услышал вокруг себя всякие звуки — стрекот насекомых, вопли птиц, шорохи и чье-то учащенное дыхание. От неожиданности я стал озираться.
— Звук сераунд, — послышалось справа.
Я пригляделся. Оказалось, рядом стоял парень небольшого роста с бутылкой пива в руке. Я придвинулся поближе к нему и, стараясь всем видом подтвердить свою компетенцию в воспроизводстве звуков, произнес:
— Да — навороты.
— На Западе это уже давно ширпотреб, — задрал планку компетенции на недосягаемую высоту паренек.
— Понятное дело — это вам не кумыс из сосцов сцеживать, — ответил я.
Специалист по западному ширпотребу глянул на меня, глотнул пива и отошел. Я сконцентрировал свое внимание на диване, откуда доносились машины смешки.
Маша сидела в своих новых очках между двух парней, у которых на макушках поблескивали точно такие же. У всех троих были в руках баночки с джинтоником. В голубоватом свете, исходящем от экрана, резко выделялись машины голые ноги. Мне показалось, что на ней вовсе ничего не было. Маша ухохатывалась над динозаврами, которые носились по джунглям на мощных, как у бройлерных кур, ногах и пожирали перепуганных людишек. Соседи, плотно подпирая ее бедра, откалывали шуточки по ходу людоедства. Маша гоготала, заваливаясь то на одного, то на другого. Шутки были глупые, но смеялась Маша очень сексуально. Водка и смех перемешались в моей кровеносной системе и забродили. Вскоре я почувствовал, что не я один испытываю потаенное вожделение. Окинув взглядом зал, я приметил, что все самцы, присутствующие на сеансе, пытались сформулировать какую-нибудь остроту. Самочкам это не нравилось, они фыркали на комментарии кавалеров и хаяли фильм. Наконец в сюжетной линии кинозрелища произошел коренной поворот — теперь люди стали истреблять допотопных рептилий. Шутки не смолкали. Хохот звенел и звенел. Ближе к финалу мне на ум пришла неплохая острота, но я воздержался озвучить ее. Я готовился сразить всех своих соперников сразу и наповал. Закончится фильм, зажгут свет, я тихонько подойду к дивану, положу руку Маше на плечо и скажу: «Нам пора домой». Но когда пал последний монстр, вместо титров на экране возникла чернокожая певица, и комната до краев наполнилася плотным музыкальным ритмом. Маша вскочила и заструилась в танце. Она превратилась в эрогенную зону, которая все расширялась и расширялась. Она всех завела. Даже Владимир Иванович на втором этаже попал под действие исходящих снизу волн и появился на горизонте. Я почувствовал, что во мне пробуждается нечто, отдаленно напоминающее предчувствие восторга. Мне показалось, что она танцует для меня одного, я видел в ее движениях тайные знаки. Она манила меня, зазывала, пыталась вывести из лабиринта сомнений. Я дико заорал, высоко подпрыгнул и пустился в пляс. Пробившись сквозь плотное кольцо танцующих, я оказался возле Маши. Мне хотелось пропитаться ее безумством, возродиться окончательно. Я обхватил ее тело и попытался проникнуть под платье, но она вдруг крепко схватила меня за руки, потом оттолкнула и заслонилась плотными телами очконосцев. Я опешил.
— Слышь, парень, может тебе проветриться? — послышалось сквозь музыку у меня в правом ухе.
Я обернулся, это был коротышка, ну, тот любитель звуковой блокады.
— Да, пойду до ветру, — сказал я и вышел из зала.
Побродив по коридору, я снова вошел в зал, пробрался под лестницу и оттуда стал наблюдать за танцующими. Маша изнывала от возбуждения. Это было восхитительно. Вокруг нее паслось все стадо. Почему же она оттолкнула меня? Стеснялась присутствующих? Но ведь раньше ей было на всех наплевать… Скоро сквозь выветривающийся хмель я понял, что это какая-то хитрая игра, цель которой мне еще неведома. Получалось, что Маша выделывала свои трюки перед скопищем самцов, соблазняя их, доводя до безумия, но рассчитывая при этом не на то, что они бросятся на нее и зальют потоками извергающейся спермы, а на нечто совсем другое. На что именно, оставалось загадкой, но я заранее испытал к этому отвращение. И еще — я отчетливо ощутил опасность. Эта опасность исходила от меня самого, будто где-то внутри моего организма появилось пустое место, которое никак не могло заполниться, как дырка в ванной, предохраняющая ее от затопления. Я все еще восхищался танцем ее тела, но уже не верил в него.
Вдруг экран погас, музыка оборвалась, и вспыхнул свет.
— Финита ля комедия, — сказала Лена, — у папы поднялось давление.
Все посмотрели на второй этаж. Владимир Иванович сконфужено почесал живот и скрылся.
К Маше подошел коротышка и стал что-то нашептывать. Она засмеялась и зашарила взглядом по залу. Я вышел из-под лестницы и направился к ним.
— По-моему, нам пора домой, — сказал я, разглядывая конкурента.
Черт! Он был старше меня на пару сотен лет! Даже сейчас не могу объективно описать его внешность, потому что тогда я ненавидел этого мужика и у меня навсегда отпечатался совершенно гадкий образ — тупое и нахальное рыло, квадратная голова, волосатая грудь и толстые кривые ноги.
— Стас, довезешь нас? — проворковала Маша, томно потягиваясь.
Она продолжала свою гнусную игру.
— Легко, — отозвалась обезьяна и, запустив волосатые ручищи в карманы брюк, забренчала ключами.
— Хотелось бы взглянуть на город в белой ночи, — вскользь бросил я.
— Тогда тебе придется меня нести, — сказала Маша и повалилась на меня. — Я отрубаюсь.
Она была горячая и потная. Я присел, обхватил ее обеими руками чуть выше колен и резко встал.
— Мама! — взвизгнула Маша и повисла у меня на плече.
Я понес ее в прихожую. Стас остался в зале.
В дверях нас провожала Ольга. Она принесла из холодильника две банки джинтоника. Маша тут же откупорила свою и приложилась.
— Не загрузил тебя наш папашка? — осведомилась Ольга, пока Маша утоляла жажду.
— Нет, 350 для меня не проблема, — сказал я и вскрыл джинтоник.
Маша оторвалась от банки, громко отрыгнула и захохотала.
— Фу, животное, — притворно-брезгливо сказала Ольга.
Мне показалось, что она завидует Маше, потому что она так здорово визжит, танцует, хохочет, рыгает, но больше всего из-за того, что вокруг нее увивается эта волосатая тварь по имени Стасик.
— О, точно, я же поссать забыла, — отреагировала на замечание подруги Маша и юркнула в туалет.
В конце коридора показался Стас.
— Кто это? — спросил я Ольгу, когда он прошел на кухню.
— Купец, шмотки у Ленкиного мужа на реализацию берет, — ответила она и зевнула.
Вышла Маша.
— Хороший мужик твой папашка, — заверил я маленькую хозяйку. — Я ему обязательно кумыс привезу.
— Передам, — сказала Оля, и мы пожали друг другу руки.
— Я готова, — сообщила Маша.
Подружки поцеловались, и мы удалились.
Маша выскочила на улицу первой и запустила пустую банку в мусорный контейнер.
— Видишь, — закричала она, запрокинув голову, — два часа ночи, а хоть газету читай.
Газеты под рукой не оказалось, и я просто уставился в жидко-бледное небо. Ночь отсутствовала.
— Пошли, — потянула меня Маша. — До Кировского придется пешком. Зато посмотришь, как мосты сводить будут. Там тачку возьмем и поедем.
Она изображала из себя гида — знатока достопримечательностей. Там, на озере, она так же вводила меня в курс дела, но там-то она была полноправной хозяйкой, властительницей черной ночи. А здесь, под этим чахлым небом, на узких пустынных улицах, она напоминала испуганную зверушку, которую принесли в незнакомую квартиру, и теперь ее разбирали чувства страха и любопытства.
Странное это было путешествие, мы шли молча, разглядывая беспросветную вереницу домов и прислушиваясь к собственным шагам. Наконец мы выбрались из лабиринта узких улиц на широкий проспект.
— Вот прямо перед нами Адмиралтейство, слева Исаакиевский собор, справа Дворцовая площадь, — размахивала руками, словно регулировщик, Маша. — Это Эрмитаж, в нем цари жили, Александрийский столб с ангелом на верхушке, а это начало Невского проспекта, я тебя в самый центр города привела…
— Слушай, давай поженимся, — неожиданно для себя самого предложил я.
Маша сначала не поняла, но когда до нее дошло, ей стало неприятно, потом неловко, в конце концов она рассмеялась.
— Ты за этим меня разыскал?
Нет, конечно, я об этом и не думал, но что-то же я должен был предпринять. Интуитивно я чувствовал, что стоит за этой восторженностью перед соборами, площадями, проспектами, столбами, гранитными ангелами, бронзовыми царями. На всей этой монументальности держалась ее новая жизнь. Жизнь богатая и бедная, веселая и скучная, разносторонняя и однообразная, полная радостей и тревог, болезней, здоровья, смеха, слез, секса, войн, мира, перемирий. Всего-всего, но только не Совершенного Восторга. Совершенному Восторгу не нужен ни кумыс, ни темные очки, ни Невский проспект. Его мосты не разводятся и сводятся по расписанию, они просто сжигаются.
Мы шли по площади, а у основания Александрийского столба в полном одиночестве стоял какой-то чудак и выдувал из саксофона протяжные звуки. Бесформенная мелодия то вскарабкивалась на верхние регистры, то вдруг срывалась и повисала на нижней ноте.
— Понимаешь, — вдруг заговорила Маша, — я хочу здесь остаться. Но для этого нужно сначала закрепиться, обустроиться. А если мы сейчас поженимся, что тогда? Где мы будем жить, например?
Маша старалась говорить мягко, нежно. Наверное, она поняла, что я потерян, что хочу удержать ее, а вместе с ней и свою несбыточную мечту. Ей так стало жаль глупого теленка, что она крепко обхватила меня за шею и стало тихо целовать. Я чувствовал слезы на ее ресницах и сознавал, что это слезы прощания.
— Ой, смотри, сходятся! — вдруг очнулась Маша и бросилась к Неве.
Вне себя от радости она вскочила на гранитный парапет набережной и замерла в предвосхищении механического аттракциона. Впереди, на фоне розовеющего горизонта стали сходиться крылья моста. Мимо нас шли люди, все больше парочки. У всех был одинаковый трогательно-жалкий вид. Мне казалось, что и они тоже оглушены странной мечтой стать частью это города. Города беззвездных ночей и располовиненых мостов. Они надеялись, что он полюбит их и примет в ряды своих обитателей. О, я чувствовал силу его обаяния! Моя девочка была вся в его власти. Прохладный, водянистый ветер с Невы игрался с ее волосами, бесцеремонно ворошил подол платьица, гладил голые коленки, а она с бесстыжей готовностью подставляла ему свое тело. И тут я понял суть ее предательства: она превратила свое тело, свое вожделение в орудие массового поражения, с помощью которого и надеялась покорить этот огромный город. Да, именно город, а не Совершенный Восторг. Пустота внутри меня увеличилась.
— Бежим! — неожиданно очнулась Маша и помчалась прямо по парапету. — Такси! Такси!
Я рванулся за ней с одним желанием — догнать, схватить и утащить туда, где черные ночи, где сочные звезды, где она была моей сообщницей в битве за Совершенный Восторг.
Таксист содрал с нас червонец.
В ту белую ночь я стал импотентом-добровольцем. Маша позаботилась, чтобы мы остались одни в квадратной комнате. Она завесила окно шерстяным одеялом, очень похожим на армейское. Я сел на кровать и стал возиться со шнурками, наблюдая за ее хлопотами. Маша стянула с кроватей на пол два матраца, постелила простыни, бросила подушку и стала раздеваться. Я смотрел на ее тело. Я знал его досконально. Все было на месте — каждая линия, каждый изгиб, потайная складочка, сустав, волосок, ноготок…
— Я соскуцилась, — как-то странно проворковала Маша, подражая маленькой девочке, и я ощутил запах перегара из ее рта.
Она добилась, чтобы мой член отвердел, оседлала его и поскакала. Я кряхтел, стонал в такт ее прыжков, тискал груди, теребил соски, но перед глазами у меня мелькала маска дикаря, а в голове зудела аморфная мелодия саксофона. Вы можете смеяться, но я никак не мог понять, ради чего мы занимаемся таким трудоемким делом. Маша насаживала себя на мой член, пытаясь ухватиться за хвостик ускользающего оргазма. Ей просто было необходимо поймать эту юркую тварь и прикончить, как появившуюся на кухне мышь, чтобы спокойно и сладко уснуть. А я тужился, стараясь удержать ствол в вертикальном положении, дабы выглядеть дееспособным самцом. Сначала мне стало смешно, потом обидно, обиду сменила досада, за которой стояла злость. Влагалище на моем члене стало сжиматься, все тело Маши напряглось, ягодицы стали как каменные. «Сейчас она приостановит дыхание и кончит, — подумал я — Это конец». И вот что я сделал. Я расслабился и мой член рухнул. Маша попыталась воткнуть его обратно, но у нее ничего не получилось. Она повалилась рядом и распласталась, переводя дыхание.
— Меня предупреждали, что отсутствие почки скажется на потенции, — извинился я перед наездницей.
— Да нормально, — уже сквозь сон пробормотала Маша, — только мало, — потом быстро повернулась на бок, натянула на себя простынь и отключилась.
Я лежал, смотрел на квадратный потолок с одинокой лампочкой и чувствовал необычное облегчение. Эта легкость удивляла меня. Но поразмыслив, я понял ее происхождение — невесомость, я пребывал в невесомости. Научиться ебаться нормально и много я не рассчитывал, в то же время я понимал, что никогда не вернусь на озеро, чтобы захлебнуться в Совершенном восторге. Оставалось лишь парить и наблюдать. Ощутив себя в новом статусе, я поднялся с пола, сел к столу и запустил кисть в трехлитровую банку. Выудив чинарик пожирнее, я закурил и стал разглядывать лежащую на полу женщину. И знаете, что я увидел? Передо мной лежало совершенно естественное существо о четырех конечностях, абсолютно лишенное чего-либо сверхъестественного. И что самое поразительное, чем пристальнее я всматривался в это естество, разум мой не замутнялся, как бывало раньше, а наоборот прояснялся. Но это была новая Ясность, отличная от Кромешной ясности — тупой и грязной. Это была Ясность безбрежная, безупречная и беспристрастная. Ясность, которая выстерилизовала мои чувства и позволила пробудиться разуму. Ясность, которая заставила меня увязать в единую цепочку все изложенное выше, начиная от розовой щелочки толстенькой девочки Полины и заканчивая бессмысленной еблей на мерзких матрацах в прокуренной общаге. Увязать и примириться.
Сплюнув на догорающий окурок, я оделся и удалился.
Солнце светило ярко, дул резкий и на удивление холодный ветер. Я шел по тротуару, освеженному поливочной машиной. Мне на глаза попадались женские тела, но они проходили сквозь меня, не потревожив ни одного нерва, не пробудив ни единого помысла.
Машу я видел еще раз год спустя на толкучке Гостиного Двора. Она со своим мужем Стасиком торговала кожаными куртками. Я долго наблюдал за ее манипуляциями, стараясь разглядеть за ними образ той Маши — девочки с обветренными губами, исцарапанными коленками, представляющую себя сплошным влагалищем, сочащимся соком желания постигнуть Совершенный Восторг. Но напрасно. Я уже не мог распознать его ни в ней, ни в любой другой женщине. И в этом-то заключался подлинный ужас моего поражения.