Единственный гражданский долг поэта — защищать свой язык от искажения и подмены понятий. И это особенно важно сейчас. Искажение языка происходит очень быстро. А когда язык искажен, люди утрачивают веру в то, что они слышат, и это ведет к насилию.
У.Х.Оден
Когда наш век корчится в родовых схватках перемен, первым страдает язык. А это, как правильно отмечает Оден, напрямую ведет к росту насилия. Билли Бад, оказавшись на скамье подсудимых после того, как ударом кулака убил боцмана, восклицает: "Языком бы я его не поразил… Объяснить это я мог только кулаком". Не будучи способным воспользоваться языком (из-за сильного заикания), он мог выражать свои мысли только физической силой.
Насилие и общение исключают друг друга. Проще говоря, с тем, кто является вашим врагом, говорить невозможно, но если вы все же способны общаться с ним, он перестает быть врагом. Этот процесс имеет двойную направленность. Когда человек испытывает ярость по отношению к другому — скажем, в припадке гнева или в желании мести за ущемленное самолюбие, — способность изъясняться автоматически блокируется неврологическими механизмами, которые высвобождают адреналин и направляют энергию в мышцы, готовя организм к схватке. Представитель среднего класса, возможно, походит из угла в угол, пока не успокоится достаточно, чтобы выразить свои эмоции в словах, пролетарий же может попросту перейти к действиям.
Рассуждая об истоках власти у ребенка, Гарри Стэк Салливан указывает на то, что "самым мощным орудием ребенка является плач. Плач представляет собой деятельность речевого аппарата, губ, рта, гортани, щек, голосовых связок, межреберных мышц и диафрагмы. Из плача происходит обширный набор наиболее эффективных инструментов, с помощью которых человек формирует свою безопасность в среде людей. Я имею в виду языковое поведение, операции со словами".
Основание этих явлений можно увидеть, если обратить внимание на то, что дает языку возможность быть. Язык возникает на основании соединяющей людей способности к пониманию, эмпатической связи между людьми, структурированного единства, которому они причастны, способности отождествить себя с другим. Эта способность к пониманию больше, нежели просто слова: она подразумевает состояние "Мы", которое может объединять людей. Прототипом этого состояния является созревание плода в утробе мате ри, завершающееся процессом рождения. Если бы не существовало утробы матери, в которой мы развивались на эмбриональной стадии, язык был бы невозможен; а если бы затем не последовало рождения, он был бы не нужен. Из этой диалектической связи с другими, связи, внутри и вне которой мы можем жить
и действовать, потаенными и сложными путями на протяжении многих веков шло развитие речевой способности. Каждый индивид одновременно связан с другими и независим от них. Из этой двойственной природы человека рождаются символы и мифы, составляющие основу языка и служащие связующим людей мостом над разделяющей их пропастью.
Мы можем лучше прояснить связующую функцию символа, если вспомним, что слово символ происходит от двух греческих слов: ovv, "с", и /taAAeiv, "бросать, кидать", — и означает буквально "соединять". Символ связывает воедино разные стороны опыта, такие как сознательное и бессознательное, индивидуальное и общественное, историческое прошлое и непосредственное настоящее. Антонимом символа является диавол, "разрывающий связь". "Дьявольскими" функциями являются, соответственно, разделение, отчуждение, разрыв взаимоотношений, в противоположность сближению, соединению, союзничеству. Древние люди так же хорошо, как современные, знали о том, какие опасности таит искажение языка. Так, Сократ говорит в диалоге Платона "Федон": "Неверное использование языка не просто безвкусно, но поистине губительно для души". А современные критики недугов общества подобным образом говорят: "Сила и здоровье общества зависит от общности языка и понятий, и нам очевидно, что белое и черное сообщества в Америке уже не говорят на одном языке и не разделяют единого понимания происходящего".
Поскольку символы приводят к соединению смыслов, они высвобождают огромную энергию. Длинные волосы и хиппового вида одежда молодого поколения, к примеру, являются символами оппозиции всей экономике Америки, основанной на жажде наживы и соревновании. Поэтому Никсон и Агнью, как и некоторые другие люди в этой стране, с такой яростью реагируют на такую форму волос и голубые джинсы. Волосы и джинсы сами по себе совершенно безопасны, однако как символы протеста молодежи против ценностей, которые президент и вице-президент отождествляют с Америкой, они представляют собой реальную силу.
Когда связь между людьми нарушается — то есть, когда разрушаются возможности общения — возникает агрессия и насилие. Так, недоверие к языку с одной стороны и агрессия и насилие с другой проистекают из единой ситуации.
1. Недоверие к словам
Глубокая подозрительность по отношению к языку и обеднение нас и наших взаимоотношений, которые одновременно являются причиной и следствием друг друга, бурно разрастаются в наше время. Мы испытываем отчаяние от того, что не способны поделиться с другими тем, что мы чувствуем и думаем, и еще большее отчаяние от того, что мы неспособны различить в себе, что мы чувствуем и кто мы есть. Основанием этой утраты идентичности является утрата убедительности символами и мифами, на которых идентичность и язык держатся.
Распад речи выпукло изображен в произведении Оруэлла "1984", в котором люди не просто проходят через этап "двоемыслия", но используют слова прямо противоположно их значению, к примеру, слово война означает мир. В пьесе Беккета "В ожидании Годо" на нас производит схожее впечатление, когда фабрикант Поццо приказывает своему рабу, интеллектуалу Лаки: "Думай, свинья! Думай!" Лаки начинает плести словесный салат из длинных фраз, хаотично связанных друг с другом, который занимает полные три страницы. В конце концов он падает в обморок на сцене. Это живой пример ситуации, когда речь не говорит ни о чем, кроме пустой эрудиции.
Распад проявляется и в протесте студентов против "слов, слов, слов", которые они обязаны слушать, в их душевном отвращении к слушанию одних и тех же снова и снова повторяемых вещей, и в их готовности обвинять преподавателей и других в "словесном поносе" и "словоблудии". Обычно это понимают как критику в адрес лекционного метода. Но на самом деле речь идет — или должна идти — об особом типе лекции, не передающей "бытия" от одного человека к другому. Нужно признать, что слишком часто это свойство академической жизни делает студенческий протест против неадекватного образования более уместным. В библиотеках колледжей полки ломятся от книг, которые были написаны, потому что были написаны другие книги, те в свою очередь потому что были написаны другие книги содержание в них "питательных веществ" становится все меньше и эфемернее, пока, наконец, книги не начинают казаться не имеющими ничего общего с преклонением перед истиной, но написанными ради одного статуса и престижа. А в академическом мире последние две ценности действительно могут обладать силой. Не удивительно, что молодые поэты разочарованы речью и держатся мнения, провозглашенного ими в Сан-Франциско, что лучшая поэма — "чистый лист бумаги".
В то же время, при нашем отчуждении и изоляции, мы страстно желаем простого, открытого выражения наших чувств к другому, непосредственного отношения к его бытию, например, смотреть в глаза, чтобы видеть и чувствовать его, или тихо стоять рядом с ним. Мы ищем прямого выражения наших эмоции без всяких барьеров. Мы стремимся к такой невинности, которая стара как эволюция человека, но приходит к нам как нечто новое, невинность детей, снова в попавших в рай. Мы страстно желаем прямого телесного выражения близости, чтобы сократить время узнавания другого, обычно требуемое близостью; мы хотим говорить посредством тела, моментально перескочить к идентификации с другим, пусть даже мы знаем, что она будет неполной. Короче, мы желаем обойти все символические вербально-языковые препоны.
Отсюда сильная в наши дни тенденция к терапии действием в противоположность терапии словом, и убеждение, что истина откроется — если откроется вообще, — когда мы сможем жить, скорее исходя из своих мускульных импульсов и ощущений, нежели будучи погребенными под грудой мертвых понятий. Отсюда группы встреч, марафоны, ню-терапия, использование ЛСД и других наркотиков. Все это, короче говоря, есть включение тела во взаимоотношение, когда взаимоотношения нет. Какими бы ни были эти взаимоотношения, они эфемерны: сегодня они ярко расцветают всеми цветами радуги, но назавтра оборачиваются унылым местом, а в наших руках остается лишь пена морская.
Моя цель не в том, чтобы развенчать эти формы терапии или принизить значение тела. Мое тело остается способом, которым я могу себя выразить — в этом смысле я есть мое тело, — и, разумеется, заслуживает признательности. Но равным образом я есть мой язык. И я желаю заострить внимание на тенденции к деструктивное™, которая проявляется в присущих терапии действиям — попытках обойти язык.
Такого рода терапии действием тесно связаны с насилием. Становясь все более радикальными, они балансируют на грани насилия как во внутригрупповой деятельности, так и в подготовке новых участников движения антиинтеллектуализма вне ее. Острая нужда в таких формах терапии на самом деле коренится в отчаянии — в безрадостном факте непонятости, неспособности общаться и любить. Это стремление одним прыжком преодолеть временную дистанцию, необходимую для установления интимности, попытка непосредственно почувствовать и пережить надежды, мечты и страхи другого.
Но интимность требует истории, даже если двое людей сами вынуждены создавать эту историю. Мы забываем на свой страх и риск, что человек есть создание, творящее символы, и если символы (или мифы, которые являются примером символов) кажутся сухими и мертвыми, их следует оплакивать, а не отбрасывать. Банкротство символов должно быть увидено в своем существе, как промежуточная станция на пути к отчаянию.
Недоверие к языку порождается в нас переживанием того, что "средство коммуникации и есть сообщение". Большая часть слов, которые мы слышим с экрана телевизора, лживы не в смысле прямого говорения неправды (что предполагало бы сохраняющееся еще уважение к слову), но в том смысле, что слова используются с целью "продажи" персоны говорящего, а не для того, чтобы сообщать некоторый смысл. Это наиболее тонкая форма подчеркивания не значения слова, а его "пиаровской" ценности. Слова не используются для своих подлинных, гуманистических целей, чтобы поделиться чем-либо самобытным или человеческим теплом. Средство коммуникации — это больше чем сообщение; пока оно работает, сообщения нет.
За выражением "нехватка кредита доверия", особенно часто употребляемым во время войны, но, впрочем, и в другие времена, стоит нечто гораздо более глубокое, нежели чье-то простое стремление обманывать. Мы слушаем новости и чувствуем желание разобраться, что на деле является правдой и почему нам об этом не говорят. В наши дни часто кажется, что средства массовой коммуникации прибегают к обману. В этих сомнениях проявляется более серьезный недуг нашей общественной жизни: речь начинает иметь все меньше и меньше отношения к тому, что обсуждается. Отрицается любая связь с базовой логикой. Тот факт, что язык коренится в общей структуре, полностью игнорируется.
Полезной будет следующая иллюстрация. Шесть дней спустя после вторжения в Лаос, когда произошедшее еще не получило в Америке огласки, секретарь национальной безопасности Лэрд вышел со встречи с Комитетом Вооруженных Сил и был окружен обычной группой репортеров:
Репортеры: Сэр, повсюду ходят слухи, что у нас есть план вторжения в Лаос. Это правда?
Секретарь Лэрд: Я только что завершил встречу с Комитетом Вооруженных Сил, и хочу сказать, что дискуссия по поводу проекта была цепной и согласованной.
Репортеры [протестуя]: Вопрос не об этом, сэр. "Известия" уже сообщили о вторжении.
Лэрд [улыбаясь]: Вы знаете, что "Известия" не пишут правды.
[Репортеры снова задают первый вопрос.]
Лэрд: Я буду делать все необходимое, чтобы защитить жизни наших парней на поле боя. Больше никаких комментариев. [Он уходит.]
Теперь никто не может сказать, что секретарь Лэрд в чем-либо солгал: очевидно, что все, что он говорил, соответствовало фактам. Однако отметим: его речь разрушает целостную структуру общения. Его ответы не^ соответствуют задаваемым вопросам. В крайней и устойчивой форме это является одной из разновидностей шизофрении, но в наши дни это называется просто политикой.
2. Цинизм и насилие
Существует промежуточная стадия распада слов. Это цинизм. Он черпает силу в словах, призванных оказать давление на наши ожидания, разрушить цензуру и подорвать привычные нам формы взаимоотношений. Такие слова грозят нам ненадежностью, обусловленной отсутствием формы. Цинизм выражает то, что прежде было запрещено, открывает то, что прежде скрывалось. Таким путем он требует и получает наше внимание.
Он может иметь как конструктивный, так и деструктивный характер. Когда Эзра Паунд пишет: "Уж зима в окно стучится / Ллойд поет: Черт побери / Пой, паскуда: черт возьми", — он моментально захватывает наше внимание за счет шокового эффекта: наши ожидания были направлены на то, чтобы услышать нечто вроде приятной английской лирики. Такого рода язык может быть полностью оправдан: поэт должен использовать слова, имеющие внутри себя "начинку". Цинизм атакует то, что было неприкосновенным, и возникает, когда слово теряет свойственную ему цельность. Часто на деле оказывается, что слова потеряли всякую основу своих значений, став не более чем пустыми формами.
То же самое имеет место и в современном искусстве. Изображая смерть и кровь и используя краски, производящие соответствующее впечатление, множество художников буквально кричит: "Вы должны посмотреть, вы должны обратить внимание, вы должны начать видеть по-новому". Это на самом деле может, научить нас, пораженных тем, какие мы есть, не только смотреть, но и видеть.
Разрушение языка хорошо для себя уяснили левые экстремисты. Джерри Рубин говорит в своей книге "Сделай это": "Никто уже не общается с помощью слов. Слова потеряли свое эмоциональное воздействие, интимность, способность шокировать и заставлять влюбляться <…>. Но, — продолжает он, — есть одно слово, не разрушенное американцами. Одно слово, которое сохранило свою эмоциональную силу и чистоту". Как вы уже догадались, это слово fuck. Оно сохранило свою чистоту только благодаря своей нецензурности, — говорит Рубин, — и потому сегодня в нем остается еще некоторая сила и свежесть воздействия.
Я согласен с тем, что это слово действительно имеет эмоциональную силу. Но связана ли его сила с тем, что оно означает! Нет, она связана с прямо противоположным — не с исходным для него обозначением отношений между двумя людьми, характеризующихся физической и психологической близостью, сочетающейся с нежностью и мягкостью, но, напротив, — с эксплуатацией, с выражением агрессии. В действительности, слово fuck служит прямым подтверждением моего утверждения о том, что слова, искажаясь, меняют свое значение вплоть до противоположного. Слово становится агрессивным на одной из стадий своего изнашивания: оно теряет свое изначальное значение, принимая форму агрессивной непристойности, после чего оно может быть предано забвению.
Язык может быть таким же средством насилия, как и физическая сила, когда он используется для того, чтобы возбудить в людях агрессивные эмоции. У студенческих толп, протестовавших на Уолл-Стрит в Нью-Йорке против вторжения в Камбоджу, была своя песенка: "One, two, three, four. /We don't like your fucking war" [Раз, два, три, четыре. / Нам не нравится ваша гребаная война. — Примеч. переводчика/. Они, казалось, полностью забыли тот факт, что если вы поете такого рода песенку биржевому брокеру из высшего среднего класса, вы просто сведете его с ума, и он — в том же иррациональном, взрывоопасном смысле, в каком об этом говорилось в первой главе, станет столь же безумным, как если бы вы били его по голове резиновой дубинкой. И его ярость не будет иметь к войне никакого отношения. Она будет вызвана словом fucking — словом, относительно которого он имеет весьма ригидные представления о том, следует ли его употреблять публично.
Цинизм и непристойность есть форма психического насилия и может использоваться с огромным эффектом, будучи оружием, способным подстрекать людей к прямому физическому насилию. Всякий использующий непристойные выражения должен об этом помнить. Для нашего времени характерно то, что в споре обе стороны используют язык насилия. Это означает, что насилие используется для подавления насилия — оно никогда не приводит к цели, независимо от того, применяется ли оно полицией и администрацией или самими молодыми людьми.
3. Слова и символы
Значение языка в развитии культуры состоит в том, то ои несет символические формы, посредством которых мы можем раскрыть себя и посредством которых нам раскрываются другие. Общение есть путь к пониманию друг друга, если такие пути отсутствуют, каждый из нас становится подобен человеку, видящему себя во сне путешествующим по чужой стране, в которой он не понимает ничего из того, что вокруг него говорят, и не чувствует ничего по отношению к находящимся рядом с ним людям. Его изоляция действительно огромна.
В тот день, когда астронавты приземлились на Луне, непосредственно после этого события телевизионный репортер брал интервью у людей из толпы, собравшейся в Центральном парке. Одним из ответов на его вопрос о том, чего они ожидают, был ответ: "Увидеть внебортовую активность". Эта фраза "вне-бортовая активность" вынуждает нас остановиться. Главное слово в ней состоит из пяти слогов и является техническим термином; как и многие технические термины оно говорит о том, с чем астронавты не собираются имеют дела (в?(ебортовая), а не о том, что они собираются делать. Слово "активность" может обозначать любой совершаемый под солнцем акт: плавание, полет, ползание, ныряние и т. д. В этой фразе нет никакой поэзии, ни одного значения, которое не было бы техническим, ничего личного. В итоге мы обнару живаем, что многосложная фраза означает "ходить по Луне". Но это — поэтическое выражение. Состоящее из слов не длиннее двух слогов, взятых непосредственно из нашей жизни (начиная с того возраста, когда каждый из нас учился ходить), оно ассоциируется с романтикой Луны. На деле оно правдивее, чем его научный синоним, в том смысле, что оно говорит не о чем-то абстрактном, а о действии, совершаемом людьми, такими же как вы и я.
Чем более мы становимся технизированными при отсутствии параллельного развития смысловой наполненности личного общения, тем более мы становимся отчужденными. Общение при этом замещается сообщением.
Разрушение общения есть духовный процесс. Слова черпают свою коммуникативную силу из факта их причастности к символам. Собирая смыслы в единый гештальт, символ обретает качество имени, указывающего на превосходящую его реальность. Символ дает слову силу приводить к одним смыслам от эмоциональной приверженности другим. Разрушение символов есть, поэтому, духовная трагедия. Символ всегда предполагает большее, нежели то, что он в себе содержит, он с необходимостью коннотативен. Поэтому и слова в той мере, в какой они причастны символу, указывают на нечто большее, нежели то, что они функционально способны сказать; большое значение имеет здесь послевкусие, расходящиеся волны смысла, появляющиеся подобно кругам при бросании камня в озеро, коннотативный аспект слов в противоположность деннотативному. Это гештальт, подобный тому, что использует поэт. Форма возникает из самого говорения слов — именно поэтому люди склонны становиться более поэтичными, когда сообщают о чем-то, будучи в состоянии стресса.
Все это, конечно, прямо противоположно тому, чему нас учили. Нас учат, что чем более специализированным и ограниченным является слово, тем точнее мы выражаемся. Точнее — да, но не более правдиво. Придерживаясь этой точки зрения, мы стремимся сделать язык все более техническим, безличным, объективным, пока мы не начинаем говорить чисто научными терминами. Это единственный узаконенный способ общения, разумеется, процветающий в эпоху технологий. Но его завершение — это компьютерный язык; и то, что я в действительности хочу знать о моем друге, прогуливающемся рядом со мной за городом, отсутствует в нем, как если бы мы находились в двух вакуумных камерах.
4. Слова и опыт
Ключевой проблемой является различие между опытом и тем, что молодое поколение называет "просто мышлением" или "просто словами". Для нас здесь это особенно важно, поскольку исторически "опыт" противопоставляют также невинности. "Невинная" девушка — это девственница, тогда как девушка или женщина, имевшая половые сношения — опытная. Опыт ставится во главу угла в противовес "идеям". Экзистенциализм, к примеру, часто ошибочно принимают за отрицание мышления; и новые его приверженцы, читая Сартра и Тиллиха, часто бывают удивлены, обнаруживая, что эти экзистенциалисты являются мыслителями и логиками огромной силы.
Опыт ставит акцент на действии, переживании чего-либо, или чувствовании его так, "как человек чувствует вкус яблока во рту", если цитировать Арчибальда Маклиша. Приобретая опыт чего-то, мы позволяем его смыслу проникнуть в нас на всех уровнях: чувства, действия, мысли, и, в конечном итоге, принятия решения, поскольку решение есть акт обращения своего Я на избранный путь. Страстная жажда опыта есть стремление более полно включить себя в картину происходящего, ибо опыт тотален. Опыт ставится во главу угла в противовес всякому усеченному видению человека. Бихевиоризм, к примеру, несомненно отвечает какой-то части опыта, но когда бихевиоризм превращается в тотальный способ понимания человека и в жизненную философию, доходящую до интеллектуальной наивности, он становится деструктивным.
Каждый может и должен рефлексировать опыт. Это не только придает силу мышлению, но также приобщает к бытию. Наиболее важным и захватывающим опытом в процессе моего образования были лекции Пауля Тиллиха. Тиллих, немец и первоклассный ученый, верил в лекции. Но он также был человеком, приверженным жизни и истине, и ученым с чрезвычайно развитой способностью к логическому мышлению, использованием которого он не пренебрегал. Поэтому каждая лекция была выражением его бытия и пробуждала мое бытие. Это стало моим идеалом того, какой должна быть лекция.
Утверждение, что рефлексия также является частью опыта, вносит произвол и путаницу; мы должны сохранить функцию мышления в ее собственных правах. Ошибочным является использование опыта в качестве способа заставить молчать мышление или использование "непосредственного" переживания с целью избежать влияния истории. Молодое поколение право в своих нападках на "только" мышление, "только" слова и т. д.; но оно совершает ту же ошибку, когда под видом "переживания жизни" оно хватается за "толь ко" чувства, "только" действия или какую-либо другую частную функцию человека. "Переживание" становится тогда интеллектуальной ленью, предлогом для оправдания небрежности.
Культура есть результат общения между людьми, медленно созидаемый процесс, тяжело добываемое богатство, требующее десятков тысяч лет. В ней общение и концептуальное мышление развиваются вместе: одно предполагает и другое способствует его развитию. Конрад Лоренц утверждает:
Культура может погибнуть, даже если выживет человек, и это беспокоит нас сегодня в связи с ростом и экспансией этого огромного тела накопленного знания, требующего мозгов, книг и традиций. Культура не есть что-то такое, что развивается в головах людей. Это сам человек <…>. Развитие традиционных языков занимает тысячелетия. За несколько поколений язык может быть потерян. В наши дни уже идет его обеднение, в результате чего снижается способность логичного выражения.
Руссо, с его иллюзией благородного дикарства, может нанести ужасный вред, говорит Лоренц. Это благородное дикарство способно стать в лучшем случае кретинизмом. Молодым людям, которые хотят все отвергнуть и начать с нуля, хорошо бы понять, что это означает возврат к временам кроманьонского человека, жившего задолго до каменного века.
В периоды, подобные нашему времени, когда понятия отрываются от бытия, существует понятное стремление отбросить концептуальное мышление. Но без понятия нет подлинного опыта, а без опыта нет жизнеспособных понятий. Понятие дает форму опыту, но опыт должен присутствовать, чтобы дать понятию содержание и жизненность.