14. Подземный мир Орфея
— Дайте же мне сказать! — требовал я, безуспешно пытаясь вырваться. — Пока мы тут стоим, может произойти несчастье!
— Несчастье уже произошло, — напомнил мне Мифруа, продолжая хладнокровно разглядывать меня.
Я был совершенно беспомощен, Уотсон. Один за другим, они свидетельствовали против меня. Они вспоминали, какие вопросы я задавал, какие легенды им рассказывал, чтобы оправдать эти вопросы, припомнили и мое отсутствие в оркестре в тот вечер, когда упала люстра, и тысячу других не связанных между собой фактов, которые ничего не значили по отдельности, но вместе складывались в зловещую картину, не сулившую мне ничего хорошего. Моншармен и Ришар, выглядевшие нелепо в своих дурацких костюмах, торжественно признали мою вину, описав мое посещение их конторы, цель которого им теперь виделась в выдвижении угроз. Не без подлости, два негодяя воспользовались возможностью свалить вину за все произошедшее на кого-то другого — на кого угодно — пока не начались предъявления претензий и тяжбы.
Никогда еще мне не доводилось попадать в столь затруднительное положение. Я бы мог выпутаться, если бы время не поджимало. Я не представлял себе, где находится Кристин Дааэ, но ей скоро нужно было выступать, а я ведь обещал защищать ее. А теперь судьба поставила у меня на пути неожиданное препятствие, которого я никак не мог предвидеть.
Меня бесцеремонно пихали сквозь растущую толпу, забившую коридор, ведущий в гримерные, так что он стал совершенно непроходим. Я понимал, что как только я покину здание, ничто уже не сможет защитить Кристин Дааэ от ярости ее безумного стража. Вот, Уотсон, как дорого обошлось мне мое инкогнито. Как раз, когда мне выгоднее всего было раскрыть свое истинное имя, у меня совершенно не было такой возможности.
— Куда вы меня ведете?
— В жандармерию.
Я снова пытался убедить их в своей невиновности и в том, что у меня есть срочное дело. Но в этот раз никто даже не снизошел до ответа. Каким-то образом мы пробились сквозь коридор и направлялись к лестнице, когда Судьба, со своим всегдашним непостоянством, совершила очередной неожиданный поворот.
— Куда это вы ведете этого человека? — прогремел настоящий бассо профундо.
Перегородив подход к лестнице, уперев руки в бока и упрямо наклонив вперед бычью голову над массивным торсом, нашим глазам предстал сам мэтр Гастон Леру. Признаться, я в жизни никогда и никого не был так рад видеть.
— Мы ведем этого человека…
— Тихо! Никуда он не пойдет, — Леру окинул толпу свирепым взглядом.
— Но…
— Я — Гастон Леру! — взревел он. — И я отвечаю за все, что здесь происходит. Мельчайшие детали не ускользнут от моего внимания. Главный здесь — я! — слыша хорошо знакомый рефрен, я уже вздохнул с облегчением, но Мифруа был не из тех, кого легко запугать.
— Я прошу прощения, cher maître, — заговорил он тоном, полным почти неприкрытого снисхождения, — но этот господин находится в ведении закона.
Леру подвинул пенсне на переносицу и ледяным взглядом воззрился на полицейского сквозь стекла.
— Вы ошибаетесь, мсье, позвольте вывести вас из заблуждения. Этот господин принадлежит к секции первых скрипок моего оркестра, а у нас сейчас будет гала-представление. Позвольте мне все прояснить, — продолжал он громоподобным голосом, прежде чем кто-либо решился прервать его. — Меня не интересует Призрак. Меня не интересуют ни убийство, ни закон, ни прочие ваши глупости. Это — ваши дела. Если вы хотите приставить охрану к этому человеку, пока он будет выполнять свои обязательства передо мной — пожалуйста, но, — он придал этому слову особое, устрашающее значение, — мое дело, моя забота, мой долг и моя святая миссия — музыка — и тому, кто вздумает помешать мне исполнять мои обязательства, придется сначала перешагнуть через мой труп.
Он замолчал, предоставляя остальным возможность возражать. Сам Мифруа как будто был несколько ошарашен заявлением Леру.
— Неужто нельзя обойтись без этой скрипки? — осмелился он вопросить ворчливым тоном.
— В прошлый раз, когда ее не было в оркестре, у нас упала люстра, — вежливо напомнил Леру.
— Но это не Сигерсон! — встрял Понелль, словно стремясь выслужить мое прощение за высказанное перед тем обвинение. — Он даже не знал, как туда попасть.
— Однако он туда попал, — напомнил Мифруа, теребя поля своей шелковой шляпы, видимо, в глубоком раздумьи. — Ну, хорошо, cher maître. Ради вас я задержусь и позволю этому господину играть в оркестре — но под стражей, понятно? Под стражей.
Леру наклонил массивную голову, принимая условия полицейского.
— А потом я заберу его с собой, — объявил Мифруа для всех находившихся в пределах слышимости.
— Спасибо! — успел я сказать, пока меня вели мимо дирижера.
— Вам спасибо — за то, что спасли жизнь Ирен Адлер, прекраснейшему меццо-сопрано нашего времени, — крикнул он мне вслед.
Теперь меня повлекли в противоположном направлении, и вскоре я оказался в привычном окружении последних нескольких недель — это место стало безмолвным свидетелем счастливого периода моей жизни, когда я пытался воссоздать себя заново. Теперь ему придется наблюдать мой позорный провал. Я вошел в эту оркестровую яму детективом, вздумавшим поразвлечься на отдыхе, испробовав ремесло скрипача. Уйду я из нее самозванцем, арестованным по подозрению в убийстве.
Я полагаю, Уотсон, дела мои обстояли не так уж безнадежно плохо. У меня был бы адвокат. Я вызвал бы из-за Канала свидетелей, знающих меня и знающих мой характер — хотя бы вас, мой дорогой друг — свидетелей, которых потрясло бы известие, что я жив. И всю эту нелепую плетенку удалось бы распутать, нить за нитью.
Но пока я разбирался бы с законом, несчастная женщина, которой я обещал сделать все, что в моих силах, которую я убедил пойти против всех ее инстинктов, положиться на меня и выступить в тот вечер, осталась бы без моей защиты.
Скоро уже должна была начаться следующая часть Бала в Опере — гала-представление. Празднующие, утолив жажду многочисленными стаканами шампанского и утомившись после трехчасового стояния практически на одном месте, теперь с благодарностью пользовались возможностью присесть, даже если ради этого требовалось целый час слушать фрагменты так называемой серьезной музыки. То, что гости были навеселе, ничуть не смущало мэтра Леру, охваченного стремлением к совершенству. Пьяным или трезвым, он собирался предоставить им лучшее, что могла предложить Парижская опера. И в этом состоял, как он сам это признал, его raison d’être.
Воронку, пробитую упавшей люстрой в центре партера, более-менее залатали рабочие, трудившиеся не покладая рук. Починка была временной, серьезный ремонт собирались начать после нынешнего представления, но на прикрытых подмостках на своих местах стояли стулья, место разлома задрапировали коврами и закрасили позолотой.
По традиции, программа гала-представления обещала сюрпризы. Естественно, мы, служащие Оперы, знали ее заранее, но публика не получала напечатанных программок. Вместо этого мэтр Леру оставил за собой право объявлять — или же не объявлять — подготовленные номера. Необходимости гасить свет в зрительном зале как будто не было, поскольку исчез основной источник освещения. Вместо люстры установили факелы, к каждому из которых был приставлен слуга в ливрее, что придавало происходящему жутковатый, какой-то варварский дух, словно зрители находились в римском амфитеатре, или же — в медвежьей яме.
Прекрасно зная настрой опьяневших гостей, Леру не стал объявлять первый номер, просто ударил палочкой, занавес поднялся и грянул «Солдатский хор» из Фауста.
Именно такую вещь гости и хотели бы услышать. Они восторженно кричали и топали, некоторые пытались подпевать под знакомую мелодию, мычали и свистели, так как большинство не знало слов.
Закончив номер, оркестр сразу, без паузы, перешел к «Венгерскому маршу» из другого Фауста, творения Берлиоза. Это потрясающее произведение привело весь зал в состояние лихорадочного восторга, и последовавшие за ним аплодисменты и крики «браво» показали дирижеру, что зрители теперь принадлежат ему душой и телом. Им казалось, что они знают его насквозь. Он веселый парень, этот Леру.
Но мэтр знал, чего они ждут, и сумел поразить их, когда снова взвился вверх занавес. На этот раз сцена была пуста, виднелись только изображенные на театральном небе звезды. Великий Плансон, в образе Мефистофеля, бросал вызов Небесам в прологе еще одного Фауста, на этот раз написанного Бойто. «Ave Signor!» — издевательски начал он.
Однако стоило мне услышать эти слова, и я понял — как и Леру, как и многие другие — что это был вовсе не Плансон. Никакое вольное воображение не могло бы приписать эти громовые раскаты знакомому бас-баритону. Поразительная сила, чистый ужас исполнения этого дерзкого Люцифера с его кредо проклятия, сочетались с такой страстью и ядовитым сарказмом, Уотсон, какие мне едва ли еще доведется уловить по эту сторону ада.
— Что за чертовщина, кто это? — воскликнул Понелль.
Леру вытер пот со лба, тоже проявляя изумление, но продолжал дирижировать. Может быть, призраки его и не интересовали, но он умел распознать, что слышит истинного гения.
По вскрикам в зале я понял, что мы не единственные заметили эту странность. Взглянув на Белу, сидевшего по левую руку от меня, я подумал, что у него глаза вот-вот выскочат из глазниц. Но мне не нужно было видеть певца, чтобы догадаться, что это был не кто иной, как сам Учитель канарейки, он же Призрак, Никто, Орфей, Ангел музыки — все его титулы теперь с триумфом сплелись в одно целое! Как же мне хотелось тут же броситься к нему, но об этом не приходилось и мечтать. Я играл под бдительным надзором двух джентльменов из префектуры, которые ни разу даже не взглянули на сцену. Они знали свои обязанности и исполняли их, подобно преданным мастиффам, на которых они очень походили. А может быть, они просто были глухими.
По завершении арии вся опера погрузилась в мертвую тишину. Мефистофель, так и не сняв маску мертвой головы, поклонился, подобрал плащ, небрежно перебросил через широченное плечо и высокомерно удалился со сцены неспешным шагом с безграничным торжеством, которое даже не было необходимости подкреплять аплодисментами.
Но что же стало с Плансоном?
И куда, черт возьми, делась Кристин? Слышала она выступление Ноубоди? Или сбежала, как только привидение возникло наверху Парадной лестницы?
Или у нее не было такой возможности? Может быть, монстр похитил ее, прежде чем явился на сцену?
Дурные предчувствия стискивали душу ледяными пальцами. Есть такая разновидность страха, Уотсон, что сковывает жертву с головы до пят, подобно жестокому морозу, лишая тело движения, так что попытка сделать один-единственный шаг становится поистине геркулесовым подвигом. Как раз такой страх оплел меня подобно глухому кокону, несмотря на всю мою решимость, и я продолжал играть на скрипке, словно механическая кукла.
— Простите, — прошептал Понелль во время очередного взрыва аплодисментов.
— Вы не виноваты, дорогой друг. Вы сделали то, что считали правильным, — так же механически ответил я.
— Видите ли, я не мог объяснить вашу историю, — возразил он. — Я знал, что вы начали работать здесь еще до убийства Бюке, а потом вся эта дикость на Пер Лашез…
— Я вас прекрасно понимаю, — и право, мог ли я не понять? А что подумал бы я сам на месте Понелля, если бы кто-нибудь предложил мне проглотить столь прозрачную выдумку? Она сошла для Дебьенна и Полиньи, которых Понелль метко охарактеризовал как идиотов, но сам-то он глупцом отнюдь не был — в этом я допустил страшный промах.
Я заметил, что факелы гаснут. Чего еще ждать от подобной импровизации? Хорошо еще, что из-за них не начался пожар. Так или иначе, мисс Адлер была права, цитируя афоризм о том, что представление должно продолжаться. Даже сейчас, после странного исчезновения Плансона и его необъяснимой, хотя и сенсационной замены, программа продолжала идти без изменений или задержек, подобно поезду, упорно спешащему по рельсам в строгом подчинении неизменному расписанию.
Снова поднялся занавес, предъявив нам главный успех тогдашнего сезона, конькобежцев на настоящем льду из третьего акта Пророка. В этом номере рабочие сцены сбрасывали на кордебалет с колосников хлопья снега. На сцене торжествовала иллюзия, и зрители смотрели в восхищении, многие не видели раньше этого номера, не знавшего, если на то пошло, себе равных.
А потом Леру обратился к публике.
— Mesdames et messieurs, — хорошо знакомый мне рев с легкостью проникал во все уголки зрительного зала от партера до галерки, — Мадемуазель Кристин Дааэ!
Занавес поднялся, открыв пустую сцену. Мадемуазель Дааэ стояла там в одиночестве, все еще в костюме пастушки, но без маски, шаль без особого изящества наброшена на плечи, на руке висит корзинка. Значит, она все еще свободна! Я еще могу как-то спасти ее!
— Сигерсон, сядьте! — прошипел Леру и постучал палочкой, как делал всегда перед первым взмахом.
Сначала она пела неуверенно, и в голосе ее я улавливал страх, но чем дольше она пела, тем в большей мере музыка словно бы укрепляла ее дух, как я и предполагал. Она выбрала молитву Микаэлы из третьего акта Кармен. Единственная настоящая ария во всей пьесе, она идеально подходила и к голосу, и к внешности певицы. Так уж получилось, что она подходила и к тогдашнему настроению Кристин, ибо это литания испуганной женщины, одинокой и неспособной постоять за себя, умоляющей Бога защитить ее. Потрясающая музыка возносила ввысь ее голос, ясный и чистый, словно горный воздух, который должен был, по сюжету, окружать ее. По восторженному выражению лица Леру я понял, что Кристин совершенно покорила его — а уж если ей удалось так подействовать на дирижера, можно было себе представить, что чувствовала публика.
И вновь за музыкой последовала тишина. Но в этот раз одинокий крик «Браво!» опередил общий отклик всего на какую-то долю секунды. Со своего места я видел, как весь зал разом вскочил с мест, словно выброшенный катапультой. Кристин Дааэ снова переживала триумф, и на этот раз никто не помогал ей, все сделали ее собственное мастерство, способности и вкус.
Она вышла на авансцену, так что нам, сидящим в яме, стало ее видно, и отдала должное Леру и оркестру грациозным мановением руки. Она стояла, словно в ошеломлении, и низко кланялась публике, слегка сжимая плечи под дождем цветов, сыпавшихся на нее со всем сторон и громом воплей «Encore!», раскатывавшихся по залу.
А потом, безо всякого намека или предупреждения, свет внезапно погас. Огни не тускнели и не мерцали, они просто разом исчезли, словно где-то в Каллиопе был повернут общий выключатель. Весь театр погрузился в абсолютную тьму.
Аплодисменты, готовые, казалось бы, продолжаться вечно, быстро стихли, и зазвучали тревожные вскрики. Гостям живо припомнились ужасные события, произошедшие совсем недавно в этом же самом здании, отчего паника среди ослепленных темнотой зрителей только усилилась.
В тот миг, когда погас свет, я снова вскочил. Я определенно расслышал в общем шуме отдельный крик.
Свет зажегся так же резко и неожиданно, как и потух. Хотя и казалось, что прошла вечность, это краткое затмение, должно быть, продлилось не долее четырех секунд. Но и этого оказалось довольно.
Кристин Дааэ исчезла. Осталась от нее только корзинка, которую она держала на руке. Корзинка стояла сама по себе, посреди огромной пустой сцены — безмолвным предвестником нового несчастья.
Но какая дерзость! Какая наглость, Уотсон! Что за coup de théâtre! Он великолепно пел перед тремя тысячами людей, словно бы приглашая арестовать, или хотя бы опознать его, а потом, добавив к пощечине оскорбление, он взял и похитил ее у публики из-под носа (и я уж лучше промолчу о носах полицейского контингента)! Я не мог не восхищаться им, хотя и проклинал свою полнейшую беспомощность перед лицом этого гения, не имеющего лица, этого вездесущего Никто.
Но я понимал, что другого шанса у меня не будет. Зверь поднят, и если я не начну охоту в это самое мгновенье, моя добыча уйдет в нору навсегда, да еще прихватит с собой Кристин Дааэ.
У меня не было иллюзий, что, подобно Персефоне, она когда-нибудь вернется в мир живых. Мои скованные страхом конечности внезапно освободились, и я рванулся к двери оркестровой ямы, так что полицейские от неожиданности расступились передо мной. Я слышал за спиной их изумленные вопли, но не замедлил шага.
Снова бросился я по коридору к гримерной Кристин, служившей, как я понял теперь, той границей, которую я искал с самого начала расследования. Вбежав в маленькую комнату, я запер дверь и сунул ключ в карман. Снаружи доносился тяжелый топот и возбужденные голоса моих преследователей.
Я подавил все ненужные мысли, концентрируя сознание на одной цели — найти потайную дверь или панель, через которую прошли Ноубоди и Пьеро за мгновенья до того, как я догнал их. Я успел заметить лишь круговерть вращающихся зеркал, но и того краткого взгляда было мне достаточно. На дверь гримерной обрушился град ударов, а я ощупывал зеркальные стены, нажимал и давил тут и там, рыча от натуги, пот заливал и щипал мне глаза. Где-то дальше, или как раз за одной из этих блестящих поверхностей пряталась потайная защелка, которая откроет мне путь в царство Ноубоди и позволит раскрыть все секреты этого запутанного дела. Если дверь гримерной поддастся моим преследователям раньше, чем я обнаружу эту защелку, для Кристин Дааэ все будет кончено.
И в последнее мгновенье мои усилия были вознаграждены. Один угол зеркальной панели поддался моей ищущей руке, и с низким рокотом пришел в движение незримый противовес с другой стороны стены. Не раздумывая о том, как придется возвращаться, я бросился в потайной проем, а панель, провернувшись на оси, захлопнулась за мной. Я нагнулся, уперев ладони в колени, восстанавливая дыханье, слушая, как разламывается дверь гримерной менее, чем в десяти шагах от того места, где я стоял. За треском ломающегося дерева последовали изумленные возгласы преследователей, пребывавших в уверенности, что я нахожусь в комнате. Растерянные голоса пытались связать запертую дверь с моим исчезновением. Как я и предполагал, один из споривших, поумнее остальных, предположил, что я запер ее снаружи и сбежал, предоставив им ломать дверь и выиграв тем самым время. Эту теорию быстро приняли, и гончие убрались восвояси, так что я мог спокойно осмотреться и изучить окружающую обстановку.
И теперь я нашел то, что искал, когда меня арестовали. Не фальшивый, а истинный вход в нору Белого кролика, королевство в королевстве, некую смежную вселенную, существовавшую среди остальных подземелий Оперы, и все же сохранявшую обособленность и неприкосновенность, нарушаемые лишь по капризу ее создателя. Гримерная Кристин служила связным пунктом между двумя мирами. Возможно, имелись и другие, но мне достаточно было и одного: теперь мне, наконец-то, открыт был путь к поразительному творению Ноубоди, к его почти неприступной сети переходов и дверей, спусков, лестниц, тоннелей, мостов и подмостков. У меня не было нити, которую я мог разматывать по пути, направлял меня только инстинкт, нашептывавший, что мне следует все время двигаться вниз. Спускайся! Стремись вниз, подобно капельке воды! Если сомневаешься — спускайся! Единственной подсказкой мне служили огарки свечей, расположенные в стратегически важных местах, которые беглец использовал, чтобы находить дорогу: некоторые еще горели, другие еще сохраняли тепло. Ощупывая те места, где находились свечи, я неизменно обнаруживал густые потеки застывшего воска. Этот человек годами совершенствовал свое укромное убежище, и множество свечей оплыли здесь за это время.
Я присвоил один из огарков для своих собственных нужд и стал нащупывать путь при его слабом огоньке, мне нечем было прикрыть руку, горячий воск обжигал мне пальцы и застывал на них. Я слышал разные звуки, таинственное эхо, капанье воды, отдаленную поступь, но надо мной она звучала, или подо мной — я уже не знал. Двигался я, в основном, по подмосткам и деревянным галереям, пересекавшим обширные пустые пространства. Иногда у них имелись разнообразные перила, иногда их не было. Хуже, что они сильно раскачивались подо мной.
В отдалении я различил два движущихся огня и как будто услышал голоса. Я стал осторожно красться вперед, пугаясь каждой скрипучей доски под ногой. Из-за штабеля деревянных досок я разглядел Каллиопу, огромную газопроводную машину, с помощью которой контролировалось все освещение Дворца Гарнье. Вот и нашлась вторая пограничная точка между миром, который я стал определять про себя, как мир реальности, и этим его извращенным подобием.
В каких-то дюймах от меня вовсю трудилась полиция, они только что, к своему изумлению, обнаружили три трупа — бедняг, работавших с рубильниками и шкалами осветительной панели, отправленных в лучший мир маньяком.
— У них перерезаны горла, — я узнал голос Мифруа.
— А у этого проломлен череп, — произнес кто-то другой.
— Это же Моклер! — воскликнул третий, это был голос Жерома. Они благополучно затаптывали все возможные улики. Покачав головой, я убрался назад, сохраняя все ту же осторожность.
Все ниже и ниже. Иногда я отклонялся от пути и забредал в очередной любопытный тупичок, но, насколько я понимал, все они вели в другие потайные проходы, которые у меня не было ни навыка, ни времени исследовать. В этих случаях мне приходилось возвращаться по своим следам и терять время, делая выбор, который для безумного создателя лабиринта не представлял ни малейших затруднений. Мой жалкий огарок расплавился полностью, и меня снова окутала тьма.
Один раз я в испуге задержал дыхание, когда мимо меня по узкой площадке деловито промчался крысиный отряд. Я чувствовал, как их легкие тельца перебегают через мои ботинки, и едва сдерживал дрожь.
Все ниже, и ниже, и ниже! Я пытался подсчитывать, на каком уровне нахожусь, насколько мне удалось разобраться в их системе, но, на самом деле, мой путь уходил вниз полого, и в темноте я вскоре утратил всякую ориентацию. Я больше не мог определить, что находится наверху, что внизу. Я уже начал сомневаться, что сами стены вокруг меня стоят вертикально. Земное притяжение оставалось моим единственным ориентиром.
И продолжая отыскивать этот единственный правильный путь, я не переставал размышлять о злом гении, создавшем его. Какая же нужна была неуклонная целеустремленность и мастерство, чтобы создать сначала один мир, а потом поместить внутрь него второй? Или оба мира были задуманы одновременно? Какие темные устремления, какое вдохновение или безрассудство подвигли Ноубоди на этот поразительный, близкий к чудотворству инженерный подвиг?
И сколько же времени это заняло? — или время, как я начал подозревать, вовсе не имело значения для этого существа, добровольно погребенного здесь до конца своих дней?
Пока я выискивал и нащупывал путь, над разнообразными звуками, задевавшими во мраке мое сознание, подобно множеству хватких пальцев, постепенно стал преобладать некий определенный шум. Это был отдаленный, прерывистый перестук, который то нарастал, то внезапно стихал, чтобы опять возобновиться. Я не представлял себе, что бы это могло быть, но вскоре мне удалось более-менее определить его место в моей мысленной карте. Когда я направлялся все глубже под землю, звук набирал мощь, когда я сбивался с пути, он слабел и угасал. Что-то в этом шуме, или, скорее, в его сбивчивом ритме, было знакомо, но тогда я не смог этого определить.
Мне казалось, миновало несколько часов, прежде чем я, двигаясь черепашьим шагом, остановился, наконец, перед огромной железной дверью, но вполне возможно, что, темнота исказила мое чувство времени. Отдаленные тяжелые удары, сначала усилившись, теперь внезапно резко прекратились, и я оказался в глухой тишине. Я ощупал дверь, простучал костяшками пальцев, вызвав слабое эхо. Я понял, что весит эта штука сотни фунтов, и был вынужден оставить надежды отворить ее, не разбираясь в потайном механизме. Часа два без малого прошли в бесплодных поисках. Я бросил на дверь все свои слабые силы, но, как я и предполагал, железная махина и не сдвинулась. Как ни невозможно было это признать, казалось, что все мое путешествие прошло впустую. Как будто этому существу снова удалось увернуться от меня.
Оказавшись перед этой неприемлемой перспективой, я присел на кирпичный цоколь и с тяжелым вздохом привалился к двери, которая так подвела меня, стараясь справиться с разочарованием и подумать, какие иные пути еще можно было найти.
Видимо, сказалось напряжение долгого и полного событий дня, потому что следующее, что я помню — как проснулся на том же самом месте, причем то, что пробудило меня, стало моим спасением. Очевидно, во сне я повернулся к двери боком, ибо, к моему изумлению, механизм поддался легчайшему нажиму, и дверь бесшумно откатилась на рельсах влево, так что я едва не свалился в проем. Восстановив равновесие, я потратил еще несколько мгновений на то, чтобы вспомнить, где я, собственно, нахожусь. Я схватил часы и попытался разобраться, сколько времени. Часы показывали самое начало шестого, но мне это ничего не говорило. Пять утра или вечера? Возможно ли, что я так долго проспал? У меня не было ответа.
Потом я осознал, что мне хватило света, чтобы разглядеть стрелки часов, и уставился в дверной проем, открытый моими сонными метаниями.
Зрелище, представшее моим глазам по ту сторону скользящей двери, я вряд ли скоро забуду. Эта картина иногда все еще снится мне.
Я, наконец-то, добрался до подземного озера. Оно уходило вдаль под чередой цилиндрических сводов, поддерживаемых огромными колоннами, основания которых исчезали под затянутой дымкой водой, дальнего берега не было видно. Судя по несмолкаемому шипению, помещение освещалось газом, отведенным, как я предположил, от Каллиопы наверху, где лежали убитые.
Я опустился на колени, коснулся воды и с изумлением обнаружил, что она тепловатая. Несомненно, тепло воды, поднимавшееся из подземных глубин, входя в соприкосновение с холодным воздухом пещеры, и вызывало постоянный туман над поверхностью. Стоило моим пальцам погрузиться в жидкость (неприятного, маслянистого состава), как я вздрогнул, услышав тихое ржание, и, подняв глаза, разглядел большого белого коня, как по волшебству, возникшего в неровном разрыве в тумане.
— Цезарь! — воскликнул я. Непохоже было, что животное не радо меня видеть. Подойдя поближе, я обнаружил, что его уздечка привязана к железному кольцу, висевшему на столбике, в свою очередь укрепленном на небольшой набережной. Таз свежего овса стоял на деревянной подставке перед ним.
Возле шеста я увидел стапель, достаточно широкий, насколько я мог судить, для небольшой лодки или полубаркаса, хотя не видно было ни следа ни того, ни другого. И не нужно было быть великим мыслителем, чтобы понять, что лодку увел ее хозяин на другой берег — где бы он ни был.
Лодка, конечно, была бы предпочтительнее, но мне пришлось удовольствоваться лошадью, и я отвязал Цезаря от столбика. Он покорно последовал за мной и, хотя седла на нем не было, не стал возражать, когда я подвел его к кормушке и с помощью выступа, на котором она стояла, взобрался ему на спину.
— Ну, Цезарь, — тихо сказал я, направляя его в туман. — Ты умеешь плавать? Сможешь доставить меня на другой берег озера?
Вода, как я уже отмечал, была теплой, и коня не смущал ее странный состав. Он осторожно встал на кирпичную кладку, где был сооружен стапель, и изящно соскользнул в дымную жидкость.
Я не имел ни малейшего представления, куда нам нужно направляться. Оставалось только надеяться, что Цезарь осведомлен лучше. Он поплыл сильными и плавными гребками. Дымка расступалась перед нами, чтобы тут же сомкнуться позади. Вскоре у меня возникло впечатление какого-то сонного очарования. Мне пришлось ущипнуть себя, чтобы напомнить, что менее чем в двух сотнях футов надо мной находится один из самых оживленных кварталов суетливой столицы, а от результата моего предприятия зависит жизнь женщины.
Я уже начал думать, что мы делаем успехи, когда газ, заливавший тоннель слабым, жутковатым светом, внезапно потускнел и погас, и мы с конем остались в полной темноте в середине подземного водоема, не представляя себе, в каком направлении продолжать путь — если мы вообще двигались все это время в каком-то определенном, постоянном направлении.
Конь испуганно заржал. Я нагнулся вперед и потрепал его по шее, чтобы успокоить, но и самому мне было не по себе. Зловещий стук возобновился, более громкий, чем прежде. Сначала мне показалось, что я мог бы двигаться на этот звук, однако я быстро убедился, что, из-за специфической акустики тоннеля, шум исходит как будто бы отовсюду сразу. Сбивчивые удары тяжело отдавались от воды и кирпичей, порождая гулкое эхо, вторившее им, и производя хаотичную какофонию, которая вызывала у меня ощущение — в тогдашнем моем настроении — что я нахожусь внутри бешено бьющегося сердца безумца.
Несколько минут мы плыли куда пришлось, пока по нам ударяло эхо, потом звуки снова смолкли, и тьма и тишина показались еще ужаснее, чем прежде. Теперь мы с Цезарем могли слышать только те звуки, которые производили мы сами.