Улыбка сошла с его лица. Губы поджались, и от виновато-глуповатого вида не осталось и следа. Глухим бесцветным голосом он сказал:

— Ну, раз уж вы нашли отца семейства, не пытайтесь больше превратить это самое семейство в бордель.

После этого мы оба некоторое время молчали.

— Маклеод, — словно выдохнул я наконец.

Мне сразу же захотелось очень многое сказать ему — что я очень виноват перед ним, что я очень сожалею о том, что произошло, — но почему-то мне никак не удавалось заставить себя говорить. Я развернулся и молча пошел к двери в прихожую. Причем я был уверен в том, что Монина провожает меня взглядом, но при этом крепко прижимается к ногам отца.

На мгновение я задержался в гостиной. Холлингсворт уже ушел, а Гиневра так и сидела в кресле, вытянув руки и ноги, отчего ее поза казалась несколько неестественной. На побледневшей коже лица явственно проступал синяк — след от удара Холлингсворта. Выглядела Гиневра обессилевшей и беззащитной.

— Ну за что, за что мне все это? — негромко простонала она, глядя в потолок. Нос ее при этом так же торчал вертикально вверх. Я понял, что это зрелище — не для меня, и поспешил выйти из комнаты.

Второй раз за вечер я оказался у тех же железных перил на краю обрыва, с которого открывалась панорама на доки и пролив. Я довольно долго простоял там, прислонившись к железной опоре и разглядывая гавань с высоты птичьего полета. В это время в моем теле и мозге происходила сложная реакция — переваривание и усваивание выпитого алкоголя, впечатлений от нескольких часов, проведенных с Холлингсвортом, и чудовищного скандала в квартире Гиневры. Не стану рассказывать о том, как меня мутило, как ныли все кости и как кружилась голова, — есть что-то жалкое и комичное в подобных перечислениях. Достаточно сказать, что я чувствовал себя совершенно разбитым, а кроме того, я прекрасно осознавал, что с таким трудом выстроенная мною картина мира в одно мгновение разрушилась и что мне придется начинать все сначала.

Итак, Гиневра Маклеод.

Я стоял на краю обрыва и смотрел на отражение грязной луны в воде. Господи, неужели это было только сегодня, спросил я себя, вспомнив список новостей из утренней газеты. Где-то женщина убила своих детей, где-то было объявлено, что одна из голливудских звезд прилетает из Калифорнии в какую-то глушь, чтобы совершить обряд бракосочетания в деревенской церквушке на вершине какого-то там холма. На одной из крыш был найден и схвачен отощавший от голода мальчишка, сжимавший в руках заряженную винтовку. Курок нажат, и по улице разносится эхо выстрела. Я вполне мог представить себя на месте этого мальчишки. Более того, я его уже возненавидел, возненавидел за то. что он не то не выстрелил, не то промахнулся.

Тяжело и гулко ступая по еще мягкому после дневной жары асфальту я возвращался домой. По правде говоря, я не слишком удивился, увидев Маклеода на ступенях парадной лестницы. Он сидел с сигаретой в руке, положив локти на колени. Я кивнул ему в знак приветствия, внутренне надеясь, что он не станет задерживать меня. Больше всего на свете я хотел пройти мимо него, не начиная разговоров, подняться к себе в комнату и завалиться спать. Вскинув руку в воздух, Маклеод дал понять, что хочет поговорить со мной.

— Присаживайтесь, — сказал он, — поболтать не хотите?

Я покорно пристроился на ступеньке рядом с ним. Маклеод продолжал разглядывать фонари на нашей улице и сточную канаву, проходившую вдоль тротуара. Ощущение было такое, что он просто отдыхает после тяжелой работы, наслаждаясь вечерней прохладой, постепенно вытеснявшей со стороны порта дневную духоту. Несколько минут мы просидели молча.

— Публичные дома, — вроде бы ни с того ни с сего объявил Маклеод, — лично я нахожу их существование полезнейшим явлением. Вы, Ловетт, кстати, об этом никогда не задумывались?

— Нет.

— Рекомендую. Лично я насмотрелся на таких, как вы, валявшихся в стельку пьяными на полу в борделе. Есть что-то такое, какое-то особое желание, которое мужчина может удовлетворить только в публичном доме. Совокупление без какого бы то ни было эмоционального напряжения — для среднего человека с улицы это и есть удовлетворение желания в самом чистом виде.

Он засмеялся, глядя по-прежнему куда-то перед собой. Сигарета так и осталась при этом в уголке его рта. Судя по всему у него в голове в эти секунды выстроилась очередная логическая конструкция, и он. словно желая поправить самого себя, чуть поморщился и негромко сказал:

— Ладно, не обижайтесь. Давайте лучше прогуляемся.

Я послушно последовал за ним, стараясь подстроиться под его широкий шаг. Шли мы быстро, словно стараясь таким образом избавиться от преследовавшего нас обоих чувства неловкости. Вскоре мы оказались у Бруклинского моста. Маклеод, судя по всему, вознамерился пройтись по нему, и я покорно поплелся следом. С моря поднимался густой туман, сквозь который приглушенно мелькали неоновые вывески на крышах и освещенные окна в бизнес-центрах. Из гавани доносились гудки пароходов, и машины, проносившиеся в обе стороны по мосту, были бы совсем не видны в этой плотной пелене, если бы не зажженные фары.

— А ведь нравится она Холлингсворту, очень нравится, — заявил Маклеод после долгого молчания.

— Вы так думаете?

— Просто уверен, и я, в общем-то, понимаю, на чем основывается эта симпатия и увлеченность.

Я попытался рассмотреть, с каким выражением на лице говорит он эти слова, но вокруг нас было слишком темно.

— Что вы теперь будете делать? — спросил я.

— Глупый вопрос, Ловетт. Неужели вы думаете, что я, как зеленый сопляк, буду всерьез переживать по поводу того, что мое сексуальное самомнение вроде бы должно было оказаться уязвленным? Слушайте, неужели вы думаете, что это произошло ни с того ни с сего? Уверяю вас, все, свидетелем чему вы оказались сегодня, так или иначе готовилось уже несколько лет. — Он почесал подбородок. — Не постесняюсь признаться, что порой я месяцами мечтал лишь об одном — чтобы нашелся наконец какой-нибудь герой-любовник, у которого хватило бы желания, да и смелости, отбить ее у меня. Видите ли, мой друг, так уж получилось, что я обладаю аналитическим складом ума, кроме того, я умею извлекать пользу из любого жизненного опыта, даже самого негативного. Я — человек думающий. Более того, на очень многое в этой жизни мне попросту наплевать.

— Тогда почему вы не ушли от нее?

— А, вы об этом… — махнул он рукой. — Если честно, я, наверное, и сам не знаю. Во-первых, я не уверен в том, что это будет единственно верным поступком, а во-вторых, мне просто хотелось дождаться финала — как в кино, когда хочется узнать, чем все кончится.

— По-моему, это как-то неестественно, — возразил я.

— Естественно — неестественно, — передразнил он меня. — Слушайте, Ловетт, вы ведь счастливый человек. Над вами не довлеет груз прошлого, упакованный в багаж воспоминаний. Скажите, на кой черт вам тогда тащить с собой по жизни все условности и лживые приоритеты, которые нагромоздило для себя быдло, именующее себя средним классом? Пока не поздно, научитесь разбираться в себе — отличать собственные желания от того, что относится к царству политически обоснованных возможностей и вероятностей.

— Вы, как я понимаю, в этом преуспели, — съязвил я.

— Я так понимаю, — сказал он, хватая меня за плечо, — что у вас мог возникнуть вполне резонный вопрос: почему я не вытолкал Холлингсворта в шею из моей квартиры? Я вам объясню. Где-то когда-то, точнее не скажу, была совершена ошибка, в результате которой некоторые люди и организации пребывают в уверенности, что я знаю что-то важное или же тайно обладаю какими-то предметами, которые в определенном смысле представляют собой немалую ценность. Пока они не разберутся, что это не так, покоя мне не будет. Пойти на поводу у собственных вполне естественных порывов — я имею в виду желание набить морду мистеру X. — обошлось бы мне очень дорого. Уверяю вас, со мной рассчитались бы сполна, и с лихвой. Ну что, теперь понятно? Я просто рассуждаю логически и решаю, как поступать в той или иной ситуации, спокойно взвешивая практический смысл любого своего действия.

— Что-то вы не выглядели в тот момент спокойно рассуждающим и безразлично относящимся ко всему происходящему.

— А я и не пытался скрыть своего страха. Причем, уверяю вас, бояться мне было чего, и испугался я сильнее, чем вы могли бы подумать.

— Так из-за чего все это случилось? Чего вы так боитесь? — спросил я его напрямую.

Маклеод не ответил на мой вопрос.

— Я рассматриваю реальные возможности, пытаюсь просчитать ситуацию и действую в границах того пространства, которое оставляют мне сложившиеся обстоятельства. — Маклеод настойчиво повторял свои теоретические выкладки. — Учитывать такие критерии, как нравится — не нравится, в подобных ситуациях было бы непростительной роскошью.

Мы миновали одну из арок в главной опоре моста. Здесь на самом краю тротуара, нависавшем над проезжей частью, я заметил человека, внимательно разглядывающего открывавшуюся перед ним панораму ночного города. Подойдя ближе, я понял, что это не то бомж, не то просто алкоголик, который добрался сюда из какой-нибудь дешевой забегаловки на улице Баори и теперь намеревается избавить организм от излишков алкоголя, завершив круговорот жидкости в природе. В тот момент, когда мы поравнялись с ним, его вывернуло наизнанку, после чего он, цепляясь за перила, опустился на колени, а затем и вовсе лег на тротуар. Как ни странно, выглядел он при этом не омерзительно, а даже в некотором роде мило. Подложив руку под щеку, он так и остался лежать, созерцая пролив и город. Туман становился все плотнее.

Я наклонился к нему, но понял, что говорить с этим человеком сейчас бесполезно: он уже спал. Из его носоглотки вырывался раскатистый довольный храп.

— Надо бы как-то ему помочь.

— Лучшее, что мы можем сделать, — оставить его в покое, — сказал Маклеод, — посмотрите на него, он же счастлив. — Встав рядом с уснувшим пьяницей, Маклеод посмотрел куда-то вдаль. По-моему, на мигающий сигнальный прожектор на крыше одного из небоскребов. — Знаете, Ловетт, я вдруг вспомнил, что лет двадцать назад проходил по этому мосту и едва ли не здесь же, под этой аркой, наткнулся на алкоголика, тихо-мирно спавшего на тротуаре. Все было точь-в-точь как сегодня. — Маклеод провел указательным и большим пальцами по переносице, а затем стал сильно сжимать их, словно доил себя за нос.

— Как вы думаете, сколько мне лет?

— Вы сами сказали, что сорок четыре.

— Признаюсь, соврал. Мне уже около пятидесяти. А в двадцать один я вступил в партию.

— Я полагаю, в коммунистическую?

Он кивнул.

— А в сорок лет я из нее вышел. Все как в обычной жизни. Женился не на той женщине и прожил с ней девятнадцать лет.

— Долго же вы шли к пониманию своей ошибки, — заметил я. — Позвольте полюбопытствовать, какой у вас статус на данный момент.

Маклеод внимательно посмотрел на меня.

— Наверное, можно определить его так: я в чем-то симпатизирую им, но не более того. Причем симпатии мои — чисто теоретического плана, никакого активного участия в политической жизни я не принимаю. Все, хватит. Записывайте меня в пенсионеры. Никакой политической борьбы в моей жизни больше не будет. — Договорив это, Маклеод почему-то фыркнул от смеха.

— Тогда почему Холлингсворт достает вас?

— Кто его знает, кто его знает.

Мы остановились, и Маклеод стал рассматривать переплетение балок моста.

— Видите ли, были времена, — сказал он совершенно будничным тоном, — когда я занимал в партии не последнее место. Может быть, именно поэтому кое-кому интересно, что творится в голове у Билла Маклеода, а кое-кто и вовсе жаждет его крови.

— И насколько же важным было ваше положение в этой организации?

Вероятно, я зашел слишком далеко. Маклеод посмотрел на меня и холодно ответил:

— Все это записано в бесчисленных досье, заведенных на меня в самых разных организациях. Можете просто взять папочку и ознакомиться с документами.

— Интересно, как это я «возьму папочку»?

Маклеод вновь зашагал по тротуару.

— Кто его знает, может быть, у вас и вправду нет доступа. Со стороны ведь сразу и не разберешь. Вы поймите, поверить кому-то — очень трудно… Я и сам порой себе не верю. И не думайте, что я говорю это просто так, для красного словца. — Маклеод начал насвистывать одну и ту же музыкальную фразу из какой-то песенки.

Я был в ярости. Опираясь на обрывки знаний по интересовавшей меня теме, я, поражаясь сам себе, вступил с Маклеодом в жаркую полемику.

— Вы были членом этой организации почти двадцать лет, — обвиняющим тоном заявил я, не переставая внутренне удивляться тому, сколько сюрпризов преподнес мне этот затянувшийся летний вечер. — Судя по всему, приняли вас в партию не сразу, а значит, вы провели с этими людьми даже не двадцать лет, а больше. И после этого вы говорите, что по-прежнему сочувствуете им. Да что же вы за человек такой? А как же… Как же коллективизация, голод… И… Еще… — Я вывалил на собеседника все, что знал, все свидетельства обвинения и все отягчающие обстоятельства. Я припомнил ему и чистки, и пакты, и перегибы в классовой борьбе… Слова срывались с моих губ легко и свободно, я почти не задумывался над тем, что говорю. У меня было ощущение, что я долгие годы прожил в доме, одна из комнат которого была всегда заперта. Открыв эту дверь, я обнаружил за нею полностью обставленное мебелью помещение. — В конце концов, — выдал я напоследок, — они же вывернули социализм наизнанку, поставили все с ног на голову. Они извратили…

— Слушайте, молодой человек, — перебил он меня на полуслове, — я никогда не писался от восторга по поводу одной далекой страны, той самой, на которую вы намекаете. Все, что вы мне перечислили, я и без вас знаю. Причем, уверяю вас, знаю гораздо лучше. Мне известно, что там творится и как это все выглядит с точки зрения десятков миллионов таких как вы. Вот только… Вы хотя бы раз задумались над тем, какие усилия нужно приложить, чтобы хоть немного помочь крестьянину выбраться из той грязи и нищеты, в которой он привык прозябать?

Я просто дрожал от негодования:

— Не нужно рассказывать мне о том, сколько крови надо пролить, чтобы замешать на ней тонну цемента. Если бы вы действительно были теоретически подкованы…

Маклеод неожиданно остановился и посмотрел на меня с невеселой улыбкой на лице.

— Это у вас нет никакого опыта в политике — ни теоретического, ни практического. Политика для вас штука скучная. Согласитесь, я ведь угадал? И я уверен, что все, что вам известно по этой проблеме, вы почерпнули не из личного опыта политической борьбы, а из какой-нибудь книги.

— Если честно, я действительно не знаю, откуда мне все это стало известно, — с неохотой признался я. ощущая, как моя спина покрывается испариной от напряжения — настолько мне хотелось вспомнить, когда и как в моей памяти отложились все эти мысли и сведения.

— Пока что, исходя из того, что я от вас слышал, — сказал Маклеод, — я могу определить вас в разряд жалких мелкотравчатых левых уклонистов. А вы теперь должны припомнить мне в качестве упрека какого-нибудь своего друга, которого наши люди убили там, во время гражданской войны в Испании.

— А что, может, так оно и было, — недовольно произнес я.

— Вполне возможно, причем возможно, что и не одного, а дюжину. Что же касается нашего спора, то я бы предложил вам задуматься над тем, что не я, а вы и вам подобные не обладаете достаточными теоретическими знаниями, чтобы аргументированно отстаивать свою позицию. Да что вы знаете об истории? Она же для вас — манная каша, омерзительное безвкусное варево. Вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько революционеров должны отдать свои жизни, чтобы сделать простого человека хотя бы чуть-чуть более свободным — свободным в первую очередь внутренне? — Маклеод выпустил сигаретный дым прямо мне в лицо. — Вы хотя бы знаете, что такое настоящая, большая мечта и что такое боль, которую испытываешь, когда осознаешь, что этой мечте на твоем веку не суждено сбыться?

— Вы сами унизили свою мечту, сами от нее отступились.

— Это все временно, временно. Предсказать ход истории невозможно, мы можем лишь попытаться ее предвидеть. А вы ведь даже не понимаете ни что такое преимущество государственной собственности на средства производства, ни возможности, которые открываются перед обществом, избавленным от противоречий классовой борьбы.

К этому времени мы уже почти кричали друг на друга.

— Госсобственность, говорите? Вот уж точно — великое благо, особенно для класса бюрократов, который существует и жирует за счет других. Хорошо живет тот, кто владеет средствами производства или хотя бы распоряжается ими, разве не так?

— Как же вы привязаны к стандартным формулировкам! — парировал Маклеод. — А как же насчет работы по созданию нового человека? Естественно, в нашем обществе, если его не изменить коренным образом, такой способ производства невозможен. Но нельзя презирать людей только за то, что они такие, какие есть. Нельзя унижать бюрократа или любого госслужащего за то, что он работает на своем месте.

— Ничего у вас не получится. Многого они там добились за двадцать лет? И к чему у них все это пришло?

— Давайте-давайте, — с ухмылкой на губах сказал Маклеод, — расскажите мне сказку про старых большевиков, о том, как их всех расстреляли, и о том, как всю страну загнали в трудовые лагеря.

Я чуть было не потерял контроль над собой и поймал себя на том, что уже схватил Маклеода за плечо.

— Слушайте, я не хуже вас знаю, что эта революция была величайшим событием в мировой истории, и если бы она не осталась зажатой в рамках одной страны, если бы она распространилась по всему миру..

— Ну. как мы знаем, этого не произошло.

— Да, не произошло, — согласился я, — можно считать, что она умерла. И вот с тех пор как это случилось, весь мир стали сотрясать все более глубокие кризисы. К чему все это привело? Да к тому, что теперь кроме как бюрократу некому и заняться воспитанием, как вы изволили выразиться, нового человека. Вот оно — мерило поражения идеи и революции: чиновник, бюрократ получил неограниченную власть над людьми.

Маклеод снова зашагал по мосту. Когда он опять заговорил, его голос звучал совсем иначе — намного тише и почти дружески.

— Похоже, что кое-какая теоретическая подготовка у вас все же есть, — произнес он тоном директора школы, — вот только к чему вас это приведет?

— Ни к чему.

Маклеод кивнул, вроде бы собрался что-то сказать, но затем передумал. Тем не менее в следующий момент он, как будто не в силах сдерживать накопившиеся слова и мысли, вдруг хрипло выкрикнул:

— Но ведь все кончено, и они об этом прекрасно знают!

Ощущение было такое, что эти слова, произнесенные наконец вслух, оказались для него тяжелым ударом. Он вздрогнул и неожиданно крепко схватил меня за руку.

— Понимаете, Ловетт, меня столько лет разыскивали как неженатого. Потом мне показалось, что они начали искать меня среди женатых. Вот я и устроил весь этот маскарад. Теперь, конечно, это уже неважно. А впрочем, я все равно не мог знать наверняка, по каким критериям меня ищут. Важно другое: меня нашли, меня вычислили, а я даже не знаю, кто это сделал. Пока не знаю.

Судя по всему, ему стало нехорошо. Его рука дрогнула, а пальцы на миг изо всех сил впились в мою ладонь. Затем он отпустил меня и сказал:

— Похоже, я начинаю заговариваться. Давайте на время отложим нашу политическую дискуссию. — Он перевел дыхание и в очередной раз сменил тональность разговора. Теперь он обратился ко мне буднично, как будто желая просто поболтать о всяких пустяках: — Скорее всего, я не внушаю такую же симпатию, как тот Новый Иерусалим, который я пытался вам описать. Наверное, лучше было не пускаться в объяснения, а наоборот — порасспросить вас поподробнее, узнать вашу точку зрения. Вы ведь не самый политически активный гражданин, я правильно понял?

Я покачал головой:

— Бороться — безнадежно.

— Что, время революций прошло? — спросил он. — Пытаться продолжать борьбу означает лишь подогревать миф?

— Ну, наверное, что-то в этом роде.

К этому времени туман немного рассеялся, и мы даже разглядели громады небоскребов на фоне ночного неба.

— Значит, вы принимаете те условия, в которых мы сейчас существуем?

— Я их не принимаю. Я всего лишь признаю, что иного на данный момент нам не дано. Ничего лучшего я в обозримой перспективе не вижу, а сейчас я по крайней мере могу снять себе угол и спокойно работать над книгой.

— Это на данный момент.

— Да, на данный момент, — согласился я.

— И вы, конечно, знать не хотите, что экономические условия, благодаря которым вы можете спокойно писать книгу, основываются на жесточайшей эксплуатации трех четвертей населения земного шара. Вы и слышать не хотите о том, что уровень жизни рабочего в нашей стране зависит от нищеты китайца и голода африканца.

— Бороться бесполезно, — повторил я.

Маклеод кивнул:

— Ладно, давайте на этом и остановимся. Мне просто было любопытно, в какой мере вы владеете политической терминологией. Кроме того, я бы рискнул напомнить вам, что ваши личные проблемы вовсе не являются проблемами всего человечества, но при этом ваше личное душевное состояние во многом определяет ваши политические взгляды. Впрочем, я думаю, мы с вами еще и поговорим, и поспорим вволю. — Просвистев пару раз все ту же музыкальную фразу, он добавил: — Разумеется, когда у меня вновь появится досуг и возможность распределять его по своему усмотрению.

Хлопнув меня ладонью по спине, он примирительным тоном сказал:

— Мы ведь с вами всего лишь два маленьких зернышка, которые вот-вот попадут в жернова и станут мукой. Давайте же не ссориться понапрасну.

Мы подошли к троллейбусной остановке у въезда на мост. В свете уличного фонаря я лучше разглядел лицо Маклеода. Меня поразило, насколько человек может измениться буквально за один вечер. Лицо Маклеода осунулось и посерело. Его лоб был покрыт испариной, а обычно гладко причесанные волосы растрепаны.

— Вы себя нормально чувствуете? — спросил я.

— Терпимо, — ответил Маклеод и вдруг по-дружески пожал мне руку: — Спасибо за интересный разговор. Только пообещайте, что не будете винить во всех бедах нашего мира скромного чиновника — бюрократа, к тому же вышедшего на пенсию. — Он снова усмехнулся. — А сейчас, с вашего позволения, я бы еще прогулялся, но уже один. Мне нужно кое о чем подумать.

— Вы, главное, зря не переживайте, — пробормотал я не слишком уверенно.

— Да уж постараюсь. — Он поднял руку, словно в шутку отдавая мне честь, и пошел дальше по темной улице.

Я же направился в сторону дома, через мост.

Путь домой занял несколько больше времени, чем я предполагал. В пылу спора я не заметил, как мы дошли до моста. А теперь, возвращаясь, я понимал, что именно этот разговор — бесполезный, подобный тысячам других — и измотал меня вконец, потребовав от меня с непривычки огромных усилий. Сколько лет я так не спорил? И ведь к чему все эти муки, если подлинный, сокровенный смысл происходящего все равно ускользал и от меня, и от моего собеседника.

Ко мне вдруг вернулись обрывки не то видений, не то воспоминаний: я снова был подростком, а значит, дело было еще до войны. Оказывается, я состоял в небольшой организации, выступавшей за мировую революцию под руководством рабочего класса. Впрочем, после серии неудач, сопровождавших наши акции, мы пришли к тому, против чего, собственно, и собирались бороться: наша организация была забюрократизирована до невозможности. Мы назначали ответственных буквально за все. В основном за ту или иную часть народа, которую нам так и не удавалось поднять на активную борьбу за свои права. Я был самым юным из членов организации, и моей увлеченности общим делом остальные могли только позавидовать. Революция, казалось, должна была начаться уже завтра, капитализм доживал свои последние дни. Всеобщий кризис приближался с неотвратимостью готового вот-вот сработать часового механизма. Но ничто, даже этот чудовищный секундомер, не могло угнаться за частотой, с которой билось мое сердце. Во главе нашей организации стоял великий человек, подлинный лидер. Я перечитал практически все, что он успел написать, и со рвением неофита внимал каждому слову в его секретных посланиях, которые он переправлял нам из своей тайной штаб-квартиры в Мексике. Из всех учеников, посещавших занятия нашего теоретического кружка, я был самым страстным его поклонником. Те полгода — зиму и весну — я прожил интереснее, чем любой другой год своей жизни. Постепенно грань между воображаемым и реальным в моем мозгу стала стираться. Дело дошло до того, что, завидев конного полицейского, я мог представить себе совершенно иную картину: петроградский пролетариат, рвущийся к вечной славе под копытами казачьей лошади; пьяный солдат, ехавший в трамвае, смешивался в моих снах с тем же солдатом, только в другой форме. Воодушевленный революцией, он с размаху бил кулаком в лицо офицеру и кричал: «Равенство! Ты подлый эксплуататор, никогда не поймешь меня, но я сумею тебе втолковать: мне нужно равенство, только равенство». Не было еще в истории революции более грандиозной по масштабам, не было города более славного, чем Петроград, а я в тот недолгий период жизни, который запомнился мне навсегда, храбро встречал все трудности и испытания, начиная с зимней стужи и летних мух с комарами где-то под Выборгом. Меня согревало изнутри осознание того, что по всей огромной стране, ставшей в этом придуманном или приснившемся мне прошлом моей второй родиной, пылает пожар революции. Мы голодали, но при этом допьяна упивались вином свободы и равенства. Мы были уверены в том, что наша революция зажжет такой же пожар в других странах. Что через год, нет. через неделю мы — огромный невежественный гигант — оседлаем землю и перестроим мир таким образом, что в нем всем — каждому из наших братьев — хватит и еды, и любви.

Пройдет два с лишним десятка лет, и я вновь увижу этот сон — во всей его ясности. Вот только к тому времени я пойму, что мне уже никогда не выбраться из паутины организации, в создание которой я вложил столько сил. Я уже буду знать, что революционный порыв угас, что мировая революция не состоялась, что революционеров предали, нашего вождя репрессировали, что эти двадцать лет сжались буквально в одну минуту. Я же по-прежнему буду ждать, что сработает когда-то заложенная мною бомба с часовым механизмом и что рано или поздно люди вновь выйдут на улицы, воздвигнут баррикады и одержат победу — ту самую победу, которая измеряется одним критерием — равенством всех людей на земле.

Этот сон наяву свалился с моих плеч, как тяжкая ноша, и скатился куда-то вниз — к самому берегу залива. Шрам на моей спине вновь дал о себе знать старой, уже привычной болью. В тот вечер все вокруг изменилось. Превозмогая головную боль, я медленно брел домой.