Однако к тому времени, как я выбрался на шоссе, моя паника улеглась. Хотя, просыпаясь наутро после попойки, я частенько думал, что пора связать себя обещанием вовсе не выходить из дому (так мало я помнил о том, что делал накануне), на сей раз мне казалось, что с того вечера во «Вдовьей дорожке» я – несмотря на все мое смятение – больше не лишался памяти. А если так, значит, голову блондинки вынул из тайника не я. Это совершил кто-то другой. Вполне могло быть, что и убийство – не моих рук дело.
Конечно, я не мог поклясться, что провел все ночи, не вылезая из постели. С другой стороны, никто никогда не замечал, чтобы я ходил во сне. Словно шорох моря, когда прилив сменяется отливом (если ваше ухо способно его расслышать), ко мне начала возвращаться уверенность – или, если угодно, даже вера – в то, что я еще не растерял остатки везения (именно такое чувство притягивает человека обратно к игорному столу).
В моем случае было бы нахальством рассчитывать на то, что я смогу вернуться домой и заснуть относительно трезвым. Однако мне это удалось, что поутру было воспринято мной как маленькое чудо. Конечно, я лег в постель с определенной целью – а именно решить (в самых глубоких областях сна), стоит мне пытаться увидеть Мадлен или нет. Готовность, с которой я отправился на диван, и то, каким крепким был мой сон, свидетельствовали о моем желании получить ответ на этот вопрос.
К утру проблема была решена. Сегодня, на двадцать восьмой день после ухода Пэтти Ларейн, я должен увидеться с Мадлен. Все прочее может обождать. Я позавтракал и вымыл миску своего пса, заметив, что его страх передо мной сменила величайшая настороженность. На этой неделе он держался от меня поодаль. Однако прежде чем позволить себе задуматься над потерей его дружбы и тем рискнуть испортить себе настроение, я взял телефонную книгу Кейп-Кода и нашел номер Элвина Лютера Ридженси в городе Барнстабле.
Было девять часов, подходящее время для звонка. Ридженси либо уже одолел пятьдесят миль дороги до Провинстауна, либо был еще в пути.
Я не ошибся. Трубку взяла Мадлен. Я понял, что она одна.
– Алло, – сказала она. Да, больше там никого не было. Ее голос звучал ровно. Когда с ней в комнате находился кто-то еще, это всегда чувствовалось по ее интонации.
Я помолчал, давая ей время подготовиться. Затем сказал:
– Говорят, ты передавала мне привет.
– Тим.
– Да, это Тим.
– Герой моей жизни, – сказала она. Это было произнесено с насмешливой ноткой, которой я уже давненько не слышал. Вместо этого она вполне могла бы сказать: «Ну да – вроде припоминаю тот маленький эпизод». Ее голос всегда был богат оттенками.
– Как дела? – спросил я.
– Нормально, – сказала она. – Но привета я тебе, по-моему, не передавала.
– И все же я его получил.
– Да, это Тим, – сказала она, – о Господи! – Словно поняла это только теперь, со второго раза. Да, Тим – звонит по телефону через столько лет. – Нет, пусик, – сказала она, – никаких приветов я не передавала.
– Я слышал, ты замужем.
– Да.
Мы помолчали. Был миг, когда я почувствовал, как в ней зреет желание положить трубку, и у меня на загривке выступил пот. Если бы она это сделала, были бы разбиты все надежды, возлагаемые мной на этот день, но инстинкт велел мне не нарушать тишины.
– Где ты живешь? – наконец спросила она.
– Ты хочешь сказать, что не знаешь?
– Эй, дружок, – отозвалась она, – у нас что, игра в вопросы? Да, не знаю.
– Пожалуйста, душа моя, не груби.
– Пошел ты. Я здесь сижу, собираюсь с мыслями, – по всей видимости, я оторвал ее от первой утренней сигареты с марихуаной, – и туг нате вам, звонит, точно мы вчера расстались.
– Погоди-ка, – сказал я, – ты разве не знаешь, что я живу в Провинстауне?
– Я там никого не знаю. И судя по тому, что каждый день слышу, не много потеряла.
– Это верно, – сказал я. – С каждым боем часов твой муж берет за хобот еще одного из твоих старых друзей-торговцев.
– Ну не ужас ли? – откликнулась она. – Как по-твоему?
– Зачем ты вышла за легаша?
– У тебя монетки еще не кончились? Попробуй перевести оплату на меня. – Она повесила трубку.
Я сел в машину.
Я должен был увидеть ее. Дуть на тлеющие угольки старого романа – это одно, а чувствовать обещание ответа – совсем другое. В это мгновение я прозрел самую суть неодолимой тяги. Неудивительно, что мы не выносим вопросов, на которые нет ответов. Они чернеют в мозгу, словно огромные котлованы для так и не воздвигнутых зданий. В них скапливается все мокрое, гнилое и мертвое. Сосчитайте дупла у себя в зубах – их будет столько же, сколько навязчивых мыслей, заставляющих вас уходить в запой. А потому сомнений не было. Я должен был увидеть ее.
Какую скорость я развил на шоссе! Этот день был создан для меня. Сразу за околицей Провинстауна начались дюны – тусклое ноябрьское солнце освещали их своими бледными лучами, и они походили на райские холмы. Ветер взметал песок, осеняя гряды дюн ангельской светлой дымкой, а с противоположной стороны дороги, вдоль залива, выстроилась череда маленьких белых домишек для летней публики – они лепились друг к другу, как конуры в собачьем питомнике. Заколоченные окна придавали им молчаливый и несколько обиженный вид, но и деревья тоже стояли голые а их выдубленная кора напоминала цветом шкуру зверей, переживших долгую зиму на очень скудном пайке.
Я решил сделать ставку на везение и разогнался так, что непременно угодит бы в тюрьму, попадись мне на пути коп с радаром. Однако как следует насладиться этой гонкой мне не пришлось, поскольку довольно скоро я сообразил, что Барнстабл – городок маленький и человека в «порше», спрашивающего дорогу к дому Ридженси, обязательно запомнят, а я не хотел, чтобы нынче вечером соседи поинтересовались у Элвина Лютера, кто из его приятелей оставлял свою спортивную машину в трехстах ярдах от его двери. Зимой в этой части полуострова люди подозрительны и чутки, как птицы, дисциплинированны, как продавцы в магазине, – они записывают номера незнакомых автомобилей. Чужаков они опасаются. Поэтому я остановился в Хайянисе и взял в прокат безымянный пузырь мышиного цвета, кажется, «галакси», а может, «катласс»? – да, наверное, «катласс», но не важно, – и моего приподнятого настроения даже хватило на то, чтобы пошутить с дурехой за стойкой «Херца» насчет вездесущности наших американских авто. Она, похоже, решила, что я накачался ЛСД. Долго разглядывала мою кредитную карточку, заставила меня перетерпеть потогонную десятиминутную паузу, добывая сведения по телефону, и лишь потом отдала карточку обратно. Это дало мне шанс поразмыслить о состоянии своих финансов. Уезжая, Пэтти Ларейн сняла с нашего текущего счета все деньги и аннулировала мои «Визу», «Мастер-кард» и «Американ-экспресс», что я обнаружил на следующей же неделе. Но у мужей моего сорта бывают источники, которые не под силу заткнуть наглухо даже женам вроде Пэтти Ларейн, и она проглядела мою «Дайнерс клаб», которую я регулярно продлевал, но никогда не использовал. Теперь эта карточка обеспечивала меня едой, выпивкой, бензином, дала возможность снять эту машину, и – ведь миновал уже почти месяц – рано или поздно Пэтти Ларейн должна была получить из нашего захолустья стопку-другую счетов. Затем, когда она перекроет и это русло, мне придется задуматься о том, где взять денег. Пока меня это не волновало. В крайнем случае продам мебель. Деньги были игрой, которой увлекались другие и участия в которой я всегда старался избегать, имея их ровно столько, чтобы можно было себе это позволить. Обычно подобным заявлениям никто не верит, но знаете ли – я себе верю.
Впрочем, все это отклонение от темы. Чем ближе я подъезжал к Барнстаблу, тем больше опасений вызывали у меня мысли о том, куда я денусь, если Мадлен не впустит меня к себе. Однако эти страхи вытеснила необходимость решить, как разыскать нужное место. В здешних районах это не такая уж простая задача. За последний десяток лет окрестности Барнстабла превратились в сеть свежеасфальтированных дорог и жилых кварталов, недавно выстроенных среди равнин, которые прежде были сплошь покрыты зарослями карликовой сосны. Даже старожилам не всегда бывают известны названия новых улиц, расположенных в двух шагах от их собственного дома. Поэтому я предусмотрительно заглянул в контору по продаже недвижимости в Хайянисе, где висела большая современная карта округа, и отыскал улицу с домом Элвина Лютера. Как я и подозревал, ее длина (если судить по карте) не превышала и сотни ярдов; это была одна из шести параллельных, почти одинаковых улочек, вырастающих из основной дороги, как соски у свиноматки, или, если подобрать более мягкое сравнение, как шесть цилиндров рядного двигателя, которым была оснащена моя взятая напрокат машина. Тупичок, ведущий к его дому, завершался круглой площадкой – мимо не проедешь, – где как раз хватило бы места развернуться. Вокруг нее стояли пять идентичных, высокомодернизированных деревянных домов стандартного для Кейп-Кода типа, каждый со своей сосной на лужайке, асбестовой кровлей и комплектом пластмассовых сточных желобов, выкрашенных в разные цвета почтовых ящиков, мусорных баков, трехколесных мотоциклов на траве – я остановился чуть не доезжая до этой площадки.
Сделать пятьдесят ненужных шагов до ее двери значило неизбежно привлечь к себе внимание. Мне вряд ли удалось бы дойти туда, позвонить, а потом вернуться к машине, не попавшись никому на глаза. Однако еще хуже было бы поставить автомобиль перед другим домом и тем возбудить подозрения владельца. Каким одиночеством веяло в этом оазисе среди печальных карликовых сосен! Я подумал о старых индейских могилах, которые когда-то, наверное, были разбросаны по этим густо заросшим равнинам. Конечно, Мадлен всегда хорошо принимала мрачное окружение, соответствующее ее упадкам духа, – оно помогало ей воспрянуть снова. А вот жить в доме вроде нашего, где иногда болезненно диссонируешь с веселой пестротой интерьера, – нет, для Мадлен вряд ли можно было придумать что-нибудь хуже.
Я нажал кнопку звонка.
Только заслышав ее шаги, я позволил себе твердо поверить в то, что Мадлен дома. Она задрожала, едва увидев меня. Я ощутил ее волнение так ясно, как будто она выразила его словами. Она была обрадована, разгневана, но не удивлена. Она успела накраситься, благодаря чему я понял (поскольку обычно она не накладывала на лицо косметику до самого вечера), что она ждала посетителя. Несомненно, этим посетителем был я.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы меня приняли с распростертыми объятиями.
– Вот дурень, – сказала она, – примерно такой выходки я от тебя и ожидала.
– Мадлен, если ты не хотела, чтобы я приезжал, не надо было вешать трубку.
– Я тебе перезвонила. Никто не ответил.
– Нашла мое имя в справочнике?
– Не твое, а ее. – Она оглядела меня. – Жизнь на чужих харчах тебе явно не на пользу, – сказала она, закончив осмотр.
Мадлен несколько лет проработала хозяйкой в хорошем нью-йоркском баре-ресторане и не любит, когда ее выводят из равновесия. Дрожать она перестала, но голос ее звучал так, словно не совсем ей подчинялся.
– Прими, пожалуйста, к сведению, – сказала она, – что если ты проведешь здесь больше пята минут, соседи начнут звонить друг другу и выяснять, кто ты такой. – Она бросила взгляд в окно. – Ты пришел пешком?
– Моя машина на дороге.
– Гениально. Лучше уходи сразу. Ты просто спрашивал, как проехать, окей?
– Что это за соседи, которых ты так уважаешь?
– Слева живет семья полицейского, а справа – двое пенсионеров, мистер и миссис Язва.
– А я думал, может, тут рядом твои старые друзья из мафии.
– Да, Мадден, – сказала она, – десять лет прошло, а воспитания у тебя не прибавилось.
– Я хочу с тобой поговорить.
– Давай лучше снимем номер в Бостоне, – сказала она. Это был вежливый вариант пожелания, чтобы я катился ко всем чертям.
– Я тебя до сих пор люблю, – сказал я.
Она заплакала.
– Негодяй, – сказала она. – Подлец чистой воды.
Я хотел обнять ее. Хотел, коли уж говорить правду, сразу же затащить ее в постель, но момент был неподходящий. Уж это я за десять лет научился различать.
– Входи, – сказала она. – Садись.
Ее гостиная была под стать дому. Потолок, как в соборе, фабричная панельная облицовка, ковер из какой-то синтетики и уйма мебели, явно перекочевавшей сюда из торгового пассажа в Хайянисе. Ничего ее собственного. Что ж, понятно. Она уделяла много внимания своему телу, одежде, косметике, голосу и мимике своего лица, похожего формой на сердце. Легчайшим изгибом губ она мола выразить любой нужный ей оттенок сарказма, презрения, таинственности, нежности или осведомленности. Среди брюнеток она была произведением искусства, созданным ею самой. Все это касалось лично Мадлен, но не ее окружения. Когда мы встретились впервые, она жила в такой унылой квартире, что описать ее – значит повторить рассказ о доме Ниссена. Это было здорово. Мне досталась женщина, остающаяся королевой и в чертоге, и в шалаше. Однако это же было и одной из причин, по которым через несколько лет я устал от нее. Жить с итальянской королевой не легче, чем с еврейской принцессой Теперь я сказал:
– Все это покупал Элвин?
– Ты его так зовешь? Элвином?
– А ты как?
– Может, я зову его молодчиной, – сказала она.
– Вот молодчина и сообщил мне, что ты передаешь привет.
Она не успела скрыть удивление.
– Я никогда не называла ему твоего имени, – сказала она.
Пожалуй, это было правдой. В пору нашей совместной жизни она никогда не упоминала о тех, кто был до меня.
– Ага, – сказал я, – так от кого же твой муженек узнал, что мы знакомы?
– Подумай. Может, догадаешься.
– По-твоему, от Пэтти Ларейн?
Мадлен пожала плечами.
– Откуда ты знаешь, – спросил я, – что Пэтти Ларейн знает его?
– Он рассказал мне, как познакомился с вашей парочкой. Иногда он мне много чего рассказывает. Тут ведь жизнь скучная.
– Выходит, ты знала, что я в Провинстауне.
– Я забыла.
– Почему ты скучаешь? – спросил я.
Она качнула головой.
– У тебя двое сыновей. С ними наверняка хватает возни.
– О чем это ты?
Инстинкт не обманул меня. Я и не верил, что те дети живут в этом доме.
– Твой муж, – объяснил я, – показал мне снимок с тобой и двумя детьми.
– Это дети его брата. Своих у нас нет. Ты же знаешь, я не могу их иметь.
– Зачем он мне наврал?
– Он врун, – сказала Мадлен. – Чему удивляться? Копы есть копы.
– Ты говоришь так, будто он тебе не нравится.
– Он жестокий, нахрапистый сукин сын.
– Понятно.
– Но он мне нравится.
– Ага.
Она засмеялась. Потом заплакала.
– Извини, – сказала она и ушла в ванную, куда вела дверь из прихожей.
Я оглядел гостиную. Здесь не было ни картин, ни гравюр, но одну стену занимали штук тридцать фотографий в рамках. На всех красовался Ридженси в разной форме: «зеленого берета», патрульного – других мундиров я не знал. На некоторых снимках он жал руку политикам и людям, похожим на государственных чиновников; среди них были двое, которых я отнес бы к птицам высокого полета из ФБР. Кое-где Ридженси принимал спортивные и памятные кубки, а кое-где, наоборот, вручал. Посередине была большая глянцевая фотография: Мадлен в бархатном платье с глубоким вырезом. Глаз не отвести.
На противоположной стене была коллекция оружия. Не знаю, насколько хорошая, – я не специалист, – но в нее входили три дробовика и десять винтовок. С одной стороны стоял стеклянный ящик, затянутый спереди железной сеткой, а в нем – подставка с двумя шестизарядными револьверами и тремя массивными пистолетами, которые я счел за «магнумы».
Поскольку она все не возвращалась, я быстро сбегал наверх и заглянул в хозяйскую спальню и спальню для гостей. Нашел там еще мебель из торгового пассажа. Везде порядок. Кровати застланы. Для Мадлен это было странно.
К уголку зеркала был прилеплен листок бумаги. На нем я прочел:
Месть – это блюдо, которое люди со вкусом едят холодным.
Старая итальянская поговорка
Почерк принадлежал ей.
Я успел спуститься за секунду до того, как она вышла из ванной,
– С тобой все в порядке? – спросил я.
Она кивнула. Села в одно кресло. Я устроился в другом.
– Привет, Тим, – сказала она.
Я не знал, можно ли ей поверять. Я только сейчас понял, как мне необходимо выговориться, но если бы Мадлен не оправдала своей репутации лучшей из тех, с кем можно разделить бремя, она почти наверняка оказалась бы худшей. Я сказал:
– Мадлен, я люблю тебя до сих пор.
– Дальше что? – отозвалась она.
– Почему ты вышла за Ридженси?
Зря я назвал его по фамилии. Она напряглась, точно я затронул самое существо их брака, но мне уже надоело звать его молодчиной.
– Ты сам виноват, – сказала она. – В конце концов, не надо было знакомить меня с Сутуликом.
Продолжать было не обязательно. Я знал, что она хочет сказать, и внутренне съежился. Однако удержаться она не смогла. Ее губы выпятились, неубедительно имитируя Пэтти Ларейн. Она была слишком зла. Подражание вышло утрированным.
– Вот так-то, – сказала Мадлен, – после Сутулика у меня появилась тяга к веселым крепким ребятам со слоновьими членами.
– Может, смешаешь выпить? – спросил я.
– Тебе пора идти. Я еще могу выдать тебя за страхового агента.
– Признайся уж, что боишься Ридженси.
Когда все было сказано, ею нетрудно становилось манипулировать. Ее гордость должна была остаться нетронутой. Поэтому она ответила:
– Он обозлится не на меня, а на тебя.
Я помолчал, пытаясь оценить степень ее гнева.
– По-твоему, он может здорово разойтись?
– Дружочек, он – не ты.
– То есть?
– Он может разойтись.
– Я не обрадуюсь, если он оттяпает мне голову.
На ее лице появилось изумление.
– Он тебе об этом рассказывал?
– Да, – соврал я.
– Вьетнам?
Я кивнул.
– Что ж, – сказала она, – если человек может обезглавить вьетконговца одним ударом мачете, с ним нельзя не считаться. – Сам этот поступок ее совершенно не ужасал. Отнюдь. Я вспомнил, каким всепоглощающим бывало у Мадлен чувство мести. Один или два раза знакомые задевали ее по поводам, которые казались мне пустяковыми. Она им этого так и не простила. Да, казнь во Вьетнаме гармонировала с глубинными очагами ее ненависти.
– Я так понимаю, что Пэтти Ларейн тебя не осчастливила, – сказала мне Мадлен.
– Да.
– Ушла от тебя месяц назад?
– Да.
– Ты хочешь, чтобы она вернулась?
– Я боюсь того, что могу натворить.
– Ну, ты сам ее выбрал. – На буфете стоял графинчик с виски; она взяла его, принесла два стакана и налила нам обоим по полдюйма напитка без воды и льда. Это был ритуал из прошлого. «Наше утреннее лекарство», – говорили мы тогда. Как прежде, так и теперь – она содрогнулась, отхлебнув из стакана.
«Как ты мог, черт побери, предпочесть ее мне?» – вот что Мадлен хотела сказать. Я слышал эти слова яснее, чем если бы она их произнесла.
Однако она никогда не задала бы этого вопроса вслух, и я был ей благодарен. Что я мог ответить? Следовало ли мне сказать: «Назови это вопросом сравнительной фелляции, моя дорогая. Ты, Мадлен, брала в рот с рыданием, со сладким стоном, точно обрекая себя на посмертные муки ада. Это было прекрасно, как Средние века. А Пэтти Ларейн, заводила болельщиков на школьных матчах, чуть не проглатывала тебя. Хоть и с врожденным мастерством. Все свелось к тому, чтобы решить, какая дама лучше – скромная или ненасытная. Я выбрал Пэтти Ларейн. Она была ненасытна, как старая добрая Америка, а я хотел натянуть на болт свою страну».
Впрочем, теперь у моей давно утраченной средневековой подруги появилась сердечная склонность к мужчинам, которые могут одним махом снести тебе голову.
Самым большим преимуществом жизни с Мадлен было то, что иногда мы сидели в одной комнате и слышали мысли друг друга так отчетливо, словно черпали их из общего колодца. Поэтому она все равно что услышала мою последнюю непроизнесенную тираду. Я понял это, увидев, как сердито дрогнули ее губы. Когда Мадлен снова посмотрела на меня, она была полна ненависти.
– Я про тебя Элу не говорила, – сказала она.
– Так вот как ты его зовешь? – спросил я, чтобы немного охладить ее. – Элом?
– Заткнись, – сказала она. – Я не говорила ему о тебе, потому что в этом не было нужды. Он просто выжег тебя из меня. Ридженси – настоящий самец.
Так хлестнуть этим словом не смогла бы никакая иная женщина. Куда там Пэтти Ларейн!
– Да, – сказала Мадлен, – мы с тобой любили друг друга, но когда у меня завязался романчик с мистером Ридженси, он ставил мне по пять палок за ночь, и пятая была не хуже первой. Даже в твои лучшие дни тебе было далеко до мистера Пятерки. Вот как я его называю, дурак ты несчастный.
Эта речь причинила мне такую боль, что на глазах у меня помимо всякой воли выступили слезы. Это было все равно что терпеть, когда из твоей раны вычищают песок. Тем не менее в тот же миг я почувствовал, что снова бесповоротно влюбился в нее. Ее слова точно дали мне понять, где я должен искать опору на весь остаток жизни. Кроме того, они разбудили во мне гордость, которую я считал уже мертвой. Ибо я поклялся, что однажды ночью, дай только Бог дожить, я сотру из ее памяти восхищение мистером Пятеркой.
Однако прежде чем я покинул Мадлен, наш разговор принял другое направление. Некоторое время мы сидели молча, и эта пауза затянулась. Может быть, только спустя полчаса на глазах у нее появились слезы и стали смывать тушь. Вскоре ей пришлось вытереть лицо.
– Тим, я хочу, чтобы ты ушел, – сказала она.
– Ладно. Я вернусь.
– Сначала позвони.
– Хорошо.
Она проводила меня до двери. Там она остановилась и сказала:
– Есть еще одна вещь, о которой тебе надо знать. – Она кивнула самой себе. – Но если я о ней скажу, ты захочешь остаться и поговорить.
– Обещаю, что не сделаю этого.
– Нет, ты нарушишь слово. Подожди, – сказала она, – подожди здесь. – Она отошла к стоящему в гостиной двухтумбовому столу, торгово-пассажной подделке под колониальный стиль, написала на листке бумаги несколько слов, запечатала его и вернулась.
– Одно обещание ты уже дал, – сказала она. – Теперь я хочу, чтобы ты не читал этой записки, пока не проедешь больше половины пути до дома. Потом вскрой ее. Обдумай ее. Не звони мне, чтобы ее обсудить. Я говорю тебе то, что знаю. Не спрашивай, откуда я знаю,
– Это уже шесть обещаний, – заметил я.
– Мистер Шестерка, – сказала она, подошла ближе и прильнула своими губами к моим. Это был один из самых потрясающих поцелуев в моей жизни, хотя в нем было мало страсти. Однако мне передались вся ее глубокая нежность и весь кипящий в ней гаев – признаюсь, что я был ошарашен этой комбинацией, точно хороший боксер поймал меня на неожиданный хук слева и добавил крепчайший хук справа, это не слишком удачное описание для поцелуя, не дающее понятия о том, какой бальзам он пролил на мою душу, зато теперь вы можете себе представить, на каких резиновых ногах я шел обратно к машине.
Я сдержал шесть своих обещаний и вскрыл записку только после того, как отдал обратно арендованный в Хайянисе пузырь, сел в родной «порше» и доехал до самого Истема. Там я остановился на шоссе, чтобы прочесть ее сообщение, и это заняло три секунды. Я не стал звонить ей – просто перечитал записку снова. Вот ее текст: «У моего мужа роман с твоей женой. Поговорим об этом, когда ты будешь готов их убить».
Что ж, я снова завел «порше», но вас вряд ли удивит, что я не мог сконцентрировать внимание на дороге, а потому, завидев указатель Службы национальных парков – «Пляж Маркони», свернул на шоссе номер шесть и выехал к обрыву над Атлантическим океаном. Я оставил свои колеса на стоянке у конторы, добрел до невысокой дюны, сел там и, играя песком, задумался о колонистах: может быть, именно напротив этого мыса они повернули на север, чтобы обогнуть кончик Кейп-Кода и приплыть к Провинстауну? Разве нашел бы Маркони лучшее место, чтобы отправить через океанские просторы первое беспроволочное сообщение? Однако это были слишком далекие предметы, и я ощутил, как мои мысли расплываются; тогда я вздохнул и стал думать об иных беспроволочных сообщениях, которыми обменивались Жанна д'Арк и Жиль де Ре, Елизавета и Эссекс, царица и Распутин и, более скромным и умеренным образом, мы с Мадлен. Я сидел на вершине этого небольшого взгорка, и пересыпал песок из руки в руку, и пытался понять, что же изменила в общей ситуации моя встреча с Мадлен. Неужели все сводилось к Элвину Лютеру Ридженси?
Мне пришло в голову, что я лишь кое-как могу управиться с винтовкой и вряд ли – с пистолетом. А на кулаках я и вовсе дрался в последний раз пять лет назад. Из-за алкоголя и, в последнее время, курева мою печень, наверное, разнесло вдвое. Однако при мысли о схватке с Ридженси я почувствовал прилив старого боевого духа. Я не начинал уличным бойцом и полагал, что вряд ли кончу таковым, но несколько лет в промежутке, когда я работал в барс, научили меня кое-каким приемам, а в тюрьме эти знания удвоились – я хранил в памяти огромный перечень подлых уловок, – хотя это, собственно говоря, роли не играло. В уличных драках я стал под конец так звереть, что меня всегда приходилось оттаскивать. В моих жилах текла кровь отца, и я, кажется, унаследовал суть его кодекса. Крутые парни не танцуют.
Крутые парни не танцуют. На этой странной фразе моя память, словно корабль, огибающий маяк, чтобы войти в гавань, вернулась к моей юности, и я снова перенесся в год, когда мне исполнилось шестнадцать и я принял участие в турнире «Золотая перчатка». Это было очень далеко от той точки, где я находился сейчас с запиской Мадлен. Или не так уж далеко? В конце концов, именно в «Золотой перчатке» я впервые попытался причинить кому-то серьезный вред, и, сидя здесь, на истемском пляже, я заметил, что улыбаюсь. Ибо я снова увидел себя таким, как раньше, а в шестнадцать лет я считал себя крутым парнем. Между прочим, мой отец был круче всех в нашем квартале. Хотя я даже тогда понимал, что с ним мне не сравняться, однако говорил себе, что достаточно похожу на него: ведь на втором году учебы меня уже взяли в университетскую футбольную команду. Это было большим достижением! И именно той зимой, после конца футбольного сезона, я стал испытывать по отношению к миру гордую враждебность, которую мне едва удавалось сдерживать. (Как раз в том году развелись мои родители.) Я стал ходить на занятия боксом поблизости от отцовского бара. Это было неизбежно. Будучи сыном Дуги Маддена, я не мог не записаться на матчи «Золотой перчатки».
Один мой экзетерский приятель, еврей, рассказывал, что худшим в его жизни был год перед его тринадцатилетием. Тогда он напряженно готовился к бар-мицве и никогда не знал, ложась в постель, то ли он заснет, то ли будет бодрствовать, повторяя речь, которую ему полагалось следующей зимой произнести в синагоге перед двумя сотнями друзей семьи.
Это еще не так худо, поведал я ему, как первое выступление в «Перчатке». «Во-первых, – сказал я, – ты выходишь полуголый, а ведь никто тебя к этому не готовил. Там сидят пятьсот человек. И не всем ты нравишься. Они болеют за другого. Они смотрят на тебя критически. Потом ты видишь противника. Он кажется тебе сущим дьяволом».
«Что заставило тебя пойти туда?» – спросил мой приятель.
Я сказал ему правду: «Мне хотелось порадовать отца».
Руководимый таким похвальным намерением, я тем не менее здорово нервничал в раздевалке. (Кроме меня, там было еще пятнадцать ребят.) Все остальные, как и я, должны были выступать в синем углу. Рядом, за перегородкой, была раздевалка для пятнадцати выступающих в красном углу. Примерно каждые десять минут кто-то из нас выходил в зал, а кто-то возвращался. Ничто не сплачивает так быстро, как боязнь унижения. Мы не были знакомы, но по очереди желали друг другу удачи. Искренне. Каждые десять минут, как я уже сказал, один парень выходил, и сразу после этого входил предыдущий. Он был в восторге, если победа досталась ему, и в отчаянии, если проиграл, но по крайней мере для него все было уже кончено. Одного внесли на руках и вызвали врачей. Его послал в нокаут черный боксер с крепкой репутацией. В эту минуту я чуть не удрал с соревнований. Меня удержала только мысль об отце, сидящем в первом ряду. «Ладно, папа, – сказал я себе, – умру ради тебя».
Едва выйдя на ринг, я обнаружил, что для овладения культурой бокса требуются годы (в этом он не отличается от прочих культур), и немедленно потерял те незначительные навыки, которые у меня были. Я был так испуган, что не переставая молотил противника. Противник же мой, толстый негр, был испуган не меньше и тоже не останавливался. К первому удару гонга мы оба совершенно выдохлись. Сердце мое, казалось, вот-вот разорвется. Во втором раунде мы уже ничего не могли сделать. Мы стояли неподвижно, испепеляли друг друга взглядами, блокировали чужие выпады головой, так как слишком устали, чтобы уворачиваться, – легче было выдержать удар, чем нырнуть. Наверное, со стороны мы походили на двух докеров, которые так напились, что просто не могут драться. У обоих из носа текла кровь, и я слышал запах его крови. Тем вечером я открыл, что кровь каждого человека пахнет по-своему, как и его пот. Это был кошмарный раунд. Возвращаясь в свой угол, я чувствовал себя перегруженным двигателем, который может заклинить в любой момент.
«Тебе надо поднажать, а то не выиграем», – сказал тренер. Он был приятелем моего отца.
Когда мне удалось совладать со своим голосом, я произнес как можно официальнее, словно уже учился в частной школе: «Если вы хотите прекратить бой, я это переживу». Однако его взгляд сказал мне, что он будет вспоминать эту фразу до конца жизни.
«Сынок, иди и вышиби из него мозги», – ответил мой тренер.
Прозвучал гонг. Он вставил мне капу и вытолкнул на середину ринга.
Теперь я дрался с отчаянием. Я хотел вытравить все следы своего предложения. Отец кричал так громко, что мне даже почудилось, будто я побеждаю. Бум! Я налетел на бомбу. Это было похоже на полновесный удар по уху бейсбольной битой. Наверное, меня повело по всему рингу, потому что я видел соперника лишь урывками. Сначала я был в одном месте, потом сразу в другом.
Однако эта затрещина, видимо, раскупорила во мне новый источник адреналина. Мои ноги налились жизнью. Я принялся кружить и наносить удары по корпусу. Я прыгал, я нырял и бил по корпусу (с чего и надо было начинать). Наконец-то мне стало ясно: мой партнер понимает в боксе меньше, чем я! Как раз когда я примерялся, чтобы провести хук (ибо я заметил, что он неизменно опускает правую руку, стоит мне сделать ложный выпад левой ему в живот), – именно тут, разумеется, и прозвенел гонг. Бой кончился. Подняли его руку.
После этого, когда доброжелатели ушли и мы с отцом остались одни в соседнем кафе (у меня начинался второй прилив боли), Биг-Мак пробормотал: «Ты должен был победить».
«Если по-честному, то я и победил. Все так говорят».
«Это друзья. – Он покачал головой. – Ты отдал последний раунд».
Ну нет – теперь, когда все кончилось и я проиграл, я считал, что выиграл. «Все сказали, что я здорово выдержал тот удар и не перестал двигаться».
«Друзья». Он повторил свой ответ похоронным тоном; можно было подумать, будто национальное проклятие ирландцев – это именно друзья, а не выпивка.
Меня никогда так не тянуло спорить с отцом. Нет ничего тоскливее, чем сидеть с измочаленным рассудком, торсом и конечностями, чувствовать во всем теле жаркий свинец, а в душе – цепенящий холод при мысли о том, что ты проиграл бой, который, по словам друзей, у тебя украли. Поэтому я сказал своими распухшими губами (наверное, ни разу больше я не изображал из себя перед ним такого петуха): «Моя ошибка была в том, что я не танцевал. Мне надо было выскочить с ударом гонга и сунуть ему. Потом уйти: бац! бац! Уход, – продолжал я, показывая руками, – и обойти кругом. Потом опять джеб, и танцевать, чтобы не достал, кружить и танцевать, и по корпусу! По корпусу! – Я кивнул, вдохновленный этим тактическим планом. – А когда бы он вымотался, я бы его свалил».
Лицо моего отца оставалось бесстрастным. «Помнишь, кто такой Фрэнк Костелло?» – спросил он.
«Главарь мафии», – восхищенно ответил я.
«Однажды вечером Фрэнк Костелло сидел в ночном клубе со своей подружкой, славной блондинкой, а еще за его столиком сидели Роки Марсиано, Тони Канцонери и Грузовик Тони Галенто. В зале сплошь итальянцы, – сказал мой отец. – Играет оркестр. И вот Фрэнк говорит Галенто: „Эй, Грузовик, – я хочу, чтобы ты потанцевал с Глорией“. Галенто нервничает. Кому охота танцевать с девушкой большого человека? А если ты ей понравишься? „Слушайте, мистер Костелло, – говорит Грузовик Тони, – вы же знаете, я не танцую“. – „Поставь пиво, – говорит Фрэнк, – и двигай. У тебя все получится“. Тогда Грузовик Тони встает и водит Глорию посреди зала на расстоянии вытянутой руки, а когда он возвращается, Костелло говорит то же самое Канцонери, и тому приходится выйти с Глорией. Потом настает очередь Роки. Марсиано считает, что он тоже фигура и имеет право называть Костелло по имени, а потому говорит: „Мистер Фрэнк, мы, тяжеловесы, не очень-то хороши на балу“. – „Иди, поработай ногами“, – отвечает Костелло. Пока Роки танцует, Глория улучает момент, чтобы шепнуть ему на ухо: „Чемпион, сделай одолжение. Упроси дядюшку Фрэнка выйти со мной на круг“.
Ну вот, номер кончается, и Роки ведет ее назад. Он чувствует себя получше, и остальные уже не так нервничают. Они начинают подшучивать над боссом, очень осторожно, понимаешь, просто легкое безобидное поддразнивание. «Эй, мистер Костелло, – говорят они, – мистер К., выходите, станцуйте со своей девушкой!» – «Прошу вас, – говорит Глория, – пожалуйста!» – «Ваша очередь, мистер Фрэнк», – продолжают они. Костелло, сказал мне отец, качает головой. «Крутые парни, – говорит он, – не танцуют».
У моего отца было в запасе примерно пять таких фраз, и он никогда не произносил их, если в этом не было нужды. «Inter faeces et urinam nascimur» стала последней и самой печальной, тогда как «Не болтай – обезветришь парус» всегда была наиболее жизнерадостной, но в пору моей юности доминантой была фраза «Крутые парни не танцуют».
В шестнадцать лет я, ирландец-полукровка с Лонг-Айленда, ничего не знал о мастерах дзэна и об их коанах, иначе я назвал бы это отцовское выражение коаном, так как не понимал его, но оно оставалось со мной; взрослея, я находил в нем все больше смысла, и вот теперь, сидя на истемском пляже и наблюдая за волнами, разбивающимися о берег после трехтысячемильной пробежки, задумался о странной эрозии своего характера, вызванной жизнью с Пэтти Ларейн. Вполне естественно, что я ощутил прилив жалости к себе и решил, что надо либо взглянуть на мой коан под новым углом, либо вовсе перестать думать о нем.
Конечно, отец имел в виду нечто более глубокое, чем просто совет крепко стоять на ногах в минуту опасности, нечто более тонкое, чего он не мог или не хотел выразить, но его девиз остался со мной. Пожалуй, это было даже что-то вроде клятвы. Не упустил ли я какой-нибудь важный принцип, на котором могла выкристаллизоваться его философия?
Именно в этот миг я заметил человека, идущего ко мне вдоль пляжа. Чем ближе он подходил, тем больше я его узнавал, и моя поглощенность собой начала отступать в тень.
Это был высокий, но не угрожающего вида мужчина. Откровенно говоря, он был толстоват и рисковал в ближайшем будущем стать похожим на грушу, так как его узкие плечи и солидное брюшко остались бы с ним при любом весе. И шел он по песку как-то комично. Он был хорошо одет: темно-серый фланелевый костюм, полосатая сорочка с белым воротником, клубный галстук, в нагрудном кармане – маленький красный платочек, а на руке сложенное пальто из верблюжьей шерсти. В другой руке он держал туфли, снятые во избежание повреждений, и ступал по ноябрьскому песку в одних пестрых носках. Из-за этого шаг у него получался легким, гарцующим, как у скакуна-медалиста на мокрой мостовой.
– Как поживаешь, Тим? – сказал мне этот человек.
– Уодли! – Я был вдвойне ошеломлен. Во-первых, потому, что он так пополнел – когда я видел его в последний раз, на бракоразводном процессе, он был худощав, – а во-вторых, из-за того, что мы встретились на истемском пляже, куда я не забредал уже лет пять.
Уодли наклонился и сунул руку примерно в том направлении, где я сидел.
– Тим, – сказал он, – ты, конечно, вел себя как последний подонок, но имей в виду, я на тебя зла не держу. Друзья, знаешь ли, не дают забыть, что жизнь для этого чересчур коротка.
Я пожал ему руку. Раз он выразил такое желание, я не видел возможности отказаться. В конце концов, его жена наткнулась на меня в одном из баров Тампы, когда я крепко сидел на мели, дала мне работу шофера, уложила с собой в постель прямо под его носом, возобновив таким образом романтическую связь, возникшую между нами в Северной Каролине, а потом довела дело до того, что я стал всерьез обдумывать, как его прикончить. Избежав этого, я тем не менее дал показания против него на суде, заявив под присягой (и это было отчасти правдой), что он уговаривал меня свидетельствовать против нее за приличную мзду. Я добавил, что он предлагал мне увезти Пэтти Ларейн в дом в Ки-Уэсте, куда он собирался нагрянуть с сыщиком и фотографом. Это было не совсем так. Он просто рассматривал вслух такую возможность. Еще я сообщил, что он просил меня соблазнить ее, чтобы потом дать показания в его пользу, и это было уже чистое лжесвидетельство. Пожалуй, мое выступление помогло Пэтти Ларейн не меньше, чем ее адвокат со своим видеотренингом. Защитники Уодли определенно считали меня главным свидетелем другой стороны и сделали все, чтобы очернить меня как бывшего заключенного и пляжного тунеядца. Этого следовало ожидать, но разве это искупало мою собственную вину? Все время, пока я работал у него шофером, Уодли обращался со мной как с приятелем по Экзетеру, переживающим черную полосу. Я же отплатил ему явно не лучшим образом.
– Да, – сказал он, – сначала я и впрямь обиделся, но Микс частенько говорил мне: «Уодли, никогда не жалей себя. Это чувство не для нашей семьи». Надеюсь, что теперь Микса вымачивают в котлах с дегтем, но какая разница. Когда тебе дают хороший совет, к нему надо прислушаться.
У Уодли был совершенно невообразимый голос. Позже я опишу этот голос, но сейчас надо мной нависло его лицо. Подобно многим неуклюжим людям, он имел привычку нагибаться к сидящему собеседнику, так что его физиономия маячила прямо перед вашей и вы начинали опасаться, что он вот-вот оросит вас своей патрицианской слюной. На солнце, особенно с близкого расстояния, он выглядел как щедрая порция застывшей овсянки. Если бы не его одежда, он казался бы придурковатым, потому что его жидкие темные волосы были прямыми, а чертам лица недоставало четкости, силы и завершенности, но глаза у него были поразительные. Очень блестящие, они обладали странным свойством вспыхивать в ответ на чужую реплику, чуть не вылезая из орбит, точно сам сатана тыкал в Уодли корявым пальцем.
Так что взгляд его завораживал. У него была манера упорно смотреть вам в лицо, словно он впервые нашел на белом свете хотя бы отдаленно родственную себе душу.
И потом, голос. Мой отец возненавидел бы его сразу. Голос Уодли был эталоном божественной благопристойности. Все, что Бог недодал ему в других отношениях, восполнялось его дифтонгами. Эти дифтонги вогнали бы в краску любого сноба.
Если я так долго описываю своего старого школьного приятеля, то в этом виноват испытанный мной шок. Всю жизнь я верил в необъяснимые совпадения и даже впадал в крайность, считая, что их всегда следует ожидать в необычных или тяжелых обстоятельствах, – это странное, но глубокое убеждение я прокомментирую после. Однако то, что Уодли вздумал появиться на этом пляже… нет, для начала я поискал бы какую-нибудь рациональную причину.
– Просто чудо, что ты здесь, – помимо воли вырвалось у меня.
Он кивнул:
– Я верю в случайные встречи. Будь у меня свое божество, его звали бы Интуитивным Прозрением.
– Ты вроде как рад видеть меня.
Он поразмыслил над этим, глядя мне прямо в глаза.
– Знаешь, – сказал он, – в общем и целом, пожалуй что да.
– Хороший у тебя характер, Уодли. Садись.
Он послушался, что принесло мне облегчение. Не мог же я смотреть на него в упор до бесконечности. Однако его ляжка, раздувшаяся, как и все остальное, приткнулась к моей – большой, мягкий, приятный на ощупь физический объект. По правде говоря, если бы на моем месте оказался человек с соответствующей склонностью, он схватил бы его за эту ляжку и т. д. В его плоти ощущалась особого рода зрелая пассивность, которая прямо-таки провоцировала на насилие. В тюрьме, вспомнил я, его прозвали «герцогом Виндзорским». Я слышал, как заключенные говаривали об Уодли: «А, герцог Виндзорский. У него очко с помойное ведро».
– Ты какой-то замотанный, – пробормотал Уодли.
Я пропустил это мимо ушей и в свою очередь спросил:
– И давно ты в этих краях? – Под «этими краями» могли подразумеваться пляж Маркони, Истем, Кейп-Код, Новая Англия и, коли на то пошло, даже весь Нью-Йорк и Филадельфия, но он только отмахнулся.
– Давай потолкуем о вещах поважнее, – сказал он.
– Это проще.
– Проще, Мак, тут ты прав. Я сколько раз говорил… то есть повторял Пэтти Ларейн: «У Тима в крови тяга к хорошим манерам. Как и ты, он рубит правду-матку. Но всегда придает ей самое благопристойное обличье». Пытался, понимаешь, исподволь воспитывать эту упрямицу. Намекал ей, как надо себя вести. – Он рассмеялся с наслаждением, свойственным богачам, которые всю жизнь смеются вслух наедине с собой; смех этих людей выдает не только их одиночество, но и их глубокий индивидуализм, точно им наплевать, сколько ужасающих каверн и пробок в их душевной системе может открыться постороннему взору. Свобода быть самими собой для них дороже всего остального.
Когда он кончил смеяться, а я начал думать, что могло его так развеселить, он сказал:
– Поскольку для тебя, меня и Пэтти такие вопросы уже не внове, позволь мне быть кратким. Как ты смотришь на то, чтобы ее пришить? – Он произнес это с восторгом, словно предлагал мне украсть бриллиант «Кохинор».
– Совсем?
– А как же.
– Да уж, на обиняки ты времени не тратишь.
– Это мне тоже советовал отец. Говорил: «Чем важнее дело, тем скорее надо выносить его на обсуждение. Иначе на тебя начнет давить сама его важность. Тогда и до сути не доберешься».
– Наверное, твой отец был прав.
– Разумеется.
Он явно полагал, что реализацию его идеи я должен взять целиком на себя.
– Интересно, – сказал я, – какова же цена?
– Сколько ты хочешь?
– Пэтти Ларейн обещала мне золотые горы, – сказал я. – «Только избавься от этого чертова гомика, – говорила она, – и получишь половину всего, что мне достанется». – Своей грубостью я хотел задеть его за живое. Меня разозлил его комплимент насчет моих хороших манер. Слишком откровенная лесть. Поэтому я решил проверить, затянулись ли его старые раны. Мне думалось, что нет. Он быстро сморгнул, точно удерживая короткую эмоциональную дистанцию перед возможными непрошеными слезами, и сказал:
– Любопытно, не говорит ли она сейчас чего-нибудь столь же приятного и в твой адрес.
Я засмеялся. Не совладал с собой. Я всегда считал, что после того, как мы расстанемся, Пэтти будет относиться ко мне лучше, чем прежде, но это и впрямь могло быть чересчур вольным допущением.
– Она тебе что-нибудь завещала? – спросил он.
– Не имею понятия.
– Ты достаточно ее ненавидишь, чтобы сделать дело?
– В пять раз сильнее.
Я сказал это немедля. Пустой пляж позволял говорить все, что хочешь. Но потом меня озадачило произнесенное число. Выразил ли я свои настоящие чувства, или это было лишь эхом оскорбительного заявления Мадлен Фолко о том, что ее муж Ридженси каждую ночь пятикратно извергается в некогда обожаемый мною храм? Подобно боксеру, я страдал от обмена свирепыми ударами, состоявшегося несколько часов тому назад.
– Я слышал, – произнес Уодли, – что Пэтти дурно с тобой обошлась.
– Можно сказать и так, – ответил я.
– У тебя побитый вид. Не верится, что тебе это по силам.
– Ты абсолютно прав.
– Лучше бы я ошибался.
– А почему бы тебе самому этого не сделать? – спросил я.
– Тим, ты мне в жизни не поверишь.
– Все равно ответь. Может, я вычислю правду, сравнивая ложь разных людей.
– Красивая мысль.
– Это не моя. Льва Троцкого.
– Надо же. А я бы скорее погрешил на Рональда Фербэнка.
– Где теперь Пэтти Ларейн? – спросил я.
– Недалеко. Можешь быть уверен.
– Почем ты знаешь?
– Мы с ней боремся за покупку одной и той же недвижимости.
– Так ты хочешь убить ее или обойти в бизнесе?
– Как получится, – сказал он, шутовски блеснув белками. Уж не пытался ли он подражать Уильяму Ф. Бакли-младшему?
– Но ты хотел бы, чтобы она умерла? – настаивал я.
– Не от моей руки.
– Почему?
– Ты мне просто не поверишь. Я хочу, чтобы она взглянула в глаза своему убийце и все поняла не так. Не хочу, чтобы в последний миг она увидела меня и сказала: «А, старина Уодли пришел получить должок». Уж больно это было бы для нее легко. Она умерла бы спокойно. Зная, кого пугать по ночам, когда наладит свой быт по ту сторону. А меня ведь найти нетрудно. Поверь мне, я предпочитаю, чтобы она рассталась с жизнью в полном смятении. «Как Тим мог на это решиться? – спросит она себя. – Неужто я его недооценила?»
– Ты прелесть.
– Ну вот, – сказал он, – я знал, что ты меня не поймешь. Впрочем, это неудивительно, если учесть, как давно мы не виделись.
Он уже повернулся ко мне настолько, что его глаза снова уперлись в мои. Вдобавок ко всему его дыхание было не слишком ароматным.
– Но если ты обскачешь ее на покупке недвижимости, – сказал я, – она догадается, что это ты ей мстишь.
– Догадается. Я этого хочу. Хочу, чтобы мои живые враги обо мне помнили. Чтобы каждую секунду у них в голове свербило: да, да, это Уодли нам такое устроил. Смерть – другое дело. Туда они должны отправляться в смятении.
Я вряд ли отнесся бы к его словам серьезно, если бы в тюрьме он не убрал человека, который угрожал ему. Я был рядом, когда он нанимал убийцу, и его речи в тот день не особенно отличались от нынешних. Заключенные смеялись над ним, но только за его спиной.
– Расскажи мне об этой сделке, – попросил я.
– Поскольку твоя жена и я положили глаз на одну и ту же усадьбу, я не уверен, что стоит тебе рассказывать. Никто не знает, когда Пэтти Ларейн вернется и прижмет тебя к груди.
– Да, – сказал я, – в таком случае мне будет трудновато. – И подумал, как от Пэтти, наверное, будет разить и. о. шефа полиции Элвином Лютером Ридженси.
– Не надо бы тебе говорить. – Он помолчал, затем добавил: – Но меня тянет на откровенность, и я расскажу.
Теперь мне пришлось посмотреть в эти отталкивающе огромные, пытливые глаза.
– Я не хочу оскорблять твои чувства, Тим, но, по-моему, ты не до конца понял Пэтти Ларейн. Она прикидывается, будто ей плевать на то, что мир о ней думает, но должен сказать тебе, что на самом деле она из того же теста, из какого слеплены флагманы человечества. Просто она слишком горда, чтобы упорно лезть по общественной лестнице. Вот и делает вид, что ее это не интересует.
Я думал о первом сборище, на которое взял Пэтти Ларейн пять лет назад, когда мы приехали в Провинстаун. Мои друзья вытащили на дюны мехи с вином, а женщины принесли пироги и «Акапулько Голд», «Джамайка Прайм» и даже горсть таиландских косяков. Мы отдыхали при луне. Перед началом вечеринки Пэтти заметно нервничала – мне еще предстояло узнать, что она всегда нервничает перед вечеринками, – и это было трудно понять, поскольку она всегда была душой общества, но, с другой стороны, рассказывают, будто Дилана Томаса рвало перед каждым выходом на публику, хотя стихи он читал великолепно. Так и Пэтти – на первом же вечере она покорила всю компанию, а под конец даже сыграла на горне, согнувшись и просунув его между ног. Да, она блистала и на той попойке, и на многих других.
И все равно я понимал Уодли. Она давала так много, получая взамен так мало. В ней часто угадывалась печаль великого художника, расписывающего подарочные пепельницы под Рождество. Поэтому я внимательно отнесся к его словам; я даже усмотрел в них толику истины. В последнее время Пэтти явно не сиделось в Провинстауне.
– Секрет Пэтти Ларейн в том, – сказал Уодли, – что она считает себя грешницей. Безнадежно падшей. Обреченной. Что женщина в таком случае будет делать?
– Сопьется до смерти.
– Только если она дура. Я бы сказал, что практический выбор Пэтти – самоотверженно вкалывать на дьявола. – Он сделал зловеще-торжественную паузу, точно отпуская мне целую вечность для усвоения этой мысли. – Я наблюдал за ней, – сообщил он. – За последние пять лет редкий ее поступок не стал мне известен.
– У тебя друзья в городе?
Он развел руками.
Конечно, у него были друзья. Половина нашего зимнего населения сидит на пособии, так что за информацию много платить не надо.
– Я поддерживал связь с агентами по недвижимости, – сказал он. – Тоже по-своему не слезал с кончика Кейп-Кода. Мне нравится Провинстаун. Это самый привлекательный рыбацкий городишко на Восточном побережье, и если бы не португальцы, благослови их Боже, он бы давным-давно захирел.
– Значит, Пэтти Ларейн хочет заняться недвижимостью?
– Нет-нет. Только провернуть выгодное дельце. Она присмотрела себе сказочный дом на холме в Уэст-Энде.
– Кажется, я знаю, о чем ты говоришь.
– Еще бы. У меня и сомнений нет! Ты ведь выпивал во «Вдовьей дорожке» с моими посредниками. На следующий день они должны были пойти в контору по торговле недвижимостью и купить дом, в который ты меня по доброте душевной уже поселил. – Он присвистнул. – Провинстаун – заколдованное место. Уверен. Как иначе объяснить, что ты заговорил с ними обо мне?
– Да, странно.
– Не странно, а страшно.
Я кивнул. Мой череп под волосами покрылся гусиной кожей. Неужто Пэтти Ларейн действительно расшевелила оркестр Адова Городка? Когда трубила в горн на луну?
– Да ты понимаешь, – сказал Уодли, – что в тот самый вечер, посредине ужина с этой белокурой секс-бомбой, бедняга Лонни Пангборн встал и пошел звонить мне? Он был почти уверен, что я веду двойную игру. Как ему обстряпать дело тишком, спросил он, если мое имя не сходит с языка у аборигенов?
– Тут он тебя уел, – заметил я.
– Так всегда бывает с самыми лучшими планами, – сказал Уодли. – Чем лучше план, тем меньше надежды на то, что все пройдет без сучка без задоринки. Когда-нибудь я расскажу тебе правду о том, как был убит Джек Кеннеди. Они должны были промахнуться! Какая цепь случайностей! В ЦРУ после этою никому кусок в горло не лез.
– Ты хочешь купить усадьбу, чтобы она не досталась Пэтти Ларейн?
– Именно.
– И что ты с ней будешь делать?
– Найму сторожа, чтобы присматривал за всем этим безлюдным великолепием. Мне будет очень приятно таким образом окунуть Пэтти Ларейн головой в парашу.
– А если победит она?
Он поднял пухлую белую руку.
– Это только мое предположение, – сказал он.
– Ага.
– Ньюпорт есть Ньюпорт, и его можно оставить в покое. Мартас-Виньярд и Нантакет стали не лучше недвижимости. Хэмптон – чистый убыток! Лефрак-Сити притягательнее по воскресеньям.
– В Провинстаун набивается больше народу, чем в любой из них.
– Да, летом он безнадежен, но то же самое можно сказать и обо всех других точках на Восточном побережье. Суть в том, что Провинстаун красив сам по себе. Все остальное – ошибки природы. Осенью, зимой и весной ни один курортишко не переплюнет наш старый добрый Пи-таун. И я подозреваю, что Пэтти хочет открыть прямо в этой усадьбе новый шикарный отель. Если все сделать толково, через несколько лет он станет самым стильным в округе. В межсезонье туда потянутся толпы богачей. Вот как, по-моему, рассуждает Пэтти. А при наличии хороших помощников хозяйка из нее выйдет потрясающая. В общем, Тим, прав я или нет, я знаю одно. Она за этот дом душу отдаст. – Он вздохнул. – Теперь, после того как Лонни сыграл в ящик, а блондинка исчезла, мне надо срочно подыскивать другого представителя или идти торговаться самому. Тогда цена сразу взлетит вверх.
Я засмеялся.
– Ты меня убедил, – сказал я. – Лишить Пэтти недвижимости тебе приятнее, чем замочить ее.
– Точно. – Он тоже посмеялся со мной за компанию. Я не знал, чему верить. Его легенда показалась мне сомнительной.
С минуту-другую мы смотрели на волны. Потом он сказал:
– Я обожал Пэтти Ларейн. Не хочу плакать тебе в жилетку, но какое-то время она помогала мне чувствовать себя мужчиной. Я всегда говорил: если ты работаешь в двух режимах, не теряй драйва ни там, ни там.
Я улыбнулся.
– Между прочим, это было действительно важно. Напомню тебе, что всю жизнь я старался восстановить право собственности на свою прямую кишку.
– Не вышло?
– Теперь я единственный, кого волнует ответ на этот вопрос.
– В пору моего шоферства Пэтти Ларейн донимала меня рассуждениями о том, как тебя шлепнуть, Уодли. Она говорила, что успокоится только после твоей смерти. Что, если мы не убьем тебя, ты наверняка убьешь нас. Говорила, что повидала на своем веку злобных типов, но ты самый мстительный из всех. У тебя, говорила она, куча времени на то, чтобы строить планы.
– И ты ей поверил?
– Да нет, пожалуй. Я все вспоминал тот день, когда нас вместе вышибли из колледжа.
– Поэтому ты и не попытался меня прикончить? А я-то гадал – в чем дело? Знаешь, у меня ведь тогда не было никаких подозрений. Я всегда доверял тебе.
– Уодли, ты должен войти в мою ситуацию. Я был на мели. Представь: я стою на учете в полиции и не могу устроиться в хорошее место барменом, а самая богатая женщина, которую я когда-либо знал, ведет себя так, словно с ума по мне сходит, и обещает мне любую дурь и выпивку и все, что можно купить за деньги. Я вполне серьезно обдумывал, как тебя убрать. Настраивался на это. Но так и не смог нырнуть в это дерьмо. Знаешь почему?
– Нет, конечно. Я спрашиваю.
– А потому, Уодли, что я вспоминал о том случае, когда ты собрался с духом и прополз по карнизу четвертого этажа, чтобы попасть в комнату твоего отца. Эта история меня тронула. Ты был размазней, но у тебя хватило мужества на такой поступок. И в конце концов я отказался от своего намерения. Можешь мне не верить.
Он рассмеялся; потом рассмеялся снова. Заслышав звуки его веселого карканья, морские чайки стали подлетать ближе к нам, словно он был их вожаком, выкликающим: «Сюда! Я нашел еду!»
– Прелестно, – сказал он. – Пэтти Ларейн остается с кукишем, потому что у тебя не хватает духу убить любопытного мальчишку на карнизе. Что ж, приятно было поговорить с тобой, и я рад, что мы, старые однокашники, наконец-то начинаем понимать друг друга. Дай-ка я расскажу тебе, каким я был лгуном. Я не прополз по этому карнизу ни дюйма. Я все наврал. В тюрьме каждый должен иметь за душой боевое приключение, и мне пришлось изобрести свое. Я хотел дать всем понять, что я малый отчаянный и шутить со мной не надо. Но на самом деле меня пустил в отцовский кабинет слуга – он же был и фотографом, помнишь? Просто вынул ключ и открыл дверь. И все за одно только обещание, что я расстегну ему ширинку – у слуг они были на старомодных пуговицах, а не на молнии, – и сделаю там чмок-чмок. Что я и выполнил. Я всегда плачу долги. Любишь кататься – люби и саночки возить!
На этом он встал, высоко поднял свои туфли, точно изображая статую Свободы, и отправился восвояси. В десяти футах от меня он обернулся и сказал:
– Кто знает, когда Пэтти Ларейи вздумает у тебя появиться? Если будет настроение, кончи ее. Ее голова, коли уж нам надо обозначить какую-нибудь цифру, стоит два лимона с мелочью. – Затем он опустил руку с туфлями и, припрыгивая на замерзших негнущихся ногах, пошел прочь.
Он был еще в пределах слышимости, когда я сказал себе, что если мне удастся найти исчезнувшую голову блондинки, ту самую голову, которая, вероятно, принадлежала Джессике Понд, ее вполне можно будет выдать за останки Пэтти Ларейн, ибо разложение наверняка зашло уже достаточно далеко. Я имел шанс провернуть великолепную аферу. Маловероятно, что меня не раскусят, зато в перспективе – два миллиона.
Потом я сказал себе: любой, кто способен на такие мысли, способен и на убийство.
Потом я сказал себе: от мыслей до дела – пропасть. Лучшее доказательство моей невиновности – то, что идей такого обмана не вызвала во мне энтузиазма.
Я подождал, пока Микс Уодли Хилби Третий отойдет по пляжу на порядочное расстояние, а затем вернулся к своему «порше» и поехал в Провинстаун.
По дороге домой я узнал кое-что новое о том, сколь двуличной бывает иногда природа совпадений.
Мне показалось, что меня преследуют. Я не мог поклясться в этом, так как не видел за собой машины. Увеличивая скорость, я не замечал, чтобы кто-нибудь сзади делал рывок, стараясь удержать меня в поле зрения. Однако я не мог отвязаться от чувства, что кто-то сидит у меня на хвосте: наверное, тут действовала та же способность, которая от случая к случаю помогала мне угадать, чей голос я через секунду услышу по телефону. Какие-то люди ехали за мной, соблюдая дистанцию. Значит, на мой автомобиль поставили радиомаячок?
Я свернул на боковую дорогу и остановился ярдах в ста от магистрали. Никаких преследователей видно не было. Я вышел и осмотрел багажник спереди и мотор сзади. Под задним бампером нашлась маленькая черная коробочка размером с полпачки сигарет, держащаяся на магните.
Коробочка не издавала никаких звуков (скажем, тиканья). Взяв ее в руку, я не ощутил внутри никакого движения. Мне было не совсем ясно, что это такое. Поэтому я прилепил ее на место, вернулся на шоссе и проехал еще с милю. Потом затормозил в верхней точке длинного прямого участка. В кармашке на дверце я держал бинокль, чтобы наблюдать за чайками; я вынул его и поглядел назад. Там, еле-еле различимый даже с помощью моего бинокля, стоял на обочине коричневый фургончик. Что же – они встали одновременно со мной? И теперь ждут, когда я тронусь дальше? Я сел за руль и доехал до самой Пеймет-роуд в Труро: она ответвлялась от шоссе и шла милю на восток, затем милю на север, а потом обратно на запад, к основной магистрали. Проехав по ней три четверти пути, я встал на повороте, откуда хорошо просматривалась вся южная часть Пеймет-роуд на другом берегу Пеймет-ривер, и опять увидел затормозивший там коричневый фургон. Где-то я видел его раньше – этот коричневый фургон был мне знаком!
Я остановил машину у одного из домов и зашел в лес. Те, кто был в фургоне, подождали минут десять, но потом, видимо, решили, что я наношу кому-то визит; они подъехали взглянуть на дом, около которого стоял мой «порше», а затем вернулись на прежнее место. Я слышал шум мотора и легко проследил по нему их маневр. Зимой наши дороги пустынны. Только этот звук и нарушал тишину.
Теперь они остановились снова, ярдах в трехстах от меня. Они ждали моего возвращения. Маячок должен был сообщить им, когда я продолжу путь.
Разъяренный, я едва не поддался первому естественному порыву: меня подмывало выбросить их приборчик в лес или, еще лучше, прилепить его к какой-нибудь машине у тротуара и таким образом заставить своих преследователей торчать на Пеймет-роуд всю ночь. Но для этого я был чересчур зол. Меня оскорбляла мысль, что наша из ряда вон выходящая встреча на пляже Маркони свелась всего только к установке маяка на мой автомобиль. Это было лишним подтверждением того, что не все совпадения являются дьявольскими или божественными. Я вернулся в общество нормальных людей!
Однако за рулем этого фургона я увидел не Уодли, а Паука Ниссена; рядом с ним, на сиденье для пассажира, устроился Студи. Без всякого сомнения, Уодли сейчас почитывал в какой-нибудь сельской гостинице Рональда Фербэнка, держа под рукой коротковолновый передатчик, настроенный на связь с этой парочкой.
Нет, я не стану выкидывать маячок, сказал себе я. Может быть, он послужит благой цели – надо только выбрать момент. Конечно, это было слабым утешением, если учесть, какую бурю поднял в моей душе этот маленький приборчик, но я уже начал понимать, что любые грядущие события будут неуклонно приближать меня к искомой первопричине.