Мы растворили окна, чтобы проветрить мою прокуренную каморку.

Холодный ночной ветер гулял по комнате и забирался в повешенные на двери мохнатые пальто, слегка колыхавшиеся из стороны в сторону.

— Краса и гордость макушки Прокопа страсть как хочет упорхнуть, — сказал Цвак и показал на фетровую шляпу музыканта: ее широкие поля шевелились словно черные крылья.

Иешуа Прокоп лукаво подмигнул.

— Ей не терпится, — сказал он, — ей, видно, не терпится…

— К «Лойзичеку» на танцы, — опередил его Фрисляндер. Прокоп засмеялся и стал ударять рукой в такт звукам, доносившимся сюда с крыши слабым зимним ветром.

После чего он снял со стены мою старую разбитую гитару, сделал вид, что перебирает порванные струны, и резким фальцетом и с напыщенностью, свойственной воровскому жаргону, запел дивную песню:

Гуляет силенка в мослах, Канай на халяву за шлях, И пусть заливает питье Фартовое наше житье.

— Потрясающе! С первого раза так ботать по фене! — громко рассмеялся Фрисляндер и фальшиво подтянул:

И хевра бузит весела, Бухает арак из горла, Ура!.. Вот уж кочет пропел…

— Эту забавную песенку, — пояснил Цвак, — надев зеленые очки, с картавым хрипом поет у «Лойзичека» полоумный Нефтали Шафранек. А размалеванная бабенка играет на гармонике и горланит куплеты. Вам тоже, мастер Пернат, следует хотя бы разок сходить с нами в этот кабачок. Может, чуть позже, когда разделаемся с пуншем? Как вы думаете? Отметить ваш день рождения?

— Да-да, поторопитесь, — сказал Прокоп и щелкнул шпингалетом на окне. — На это стоит посмотреть.

Затем мы выпили горячий пунш, и каждый погрузился в свои думы.

Фрисляндер выстругивал марионетку.

— Вы буквально отрезали нас от внешнего мира, Иешуа, — нарушил тишину Цвак. — С тех пор как закрыто окно, никто не вымолвил ни слова.

— Когда раскачивались наши пальто, я всего лишь размышлял о том, как это странно, что ветер приводит в движение безжизненные вещи, — поспешил ответить Прокоп, как бы извиняясь за свое молчание. — Это так непривычно, когда предметы, до того обычно всегда мертвые, вдруг начинают как бы оживать… Правда ведь? Однажды на безлюдной площади я увидел, как большие клочки бумаги — ветра я не чувствовал, так как находился под защитой стен дома, — в безумной ярости вихрем кружили и преследовали друг друга, как будто сами себя приговорили к смерти. Через мгновение они вроде бы успокоились, но вдруг ими снова овладела бессмысленная злоба, и в безумном бешенстве они стали бушевать, забиваться в закоулки, чтобы заново разлететься в разные стороны и наконец исчезнуть за углом.

Лишь пухлая газета не могла догнать их. Она распласталась на мостовой и вздымалась от ярости, словно в одышке, глотая с жадностью воздух.

Тогда во мне и возникла смутная догадка: что, если мы, живые существа, тоже в конце концов чем-то похожи на такие клочки бумаги? Может быть, нас тоже несет в разные стороны невидимый загадочный «ветер» и определяет наши действия, в то время как мы, по простоте душевной, уверены, что поступаем по собственной свободной воле? А что, если жизнь в нас не что иное, как загадочный вихрь? Тот самый ветер, о котором в Библии сказано: знаешь ли ты, откуда и куда он идет? И не снится ли нам порою, что мы в глубине вод находим и хватаем золотую рыбку, но ничего не происходит, кроме того, что наяву наши пальцы встречают прохладный воздух ветерка?

— Прокоп, вы слово в слово рассуждаете, как Пернат, что с вами? — спросил Цвак и подозрительно взглянул на музыканта.

— История с книгой Иббур, рассказанная раньше, — сказал Фрисляндер, — заставила Прокопа всерьез задуматься, жаль, что вы опоздали и не услышали ее.

— История с книгой?

— Собственно, история с человеком, принесшим ее, он выглядел довольно необычно. Пернат не знает, как его зовут, где он живет, чего он добивался, и несмотря на то, что его внешность бросалась в глаза, она все-таки не поддается точному описанию.

Цвак внимательно слушал.

— Это весьма странно, — помолчав, сказал он. — Может быть, незнакомец был без бороды и у него были раскосые глаза?

— Мне кажется, — ответил я, — иными словами, я… я совершенно уверен в этом. Разве вы его видели?

Актер-кукловод покачал головой:

— Мне на память приходит только Голем.

Художник Фрисляндер опустил резак:

— Голем? Я уже столько о нем слышал. Цвак, вы знаете что-нибудь о Големе?

— Кто может утверждать, что он что-то знает о Големе? — ответил Цвак и пожал плечами. — Он существовал в мире сказок, пока однажды в переулке не произошло событие, снова внезапно вызвавшее его к жизни. Какое-то время после этого каждый выдвигает свои домыслы, и слухи растут как снежный ком. Настолько раздуваются без меры, что наконец погибают в собственной недостоверности. Начало истории, говорят, восходит к семнадцатому веку. По забытым канонам Каббалы один раввин изготовил искусственного человека — так называемого Голема, — чтобы тот в качестве служки помогал ему звонить в колокола в синагоге и выполнял черную работу.

Тот не стал, однако, настоящим человеком и лишь влачил, как говорят, жалкое полусознательное существование. А жил он только в течение дня, когда раввин вкладывал ему в рот записку с магическими знаками, освобождая тайные силы вселенной.

И когда как-то вечером перед молитвой на сон грядущим раввин забыл вытащить записку изо рта Голема, тот впал в бешенство, понесся в темноте по переулку и стал крушить на своем пути что ни попадя.

Пока раввин не бросился ему навстречу и не вытащил бумажку со знаками.

И тогда истукан замертво рухнул на землю. От него ничего не осталось, кроме глиняного тела, его и сейчас еще показывают в Старо-Новой синагоге…

— Этого самого раввина пригласили однажды в замок к императору, он мог вызывать тени усопших и делать их зримыми, — вставил Прокоп. — Теперешние ученые твердят, что Он пользовался для этого Laterna magica.

— Конечно, не бывает объяснений, каковые и по сию пору не срывали бы аплодисментов, — не дрогнув бровью, продолжал Цвак. — Laterna magica! Как будто его величество император Рудольф, съевший на этом собаку, не мог с первого взгляда обнаружить весьма дешевую подделку!

Разумеется, мне неизвестно, что породило легенду о Големе, но что существует кто-то, не способный умереть, кто живет в этом квартале и прирос к нему всем своим существом, в этом я убежден. Из рода в род здесь обитали мои предки, и никто не может помнить о периодических появлениях Голема лучше, чем я!..

Цвак внезапно умолк, и по его лицу было видно, что он погружен в далекое прошлое.

Когда он, подперев голову, сидел за столом и при свете лампы его румяные юные щечки странно выделялись на фоне седой головы, я в мыслях невольно сравнил его черты с похожими на маски лицами его марионеток, которых он мне часто показывал.

Все-таки старик удивительно был на них похож!

Такое же выражение и те же самые черты лица!

Многие вещи в этом бренном мире не могут существовать друг без друга, понял я. А когда представил себе незамысловатую историю жизни Цвака, мне сразу же показалось загадочным и невероятным, что такой человек, как он, без пяти минут актер, получивший воспитание лучшее, чем его деды, вдруг вернулся к обшарпанному ящику для марионеток, чтобы снова выступать на ярмарках, чтобы принуждать тех же самых кукол, наверняка приносивших его пращуру нищенскую выручку, снова отдавать неуклюжие поклоны и разыгрывать напоказ набившие оскомину страсти.

Я понимал, что он не в силах был жить в разлуке с ними; они жили его жизнью, когда он оставил своих кукол, они превратились в его мысли, обитали в его мозгу, не давали ему передышки, пока он снова не вернулся к ним. И потому отныне он преисполнен любви к ним и с гордостью обряжает их в блестящую канитель.

— Цвак, почему бы вам не продолжить рассказ? — предложил Прокоп и вопросительно поглядел на Фрисляндера и на меня, как бы спрашивая, не хочется ли и нам послушать.

— Не знаю, с чего начать, — неуверенно произнес старик. — История с Големом похожа на головоломку. Пернат только что сказал — он точно знает, как выглядел незнакомец, и тем не менее не смог бы его обрисовать. Примерно раз в тридцать три года в нашем переулке повторяется событие, в котором нет ничего чересчур удивительного и которое, однако, сеет ужас, каковому нет ни объяснения, ни оправдания.

Бессчетное число раз повторялось одно и то же: совершенно неизвестный человек с безбородым желтым лицом монгольского типа, одетый в старомодный вылинявший лапсердак, появлялся со стороны Альтшульгассе, шествовал мерным и странно спотыкающимся шагом, словно готов был в любой момент упасть, проходил через весь еврейский квартал и вдруг исчезал.

Обычно он сворачивал в переулок и скрывался.

Одни говорили, что он на своем пути описывал круг и возвращался к месту, откуда вышел, — к старинному зданию около синагоги.

Иные взбудораженные очевидцы, наоборот, повторяли, что видели, как он появился за углом. И хотя совершенно точно он шел им навстречу, его фигура, однако, становилась все меньше и наконец совсем пропадала.

Шестьдесят шесть лет назад его появление, помню, особенно сильно потрясло всех — я был еще совсем молокососом; здание на Альтшульгассе обыскали тогда от подвала до чердака.

Выяснилось, что в доме в самом деле есть комната с зарешеченным окном, но не было входа, чтобы войти в нее.

Изо всех окон, выходивших на улицу, было вывешено белье, и таким способом установили истину.

В комнату нельзя было забраться, и один мужчина спустился с крыши по веревке, чтобы заглянуть внутрь. Но едва он оказался вблизи окна, веревка оборвалась, и бедняга раздробил себе череп о мостовую. А когда потом снова решили попытаться, все перессорились по поводу того, где находилось окно, и не стали больше пробовать.

Я встретил Голема впервые около тридцати трех лет назад.

Он шел навстречу мне по так называемому проходному двору, и мы прошли почти вплотную друг к другу.

Мне и по сию пору еще непонятно, что тогда творилось со мной. Однако не приведи Господи постоянно, изо дня в день носиться в ожидании встречи с Големом.

Но в тот момент, уверен — совершенно уверен, прежде чем я успел увидеть его, какой-то голос внутри меня громко воскликнул: Голем! И в ту же секунду кто-то, спотыкаясь, вышел из темных ворот. Незнакомец прошел мимо меня. Через мгновение навстречу мне хлынул поток бледных возбужденных людей, обрушившихся на меня с вопросами, не видел ли я его.

И когда я отвечал, то чувствовал, что язык мой не может остановиться, хотя до этого он точно к нёбу прилип.

Я был буквально ошарашен тем, что способен двигаться, и тут до меня отчетливо дошло, что я какую-то долю секунды, приходившуюся на один удар сердца, находился словно в столбняке.

Я размышлял о Големе часто и подолгу, и мне казалось, что ближе всего я к истине, если говорю — в жизни любого поколения непременно бывает такой момент, когда в мгновение ока по еврейскому кварталу распространяется психический недуг, с какой-то скрытой от нас целью поражая живые души, и, как мираж, приобретает черты существа, жившего, может быть, несколько веков назад и жаждавшего обрести плоть и кровь.

Возможно, что существо все время бродит среди нас, но мы не замечаем его. Ведь мы не слышим звука дрожащего камертона, прежде чем его не коснется палочка и он срезонирует.

Может быть, это лишь нечто такое, что напоминает духовное произведение искусства, но без внутреннего осознания, — художественное произведение, образующееся как кристалл, вырастающий из бесформенной массы, верный постоянному и неизменному закону.

Кто его знает?

Если в душные дни воздух до предела насыщен электричеством и напряжение наконец разряжается молнией, то почему невозможно, что и непрерывное сгущение одних и тех же мыслей, отравляющих атмосферу в гетто, закончится внезапным резким разрядом — душевным взрывом? Взрывом, бьющим по нашему сонному сознанию дневным светом, чтобы сотворить там, в природе — молнию, а здесь, в нас — призрак, который лицом, походкой и жестами неизбежно обнаруживается во всех без исключения как символ массового психоза, если только правильно понимать намеки загадочного языка формы.

Как некоторые явления предвещают удар молнии, так и здесь любое страшное знамение грозит вторжением этого фантома в царство деяния. Обрушившаяся штукатурка на ветхой стене принимает форму идущего человека; и в морозных узорах на оконном стекле образуются черты неподвижно застывшего лица. Чудится, что песок с чердака падает иначе, чем обычно, и внушает мнительному очевидцу подозрение, будто то незримый дух, боящийся света, швыряет в него песок и упражняется с тайным умыслом любыми способами обрести конкретные черты. Покоится ли глаз на обычной ткани или бугорках кожи, он ощущает, что им владеет непонятный дар видеть повсюду подозрительные многозначные формы, вырастающие в наших снах до гигантских размеров. И вечно проходит красной нитью через безуспешные попытки нашего сгущенного сознания прогрызть оболочку повседневности мучительная убежденность, что наша душа против воли истощает себя с единственной целью — выразить образ фантома в пластической форме.

Когда я недавно услышал Перната, утверждавшего, что он встретил человека с безбородым лицом и раскосыми глазами, передо мной предстал Голем, каким я его однажды увидел.

Он вырос передо мной из-под земли.

И какой-то безотчетный минутный страх, что снова предстоит нечто загадочное, на миг охватил меня; такой же ужас я испытал как-то в детстве, когда первые таинственные слухи о Големе шли впереди него, как тень.

С тех пор минуло шестьдесят шесть лет — к нам домой под вечер пришел жених моей сестры, в семье должны были назначить день свадьбы.

Мы стали плавить свинец — шутки ради, — я стоял, разинув рот, и не понимал, что все это значит, — в своем бестолковом ребячьем воображении я связывал это с Големом, о нем мне часто рассказывал мой дед, и мне представлялось, что дверь вот-вот распахнется и войдет незнакомец.

Моя сестра вылила из ложки расплавленный металл в чан с водой и стала потешаться надо мной — очень уж я разволновался.

Дряблыми дрожащими руками дед извлек блестящий кусок свинца и поднес его к свече. Вслед за этим всех тут же охватило волнение. Стали громко спорить, перебивая друг друга, я хотел было пробраться поближе, но меня оттолкнули.

Позже, когда я повзрослел, отец рассказал мне, что расплавленный свинец застыл в виде небольшой, но совершенно отчетливой головы — гладкой и круглой, словно отлитой в форме, — и был так похож на Голема, что все страшно испугались.

Я частенько беседовал с архивариусом Шмаей Гиллелем, охраняющим реквизит Старо-Новой синагоги, где находится глиняная фигура времен его величества императора Рудольфа. Он изучал Каббалу и считает, что эта глиняная глыба в человеческом образе, возможно, не что иное, как древнее знамение, точно такое же, как и в моем случае со свинцовой головой. А незнакомец, бродивший здесь, мог быть плодом фантазии и вымысла средневекового раввина, оживившего его прежде, чем воплотить в глине. И нынче в то же самое время, когда его вылепили при сходном астрологическом положении звезд, под которыми он был сотворен, призрак возвращается, изнуренный желанием обрести плоть и кровь.

Лицом к лицу столкнулась с Големом и покойная жена Гиллеля и испытала то же самое, что и я: впала в столбняк, когда таинственное существо подошло вплотную к ней.

Она говорила, что твердо убеждена: тогда ее собственная душа — отделившись от тела — с чертами странного существа на миг предстала перед ней и взглянула на самое себя.

Несмотря на ужас, охвативший ее в тот раз, она ни секунды не теряла уверенности в том, что представший перед ней мог быть только частью ее собственной души…

— Невероятно, — в задумчивости пробормотал Прокоп. Казалось, и Фрисляндер тоже весь погрузился в свои мысли.

Раздался стук в дверь, и в комнату вошла старуха, приносившая мне вечерами воду и все, в чем я обычно нуждался. Она поставила на пол глиняный кувшин и молча ушла.

Мы подняли глаза и увидели, как в комнате все ожило, но еще долго никто не произносил ни слова.

Как будто в дверь вместе со старухой проскользнуло новое настроение, к которому надо было только привыкнуть.

— Вот! Рыжая Розина, у нее тоже такое лицо, от него никак нельзя отделаться и наталкиваешься на него во всех углах и закоулках, — вдруг совершенно неожиданно произнес Цвак. — Эту неподвижную оскаленную ухмылку я знаю всю жизнь. Сначала у бабки, потом у матери! И неизменно то же самое лицо, вплоть до каждой черточки! То же самое имя Розина. И вечно одна воскресает в другой.

— Разве Розина не дочь Аарона Вассертрума? — спросил я.

— Ходят такие слухи, — ответил Цвак. — Но у Аарона Вассертрума хватает сыновей и дочерей, о которых ничего не известно. Как неизвестно, кто отец матери Розины и что с нею сталось. В пятнадцать лет она родила ребенка и с тех пор как в воду канула. Ее исчезновение приурочили к убийству, происшедшему из-за нее в этом доме.

Она тогда, как нынче ее дочь, заводила шашни с юнцами. Один из них еще жив — я частенько встречаю его, — только вот имя запамятовал. Другие вскоре умерли, думаю, она их всех свела в могилу до срока. Вообще-то из тех времен мне памятны только отрывочные эпизоды, сохранившиеся в душе словно поблекшие картины. Так, в то время появился один недоумок, шлявшийся ночами из кабака в кабак, за пару монет он вырезал посетителям из черной бумаги силуэты. А когда напивался в стельку, впадал в неописуемую тоску и беспрестанно сквозь слезы и рыдания вырезал один и тот же тонкий девичий профиль, пока не изводил всю бумагу.

По причинам, давным-давно мною забытым, он еще мальчишкой влюбился в какую-то Розину, пожалуй, бабку теперешней Розины. Он так горячо ее любил, что из-за этой любви повредил себе чердак.

Когда я возвращаюсь в прошлое, то никого другого не могу вспомнить, кроме бабки теперешней Розины.

Цвак умолк и откинулся назад.

Я понимал, что рок в этом доме блуждает по кругу и возвращается к исходной точке. И перед моим взором возникла ужасная картина, свидетелем которой я однажды был, — кошка с разбитым черепом, шатаясь, ходила по кругу.

— А теперь пора браться за голову, — вдруг услышал я звучный голос художника Фрисляндера.

И он вытащил из кармана круглый чурбак и принялся за резьбу.

Мои веки словно налились свинцом от усталости, и я передвинул свое кресло туда, где было потемнее.

В чугунке бурлила вода для пунша, Иешуа Прокоп снова наполнил стаканы. В закрытое окно едва-едва доносились звуки музыки; порою они совсем смолкали, затем снова были чуть слышны, как будто ветер по дороге то терял их, то подхватывал в переулке и подбрасывал к нашему окну.

— Разве вам не хочется чокнуться и выпить с нами? — спросил меня после паузы музыкант.

Но я не ответил, мне лень было даже пальцем шевельнуть, я настолько обессилел, что у меня и в мыслях не было ворочать еще и языком.

Я думал, что сплю, таким всеобъемлющим был душевный покой, овладевший мною. И мне приходилось смотреть вприщур на сверкающий резак Фрисляндера, без устали работавшего по дереву и вырезавшего мелкие стружки, чтобы удостовериться, что я все это вижу наяву.

Из далекой дали до меня доносилось бормотание Цвака, он снова рассказывал всякие диковинные истории про марионеток и замысловатые сказки, придуманные им для кукольного театра.

Речь шла и о докторе Савиоли и о благородной даме, супруге аристократа, тайно посещавшей его в угловой студии.

И снова перед моим мысленным взором всплывало злорадное и торжествующее лицо Аарона Вассертрума.

Хотя я не мог сообщить Цваку, что тогда произошло, думалось мне — в данном случае я не это считал для себя ценным и важным. На самом деле я знал, что, попытайся я заговорить, у меня на это не хватило бы сил.

Вдруг троица за столом уставилась на меня, и Прокоп произнес довольно громко: «Он заснул», так громко, как будто спрашивал.

Они продолжали беседу приглушенными голосами, и до меня дошло, что говорили обо мне.

Резак Фрисляндера плясал во все стороны и лезвием ловил свет, падающий от лампы, и отраженный луч слепил мне глаза.

Под сурдинку было произнесено слово «сумасшедший», и я прислушался к круговой беседе.

— Никогда не следует при Пернате касаться таких историй, как история о Големе, — с укором сказал Прокоп. — Мы сидели молча и ни о чем не спрашивали, когда он до этого рассказывал о книге Иббур. Могу спорить, ему это приснилось.

— Вы совершенно правы. — Цвак согласно кивнул головой. — Представьте, что кто-то войдет с зажженной свечой в пропыленный чулан, сверху донизу набитый старым тряпьем, а на полу по щиколотку сухой трут прошлого: лишь одно неосторожное движение — и пожар уничтожит все. Так и с Пернатом.

— Перната долго держали в сумасшедшем доме? Жаль его, как-никак, а ему, поди, всего лишь сорок стукнуло, — сказал Фрисляндер.

— Не знаю и даже не представляю, откуда он родом и чем прежде занимался. В любом случае выглядит он как старый французский аристократ со стройной фигурой и эспаньолкой. Давным-давно один хорошо знакомый мне старый врач попросил меня, чтобы я помог подыскать ему небольшую комнатку здесь, в переулке, где бы никто не любопытничал и не докучал ему вопросами о прошлом. — Цвак снова кинул озабоченный взгляд в мою сторону. — С тех пор он живет здесь, реставрирует антикварные вещи и режет камеи, чем и сколотил себе небольшое состояние. Ему повезло, что он совсем позабыл про то, что связано с его недугом. Только Боже упаси вас спросить как-нибудь его о вещах, способных воскресить в его памяти прошлое. Старый врач часто пытался убедить меня в этом! Знаете, Цвак, вечно твердил он, мы обладаем одним весьма определенным методом: мы с большим трудом замуровали его болезнь — я называю это так, — так обносят оградой источник злосчастья, потому что с ним связаны печальные воспоминания.

Слова актера-кукловода обрушились на меня, как нож убийцы на беззащитное животное, и стиснули мне сердце грубыми, жесткими руками.

Давно меня грызла глухая тоска — я чувствовал себя так, словно кто-то держал меня в плену, словно я прошагал большую часть жизни над пропастью, как сомнамбула. И мне никогда не удавалось докопаться до источника этого ощущения.

Теперь ключ к разгадке тайны был у меня в руках, и это открытие вызывало в душе невыносимую боль и жгло, как свежая рана.

Мое болезненное неприятие воспоминаний о прошлых событиях и, кроме того, странный, время от времени повторяющийся сон, что я заперт в доме с вереницей комнат без дверей, пугающий отказ моей памяти касаться вещей, связанных с моей молодостью, — все это сразу нашло свое страшное объяснение: я был сумасшедшим, которого лечили гипнозом, от меня заперли «комнату», соединенную с остальными «покоями» моего мозга, и я был вышвырнут как безродная душа в чужую мне жизнь.

И не было никакой надежды когда-нибудь вернуть утраченную память!

Я понимал, что скрытая пружина моих мыслей и поступков принадлежала другой жизни, исчезнувшей из памяти, и никогда мне не удастся узнать о ней: я сорванный цветок, ветка, привитая к чужому стволу. И найди я вход в ту запертую «комнату», не попаду ли я снова в руки призраков, загнанных туда?!

История о Големе, час назад рассказанная Цваком, не давала мне покоя, и я внезапно осознал роковую таинственную связь между мифической комнатой без двери, в которой мог жить тот незнакомец, и моим вещим сном.

Да! В случае со мной «веревка оборвалась» тоже, едва я попытался заглянуть в зарешеченное окно собственной души.

Странная эта связь становилась мне все понятней и воспринималась мной с невыразимым ужасом.

Я понял — здесь вещи, непостижимо слитые друг с другом, и несутся они как слепые лошади, не ведающие дороги.

Так и в гетто: комната, покои, куда никто не может найти входа, призрачное существо, живущее там и изредка появляющееся в переулке, чтобы наводить на людей панический страх!

Фрисляндер все еще вырезал голову, и дерево хрустело под лезвием резака.

Слыша это, я испытывал боль, ожидая, скоро ли это закончится.

Голова в руках художника повертывалась в разные стороны, и казалось, что она это делает сознательно, заглядывая во все углы. Потом ее глаза уставились на меня, довольные тем, что наконец нашли то, чего искали.

Я тоже больше не мог оторвать от нее взгляда и пристально всматривался в деревянный лик.

Несколько секунд казалось, что резак художника что-то робко ищет, потом решительно провел линию, и сразу же черты деревянной головы ожили в своей непонятной жути.

Я узнал желтое лицо незнакомца, принесшего мне книгу.

Потом я уже ничего не различал, морок длился только секунду, и я почувствовал, что сердце мое остановилось и трепещет от страха.

Однако в сознании остался след этого лица — как в прошлый раз.

Это был я сам, и я лежал на коленях Фрисляндера, озираясь по сторонам.

Мои глаза шарили по комнате, а чужая рука приводила в движение мою голову.

Затем я тут же увидел лицо взволнованного Цвака и услышал его слова:

— Боже мой, да это же Голем!

Короткая схватка — у Фрисляндера пытались силой забрать резную голову, но он отбивался как мог и, смеясь, воскликнул:

— Ну что вам надо, ведь башка совсем не удалась!

Он вырвался, открыл окно и выбросил голову на улицу.

В это время я потерял сознание и погрузился в кромешную тьму, сквозь нее была протянута сверкающая золотом канитель. И когда я, как мне показалось, спустя долгое время пришел в себя, только тут я услышал, как деревяшка со стуком упала на мостовую.

— Вы так крепко спите, что вас и пушками не разбудить, — обратился ко мне Иешуа Прокоп. — Междусобойчик окончен, ваш поезд ушел.

Горечь и боль оттого, что я до этого услышал о себе, снова овладели мною, я пытался крикнуть, что мне ничего не приснилось, когда я рассказывал им о книге Иббур, и что я могу ее вытащить из шкатулки и показать им.

Но меня никто не хотел слушать, и ничто не могло нарушить настроение общего подъема, овладевшего моими гостями.

Цвак насильно напялил на меня пальто и воскликнул:

— Скорей же в «Лойзичек», мастер Пернат, вам пора встряхнуться!