Другая половина мира, или Утренние беседы с Паулой

Мехтель Ангелика

Часть IV. Осень

 

 

1

Смирилась перед жизнью, как перед необходимостью кастрации.

Ни разу не задумалась над тем, что, возможно, скована в своих движениях. Теперь, осенью, став впечатлительной, обретя восприимчивость, Паула склонна к преувеличениям.

Спущенный пруд еще далеко не смертельно отравленная планета.

У нее словно отравлен мозг.

Не одни только книги оказывают громадное воздействие. Кухонные ножи тоже полагается изымать из ручной клади авиапассажира, и пользоваться ручными гранатами дозволено лишь посвященным.

С трудом Паула выучилась разбирать буквы, усвоила алфавит. Теперь она читает бегло — впрочем, для человека ее профессии иначе и быть не может.

Книга — это ведь не граната, верно? Не может она быть гранатой. Да у Паулы и книги-то Нет, есть только Феликс.

Он стал холоднее. Рассудочнее. Однажды взял ее с собой. Действительно, другой женщины он не завел.

Ужас перед кастрацией донимает его все сильнее, и Паула объясняет это тем, что он находится так далеко от своего настоящего дома. Для тревоги нет причин.

Ничего такого, что могло бы подпалить ее дом разом со всех четырех сторон.

Она хоть и принадлежит к поколению, которое намеревалось стать на баррикады, но политикой никогда всерьез не занималась. А поэтому чувствовала себя неуютно, придя с Феликсом к его друзьям, да и в чисто языковом отношении было трудновато.

Сегодня они у озерца возле автострады. Конец сентября. Феликс за рулем. По радио — сообщение об уровне рождаемости, который продолжает падать.

Вымирающий народ, говорит Феликс непривычно саркастическим тоном, и Пауле это нравится.

Человечество пока не вымирает, отзывается она, мы-то ведь живы.

Вода, уверяла она, здесь оттого бурая, что течет из болота. Хлопья пены у берега никак не связаны с загрязнением окружающей среды.

Снулая рыба на берегу явно смердит.

Ранним утром и вечерами по выходным у воды на складных стульчиках сидят люди с рыбацкими удостоверениями — пытают счастья. Во время соревнований рядом толкутся жены и дети с термосами и бутербродами. Часами никто не произносит ни слова.

Что вы задумали? — спросила Паула, когда они возвращались от его друзей.

Заново начать историю Испании, ответил он, порвать с прошлым. Нет, никаких покушений на туристов. Мы выполним обещание свободы.

Дерзкая мечта о счастье.

Идея меж двух войн.

Кто ее не защищает, заявил Феликс, тот ее предает. И незачем тут болтать о счастье.

Надежда? — любопытствует Паула.

Вечером они увозят свою рыбу, и удочки, и складные стулья, и жен, и детей, и пустые термосы, замораживают улов, так же как зайцев, попавших под колеса на шоссе. Какой же дом нынче без морозильника?

Уровень воды сегодня низкий. Раздолье для пиявок. Бутылочные горлышки, жестянки, обрезки труб в иле. Болотная вода полезна для здоровья.

Но летом, говорит Паула, природная гармония была в полном порядке. Я сама видела стрекозиную парочку. Знаешь, недавно мне приснилось море. Чтобы попасть на берег, нам пришлось несколько километров идти пешком и перебираться через сточную канаву. В море была не вода, а прямо клоака. Я полезла в нее только потому, что, когда приезжаешь на море, положено окунуться в прибой. Я начинаю побаиваться, говорит Паула, хотя все время твержу себе, что мы не умрем, пока живы.

Ты жива?

С запада по небу, которое теперь бледнеет уже к шести, летит пассажирский самолет. Упершись затылком в подголовник, Паула недвижно сидит рядом с Феликсом.

Самолет почти недвижен в рамке ветрового стекла.

На первый взгляд мысль о том, что Паула — как раз такой случай, который никому не уладить, кажется нелепой.

Обычно библиотекари не склонны нарушать порядок. Во все тяжкие пускаются, как правило, представители других профессий. Правда, успел уже появиться плакат, намекающий, что чтение оглупляет и воспитывает жестокость, ибо наш президент — тогда он еще не был президентом — ошибочно заключил, будто Генрих Бёлль написал некий роман под псевдонимом Катарина Блум, однако же библиотекарей пока особо не прижимают. Население остерегают от них редко.

Паула достаточно долго была счастливым образчиком молодой женщины, которая не привлекала к себе внимания. Совершенно необъяснимо, как она вообще умудрялась функционировать.

И вдруг ее прорвало — прорвало, и выплеснуло наружу, и опустошило; она стала впечатлительной и больше не объясняет свою впечатлительность одним только расстройством внутренней секреции, больше не воспринимает себя как вещь. Глянула на себя со стороны — и удивилась.

Пока только удивилась. Противодействия еще в помине нет. Есть разве что тенденция, легкая склонность. Склонность? Например, к некой дисфункции, хотя все должно быть превосходно.

Мать она больше не навещала. О брате почти думать забыла. Вальрафа с полки не убрала.

Отмахнулась от неприятностей, которыми обязана Урбан. Только сказала: Ну что может случиться? Ведь они без меня как без рук. Нет, с истерией семидесятых годов даже в Д. покончено.

Откопать другую Паулу? Зарытую, засыпанную, заросшую травой вредину, что таилась в ребенке, бледную немочь, что в нетопленой спальне уже зачитывалась всякими чудными книжками.

Может, надо было поменьше читать? Не забивать себе голову книгами. Мытье головы и укладка волос в последнее время вздорожали, равно как и бензин.

Но есть и такие библиотекари, которые работают с книгами без ущерба для себя.

Паула аккуратно наклеила букву за буквой на белый картон: «НОВИНКИ ГОРОДСКОЙ БИБЛИОТЕКИ»; с помощью Феликса неумело пристроила эту надпись над стендом, где собирается регулярно раз в месяц выставлять новые книги.

Могли бы и рабочих пригласить, из ратуши, заметила Фельсманша.

А разве тут есть рабочие?

Как же, здание дало трещины.

Но ведь сеньор Перес сделал все как надо, ответила Паула, идя на поводу у собственной гордости, с тем чтобы смутить пожилую фройляйн. И добилась-таки своего.

Или, по-вашему, у него плохо получается?

Фельсманша чуть скривила губы в усмешке, повернулась и исчезла между стеллажами, хотя делать ей там было совершенно нечего.

Как хорошо — внести ясность, говорит Паула Феликсу. Она меня ненавидит. Зачем же я стану этому мешать?

Второй раз Феликс согласился помочь с большой неохотой.

Позвала бы рабочих, сказал он, что старуху-То провоцировать. Чем она тебе не угодила?

Ничем. Явного повода вроде бы нет. Разве только неодолимая потребность глубоко вздохнуть, покончить с одышкой. Оградить себя от астмы и окостенения суставов, регулярно при открытых окнах делая утреннюю зарядку.

В принципе ей бы не стоило давать возможность копаться в себе. Не привыкшая иметь дело с чувствами, Паула доходит до нелепостей. Нелепо думать о покупке дома в Испании. О том, чтобы хоть зиму проводить на юге. Да разве она сумеет вырваться зимой на юг? Зимой ей положено быть в городе, среди муниципальных стеллажей. И осенью, когда появляются книжные новинки, она должна быть здесь. Разве она посмеет послать к черту свою работу и удрать, смотать удочки? Лишиться счета в банке и поставить крест на будущей пенсии.

Прыгнуть вниз без всякой страховки, без сетки. Кто же прыгает, пока как следует не допекло?

Во всяком случае, не Паула.

До поры до времени она еще варит в кабинете утренний кофе, который Фельсманша не пьет, а скоро и Урбан не составит Пауле компании: в октябре она уходит.

Нет, сказала Урбан Пауле, более выгодных предложений она не получала. И вообще ни о каких библиотеках речи нет. Поедет с друзьями в Грецию, арендуют там землю, станут ее обрабатывать — начнут новую жизнь.

А как же компьютеры? — спросила Паула.

Пройденный этап, ответила Урбан.

В один миг беспощадно все поломать? Переметнуться от компьютеров к другой крайности?

Это возраст виноват? — спросила она у Феликса. Вы другое поколение, так, что ли?

Я все взвесила, уверяла Анетта Урбан, разобралась в своих неприятных ощущениях и сделала вывод.

Лучше все-таки укрыться в привычном? Варить кофе и смотреть, как струя кипятку льется на порошок в фильтре. С какой стати от этого отказываться?

Только Фельсманша, сославшись на давление, может с полным правом не пить кофе.

Ну и уродина. Гладкое лицо, на котором годы не оставили следов, выглядит нелепо. Жизни-то не было. Жизнь потихоньку прошла мимо. Ей этого не вынести. Ненависти, которую держат в узде.

Возьмешь меня с собой в Испанию? — спрашивает она. Феликс сидит в гостиной над учебниками, готовится к новому семестру.

Если я тебя попрошу, продолжает Паула, заметив, что он мнется. Когда же его чувство к ней переменилось? Она в смятении. Нельзя допустить, чтобы он зарылся в свои книги. Он сидит за ее столом, спиной к двери, в конусе света от настольной лампы; другая половина комнаты тонет во мраке.

Паула пересекает гостиную, подходит к нему сзади, обнимает за шею; упираясь подбородком ему в волосы, заглядывает через плечо: он занят писателями-романтиками.

По-старому оставлять нельзя. Но ведь непонятно, как иначе. Никакой резкой ломки, лучше исподволь, сперва чуть заметно, даже вовсе не заметно, лучше изнутри, чем извне.

Знаешь, сказала Паула Феликсу, когда они вышли из квартиры его друзей и спускались вниз по тускло освещенной лестнице, знаешь, в детстве я плакала так же редко, как и мой младший брат. Я презирала соседских девчонок, которые старательно плели из желтых одуванчиков венки, ожерелья и браслеты. Мне их занятие казалось глупым, я знала, что все увянет еще прежде, чем будет готово.

Вероятно, ты и в куклы не играла, отозвался Феликс.

Я и сейчас иногда плачу над книгами, добавила Паула.

Нет, Феликс ничегошеньки не понял. Паула ждала понимания, сочувствия, а вышло, что с пониманием туго.

Теперь, сказала она, я все-таки возьмусь за испанский. Не сказала: по-старому нельзя, но как иначе? Принесла из фонотеки домой пленки с курсом испанского языка, терпеливо принялась учиться, просила Феликса исправлять ошибки в произношении и не замечала, что ее рвение утомляет его.

Да, нет у него навыка ловить камень так же легко, как мяч.

Мотор выключен, но он пока что сидит в машине.

Если хочешь знать, говорит он, то, по-моему, воду необходимо спустить, ведь она такая грязная, что рыбы, того гляди, передохнут. Неужели ты вправду намерена тут купаться?

Вероятно, другого случая в нынешнем году уже не представится, отвечает Паула; она выходит из машины, снимает через голову джемпер, расстегивает джинсы, сбрасывает туфли. На ней бикини, то самое, что она носила на Лансароте; отойдя подальше от машины и от Феликса, она останавливается на берегу, кидает в озеро камешек, а потом и сама осторожно спускается в воду.

Под ногами ил. Рот лучше не открывать. В извечном страхе перед заразой она выплывает на середину.

Вдалеке маячит автомобиль: обе дверцы распахнуты, точь-в-точь птица с подрезанными крыльями.

Среди своих друзей Феликс чувствовал себя превосходно. Был оживлен, как в первые недели после приезда.

Все мы тоскуем по дому, сказал кто-то Пауле, привыкнуть трудно: климат другой, люди. И начал рассуждать о родине. Понимания он у Паулы не встретил. Скорее заинтересованность, сочувствие. Что это, увлеченность?..

Кожа у нее зудит, когда, обогнув хлопья пены, она вновь карабкается на крутой берег, цепляясь за пучки травы, чтобы не сорваться в воду.

Машет руками, отгоняя комаров.

Как известно, в Средиземном море отравы куда больше, чем в этом пруду. С этими словами она берет с заднего сиденья полотенце и, поеживаясь, вытирается — когда солнца нет, теперь быстро холодает.

И все-таки купаться можно.

Феликс слушает радио и Паулу. По радио передают что-то латиноамериканское.

Он только кивает, когда Паула обертывает бедра полотенцем и переодевается под прикрытием дверцы.

Знаешь, говорит она, в последнее время со мной творятся странные вещи. Я все чаще ловлю себя на том, что воспринимаю процессы, происходящие за пределами моего мозга, как обман чувств. К примеру, давешний самолет. Он что, вправду полз по ветровому стеклу?

Нет, не по стеклу, сухо отвечает Феликс, а Паулу коробит: в его голосе не осталось и тени меланхолии.

Она надевает джемпер прямо на влажное тело, снимает полотенце, застегивает молнию на джинсах.

Псевдодвижение, говорит она, мнимая подвижность, на деле ничего не меняется.

Феликс молчит, и она наклоняется, заглядывает в машину. Он сидит совершенно неподвижно. Словно кукла.

 

Одиннадцатая утренняя беседа с Паулой

Накрыв стол к завтраку, я принимаю ванну. Размышляю о себе. В теле пустоты. Только о себе. Но в голове — дети. Кошка окотилась. И бегония что-то слишком разрослась — почему? Я купаюсь в масле и уксусе. Запираю дверь, хотя муж и дочери еще спят. Шесть квадратных метров для меня одной. Вообразить, будто других людей на свете не существует. Масло и уксус полезны для кожи. Я мысленно представляю себе гладкую кожу, опять как у молоденькой девчонки. Моей коже всегда не хватало гладкости. Думать о начале. Руки не шершавые. Любоваться фотографиями. Лицом, которое было моим. Погрузиться в воду. Запереть дверь и размышлять.

Порой я вижу сны. Вечно одно и то же: дом, который ломается, будто игрушечный. Я говорила, что люблю его. И говорю, что люблю, — ведь я живу в нем. Но комнаты мне незнакомы. Снаружи дом не такой, как внутри. Из-за масла вода не смачивает кожу. Искупаться в молоке ослицы. Сменить кожу. Руки плавают на поверхности, точно совсем не мои. Средние пальцы на обеих руках заклеены пластырем — нарывают. В кухне у меня прорастают подсолнухи, а по почте я выписала вьющиеся розы, чтобы прикрыть ими сетку ограды. Порой я мысленно покидаю свою оболочку: что-то пребывало в покое и вот шевельнулось, ожило. Ростки мне хорошо знакомы. Длинные, бледные. Если я пересажу их из плошки с водой в землю, то, наверное, вырастут подсолнухи. Я их люблю, а может, и нет. Что-нибудь да будет.

Нет, не будет ничего, так как я боюсь одиночества.

Паула где-то прячется. Ее место в кухне свободно. Нельзя допустить, чтобы она меня бросила.

Как я тогда во всем разберусь?

«Песнь птиц» я никогда не слыхала.

Пабло Касальс, говорила Паула, гимн свободы испанских республиканцев.

Где-то я читала, что у иберов несчастная любовь к свободе. Свою врожденную склонность к полнейшей анархии они неуклонно возмещают требованием полнейшего единодушия.

Феликс для меня чужой. У меня были только очень-очень скудные сведения о некоем мужчине, на которого я должна ориентироваться.

И все же бегство не в частную жизнь, говорила Паула, а скорее к душевному оздоровлению. Здоровье индивида — основа здоровья общества.

Нельзя подставлять в уравнение половинку и ошибочно выдавать ее за целое.

Уйти от духовного умерщвления.

От ледяного забытья, которое вовсе не сохраняет тебя в живых, как обещано, а просто позволяет с легкостью тобой манипулировать.

Наверное, я была глуха и слепа. Нельзя путать внешнее и внутреннее.

Этого мужчину я вижу только снаружи. Каков он изнутри — неведомо.

Может, вдобавок еще и тайное желание провести с Феликсом ночь — как Паула. Ориентироваться на собственный текст как на реальность.

Вода в ванне мне по шею. А в кухне на столе лишний прибор — для Паулы.

Лежу, смотрю в потолок — и замечаю там трещинки. Распад не остановить.

Зимою этот дом выглядит не так, как летом. Ранней осенью на стене огнем пылает дикий виноград, а в ноябре все уже голо.

Сжимая дом в объятиях, виноград его пожирает.

Почему я непременно должна любить этот дом? Только потому, что он мой?

Нет, Паула, говорю я, тебе только кажется, будто я по внешнему виду сужу о внутреннем мире. В действительности я гляжу внутрь, а потом наружу. Все остальное — иллюзия.

Я вдруг замечаю, что впервые назвала Паулу Паулой. Когда я вышла из ванной, она сидела в кухне. Я даже вздрогнула от радостного испуга, какого не испытывала уже целую вечность.

Я засыпаю ее вопросами, точно она сбежит, если не удержать ее этой атакой: Что ты на самом деле знаешь о Феликсе? Он в партии? В какой? Может, я чересчур уж прямолинейно выпихиваю его в политику?

Паула — само спокойствие, не то что я. Нет, говорит она, он беспартийный.

А его друзья?

Большинство, думается мне, такие же, как Феликс. Двое-трое, возможно, состоят в Испанской социалистической рабочей партии.

Феликс, благодушно говорит она, по-моему, до сих пор ни разу еще не видел ветряной мельницы изнутри.

2

Летом в природе еще царила полная гармония. Так казалось Пауле. Октябрь нынче золотой, как реклама вина. Целыми днями сияет солнце, будто земля сбилась с пути. Или в воздухе избыток лака для волос, атмосфера склеилась.

Только солнце и выглядит как всегда. Немыслимо, чтобы оно было смертоносно.

Все планы насмарку — во Франкфурт на книжную ярмарку Паула не поехала. А ведь на этот раз ей бы не пришлось отпрашиваться у начальства. Но обстоятельства вынудили ее остаться. Как только закончился испытательный срок, Урбан немедля собралась — и была такова, а фройляйн Фельсман серьезно расхворалась. Вопреки всем медицинским канонам она подхватила менингит, которым обыкновенно болеют весною и летом, но уж никак не осенью.

Впустив в библиотеку свежий ветер, Паула теперь в одиночестве сидит на сквозняке. Скучливая досада подступает к горлу, словно отрыжка. Нет, она не жалуется. Да и на что жаловаться-то?

Она все еще старается внушить себе, что тревожиться незачем, так как пока не уверена, вправду ли ошиблась временем и местом. Не допустить распада; пока надежда крепка, обойтись мелким косметическим ремонтом, а не сносить всю постройку.

Сносят только лишь соседскую хибару, давно обреченную на слом. Внешне в деревне кое-что меняется. И сломали, и вывезли еще до наступления зимы. Разбили, как игрушку, и ветер гонит по улице облако цементной пыли.

Глядя на падающие стены, старуха, родившая в этом доме сына, жмется ближе к невестке.

Не такой уж он был и старый. Лет восемьдесят простоял, не больше. На кирпичах — клеймо итальянца-подрядчика, который обосновался со своими работниками в здешних краях. Почему он уехал из Италии?

Осталась куча мусора, из которой торчат остовы кроватей, что некогда были частью приданого.

Напротив, в старом школьном здании, разместилась мастерская, где шьют блузки. Самое позднее часа в четыре вспыхивают лампы дневного света; работают там женщины, они очень рады, что нашли место поближе к дому, к детям и в город мотаться не надо.

Позднее Паула видит в окно соседа: направляясь в трактир, он делает крюк через кладбище — ведь лачугу снесли и спрятаться негде. Возможно, этот путь знаком ему с детства. Хоронясь от родительского глаза, он таким манером до самой еженедельной исповеди крался от дозволенных свобод к недозволенным.

Деревенские своих домов еще никогда не поджигали.

И Феликс уедет не вдруг. Он как-то незаметно повзрослел, думает Паула. Она, конечно, понимает, что их отношения изменились, но мысли о разлуке не допускает.

Не допускать, чтобы тебя покинули.

Когда Паула, нагруженная книгами и ящиком формуляров, появляется в доме для престарелых, там пьют кофе. Уже знакомые стариковские лица склонились над чашечками кофе и тортом. Угощает стариков весьма общительный муниципальный советник, которому никак не откажешь в оптимизме. Небесные кущи здесь никому сулить не надо, старикам и без того до неба рукой подать, окончательно и бесповоротно. Вот он и держится с ними как сын, только, конечно, не блудный.

От кофе с тортом Паула не отказывается. Очищенный от кофеина, напиток безвреден для изношенных сердец.

Заведующая, у которой руки хищные, под стать подбородку, опять в цветастой блузке с эмалевой рыбкой. Но на сей раз запах кофе перебивает запах мастики. А уж о сирени и вовсе думать нечего.

Один из стариков спрашивает Паулу, может ли она объяснить, почему он, железнодорожный рабочий, целых тридцать лет, пока не вышел на пенсию, должен был молотком простукивать на станции вагонные колеса.

Вы никогда не спрашивали у своего начальства, в чем смысл этого занятия? — осведомился муниципальный советник, дорожащий каждым избирательным голосом.

Вначале она не хотела его удерживать. А теперь покупает ему на зиму свитер, шерстяной шарф, пальто и перчатки. Как он ни упирается, она настаивает на своем и платит сама. Хотя знает, что денег у него вполне достаточно. Зимой он должен быть именно таким: в свитере, в шарфе, пальто и перчатках, думает Паула. Только от сапог на меху он отказывается наотрез: они, мол, без подковок.

По субботам за булочками ходит Феликс, а Паула отсыпается; в деревенской лавке он забирает всю сдачу до последнего пфеннига.

Сапоги он сравнивает с периной — слишком тяжело для любви и для легкой походки.

Паула наконец-то надумала его закрепостить — не слишком ли поздно?

Его мать представляется ей этакой матроной. Низенькой, толстой, черноволосой и бледной. Письма от нее приходят теперь чаще. Пока Паула за столом, письма так и лежат возле тарелки, Феликс к ним не прикасается. Читает он их потом, в спальне.

Пауле он рассказывает о влюбленных из Теруэля. Бездыханные, изваянные в мраморе, покоятся они на своих каменных ложах, рядом, но не вместе, и рукам их вовеки не соединиться.

В эту пору у нас дома море еще теплое, говорит он. Только летом воздух над Малагой стоит без движения. Осенью он поднимается к крепости, руины которой сейчас как раз реставрируют. Видно далеко-далеко: от бухты — поверх башен — до самых гор, играющих всеми оттенками синевы. Малага у него с языка не сходит. Хотя есть места и получше.

Моя мать, говорит он, высокая блондинка. И насчет сестры ты ошиблась, она очень похожа на отца.

Паула рассказывает свой сон: как она ночью идет по какой-то местности, идет и знает, ей только снится, будто она идет и никогда не достигнет цели.

Ты была голая? — спрашивает Феликс.

В пути ей повстречался он. Стал расспрашивать, и она ответила, что не знает, куда идет. Нельзя, сказал во сне Феликс, от этого падать духом.

От чего «от этого»?

А вот от чего, говорит Паула. Во сне ты сказал, что придумываешь, как бы меня покинуть.

Он — тот, что во сне, — был очень уверен в своей правоте. Ты ведь уверен в себе или нет? Твой мир по швам не затрещит.

Их два, поучает он ее.

Два мира?

Твоя половина и моя, говорит он.

Нет, если б было две половины, они бы разладились обе.

Твоя половина, говорит Паула, тоже должна бы испортиться, раз моя сошла с рельсов. Но я этого не замечаю. Ты от меня уходишь?

Ты могла бы уйти со мной, роняет Феликс без всякой настойчивости в голосе, и она понимает, что отучила его от чрезмерных эмоций.

Куда уйти?

Анонимные письма приходят теперь регулярно, однако это не очень ее трогает. Задевает, конечно, но только иногда вызывает страх, что если анонимщик перейдет от слов к действию, то она и впрямь столкнется с жестокостью и насилием.

Куда важнее упрек советника по культуре, что-де от граждан поступают все новые жалобы, так как Паула не исправляет ошибок Анетты Урбан. Распростившись с этой девицей, любой бы на ее месте вздохнул с облегчением и вернулся к старым, испытанным методам.

Ведь самое главное в том, чтобы дети изначально составили себе правильное впечатление о мире. Нельзя вносить сумятицу в головки малышей, которым еще жить да жить.

На этот раз Паула не теребит ворот блузки, не садится, стоит у окна, скрестив на груди руки.

Кто же именно нажаловался?

Это роли не играет, тут важен сам факт, говорит он. Как вы знаете, мы всецело вам доверяем и надеемся на вас.

Лицо Фельсманши за стеклом изолятора показалось Пауле бледным и осунувшимся. Смотреть жалко.

Возможно, она умрет, так и не пожив по-настоящему. Или она слишком дорого заплатила.

Приобретением книг занимается теперь, понятно, одна только Паула. Быть может, фройляйн Урбан, с виду такая хладнокровная, на самом деле была довольно пылкой натурой.

Нет, говорит Паула, пытаясь найти оправдание; она объективно выявила недостаток и постаралась хоть как-то его устранить. Городская библиотека не чета приходской, объясняет она. Мы обязаны знакомить читателей со всеми книгами, которые можем им предложить.

Тем не менее вам бы следовало увязать предложение со спросом.

Да ведь так и есть, замечает Паула, не будь спроса, эти книги стояли бы себе нечитанные на полках. И волноваться никому бы не пришлось.

Как библиотекарю, ей действительно хочется воспитывать читательские вкусы, формировать литературные привычки, непринужденно признается она.

Ночами глаз не сомкнуть. Рядом с Паулой Феликс, спит крепко, точно никогда не видит снов. На церковной башне каждые пятнадцать минут бьет колокол, к концу часа все громче. А в полночь уже кричат петухи.

В конце концов Паула встает, заслышав, как под окнами почтальонша прислоняет к забору свой велосипед и сует в жестяной ящик газету.

Мало-помалу деревня оживает. Из птиц в эту пору остались одни воробьи. Все другие улетели. Кто остался, тот уж не поет.

Машина проехала, в такую рань они еще редки; потом прошла какая-то женщина — видно, торопится на первый автобус.

Заваривая кофе, Паула читает: Цыгане объявили на территории мемориала голодовку, чтобы привлечь внимание к дискриминации, которой их подвергают по сей день.

Вот, думает Паула, другая возможность для Д. — не говорить больше, что, дескать, и не видали ничего, и не слыхали. Не заметать сор под коврик, не ставить поверх диван.

Сказать: да, так было, но пусть это никогда больше не повторится; сделать символ попранного человеческого достоинства символом протеста. Символом защиты прав человека.

Не говорить, какое, мол, нам дело до остального мира, покуда работают колбасный завод и бумажная фабрика, а автомобильные приемники находят покупателей. Да, мы были городом художников, но этого мало. Нельзя прикрывать вчерашний день позавчерашним, замазывать, затирать, словно все еще живо.

Положить конец и начать сначала — вот как надо.

Почтить сопротивление шестерых погибших 194 бунтарей не просто табличкой на здании сберегательной кассы, нет, отмечать это сопротивление как праздник, а не вспоминать тайком о дне рождения Гитлера, тогда лицо города станет иным, новым. И сердце забьется быстрее, отгоняя подползающую смерть.

Да у какого бога найдется на небесах место для воинства слепых и глухих, которым не дано ни видеть его, ни воспевать?

Торт, кофе и порозовевшие лица стариков. Кое-кто радуется, когда Паула приходит с книгами.

Многие понимают, что торт — тоже всего-навсего подачка. До сих пор Паула не приводила сюда делегаций работников культуры.

Лишь на пути к машине ей становится ясно, что этот советник представляет в муниципалитете оппозицию. Он ступает чуть ли не с робостью, потому что ботинки у него скрипят.

Слишком уж мало она интересовалась коммунальной политикой. Забилась в скорлупку, а оттуда видно не бог весть сколько.

К своему изумлению, Паула обнаруживает, что по симпатиям ее причисляют по меньшей мере к социал-демократам. В расчете на соответствующую реакцию с ее стороны заводят речь о собрании горожан и присылают приглашение от обер-бургомистра.

В приглашении он упоминает об инициативах, с которыми его граждане могут выступить на собрании, но не о запросах, хотя отец города обязан реагировать только на формальный запрос.

Паула вдруг замечает, что ее стараются вовлечь в местную политику.

Нет, говорит она, я живу не в Д.

Стало быть, на собрании горожан у нее нет права голоса, и вообще, она не уверена, хватило ли бы ей смелости выступить, даже будь у нее такое право.

Наконец совсем рассвело; Паула возвращается в постель. Феликс лежит на спине, комком прижав к животу одеяло и простыню. На лице обиженная гримаса — ему снится что-то нехорошее. Он не просыпается, когда Паула тщательно укрывает его и ложится рядом. Она юркает под одеяло, не оставив себе даже отдушины, сворачивается клубочком, обнимает Феликса и засыпает, как в детстве, когда уставала бороться с собой и все-таки опять совала в рот большой палец.

3

Досада и омерзение. Выходит, переезд в Д. все-таки был ошибкой?

Утопив голову в подушку и глядя наискось вверх в окно, она видит под куполом церкви красный сигнал для самолетов.

Я задыхаюсь, говорит Паула. В горле у нее першит от сухого кашля. Феликс молча лежит рядом. Отметить все признаки болезни. Лежать в темноте и слушать шорох автомобильных шин по мокрой мостовой. И испытывать чувство, будто видишь сон: вот она ползет на четвереньках по длинному подземному ходу и знает, что выхода нет. Рассчитывать, насколько хватит воздуху. Но не останавливаться, стремиться вперед. Безрассудная надежда.

Хоть бы я ошиблась, говорит Паула, хоть бы ошиблась. Ты спишь?

Нет, отвечает Феликс.

После второй пункции у Фельсманши появился свист в ушах. Ее подлечили, поставили на ноги, но на работу пока не выписали и из-за свиста направили к психиатру.

Может, тебе страшно? — спрашивает Феликс.

Я уверена, говорит Паула, она в жизни к себе ни одного мужчину не подпустила. Временами мне кажется, что она — пустыня, существующая лишь для порядка, потому что в атласе тоже есть пустыни… Если б можно было сказать, что собственный ее порядок уже не порядок, что происходящее у нее в голове день ото дня становится все понятнее.

Феликс поворачивается на бок, пододвигается ближе. Чего ты боишься?

Все так перепуталось, говорит Паула, надо разобраться, а я не знаю, с чего начать.

Он неудержимо проникает в нее.

Тогда бросай все и едем вместе, говорит Феликс.

Да, он улетает с легким сердцем. Из немецкой зимы в южноамериканское лето.

Паула отпросилась на день, чтобы проводить брата на аэродром.

Почему, спрашивает он Паулу в кафетерии, где они перед самым вылетом пьют кофе, почему бы мне не строить атомную электростанцию, если за это платят?

Почему ей никогда не приходило в голову участвовать в демонстрациях против атомных электростанций? Аварии на реакторах упоминаются разве что в сводке утренних новостей. По крайней мере такие, как в Харрисберге. Всего лишь сочувствие к демонстрантам, но и упрек брату; а собственную инертность не одолеть?

Если не он, то другие это сделают. В Ландсхуте в окрестностях реактора птенцы у воробьев сплошь альбиносы и уроды.

Давно ли ты так наивна? — спрашивает он сестру. Мать осталась дома. Прощальных сцен не будет.

Нет, какие там сомнения. Для него это непозволительная роскошь, если охота уцелеть. Жизнь, говорит он, штука простая, только жить надо одним днем. Детей он заводить не хочет. Он знает, о чем говорит.

Сходства с Феликсом Паула больше не видит. Будь осторожен, говорит она. В сущности, брат уплыл тогда вовсе не сам, его попросту унесло течением.

Смотри не заразись, говорит она и удивляется собственной жесткости: раньше она запрещала себе так относиться к Матиасу.

Чем не заразись?

Испанским вирусом.

Что ты имеешь в виду? — недоумевает брат. В лагере у нас все будет как в Европе, надо быть полным идиотом, чтобы по неосторожности подцепить такое.

Испанский вирус, насмешливо объясняет Паула, уже перекинулся на Южную Америку и жаждет свободы, совсем уже близкой свободы.

Она бы предпочла попрощаться с братом по-доброму.

Этот парень забил тебе голову всякой ерундой, говорит он наконец, отошли его домой, пока не разочаровалась.

Знаешь, говорит Феликс, у нас дома кое-кто уже снова с восторгом толкует о Франко. И виной тому не реформаторы, а тяжелое положение в экономике.

Паула ждала его только к вечеру, но он возвратился из М. днем и стоял у нее за спиной, когда она тщательно запирала на обеденный перерыв стеклянную дверь библиотеки.

Подлинная опасность идет от нищеты, говорит он, сидя у окна, там, где в тот раз сидела Урбан.

С виду дома кажутся необитаемыми. После Паула попросит ключ от уборной, чтобы хоть одним глазком заглянуть в кухню, где до сих пор готовят на дровяных плитах. Гигантская плита стоит посередине, занимая чуть ли не все помещение.

Выходит, испанское чудо не состоялось?

Под знойным небом, в желто-бурой земле, в глухом краю среди солнца и крепостных стен погребена надежда? Груда камней — знак насилия?

Сегодня ты вообще не ходил в университет, напрямик говорит ему Паула, ты был у друзей.

Он не дает себе труда сослаться на какую-нибудь мифическую лекцию.

В перерыве между супом и котлетой она замечает: Твой страх перед отцами не что иное, как нелепый страх кастрации.

Да, страх перед фашизмом, отвечает Феликс.

Его страх, как он утверждает, идет от инстинкта.

Из окна его кабинета открывается совсем другой вид. Не красные кровли на дворцовом холме, как из окна советника по культуре. Отсюда, с высоты, виден весь Д. и каменистая равнина до самого М., а когда дует фён, вдали за большим городом маячат Альпы; эту панораму увековечили на своих полотнах знаменитые художники.

Больше всего обер-бургомистр любит музыку.

Не стоит придавать значение анонимным письмам, говорит он. И на миг озадаченно умолкает, узнав, что аноним тем временем уже успел позвонить Пауле в библиотеку.

Мы, говорит он, искореним это зло. Беспокоиться ей незачем.

Мать советника по культуре зубрила испанский совершенно напрасно, кассирши в универсамах достаточно знали немецкий язык, чтобы правильно отсчитать сдачу.

Просто удивительно, заметил Феликс, как быстро ты справляешься с моим родным языком. Но пока, чтобы добиться понимания, Паула еще вынуждена прибегать к безмолвному языку жестов.

Значит, искоренить зло. Он принес Пауле список тех изданий для детей и юношества, которые помечены в каталоге как тенденциозная литература, а вдобавок статью министра по делам культов (он же ведает и культурой) о ситуации в области детской и юношеской литературы. Сегодня, читает Паула, эта литература зачастую дышит унынием, усталой покорностью и пессимизмом. Сплошь конченые личности. Но, к счастью, наша действительность богаче и многограннее.

Не отбрасывать мысль о том, кому она обязана этим списком.

Мы думаем, слышит Паула его голос, что страсти улягутся, если вы решитесь переставить сомнительные книги из отдела юношеской литературы в отдел для взрослых. По желанию родители смогут взять их там для своих детей.

Утром, одеваясь, она глядела из окна спальни на кладбище, наблюдала за вдовцом: он старательно разровнял землю, на которой сейчас нет ни цветочка, аккуратно отложил в сторонку инструмент, а потом стал в изножье могилы, скрестил руки под животом и склонил голову, как для молитвы.

Паула слыхала, что он грозился прибить соседскую кошку, если еще раз поймает ее на свежеразрыхленном холмике.

Феликсу она говорила, что до сих пор тосковала лишь по запахам родительской кухни.

Разговоров о родной стране, о метрополии она больше не выдержит.

Что же, прикажете ей считать себя колонией?

По Западной Германии, говорила она (он между тем надевал купленный ею белый свитер с высоким воротом), по Западной Германии я никогда не тосковала. Я бы смогла жить где угодно.

Говорила, что ни отец, ни мать ей не нужны.

Но теперь, вот в эту самую' минуту, она не в силах бросить то, что создала.

Собрать вещи и удрать? Лучше сегодня, чем завтра. Но только без скоропалительных решений.

Уехать хочешь?

Кроме того, добавила она, срок твоей стипендии еще не вышел. Ведь нельзя же собирать чемоданы в разгар семестра, как ты это себе представляешь?

Вечером, вернувшись домой, она рассчитывала поужинать овощным супом с гофио.

Въехала в промокшую деревню, мимо автобусной остановки, мимо почты, справа за поворотом — сберегательная касса, слева — освещенная витрина магазина, трактир обзавелся помпезной неоновой вывеской; уже с поворота она увидела свет в окнах — значит, Феликс дома.

В передней — светло-желтый кожаный чемодан и парусиновый рюкзак, на кухонном столе — открытка от Анетты Урбан (море на ней синее неба) и письмо Феликсовой матери, которое он забирает, когда Паула появляется в дверях.

Сегодня утром он сказал: Твое отечество я представлял себе не таким холодным.

Стало быть, тоскует по южному климату.

Что ж, можно назвать это и тоской по климату.

 

Двенадцатая утренняя беседа с Паулой

Я не хочу расстаться с ощущением, что видела приятный сон. Нагишом гуляла с Паулой по Венеции. В Венеции, которая представляется мне похожей на Нониного кита, я бы хотела когда-нибудь написать книгу. Сложить вечерком дневной мусор в пластиковый мешок и вывесить за окно, на крюк в стене, выходящей на канал. Схорониться во чреве кита.

В соборе святого Марка мы обе — я и Паула — получили огромное удовольствие: собирая подаяние в мужскую шляпу и выводя фиоритуры.

Конечно, я бы и в Венеции могла проснуться и начисто забыть все слова. Онеметь. Раз, два — и готово. Язык словно улетучился из памяти.

Родному языку не разучишься, говорит Паула (теперь она остается и на ночь), как нельзя разучиться есть ножом и вилкой.

Нет, говорю я, ошибаешься. Конечно, я могу проснуться утром, а в голове — тишина, все остановилось. Мертвая фабрика. Нет больше ни матери, ни отца. Мир переменился. Ты забыла, какой он. И не стоит говорить, чти отца своего и матерь свою, дабы слова твои благоденствовали и никто тебя не узнал. Встань поутру и не произноси больше ни слова. Потому что ни слова больше не помнишь. Пустоты в голове.

Да ладно, отвечает Паула и гонит меня из теплой постели. Уж чем таким блещет твой родной язык? Брось. Брось бояться. Все можно назвать и по-иному. Наполнить ветхие мехи молодым вином, говорит она и упорно твердит, что сможет жить где угодно.

Конечно, можно утром открыть глаза, говорю я, и оказаться ветхим мехом, который рвется, оттого что стенки его истончились и прогнили.

К примеру, говорю я, пытаясь юркнуть обратно в постель, еще теплую от сна, к примеру, если спишь слишком мало, вот как я с тех пор, как корплю над твоей историей. Что ты делаешь, когда я устаю и вынуждена бросать работу?

В постель она меня не пускает. Ладно, постоим у шкафа.

Вообще-то, говорит Паула (с уверенностью экстрасенса она вытаскивает из шкафа именно то, что хотела надеть я), вообще-то тебе, по идее, легче собрать чемоданы, чем мне. Ты ведь не жила от рождения и до окончания школы безвылазно в одном поселке, в одном доме.

Вот как, говорю я и обнаруживаю, что стирки прибавилось, ведь Паула тоже кладет свое грязное бельишко в нашу корзину, по-твоему, у меня отродясь не было корней? С сорок пятого все время в пути — сперва бегство, потом переезд за переездом. Без конца. С одного места на другое.

Утром я иной раз спрашиваю себя, отчего мужчины всегда оставляют свои грязные носки там, где их сняли.

Но, говорю я, именно поэтому я обзавелась имуществом, которое удерживает меня на месте.

Ты, замечает Паула, должна действовать иначе. Не позволять себе плыть по течению.

А я плыву?

В море ты далеко заплываешь? — спрашивает Паула.

В кухне она уже поставила на плиту кофейник. Я признаюсь, что в море плыву, только пока дно близко, под ногами. Потому что тебе это непривычно, объявляет Паула и твердит: Родина там, где не чувствуешь себя чужой.

С какой стати, спрашиваю я, ты рассуждаешь о родине? Повторяешь вычитанное в книгах, и только-то. Я готова к бою и не уступаю. На этот раз мне уверенности не занимать. Испания для тебя чужая страна, говорю я. Поэтому долго ты там не выдержишь.

Испания, какой видишь ее ты, отвечает Паула, существует только лишь в твоей голове.

А где в таком случае существуешь ты? — любопытствую я.

Ну хорошо, говорит Паула, если уж тебе никак нельзя без Испании, тогда учти, что оплакивать отныне придется не немецкую историю, а европейскую.

Но как же твой испанский вирус?

К лечению больного, говорит Паула, не давая мне встать, чтобы я не мешала ей готовить завтрак, надо приступать, когда его организм еще в состоянии быстро мобилизовать все свои силы на борьбу с недугом.

Стало быть, все же решение в пользу дерзкой мечты?

Ты играешь понятиями, говорит Паула, оперируешь химерами, мнимой удовлетворенностью, внушая себе, что в голове у тебя происходит естественная копуляция.

Мне легче сохранять спокойствие, пока она этак развоевалась. Как библиотекарше, ей бы не стоило принимать мою работу до такой степени в штыки, думаю я. Что у нее в мыслях, когда она говорит о копуляции? Моя манера любить, в сущности, ее не касается.

Представь себе шахматы, говорит она.

Мне их представлять незачем. Они лежат в гостиной, можно сыграть.

Нет, говорит Паула, ты не играешь. Тобой играют. Как думаешь, какая ты фигура?

Больше всего я люблю быть конем, отвечаю я.

Не больше всего, поправляет Паула.

Что же ты хочешь услышать? — спрашиваю я и чувствую себя загнанной в угол.

Разумеется, в ответ я могу назвать только пешку.

Между прочим, я еще ни разу не видела Паулу такой резкой и нетерпимой.

Едва совладали с шахматами, новое дело — представляй себе Европу.

Ты знаешь, говорит она, что, начиная с революции в России и до конца второй мировой войны, в Европе погибло свыше ста миллионов человек, не считая жертв гражданской войны в Испании. Какой стала бы Европа, не будь погибших? Ведь мы помним только об ушедших близких.

Уже к концу завтрака я опасливо спрашиваю Паулу: Ты не передумала? Мне действительно надо обрезать волосы и отдать их твоей кукле?

Почему бы нет? — отвечает она вопросом на вопрос. В конце-то концов, не все ли равно?

А что ты сделаешь с волосами, если уронишь куклу? — допытываюсь я.

4

Будь она даже не виновата, ей бы нипочем не отделаться от ощущения вины. Сегодня она виновата. И вчера тоже.

Виновата. Потому что проспала.

Лежать, утопив голову в подушку, и глядеть наискось в окно. Вверху на карнизе сидят голуби. Не завтракая, сесть в машину и двинуться в город, мимо двух бензоколонок у въезда, перед второй из них сбавить скорость — не то оштрафуют за превышение, у них там радар запрятан, — и дальше, мимо нового здания окружного управления, где стоят дорогие стулья, оплатить которые можно только из кармана налогоплательщиков. Надо бы сменить резину, а то колеса буксуют на сырых камнях. Белый указатель отсылает туристов к замку, желтый — к концлагерю.

В прошлую субботу Феликс объявил, что, кроме себя, она никого и ничего не видит. Лелеешь свое «я» и прикидываешься несчастной, вместо того чтобы разобраться.

В чем? — спросила Паула.

Например, в том, почему ты не приемлешь слово «отечество» и отказываешь себе в ностальгии.

А ты? — спросила Паула.

Я?

У тебя ведь только и разговоров что о собственной персоне.

У меня трудностей нет, ответил он.

Нет у меня трудностей, отрезал он, глядя, как комнатная муха, уже невосприимчивая ни к холоду, ни к инсектицидам, вдруг в панике забилась между окном и занавеской, мне нетрудно ощутить себя частицей той страны, где я родился и вырос.

Южанин, сказала о нем Фельсманша, рассчитывая, что Паула, стоя по ту сторону стеллажа, услышит ее.

Я приеду, уверяла Паула на вокзале, приеду, как только смогу взять отпуск. Ты надолго уезжаешь? Она расстроила его план скрыться тайком, как из дому. При расставании ни сцен, ни слез. Ни беготни по путям, запрещенной и смертельно опасной. Феликс не сказал, когда вернется, обещал написать.

До поры до времени лечить надо осмотрительно. Недомогание Паулы. Предмет ежемесячных забот. Грамотные люди заботливы и осмотрительны.

Иногда, сказал обер-бургомистр, поддакивая коротышке советнику, точнее, регулярно женщинам бывает тяжко.

Так она могла бы отмежеваться от той истории, оправдаться, сознаться, сдаться. Регулярно, по определенным дням, — не в форме.

Она могла бы ухватиться за эту мысль, подтвердить, что ее поступок — всего-навсего биологически обусловленная реакция, легкое нарушение гормонального обмена. Временное и поправимое. Не систематическое. Не обязательное. Ей бы простили ошибку. В конце концов, у каждого дома жена, а у той временами что-нибудь подгорает и она просит за это прощения. Да они были бы рады услыхать, что Паула не бунтарка и не беременная, что ее бунтарская выходка — просто результат недомогания. Обструкция в животе, а не в мозгу.

Их бы можно было успокоить. Они бы поняли, что дело обстоит так, а не иначе.

Что-нибудь другое, добавил бы, подмигнув, коротышка советник, было бы совсем не в вашем стиле.

Публичный бунт — не в ее стиле.

Разве она не могла каждый раз сурово и решительно класть трубку, и дома тоже? Вместо того чтоб ударяться в панику.

Истерия… В каком же свете предстает наш город?

Нельзя было писать анониму открытое письмо, да еще публиковать его в местных газетах.

Писать, что ее грозили убить, пристукнуть, если она не уберет с библиотечных полок кое-какие книги.

Нельзя принимать всерьез болтовню какого-то одиночки, которому место в сумасшедшем доме. Нельзя приравнивать его бредни к критическим замечаниям и дружеским укорам, что делались ей покуда исключительно с глазу на глаз. Нельзя говорить об антидемократическом духе, ведь он же вовсе не существует. Или существует, но только в больном мозгу этого типа.

Нельзя, пользуясь удобным случаем, в письме к безумцу преподавать гражданам Д. урок из истории библиотек. Рассказывать о бунтарском духе, который жил в читальнях минувшего века, предшественницах нынешних муниципальных библиотек.

Зачем было ставить вопрос о совершеннолетнем гражданине, который больше не позволит регламентировать, что именно ему читать?

Ни с кем не посоветовалась. И перегнула палку.

Публично спрашивать у психопата, не хочет ли он возродить фашизм. Обращаться к нему с призывом не трусить, не прятаться малодушно за письмами и звонками, не избегать открытой дискуссии, ибо свободный обмен мнениями, дескать, гарантирован конституцией. Вы же сами, прямо как нарочно, дразните его.

Как вы только додумались до таких нелепых поступков? Ведь вы знаете, что мы в любую минуту готовы поддержать вас и взять под защиту. Надо было довериться нам.

Коротышка советник намекал на недомогание, указывая Пауле путь отступления. Но Паула больше не отступает.

Она глядит в окно, на колонну в честь установления гражданского мира, которую перенесли сюда от старой ратуши.

Поймите же наконец, говорит Паула, я не могу допустить какого бы то ни было вмешательства в мои дела, а библиотека как раз и есть мое дело.

С климатом вконец худо. Не участвовать в открытии краеведческого музея, чьи экспонаты извлекли из ящиков и разместили в бывшем финансовом управлении. Не следить вперемежку с напитками и бутербродами за ходом церемонии, как на открытии городской библиотеки. Не глядеть на Фельсманшу. Бледную и исхудавшую, так что юбка на ней висит мешком. Лучше уж прихворнуть и остаться в постели. Сбить температуру. Осень за окном поливает деревню дождем.

Незачем выслушивать вопросы насчет Открытого письма и просьбы описать голос анонима.

Страшно — вдруг он перейдет от слов к делу и вправду явится сюда, станет у двери. Испытать на себе насилие? Отчего она нервничает? Такой тип мог бы и в Киле позвонить.

Альбом фотографий снят с полки. На предпоследней парте у окна сидит вовсе не Паула, там сижу я. На самой последней парте — близнецы, которые в шестнадцать лет уже выглядели старухами. Паула сидит у двери, она в очках, в белой блузке с круглым воротничком и в вязаной кофте, застегнутой на все пуговицы, руки чинно сложены на коленях. Она улыбается, так как фотограф сказал, что надо быть повеселее.

Застывшая поза. И место совсем другое.

Сбив температуру, излечив свое недомогание, она могла бы вернуться под крылышко отцов города; обеспеченная, опекаемая, осторожно наставляемая, она бы действительно могла воспринять объявленное на будущий год сокращение ассигнований как самое обычное узкое место в муниципальном бюджете. И не ударилась бы в панику. Не сочла бы это личным оскорблением. Если бы она вопреки ожиданиям забеременела, то, как заведено, получила бы отпуск или попыталась добиться разрешения на легальный аборт.

Она действует наперекор рассудку, но что ей от этого, кроме урона? Радость?

В сущности, она должна быть довольна. Могла бы и менингит подхватить от Фельсманши. Говорят, иногда эта болезнь заразна.

Температура, словно недуг в голове. Признак менингита — затрудненность движений. Больной не в состоянии подвести колено ко лбу или, наоборот, дотронуться лбом до колена. А виной тому повышение внутричерепного давления.

С какой стати ей мнить себя утопающей только потому, что кухня не пахнет свежим чесноком, в духовке не жарится цыпленок, в суп не насыпано гофио, в стакане нет его зубной щетки, а в шкафу — белья?

Скорей уж можно вообразить себя камнем. Сама бросила себя в воду и теперь видит круги, бегущие по поверхности от ее падения. Чем дальше в глубину, тем шире кругозор. Разве она уже и самой себе чужая? Панический страх — очутиться на дне водоема и остаться там лежать, недвижно, на веки веков.

Чушь.

Чушь — думать, что стерилизация не обрекает женщину на бесплодие, а только убивает в ней желание. Чушь — сравнивать эту страну со стерилизованной женщиной. Непристойно и немыслимо для воспитанницы монастырской школы.

Она видела сны о каталожных ящичках и спала с мужчинами, не пуская их в свою душу. Тогда на Лансароте Феликс был с парнем, который не просто сопровождал его. Свои сны он никогда ей не рассказывал.

Он не хочет ребенка, но вовсе не потому, что его чувства изменились, — так он говорил. Изменились не чувства к Пауле, а только лишь возможность их свободного проявления; когда кругом трещит мороз, самое сокровенное наружу не вытащишь.

Ее мать сказала бы: У тебя просто чуточку поднялась температура, но это неопасно.

Закутаться, зарыться в перину и шерстяное одеяло и выгнать с потом все дурное.

Да только она чересчур сухая. Сверху донизу сухая, точно выжженная засухой. Во рту ни капли слюны. И нет спасения — чем оросить землю, если вода иссякла.

Горячая, сухая, бесплодная.

Возможно, они в самом деле существуют. Те организмы, что в неблагоприятных условиях обрастают специальной капсулой — и остаются живы. Долгие тысячелетия.

А другие вымирают.

Паула не умрет. От простуды умирают разве что сердечники. У нее же сердце еще никогда не болело. Это только кажется, будто оно болит.

5

От внутреннего беспокойства больше не отмахнуться, как от навязчивой идеи. И нет причин к довольству, думает Паула, к тому, чтобы полагать, что природная гармония есть фальшивая химера. Причина и иллюзия…

Паула теперь слишком чувствительна к холодному ветру, который рябит поверхность озерца, и зимою ей уже не искупаться.

Чащу кустарника на берегу проредили, деревья подстригли, подрезали, сухостой убрали. Вывезли остатки лета.

На Лансароте Паулу поразила мощь застывшей лавы. Это — не миг в развитии мира, но мир как таковой. Взрыв. Извержение и распад. Рождение.

Не прятаться более в себе, как в устричной раковине. Выброшенная из скорлупки, выбитая из колеи, Паула теперь иногда разговаривает сама с собой, ведь она снова одна, а от одиночества отвыкла.

Феликс говорил, что нельзя склонять голову перед тронами правителей. Паула зовет это гражданским мужеством и, надо сказать, вполне уверена в превосходстве своего делового и трезвого подхода. У него-то не было уверенности, готов ли он набраться такого мужества. Паула видела Феликса скорее рыцарем Печального Образа его собственных фантазий. Где тебе понять, говорит она, что означает включить в фонды Маркса и Ленина вместо душеспасительного чтива, поместить на стенд новинок книги «сердитых» писателей, превратить выдачу книг в скандал.

Бросить перчатку?

Попытаться учинить бунт среди муниципальных стеллажей в надежде, что порыв свежего ветра обернется постоянным освежающим бризом.

И потерпеть неудачу, потому что Паула-одиночка — то же, что вулкан в стране детства.

Бросив вызов, она жнет не бурю, не анархию желаний, которая не поддается кастрации, она жнет всего лишь сокращение ассигнований, а это и так уже дело решенное.

Кому охота терять квалифицированного работника, да еще так скоро. Начальство лелеет надежду, что Паула, выбитая из колеи, вновь вернется на проторенную дорогу, ведь неуживчивости за нею прежде не замечалось.

Чем она могла бы оправдаться? Одной только потребностью пустить в ход заржавленный механизм?

Опоздав на работу, Паула просит у фройляйн Фельсман извинения, уверяет, что купит новый будильник, электронный: он-де и мертвого подымет.

Расставляя по полкам новые книги, Паула все время чувствует на себе взгляд Фельсманши: та глаз с нее не спускает до тех пор, пока последние карточки не исчезают в ящиках каталога.

Со злости Паула приписывает старухе вековечную душевную оцепенелость: все в ней застыло в недвижности — будь что будет, и злу она не воспротивится.

Сестра с самого начала предвидела, что удержать его Паула не сможет. Зять по-прежнему смахивает на неудачливого пиротехника-самоучку, которого подводит собственная лихость.

У матери все по-старому. Навестив в воскресенье Паулу, она спросила: Чего ты, собственно, добиваешься, вызывая в людях злость?

По одежке протягивай ножки — вот как надо жить, упрямо твердит она. Разве что накинуть на плечи теплый халат, чтобы было уютнее.

Феликс прислал письмо.

Пойми, пишет он, сейчас я не могу вернуться. Я принял твердое решение и теперь пробую разобраться. Guardia Civil как была рассадником фашизма, так и осталась.

Письмо не из Малаги, а из Мадрида. Значит, домой он не поехал, застрял на полдороге и пишет от друга, у которого гостит. Этого друга он встречал летом в М. Она что же, ждала, что завтра он вернется?

Паула взяла нож, надрезала конверт; теперь по субботам никаких булочек, только газета, сигареты и кофе.

В эту субботу она бы могла и прокатиться на велосипеде к болоту, соблазнясь обманчивым декабрьским солнцем, но тем не менее садится в машину и едет в Д., на вокзал. По субботам все магазины открыты, поэтому в М. она едет поездом, так как автостоянки возле переполненных универсальных магазинов наверняка забиты машинами. Забронировать среди зимы туристическую поездку в Мадрид будет сложно. Агентства предлагают андалузское побережье и Канарские острова, Джербу или Мадейру. Маршруты по столицам Пауле тоже не подходят. У них есть, скажем, Лондон, Париж, Афины. Но не Мадрид. Даже в Барселону зимой нет туристических самолетов. Пауле остается только приобрести билет на обычный рейс. Ни под каким видом она не полетит в Испанию на «Кондоре», это слово вызывает у нее дурные ассоциации.

Сразу после рождества — на две недели в Мадрид. Новый год встретить у Феликса. Интересно, как испанцы празднуют Новый год? Задуман, стало быть, просто отпуск. Заказан билет, ну, может быть, еще куплено платье в одном из магазинчиков старого города. Уступка минутному капризу, что с ней вообще-то бывает редко. Все ее существо радостно ждет встречи с Феликсом.

Ночами она бы теперь могла грезить о цветущих мадридских каштанах, хоть и не знает, есть ли там каштаны, тем более цветущие в эту пору. Ей видится маленькая площадь, окаймленная унылыми мещанскими домишками, посреди нее — купа старых каштанов, багряных, источающих тяжелый аромат. И там она встречает юношу — не Феликса.

Курить в электричках воспрещается, поэтому она одержима одной мыслью — успеть на перроне выкурить сигарету. Сумку она спокойно ставит на платформу, придерживая ее ногами. Рядом сидит какой-то старик, с виду типичный dropout. Курили бы лучше сигары, советует он, все не так вредно.

Паула кивает и заводит речь о том, что-де можно затягиваться, а можно и не затягиваться. А сама думает: уходи, уходи отсюда, старик, ты слишком дряхл.

Я всю жизнь курил сигары, продолжает старик, вот здоровьишко и уберег, сами поглядите.

Она не смотрит на него, замечает на перроне двух «черных шерифов» из числа частных полицейских, задача которых — обеспечить покой и порядок, одного их присутствия достаточно, чтобы народ присмирел и держался на расстоянии от этих мужчин с пистолетами в кобуре, выставленными на всеобщее обозрение; Паула вспоминает, что читала однажды в статье о книжной ярмарке, как какой-то парень, протянувший федеральному президенту книгу, был зверски избит его телохранителями. Бетонный пол между стендами устлан сизалевыми циновками…

С появлением ландрата, обер-бургомистра и советника по культуре воцаряется тишина; слышатся только щелчки фотокамер. Репортеры — в темных костюмах и зимних сапогах на микропорке.

Это мероприятие устраивала не Паула, хотя происходит оно в помещении библиотеки.

Фройляйн Фельсман с улыбкой мелькает в толпе; она теперь не стоит у входа и не прохаживается между стеллажами, наблюдая за посетителями; она пожимает руки, чувствует себя раскованно и уже заняла сумочкой место рядом с учителем физики, который по совместительству возглавляет краеведческий музей. Она тут как дома.

Под эгидой муниципалитета единственное городское издательство представляет публике иллюстрированный томик, посвященный Д., куда вошли рисунки местного художника и лирика местного поэта, — праздник получился на славу: при свечах, с камерной музыкой, с цветами на столе, со стихами в исполнении некой актрисы, а завершилось все вручением книг обер-бургомистру, советнику по культуре и ландрату.

Потом — ужин, холодные закуски; и эти люди, по-приятельски относящиеся друг к другу, чувствуют себя как рыбы в воде, враждебности, видимо, никто не испытывает.

Собрание горожан тоже прошло без шума; зал был полон лишь наполовину, ни один наглец не потребовал от отцов города оправданий. Когда обер-бургомистр попросил выступающих внести в списки свои имена, фамилии и адреса, ораторов набралось меньше полудюжины.

Пауле удалось в этот вечер незаметно уйти, и никто ее не хватился. Фельсманша заранее убрала стенд с новыми поступлениями к Пауле в кабинет, от греха подальше.

Публика благодушествует, в зале царит полная гармония. А там за дверью — рождество.

«Там за дверью» она зятю не дарила, зато преподнесла ему книжку из серии «Сделай сам»— о том, как своими руками сделать фейерверк. Книга была обернута в рождественскую бумагу.

На этот раз и брат приехал к рождеству домой. Живой и здоровый. Ничем он в Бразилии не заразился. Подлинную нищету видел только из окна автобуса. Самое замечательное на рождество — по-прежнему материно печенье.

Без малого шагах в двадцати от «черных шерифов» Паула поднялась, отшвырнула окурок и зашагала прочь, глядя на птиц между рельсами; в лицо ей пахнуло ветром от подъезжающей электрички. Раз, два — и нет ее.

Вернулась в бюро путешествий, обменяла авиабилет на железнодорожный. Уступила минутному капризу, решению, принятому вот только что, сию секунду, но отменить его уже очень трудно.

Заявление об уходе она передала коротышке советнику из рук в руки и не сочла нужным выдумывать причины, которые были бы, по его мнению, уважительными.

Поспешное решение? Или тут как в фотографии: снимок проявляется и остается только положить его наконец в фиксаж из тиосульфата натрия.

Еще в бюро путешествий Паула наметила себе маршрут. Мюнхен — Мадрид. И смотрела, как девушка за столом зеленым фломастером нанесла его на карту европейских дорог, а после взяла деньги.

В Европе нет приключений? Каждый населенный пункт на своем месте — существует. На карте. Упорядоченная Европа, поделенная, разграниченная, состоящая из стран, провинций, регионов; аграрные и промышленные зоны, хранилища ядовитых веществ; атомная энергия — благодарю покорно. Те, кто говорит «да», не встречают сопротивления. Говорить «да», а не «нет»? Европа — мультимиллионерам?

А Пауле — Мадрид, который мысленно видится ей на карте белым пятном. На тридцатом году демократической эры она решилась уехать из своей страны.

Не принимай близко к сердцу, говорил Матиас встревоженной матери, никуда она не денется. Я знаю Паулу, ей нужна крыша над головой и свой собственный порядок.

Снег к рождеству не выпал.

А после рождества завернули холода, мороз ударил ночью, и утром все вокруг было осыпано инеем, как в видовом фильме.

В озерце теперь не поплаваешь. И рыболовов с их складными стульями как ветром сдуло.

Поверхность озера ничуть не похожа на зеркало. Мороз грянул внезапно, и вода, как была взбудоражена северным ветром, так и застыла.

Паула подъехала на машине к самому берегу.

Одно только небо не изменилось: его все так же бороздят тяжелые пассажирские авиалайнеры.

 

Тринадцатая утренняя беседа с Паулой

По ночам я теперь иной раз брожу в каком-то сумеречном краю, брожу и все время помню, что сны можно истолковать. Я иду не останавливаясь, и знаю, что это сон, и пытаюсь во сне истолковать свои видения, чтобы опередить тех, кто мнит себя толкователями снов и норовит отнять у меня мои грезы.

Вчера я встретила Паулу.

Двигалась она судорожно, рывками, то быстрее, то медленнее, как в старых фильмах. Мы шли друг другу навстречу и приблизительно могли рассчитать, где эта встреча произойдет.

Ночами я считаю лучше, чем днем.

Куда ты собралась? — спросила я образ, сотканный в моем воображении.

Утром, когда мы с Паулой готовим завтрак в доме, все прочие обитатели которого еще спят, Паула допытывается, что же она мне ответила.

Не помню, отвечаю я, да это и не важно, твои слова нужны были только затем, чтобы сон продолжался. Меня томила какая-то смутная тревога, хотя на самом деле ничего такого не было.

Боишься, говорит Паула, процеживая кофе, а я меж тем накрываю на стол.

Боюсь? Я уверена: она давным-давно меня раскусила. В старинной дружбе, думаю я, очень важно сохранять дистанцию, это позволит мне в любую минуту ретироваться.

Ты боишься, твердит она, боишься связать себя решением, выносить чувства и мысли, дать им созреть, отвечать за процессы в собственном мозгу. Ты все блокируешь страхом. И давно ли?

Такое ощущение, будто я заболеваю. Будто меня охватывает паралич, который вот-вот подберется к сердцу.

Ничего удивительного, говорит Паула, наверняка ведь кажешься себе упакованной в целлофан и быстрозамороженной.

Да, говорю я, соглашаюсь, уступаю, но фанатики мне все-таки больше по нраву, чем кроткие святые.

Ты права, говорю я.

Какие еще фанатики? — спрашивает Паула. На деле-то ты забиваешься в скорлупку. Никого, кроме себя, не видишь и не любишь. Как Нарцисс? Конечно, кивает она, ты явно страдаешь нарциссизмом. Я страдаю нарциссизмом. Ну хорошо, пусть так.

Но, защищаюсь я, я вовсе не юноша Нарцисс, что пришел к нам из мифа. Нет во мне мучительно-безнадежной любви к себе. Я вовсе не отражение с пушком на щеках.

Мой нарциссизм другой: дружеское общение с собою приносит мне удовлетворение. Важна не взаимность, говорю я, а дружеское общение.

Все это хорошо, говорит Паула и как бы невзначай легонько касается моей руки, когда мы обе беремся за дверцу холодильника, чтобы достать масло, все это хорошо, и тем не менее ты сидишь в скорлупке, взаперти, сама себя запираешь на ключ. Чем ты там занимаешься? Вяжешь накидочки на душу?

Я не в состоянии достать из холодильника масло, мне хочется кричать, кричать не переставая, потому что я не могу утверждать, будто я не в скорлупке, а снаружи.

Ты боишься куда больше, чем когда-либо боялась я, говорит Паула мне в лицо.

И ведь не сбежишь — некуда.

Очень уж ты привыкла облегченно вздыхать: вот, мол, и хорошо, опять счастливо отделалась, продолжает она. Кончать надо с этими вздохами. Надо без конца и без устали говорить «нет».

Я боюсь, говорю я, от страха я слепну и глохну, и боюсь ослепнуть и оглохнуть, и боюсь обмануться, решив, что еще не слепа и не глуха.

Перестань, говорит Паула, хватит об этом, в конце-то концов.

Без разума и смысла я — бессмыслица.

Бояться необходимо, говорит Паула, если страх ломает твое безразличие.

Я-то рассчитывала запустить машину, подпалить домишко Паулы со всех четырех сторон. А дом, оказывается, был вовсе не ее.

Да, кое-что изменилось.

Паула одолела меня. Она мне больше неподвластна.

Я перестала говорить дочке, что вишня непременно вернется.