Все мы иногда употребляем такие выражения, как "мне пришло в голову", "откуда-то взялась мысль", "мне приснилось" или "обрушилось на меня как гром среди ясного неба". Они различным образом описывают общий для всех нас опыт: высвобождение мысли откуда-то из-под уровня сознания. Я назвал бы это "страной бессознательного" — резервуаром для подсознания, предсознания и всего, что находится ниже уровня сознания.

Когда я пользуюсь выражением "бессознательное", то употребляю его для краткости. Не существует "бессознательного" как такового — скорее, существуют бессознательные измерения (аспекты, источники) опыта. Я определяю бессознательное как возможности осознаний или возможности действий, которые личность не реализует или не может реализовать. Этот потенциал является источником того, что мы называем "свободным творчеством". В контексте нашего исследования творчества явления бессознательного представляют огромный интерес. Какова природа и характерные черты творчества, источники которого находятся в бессознательных глубинах личности?

Я хотел бы начать наше исследование этой проблемы с описания случая из собственной жизни. Когда еще студентом я собирал материалы к своей книге "The meaning of Anxiety" ("Проблема страха"), я проводил исследования в группе незамужних будущих матерей — беременных женщин в возрасте от десяти до двадцати с лишним лет, — находящихся в нью-йоркском доме опеки. Я располагал хорошей, логически обоснованной гипотезой о страхе, которую апробировали мои профессора и с которой я сам был согласен. Гипотеза утверждала, что склонность личности к страху прямо пропорциональна тому, в какой степени они были отвергнуты матерью. В психологии и психоанализе эта теория была общепринятой. Я предполагал, что страх у таких людей, как эти женщины, возникал из-за той ситуации, в которой они оказались (незамужние, ожидающие ребенка), и это предположение позволило мне более непредвзято исследовать источник их страха — отвергнутость матерью.

Вскоре я заметил, что половина группы исследуемых женщин прекрасно подтверждала мою гипотезу, однако вторая половина совершенно не соответствовала ей. В этой второй группе были женщины из Гарлема и Лоуэр Сайда, которые были решительно отвергнуты своими матерями. Одна из них, которую я буду называть Элен, происходила из семьи, где было двенадцать детей. В первый день лета мать отвезла ее к отцу, надсмотрщику на барже, плавающей по реке Гудзон. Там Элен забеременела от отца. В то время, когда она находилась в доме опеки, ее отец отбывал наказание в Синг Синге за изнасилование старшей сестры Элен. Точно так же, как и другие женщины в этой группе, Элен могла бы сказать мне: "У меня есть проблемы, но я не принимаю их близко к сердцу".

Все это меня удивляло, и я с трудом верил результатам исследований. Но факты были неумолимы. Насколько я мог убедиться на основании тестов Роршаха, ТТА и других, которыми я пользовался, эти отвергнутые матерями молодые женщины не проявляли особого страха. Выгнанные из дома, они просто завели новых приятелей среди ровесников с улицы. Поэтому у них не было склонности к страху, чего можно было ожидать на основании психологических теорий.

В чем же была причина? Возможно, эти отвергнутые женщины, не испытывающие страха, приобрели иммунитет, стали апатичными и потому не чувствовали своей отвергнутости? Негативный ответ на этот вопрос мне кажется бесспорным. Может быть, они принадлежали к типу психопатических или социопатических личностей, которые также не испытывают страха? И снова негативный ответ. Я почувствовал, что столкнулся с неразрешимой проблемой.

Однажды вечером, отложив в сторону книги и заметки, я оставил небольшой офис, которым я пользовался в доме опеки, и вышел на улицу, направляясь в сторону метро. Я чувствовал себя уставшим. Я пробовал выбросить из головы все неприятные дела. Метрах в двадцати от станции метро на Восьмой улице внезапно, "как гром среди ясного неба", мне пришла мысль, что все эти женщины, которые не вписывались в мою теорию, были из семей рабочих. За первой мыслью возникли следующие, и я не успел еще сделать шага, как в моем сознании родилась готовая гипотеза. Я понял, что мне придется изменить всю мою теорию. В одно мгновение я осознал, что не открытая отвергнутость матерью является первичной травмой и источником страха, а, скорее, скрытая отторгнутостъ, замаскированная ложью и лицемерием.

Матери из рабочей среды отторгали своих детей, однако дети не воспринимали это столь болезненно. Они знали, что отвергнуты, шли на улицу и там находили для себя другое общество. Никогда не применялись никакие уловки, чтобы скрыть их положение. Они знали свой мир с хорошей и плохой стороны и умели в нем жить. Зато девушки из среднего класса всегда были обмануты своими семьями. Матери отторгали их, но делали вид, что любят. Именно это, а не сам факт отторжения, было истинным источником их страха. Вот таким неожиданным способом, благодаря озарению, рождающемуся на более глубоком уровне сознания, я понял, что страх возникает из невозможности понять мир, в котором живешь, невозможности ориентации в собственной экзистенции. Там, на улице, я понял — а последующие размышления и опыт еще более убедили меня в этом, — что новая теория лучше, точнее, изящнее первоначальной концепции. Что же произошло в этот переломный момент? Если мы возьмем за исходную точку мой опыт, то станет ясно, что озарение прорвалось в сознание вопреки моим рациональным размышлениям. У меня была хорошая, логически обоснованная гипотеза, над доказательством которой я упорно работал. То, что мы называем бессознательным, прорвалось через барьеры сознательных установок, которых я неукоснительно придерживался.

Карл Юнг часто обращал внимание на то, что существует полярность, некая оппозиция между бессознательным опытом и сознанием. Он считал, что эта связь имеет компенсационный характер: сознание господствует над необузданными иррациональными капризами бессознательного, в то время как бессознательное не дает сознанию опуститься до уровня банальности, пустоты, скучной рациональности. Компенсация также относится и к конкретным проблемам: если в сознательных решениях какой-то проблемы слишком углубляешься в одном направлении, то бессознательное будет двигаться в противоположном. Разумеется, в этом заключается причина того, что чем больше мы бессознательно начинаем сомневаться в какой-то идее, тем более догматические аргументы используем, когда ее сознательно защищаем. Именно поэтому любой человек — от св.Павла до алкоголика из нью-йоркского района Бовери — может испытать радикальное изменение: бессознательная сторона личности, которая до этого времени подавлялась, неожиданно проявляется и начинает господствовать. Кажется, что бессознательное наслаждается (если так можно выразиться), прорываясь сквозь барьеры (и разрушая их) нашего сознательного способа мышления, за который мы судорожно цепляемся.

Перелом, о котором мы говорили, — это не только количественное увеличение, речь идет о чем-то более динамическом. Это не обыкновенное расширение сознания — скорее, это вид борьбы. Внутри личности происходит резкое столкновение сознательного мышления и озарения, то есть перспективы, которая борется за то, чтобы прийти в мир. Этому сопутствует страх, чувство вины, но и радость, удовлетворение, которые неразрывно связаны с появлением новой идеи или нового видения.

Чувство вины, возникающее в процессе такого перелома, является следствием разрушения, неизбежного при рождении нового взгляда. Мое озарение уничтожило другие гипотезы и должно было в будущем уничтожить то, во что верили некоторые мои учителя. Этот факт вызвал у меня некоторую обеспокоенность. Всякий раз, когда появляется какая-то значительная идея в науке или новая форма в искусстве, уничтожается нечто, что многие считают неотъемлемой частью их интеллектуального и духовного мира. Именно это является источником чувства вины, которое сопутствует истинной творческой работе. Как заметил Пикассо, каждый акт сотворения — это прежде всего акт уничтожения.

Перелом принес с собой и элемент страха, поскольку он не только уничтожил мою первоначальную гипотезу, но поколебал мою связь с миром. Теперь я чувствовал, что должен искать новый фундамент, о существовании которого до этого времени я не имел понятия. Именно это становится источником страха, который появляется в момент перелома, но возникновение новой идеи невозможно без большего или меньшего потрясения.

Помимо вины и страха, в момент перелома появляется чувство удовлетворения. Нам дано было увидеть нечто новое. Мы пережили радость открытия.

Другим открытием в момент озарения было то, что все  вокруг меня вдруг стало выразительным. Я помню, что дома  на улице, по которой я шел, были выкрашены в ужасный зеленый цвет, о котором в обыкновенной ситуации я желал бы поскорее забыть. Однако яркие цвета так удивительно соответствовали интенсивности моего переживания, что до сих пор отчетливо помню эту вызывающую зелень. В мгновение, когда пришло озарение, мир стал словно прозрачным, благодаря чему мое зрение приобрело исключительную остроту.

Я убежден, что так происходит всегда, когда бессознательный опыт прорывается в сознание. Это отчасти становится причиной сильного страха, охватывающего нас в этот момент: как внутренний, так и внешний мир приобретают интенсивность, которая через мгновение может пройти. Это один из аспектов экстаза объединение бессознательного опыта с сознанием, возникновение связи, которая является не каким-то отвлеченным понятием, но динамичным неожиданным слиянием.

Я хочу подчеркнуть, что, переживая озарение, я вовсе не ощущал себя как во сне, мир вокруг не расплылся, а мое восприятие не притупилось. Господствует ложное мнение, что в тот момент, когда приходит озарение, восприятие притупляется. По моему мнению, оно даже обостряется. Действительно, с одной стороны, это чем-то напоминает сон, в котором "я" и мир выглядят, как в калейдоскопе; однако, с другой стороны, этому опыту сопутствует обостренное восприятие, выразительность образа, чувство непосредственного родства с окружающими вещами. Мир становится живым и незабываемым. Следовательно, высвобождение бессознательного материала несет с собой обострение чувственного опыта.

По существу, мы могли бы определить этот опыт как более высокий уровень сознания. Бессознательное является глубоким уровнем сознания, и когда неожиданно, в результате борьбы противоположностей, оно проникает в сознание, наступает интенсификация сознания. Бессознательное не только усиливает интеллектуальные способности, но и активизирует процессы восприятия. С уверенностью можно сказать, что при этом также улучшается память.

Есть еще один феномен, который мы наблюдаем в момент озарения. Понимание приходит не само по себе, а по определенному правилу, существенным элементом которого является личная вовлеченность. Чтобы наступил перелом, недостаточно только "расслабиться" и "позволить бессознательному делать свое дело". Рождаясь на уровне бессознательного, понимание относится только к тем областям, в которые мы сознательно вовлечены. Мое понимание относилось к проблеме, которой мое сознательное внимание было поглощено до того момента, как я отложил в сторону свои книги и заметки. Неожиданно возникшая новая идея, новая форма должна была дополнить гештальт, чего я добивался на уровне сознания. Мы будем недалеки от истины, если об этом неполном гештальте, неоконченной модели, несовершенной форме скажем, что она явилась "призывом", на который откликнулось бессознательное.

Четвертой характерной чертой этого опыта является то, что озарение приходит в момент перехода от работы к отдыху. Оно возникает в момент перерыва в добровольно предпринятом усилии. В моем случае перелом наступил, когда я отложил книги и пошел в направлении метро, а мои мысли кружили вдали от проблемы. Можно сказать, что сознательные усилия, направленные на решение проблемы: размышление о ней, борьба с ней, — инициировали и поддерживали работу над ней, однако какая-то часть образа, отличная от той, которую я старался выработать, боролась за то, чтобы проявиться. Отсюда возникает состояние напряжения, присутствующее в творческой деятельности, Если мы слишком инертны, догматичны или привязаны к своим установкам, то никогда не позволим новому элементу войти в наше сознание, никогда не допустим в него того знания, которое в нас все время присутствует, хотя и на другом уровне. Однако часто случается, что понимание не может проявиться, пока напряжение сознания, его "включенность" не будут понижены. Речь идет об известном явлении, заключающемся в том, что для бессознательного перелома требуется чередование двух состояний: сознательной работы и отдыха. Поэтому бессознательное понимание часто появляется — как это было в моем случае — в момент смены состояний.

Как-то в Принстоне Альберт Эйнштейн спросил одного из моих друзей: "Почему лучшие идеи приходят ко мне утром во время бритья?" Ответ был подобен тому, который я пытаюсь изложить на этих страницах: чтобы оригинальная идея могла проявиться, сознание нуждается в ослаблении внутреннего контроля, в отдыхе, в погружении в фантазии и грезы.

Теперь мы рассмотрим опыт более сложный, более богатый, чем мой, — опыт Жюля Анри Пуанкаре, известного математика конца девятнадцатого — начала двадцатого столетия. В автобиографии Пуанкаре с удивительной точностью рассказывает, как приходило к нему озарение и как рождались новые теории. Он также описывает красочные подробности одного из таких "переломных" моментов.

"В течение пятнадцати дней я старался доказать, что функция Фукса, как я с этого времени называл ее, не может существовать. В то время я был большим невеждой; каждый день я сидел за столом и в течение часа или двух пробовал различные варианты, но все безрезультатно. Однажды вечером, вопреки своим правилам, я выпил кофе и не смог заснуть. Лавина идей захлестнула меня; они просто роились во мне до тех пор, пока, если так можно выразиться, не соединились в пары, создав стабильные комбинации. До утра я установил класс функции Фукса, выводя ее из гипергеометрического ряда, после чего мне осталось только записать результат, что заняло у меня лишь пару часов."

Через какое-то время тогда еще молодой Пуанкаре был призван в армию, и в течение нескольких последующих месяцев ничто не влияло на ход его размышлений. Однажды, будучи на юге Франции, он садился в автобус, разговаривая с другим солдатом. Он уже поставил ногу на ступеньку — ему удалось точно зафиксировать этот момент, — когда ему в голову пришел ответ на вопрос, какое место эта вновь открытая функция занимает в конвенциональной математике, которой он раньше занимался. Когда я читал об этом опыте Пуанкаре — а это было после описанного факта из моей жизни, — меня поразило, как похожи между собой эти два случая, особенно точностью и остротой переживания. Он поставил ногу на ступеньку и, не прерывая разговора с приятелем, в одно мгновение нашел способ включения этой функции в общую математику.

Дальнейшее чтение биографии объясняет, что произошло после его возвращения из армии.

"Позднее я занялся изучением некоторых проблем арифметики, однако без особых успехов, поскольку не находил никакой связи между этими вопросами и моими предыдущими исследованиями. Раздосадованный неудачей, я решил несколько дней провести у моря и подумать о чем-то другом. Однажды утром, во время прогулки вдоль крутого берега, мне в голову пришла идея, и с той же, что и в предыдущий раз, смелостью, дерзостью и мгновенной уверенностью я понял, что арифметическая трансформация неопределенных квадратных уравнений идентична тому, как это происходит в неевклидовой геометрии."

Став на мгновение психологом, Пуанкаре задал себе тот же вопрос, который мы поставили выше: "Что происходит в сознании? Почему идея приходит в голову именно в этот момент?" Вот ответ, который он предлагает:

"Сначала более всего удивляет появление неожиданного озарения — явный признак происходящей ранее длительной бессознательной работы. Значение такой бессознательной работы для открытий в математике несомненно. Следы этой работы можно обнаружить и в других случаях, хотя и с меньшей очевидностью. Очень часто оказывается, что в работе над сложной проблемой первый подход не самый удачный. Затем я делаю более или менее длительный перерыв, после чего возвращаюсь к работе. В течение первого получаса, как в предыдущем случае, ничего нельзя придумать, пока наконец, в уме не появляется дающая ответ концепция. Можно сказать, что сознательная работа была результативной потому, что прерывалась мгновениями отдыха, который возвращал разуму его силу и свежесть".

Значит ли это, что озарение появляется благодаря снятию напряжения, то есть отдыху? Пуанкаре это отрицает:

"Более правдоподобно то, что этот отдых был наполнен бессознательной работой [результат которой математик узнал позднее, как это было в приведенных мной примерах]; однако само открытие, вместо того, чтобы прийти во время прогулки или путешествия, возникло во время сознательной, хотя и скрытой, работы, которая выполняла роль раздражителя, была чем-то вроде кнута, "подстегивающего" результаты, полученные ранее во время отдыха, но остающиеся в бессознательном до мгновения, когда они приобрели сознательный вид".

Далее следует подробный комментарий практических аспектов "переломной" ситуации: "По поводу обстоятельств этой бессознательной работы мы можем сделать еще одно замечание: эта работа возможна и, главное, плодотворна только тогда, когда ей предшествует, а затем за ней следует период сознательной работы. Неожиданное вдохновение (а приведенные примеры подтверждают это) приходит только тогда, когда ему предшествовало многодневное добровольное усилие, которое казалось совершенно безрезультатным и не предвещало никаких ценных открытий, а выбранный путь предположительно вел в тупик. Однако эти усилия не были столь бесплодны, насколько можно было судить: они запустили машину бессознательного, которая иначе не начала бы работать и ничего не смогла бы произвести".

Подытожим некоторые, наиболее важные тезисы Пуанкаре. По его мнению, данный опыт характеризуется: 1) неожиданным озарением; 2) возможностью или же необходимостью появляться вопреки теориям, которых мы неуклонно и сознательно придерживаемся; 3) остротой происходящего, а также обостренностью восприятия всей окружающей обстановки; 4) кратковременностью и концентрированностью опыта, сопровождающегося мгновенной уверенностью; 5) тяжелой работой над разрешением проблемы перед наступлением "перелома"', 6) отдыхом, во время которого "бессознательная работа" имела возможность "действовать по собственному усмотрению", что и могло привести к перелому (частный случай более общей проблемы); 7) необходимостью чередования периодов работы и отдыха (при этом озарение часто приходит в момент перехода от одного периода к другому или, по крайней мере, в перерыве между ними).

Этот последний пункт особенно интересен. Каждый, наверное, имел возможность в этом убедиться: лекции профессоров становятся более вдохновенными, если в перерыве между ними они успевают посетить пляж; писатели пишут лучше, если — подобно тому, как это делал Макколи, — два часа пишут, потом стреляют по тарелочкам, а затем вновь садятся писать. Однако с определенностью можно сказать, что речь идет не о простом механическом чередовании одного и другого.

Я считаю, что в наше время для того, чтобы сменить шум города на тишину гор, надо иметь способность к конструктивному использованию одиночества. Для этого мы должны отказаться от мира, которого в нас "слишком много", должны захотеть немного побыть в тишине, чтобы позволить одиночеству работать за нас и в нас.

Знаком нашего времени является боязнь одиночества: быть одиноким — значит не найти себя в общении, и никто не согласится быть одиноким добровольно. Нередко у меня создается впечатление, что люди, живущие в нашей современной динамичной цивилизации, среди постоянного шума радио и телевидения, откликаются на любой стимул — более пассивный, как просмотр телепрограмм, или более активный, как разговор и работа. Постоянно занятым людям необыкновенно трудно допустить, чтобы прозрение из глубины бессознательного прорвалось в сознание. Когда личность боится иррационального, то есть бессознательных измерений опыта, тогда она, естественно, старается все время быть занятой, чтобы этот "шум" вокруг ни на минуту не умолкал. Кьеркегор удачно сравнил подавление страха перед одиночеством и настойчивые попытки не замечать его с положением первых американских колонистов, которые ночью гремели кастрюлями и сковородками, чтобы этим шумом отпугивать волков. Но ведь совершенно очевидно, что нам не суждено испытать озарение, приходящее из бессознательного, если мы не согласимся на минуты одиночества.

В завершение Пуанкаре задается вопросом: как происходит, что именно эта, а не другая идея пробивает себе дорогу из бессознательного? Почему именно это, конкретное озарение, а не дюжина других? Не потому ли, что именно оно дает эмпирически более точный ответ? "Нет", — отвечает Пуанкаре. Может быть потому, что оно лучше других подтверждается на практике? Снова нет. То, что Пуанкаре предлагает в качестве "фильтра" для подобного озарения, мне представляется наиболее важной и наиболее поразительной мыслью всего его рассуждения:

"Комбинация, которая является единственно пригодной (и которая возникает из бессознательного), оказывается, как правило, и самой красивой. Я имею в виду те, что наилучшим образом воздействуют на особого рода восприятие, которое свойственно всем математикам, но о котором не имеют ни малейшего понятия непосвященные... Из огромного количества комбинаций, слепо создаваемых бессознательным "я", почти все неинтересны и бесполезны и именно по этой причине не воздействуют на эстетическое восприятие. Сознание никогда о них не узнает; только некоторым из них свойственна гармония, а то, что за этим следует, сразу становится полезным и прекрасным. Именно они в состоянии разбудить особую восприимчивость математиков, о которой я только что упоминал и которая направляет на них наше внимание, давая им тем самым возможность превращения в сознательные идеи".

Вот почему математики и физики говорят о "красоте" теории. Полезность здесь подводится под категорию прекрасного. Гармоническая форма, внутреннее единство теории, красота, затрагивающая чью-то восприимчивость, — вот наиболее важные факторы, определяющие появление той или иной мысли. Как психоаналитик, помогающий людям достичь озарения, я могу лишь добавить, что мой опыт в этой области свидетельствует о том же: озарение появляется не потому, что оно "оправдано" или практически пригодно, а потому, что обладает определенной формой, которая красива и дополняет незавершенный гештальт.

Когда творческое озарение проникает в сознание, наша субъективная уверенность говорит нам, что форма должна быть именно такой, а не иной. Характерной чертой творческого опыта является то, что мы принимаем его как истину с "мгновенной уверенностью", как говорит Пуанкаре. Мы понимаем, что в данной ситуации ничто иное не может быть истинным, и удивляемся насколько мы были глупы, что не понимали этого ранее. Причина нашего заблуждения заключалась в том, что мы психологически не были готовы воспринять эту истину. Быть может, мы еще не понимали новой истины, содержащейся в научной теории, или творческой формы, проявляющейся в искусстве. Мы еще не были открыты на интенциональном уровне. Но "истина" как таковая там уже присутствовала. Это напоминает нам, что, как говорят дзэн-буддисты, в такие мгновения нам открывается реальность вселенной, не зависящая от нашего восприятия, но существующая вне нас. Это выглядит так, словно у нас были закрыты глаза, но когда мы их вдруг открыли, она явилась нам, бесконечно естественная и открытая. Новая реальность неизменна и вневременна. Опыт, в котором реальность такова, и удивительно, что мы не замечали этого прежде", для художников может иметь религиозную ценность. Многие художники, работая над полотном, переживают чувство священного, ощущают в творческом акте присутствие религиозного откровения.

Теперь рассмотрим некоторые проблемы, вытекающие из отношений между бессознательным и технической цивилизацией. Ни одна дискуссия о проблеме творчества не может обойти стороной эти трудные и важные вопросы.

Мы живем в высшей степени механизированном мире. Иррациональные явления, связанные с бессознательным, всегда являются угрозой для этой механизации. Поэты хороши в кафе или в собственной мансарде, но если их поставить у конвейера, они будут представлять угрозу для окружающих. Механизация требует единообразия, предсказуемости, упорядоченности; сам факт, что явления, происходящие в бессознательном, по своей природе нетипичны и иррациональны, предопределяет их опасность для машинного порядка и единообразия. В этом одна из причин того, что люди, принадлежащие к западной культуре, опасаются бессознательного и иррационального опыта. Ведь весь потенциал, который берет начало в глубинных сферах психики, просто не соответствует техническому окружению, ставшему столь значимым в нашем мире. Современный человек испытывает такой страх перед заложенным в нем иррациональным началом, что помещает между собой и страной бессознательного инструменты и машины. Так он пытается избежать зависимости от пугающих аспектов иррационального опыта. Мне не хотелось бы — и, думаю, это понятно — выступать против техники, технологии и машин. Хочу только заметить: всегда существует угроза, что техника будет служить барьером между нами и природой, будет стеной, отгораживающей нас от более глубоких измерений нашего собственного опыта. Машины и техника должны быть продолжением нашего сознания, однако они с тем же успехом могут стать заслоном от него. В этом случае продукты техники становятся защитными механизмами, "охраняющими" нас в первую очередь от более широких и сложных измерений сознания, которые мы называем бессознательным. Как сказал физик Гейзенберг, наши машины и техника приводят к тому, что мы оказываемся "недостойными порывов духа".

Западная культура со времен эпохи Ренессанса главным образом развивала технику и механику. Поэтому понятно, что именно со времен Ренессанса творческие усилия наших предков, а позднее и наши, направлялись на создание предметов техники, на прогресс науки и на практическое применение. И хотя такая направленность творчества на технику соответствует определенному уровню психики, по сути она является защитным механизмом. Это означает, что техника, которую мы возвели в идеал, в которую верим и от которой зависим, выходит далеко за пределы своего предназначения, поскольку служит защитой от страха перед иррациональным. Поэтому победа творческого подхода в сфере техники — без сомнения, великолепная победа — является угрозой для самого существования техники. И все же, если мы не откроем себя бессознательным, иррациональным и трансрациональным аспектам творчества, то наука и техника приведут к отторжению нас от того, что я назвал бы "духовным творчеством". Я имею в виду творчество, которое не имеет ничего общего с техническим применением. Речь идет о творчестве в области живописи, поэзии, музыки, то есть обо всех тех сферах, которые существуют именно для того, чтобы доставлять удовольствие, расширять и углублять содержание нашей жизни, а не для того, чтобы зарабатывать деньги или укреплять техническое могущество.

Если в какой-то мере мы утратим свободу и оригинальность духа в поэзии, музыке и изобразительном искусстве, мы в той же мере утратим творческие способности и в науке.

Сами ученые, особенно физики, повторяют, что творчество в науке связано со свободой творчества в широком смысле слова. Нет сомнения, что открытия в современной физике, которые нашли практическое применение в технике, в большинстве случаев произошли именно потому, что физики дали выход воображению и совершали открытия ради самих открытий. Однако это всегда несет с собой риск радикального опровержения предыдущих, тщательно разработанных теорий. Таким переворотом в физике стали теория относительности Эйнштейна и принцип неопределенности Гейзенберга. Но ведь речь идет о чем-то большем, чем простое различие между "чистой" и "прикладной" наукой. Творческие, духовные способности угрожают и должны, угрожать структуре и основам нашего рационального, упорядоченного общества, а также нашему стилю жизни. Бессознательные, иррациональные влечения по самой своей природе являются угрозой рациональности, и поэтому страх, который мы испытываем, неизбежен.

По моему убеждению, творческие способности, берущие свое начало в подсознании и бессознательном, важны не только для живописи, поэзии и музыки, но, в конечном счете, также и для науки. Если поддаться страху, который эти способности вызывают, отгородиться от порождаемых ими и угрожающих сознанию прозрений и форм, то не только общество окажется банальным и опустошенным, но высохнут горные источники потоков, которые могли бы слиться в единую реку научного творчества. По вполне понятным причинам современные физики и математики продвинулись дальше всех в осуществлении связей между бессознательным, иррациональным прозрением и научным открытием.

Теперь проиллюстрируем нашу проблему. Во время своих многочисленных выступлений по телевидению я испытывал два противоречивых чувства. Одно из них было удивлением, что мои слова, произнесенные в студии, одновременно могло услышать полмиллиона человек. Второе связано с тем, что всякий раз, когда мне в голову приходила оригинальная мысль, когда во время передачи я пытался совладать с каким-нибудь неоформленным, новым понятием, когда я выдвигал какую-то новую идею, которая выходила за рамки дискуссии, — меня тут же лишали голоса. Я не в обиде на ведущих, которые делали свое дело и знали, что если происходящее в программе не вписывается в привычную картину мира зрителей от Джорджии до Вайоминга, то эти зрители встанут, пойдут на кухню, возьмут пиво и, вернувшись, переключат телевизор на другую программу.

Со времени, когда появились такие огромные возможности в области массовой коммуникации, мы стремимся к взаимопониманию со слушателями сразу на уровне полумиллионной аудитории. То, что мы говорим, должно каким-то образом соответствовать их миру, должно, хотя бы частично, быть им знакомо. Неизбежно, что оригинальность, выход "за пределы", радикально новаторские идеи и образы будут в лучшем случае подозрительными, а в худшем — вообще невоспринимаемыми. Средства массовой коммуникации — чудо техники, вещь, которую необходимо ценить, — ставят нас перед серьезной опасностью конформизма, поскольку ( их "легкой руки" мы все смотрим одно и то же одновременно во всех городах страны. Именно это обстоятельство в значительной степени склоняет чашу весов в сторону регулярности и унификации, в противовес оригинальности и свободному творчеству.

Поэт в равной степени угрожает как конформистской позиции, так и политическим диктаторам. В своей деятельности он всегда близок к тому, чтобы взорвать политическую власть.

Яркие и горькие доказательства тому мы находим Советском Союзе. Прежде всего речь идет о преследованиях и чистках среди художников и писателей во времена Сталина, смертельно боявшегося угрозы, которую для его власти представляло творческое бессознательное. Некоторые исследователи считают, что теперешнюю ситуацию в России определяет борьба, происходящая между рациональностью и тем, что мы называем "свободным творчеством" Джордж Риви во вступлении к своей книге, посвященной русскому поэту Евгению Евтушенко, пишет: "Поэт и голос его поэзии имеют в себе нечто такое что тревожит некоторых русских, а особенно представителей власти - неважно, царской или советской. Это выглядит так как будто поэзия - это иррациональная сила, которую надлежит обуздать, подчинить себе или даже уничтожить".

Риви апеллирует к трагической судьбе, которая была уделом стольких русских поэтов, и делает вывод, что "[это выглядит] так, словно Россия жила в страхе перед няющимся образом собственной культуры, и, угрозу потерять свою казалось бы простую само венность, она должна была уничтожать все более сложна как чуждое своей природе". По его мнению, "это могло быть результатом врожденных пуританских склонностей или влиянием архаической формы деспотического патернализма" или же эффектом болезненного, слишком резкого перехода от феодализма к индустриализации. Мне хотелось бы спросить: неужели, по сравнению с другими народами русские менее способны к культурной и психологической защите от иррационального начала, присущего каждому из них и обществу в целом? Неужели русские ощущают себя ближе к иррациональным элементам, чем более древние европейские народы и поэтому острее чувствуют угрозу стихийной иррациональности и должны применять большие усилия, чтобы контролировать ее, например, при помощи строгих регламентаций?

И разве по отношению к Соединенным Штатам этот вопрос не был бы столь же правомерен? Не является ли наш прагматический рационализм, всеобщий практический контроль и бихевиористский способ мышления усиленной защитой от иррационального начала, господствовавшего в нашем обществе контрастов всего лишь около ста лет назад? Иррациональные элементы и до сих пор — часто, к нашему огромному смущению — проявляются, например, в поджоге прерий девятнадцатилетними юнцами из так называемого движения возрождения или в виде ку-клукс-клана, маккартизма, если приводить только негативные примеры.

Однако есть еще одна вещь, на которую я хотел бы обратить особое внимание. Это вездесущая в Соединенных Штатах проблема "поведения". Науки о человеке определяются в Америке как "бихевиористские науки", передающаяся на всю страну телевизионная программа Американского психологического общества называется "Акцент на поведение", а бихевиоризм — это наш единственный (небольшой по сравнению с многочисленными европейскими школами, такими, как психоанализ, гештальтпсихология, экзистенциальная психология) оригинальный вклад в мировую психологию. Практически все мы с детства слышим: "Веди себя вежливо! Веди себя! Веди!". Связь между морализаторским пуританством и концентрацией внимания на поведении никак нельзя считать мнимой или случайной. Разве такое внимание к поведению не является рудиментом нашей "врожденной склонности к пуританству", с чем, как утверждает Риви, мы имеем дело в России? Конечно, мне знакома аргументация в пользу необходимости исследования проблемы поведения: ведь это единственная вещь, которую худо-бедно можно изучать объективно. Однако с тем же успехом ее можно считать — а, по-моему, так и есть — доморощенным предрассудком, возведенным в научный принцип. Если бы мы согласились с этой аргументацией, разве — в свете изложенного в этой главе — это не привело бы к колоссальной ошибке: к пренебрежению иррациональным, субъективным действием и к описанию деятельности человека в категориях внешних проявлений?

Однако вернемся к Риви, который утверждает, что, несмотря на смерть Сталина, положение поэтов в России и далее остается ненадежным, поскольку молодые, а также некоторые до сих пор ущемляемые поэты старшего поколения решились выразить свои истинные чувства и представить действительность такой, какой они ее видят. Они не только осудили фальшивые истины, но и пытаются возродить язык русской поэзии, освободив его от политических клише и "образов отцов". В сталинскую эпоху такие действия осуждались как "идеологическое приспособленчество" к "буржуазным порядкам", а поэтов сажали за все, что "могло угрожать закрытой, единственно совершенной системе социалистического реализма". Но ведь в том и проблема, что каждая "закрытая, единственно совершенная система" уничтожает поэзию, да и искусство в целом. Далее Риви пишет:

"В речи, произнесенной в 1921 г., великий русский поэт Александр Блок утверждал, что "покой и воля" "поэтам необходимы, чтобы они могли достигнуть гармонии". Далее он говорил: "Советская власть отняла у нас и покой, и волю. Не внешнюю успокоенность, а внутренний покой. Не инфантильное "делай что хочешь", не свободу играть в либералов, но творческую волю — свободу тайную". Поэт умирает, поскольку ему нечем дышать, жизнь для него потеряла смысл".

Эти сильные слова совпадают с моим тезисом: conditio sin equa non творчества является свобода художника, и тогда все их содержимое может свободно "бурлить", проявляя то, что Блок удачно назвал "творческой волей". Гневные слова Блока можно отнести как к поэзии времен Сталина, так и к эпохе маккартизма в нашей стране. Догматики не поощряют ни "творческого покоя", ни "тайной свободы". Стенли Кунитс уверен, что поэт — всегда противник государства. По его словам, поэт существует для того, чтобы доказать: откровение возможно. А этого политические консерваторы допустить не могут.

Догматики любого рода, как в науке и экономике, так и в области морали и политики, чувствуют угрозу, исходящую от творческой свободы художника. Так должно быть, и так есть. Мы не можем избавиться от страха, что художник, любая творческая личность, может разрушить наш хорошо упорядоченный мир. Ведь творческие импульсы являются голосом предсознания и бессознательного, выражением их формы, то есть проявлением той силы, которая по самой своей природе угрожает рационализму и внешнему контролю. Поэтому догматики стараются подчинить себе художников. Какое-то время их ограничивала церковь, строго регламентируя тематику и способ выражения. Капитализм пытался подчинить себе художников, покупая их. А советский реализм делал то же самое, подвергая их остракизму. Такое подавление творческих импульсов губительно для искусства. Если бы полный контроль над творческими людьми был возможен (а я надеюсь, что это не так), это означало бы смерть для искусства.