— Поверить не могу, что я позволил вам уговорить меня! — в пятый раз воскликнул Понелль, когда мы входили в ворота кладбища Пер Лашез, оставив бульвар Менильмонтан. Было почти пять часов, моросило. Пока молодой человек не передумал, я схватил его за руку.

— Будьте так любезны, помогите мне сориентироваться и не забывайте, что я представляю префектуру.

— Вот префектура и выполняла бы ваше таинственное поручение!

— Тогда не обойдется без бумагомарания и гласности, а я в данный момент очень хотел бы избежать и того, и другого. Вот позже, вероятно, придется отказаться от подобной осторожности.

Пока что он как будто удовлетворился этим и, хмуро поглядывая на свинцовые небеса, повел меня вперед и направо. Кладбище было огромно, настоящий город мертвых, в котором были свои холмы и долины, накрытые бесконечным сплетением извилистых улочек и миниатюрных бульваров, застроенных маленькими домиками — элегантными гробницами.

— У меня от этого места мурашки по коже, — несчастным голосом промычал Понелль.

— Вам не нравятся кладбища?

Он пожал плечами.

— Тут не суеверие, если вы об этом. Двадцать лет назад именно здесь находился последний оплот Коммуны. Самые страшные сражения произошли среди этих самых могил, многие из них были просто усыпаны мертвыми. Полторы сотни человек — тех, кто выжили — поставили у стены и расстреляли. И похоронили на месте, в общей могиле. Она где-то здесь, — его передернуло при этой мысли. — Вы хотите туда, где похоронен Гарнье?

— Я, в общем-то, не спешу. Расскажите мне еще об этом кладбище, — предложил я, сочтя, что лучше отвлечь внимание Понелля от нашего дела до того момента, когда его активное участие будет неизбежно.

— Что вас интересует?

— Все. Кто такой был Пер Лашез?

Он снова пожал плечами.

— Он был исповедником Людовика XIV и покровителем этого места. Это были владения иезуитов до их изгнания. Город приобрел их примерно в 1800 году. Я не специалист.

— Напротив, дорогой мой. Как и всегда, вы — настоящий фонтан просвещения.

Мы остановились перед гробницей Давида, пламенного художника и сторонника Революции. Поблизости обнаружилось место захоронения Жерико. Может быть, здесь, как и в Вестминстерском аббатстве, мертвых располагают в зависимости от рода их занятий?

— Не думаю, — ответил на это мой проводник равнодушным тоном.

Продолжая двигаться в юго-восточном направлении, мы миновали гробницу Мольера, и я указал на нее Понеллю.

— Темнеет, скоро закроют, — только и ответил он. — А я промок до нитки.

— Смотрите, а здесь Гюго! — воскликнул я. — Похоже, писатели собраны вместе, так же, как и художники. Поддразнивая спутника таким образом, я тянул время, пока мы искали место погребения архитектора, и сумел лишь наполовину скрыть свое изумление, обнаружив могилы Бомарше и несчастного маршала Нея. Кладбище было удивительное.

Я разжег трубку и перевернул чашечку, чтобы не выпал осадок.

— Вот где были убиты коммунары, — мрачно заметил Понелль, указуя на памятную стену над массовой могилой. В отдалении послышался колокольный звон. Этот звук словно бы успокоил моего товарища. — Пойдемте, пора. Ворота закрывают. Поищем могилу Гарнье в другой раз.

— Успокойтесь. Мы никуда не пойдем.

Он уставился на меня сквозь завесу дождя с таким неверием на лице, что при любых других обстоятельствах мне стало бы смешно.

— Никуда не пойдем? Что это вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что я намереваюсь увидеть могилу Гарнье сегодня. Встаньте вот тут за Мюрже и не двигайтесь, пока я вам не разрешу.

Я осторожно подтолкнул Понелля в укромное место и достал часы. Как же мне не хватало вас, Уотсон! Ваша бесстрашная душа возрадовалась бы подобному расследованию, при мне же был только робкий скрипач, вполне убежденный на тот момент, что я совершенно лишился рассудка.

Но, увы! — даже будь со мной вы с вашей стойкостью, мы все равно не обошлись бы без услуг Понелля.

— Но что, если нас найдут!? — яростно прошипел он. Я приложил палец к губам и слегка сжал его плечо.

Долго ждать нам не пришлось. На кладбище было всего несколько служащих, и в такую погоду, делая обход территории, они оглядывали кладбище без особого внимания, лишь формально выполняя свои обязанности. Мертвым, в конце концов, полагалось быть мертвыми. Я вытряхнул из трубки пепел и сунул ее в карман своего длинного пальто, рядом с сэндвичами, которыми запасся перед нынешним походом.

Было уже довольно темно, и задул холодноватый ветер, что вовсе не способствовало поднятию духа.

— Пора вам показать мне гробницу Шарля Гарнье, — объявил я.

— Да как вы ее вообще найдете? — раздраженно ответил он. — Заметьте, все кладбище организовано безо всяких правил!

— Не теряйте терпения, мой дорогой Понелль. Вон та сторожка напротив, я полагаю, принадлежит могильщику, который сейчас, вероятно, сидит дома и с удовольствием кушает теплый ужин, радуясь, что ему не приходится бродить где-то в столь суровую ночь. Давайте проверим, правильно ли мое предположение?

Домишко, и в самом деле, принадлежал могильщикам, и, без труда взломав громоздкий замок, я затащил своего возмущенного сообщника внутрь. Там, как я и рассчитывал, отыскался «бычий глаз» — фонарь с увеличительным стеклом — и кое-какие другие полезные инструменты, по крайней мере, один из которых должен был мне очень пригодиться.

— Зачем это вам лом? — поинтересовался Понелль, с беспокойством оглядывая орудие.

— После вас, дорогой мой.

Он фыркнул не то насмешливо, не то сердито, и решительно вышел из домика.

Освещая себе путь направленным лучом «бычьего глаза», я следовал за Поннелем в северную часть кладбища. Мы прошли, наверно, с полмили. Прокрадываясь среди могил, мы измазались в грязи по самые брови, а один раз нам даже пришлось растянуться на мокрой мостовой, пока не прошел мимо очередной сторож, всего в каких-то трех рядах влево от нас.

— А вот Бизе, — сообщил мне Понелль, невольно поддавшись чарам некрополя. — Могильный камень спроектировал сам Гарнье, — он был прирожденным экскурсоводом.

— Сейчас это неважно. Где Гарнье?

Он показал. Создатель могильной плиты Бизе и Парижской оперы был похоронен в обширной гробнице, до которой от могилы композитора «Кармен» не было и пятнадцати шагов. В белом граните было вырезано одно слово:

Гарнье

Я осторожно огляделся.

— Так, дорогой Понелль, мне придется снова просить вас о снисхождении, — успокаивающе произнес я, эффектно вынимая из-под пальто лом. Он вытаращил глаза — про лом он уже успел забыть.

— И что вы собираетесь с ним делать?

— Я собираюсь вскрыть гроб мсье Гарнье и…

Больше я ничего не успел сказать. Бедняга Понелль подпрыгнул, подобно испуганной газели, и попытался броситься прочь, мимо меня. Я крепко ухватил его за отворот пальто, с мягким стуком уронив инструмент в мокрую траву.

— Понелль…

— Это немыслимо!

— Понелль!

— Это чудовищно! И неоправданно!

— Все, что мне от вас нужно — чтобы вы идентифицировали труп.

— Что?

Я повторил.

— Это же дикость! Он умер два года назад!

— Не думаю, — он удивленно взглянул на меня. — Я полагаю, Дедал так и сидит в центре своего лабиринта.

— Я не понимаю, о чем вы говорите. Нас арестуют и приговорят…

— Понелль, выслушайте меня. Никто нас не арестует. Завтра вечером мы оба, в сухой одежде, будем сидеть на своих обычных местах в оркестре и играть на гала-представлении в Опере. А сейчас вы должны делать то, что я говорю. Это распоряжение полиции, — напомнил я, чтобы подбодрить его.

Он тоскливо вздохнул, но остался стоять рядом со мной, наблюдая, как я поднимаю свой инструмент, и молча держал фонарь, пока я вскрывал дверь склепа. Это было нетрудно: замок там висел больше для украшения. С протестующим стоном он поддался моим увещеваниям, после чего послышался приглушенный стук. Поманив скрипача за собой, я вошел в склеп.

Внутри было еще холоднее, но хотя бы сухо, склеп затянула паутина и неприветливая плесень. Нас окружали шесть саркофагов клана Гарнье. Архитектор находился в среднем в правом ряду, о чем лаконично известила нас латунная табличка, окислившаяся до унылой зелени.

— Поднимите фонарь повыше.

Он безмолвно подчинился. Удары лома, сбивающего железные петли и застежки, породили в маленьком помещение громовое эхо.

— Mon Dieu, Mon Dieu. Это же варварство, — не выдержал честный парень. Несмотря на отвращение, мои действия увлекали его. К счастью, он был неисправимо любопытен.

— А что вы говорили о Дедале? Кто такой Дедал?

— Давным давно, еще до начала письменной истории, Критом правил царь Минос, — объяснил я, поворачивая окоченевшими пальцами замерзшие винты. — Брат его жены был чудовищем, получеловеком, полубыком, и звали его Минотавр.

— А нельзя ли ближе к делу?

— Я к тому и веду. Жена царя любила своего ужасного брата и не желала, чтобы его предали смерти. И тогда царь нанял команду архитекторов и поручил им построить лабиринт, чтобы посадить туда чудовище, и оно осталось бы в живых и не причиняло вреда окружающим. Дедал был главным архитектором.

Я продолжал работать, а он молча обдумал мои слова, стоя у меня за спиной.

— Вы думаете, что Гарнье — чудовище? Что он построил свой собственный лабиринт и поселился в нем?

— Я в этом уверен, — я толкнул крышку саркофага и услышал зловещий треск. Понелль испуганно придвинулся ко мне поближе. — Ну-ка, помогите мне сдвинуть эту штуку.

Вместе мы столкнули крышку.

— Посветите туда и скажите мне, что вы видите.

— Я не могу.

— Вы должны.

Он протиснулся мимо меня с внезапной решимостью, которой я от него и не ожидал, и встал на саркофаг пониже, чтобы заглянуть сверху. Я услышал жуткий вздох, а потом он отшатнулся, едва не приложив фонарь о каменную стену, заходясь страшным сухим кашлем.

— Это он!

— Откуда вы знаете?

— Говорю вам, это он! Сами смотрите! Ах, mon Dieu! — и Понелль снова закашлялся, прикрывая рот и ноздри носовым платком. Он привалился к стене, а я взял фонарь и залез на нижний саркофаг.

Не буду останавливаться на зрелище, которое предстало моим глазам, хотя оно способно было вызвать frisson даже у такого закаленного моряка, как я. В гробу находились останки высокого человека, переживавшие страшнейший период разложения, черты были совершенно неопределимы. Но Понелль не ошибся — личность умершего удостоверяли пышные рыжие волосы, продолжавшие расти и после смерти Гарнье. С таким цветом архитектор вполне мог войти в Союз рыжих.

Я тяжело соступил вниз, в ужасе зажмурившись.

— Это непостижимо.

— Что непостижимо? Что человек лежит в своем собственном гробу? Можем мы, наконец, убраться отсюда?

— Минутку, — я не мог собраться с мыслями, Уотсон. Я был настолько уверен! Разум, основное орудие моей профессии, на которое я так привык полагаться, ставшее, что, вероятно, простительно, предметом моего тщеславия, внезапно подвело меня! В оцепенении опустился я на пол склепа, не обращая внимания на холодный камень подо мной. По привычке я заговорил вслух, чтобы лучше прояснить собственные идеи.

— Нужно исключать невозможное! Так ориентироваться в подземельях этого здания способен только тот, кто сам проектировал его. Только так можно объяснить его абсолютное и невероятное господство в Опере. Он специально спроектировал ее особым образом, учитывая свои необычные нужды.

Понелль посмотрел на меня странным взглядом, опустившись на корточки у противоположной стены.

— И это — ваша теория?

— У вас есть лучше? — с горечью парировал я. Он продолжал смотреть на меня. — Так что?

— Я одно скажу, — осторожно начал он, — если вам нужен архитектор, который проектировал подземелья Оперы, то вы не там ищете.

— Что?

— Это не был Гарнье. Это был его помощник.

— Что?

Он с горячностью кивнул, устраиваясь у своей стены поудобнее, пока я смотрел на него, разинув рот.

— Ну, конечно. Он был настоящим гением фундаментов. Именно он придумал осушить болото и создать это озеро и все остальное. Гарнье занимался тем, что касалось именно театра. А над остальным работал, в основном, его помощник.

— Икар.

— Что?

— Это сын и помощник Дедала. А вы абсолютно уверены в том, что говорите?

— Никаких сомнений. Все подземные сооружения придумал он. Большой был человек, и посмеяться умел. Мы, мальчишки, были от него в восторге. Но он вам тоже ничего о здании не расскажет.

— Тоже мертв?

— Случился обвал, это было в… — он почесал в затылке, вспоминая, — в 1874-м, я думаю. Просела земля под улицей Глюка. Там работали над кирпичным цилиндрическим сводом над озером. Беднягу погребли несколько тонн жидкого бетона и камня. А ведь здание было почти завершено, — добавил он, покачав головой при этом печальном воспоминании.

— Погребен! — едва моя искусная теория порывалась снова встать на ноги, новые свидетельства выбивали из-под нее опору. — Погодите. А тело его нашли?

— Ну да, через несколько недель его вытащили со дна озера. Думаю, это было малоприятное зрелище. Может быть, даже похуже этого! — он мотнул головой в сторону открытого саркофага надо мной.

Я чувствовал, что нахожусь на верном пути, Уотсон, я ощущал это всеми фибрами своего существа, и однако, тело было обнаружено. И опять, когда моя злосчастная теория уже готова была испариться, забрезжил еще один лучик надежды.

— Но вы ведь говорили мне, что во времена Коммуны, когда Опера служила тюрьмой, было принято сбрасывать трупы в болото?

— Конечно, — согласился Понелль, приоткрыл и снова закрыл рот, — но вы же не хотите сказать, что?..

— Пробыв достаточно долго в воде, один гниющий труп становится похож на другой. Хотите сэндвич?

Я достал сэндвич и протянул ему. Понелль, полностью поглощенный ходом моей мысли, забыл былой страх и недоверие и дал выход граничащему с одержимостью любопытству и — аппетиту. Он взял предложенный бутерброд, а я приоткрыл дверцу «бычьего глаза», и при его направленном свечении мы молча ели в течение нескольких минут, только дождевые капли дробью стучали в оловянное покрытие над нашими головами.

— Расскажите мне об этом помощнике. Как, вы сказали, его имя?

— Я не говорил. Мы, дети, не знали.

Я разочарованно прикрыл глаза.

— Случаем не — Ноубоди?

— Ноубоди? Что еще за имя такое?

— Это по-английски.

— А, ясно.

Я слышал, как он втягивает воздух, сжимая губы — всеми силами стараясь помочь.

— Не думаю. Ноубоди, — он произнес имя вслух, словно испытывая его звучание, но потом издал звук, явно подразумевавший отрицание, и покачал головой. — Ничего не напоминает, — вот и еще один удар, хотя к нему я был отчасти готов. — Простите. Мы просто называли его Орфеем.

Я открыл глаза.

— Орфеем? И отчего же?

— Да он был просто помешан на музыке. Работать над Оперой — это была мечта всей его жизни, и она сбылась. Насвистывая и напевая, бродил он по лесам, так же легко и уверенно, как цирковой канатоходец, без страховки. И у него был самый красивый голос, какой вы только можете вообразить, — вспомнив еще что-то, он прищелкнул пальцами. — А второй его страстью была мифология. Вот по этим двум причинам, мы и звали его Орфеем. За завтраком он сидел на стропилах или лесах и рассказывал нам, детям, о Троянской войне и другие истории Гомера. Имя Орфей подходило к обоим его увлечениям.

Я глубоко вздохнул, прежде чем заговорить.

— А его голос? — тихо произнес я. — Низкий баритон?

Он удивленно уставился на меня.

— А вы откуда знаете?

Я смолчал. Его глаза распахнулись шире.

— Вы хотите сказать?.. Но вы же не хотите сказать?..

— Может быть, в результате потрясения, оттого, что он оказался похоронен заживо, его рассудок помутился. Ясно одно: он пережил обвал. И с тех пор он предпочел жить в Опере, не показываясь людям на глаза.

Мне было почти что слышно, если не видно, как с натугой начинают проворачиваться колесики понеллева разума, пытаясь осмыслить сказанное мной. Я услышал, как он комкает обертку от сэндвича.

— Но почему? Почему он не показывается?

— Признаться, не имею ни малейшего представления. На данный момент у меня слишком мало сведений, чтобы дать ответ на этот вопрос. Я могу только списать это на его поврежденный рассудок. Те, кто утверждают, будто видели его, единодушно расписывают его уродство. Орфей был уродлив? Что-нибудь было у него не так с внешностью?

— Как раз напротив. Он был красивый мужчина. Страшно нравился дамам.

Я покачал головой, не находя объяснения.

— Может быть, людям просто хочется, чтобы он был ужасен, — предположил Понелль, рассуждая не столько со мной, сколько сам с собой. Очевидно, ему вспомнилась теория Белы насчет Красавицы и Чудовища, и то, что женщины, как правило, предпочитали безобразного монстра его симпатичному воплощению.

Я молчал, и только дождь продолжал беспрерывно барабанить над нами. Внезапно я щелкнул пальцами.

— Нет, он действительно чудовище, это обвал изуродовал его. Как же медленно я стал соображать, я совершенно заржавел, Понелль!

— О чем это вы?

— Ни о чем. Мы, полицейские, всегда отличаемся склонностью к самокритике. Но, можете мне поверить, Орфей был изуродован во время обвала. Вот почему он не покидает Оперу и никому не показывается.

Понеллю понадобилось несколько мгновений, чтобы воспринять новую идею.

— И вы думаете, такое действительно возможно?

— В данный момент, — я развел руками, — это не более чем предположение. Все мои теоремы еще требуется доказать. Давайте представим на мгновенье, что Орфей обеспечил себе личное поместье в недрах Оперы и добился соглашения с дирекцией, которая его содержит. Вот уже много лет он живет в мире и покое в своем логове. И все было хорошо, пока три месяца назад он не услышал и не увидел одно молодое сопрано.

— Ла Дааэ?

— Он влюбился, и горе тем, кто умышленно или невольно встает меж ним и объектом его страсти.

Я снова набил трубку, делая вид, что не замечаю изумленного взгляда Понелля. Он же додумался до чего-то еще — чего-то тревожного, судя по тому, как он нахмурился.

— Но что Карлотта и жаба у нее в горле?

Я зажег спичку и энергично запыхтел трубкой, прежде чем ответить.

— Вы когда-нибудь слышали об искусстве чревовещания?

Он покачал головой.

— Это старинный и таинственный трюк, который знали еще в Древнем Риме, хотя сейчас его демонстрируют только цыгане и ярмарочные циркачи, что-то вроде разговорного trompe d’il. Само это слово означает: говорить животом. Об этом мало известно, однако умелый мастер способен так «бросать голос», что будет казаться, будто он доносится откуда-то со стороны. Адепты могут даже говорить, не двигая губами, но нашему знакомцу в этом нет необходимости. Мало того, имея под рукой оперную машинерию, он мог без труда усилить громкость своего жабьего кваканья — например, используя эхо вентиляционных шахт, идущих с крыши, или какие-либо другие трюки, которых мы не знаем. Он мог многие годы совершенствовать свою технику, — добавил я, вспомнив бесплотный смех. Понелль провел рукой по губам, словно пытаясь понять, что я ему говорю.

— Вы хотите сказать, что с голосом Сорелли ничего не случилось?

— Совершенно ничего. Злодею достаточно было жестоко перебивать ее каждый раз, когда она собиралась запеть.

— Но это, все это… — не найдя слов, он зябко закутался в свою поношенную куртку, почувствовав холодок, и мрачный склеп был тут ни при чем.

— Нелепость? Но, подумайте, Понелль, только эта теория объясняет все факты, только она объясняет его сверхъестественную способность передвигаться по Опере куда он хочет, видеть все, слышать каждое произнесенное слово. Только он знает в Опере каждый угол, каждую щель. Почему? Потому он сам ее спроектировал. К счастью, — добавил я, — хоть он и знает Оперу, как свои пять пальцев, его власть ограничена ее пределами.

Еще несколько мгновений мы просидели в молчании. Потом Понелль сменил положение, словно ему стало неудобно, и заговорил, в его голосе отдалось странное напряжение.

— Я бы не был в этом так уверен, — начал он несколько нерешительно, — если то, что вы говорите — правда.

— О чем вы?

— Вы слышали о бароне Оссманне, создателе больших бульваров Парижа?

— Разумеется.

— А известно ли вам другое его достижение — которым он гордился даже еще больше?

— Что вы имеете в виду?

Понелль ткнул пальцем вниз.

— Самую обширную и самую современную канализацию в мире.

— Что?

— Она так же длинна и широка, как и сам Париж, мсье. И если у Орфея есть выход туда…

— Он может свободно передвигаться под городом!

— Вот именно!

Осознав это, я вскочил, словно меня вздернул невидимый шнур.

— Куда это вы? — позвал он, когда я бросился прочь из склепа. — А что мне делать с мсье Гарнье?