Олений заповедник

Мейлер Норман

Часть третья

 

 

Глава 10

Женщины, которым довелось хорошо меня узнать, рано или поздно всегда утверждали, что у меня слишком холодное сердце, и хотя это женская точка зрения, а женщины редко знают, что происходит в сердце мужчины, полагаю, в их словах есть доля истины. Первым хорошим английским романистом, которого я прочел, был Сомерсет Моэм, и вот что он где-то написал: «Всякий человек таков, каким он должен быть». В ту пору я именно так думал и носил это в себе в качестве рабочей философии, но я полагаю, что, в конце концов, из правила надо делать исключение, так как мне кажется, что некоторые люди немного лучше, другие немного хуже, чем они должны быть, а иначе Вселенная представляла бы собой просто сложный часовой механизм. Тем не менее я едва ли могу считать себя самым теплым парнем, разгуливающим по свету.

В каждом из нас сосуществуют несколько разных людей, и во мне живет среди прочих журналист светской хроники, каким я мог бы быть. Возможно, я был бы плохим журналистом — я склонен быть честным, — но я стал бы первым, кто считал это искусством. Не раз я думал, что газетчик одержим стремлением выявить факты и исказить их, а романист — галерный раб своего воображения, ищущий правду. Я знаю, что должен прибегнуть к помощи воображения, чтобы изложить многое последующее.

В особенности роман Айтела с Иленой Эспосито. Я слегка сомневаюсь, мне ли дано это описывать. Я кое-чему научился в Дезер-д'Ор, но Айтел во многом отличен от меня, и я не знаю, сумею ли войти в его стиль. Однако воображение становится пороком, если им не пользоваться. В один из ближайших дней я намерен засесть за книгу, действие которой разворачивается в городе, где я был всего двадцать минут, и если я достаточно хорошо ее напишу, все будут считать, что я прожил там двадцать лет. Так что ни к чему извиняться — я нахально считаю, что знаю, как все было, — во всяком случае, все в Дезер-д'Ор знали, что роман Айтела с Иленой начался удачно.

Когда Теппис велел Айтелу покинуть прием, Айтел пришел в преотличное настроение, ибо для самоутверждения ему обычно требовалось совершить нечто, крайне для него невыгодное. Шагая к машине об руку с Иленой, он изображал людей, с которыми они разговаривали на приеме.

— Обожаю итальянок — столько достоинства, — произнес он, подражая Дженнингсу Джеймсу.

Илена, задохнувшись от смеха, смогла лишь выговорить:

— Ой, прекратите!

Когда они подъехали к его обиталищу, она, естественно, вошла в дом вместе с ним. Он приготовил ей и себе выпить и сел рядом, считая, что наилучшим лекарством для нее будет мягкое слияние, свидетельство его симпатии к ней. Однако кровь так и стучала в его висках.

— По-моему, я вас раньше уже видел, — сказал он, помолчав.

Илена кивнула:

— Да. Но вы даже не смотрели на меня.

— Этого быть не может, — сказал он со своей самой чарующей улыбкой.

— Нет, это правда. — Она кивнула с серьезным видом. — Я работала кастеляншей в «Сьюприм». Как-то раз я приносила вам для просмотра пару платьев, и вы не обратили на меня никакого внимания. Смотрели только на платья.

— А я считал, что вы исполнительница фламенко.

— Илена передернула плечами.

— Я хотела ею стать. И время от времени мой агент добывал мне работу на пару вечеров. Но карьеры я не сделала.

Слушая ее, Айтел представил себе, через каких мужчин она прошла: неоперившиеся агенты, безработные актеры, владельцы компаний по торговле недвижимостью с конторой в одной комнате, музыканты, один или двое с именем, — на одну ночь, возможно, кто-то с именем, вроде него.

Ему не хотелось говорить о Муншине, но его разбирало любопытство.

— Колли говорил, что познакомился с вами на благотворительном вечере.

Она рассмеялась.

— Это версия Колли. Он любит сочинять. Да он ни разу даже не видел, как я танцую. Он все время внушал мне, что я слишком заторможенная.

— Как же вы познакомились?

— Колли не такой, как вы. Он меня заметил. — В ее зеленых глазах были смешинки. — Я тоже не раз показывала ему костюмы, и под конец Колли пригласил меня поужинать. — Она издала тяжелый вздох. — Знаете, чего я не могу простить Колли? Что он заставил меня уйти с работы и посадил в квартире. Он сказал, что не сможет встречаться со мной, если я останусь на работе в «Сьюприм». — Она скривила свой детский ротик. — Вот так я стала содержанкой. Наверно, потому что я ленивая.

Тем временем Айтел внимательно изучал ее, прикидывая, нельзя ли дать ей маленькую роль в фильме. Не подойдет. Это сразу видно. Печально, но факт: нос у нее слишком длинный, а чувственные ноздри еще больше раздует камера.

Он решил переменить тему разговора.

— Вы когда-нибудь катались на лыжах? — спросил он.

— Нет.

— Надо будет как-нибудь этим заняться. Нет ничего лучше лыж, — сказал он таким тоном, словно через час они уже будут лететь на лыжный курорт.

— Я ничем особенно не занималась.

— А я уверен, что занимались, — сказал Айтел, голос его понизился почти до шепота, поскольку они сидели так близко. — Я всегда считал, что познание приходит через преодоление страха.

— Вот как?

Оба сидели и потягивали свои напитки.

— По-моему, я сумею найти испанскую музыку по радио, — сказал Айтел. — Вы станцуете для меня?

— Не сегодня.

— Но когда-нибудь станцуете?

— Не знаю, — сказала она.

— Мне бы хотелось вас посмотреть. Я слышал, что вы лихо танцуете фламенко.

— Вы просто милый человек. — Она робко играла его рукой. А потом — через минуту-другую — с печальной улыбкой склонилась к нему и поцеловала.

Они мгновенно очутились в соседней комнате. Айтел был потрясен. Сколько же она всего знает, ошеломленно думал он, сколько всего. Один только раз она попыталась отстранить его, вскрикнув: «Нет-нет!» — на что он сказал: «Помолчи», но не грубо, а лишь усугубив этим возгласом ее возбуждение — никогда еще женщина так не отдавалась ему в первый раз. Для Айтела, не единожды решавшего, что не так много женщин действительно знают, как заниматься любовью, и лишь очень немногие любят это, Илена была, бесспорно, двойной находкой. Он просто напал на сокровище. Это было одним из лучших эпизодов в его жизни. После того как он перестал пылать и ублажал ее с искусством, приобретенным в подобных турнирах, он представил себе круглую физиономию Муншина, с несчастным видом смотрящего на него. «И ты туда же, старый друг», — сказал бы Муншин, и это вновь распалило аппетит Айтела. А Илена подхватывала любую импровизацию, вызывала к жизни новые — он возбуждал ее воображение. Айтел всегда считал, что то, как женщина занимается любовью, является хорошим ориентиром для понимания ее характера, к тому же с расстояния в дюйм Илена выглядела редкой красавицей. Никогда еще он не замечал подобного превращения. С людьми она была застенчива, а с ним смела; была грубовата в манерах и обладала тонкой интуицией. Так оно и шло — в своей энергии она была чуть ли не беспощадна к нему. Наконец они угомонились, и Айтел так и сиял, гордясь проявленным мастерством, которое он ставил выше самого наслаждения; теперь они лежали рядом и с улыбкой смотрели друг на друга.

— Ты… — наконец произнесла она и закончила фразу странным словом: — …король. — И со вздохом, похожим на стон, отвернулась от него. — Я просто никогда… понимаешь… со мной никогда такого не было.

А он с того дня, когда встретил на пляже девушку с доской для серфинга, начал сомневаться в себе. С годами он стал более чувствителен к тем мелочам, которые показывали, что женщины отказывают его телу, хотя и принимают его самого, и от этого стал более уязвим. Он уже считал, что через несколько лет эта часть его жизни отойдет в прошлое.

Поэтому приятно было поверить Илене — не только потому, что это было приятнее, чем думать, что она обычно произносит такие речи, но и потому, что так подсказывал ему инстинкт, отточенный после многих подобных высказываний более или менее честных женщин, женщин, которые любили его, и тех, которые хотели его использовать. Он столько раз такое слышал, и не без оснований, так как, словно сатир, считал, что вполне владеет этим искусством. «Чтоб быть хорошим любовником, — услышал я от него, — надо утратить способность влюбляться». Но он поверил Илене еще и по другой причине. Нельзя так отдаться, как она отдалась, из желания подольстить. Так не заставишь себя вести. На протяжении лет у него были романы, которые едва ли можно назвать жалкими — он считал их жемчужинами, — но никогда, нет, никогда первая ночь не была такой феерической. Не так уж плохо, подумал он, когда тебя называет королем девица, общающаяся со всяким сбродом, начиная от акробата и кончая исполнителем танго. Преисполненный любви к себе, к телу Илены, свернувшейся рядом, Айтел закрыл глаза, погружаясь в сон и ублаготворенно думая, что раньше он обычно в такой ситуации больше всего хотел расстаться с женщиной, а сейчас не только хотел всю ночь проспать с Иленой, но и держать ее в объятиях. Заснул он счастливым человеком.

Утром у обоих было подавленное настроение. В конце-то концов, они ведь были совсем чужими людьми. Айтел оставил Илену в постели, а сам пошел одеваться в гостиную. В ведре для льда было на дюйм воды, он вылил ее и, налив себе чистого виски, промочил горло. Илена вошла в вечернем платье, без макияжа, длинные волосы уныло висели вдоль щек — при виде нее он не смог не расхохотаться. Если ночью она казалась красавицей, то сейчас вид у нее был угрюмый и совсем не привлекательный.

— Давай позавтракаем, — сказал он и заставил себя улыбнуться ей; она кивнула; он разбил несколько яиц на сковородку и включил кофеварку. — После того как мы немного подзаправимся, — сообщил он ей из кухни, — и снова станем людьми, я съезжу в отель и привезу тебе одежду. Это поднимет тебе настроение.

— Я сама поеду. Можешь не беспокоиться обо мне, — недовольным тоном произнесла она.

— Я не это имею в виду. — Она почувствовала, что он хочет побыстрее избавиться от нее, и это подвигло его проявить доброту. — Я хочу, чтобы ты провела день со мной, — поспешил сказать он.

Она смягчилась.

— По утрам у меня всегда плохое настроение.

— У меня тоже. Говорю тебе: мы похожи. — И он импульсивно потянулся поцеловать ее. Она подставила щеку.

За завтраком, подкрепившись кофе, Айтел почувствовал, что настроение у него улучшается.

— Как насчет того, чтоб поплавать в «Яхт-клубе»? — спросил он.

— Там?

Он кивнул; он видел, что она раздумывает, как это будет выглядеть, если они появятся у бассейна. Столько чужих людей увидят ее с Айтелом наутро после приема.

— Не думаю, что стоит это делать, — сказала она.

— Мы их шокируем. — Он был настроен на клоунаду. — Если появится Теппис, мы сбросим его в бассейн.

— Ужасный человек, — сказала Илена. — Такой жестокий. Как он разговаривал с тобой.

— А он только так и умеет говорить. Он не пользуется словами. Просто швыряет их как попало по настроению. — Айтел рассмеялся. — Перед нами не человек, а сплошные эмоции. Не как я.

— Да ты полон эмоций, — сказала она и, смутившись, уставилась в тарелку.

А у Айтела испортилось настроение. Неправильно он отреагировал на слова Тепписа. Можно было по-разному ему ответить, он же слишком долго молчал, а потом лишь улыбнулся и пошел прочь с Иленой.

— Я кое-что вспомнил, — сказал он, возобновляя разговор. — Я знаю в пустыне небольшую заводь. Довольно приятное место. Множество кактусов. По-моему, там есть даже дерево. Почему бы нам не поплавать там?

Она по-прежнему была надутой итальянской девчонкой, хотя начало проступать и кое-что другое.

— Я сегодня, наверно, уеду на автобусе домой, — тихо произнесла она.

— Ну, ты просто не в себе.

— Нет, я хочу домой. — Он заметил, что она ни словом не обмолвилась о том, какая жалкая жизнь ее там ждет. — Ты был такой милый, — не к месту добавила она, и ее вдруг затрясло.

— Послушай, Эспосито, — веселым тоном произнес он, но в ее глазах появились слезы, и она вышла из комнаты. Он услышал, как закрылась дверь в спальню. — Глупо, — во всеуслышание сказал Айтел. Он едва ли знал, к кому это относится — к Илене или к нему самому.

Он думал, что она отдалась ему, чтобы унизить Муншина. Теперь настал другой день, и она унизила только себя. Он подошел к двери в спальню, открыл ее и сел рядом с Иленой на кровать.

— Не плачь, — сказал он ей нежно. Она вдруг стала ему дорога. Она так ему нравилась. — Не плачь, обезьянка, — сказал Айтел и принялся гладить ее по голове. Это вызвало у Илены водопад слез. А он обнял ее, слегка забавляясь, слегка досадуя на себя, однако не без сочувствия. — Ты такая милашка, — сказал он ей в ухо.

— Нет… это ты так мило ко мне относишься, — со всхлипом произнесла она.

Через какое-то время она поднялась, посмотрела на себя в зеркало, вскрикнула от ужаса и прошептала:

— Как только у меня будет во что переодеться, пошли к бассейну.

— Ой, да ты просто чудище, — сказал он, и она жадно обхватила его руками.

— Пожалуйста, не смотри на меня, — сказала Илена. — Пока я не приведу себя в порядок.

Он послушался. Получив ключ от номера Илены после того, как она призналась, что его ждет там кавардак, а он поклялся, что это не имеет значения, Айтел отправился в недалекую поездку по Дезер-д'Ор и нашел ее отель. Номер у нее был небольшой, и окно выходило в вентиляционную шахту — единственную в Дезер-д'Ор вентиляционную шахту, подумал он Она приехала всего с одним потрепанным чемоданом, однако умудрилась разбросать его содержимое по всей мебели. Она была, несомненно, неряхой, а горничная — что указывало на уровень отеля — ничего не убрала, кроме постели. Айтел с грустью смотрел на разбросанные вещи. «Какая неряха», — подумал он, бросая трусики на смятую блузку, чтобы освободить место для себя. Он сел на освобожденный стул и, закурив сигарету, сказал себе: «Надо будет так все устроить, чтобы вечером посадить ее на автобус».

Но на автобус он ее не посадил. День превратился в сплошное удовольствие. И хотя никто не подошел к их столику побеседовать, это вполне устраивало Айтела. С тех пор как он проснулся, настроение у него все время менялось от меланхоличного к возбужденному. В известной мере он был доволен тем, что об его ссоре с Тепписом стало так быстро известно. Пусть оставят его в покое, думал он, пусть их, имея в виду Илену и себя, оставят в покое. «Начнем с чистой страницы», — на протяжении всего дня повторял про себя Айтел, точно строку из песни, застрявшую в голове.

Он был очень доволен Иленой. Ее тело, которое он еще не успел изучить, выглядело прелестно в купальном костюме. Он сидел на солнце, чувствуя, как при мысли, что через два-три часа снова будет владеть ею, по телу медленно разливается тепло. И было несказанно приятно оттягивать эту минуту. Сегодня Илена весело смеялась. Ее пухлые губы растягивались, красивые белые зубы блестели, и Айтел обнаружил, что старается вызвать ее смех. Она чувствовала, что люди на них смотрят, она стеснялась — и сильно — и, однако же, умудрялась сохранять самообладание, не то что прошлым вечером на приеме. Он не мог не оценить достоинства, с каким она слушала его; глаза ее говорили, что она понимает скрытый смысл его слов. «Я могу кое-что сделать из этой девочки», — подумал он. Это будет нетрудно. Он может научить ее говорить, не жестикулируя, может убрать из ее низкого голоса вульгарные интонации. Айтел был поистине влюблен в этот день. Все было идеально. «Чарлз Фрэнсис против всего мира», — с предусмотрительной иронией думал он, но это едва ли могло сдержать переизбыток его чувств. Он вдруг вспомнил те годы, когда учился в колледже одного из университетов на востоке страны, что было вершиной честолюбивых планов его родителей, и с изумлением подумал — правда, это было так давно, — каким был недоделанным подростком. С какой ненавистью и жаждой быть таким же смотрел он на богатых студентов, гордо шествовавших со своими девушками ко входу в студенческие сообщества, куда его никогда не приглашали; какое презрение он чувствовал к девушкам, с которыми встречался, городским, работающим девчонкам и малопривлекательным студенткам из соседнего колледжа для девушек, с которыми он порой проводил вечер. Он вышел из школы, мучаясь от сознания, что весь свет считает его некрасивым и незначительным, и, возможно, это побудило его создать свои первые картины. Его успех был действительно рожден этой жаждой и злостью, и в те годы в киностолице, когда его жажда выдвинуться была удовлетворена, а злость нашла выход в остроумии, он перестал погонять себя, стал предметом восхищения и утратил энергию своего таланта. Сидя рядом с Иленой, он думал о том, каким был, когда начинал, и надеялся, что талант вернется. Илена поможет ему, с такой женщиной он может жить. Она теплая, и она так отдавалась ему прошлой ночью. А он в этом так нуждался, чтобы сохранять уверенность в себе.

— Ты чудо, — как мальчишка, сказал он ей, и его еще больше тронуло то, с каким сомнением она восприняла его слова.

Она тонко чувствует. Это он решил твердо. По собственной инициативе она заговорила о Муншине, и Айтелу понравилось ее мнение о нем.

— Он неплохой человек, — сказала Илена. — Ему хотелось бы видеть рядом влюбленную в него женщину. Я была нечестна. Внушала ему, что люблю его.

Ее откровенность спровоцировала Айтела.

— Колли считал, что ты любишь его? — спросил он.

Она удивила Айтела своим ответом.

— Не знаю. Он смекалистый. Ты же знаешь, как он разбирается во взаимоотношениях.

— Да уж.

— Мой психоаналитик считал, что я должна попытаться найти к нему подход.

— Ты больше с ним не общаешься?

— Я перестала ходить на психоанализы. По-моему, я совершила ошибку, уйдя от этого доктора. — Почему-то странно было слышать от нее такие слова. — Понимаешь, — продолжала она, — я вела себя с доктором, как с Колли. — В глазах ее на миг сверкнул чертенок. — Я отправлялась куда-нибудь и устраивала с мужиками всякие чудеса, чтобы выглядеть в глазах моего доктора не как все. — Она хихикнула. — Ну, ты понимаешь: чтобы он записал меня в особую категорию.

Айтел старался не морщиться от ее манеры говорить.

— А как это воспринимал Колли? — спросил он.

— Ненавижу его, — вдруг заявила она. — Он простил бы меня, даже если бы я, понимаешь, дала ему смотреть, что вытворяю. Он такой лицемер, — со злостью произнесла она и, сжав руку Айтела, добавила: — Сама не понимаю, как я могла так долго быть с ним.

Айтел кивнул.

— Колли не был таким покорным, когда заходила речь о разводе с женой.

— О, это было невозможно. Мне стыдно за себя. — Она рассеянно провела рукой по рту. — Странный он, этот Колли. Весь набит чувствами вины и тревоги.

«Опять эти чертова выраженьица», — сказал себе Айтел. Это неприятно напоминало другие его романы. Столь многие из его женщин ходили к психоаналитикам и потом пересказывали тому и другому: что Айтел сказал про аналитика; что аналитик сказал про него. Ménage-à-trois на современный манер.

Но Илену было уже не свернуть.

— Колли очень сложный человек, — сказала она Айтелу. — Хочет думать, что он не эгоист, и в то же время считает себя никчемным. И счастлив, только когда думает, что он одновременно и такой и этакий. Есть тут смысл? Я хочу сказать, сама не знаю, не знаю, как выразить то, что хочу.

«Ей цены нет», — подумал Айтел.

— Я и сам лучше не смог бы выразиться, — заметил он.

— Я не держу ненависти на Колли, право, — добавила она, — мне просто стыдно.

— Почему?

— Потому что… — Нервничая, она отодрала заусеницу на пальце.

«Надо будет отучить ее от этой привычки», — подумал Айтел.

— Потому что ты знаешь, что лучше его, — с улыбкой сказал он.

— Ну, не знаю. — Но в зеленых глазах появилось проказливое выражение. — Наверно, я это хочу сказать, — произнесла она и снова рассмеялась.

— Ты чудо, — сказал Айтел.

— Я сегодня так здорово провожу время, — улыбнулась Илена.

Эта ночь была такой же, как и накануне, даже, пожалуй, лучше, поскольку Айтел весь день ее хотел и к тому же находил более приятной. Он снова удивлялся Илене. Она была похотлива, как изнывающая от скуки графиня, а чего он столько времени искал, если не этого? Терзавшее его сомнение, сумеют ли они повторить ту ночь или то была лишь случайность, теперь рассеялось.

— Такого у меня никогда еще не было, — сказала она ему и, когда он кивнул, недоуменно покачала головой. — Что-то произошло со мной. — Прильнула к нему и прошептала, а он почувствовал первый укол ревности: — С другими мужиками я почти всегда подыгрывала.

Подобное он уже слышал. У него были женщины, впервые получавшие удовлетворение с ним, и его осыпали похвалами, ублажавшими его тщеславие, но ему никогда еще не приходилось сталкиваться с таким королевским проявлением вкуса. Просто удивительно, как бережно они относились друг к другу в промежутках между любовными утехами и сумасбродствами. Он обладал исключительным даром — во всяком случае, так он считал — узнавать женщину и был уверен, что может в какой-то миг найти в ней каждую близкую по духу жилку. «Я онанист в душе», — думал он, с таким тщанием занимаясь любовью с женщиной, словно занимался этим сам с собой. А Илена вела его со ступени на более высокую ступень. Ее лицо жило, сама она была полна жизни, ни разу никто так хорошо не понимал его. Между ними существовало идеальное равновесие, и можно было не думать, совершено ли слишком мало или слишком много.

Айтел погрузился в глубокий сон. Подобно многим циникам он с сентиментальной серьезностью относился к сексу. Он представлял это себе, как щедрый дар, и эта мысль питала его надеждой, что, проснувшись, он благодаря своему роману вновь обретет утраченную энергию, преисполнится мужества и вновь станет тем, кем когда-то считал себя. Лежа рядом с Иленой, он впервые за многие годы подумал, что ничего на свете не может быть лучше, чем снять великий фильм.

Можно пасть, очень низко пасть, но всегда существует дно. Вот он, растраченный дальше некуда, и эта девчонка, которую он едва знает. И каждый из них может чем-то обогатить другого. Его переполняла глубокая нежность к Илене. Она была прелестна. У нее такой красоты спина.

— Просыпайся, обезьянка, — шепнул он ей в ухо.

Весь день он играл с мыслью, что она должна переехать к нему. Из осторожности он не предлагал ей этого, пока не будет уверен, что сам того хочет. Но время они провели хорошо. Они уже были на стадии, когда люди делятся воспоминаниями о прошлых романах, что всегда привлекало Айтела. Он обнаружил, что Илена не только любит посплетничать — ее интересовали сложные варианты.

— Ты знаешь, что я имею в виду, когда говорю «сандвич»? — спросила она.

Он знал. Она потребовала, чтобы он рассказал ей об этом во всех подробностях, и, обхватив себя руками, слушала, как ребенок сказку, пока он рассказывал.

— Может, совершим что-нибудь такое, — предложила она.

— Может быть.

— Ох, до чего же дурацкий у нас разговор. — Но она была алчным зайчонком, жаждавшим еще морковок. На ее лице сердечком появились ямочки — ей так хотелось узнать, устраивал ли он себе такой праздник.

— Я, в общем, воздерживался от подобных вещей, — сказал Айтел. Однако все же сообщил ей, что знает в Дезер-д'Ор людей, с которыми можно такое строить. Ее это интересует?

Интересует. Надо будет как-нибудь такое учинить.

— Мне, знаешь ли, приходилось быть близкой с женщинами, — призналась Илена. — И однажды… — Похоже, ей было что рассказать. Но она не вдавалась в подробности. — Колли хотел убить меня, когда я ему рассказала. Ему было трудно это простить.

— Ах ты, чертенок. Ты и занималась-то этим для того, чтобы рассказать ему.

— Ну, ему пришлось потрудиться, вытаскивая из меня подробности. — Она хихикнула. — Я ужас какая плохая.

— Интересно, как ты охарактеризуешь меня, — сказал Айтел.

— Я не стану о тебе говорить, — сказала она. — Никогда. Не смогу. — Он отвел от нее глаза, но вопрос все-таки последовал: — А ты почему станешь обо мне говорить?

— Не стану, конечно, нет, — сказал ей Айтел. — Это же фантастика, — услышал он свои слова, — лучшая женщина в моей жизни. — Он хлопнул ее по ягодицам. — Смешная ты обезьянка. — И у него вырвалось: — А кого ты сейчас любишь?

— Тебя, — сказала она и отвела взгляд. — Нет. Вообще никого не люблю.

— То есть существуешь сама по себе?

— Да.

— Хорошо так существовать.

И почти без паузы он стал рассказывать ей новую историю. Так безмятежно провели они день и только к вечеру заговорили, как она дальше будет жить. Илена по-прежнему настаивала на том, чтобы завтра уехать в киностолицу, Айтел же говорил, что не отпустит ее. После часа препирательств он сказал с великим воодушевлением:

— Давай жить вместе.

К его удивлению, она восприняла это скорее с тревогой, чем с удовольствием.

— Думаю, что не надо, — спокойно произнесла она.

— Почему?

Она попыталась объяснить:

— Я так долго жила с одним и тем же мужчиной…

— Но ведь это не совсем так, — перебил ее Айтел.

— В общем, я теперь больше не связана с Колли, и мне не хочется начинать… во всяком случае пока. Я хочу посмотреть, смогу ли жить самостоятельно.

— Это не настоящая причина.

— Да, — сказала она и посмотрела на него. — Кроме того, у нас с тобой не получится.

— Почему не попробовать?

Илена утратила спокойствие.

— В самом деле, почему не попробовать? Что теряешь?

От досады он чуть не сказал: «Что ты-то теряешь?», но промолчал.

Они договорились о компромиссе. Илена остается в Дезер-д'Ор, и они будут видеться когда захотят — если на то пошло, хоть каждый день.

— Ты сможешь делать что хочешь, — сказала Илена, — и я буду делать что хочу.

— Отлично, — сказал Айтел. — Если тебе нужны деньги…

— Мне хватит на какое-то время того, что есть, — скромно сказала она.

Это оказалось действительно лучше того, что он мог ожидать. Иметь ее и в то же время не быть связанным. «Она мудрая женщина, — подумал он, — понимает, как поступать, чтобы ничего не испортить». Айтел настоял на том, что заплатит за неделю вперед за ее номер, и в тот вечер, проводив Илену до отеля, спал один. Как только она вышла из дома, он понял, что ждал этой минуты. В каждом его романе наступал момент, когда ему хотелось остаться одному, — к счастью, она понимала это.

Айтел заснул с мыслью, что сон на этот раз легко пришел к нему. Но через три часа он проснулся и уже не мог закрыть глаза. Долгое бдение до зари побудило его вспомнить всю свою жизнь, так что под конец он показался сам себе никчемнейшим человеком. Запах тела Илены по-прежнему был с ним — каким-то образом даже проник к нему в горло. Он почувствовал, как до боли напряглись нервы — словно вздернули на дыбу. Принять таблетку было слишком поздно, да в таком состоянии ему пришлось бы проглотить несколько штук. Айтел вылез из постели и стал пить. Но это принесло мало пользы — разве что хуже не стало.

Он обнаружил, что подумывает позвонить Илене и попросить ее приехать. Мысль о том, чтобы быть с ней, была не просто приятна, а казалась необходимостью: он не хотел в одиночестве дожидаться зари. Итак, он взял трубку, набрал номер ее отеля и попросил дежурного позвонить к ней в комнату. Долгие десять секунд она не отвечала; за это время по тому, как сдавило сердце, Айтел понял, каково ему будет, если ее в такой час не окажется в номере. Наконец она ответила. Он не мог быть уверен, но ему показалось, что Илена изображает отупение от сна.

— О, это ты, дорогой, — произнесла она, — что-то случилось?

— Ничего. — Он прочистил горло. — Мне просто захотелось услышать твой голос.

Ее ответ прозвучал необычайно мягко:

— Но, Чарли, в такой час?

Айтел закурил сигарету и произнес небрежным тоном:

— Послушай, ты бы не хотела приехать сюда сейчас, а?

Она ответила не сразу.

— Лапочка, я устала, — прошептала наконец Илена.

— Ну ладно, забудем.

— Ты не рассердился?

— Конечно, нет, — сказал Айтел.

— Я так спать хочу.

— Мне не следовало звонить. Ложись снова в постель.

— Мне не хватало тебя вечером, — сказала Илена. — Но завтра мы славно проведем время.

— Завтра, — повторил он. — Мне тебя тоже не хватало. — Сидел и смотрел на телефон. Почему-то он не мог избавиться от мысли, что у нее в комнате был мужчина.

К своему удивлению, Айтел обнаружил, что ревнует — ревнует Илену. Он столько лет не испытывал ревности, что это чувство показалось ему интересным, — да, собственно, любое чувство интересно. Тем не менее его словно подвергли пыткам. Мороз продрал его по коже при мысли, что Илена стонет от удовольствия, которое доставляет ей другой.

На протяжении ночи Айтел вел один из тех героических боев, когда утром не остается ни одного трупа: десяток раз он протягивал руку к телефону и отдергивал ее. Побуждаемый ревностью, этим радикальным орудием чувств, Айтел прокручивал до конца все истории, которые она, хихикая, рассказывала, так что достаточно ему было вспомнить мужчину, о котором она говорила, и брошенную ею фразу: «Ну и пьяная же я была», чтобы представить себе воображаемым глазом, увеличенным резцом ревности, как она отдавалась, играя, — а он знал, что это так, — как мычала, вскрикивала, мурлыкала, — эти картины оргазма возбуждали и его. А тот мужчина, с которым она была, — можно не сомневаться, он не знал, что она играла и сама занималась изысканием, — будет потом похваляться, рассказывая, что она говорила и что вытворяла. Это было уж слишком для Айтела. Если в прошлом он выслушивал признания своих любовниц и смотрел на это как на закрытую репетицию комедии и забавный спектакль, как на мышиную возню под камнем, то сейчас он мог бы убить каждого из мужчин, которых знала Илена. Они не ценили ее, и в этом было их преступление. Они ценили ее не больше, чем она ценила себя. Подобно всем ревнивым любовникам Айтел считал, что Илена позорно плохо заботится о его собственности. Она была лишь тем, кем он мог ее сделать, и если он ревновал ее к прошлому, это объяснялось тем, что ее прошлое поведение могло быть понятно лишь в свете того, как она вела себя сейчас. Слова, которые она, возможно, шептала другому мужчине, лишались того пыла, с каким она шептала их ему. И с чувством, будто в грудь ему вонзался ледоруб, Айтел слышал собственные слова о ней: «Когда Колли нет поблизости, его кошечка отправляется пошалить. Пара актеров, работавших у меня, проводили с ней время. Они говорили, что ей нет равных в постели». Он готов был придушить ее за то, что она не дождалась его, — почему она не знала, что ей не надо притворяться, так как явится он и будет с ней. Заглох разум, говоривший, что тебе пришлось вскочить на поезд «американских горок», иначе ты ничего бы не почувствовал. Айтел считал преступлением то, что Илена хотя бы миг испытывала наслаждение с другим мужчиной.

Следующие несколько дней были невыносимы. Он только и делал, что ждал, когда приедет Илена, и когда она приезжала, накидывался на нее с такой поспешностью, какую считал навсегда утраченной. Когда ее не было, он пил, сидел в «Яхт-клубе», садился в машину и ехал — проезжал мимо ее отеля, кружил по городу, чтобы снова проехать мимо ее отеля. Навестив его впервые после приема, я обнаружил человека, полного энергии. За час он рассказал одну за другой несколько историй, отыгрывая персонажей и создавая их образ всего лишь с помощью жестов. Я все откладывал встречу с ним из-за того, чтобы не рассказывать про Лулу, боясь испортить нашу дружбу, но он лишь расхохотался, услышав мое признание, поздравил меня и выдохнул:

— Я знал, что так будет. Ей-богу, знал, что так будет.

— Но почему?

— Ну, понимаешь, я в нее кое-что заложил. И у меня была мысль — вот так: пришла мысль, и все, — что теперь она готова перепихнуться с джентльменским клинком.

— Джентльменским клинком? Да у меня воспитание помойки, — сказал я. Но мне приятно было такое услышать. — Скажи, — небрежным тоном спросил я, — что представляет собой Лулу?

Не в силах сидеть на месте, он вскочил и принялся шагать по комнате.

— О нет! О нет! Не думаешь же ты, что я — Колли Муншин, правда? Выясняй это сам. — И потом вдруг изо всей силы хлопнул меня по спине. — Как же нас будут жалеть! — театрально воскликнул он.

В конце недели, как раз когда Айтел пришел к выводу, что ревновать плохо, или, вернее, как раз когда его ревность стала угасать и он поддерживал ее в себе ради того, чтобы наблюдать доставляемую ею боль, считая, что сможет по желанию выключить ее, он узнал, что Илена изменила ему.

Она тихонько вошла в бунгало Айтела, мимоходом поцеловала его, была ласкова, но держалась несколько отчужденно.

— Я встретила сегодня одного старого приятеля, — через некоторое время сказала она, — он и тебя тоже знает. — Айтел молчал, но сердце так и заколотилось, а Илена добавила: — Это Мэрион Фэй.

— Значит, Мэрион Фэй. А откуда ты его знаешь?

— О, я знала его много лет назад.

— Он твой старинный приятель? — До этой минуты Айтелу удавалось скрывать ревность, но теперь это оказалось не под силу. — Скажи, — произнес он, — ты с ним договаривалась о цене?

Взгляд у нее стал настороженный.

— О чем это ты?

— Мэрион Фэй — сводник.

— Я этого не знала. Честно, не знала. — Лицо у Илены стало каменным. — О Господи. Он же просто давний приятель.

— А теперь он новый приятель?

— Нет.

— Ты просто поболтала с ним?

— Ну, немного больше, чем поболтала.

— Ты хочешь сказать — много больше?

— Да.

Айтел почувствовал прилив веселости. Ноги у него отнимались, зато язык стал остер.

— Меня тебе явно стало недостаточно.

— Как ты можешь такое говорить?

— Однако кое-что ты на всякий случай держала про запас.

— Нет, я бы так не сказала.

— Просто устроила банкет для друга старых дней?

— Издеваешься надо мной, — сказала Илена, — и получаешь удовольствие.

— Извини, что причиняю тебе боль. — Он хотел приложить руку ко лбу, но сдержался. — Илена! — воскликнул он. — Зачем ты это сделала?

Лицо ее приняло вызывающее выражение.

— Захотелось. Из любопытства.

— Тебя всегда одолевает любопытство, верно?

— Хотелось посмотреть… — И умолкла, не докончив фразы.

— Понимаю. Можешь мне не говорить. Я эксперт по женской психологии.

— Ты, наверно, эксперт по всем вопросам, — заметила Илена. Помолчала и повторила: — Сама не знаю, и потом мне хотелось выяснить…

— Только ли со мной происходит такое расцветание плоти или же любой старикашка подойдет. В этом было дело? — Айтел словно услышал себя со стороны и возмутился своими словами.

— Что-то вроде того.

— Что-то вроде того! Да я убью тебя! — от беспомощности взревел он.

— Ну, надо же мне было выяснить, — пробормотала Илена.

— И что же ты выяснила?

— Это я и хотела тебе сказать. С ним я была как статуя.

— Только вела себя не как статуя.

— М-м… я все время думала о тебе.

— Свинья ты, вот кто, — сказал он ей.

— Я уйду, если ты хочешь, чтобы я ушла, — сухо произнесла она.

— Сиди тут!

— По-моему, лучше нам с тобой сейчас расстаться, — сказала Илена. — Я отдам тебе деньги за мой номер… я ведь твоя должница.

— И откуда же ты возьмешь деньги? У Фэя?

— Ну, я не собиралась у него просить, — сказала она, — но теперь, когда ты мне подсказал…

Айтел вдруг начал ее трясти. Илена заплакала; он выпустил ее и отошел. У него ныло все тело.

— Тебе на меня наплевать, — сказала она. — В самом деле наплевать. Просто гордость твоя пострадала.

Он попытался успокоиться.

— Илена, зачем ты так поступила?

— Ты считаешь меня тупицей. Что ж, возможно, я и есть тупица. Ничего интересного я тебе рассказать не могу. Я для тебя просто игрушка. — Она заплакала громче. — А ты для меня слишком умный. Ничего не поделаешь.

— При чем тут все это? Я считаю тебя толковой. Я тебе это говорил.

Она снова приняла демонстративно вызывающий вид. И постаралась придать своему маленькому личику сердечком безразличное выражение.

— Если женщина изменяет, она становится для мужчины только более привлекательной.

— Перестань меня поучать, — рявкнул Айтел. И вдруг пылко прижал ее к себе. — Дурища ты, вот кто!

— Это же правда. Правда. Никакое не поучение. Я знаю.

Он вдруг по ее лицу понял, что она действительно страдает. Она ведь была права. Хотя плоть ее была испоганена, никогда еще она не казалась ему более чистой, более привлекательной.

— Ах ты, дурочка, — повторил он, — так ничего и не поняла. По-моему, я люблю тебя. — Из парализованного центра его мозга пришла мысль: «Теперь ты влип, дружок».

— Нет, ты меня не любишь, — сказала она.

— Я люблю тебя, — поправил он ее.

Илена снова заплакала.

— А я тебя боготворю, — всхлипывая, произнесла она. — Никто никогда не относился ко мне так, как ты. — Она принялась целовать его руки. — Я люблю тебя так, как никого еще не любила, — под конец произнесла она.

Так начался их роман, и Илена согласилась жить с ним.

 

Глава 11

В первые недели совместной жизни Илена не сводила глаз с Айтела — ее настроение отражало его состояние: если она была весела, значит, он счастлив; когда Айтел был в плохом настроении, она становилась мрачной. Больше никто не существовал для нее. Я не люблю такие сильные выражения, но полагаю, это была правда.

Из того немногого, что Айтел сумел узнать о жизни Илены — а она не любила вдаваться в подробности, — он выяснил, что ее родители держали кондитерский магазин в центре киностолицы и не были счастливы в браке: отец, в прошлом жокей со сломанной ногой, был человек мелочный, самовлюбленный и задира, мать — сварливая мегера, женщина расчетливая и вспыльчивая Она баловала Илену и ругала ее, превозносила и игнорировала, ставила перед ней амбициозные цели и игнорировала их. Отец, лишенный своих лошадей и обремененный пятью детьми, невзлюбил Илену: она была самой младшей и появилась слишком поздно. У нее были братья и сестры, дяди и тети, двоюродные братья и двоюродные сестры, дедушки и бабушки; когда семья собиралась вместе, начинались драки. Отец был недурен собой, франтоват; оставшись наедине с женщиной, не мог не попытаться овладеть ею, но в то же время был моралистом и учил жить других. А мать была кокетка, женщина алчная, ревнивая; она досадовала на то, что жизнь ее проходит в кондитерском магазине.

— Понимаешь, она так дико со мной обращалась, — рассказывала ему Илена, — иногда, когда я была совсем маленькой, посадит к себе на колени и говорит: «Если ничего другого не добьешься, хотя бы уйди с этой чертовой улицы». А потом, через пять минут, даст мне такую затрещину, что еле на ногах устою. А иной раз, если я их не слушалась, они говорили мне, что я не их дочка, что они купили меня у кого-то и отошлют назад. Ох, Чарли, мне было так плохо.

Ребенком Илена тихо плакала, а отец с матерью осыпали друг друга бранью. Ее детство прошло под звуки их ссор из ревности. У Илены хватило мужества уехать из дома, когда ей не было еще и двадцати лет, — она перебралась в меблированную комнату и там с помощью подруг, работавших в «Сьюприм», а также молодых безработных актеров и уже не таких молодых студентов, посещавших вечерние курсы, приобщилась к богемной жизни, как она это назвала. Она ходила в вечернюю школу и училась танцевать, работала моделью в художественных школах, а также в гардеробе ресторанов со столиками из цветного пластика и стенами, обитыми панелями под дерево. Затем появился Колли и меблированная квартира близ студии.

Думая о жизни Илены, Айтел преисполнялся к ней нежности. Вот уже многие годы он никому так не сочувствовал, как ей. Она выбралась из той ничтожной жизни с такой мукой, с такими потерями, с такими оглядками на прошлое. Даже и сейчас, хотя за последние десять лет Илена и шести раз не видела своих родных, она постоянно думает о них. У нее есть тетя, которая сообщает ей все новости. Это единственное связующее звено с семьей, и Илена всегда отвечает тете длинными письмами, с интересом узнавая, что такой-то родственник женился, такая-то двоюродная сестра заболела, брат старается попасть в полицию, а сестра учится на медсестру.

Илена рассказывала Айтелу все это про людей, которых он никогда не увидит. Короче: вернуться в семью она не в силах. Ее примут, но она не хочет за это расплачиваться. В последний раз, когда она навещала родителей, им не о чем было друг с другом говорить, и они поспешили сесть ужинать. В середине ужина родители начали на нее кричать, понося ее образ жизни, и Илена сбежала.

Теперь всю ответственность за нее нес Айтел — она пришла к нему без семьи и без друзей. Колли постарался оторвать ее ото всех, кого она знала, а Илена трудно заводила друзей. С Айтелом она легко болтала, часто, как ребенок, перепрыгивая с предмета на предмет, а в компании те несколько раз, что они выходили, держалась скованно. Но Айтела в эти дни едва ли интересовало, что говорят о нем, к тому же их не так часто приглашали. Через три дня после того, как Илена переехала к нему, в светской хронике выходящего на курорте еженедельника появились следующие строки:

Что это мы слышали, будто красный Чарли Айтел снимает будуарный «Пигмалион» с бывшей протеже некоего сверхизвестного продюсера???

Было это совпадением или нет, только приблизительно об эту пору Айтела попросили не бывать больше в «Яхт-клубе», и я мог определить значение этого запрета по тому, в какую ярость приходила Лулу всякий раз, когда я заходил к ним. Айтел же лишь рассмеялся, когда я ему об этом сказал.

— В глубине души Лулу восхищается тобой, — сказал он с усмешкой. — Скажи ей, что мы будем рады, если она зайдет.

В тот вечер он изложил мне свою теорию, и хотя мне неохота углубляться в теоретические рассуждения, пожалуй, это дает представление о его характере. Я мог бы записать ее сегодня так, как он говорил, и думаю — при всей моей скромности, — что мог бы добавить один-другой выкрутас от себя, но ведь это в известной мере роман о моих чувствах в ту пору, поэтому я перескажу все так, как слышал, иначе слишком долго придется писать. Айтел ссылался на известных людей и известные книги, о которых я до того вечера никогда не слыхал, хотя с тех пор удосужился их прочесть, — словом, теория Айтела сводилась к тому, что существуют люди со скрытой натурой — он назвал их «облагороженными дикарями», — которая изменяется под влиянием ударов судьбы и познания жизни, пока чуть ли не отмирает. Однако если человеку повезет и он достаточно мужествен, ему иной раз удается найти спутницу жизни с такой же скрытой натурой, и тогда оба будут счастливы и сильны. По крайней мере относительно. Столь многое препятствует этому, и если считать, что в каждом сидит скрытая натура, то ведь в каждом сидит также и сноб, и сноб обычно сильнее. Сноб может стать тираном скрытой натуры.

Тем временем дни мирно текли, и одна за другой следовали ночи, когда лампа на столике у кровати отбрасывала золотистый свет. Айтел снова и снова проделывал тот путь, в который отправлялся уже столько раз и столько раз останавливался. Он считал Илену мягкой, нежной, гордой, когда они занимались любовью, и видел в ней женщину, рожденную воображением, а не девицу со своей историей. Теперь они любили друг друга спокойно, нежно — Айтел испытывал именно такое чувство снова и снова, — и первые ночи их близости, которые он считал тогда такими необыкновенными, казались ему в сравнении с тем, что было сейчас, лишь хорошо проведенным часом в гимнастическом зале. И Айтел чувствовал изменения в скорости телесных процессов помимо изменений в мозгу, словно все его нервы и органы, до смерти уставшие, возвращались к жизни, таща за собой и мозг, словно Илена была для него не только женщиной, но и целебным бальзамом. Он надеялся сохранить такое представление о ней, надеялся, что старый сноб не станет больше мучить его мелкими промашками Илены, ее невежеством, неумением быть ничем, кроме самки. Он будет жить с ней у себя в доме, будет подкрепляться, делать то, что требуется, и тогда сможет выходить из дома и сражаться.

Айтелу понравились эти недели. У него было такое чувство, словно он — выздоравливающий больной, к которому возвращается аппетит и силы прибывают каждый день. Он часами сидел во внутреннем дворике своего бунгало, думал, мечтал, набирался сил. А ночью, нагревшись солнечным теплом, они лежали в постели и наслаждались друг другом, всякий раз удивляясь, что забыли, как им было хорошо, и каждый миг казался им лучше предшествующего. «Плохая память так необходима страстным любовникам», — с улыбкой думал Айтел.

Ему мнилось порой, что он живет в рожденном опиумом сне, ибо ничто не казалось реальным, кроме ожидания ночи, когда они легко, повинуясь возникшему желанию, сливались, предвкушая наслаждение, и слегка продвигались вперед в познании друг друга, при этом всякий раз он выходил из соития обогащенным. Снова и снова он напоминал себе, что ничто не вечно и та нежность, какую он так ценил, возможно, не столь привлекательна для Илены — их первые ночи вместе были ведь совсем другими, — но у нее спектр причуд был не менее сложным, чем у него, и потому он верил, что они будут меняться вместе.

У них, конечно, были ссоры, были неполадки, но они и от этого получали удовольствие. Илона настояла на том, чтобы он рассчитал уборщицу, так как домом она может заниматься сама. И Айтел согласился, довольный ее предложением и зная, что надо экономить деньги. Только вот Илена была плохой хозяйкой и беспорядок в доме раздражал его. Их схватки вошли в программу дня — приготовление завтрака могло окончиться трагедией, но для Айтела эти ссоры были в новинку, они забавляли; в прошлом препирательства с женщинами оканчивались ледяным молчанием, так что ему нравились ссоры с Иленой. Он покритикует ее за что-нибудь, и она взрывается. Она не выносила критики.

— Я тебе надоела, — говорила она, — ты меня не любишь.

— Это ты меня не любишь, — говорил он ей. — Стоит мне намекнуть, что ты не идеальна, и ты можешь схватить мясной нож, чтоб прикончить меня.

— Я знаю. Ты считаешь, что я недостаточно для тебя хороша. Помнишь, что было напечатано в газетах? Ты говоришь, что я не люблю тебя, потому что ты меня не любишь. Прекрасно. Я ухожу. — И она делала шаг к двери.

— Вернись, Бога ради, — приказывал он ей, и через пять минут все было забыто.

Он понимал. Он знал: за всем этим стоит то, что она не верит своему счастью, ожидает, что оно кончится внезапным взрывом, и судит об опасности не по ссорам с ним, а по тому, как он эти ссоры заканчивает. А они порой оставляли его без сил, вызывали досаду, у него возникало чувство, что он привел в дом коварное животное. Ее беспокойство по поводу того, что он думает, было неизмеримо.

У них была всего одна ссора из ревности, и затеял ее Айтел. Они столкнулись в баре с Фэем, он сел за их столик, был любезен с Иленой, и она, уходя, пригласила его зайти как-нибудь к ним. Айтел был уверен, что Фэй безразличен ей, но дома обвинил ее в том, что она домогается Мэриона, — говорил, а сам чувствовал, что это неправда, что при ее своеобразной способности любить измены не сохранялись в ее памяти, не оставалось даже картины того, что происходило. Подобные картины возникали в мозгу Айтела, и он хранил их как куратор. У него было одно-единственное настоящее сокровище, все остальное он заимствовал у Муншина. Поэтому Айтел заставлял себя испытывать боль, считая, что, расставшись со своей ревностью, утратит представление о том, как Илена может ранить его, эта женщина из женщин, которая способна причинить ему боль, после того как не один десяток из них не вызывал у него ничего.

Возникшая ситуация нравилась Айтелу не только по этой причине. Он понял теперь, что у него была одна-единственная подлинная любовь — фильмы, родившиеся в его мозгу и так и не поставленные. И предав эту любовь, он предал себя. А это привело к возникновению новой теории. Художника всегда раздирает жажда власти над миром и жажда власти над своей работой. В этом мире, имея такую женщину, он мог процветать лишь в своем искусстве, а в течение тех недель, тех домашних недель, когда все шло хорошо и, сидя рядом с ней на солнце, он чувствовал приток сил и уверенности в том, что любит себя, Айтелу стал безразличен тот мир, с которым ему было так трудно расстаться. Расстаться с ним, когда ты на дне, — это славно, возникает чувство, что жизнь дает свои плоды. И его согревало сознание, что он хорошо действует на Илену, что впервые связь с ним улучшает кого-то, поднимает, что он не портит все, чего касается. Итак, он с надеждой смотрел на этот роман. Он обучит ее всем мелочам, но это пустяки. Куда важнее то, что она понимает остальное. Айтел видел, как она со временем станет благоразумной хозяйкой его дома, уверенной в себе и в том, что может дать ему. Так пофантазировав, он все же возвращался в реальность.

Он постоянно говорил о будущем — что они будут делать через год, через два. Словно раб своего языка, он беспомощно слушал, как оплетают их расставляемые им сети.

— Поедем как-нибудь в Европу, Илена, — говорил он. — Тебе понравится Европа. — Она кивала. — Знаешь, вот кончу снимать фильм, — продолжал он, — тогда, возможно…

— Что возможно?

— Я ведь ничего тебе сейчас не предлагаю, верно?

Она огорчалась.

— Я об этом не думаю. А почему ты думаешь?

— Потому что ты женщина. И должна об этом думать. — И вдруг вскипал: — Я ведь знаю, сколько людей сидят вокруг и ждут, когда мы расстанемся.

— Это обыватели. Они меня не интересуют. — Где-то она подобрала это слово и пользовалась им как щитом. Когда он ревновал, то становился обывателем, а она, ничего собой не представляя, по крайней мере обывательницей не была. — Если я уйду от тебя потому, что ты на мне не женишься, — спокойно произнесла она, — значит, я на самом деле тебя не люблю.

Он обожал ее за это. В ней было достоинство. Если он сможет снять свой фильм, он с ней хорошо обойдется. Как бы все ни сложилось, он отнесется к ней хорошо. Это он себе обещал.

А тем временем фильм, которым он себя тешил, обрастал новыми идеями, равно как и сценарий, который он за последние месяцы несколько раз начинал писать. Случалось, ночью он не мог заснуть от волнения, создавая целые диалоги, целые сцены, и слышал, как бормотала Илена во сне, когда он включал лампу и делал записи в блокноте, который держал на ночном столике. Блокнот теперь быстро заполнялся, и у Айтела появилась надежда, что наконец он готов, что сдюжит. Гордясь своим творением, как другие люди гордятся детьми, он был влюблен в него и с нетерпением думал о том, что ему еще несколько месяцев предстоит работать над сценарием, затем добывать деньги и затем уже приступать к производству.

Однажды вечером желание Айтела снять эту картину достигло такого накала, что он сел и составил заявку, вложив в нее путем подбора слов весь энтузиазм, который он больше не в состоянии был сдерживать. И некоторые свои сомнения. Он показал ее мне, когда я в следующий раз приехал его навестить.

Я попытаюсь создать рассказ о современном святом. О человеке, который преуспел, используя к своей выгоде беды других людей. Он поведет известную телепрограмму, подбирая для нее людей, которые будут рассказывать о своих проблемах, а он будет давать им советы, какие хочет услышать аудитория. На протяжении всех сезонов мой герой будет торговать сочувствием и достигать все новых высот в своей карьере, в то время как анонимы, лица, фигурирующие в его программе, запинаясь, излагают свои горести и беды — о безнадежно больных родителях и о сбежавших детях, о калеках, погибающих без любви, и влюбленных, пренебрегающих калеками, и всегда будет присутствовать нигде не поименованное сладострастие зависти — зависти отчаявшихся. Зависти от того, что нет мужа, зависти распутной жены, гуляки сестры, слабовольного брата. Самые разные люди, и мой герой дает им советы в своей чудовищной программе и создает на основе их страданий театрализованное представление.
Ч.Ф.А.

Я должен сделать так, чтоб было совершенно ясно: это выдумка. Ибо наступит момент, когда мой герой будет больше не в состоянии выслушивать все эти истории. Он разбогател на страданиях других людей, и эти страдания поглотили его. К его сердцу открыта теперь лишь маленькая дверца, но сквозь эту дверцу течет поток мирового горя. Мой герой пытается дать искренний совет тем, кто к нему взывает, и программа перестает быть интересной. Тарарам, давление со стороны дирекции, бури, сигналы тревоги, визитеры, затем взрыв, и программа снята. Остался лишь дым.

Тогда мой герой идет на дно мира и бродит по трущобам, и кормежкам для бездомных, и безотрадным дешевым салунам — по всем теневым местам города, где он был королем, пытаясь принести людям успокоение, а принося лишь ложное успокоение, так как он призывает к мошенничеству по отношению к честному человеку, пока, раздосадованный цепью неудач, сам не настраивается против них, с патетической жестокостью уничтожая себя, и его святое дело остается в памяти лишь в виде вызывающей отчаяние цепи его грехов.

Если я достаточно хорошо сработаю, я создам не просто фильм, а нечто прекрасное — красоту человека, который распахивает душу для океана жалости и сам в этом океане тонет. Опалю мир, преподнеся ему зеркало с его отражением, этот лицемерный мир, жестокий мир. Отжила идея, что зло в нашей жизни существует для того, чтобы человек мог его уничтожать.

Положительный для меня момент: если я достаточно хорошо сработаю, герой может получиться поистине великолепный, а картина — шедевр.

Отрицательный для меня момент: шедевра обычно не получается, если начинаешь работу с такой мыслью. А не повлияли ли на меня восторженные эмоции, пережитые ночью?

Я вернул Айтелу странички со словами, что, кажется, понял его замысел; он кивнул и сказал:

— В изложении на двух страницах сюжет, конечно, выглядит немного нелепо, но я его вижу. — И, употребив это слово, рассмеялся. — Илена считает замысел прекрасным, но она необъективна.

— Не превращай все в шутку, — сказала Илена с другого конца комнаты.

Чертик, сидевший в Айтеле, подтолкнул его не останавливаться.

— Знаешь, Серджиус, — сказал он со своей двусмысленной улыбочкой, — Илена считает, что я тебя имею в виду в качестве модели для моего невероятного героя.

— Хватит, прекрати, — сказала Илена, не глядя в мою сторону.

— Послушай, Чарлз Фрэнсис, — сказал я, сделав вид, что возмущен, — да я лучше стану позировать для журналов по тяжелой атлетике, чем буду моделью для твоего героя. Ничего себе будущее ты мне уготовил!

Мы все трое рассмеялись, а я стал наблюдать за Иленой, впервые подумав, что Айтел, возможно, имеет дело с женщиной, куда более сложной, чем он себе представляет. Мы с Иленой нравились друг другу, хотя никогда это не подчеркивали, нас объединяло нечто общее — моя первая подружка была гречанкой, а ее отец был владельцем засиженной мухами забегаловки. Поэтому я ничуть не удивился, когда не прошло и двух минут, как наши с Иленой взгляды встретились. Мы оба рассмеялись своим мыслям — к недоумению Айтела. Мне кажется, в этот момент мы с Иленой инстинктивно заключили соглашение, что будем бережно относиться к тому скромному чувству, какое питали друг к другу, и никогда не сблизимся — во всяком случае, пока ее жизнь будет связана с Айтелом.

— Давайте пойдем в этот славный маленький бар, — сказала ему Илена.

Они взяли в привычку ходить в маленький французский бар, который находился в нескольких шагах от их дома, и я часто обнаруживал их там. Он недавно открылся, и единственным развлечением в нем был аккордеонист. Музыкант он был не очень хороший, однако я считал, что звуки аккордеона сплетаются с их романом, мелодии с придыханием создают впечатление bal musette:«Жизнь печальна, жизнь весела, потому что печальна» — певуче звучало, как старая песня, и я думаю, это возвращало мысли Айтела к тем фильмам, которые он снимал в молодости. Словом, он готов был снова взяться за работу. И наконец занялся делом — написал несколько писем своему управителю, подсчитал оставшиеся деньги и, порадовавшись тому, что они так скромно жили, объявил Илене, что денег у них хватит еще на три месяца. Потом он может продать машину и закладную на бунгало. Вот все, что у него осталось после пятнадцати лет трудовой жизни. Однако это не угнетало его.

Однажды вечером, сидя у себя дома и слушая звуки аккордеона, разносившиеся по пустыне, он стал смотреть вместе с Иленой на проекторе шестнадцатимиллиметровую копию одного из своих ранних фильмов. Айтел счел его очень сильным: это была картина о безработных, снятая по представлениям молодого человека, на волне энтузиазма, двадцать лет назад, и тем не менее она была настолько хороша, что он понял, почему так долго не просматривал ее: в то время как камера и актеры выполняли свою краткосрочную задачу, он смотрел на это с тяжелым сердцем, горя любовью художника к своему детищу, страдая от приглушенного страха, что никогда больше не сумеет создать нечто подобное, и однако внезапно преисполнился уверенности, что может сделать нечто более сильное, что ему все по плечу. И тем не менее он не переставал удивляться тому, что совсем молодой человек мог снять такой фильм.

— Ведь я же не знал ни шиша, когда снимал эти картины, — сказал он Илене, — и каким-то образом все же понимал больше. Интересно, где это во мне сидит.

Когда фильм закончился, Илена поцеловала его.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Ты еще снимешь такой же замечательный, сильный фильм.

И Айтел с непередаваемым страхом понял, что каникулы кончились и он должен снова засесть за свой сценарий, этот скелет произведения, которое он до сей поры не сумел выстроить.

 

Глава 12

Я никогда не встречал такой женщины, как Лулу, и у меня никогда еще не было такого романа. В моей жизни были, конечно, девицы — в авиации можно кое-чему научиться по части женщин, — но я всегда был плохим сыщиком, и женщины опережали меня.

Однако Лулу, думается, могла удивить любого мужчину. Я никогда не мог сказать, влюблены ли мы друг в друга или находимся на грани разрыва, будем мы заниматься любовью или будем ссориться, чередовать одно с другим или не делать вообще ничего. Когда я впервые снова увидел Лулу, она была с друзьями, и мы ни минуты не оставались наедине, а на другой день она приехала ко мне и не только легко отдалась, но и сказала, что влюбилась. Я, естественно, сказал, что тоже влюбился в нее. Трудно было бы не сказать этого, да я и в самом деле влюбился, если любовь — это состояние, когда ничем другим не можешь заниматься. Перед ее уходом мы поссорились: все кончено, больше мы не встречаемся. А через полчаса она позвонила мне из «Яхт-клуба» и разразилась слезами. В общем-то мы любили друг друга.

Мы себя не контролировали — это было несомненно. Я познал такие чувства, о каких и не подозревал, и получал от всего этого не меньшее удовольствие, чем, должно быть, Лулу. Я считал, что навеки оставлю на ней свою мету. То, что, возможно, представлялось ей недолгим танцем, было для меня соревнованием по легкой атлетике, и я разрывал ленточку с пылающими легкими, стиснутыми спазмой мускулами и мыслью о том, что надо побить рекорд. Только так я мог владеть ею и на три минуты удерживать при себе. Точно рота усталых солдат, расквартированных на ночь в музее, я развлечения ради взрезал гобелены, протыкал пальцем голые фигуры на картинах и швырял на пол мраморные бюсты. Вот тогда я чувствовал, что покорил ее, слышал ее прерывистое дыхание и верил, что в эти минуты она не играет, она настоящая Лулу и ее плоть говорит правдивее слов, слетающих с уст. К гордости от сознания, что я обладаю такой красавицей, прибавлялась еще большая гордость от того, что я владею ею под грохот аплодисментов миллионов. Бедные миллионы с их аплодисментами! У них никогда не будет того, что имел сейчас я! Они могут дрожать от холода, стоя в очереди, могут, как святыню, держать ее фотографии на письменном столе или на полке в своем уныло-оливковом шкафчике для переодевания, могут смотреть на снимки Лулу Майерс в журналах. Я знал себе цену, так как был способен нести миллион мужчин на плечах.

Но я владел ею только в постели и нигде больше. Бывали дни, когда Лулу требовала оставить ее в покое, бывали другие дни, когда она не отпускала меня ни на минуту, — в общем, я должен был выполнять любую ее прихоть. Я мог по телефонному звонку явиться в полдень к ней в номер в «Яхт-клубе»: она, видите ли, решила покататься верхом по пустыне. А войдя, я обнаруживал ее в постели. Ей еще не подавали завтрака — я не выпью с ней кофе? Как только официант ставил поднос с завтраком и выходил, Лулу заявляла, что хочет «Жгучий» коктейль.

— Я не умею его готовить, — говорил я.

— Что ты, лапочка, все знают, как готовить «Жгучий». Берут коньяк, потом мятный ликер. Чем ты занимался в авиации — доил корову?

— Лулу, мы едем кататься или нет?

— Да, едем. — Она брала зеркало, внимательно, словно косметичка, изучала свое лицо и высовывала язык своему изображению. — Я прилично выгляжу без макияжа? — спрашивала она как профессионал, не терпящий глупостей.

— Ты выглядишь отлично.

— Губы у меня чуточку тонковаты.

— Прошлой ночью они такими мне не казались, — говорил я.

— Тоже мне ценитель. Да тебя даже труп устроил бы. — И тем не менее она крепко меня обнимала. — Я люблю тебя, дорогой, — говорила она.

— Поехали кататься.

— Знаешь, Серджиус, ты невропат.

— Да, невропат. Мне невыносимо терять зря день.

— Ну а мне неохота садиться на лошадь, — решала вдруг Лулу.

— Я так и знал. Мне тоже неохота.

— Тогда зачем ты надел штаны для верховой езды?

— Потому что если бы я их не надел, тебе захотелось бы кататься.

— Ничего подобного — я не такая. — Продолжая сидеть в постели, она обхватывала себя руками, запрокидывала прелестное лицо на длинной шее. — Честное слово, не такая.

Звонил телефон. Звонок был из Нью-Йорка.

— Нет, я не выхожу замуж за Тедди Поупа, — говорила она журналистке. — Конечно, мерзавец. Да, скажите, что мы добрые друзья, и только. До свидания, дорогуша. — Она опускала трубку на рычаг, вздыхала. — До чего же у меня тупой пресс-агент. Если ты не в состоянии справиться с журналистом-сплетником, что же ты за пресс-агент?

— Почему ты не дашь ему подзаработать?

— Он не голодает.

Так оно и шло. Доведя меня до крайнего раздражения, она начинала одеваться. Кофе холодный, заявляла она мне и звонила, чтобы ей принесли другой. Моему терпению приходил конец. Я говорил, что уезжаю и это окончательно. Она бежала за мной и настигала у двери. Она знала, что я хочу, чтобы меня остановили.

— Я сука, говорю тебе: сука. Я хотела, чтобы ты взорвался.

— Тебе никогда этого не добиться.

— Дело кончится тем, что ты возненавидишь меня. Возненавидишь. Никто меня не любит из тех, кто по-настоящему знает. Да я сама себя не люблю.

— Ты себя любишь.

Она прелестно улыбнулась.

— Это разные вещи. Поехали кататься, Серджиус.

Наконец мы выезжали. Она всегда либо еле плелась, либо мчалась галопом. Однажды мы объезжали заброшенную деревянную загородку, и Лулу велела мне прыгнуть через нее. Я сказал, что не стану этого делать, так как плохо прыгаю. Это было честное признание. Я ведь всего месяц ездил верхом.

— Самый паршивый каскадер готов был бы за пятьдесят штук хлопнуться на задницу, — сказала она, — а ты даже и попробовать не хочешь.

На самом деле мне хотелось прыгнуть. Я представлял себе, как свалюсь с лошади и Лулу будет выхаживать меня. Такого в нашем романе еще не было. А когда я все-таки прыгнул и, считая, что неплохо это проделал, обернулся, чтобы принять аплодисменты, она скакала в обратном направлении. Как я понял, она даже не видела моего прыжка. Когда я нагнал ее, она набросилась на меня.

— Какой ты ребенок. Только полный тупица мог совершить такую глупость.

Назад мы вернулись, не обменявшись ни словом. Мы доехали до «Яхт-клуба», она прошла в свое бунгало, вышла оттуда в купальном костюме и принялась болтать — со всеми, только не со мной. Единственный раз, когда наши взгляды встретились, она приподняла стакан, как в тот вечер, когда был прием, и сказала:

— Лапочка, принеси мне маленький мартини.

Когда начался наш роман, ее осторожность была просто каторгой. Лулу приходила ко мне пешком или впускала меня к себе, только когда стемнеет.

— Они распнут меня, если обнаружат, — жалобно произносила она, — посмотри, что они делают с Айтелом. — Тем самым она ставила меня на одну доску с Иленой. Роман Айтела приводил ее в ярость. — Айтел никогда не отличался хорошим вкусом, — добавляла она. — Любая шлюшка, которая скажет, какой он потрясающий, всегда может продать ему билет на свой благотворительный вечер.

А однажды, когда мы встретили Айтела с Иленой на улице, Лулу не пощадила ее.

— Уверена, она ходит в грязном белье, — сказала Лулу. — И вот увидишь: она станет толстой как корова.

Я возразил, что Илена мне нравится, и Лулу надулась.

— Ну еще бы, она же несчастненькая, — отрезала Лулу. Однако часа через два сказала: — Знаешь, лапочка, возможно, было бы лучше, если б мне пришлось пробиваться в жизни. Может, у меня был бы лучше характер. — И приложив палец к подбородку, спросила: — Я действительно нудота?

— Только когда ты находишься в вертикальном положении… говорит во мне ирландец.

— Ты мне за это заплатишь. — И она принялась гоняться за мной с подушкой. Отхлестав меня как следует, она позволила мне лечь рядом. — Я ужас какая скверная, но, Насильник О'Шонесси, я хочу стать хорошей. Жизнь с Айтелом была сплошным кошмаром. Он смеялся надо мной, а его высокоинтеллектуальные друзья держались свысока. — Она хихикнула. — Когда я жила с Айтелом, я даже училась, чтоб стать интеллектуалкой.

Хотя Лулу решила держать наш роман в тайне, в один прекрасный день она переменила мнение и села ко мне на колени у бассейна в «Яхт-клубе».

— Непременно попробуйте пошалить как-нибудь с лапочкой, — сказала она своим приятельницам, — он совсем не плох.

Это огорчило меня. Я знал, что если б был действительно хорош, она не стала бы продавать меня своим приятельницам. В течение нескольких дней она появлялась на публике только в обнимку со мной. Фотографы в ночном клубе снимали нас. Однажды утром я проснулся и увидел Лулу у моей кровати с газетой, раскрытой на светской хронике.

— Ты только взгляни! Какой ужас! — сказала она.

И я прочел:

Атомная бомба Лупу Майерс и потенциально очередной мистер Майерс, бывший капитан морской пехоты Силджиус Макшонесси, потомок богатой семьи то ли с Восточного побережья, то ли со Среднего Запада. Зашкаливают счетчики Гейгера в Дезер-д'Ор…

Не знаю, получил ли я удовольствие или пришел в ужас от этой заметки.

— Неужели они никогда не могут написать правильно имя и фамилию? — возмутился я.

Лулу решила вызвать у меня раздражение.

— А знаешь, это совсем не плохо. Они могли написать куда злее, — сказала она. — Атомная бомба Лулу Майерс. Ты думаешь, люди действительно считают меня такой?

— Конечно, нет. А ты знаешь, это ведь написал твой пресс-агент.

— Ну и наплевать. Все равно интересно. — Для Лулу, как и для многих известных личностей в Дезер-д'Ор, не имело значения то, что сведения исходили от них самих. Печатные буквы были алхимией: я понял, что наш роман приобрел для нее теперь реальность. — Счетчик Гейгера, — задумчиво произнесла Лулу, — это неплохо для рекламы. О, он отличный пресс-агент. Я ему позвоню через день-другой.

Теперь, когда наш роман стал всеобщим достоянием, или, вернее, приобрел знойный характер, Лулу снова принялась дурачить публику.

— Нашего лапочку так пропечатали в газетах, — сказала она как-то вечером окружающим в баре, — что мне действительно захотелось попробовать, каков он. В самом деле лапочка. — И по-сестрински поцеловала меня. Как старшая сестра.

Скоро мы нашли новую почву для ссор. Я обнаружил, что, занимаясь с Лулу любовью, становлюсь для нее чем-то вроде блокнота для записи телефонных звонков. А телефон непрерывно звонил, и она всегда отвечала. Правда, ей доставляло удовольствие выждать несколько звонков.

— Не нервничай, лапочка, — говорила она, — пусть телефонистки помучаются.

Тем не менее на пятом звонке она брала трубку. Почти всегда звонили по делу. Она разговаривала то с Германом Тепписом, то с Муншином, вернувшимся в киношную столицу, то со сценаристом, то с режиссером своей очередной картины, то со старым приятелем, однажды — с парикмахером, так как Лулу приглянулась увиденная прическа. На второй минуте разговора Лулу уже принималась снова меня распалять: ей нравилось заниматься любовью и одновременно говорить о делах.

— Конечно, я хорошая девочка, мистер Теппис, — говорила она, подмигивая мне. — Как вы можете так обо мне думать?

Верхом виртуозности было, когда она умудрилась расплакаться, говоря по телефону с Тепписом и одновременно ублажая меня.

Я пытался затащить ее к себе, но у нее появилось предубеждение против моего жилища.

— Твое бунгало угнетающе действует на меня, лапочка, оно такое безликое.

Какое-то время все казалось ей безликим. Собственное бунгало стало обозначаться таким же словом, и настал день, когда она потребовала, чтобы ее комнаты были заново отделаны. За день бежевые стены были перекрашены в особый оттенок голубого, который, по утверждению Лулу, больше всего ей идет. Сейчас она лежала, разметав золотистые кудри по бледно-голубому полотну, и заказывала по телефону розовые и красные розы — цветочник «Яхт-клуба» обещал лично расставить их. Она покупала платье и, ни разу не надев его, отдавала горничной, а потом жаловалась, что ей нечего носить. Свою новую открытую машину она однажды обменяла на такую же модель другого цвета, однако этот обмен стоил ей около тысячи долларов. Когда я напомнил ей, что новую машину надо объезжать медленно, пока она не наберет нужного количества миль, Лулу наняла шофера, чтобы он катался на машине по пустыне и избавил ее от необходимости ездить медленно. Ее первый счет от «Яхт-клуба» за пользование телефоном составил пятьсот долларов.

Однако она не менее талантливо умела и делать деньги. За время нашей связи она вела переговоры о заключении контракта на три картины. Она звонила своим адвокатам, они звонили ее агенту, агент разговаривал с Тепписом, Теппис говорил с ней. Она запросила большую сумму и получила три четверти ее.

— Я терпеть не могу отца, — говорила она мне, — но в делах он действует как игрок. Тут он просто чудо.

Выяснилось, что, когда ей было тринадцать лет и она ходила в специальную школу для детей, работающих в кино, студия «Магнум пикчерс» хотела подписать с ней контракт на семь лет.

— Я зарабатывала бы жалкие семьсот пятьдесят в неделю, как все эти несчастные эксплуатируемые шнуксы, но мой папочка этого не допустил. «Ты лицо свободной профессии, — сказал он в своей обычной манере, — нашу страну построили люди свободной профессии». Он всего лишь мастер по педикюру, который имел кое-какую недвижимость, но он знал, как я должна поступать. — Пальцами ног она играла телефонным шнуром. — Я знаю, какие бывают мужчины. Есть такие, которые не способны ничего заработать для себя. А для других — пожалуйста. Таков мой отец.

Мнение Лулу об отце и матери менялось не по дням, а по часам. В один момент настоящим чудом был отец.

— Какая же сука моя мамаша. Она выжала из него все мужское. Бедный папка! — Мать испортила и ей жизнь, говорила Лулу. — Я никогда не хотела быть актрисой. Это она меня заставила. Из амбиции. Она настоящий… спрут. А поговорив с несколькими людьми по телефону, Лулу беседует со своей матушкой: — Он что, снова позволяет себе?… Ну так скажи ему, чтобы оставил тебя в покое. Я бы на твоем месте никогда с этим не мирилась, я бы уже давно с ним развелась. Безусловно… Право, не знаю, что бы я без нее делала, — говорит Лулу, положив трубку, — мужчины просто ужасны. — И потом полчаса не общается со мной.

Мне потребовалось больше времени, чем следовало, чтобы понять, что главным удовольствием для Лулу было показать себя. Она терпеть не могла что-либо таить. Если Лулу хотелось рыгнуть, она рыгала; если ей приходило в голову, что надо наложить на лицо кольдкрем, она это делала при полдюжине гостей. Так же обстояло дело и с профессией. Она могла сказать совершенно постороннему человеку, что станет величайшей в мире актрисой. Однажды, разговаривая с режиссером, она чуть не плакала от того, что студия никогда не занимает ее в серьезных картинах.

— Они губят меня, — жаловалась Лулу. — Люди не хотят видеть прелестную женщину — они хотят видеть хорошую игру. Я согласилась бы на самую малюсенькую роль, если бы могла вложить в нее себя.

И однако она целых три дня бранилась и провела бесчисленное множество часов на телефоне из-за того, что Муншин, который был продюсером ее очередной картины, не желал расширить ее роль. Рекламу делают по-идиотски, объявила она и, инстинктивно чувствуя, что нужно молодежи, не желала подчиняться фотографам. Самые интересные идеи исходили всегда от Лулу. Однажды, когда ее снимали пьющей газированную воду, она взяла вторую соломинку, сделала из нее сердечко, и на фотографии, появившейся в газетах, Лулу смотрела сквозь сердечко, застенчиво и спокойно. Те несколько раз, что мне разрешалось провести с ней ночь, я, проснувшись, обнаруживал, что Лулу записывает в блокноте, лежавшем на ее ночном столике, пришедшую в голову идею насчет рекламы; у меня была фотография периода ее брака с Айтелом: каждый записывает что-то в блокноте на своем ночном столике. Она с удовольствием рассказывала о том, как надо фотографироваться. Я узнал причину ее неприязни к Тедди Поупу: оказывается, они оба лучше получаются, когда их лица снимают с левой стороны, и, проводя какую-нибудь сцену вместе, каждый старается опередить другого, чтобы не поворачиваться к камере невыгодной стороной.

— Терпеть не могу играть с педиками, — говорила Лулу. — Слишком они дошлые. Увидев себя в кадре, я подумала, что у меня свинка. Ну и счену же я закатила!

И Лулу разыграла ее для меня.

— «Вы погубили меня, мистер Теппис, — взвизгнула она. — Ни у кого не осталось благородства».

В те неурочные часы, когда она по своему капризу устраивала себе передышку в съемках, все складывалось как надо. Для меня эти передышки сводились к тому, чтобы вконец ее измотать, но она постепенно приучила меня к иному. Что меня вполне устраивало. Лулу любила игры, и когда лежала кучей шлака под моим катком, настроение ее улучшалось, если при этом мы устраивали игру. Я уверен, ни одна пара никогда не вытворяла такого и даже не думала об этом. Мы были великими любовниками — я гордился этим и жалел бесчисленные орды, не знавшие ничего подобного. Да, Лулу была мила. Она никогда не позволяла себе сравнений. Лучше того, что происходило между нами, не бывает. Я — потрясающий любовник. Она — потрясающая любовница. Мы на недосягаемой высоте. В противоположность Айтелу, который теперь не мог слышать о бывших любовниках Илены, я снисходительно относился ко всем любовникам Лулу. И почему, собственно, я должен был относиться к ним иначе? Она клялась, что это были жалкие прутики по сравнению с ее лапочкой. В своей снисходительности я дошел до того, что даже стал защищать Айтела. Лулу низко ставила его как любовника, и в приливе дружеских чувств сердце у меня забилось от злости на нее. Я быстро положил этому конец. Порой меня посещала мысль, что Лулу лжет, но я хотел, чтобы Айтел стоял на ступеньку ниже, был вторым после чемпиона. Мне было приятно сознавать, что в этом моем великом романе я так хорошо держусь на ринге.

Мы играли в разные игры. Я был фотографом, она — моделью; она была кинозвездой, а я — посыльным; ока изображала королеву, я — раба. Мы встречались и на равных. Она любила изображать девочку-подростка, которая сидит с приятелем в гостиной и под конец сдается — всегда, конечно, впервые в жизни. Но наибольшее удовольствие ей доставляла игра в театр, когда мы с ней изображали мимов. Я был еще настолько молод, что хотел лишь находиться с ней наедине. Об усталости не могло быть и речи. Стоило ей подать сигнал — а я никогда не знал заранее, даже за пять минут, когда это произойдет, — и аппетит у меня разгорался, подстегиваемый терзаниями, которые я терпел на людях.

Ходить с ней в ресторан стало для меня мукой. Не важно, кто там попадался — друзья или враги, но все ее внимание обращалось на них, она уже не смотрела на меня. Ей всегда казалось, что разговор за соседним столом куда интереснее, чем за нашим. И она волновалась, не упускает ли какую-то сплетню, серьезный намек, возможность получить роль в картине, интересную финансовую сделку… не важно что, — главное, там что-то происходило, что-то важное, что-то такое, чего она не могла упустить. Поэтому есть с ней было так же изнурительно, как и спать: если второе то и дело прерывал телефон, то первое портила ее жажда переходить от столика к столику, иногда таща меня за собой, иногда оставляя одного, так что я начал думать, может ли Лулу съесть обед от начала и до конца, поскольку она, как правило, тут ела суп, там — немножко макарон, потом возвращалась ко мне за голубиной грудкой и снова улетучивалась, увидев новоприбывших, с которыми ела коктейль из крабового мяса. Этому не было ни конца ни начала, ни уверенности, что на сей раз мы поедим вместе. Я помню ужин с Доротеей О'Фэй и Мартином Пелли. Они только что поженились, и Лулу очень дорожила дружбой с ними. Лулу твердила мне, что Доротея — ее давняя подруга, подруга очень близкая, и однако же через десять минут ее не стало за нашим столом. Вернувшись наконец, она села ко мне на колени и таким шепотом, что все слышали, объявила:

— Лапочка, я, как ни старалась, ничего не смогла из себя выдавить. Ужас какой-то! Что же мне надо есть?

А пятью минутами позже она ловким ходом вынудила Пелли заплатить за ужин.

 

Глава 13

Со временем я познакомился со многими друзьями Лулу. Самой интересной из них была Доротея О'Фэй-Пелли, и мои вечера в «Опохмелке» возобновились. Несколько лет назад, когда Доротея писала для светской хроники, Лулу была ее излюбленной героиней, и они с тех пор дружили. Из всех знакомых Лулу — а их было немало — расслаблялась она при мне только с Доротеей. Когда мы заезжали к Доротее, Лулу часами сидела на подушечке у ее ног и, подперев лицо руками, слушала, что говорили. Поскольку у Лулу было теперь более громкое имя, чем у Доротеи, любого нового человека, должно быть, удивляло то, как она сидит между владелицей бюро по продаже недвижимости и пьяным О'Фэем, но я-то знаю: если бы Лулу попыталась поставить себя на одну доску с Доротеей, они едва ли смогли бы остаться друзьями.

Для меня же обаяние Доротеи померкло, и чем лучше я ее узнавал, тем меньшее она производила на меня впечатление. Я понял, что существовавшие при «дворе» Доротеи правила требовали, чтобы каждый обнажал перед ней свою душу. Наибольшее удовольствие доставляло ей обсуждение чужих проблем, и она всегда давала советы, помогавшие ее друзьям в «Опохмелке». Например, Джей-Джей вздумал похвастаться своими увлечениями.

У него была любовница, которую я никогда не видел. Она вроде бы спасла его — а как уточнил Джей-Джей, он кололся, — так эта девчонка просидела с ним взаперти целую неделю и заставила пройти курс лечения. Сейчас он от этого избавился и больше не вернется к наркотикам, пока она с ним. Эта девчонка — настоящий бриллиант.

— Только вот жениться на ней ты не хочешь, — говорит Доротея.

— Ну что ж, верно: не хочу, — признается Джей-Джей. — Я должен бы на ней жениться: она на меня пять лет потратила, но мои глаза все чего-то выглядывают. Я только и думаю, как бы ее обмануть.

— При таком, как у нее, лице, — фыркает Доротея, — я сама бы ее обманула.

Джей-Джей хохочет вместе с остальными.

— О, я умею их выбирать, право, умею, — говорит он и затем самым серьезным тоном, который так и хочется высмеять, добавляет: — Очень часто, как, например, сейчас, когда я думаю о ней, мне кажется, что я и в самом деле ее люблю, да поможет мне Бог.

Верный слуга Доротеи Пелли покашливает. И помпезно, торжественно произносит:

— Когда человек по-настоящему любит, он хочет жениться. И Доротея издает хриплый смешок.

— А как насчет этой старой галоши, с которой ты всюду таскаешься? — спрашивает она.

— Ты имеешь в виду ту, что выглядит так, будто сосет фигу? — спрашивает Джей-Джей и пожимает плечами. — Я расстался с ней, пока она меня вконец не измотала. — Тут Джей-Джей улыбается. — У меня теперь новая девчонка, — говорит он, — настоящая психопатка. Сладкая малышка с двумя маленькими девочками. Ее зовут Роберта — Бобби. Она разошлась с мужем и хочет стать девицей по вызову. Боже, да скорее я мог бы стать девицей по вызову, чем она.

«Ты мог бы», — подумал я, но нельзя ведь говорить все, что думаешь.

Подобного рода ситуация приводила на память Мэриона Фэя, и все удовольствие для Доротеи было испорчено. Возможно, Джей-Джей и хотел его испортить.

Рано или поздно должен был наступить мой черед. Доротея пришла к выводу, что я подхожу для Лулу, и она поставила себе целью улучшить мою жизнь. Доротея всегда готова была предложить мне работу: она знает журналиста-обозревателя, который может взять меня для сбора материала; она может устроить меня на студию помощником к очень крупному режиссеру; есть бизнесмен, который быстро обучит меня всему, чему надо, — достаточно мне только согласиться. В таких случаях я пытался свернуть разговор на другую тему, говорил дерзости, изображал из себя тупицу. А однажды даже бросил Доротее кость.

— Хорошо, Доротея, — сказал я, — в один из ближайших дней я стану респектабельным.

Ко всеобщему удивлению, Лулу встала на мою защиту. Это был единственный раз, когда она пошла против Доротеи.

— Оставь его в покое, милочка, — сказала она. — Серджиус и сейчас респектабельный. Если же он пойдет работать, станет олухом, как все.

На этом разговор о моей работе на несколько дней прекратился и меня оставили в покое — без поста.

Зато проблемы, стоявшие перед Лулу, обсуждались вовсю. Она обожала давать Доротее сводку того, как продвигается желание Германа Тепписа выдать ее замуж за Тедди Поупа, и это стало предметом шуточек в «Опохмелке». Лулу всякий раз принималась рассуждать, как она станет принимать друзей Тедди.

— Они же будут знать, кто я, — говорила она. — Я хочу сказать, откуда им будет известно, что я не травести?

— А ты не снимай грима, дорогуша, — с кривой усмешкой, пришепетывая, говорил пьяный О'Фэй.

— О Господи, — произносила Лулу, и «двор» разражался смехом.

— Действительно: «о Господи», — сказала в тот вечер Доротея. — Если ты не хочешь выходить замуж за Тедди, предприми что-то. С Германом Тепписом мне не потягаться.

— А почему бы тебе не выйти замуж за Серджиуса? — спросил Пелли, и я понял, что этот вопрос задан по наущению Доротеи.

— Потому что он меня не возьмет, — ответила Лулу и обнажила свои красивые зубы.

Подобные разговоры особенно раздражали Лулу. Последние дни она начала поговаривать о том, что нам следует пожениться, и, думаю, она никогда не находила меня более привлекательным, чем в тот момент, когда я отклонял ее предложение. Самая мысль о женитьбе погружала меня в депрессию. Я видел себя в роли мистера Майерса, этакого портового хлыща, до смерти боящегося жены и посвятившего себя приготовлению напитков для Лулу и ее гостей. Думаю, больше всего угнетало меня то, что я вынужден был думать о своем месте в жизни и о том, чего я хочу от будущего, а к этому я не был готов, отнюдь не был готов. Время от времени — в зависимости от настроения и результатов подсчета моих финансов — я думал, что надо стать кем-то — школьным тренером или психоаналитиком, а несколько раз смутно подумывал о работе в ФБР или — что гораздо легче — о том, чтобы стать ведущим в дискотеке и трепаться о том о сем, что так важно для многих, кто поздно ложится спать. И очень редко, без всякой амбиции, так же весело, как жалуются на печеночный приступ, я вспоминал, что хотел стать писателем, но настоятельного зова не чувствовал, как и при прочих моих попытках самоопределиться, — в эту сторону меня потянуло, возможно, потому, что мне хотелось найти приятную работу.

Но разговор о женитьбе умерщвлял во мне всю радость жизни. Мы с Лулу дошли до такого периода в наших отношениях, когда люди начинают чаще ссориться, и в ссорах появилась горечь. Временами я бывал уверен, что нам надо расстаться, и не без удовлетворения и грусти представлял себе, как снова стану свободен. Собственно, я считал, что мне легко будет бросить ее. Такая уверенность появляется, когда женщина хочет, чтобы ты на ней женился.

А в другие дни, должен признаться, я по ее милости чувствовал себя несчастным. Не успевала она выразить желание, чтобы я на ней женился, не успевал я ей отказать, как она принималась рассказывать про то, какими привлекательными находит других мужчин, особенно за те качества, которых не было у меня. Один был шустрый, другой — властный, третий — обходительный; она всегда считала, что качества того или иного человека передадутся ей, если она затеет с ним роман. В такие минуты, должен признать, я любил ее, так как искал в ней изъяны, и, обнаружив новый изъян, даже чувствовал ложное облегчение, словно верил, что это может принизить ее.

Все это, конечно, не срабатывало. Подготовка к новой картине, в которой должна была сниматься Лулу, шла вовсю, и она решила поехать на несколько дней в столицу, поприсутствовать на каких-то там совещаниях. Мы оба ждали разъезда. Она все время говорила, что ей надоел Дезер-д'Ор, а я думал о том, как будет славно посидеть одному в доме, почитать книжку, расслабиться и никого не видеть. На моем фотоаппарате и магнитофоне, наверное, наросло немало пыли. Мне надо было подумать, а в эти дни думал я медленно. Я ловил себя на том, что вспоминаю прелести одиночества, и мне приходило в голову сопоставить одиночество с не менее тяжелой штукой — любовью, так что под конец я стал желать, чтобы Лулу уехала в киностолицу и оставила меня в покое.

А когда она уехала, я не мог справиться с собой: книга, которую я читал, лишь усугубляла мое состояние — я не находил себе места, дни текли один за другим, а я ничего не делал. Я настолько привык сражаться с Лулу, что мог целое утро препираться сам с собой по поводу того, стоит ли пойти погулять. Во время ее отсутствия мы постоянно звонили друг другу. Я звонил ей, чтобы сказать, что люблю ее, а через полчаса она звонила мне, и мы говорили о том же. Так, подобно старым цыганам, крестившимся по сто раз на день, мы клялись друг другу в любви. На день раньше запланированного она примчалась в Дезер-д'Ор, и в ту ночь мы устроили королевский турнир.

— Я улетаю с тобой так далеко, — говорила она. — Серджиус, лучше не бывает.

Она говорила мне это много раз. К утру она сникла, и я тоже. Мы перестарались. А когда мы оделись, Лулу сказала, что чувствует, как от нее пахнет.

— От меня так воняет, лапочка.

— Я чувствую только твои духи.

— Да нет, у тебя отсутствует обоняние. Говорю тебе, я знаю, что это так. Подобные вещи случаются. У человека вдруг появляется жуткий запах, и это уже на всю жизнь.

— Где ты подбираешь этих вещуний?

— Я знаю человека, с которым такое случилось. Лапочка, мне надо принять ванну.

Она приняла ванну, вышла из нее, снова приняла ванну. Заставила меня пудрить ее, потом решила, что запах исходит от чего-то в доме.

— Ой, какой ужас! — воскликнула она.

Она несколько дней все время принимала ванны. Затем она решила, что у нее рак груди, и велела мне проверить, где опухоль. Я сказал ей — надо сходить к доктору. А она вместо этого отправилась к Доротее и вернулась, полная страхов по поводу совсем другого.

— К старости груди у меня обвиснут, — печально произнесла она. — И ничего тут не поделаешь. Обещаешь осторожно гладить их, лапочка? — И разрыдалась.

— В чем дело? — спросил я.

— Да ни в чем!

— Все-таки какая-то причина для слез должна же быть. — И я заставил ее рассказать.

Выяснилось, что Лулу всегда намеревалась сделать операцию, чтобы поднять груди, когда они начнут обвисать. А сегодня она видела груди Доротеи, которая сделала такую операцию.

— Они такие непривлекательные, — с несчастным видом произнесла Лулу. — Они квадратные.

— Ничего подобного.

— Да нет, правда. Она же мне показывала. Они квадратные. И мне показалось, что такими же они стали и у меня.

— Ну, пока еще… нет.

— Ничего ты не понимаешь. Ты просто животное.

По мере приближения начала съемок ее очередного фильма — а до этого оставалось всего две-три недели, — Лулу стала еще больше нервничать. В один прекрасный день она объявила, что намерена брать уроки мастерства.

— Я хочу начать с самого начала. Буду учиться, как ходить. Как дышать. Меня ведь никогда, Серджиус, по-настоящему не учили. Ты это знал?

— Да никогда ты не станешь заниматься, — раздраженно произнес я.

— Конечно, стану. И стану величайшей актрисой, которая когда-либо существовала на земле. Вот чего никто не понимает.

Я узнал потом, что отчасти все это объяснялось плохой рекламой, устроенной студией. Лулу показала мне свою фотографию, использованную для рекламы, и я почувствовал, как ей больно. Фотография ранила ее.

— Посмотри на Тони Тэннера, — сказала она, — выглядит лучше меня, а он всего лишь статист. И я его терпеть не могу. — Она была так обозлена. — Да им следовало расстрелять фотографа, — продолжала она. — У них что, мозгов нет — демонстрировать такую фотографию? — Лулу хотела звонить Герману Теппису. — Я попрошу его вмешаться. Я скажу: «Мистер Теппис, это же не мое лицо, несправедливо так ко мне относиться». Несправедливо. Они интригуют против меня на студии, потому что ненавидят меня.

— Когда ты познакомилась с Тэннером? — спросил я.

— О, да он ничего собой не представляет. Будет сниматься с Тедди Поупом в моей следующей картине. Они скоро сюда приедут, чтобы сниматься со мной для рекламы.

— Ты не выглядишь такой уж несчастной, стоя в обнимку с ним, — заметил я.

— А ты глупышка, — сказала Лулу. — Ведь это же только для рекламы. Я терпеть его не могу. Он был сводником — таким и остался. Они с Мэрионом Фэем работали вместе, только он еще хуже Мэриона. С моей точки зрения, они оба отвратительны.

— Мэрион не так прост, — сказал я, чтобы ее позлить.

— Еще бы — наш дорогой Мэрион. Мужчина, как и ты, — сказала Лулу. — Почему бы тебе снова не повидаться с твоим дружком-мужчиной?

— То, что я не хочу на тебе жениться, еще не значит, что я продаюсь за три доллара, — сказал я.

— Бедняжка Доротея, — ни с того ни с сего вдруг сказала Лулу.

Лулу раздражало то, что я часто виделся с Мэрионом Фэем. А у меня вошло в привычку заходить к нему рано утром, когда Лулу выпроваживала меня и хотела, чтобы я ехал домой. Я так и не смог объяснить себе, чего я искал в Фэе. Я даже подумывал об объяснении, высказанном Лулу, подстерегая в себе появление страха, что подтвердило бы ее правоту. Загляни я в себя поглубже, я обнаружил бы что угодно — были воспоминания о разных мелочах в приюте, — но мне кажется, я, наверное, искал у Фэя совсем другое. Мэрион ничуть не изменился: во всем, что он говорил, звучало презрение ко мне и к Лулу. И думается, по этой причине я и ездил к нему. Я не раз замечал, как люди, крутя роман, окружают себя друзьями, которым этот роман нравится или же совсем не нравится, чтобы увидеть по лицам других, как они воспринимают их чувства. Например, Айтел искал встреч со мной, поскольку мне нравилась Илена, и тем самым я помогал ему любить свой роман с ней, а я охотился за Мэрионом, чтобы он удержал меня от женитьбы на Лулу, поскольку мою волю постоянно ослабляли ее упорные приставания, ее жалобы на беспомощность, подкрадывавшееся ко мне чувство собственной беспомощности и, пожалуй, самое худшее — постоянные восхваления и крики «ура», которые по настоянию Доротеи издавал «двор», превознося наш роман, — короче, оказываемое на любовь давление извне сильнее самой любви, пришел к заключению я, пока не вынужден был задуматься, да влюблялись ли бы люди вообще, если бы другие не говорили им, что надо любить, и я уверен, что мы с Лулу, сидя на этом острове в пустыне, препирались бы по поводу того, чей черед ловить рыбу, а крутить любовь предоставили бы пассажирам океанских лайнеров, проплывающих за горизонтом нашего видения.

Вот я и говорю, что, очевидно, поэтому я так часто общался с Мэрионом. Однако мы не разговаривали много о Лулу и обо мне. Наверное, никто не испытывает такой жажды иметь аудиторию, как философ, и Мэрион, видимо, решил превратить меня в свою аудиторию. Поэтому мне не следовало удивляться, что в конечном счете Мэрион стал рассказывать о себе. Он запомнил строку из какой-то прочитанной книги: «Нет большего удовольствия, чем победить отвращение», и в качестве примера стал рассказывать мне о своем общении с Тедди Поупом.

— Хорошо, — говорил он, — возьмем мою жизнь с девчонками. Когда я впервые улыбнулся Тедди, я решил, что мне это будет противно и придется заставлять себя. Только так я сумею сдюжить. А вышло не совсем так. Понимаешь, я понял, что где-то в глубине меня сидит наполовину педик, так что оказалось не противно. Все то же, только сзади.

— Я как-то видел тебя с Поупом, — сказал я.

— Жестокость — да, присутствует. Вот когда я оказываюсь мужчиной. Понимаешь, жестокость претит мне. Когда я говорю Поупу, что он омерзителен, отвратителен и хочет только, чтобы я дарил ему наслаждение, потому что он готов отдаться любви, в глубине души он всего лишь нежный цветочек, который только и ждет, чтоб его растоптали, так вот в такие минуты я заставляю себя быть жестоким, но потом отлично себя чувствую. То есть — почти отлично. Я никогда не доводил жестокость до конца, ни в чем.

— А знаешь, — сказал я, — ты ведь человек верующий, только навыворот.

— Да? — пробормотал Фэй. — У тебя вместо мозгов яичница.

— Нет, послушай, — сказал я. — Возьми свое мотто и измени в нем одно слово.

— Какое?

— Вот послушай: «Нет большего удовольствия, чем победить порок».

— Надо об этом подумать, — сказал он, но разозлился. — До чего же ты похож на ирландца-полицейского, — добавил он с холодным восхищением.

Через два вечера он мне ответил.

— По-моему, я все для себя прояснил, — сказал он. — Благородство и порок — одно и то же. Все зависит от того, в каком направлении ты движешься. Понимаешь, если я когда-нибудь сумею, то поверну и пойду в обратном направлении. В направлении благородства. Не все ли равно. Надо только довести это до конца.

— А что посредине? — поинтересовался я.

— Тупицы. — Он втянул в себя тлевшую на губе травинку марихуаны, остатки положил в банку. — Ненавижу тупиц, — сказал он. — Они всегда думают как надо.

Люди, занимающиеся самообманом, раздражали Фэя — в этом смысле он стоял на позициях, прямо противоположных остальной человеческой расе. За те вечера, что мы проводили в беседах, я лучше узнал его, и он перестал быть для меня тайной, хотя я никогда не считал, что понимаю его. Но по крайней мере я представлял себе, как он проводит время без меня, и из тех историй, которыми он меня пичкал, у меня сложилось мнение о том, чем он может заниматься, когда меня нет, и из смутных представлений о том, как он проводил дни — а он редко вставал раньше двенадцати, затем обходил самые крупные отели, чтобы выпить в баре и набрать клиентов для своих девочек, — я поверх череды игроков, нефтяников, актеров, приехавших на одну ночь, и политиков из киностолицы заглядывал в менее приметные уголки его жизни. Ложился он в постель на восходе солнца, и у него вошло в привычку последние два часа ночи изучать разные книги, раскладывать по-новому карты и думать о всяких мелочах, как он это называл. Вечерами и ночами — в этот промежуток между дневной работой и одиночеством раннего утра — он занимался тем, что подвернется, и я под конец узнал, что всякий раз это было что-то новое: так, в один вечер он успокаивал какую-нибудь свою истерически рыдавшую девочку; в другой — принимал у себя бандитов или гангстеров; в третий — отправлялся заниматься тем, что больше всего презирал, — это стало уже рутиной: вводил в дело новенькую; в четвертый, словно бросив на счастье монетку, отправлялся к Доротее; в пятый — ехал в киностолицу послушать каких-то новых музыкантов или с такой же легкостью ехал в другом направлении и, пересекая границу штата, направлялся в один из разбросанных по пустыне городков, где идет игра. Он мог навестить знакомых вроде Айтела, мог свалиться на Тедди Поупа или на приятелей из этого круга, мог даже пойти в кино или выпить в баре, но в три-четыре часа ночи возвращался домой. На этом материале я мог бы рассказать двадцать историй о нем, но я выбираю ту, которая, на мой взгляд, наиболее раскрывает его натуру.

Произошло это не таким уж ранним утром, после того, как я ночью уехал от Фэя. Он сидел один, перед ним лежали карты, и тут зазвонил телефон. Он привык к телефонным звонкам несмотря на то, что они ему докучали, но такова уж была его профессия, что окружающие считали необходимым немедленно общаться с ним, и хотя он был уверен, что любой звонивший мог подождать неделю, а то и дольше, он воспринимал это раздражающее обстоятельство как отходы своей профессии.

Итак, Фэй снял трубку и едва ли удивился, выяснив, что звонит Бобби, девушка Джей-Джея, которая работала у него всего десять дней.

— Мэрион, я вынуждена тебе позвонить, — сказала она.

Разговоры в четыре часа утра всегда начинались с такой фразы.

— Я счастлив, — сказал Мэрион, — но мне кажется, я говорил тебе: не звонить мне после трех.

— Я вынуждена. Пожалуйста, извини, Мэрион.

Он улыбнулся про себя.

— Ну, как все прошло? — спросил он. Когда девушки звонили ему так поздно, это обычно означало, что их заставили делать нечто унизительное и они хотят пожаловаться. Время от времени какая-нибудь из его наиболее талантливых девиц сталкивалась с чем-то необычным и хотела срочно выяснить, что он об этом думает, однако он едва ли мог представить себе, что нечто подобное произошло в эту ночь.

— Дело в том, — сказала Бобби, — что было необыкновенно хорошо и так неожиданно.

— Ну так расскажи, как это было. — Он был отцом для девиц с подвязками и столько выслушал их детских рассказов, что его тошнило от них.

— По телефону не могу.

«Ни одна девчонка не могла», — подумал он.

— Хорошо, расскажешь завтра.

— Мэрион, я понимаю: я прошу об особом одолжении… но не мог бы ты приехать ко мне сегодня, чтобы я рассказала тебе?

Вот это уже было возмутительно. Бобби обладала этакой вкрадчивостью и обаянием красотки из маленького городка и сейчас попыталась пустить это в ход.

— Отвяжись, — сказал он в трубку.

— Ну так, может, я могу приехать к тебе?

— Да, завтра.

— Мэрион, наш общий знакомый дал мне пять сотен.

— Поздравляю. — Но он заинтересовался. Это было непонятно.

— А теперь ты ко мне приедешь? — спросила она.

— Нет.

— А я могу к тебе приехать?

— Если ненадолго.

— Но я не могу приехать, Мэрион. Я отпустила няню, когда вернулась домой.

Он, конечно, не забыл. В спальне ее крошечного четырехкомнатного коттеджа было двое малышей.

— Так верни няню, — набравшись терпения, произнес он в трубку.

— Не знаю, удастся ли, Мэрион.

— В таком случае отложи нашу встречу до завтра.

Молчание. Фэй чуть ли не слышал, как маленький умишко Бобби быстро прикидывает. Наконец она по-детски вздохнула.

— Ну, хорошо, Мэрион, я как-нибудь ее верну.

— Только приезжай быстро, — сказал он, — иначе я засну. — И положил трубку.

В ожидании ее прихода он надел халат. Марихуаны в банке было совсем на донышке, и он наказал себе докупить завтра, а пока раздумывал, сделать или нет новую закрутку. Марихуана не доставляла ему удовольствия. Она не поднимала настроения. Наоборот: замораживала его, даже появлялось ощущение, что на виски ему положили лед. Порой это было для него уж слишком.

Тем не менее он курил травку. И время от времени это сильно влияло на его мозг. Если в голову ему приходила мысль, которую следовало записать — нечто такое, например, что казалось абсолютно ясным ночью и непостижимым наутро, вроде «трехглазой любви», — он обнаруживал, что мозг следит за ходом мысли, а мысль следит за рукой, а рука — за карандашом, а карандаш — за бумагой, и бумага вдруг таращится на него с недоброй усмешкой: «Ты спятил, дружище». Мэрион пытался порвать с марихуаной. Два-три месяца назад был период, когда он перешел на героин, но результаты были невообразимы.

Раздался стук в дверь, и появилась Бобби. Было известно, что двери у него никогда не запираются, и он твердо держался этого правила. Однако немало было людей, которых Фэй боялся: достаточно он всего натворил, и его не отпускал страх. Много ночей он лежал без сна, прислушиваясь к звукам, доносившимся из пустыни, к рыку редко появлявшихся зверей, вою ветра, шуршанию шин автомобилей, и сердце его усиленно билось от злости на свой страх. В наказание себе он никогда не закрывался на засов. Мысль, что он никогда не должен запирать дверь, пришла к нему однажды ночью, когда он ворочался без сна в мокрой от пота постели.

— О нет, — вслух произнес он, — неужели я должен так поступать?

И обдумывая, как проявить снисходительность к себе, решил никогда больше не запирать дверь.

Бобби чмокнула его в щеку. Так было принято у бесталанных девиц по вызову. Им нравилось изображать из себя королев в студенческих сообществах, и Мэрион наблюдал, как новенькие перенимали манеры старожилов.

— Какую чудесную я провела ночь, Мэрион, — сказала Бобби.

— Еще бы, — произнес Мэрион, — получила пять сотен.

— О, я не об этом. Он был так со мной мил. Сказал, что дает их мне взаймы. И, знаешь, Мэрион, если подфартит, — пообещала Бобби, — я ему их верну. — И не отрывая от него взгляда, принялась кружить по комнате, пересаживаясь со стула на стул. Бобби была высокая и, пожалуй, слишком тощая для девицы по вызову, лицо у нее было бледное, серьезное, несовременное. — Чудесная у тебя берлога, — сказала она.

А он снимал меблированный дом и считал, что тут совсем не много от него. Современная мебель, на его взгляд, была такой же безликой, как камни и кактусы в пустыне.

— Так как же все прошло? — спросил он.

На самом-то деле это его не интересовало — он собрал такую информацию обо всех в Дезер-д'Ор, что новый человек едва ли мог внести изменение в статистику. Фэй задал вопрос по обязанности, как профессионал.

— Просто чудесно. Я по-настоящему переживала, — сказала Бобби.

Вот в этом Мэрион сомневался. Последнее время ему стали нравиться холодные женщины, но Бобби он находил не просто холодной — самый акт был для нее кошмаром, и хуже всего, что она даже не осознавала это. Губы ее тронула сухая улыбка маленькой девочки.

— Пережила на всю катушку, — подсказал Мэрион.

— Взмыла до небес.

— Да, — сказал Мэрион. — Айтел знает много всяких штучек.

— Дело не в штучках. По-моему, Чарли неравнодушен ко мне. Ты и представить себе не можешь, какой он милый.

— Он в самом деле милый мужик, — сказал Мэрион.

— Он такой был смешной, когда увидел детей. Вейла проснулась и начала плакать, так он взял ее на руки и стал качать. И, клянусь, у него были слезы на глазах.

— Это было до того, как он тебе заплатил?

— Да.

— Ну, что тут скажешь? — произнес Мэрион.

— А вот тебя славным не назовешь, — сказала Бобби. — Ты не понимаешь. Я была сегодня в такой депрессии. Думала: не умею я, наверно, как следует заниматься этим делом, и Чарли Айтел так здорово меня подбодрил. С ним чувствуешь себя… человеком.

— Когда, сказал он, снова увидится с тобой?

— Ну, он ничего точного не сказал, но по тому, как улыбнулся, когда уходил, я думаю, через денек-другой.

— Пять сотен, — произнес Мэрион. — Учитывая, что одна треть идет мне, а две трети тебе, ты должна мне сто шестьдесят семь. Могу дать сдачу.

— Мэрион! — в изумлении воскликнула Бобби. — Я считала, что должна тебе всего семнадцать долларов. Ведь он же должен был оставить только пятьдесят, верно?

— Одна треть мне, две трети тебе — так положено.

— Но ведь я не обязана была говорить тебе, сколько он мне оставил. Ты наказываешь меня за то, что я такая честная.

— Крошка, ты просто не могла не похвастать. За это ты и расплачиваешься. Честолюбие. Во всем виновато честолюбие. У меня тоже есть честолюбие, которое должно быть оплачено.

— Мэрион, ты ведь не знаешь, что значат для моих детей лишние деньги.

— Слушай, — сказал Мэрион, — можешь пойти и утопить их. Мне без разницы.

И он подумал, не врезать ли ей. Он редко такое себе позволял, но она раздражала его. До того провинциальна и к тому же еще мазохистка. Считает, что уж очень опустилась. Вот какие типажи, подумал он, составляют его конюшню. Нет, ударить ее будет ошибкой. Через неделю Бобби будет с удовольствием этим заниматься.

— Мэрион, мне кажется, я должна кое-что тебе сообщить.

— Может, перестанешь объявлять о своих намерениях, а будешь просто говорить! — взорвался он.

— По-моему, я сильно втрескалась в Айтела, — напрямик заявила она, — и в связи с этим возникла определенная проблема, о которой тебе следует знать. Мэрион, я не создана для того, чтобы ходить по вечеринкам.

— Ничего подобного — создана. Я еще не встречал девчонки, которой это было бы не по плечу.

— Я подумала, что если у меня получится с Чарли Айтелом, ну, в общем, тогда я хотела бы бросить этим заниматься и считать мою работу маленьким эпизодом, который был в моей жизни, когда я сидела на мели. Я, понимаешь ли, думаю при этом о детях. — Бобби положила руку Мэриону на плечо. — Я надеюсь, ты не огорчишься и не будешь считать, что зря потратил на меня время. Понимаешь, я действительно сильно влюбилась в Чарли. То, что было сегодня ночью, случается не часто. На те деньги, что он мне дал — минус семнадцать долларов тебе, это из пятидесяти, — я могла бы начать добропорядочный образ жизни.

Мэрион не слушал ее. Он вспомнил о попугае, которого она держала, и представил себе, как она стоит перед клеткой в убогой гостиной своего коттеджа и, по-детски картавя, разговаривает с птицей; при этом он подумал, не перебрал ли марихуаны, потому что ему казалось, это птица разговаривает с Бобби, а теперь Бобби превратилась в птицу и разговаривает из клетки с ним.

— Послушай, — вдруг спросил Мэрион, — ты что, думаешь, Айтел зациклился на тебе?

— Уверена, что зациклился. Иначе он бы так себя не вел.

— Но он ведь не сказал, когда снова с тобой увидится?

— Я просто знаю, что это будет скоро.

— Давай выясним, — сказал Мэрион и потянулся к телефону.

— Не станешь же ты звонить ему сейчас, — запротестовала Бобби.

— Он не будет против, если я его разбужу, — сказал Мэрион, — просто примет еще одну сонную таблетку.

Он слышал на линии гудки телефона. Через минуту, а то и больше раздался звук рухнувшей на пол трубки, и Мэрион усмехнулся, представив, как Айтел, отупевший наполовину от сна, наполовину от нембутала, шарит в темноте по полу в поисках ее.

— Чарли, — бодрым тоном произнес Мэрион, — это Фэй. Надеюсь, не потревожил.

Бобби примостилась к нему, чтобы слушать ответы.

— А-а… это ты… — Голос у Айтела был хриплый. Последовало молчание, и Фэю передалось по проводам, как старается Айтел понять, что к чему. — Нет-нет, все в порядке. А в чем дело?

— Ты можешь говорить? — спросил Мэрион. — Я хочу сказать, твоей подружки нет рядом?

— Ну, в определенном смысле, — сказал Айтел.

— Ты все еще не проснулся, — рассмеялся Мэрион. — Скажешь своей подружке, я звонил, чтобы подсказать тебе, на какую лошадь ставить.

— Какую еще лошадь?

— Я имею в виду девчонку по имени Бобби, с которой ты встречался. Помнишь Бобби?

— Да… Конечно.

— Ну так вот: она только что ушла отсюда, и она все время говорила о тебе. — И нейтральным тоном, как судья на поле, добавил: — Чарли, не знаю, как обстоит дело с тобой, но Бобби клюнула на тебя. Бог мой, еще как клюнула-то.

— В самом деле?

Он все еще не пришел в себя, подумал Мэрион.

— Послушай, Чарли, постарайся собраться с мыслями, потому что мне надо планировать. — И очень отчетливо спросил: — Когда ты хотел бы видеть Бобби? Завтра вечером? Или через вечер?

Тут Айтел сразу проснулся. Сон исчез, как будто телефон был радиопроводником, стало хорошо слышно, и на другом конце теперь был напряженный, нервничающий и совершенно проснувшийся Айтел. Прошло, пожалуй, десять секунд, прежде чем он откликнулся.

— Когда? — повторил Айтел. — О Господи, да никогда.

— Что ж, спасибо, Чарли. Спи дальше. В следующий раз пришлю тебе девчонку другого типа. Привет твоей подружке. — И, состроив гримасу, Мэрион положил трубку.

— Он был сонный, — сказала Бобби. — Сам не понимал, что говорит.

— Я ему перезвоню.

— Мэрион, это было нечестно.

— Да нет, честно. Слыхала когда-нибудь про подсознание? Это оно говорило.

— Ох, Мэрион, — всхлипнула Бобби.

— Ты устала, — сказал он ей, — пошла бы поспала.

— То, что он говорил мне, было не с бухты-барахты: он так чувствовал, — выпалила Бобби и заплакала.

Фэй целых десять минут успокаивал ее и наконец отослал домой. На пороге, сконфуженно улыбнувшись, она протянула ему сто шестьдесят семь долларов, он похлопал ее по руке и велел отдыхать. Когда она ушла, он подумал, не стоило ли задержать ее подольше, и пожалел, что этого не сделал. Жизнь — вечное сражение с чувствами, и потренировать Бобби, когда она все еще лелеяла мысль, что влюблена в Айтела, было бы чем-то неизведанным.

Женское тщеславие. Мэриону хотелось раздавить его как таракана, и он пожалел, что выпил слишком много чая. Когда сидишь на чае, нельзя заниматься любовью — тело становится каким-то бесчувственным. А жаль, так как надо было бы заложить в мозг Бобби семя того, что никогда там не присутствовало, — зерно честности. Она никогда не любила Айтела, Айтел никогда не любил ее, даже полминуты не любил. Никто никогда никого не любил, за исключением редкой птицы, а редкая птица любит идею или ребенка-идиота. Заменить это людям может честность, и он вложит в них честность, вобьет им в горло.

И он подумал, что упустил редкий случай совершить это с Бобби. Ему следовало поступить так, как никогда не приходило в голову поступать: надо было попросить ее остаться. Она считала омерзительным то, чем занимается; он мог задержать ее на десять — двадцать минут, и ничего не предпринимать, совсем ничего. Почему раньше он так не подумал? И понял, что удержала его от этого гордость. Бобби ведь могла потом рассказывать об этом.

Неожиданно Мэрион решил расстаться с гордостью. Он это может. Он будет неуязвим, раз секс не интересует его, и тем самым станет выше всех. В этом тайна жизни. Все перевернуто, и надо поставить жизнь на голову, чтобы ясно все себе представлять. Чем больше Мэрион думал о том, что он мог бы проделать с Бобби, тем больше огорчался. Но ведь есть еще время вызвать ее, он может ее вернуть, и Мэрион улыбнулся при мысли о том, что ей придется в третий раз нанимать няню.

Однако думая об уроке, который следовало дать Бобби, он, к своему удивлению, обнаружил, что и без марихуаны чувствует себя бодрячком, так что теперь нелепо было звонить ей — он дал бы ей только противоположный урок: Бобби решит, что теперь влюблена в него. Фэй сам не знал, хотелось ли ему проткнуть кулаком стену или расхохотаться.

— Эй, Мэрти, как поживаешь, приятель? — послышался голос.

Мэрион вдруг осознал, что стоит посреди комнаты с закрытыми глазами, сжав изо всей силы кулаки в карманах халата.

— А-а, Пако, что скажешь? — ровным тоном спросил Фэй.

— Я на кайфе, Мэрти, на кайфе.

Пако, тощий мексиканец двадцати или двадцати одного года, с узким лицом и большущими глазами, смотрел на него словно приютский мальчишка, очутившийся в бурю под крышей. Глаза у него сейчас лихорадочно горели, и Мэрион знал, почему он пришел. Пако нужно было уколоться. Он петушился, красовался, размахивал руками, но лишь огромным усилием воли держал себя в узде.

— Знаешь, о чем я думал, — продолжал Пако все тем же бодрым тоном, — давненько я не видел Мэрти, этого охотника за юбками, малого, который всегда выручит другого малого…

— Что ты тут делаешь? — Мэрион знал Пако по киностолице: одно время он крутился в компании, где бывал Пако.

— Тут? Тут? Да я тут всего один день. Это город для птиц.

— Так или иначе, это город, — сказал Фэй.

Пако был самым жалким из компании. Он не умел постоять за себя, нелепо выглядел, был прирожденным козлом отпущения. Тем не менее его не трогали, так как считали немного сдвинутым. Вот как обстояло дело с Пако. Он был единственным в компании, кто мог сотворить такое, о чем другие не могли даже и подумать. Однажды Пако схватил ножницы и вонзил их в лидера компании, когда тот принялся рассказывать о его сестре.

Мэрион давно его не видел. Пако попался на воровстве и отсидел срок в тюрьме штата. То, что он вдруг появился через два года, не удивило Фэя. С ним все время такое случалось.

— Я слышал, ты промышляешь гашишем, — сказал Пако. — У тебя не найдется немного для меня?

Это было страшно. Пако, подумал Фэй, — невропат, прыщавый мечтатель, просит дать ему наркотик. Мать гнала Пако из дома — он всячески обзывал ее; в доме, где собиралась их компания, он часами лежал и читал комиксы; однажды он объявил, что хочет отправиться в южные моря. Даже в семнадцать лет грубое слово вызывало у него слезы. А теперь он стал наркоманом, и ему нужен укол. От внезапного сострадания у Фэя защипало глаза. Бедный парень.

— Ты на героине, да? — спросил Фэй.

— Мэрти, я бросил эту привычку, помоги мне: я болен, мальчик болен, и для лечения мне нужно совсем немножко. — Пако широко улыбнулся. — На пятьдесят баксов, Мэрти, мне хватит на неделю. Я покайфую и потом брошу. — Поскольку Фэй не откликался, Пако продолжал: — Ну на двадцать пять — это меня поддержит. Мэрти, я должен выбраться из этого города. Мне здесь тошно. Я тут рехнусь.

Фэй мог дать ему на сотню, а потом поймал себя на том, что вспомнил про пистолет, который держал в ящике бюро, и про автомат в «бардачке» машины. Ему не уйти от суда; отсюда пришло решение: «Не давай ему ничего». Его сострадание не было чистым — он немного побаивался Пако. «Даже Пако боюсь!» — сказал он себе.

— Нет, — сказал Фэй. — Никаких одолжений.

— На десятку. Мне нужно уколоться, Мэрти!

— Nada!

— Господи, ну на пятерку. — Пако начал терять самообладание. Он сильно вспотел, и его жалкое унылое прыщавое лицо стало невероятно уродливым. В следующую минуту он может потерять сознание или его начнет рвать.

Фэя чуть не тошнило от боли и волнения. Он давил в себе сострадание со страстью человека, жаждущего обрести ясность.

— Уходи, Пако, — мягко произнес он.

А Пако взял и опустился на пол. Такое было впечатление, будто он собирался жевать ковер, и словно издалека в памяти Фэя всплыл Тедди Поуп и иудино дерево, вместе с этим мысль, от которой захолонуло сердце, что выбраться из такого состояния, возможно, сумеет лишь недотепа, который страдает, как Поуп или Пако. Поэтому он попытался сесть на наркотики? Чтобы поползти на четвереньках и лаять как пес?

— Chinga tu madré, — пропел ему Пако.

Нет, надо гнать отсюда pachuco. Но куда? Оставалось только в полицейский участок. Фэй пожал плечами. Месяц-два тому назад дружки Пако могли избить его за то, что он отдал наркомана фараонам. Конечно, он оплатит защиту со стороны полиции и все обойдется спокойно. Но полицейские сами сделают Пако укол — будут вынуждены. И отошлют упакованного Пако на ферму, принадлежащую киностолице. Словом, так или иначе он свой героин получит.

На секунду у Фэя мелькнула мысль убить его. Однако это значило бы убить нуль, а если уж кого-то убивать, то себе равного. Тем не менее следовало что-то предпринимать с Пако. Но что? Можно посадить его в машину и оставить на дороге. Кто-нибудь его найдет, доставит в больницу, там ему сделают укол. Словом, как ни посмотри, Пако свою порцию получит. Ну а Пако стал грозить, что убьет его. Только наркоман, лежащий ничком на полу, станет говорить вам, что убьет вас.

— Почему бы тебе не залезть в магазин? — сказал Фэй.

— Какой магазин? — хриплым голосом произнес Пако.

— Ты, конечно, не думаешь, что я поставлю всех в известность, какой магазин я тебе назвал?

От такой возможности Пако сразу оживился. Если ограбить магазин, появятся деньги, а будут деньги — будут и наркотики. Пако поднялся и, спотыкаясь, направился к двери. Возможно, он сумеет продержаться еще час. А Фэй физически чувствовал, как раскалывается голова у Пако.

— Я убью тебя, Мэрти, — сказал Пако с порога, с трудом ворочая распухшим языком.

— Заглядывай, и мы с тобой выпьем, — сказал Фэй.

Как только звук шагов Пако по тротуару пустынной улицы с ее современными домами и кирпичными заборами затих, Фэй прошел в спальню и надел пиджак. У него было чувство, будто он сейчас лопнет. Ничто на свете не требует таких усилий, как стремление подавить сострадание. А Фэй все знал про сострадание. Это был худший из пороков: он постиг это давно. В семнадцать лет он из любопытства провел день, изображая из себя нищего на улице. Все оказалось очень просто: достаточно посмотреть человеку в глаза, и он никогда не откажет. Вот почему бродягам так мало дают: они не могут смотреть людям в глаза. А он мог, он смотрел сотне людей в глаза, и девяносто, слегка отвернувшись, давали ему немного серебра. Из страха, из чувства вины, и как только ты понимал, что вина цементирует мир, все становилось нипочем: ты мог владеть миром или плевать на него. Но сначала следует избавиться от чувства собственной вины, а для этого следует убить сострадание. Если вина — король, то сострадание — его королева. Так что плевать на Пако, и все-таки Фэй жалел этого унылого прыщавого недотепу.

Заснуть он не мог. Поэтому пошел в гараж, сел в свою маленькую иностранную машинку и помчался по улице, усмехаясь при мысли, что он будит людей. Милях в десяти к востоку был маленький холмик — совсем ничтожный, но из всех дорог, проложенных по плоскости пустыни, это была единственная, откуда открывался какой-то вид. Через горы шла фунтовая дорога, но ему не добраться было вовремя до вершины. До восхода солнца оставалось совсем недолго, а Мэриону хотелось видеть его, стоя лицом к востоку. Там была Мекка. Фэй включил скорость так, что легкие шасси машины задрожали, как крылья стреноженной птицы, — он целиком отдался поставленной перед собой задаче, стремясь обрести покой, какой приходит во время всяких дурацких состязаний — соревнований по поглощению мороженого, симпозиумов, где один оратор старается перещеголять другого, праздников, на которых полируют яблоки.

Он успел вовремя добраться до вершины холма и увидел, как солнце поднялось на востоке над плато, — он глядел в том направлении и видел далеко-далеко, казалось, охватывая взглядом расстояние в сто миль. Где-то там, за границей штата, находится один из главных игорных городов Юго-Запада, и Фэй вспомнил, как сутками играл там и не прерывался даже на восходе солнца, когда ослепительно белый свет, не более чем отсвет взрыва, произведенного где-то в глубине пустыни, освещал игровые залы светом более холодным, чем свет неоновых трубок над зеленым сукном рулетки, озаряя жесткие, мертвенно-бледные лица игроков, просидевших тут всю ночь.

Даже и сейчас там, в пустыне, существуют заводы, и тонны руды из товарных вагонов выгружают в огромную пасть, и завод начинает работать, работать сутками, как игрок, превращая гору земли в чашу, несущую гибель, и вполне возможно, в эту минуту солдаты заходят в траншеи в нескольких милях от загруженной башни и будут, пригнувшись, сидеть там в свете зари, а офицеры станут объяснять задание, пользуясь лексикой газетных статей, ибо это лексика недотеп, а недотепы с помощью слов скрывают правду мира.

Так пусть он грохнет, подумал Фэй, пусть грохнет взрыв а за ним другой и третий, пока бог солнца не сожжет землю Пусть он грохнет, думал Фэй, глядя на восток, в сторону Мекки, где тикали бомбы, пока он стоял на крошечном холмике пытаясь увидеть, что происходит в пустыне за сотню за две сотни, за три сотни миль от него. Пусть он грохнет, молил Фэй, как человек молит о дожде, — пусть грохнет и смоет гниль и смрад, и вонь, пусть грохнет для всех по всей земле, чтобы мир стал чистым в белом свете мертвой зари.