Просматривая газету, я увидел свою статью о долгожителях, подписанную только моей фамилией, и с удивлением обнаружил, что текст почти полностью соответствовал первоначальному варианту.

Леван был на планерке. Гарри, Мераб и Амиран усердно трудились над рукописями.

— Чья работа? — спросил я.

— О чем вы, юноша? — откликнулся Гарри.

— О долгожителях.

— А-а. У нас тут был крупный разговор, — Гарри улыбнулся.

— Напоминаю, мы начали новую жизнь, — сказал Мераб.

— Надолго ли? — бросил Амиран.

Я не знал, как выразить им свою благодарность. Дело было не в гонораре, который я получил бы за статью, хотя и это имело немаловажное значение, а в товарищеской верности.

— Приятно убедиться, что у тебя есть товарищи, — произнес я.

— Только без слез! Не надо эмоций, — сказал Мераб.

Вошел Леван и сказал мне:

— Довольны?

В этот момент я не испытывал неприязни и поймал себя на том, что готов протянуть ему руку. Я сдержанно кивнул.

— Вами Нана интересовалась.

В отделе пропаганды три сотрудника корпели над бумагами, четвертый разговаривал по телефону. О нем Нана как-то скатила: «Одной ногой на пенсии».

— А где Нана? — спросил я.

— Вышла, — ответили мне.

Я направился в приемную к Элисо.

Сначала она опешила и всячески отговаривала меня от намеченного мною плана, а потом, когда я сказал, что от этого зависит очень многое в моей жизни, взяла докладную и заговорщицки прошептала:

— Ни о чем не беспокойся. Она будет лежать во втором ящике.

Я чмокнул Элисо. В это время из кабинета главного вышла Нана.

— Удивительное дело! От меня ты бегаешь, а к беременной женщине пристаешь.

Элисо, конечно, ничего не поняла, но смотрела на меня одобрительно. Что бы там ни было, а я бегал от Наны.

Мы вышли в коридор.

— Наночка, я бегаю не от тебя. От себя.

— Прекрати оправдываться. О чем ты хотел со мной поговорить?

— О переходе в твой отдел.

— Переходи. Уйдет на пенсию Гоголадзе, зачислим тебя в штат.

В мои планы не входило занимать место Гоголадзе. Мне надо было продержаться только какое-то время, пока не примут пьесу, а там я распрощался бы с газетой, но благоразумие удержало от откровенности.

— Блестяще, Нана. Я буду стараться, чтобы не подвести тебя.

— Уж постарайся, пожалуйста. Кстати, о долгожителях ты написал неплохо. Поздравляю.

— Спасибо. Мне надо будет приходить в редакцию каждый день, как всем сотрудникам отдела?

— Зачем? Я тебе предоставлю свободное расписание.

Я огляделся и, никого не увидев, чмокнул Нану в розовую от пудры щеку.

— Вот чудак! — сказала она. — Сначала от меня бегает, а потом меня же украдкой облизывает в коридоре.

— Нана!

— Молчи, ради бога! — Она окинула меня взглядом. — Очень кстати ты вырядился. — Она тоже переоценивала достоинства моего синего костюма. — Отправляйся в Дом моделей на закрытый просмотр. Сделаешь репортаж. Уступаю тебе тему.

— Очень тронут, но я ничего не смыслю в модах.

— Вот и хорошо. Будет свежий взгляд. Отправляйся, опоздаешь.

— Разве твой отдел имеет отношение к модам?

— Ты каждый раз будешь обсуждать задание? Твое дело выполнить то, что тебе поручают.

— Ясно.

Нана была настолько великодушна, что объяснила, как написать репортаж. Она дала понять, что от того, как я выполню первое задание, зависит мое будущее. Я решил быть достойным учеником, поправил галстук и с серьезным лицом отправился в Дом моделей.

В просмотровом зале пахло, как в парфюмерном магазине.

Длинный деревянный помост упирался прямо в головы первого ряда. Красный бархат занавеса переливался под ярким светом ламп. На черном рояле мужчина в желтой куртке бренчал попурри на тему «Песни и танцы мира». Ему подыгрывали на контрабасе и ударных инструментах два черноусых юнца — один в голубой куртке, другой в оранжевой. Как потом я узнал, это были основные цвета сезона.

Церемония началась выходом из-за занавеса манекенщицы в бесформенном платье оранжевого цвета.

Присутствовавшие модницы захлопали ручками, разбрасывая бриллиантовые искры.

Манекенщица, кидая томные взгляды направо и налево, жеманно прошлась по помосту странной походкой, выпятив живот вперед и подобрав зад. Казалось, в спину ей дул сильный ветер. Покружившись перед уходом, она уступила помост манекенщице в желтой рубашке, тоже прямой, перехваченной посередине — примерно так, как крестьянин перевязывает мешок с кукурузой, чтобы уложить его на ишака.

Потом на помосте разгуливала девушка в голубой рубашке, и женщина, которая комментировала в микрофон каждую модель, сказала, что это платье делает походку красивой и изящной. Платье было подхвачено снизу чем-то вроде пояса, напоминая перевернутый мешок, еще не до конца завязанный, и манекенщица еле передвигала ноги.

В зале то и дело раздавались аплодисменты, слышались незнакомые мне слова «подпушка», «напуск», «подрубка», «заворот», «подбор».

Женщина рядом со мной шепнула, когда на помосте вихляла бедрами манекенщица в рубашке до колен:

— Смело, правда? Но вы, мужчины, не позволите своим женам носить такие платья. Вот и попробуй в одиночку поднять Грузию. Нужно всем объединиться.

По виду она могла бы поднять не только Грузию, но и весь земной шар. Я промолчал.

Наконец дошла очередь до вечернего туалета — сильно декольтированной рубашки. Глядя на манекенщицу, я не мог отделаться от мысли, что полуголая девушка пытается вылезть из мешка, но ей не очень удобно это делать в присутствии посторонних.

Женщина-комментатор объявила, что все представленные платья сшиты из ткани «Ариадна» производства Кутаисского шелкового комбината. «Ариадна», кажется, начинала преследовать меня.

Просмотр закончился. Все встали и шумно начали обсуждать моды. Многим не давали покоя Кристиан Диор, Шанель и чуть-чуть Карден. Слова, фразы наталкивались друг на друга, разлетались в стороны, мешались, сливались, создавая невероятный гул с всплесками чувствительных «о, да!».

Делать мне больше было нечего. Я направился к выходу. В дверях я столкнулся со своей соседкой и, извинившись, пропустил ее вперед.

Она улыбнулась и спросила:

— Каковы ваши впечатления?

Свои впечатления я собирался описать в фельетоне. Правда, я не был уверен, что фельетон напечатают, но думать об этом не хотелось. Когда думаешь, напечатают или не напечатают, пропадает настроение и пишешь гораздо хуже.

Я, конечно, умолчал о фельетоне, зато сказал, что демонстрация запоздала лет на пять. Моя соседка оскорбилась и громогласно заявила:

— Вы ничего не поняли!

На нас обратили внимание. Кто-то в толпе сказал:

— Что случилось, Венера?

Бог ты мой, ко всему прочему, она еще и Венера, подумал я и сказал:

— Что же тут понимать, если старое выдают за новое?

— Нового в моде нет! Все новое — это обновленное старое! — безапелляционно заявила Венера. — Да, не мы придумали прямые линии, прямой раскрой, но мы внесли в эту моду грузинские национальные элементы.

Нас обступили знакомые Венеры, и среди них было немало крепких мужчин, грозно глядящих на меня.

— Ну хорошо, — сказал я. — Позвольте задать вам один вопрос. Почему вы и ваши подруги не пришли сегодня в таких же платьях?

— Это провокационный вопрос, — неуверенно сказала Венера, и я, воспользовавшись некоторым замешательством ее окружения, пробрался к лестнице.

— Нахал какой-то! — услышал я вслед.

Приехав домой, я сел за машинку, чтобы написать первый фельетон в своей жизни.

Фельетон Нане понравился.

— Я не знала, что у тебя есть чувство юмора.

Ее бесцеремонность могла вывести из себя даже флегматика. К тому же я был не в духе — в течение двух часов не мог дозвониться до Нины. Я решил, что, если с самого начала не поставить все на свои места, мне суждено будет всю жизнь ходить у Наны в нерадивых учениках.

Из ее сотрудников в отделе сидел только Гоголадзе. Он старательно водил ручкой по бумаге и не слушал нас.

— Ты полагаешь, что все чувство юмора сосредоточено в тебе одной?

Нана вскинула на меня накрашенные ресницы.

— Леван заразил тебя болезненным самолюбием? Ты всегда отличался серьезностью, и я не ожидала, что тебе удастся фельетон.

— В таком случае выражай свои мысли яснее.

— Какая муха тебя укусила?

— Нана, оставь этот материнский тон, займемся фельетоном.

Она вскипела и в одно мгновение превратилась в фурию.

Гоголадзе осторожно вышел в коридор. Видимо, будущий пенсионер в такие моменты старался не попадаться на глаза своей экспансивной начальнице.

Нана швырнула рукопись и велела мне убираться на все четыре стороны. Листы разлетелись. Я подобрал их и, прихватив свою папку, направился к выходу. Нана продолжала кричать:

— Ты свое самолюбие проявляй в другом месте! Ему делают одолжение, помогают, уступают тему, а ему, видите ли, мой тон не нравится!

— По-твоему, в знак благодарности я должен поцеловать тебя в пятку?

Она оторопела лишь на секунду.

— Почему бы и нет?

— Пусть это делают другие! — сказал я и захлопнул за собой дверь.

Спускаясь по лестнице, я впервые с тех пор, как вернулся в Тбилиси, с сожалением вспомнил своих учеников, школу, которую не любил, директора, который не мыслил жизни без школы. А ведь я мог стать хорошим учителем, если бы не уверенность в ином призвании. Иное призвание! И многого я добился?

— Серго! — услышал я сверху голос Наны. — Оставь фельетон.

— Свет клином не сошелся на вашей газете, — сказал я.

Нана сбежала вниз.

— Отдай фельетон. Ты его писал по моему заданию.

— Ты не заказывала фельетона. Впрочем, возьми. — Я отдал ей первый экземпляр рукописи. — Если в завтрашнем номере он не будет напечатан, я предложу его другой газете.

— Нахал! Вот нахал! — всплеснула руками Нана.

Второй раз за этот день меня называли нахалом. Так нетрудно поверить в свою беззастенчивость.

— Безработный заносчивый нахал! — уточнил я.

— Хватит валять дурака! — сказала Нана. — Мало ли что я наговорила сгоряча. — Она взглянула на часы. — Некогда мне с тобой объясняться! Пока.

На улице я позвонил из автомата Нине. Ее все еще не было дома. Я с досадой нажал на рычаг и набрал номер Мананы.

— Жду вас. Вы нужны, — сказала она.

На всякий случай я решил еще раз набрать номер Нины. И снова раздражающие длинные гудки. Я собрался повесить трубку, когда услышал порывистый голос Нины.

— Где ты была? Я звоню два часа.

— Задержалась в поликлинике. Массажистка подвела. — Она перевела дух. — В дверях услышала звонок. Ты что, сердишься?

Я поймал себя на том, что вовсе не сержусь. Металлические нотки в моем голосе, равнодушие — все это напускное, а в душе и только нежность к ней. И я, испуганно подумав, что отталкиваю от себя Нину, сказал:

— В кино пойдем?

— Сейчас?

— Сейчас я занят. На восьмичасовой сеанс.

— А что показывают?

— «Великолепную семерку». Кровь льется рекой, стрельба, погони, лошади и прочее. Пойдем?

— Пойдем. Ты позвонишь?

— Как только освобожусь. Ты никуда не уходи.

— Ладно. — Она засмеялась.

Из телефонной будки я вышел в приподнятом настроении. Не так уж все плохо, сказал я себе. Старик в парусиновом пиджаке осторожно обошел меня. Я проводил его удивленным взглядом, а потом понял причину испуга прохожего — я улыбался.

Манана была не одна. На диване сидел кудлатый мужчина в индийских джинсах и черном пиджаке. Я решил, что это, как говорят в театре, автор, и сказал Манане:

— Я подожду в фойе.

— Входите, Серго, входите! — сказала она.

Кудлатый встал и протянул мне руку.

— Очень рад с вами познакомиться. Герман Калантадзе, режиссер.

— Герман прочитал вашу пьесу и не дает мне покоя. Хочет поставить ее, — сказала Манана.

Моим первым порывом было желание обнять этого кудлатого человека. От радости я потерял дар логического мышления. Но когда порыв прошел, я растерялся. Еще недавно пьесу намеревался поставить главный режиссер театра Тариэл Чарквиани… Манана словно прочитала мои мысли.

— Тариэл репетирует «Мамашу Кураж», а Герман свободен, — сказала она. — Пьесе нужен режиссер. Без режиссера пьеса будет лежать без движения. Понимаете?

— Понимаю, понимаю, — поспешно ответил я.

Мы уселись. Герман закинул ногу на ногу, и запах его туристского ботинка на рифленой резиновой подошве ударил мне в нос.

— Тариэл не возьмется за вашу пьесу, — сказал Герман, опустил ногу, закинул на нее другую и стал ею покачивать.

— Слушайте, вы расквасите нос автору, уберите ногу, — сказала Манана.

— Извините, дурная привычка. — Герман поджал ноги, пытаясь загнать пятки под диван. — Одна из причин — форма пьесы. Нет в ней легкости, ажурности конструкций.

Я разозлился.

— Мне всегда казалось, что форма должна соответствовать содержанию. Нельзя же говорить о серьезных проблемах под канкан!

— О серьезных проблемах можно говорить подо что угодно, — сказал Герман. — Более того, нужно серьезные проблемы облекать в легкие одежды, не нарушая, разумеется, единства формы и содержания. Сегодня зритель не тот, что вчера. Ему подавай музыку, песни, танцы.

— Значит, кому-то из моих героев дадим в руки гитару, а сцену столкновения директора с начальником главка проведем под пение Фрэнка Синатры. Жаль, он не поет песен на производственные темы. А в финальной сцене при известии, что директора снимают, его дочь исполнит танец живота.

Манана и Герман переглянулись.

— Герман так не считает, — сказала Манана.

Позицию Мананы я знал. Мы не раз обсуждали форму пьесы, и Манана, хоть и считала ее традиционной и в какой-то момент склонялась к тому, чтобы ввести в пьесу музыкальные элементы, согласилась со мной «не идти в ногу со временем».

— Как же вы считаете? — спросил я у Германа.

— Позвольте, мы говорили о том, почему Тариэл не возьмется за вашу пьесу, — ответил он. — Что касается меня, то я уже нашел кое-какое режиссерское решение, и, думается, удачное. Но прежде я хотел высказать замечания.

Он предложил переставить три сцены, чтобы придать сюжету динамичность. Я согласился, тем более что одну из этих сцен я уже переставил по настоянию Мананы.

— В конце недели я сдам вам окончательный вариант пьесы, — сказал я.

— Очень хорошо, — обрадовалась Манана. — План у нас будет такой. Сначала мы с Германом читаем последний вариант. Потом Герман идет к Тариэлу.

— Так, — сказал Герман и задумчиво уставился в потолок. — Значит, я иду к Тариэлу?

— Именно вы. Кто же еще за вас будет к нему ходить?

— Вы идете к Тариэлу и говорите, что пьеса готова. Он ее читает. В это время я и прихожу к нему.

— Тогда вы, мой дорогой Герман, будете не нужны. Неужели вы полагаете, что Тариэл уступит вам пьесу только потому, что вы учились вместе? Вам надо идти к нему до того, как он прочтет пьесу. Если вы, конечно, имеете серьезные намерения. Если нет, не морочьте нам голову.

— Тариэл не возьмется за эту пьесу! Голову вам будет морочить он.

— Герман, я молчала, когда вы тут рассуждали о форме пьесы. Но сейчас я должна сказать вам со всей откровенностью, что вы начинаете крутить. В нашем театре такой пьесы никогда не было. Отбросьте свой страх. Будьте гражданином.

Манана взяла сигарету и сердито стала чиркать зажигалкой. Зажигалка не работала. Она в сердцах швырнула ее на стол.

Я зажег спичку и поднес Манане.

— Ну, что вы молчите? — набросилась она на Германа.

— Думаю, как все сделать лучше, — спокойно ответил он.

— Вот что, хватит! Я даю Тариэлу пьесу. Вы идете к нему до того, как он ее прочтет, и высказываете свое мнение. Но чтобы это мнение было такое же, как за час до прихода Серго! И ни слова о легкости и ажурности конструкций!

— Манана, вы оскорбляете меня!

— Переживете! Согласны с моим планом? Если нет, разговор окончен. Я слишком много вложила в пьесу, чтобы все пустить на самотек.

— Согласен, — сказал Герман.

На улицу он вышел вместе со мной. Я подумал, что неплохо было бы посидеть с ним где-нибудь, но на три рубля, которые я с досадой мял в кармане, в лучшем случае нам подали бы две стопки водки в закусочной.

Обычно на улице я встречал знакомых через каждые десять шагов. Я старательно избегал таких встреч с непременными объятиями и поцелуями, с бессмысленным вопросом: «Как поживаешь?» — и не менее бессмысленным ответом: «Ничего». На этот раз я вглядывался в прохожих, надеясь перехватить у кого-нибудь денег. Моих знакомых словно выселили из города.

— У вас нет выхода на Тариэла? — спросил Герман.

— Нет, — ответил я.

— Организовать бы звонок из министерства культуры, а еще лучше из ЦК.

— У меня нет таких связей.

Герман удивился:

— Манана сказала, что вас рекомендовали из ЦК.

Я отрицательно покачал головой, хотя и подводил Манану, которая правдами и неправдами старалась помочь мне.

— Как же вы пришли в театр?

— С улицы.

Герман остановился. Он не верил мне. Не поздно было переиграть и сказать, что меня рекомендовал такой-то деятель, но я молчал.

— Что ж, и это имеет свои преимущества. Раз Тариэл так отнесся к автору с улицы, значит, пьеса задела его.

У меня были свои взгляды на отношение Тариэла к автору с улицы, коим оказался я, и к моей пьесе. Она, может быть, и задела его, однако решиться поставить ее он никак не мог. Пьеса напугала Тариэла.

— Напугала, — согласился Герман. — Обычно в пьесах как? Герой получает назначение и начинает все крушить. Конфликт строится по принципу новой метлы. В финале герой выходит победителем, недавние противники становятся его сторонниками. Когда читаешь подобную пьесу или видишь спектакль, с первой же сцены знаешь, что так и будет. У вас герой никакого назначения не получает. Конфликт в нем самом. Он не желает, не может так больше жить! Это чувство протеста, который каждый из нас таит в себе, потрясает. Все что угодно, лишь бы не молчать! Нельзя молчать! Нельзя! Все накипевшее в вашем директоре за долгие годы вырывается наружу, и ты уже понимаешь, что никто и ничто его не остановит. По всем законам драматургии герой должен победить, иначе его справедливый протест, его благие намерения повиснут в воздухе. Но, с другой стороны, его путь — путь нелегкий, трудный, и нельзя пройти по нему без царапин и синяков. Вы не скрываете этого, наоборот, подчеркиваете прямо и открыто, и высшее проявление вашей честности я вижу в финале, когда вы снимаете вашего героя с поста директора. Должен сказать, что даже я, человек искушенный, прочитавший не одну сотню пьес, не ожидал такого финала, хотя вы подготавливаете его всем ходом пьесы.

Герман замолк. Я нетерпеливо ждал, что он скажет дальше. Финал пьесы всегда настораживал меня. Он мог быть истолкован по-разному.

Герман молча шагал, рассеянно отвечая на приветствия знакомых.

— Я хорошо вижу финал, — произнес он и остановился.

Жестикулируя, он обрисовал сцену. Прохожие оглядывались на нас. Потом Герман в лицах изобразил действующих лиц. К моему удивлению, он хорошо помнил диалоги.

— Послушайте, Герман, — сказал я, когда мы снова зашагали по улице. — Я хочу, чтобы вы знали мое отношение к моему герою, к финалу.

— Можете ничего не говорить, — сказал он. — Все и так ясно. Нравственная победа остается за директором. Он проигрывает битву противникам и вместе с тем их побеждает. Как говорит его дочь, можно проиграть и все равно остаться победителем, и мы знаем, что тем, кто пойдет по его пути, достанутся лавры. Все ясно, все ясно.

Он вспомнил еще одну сцену из пьесы и стал говорить, как видит ее.

Я не мог вот так просто расстаться с Германом и повел его к Гураму.