Глава двадцать третья
Мы находимся недалеко от Любека – над крохотной территорией Рейха, до сих пор удерживаемой войсками Дёница, – когда мотор «бюкера» снова начинает кашлять.
Стрелка топливного расходомера стоит на нуле. Причем уже довольно давно.
Я сбрасываю скорость и опускаю закрылки. Двигатель глохнет на высоте трех метров. Самолет тряско прыгает по земле.
Мы совершили посадку на небольшой вересковой пустоши. Я помогаю генералу выбраться из кабины и иду заглянуть в топливный бак. Там пусто, дальше некуда.
– Что ж, – говорит генерал, – полагаю, нам придется добираться пешком.
– Вы можете идти?
– Я не могу остаться здесь.
– Там дорога, – говорю я. – Метрах в пятистах отсюда.
– Да, вижу. В Любеке размещается региональный штаб военно-воздушных сил. Если мы доберемся дотуда, нам помогут с транспортом до Плена.
Он явно исполнен решимости увидеться с Дёницем во что бы то ни стало.
Я направляюсь в сторону дороги, но потом резко останавливаюсь, когда краем глаза вижу, как он вынимает из кобуры пистолет.
Он щелкает предохранителем и целится в двигатель «бюкера».
– Нет! – выкрикиваю я.
Он опускает пистолет и удивленно смотрит на меня.
– Пожалуйста, не надо!
– Я буду делать то, что считаю нужным. Это собственность военно-воздушных сил.
– Он так далеко завез нас. – Я сознаю, насколько нелепо звучат мои слова в свете последних событий. Но я ненавижу всякое бессмысленное разрушение. И я ненавижу неблагодарность. – Он вывез нас из Берлина.
– Сентиментальная чушь. Я не собираюсь оставлять самолет врагу.
– Но это же не стратегический бомбардировщик.
– Неважно. Это боевая техника.
– Генерал, война закончилась.
– Фельдмаршал. И возможно, она закончилась для вас, – говорит он.
– Вчера вы тоже считали войну законченной. Вы говорили, что не имеет смысла покидать бункер.
Ох и злится же он на меня. Потом что-то переключается у него в мозгу, как часто случалось на моих глазах последние пять дней: словно некий центр тяжести перемещается из одной части сознания в другую; он снова поднимает пистолет и дважды стреляет по шинам «бюкера». Компромисс, приемлемый для нас обоих.
Мы направляемся к дороге. Далеко впереди мы видим дым, который висит над Любеком после последнего налета британской авиации.
Мы идем по пустоши молча. Генералу, с трудом передвигающемуся на костылях, не до разговоров. Что ж, я ничего не имею против молчания.
– Я получила еще одно письмо из муниципалитета, – однажды утром сказала Паула.
Я не хотела разговаривать о письмах из муниципалитета. Оставалось еще полчаса до завтрака и ухода на работу. Бесценные полчаса. Я зарылась лицом в ее волосы.
– И что пишут? – наконец спросила я.
– Сегодня вечером ко мне придет представитель жилищного комитета.
– Скажи, что в твоей спальне постоянно ночует второй постоялец.
– Это не шутки, Фредди.
– Послушай, – сказала я, – если тебя обязывают впустить жильца в квартиру, почему бы тебе просто не перебраться ко мне?
Она держала мою руку в своей.
– Ты сумасшедшая, – тихо проговорила она в подушку.
– Вовсе нет. Я буду больше видеться с тобой.
– Мы и так практически живем вместе.
– Ты от меня устала?
– Нет, – сказала она. Я приподнялась на локте и посмотрела на нее.
Господи, какая она красивая! Иногда счастье казалось почти невыносимым, обретало такую мучительную остроту, что я не знала, как жить дальше.
– Я до сих пор не могу поверить в это, – сказала я, когда почти получасом позже мы все еще лежали в постели.
– Ты думала, что в твоей жизни не может быть ничего, кроме самолетов, да?
– Вот именно.
– Ты скучаешь по своим самолетам? – Она провела пальцем по моей щеке и подбородку. Я посмотрела ей в глаза.
– Немножко.
– Наверное, с самолетами меньше риска.
– Несомненно.
С минуту мы молчали.
Потом я спросила:
– Как по-твоему, мы ничем не рискуем?
– У меня был друг, – сказала Паула. – Бармен. Однажды он просто исчез. Будь мы мужчинами, мы бы уже гнили в концлагере.
– Неужели им нет дела до женщин?
– Конечно есть. Мы племенные кобылы. Просто им удобнее не замечать трибадизма. Несомненно, у них есть свои причины.
– Наше спасение в том, – сказала я, – что этой страной управляют люди, абсолютно непоследовательные в своих действиях.
– Высказывание не в твоем духе.
– Это не я. Это Вольфганг. – Я уже рассказывала Пауле о Вольфганге. – Думаю, он сам… такой же. До меня только сейчас дошло. Вот почему он так и не вернулся в страну.
– Значит, ему повезло. Жить в безопасности.
– Да. И нам тоже повезло. Я никогда не лезла из кожи вон, чтобы заслужить особую благосклонность окружающих, но и чтобы меня утопили в болоте, тоже не хочу.
– Не обманывайся, – сказала Паула.
– В смысле?
– Им не нравится это. Они возьмут тебя за что-нибудь другое, если захотят.
– Например?
– Ох, ну за симпатии к левым или еще что-нибудь в таком роде.
После этих слов она лежала совершенно неподвижно. Я тоже.
– Я приготовлю кофе, – сказала я. И сразу же пожалела о своих словах, поскольку хотела лишь одного: держать Паулу в своих объятиях.
Представитель жилищного комитета пришел вечером и заявил, что Паула должна взять не одного постояльца, а целую семью.
– Значит, вопрос решен, – сказала я. – Ты должна перебраться ко мне.
– Но что же мне делать со всеми моими вещами?
– Перетащить все наверх. Ну, не мебель, разумеется. Но ты можешь составить опись и приглядывать за квартирой, верно ведь? Ты можешь объяснить жильцам, что переезжаешь для их удобства, но хочешь иметь свободный доступ в свою квартиру.
– Я переезжаю не для их удобства, а для своего! Или для твоего? – Она упрямо выдвинула нижнюю челюсть. – Знаешь что, Фредди, я вообще не собираюсь никуда переезжать!
У нас вышла шумная ссора. Страшно тягостная. Но мы помирились. Через несколько дней мы перетащили Паулины вещи – в сумках и чемоданах – в мою квартиру. Фотографии и открытки, страусовое перо, книги и треснувший заварочный чайник («это мамин чайник, я люблю его!»), несколько платьев и пар обуви, два-три горшка с цветами и зеленые рюмочки для шнапса.
Я поставила последнюю сумку на кровать, подошла к Пауле и обняла ее сзади. Она вытирала пыль с полок и повернула голову, прижавшись к моему лицу с нежностью, но одновременно с легким нетерпением.
– Я хочу, чтобы ты была счастлива здесь, – сказала я.
– Я буду счастлива здесь. Когда ты в последний раз вытирала пыль?
Мы оставили внизу всю мебель, за исключением одного предмета, с которым Паула не пожелала расставаться: детского секретера с откидной крышкой и встроенным сиденьем. Обшарпанный, покрытый чернильными пятнами, с расшатанным сиденьем. Он стоял в углу ее комнаты, и на нем всегда была ваза с цветами. Родители купили Пауле секретер, когда она училась в школе. Ее отец свято верил в равные возможности образования для мальчиков и для девочек.
– И если учесть, что отец не мог позволить себе такие траты и что у нас в доме не било места для секретера, сейчас я не вправе оставить его чужим людям.
– Ты очень любила отца, верно?
– Да.
Паула извлекла из секретера все содержимое – письма, книгу, набор красок, – заперла это в выдвижной ящик буфета, и мы перетащили секретер наверх.
На следующий день заявились Карги.
Герр Карг был приземистым мужчиной лет пятидесяти с напомаженными каштановыми волосами, щетинистыми усами и бледно-голубыми глазами навыкате. Он был в костюме, в коричневых туфлях, все еще не утративших первозданный блеск, и в мягкой фетровой шляпе, прямо посаженной на голову.
У фрау Карг было худое, бледное, словно иссушенное лицо с носом, напоминающим акулий плавник. Ее неопределенного цвета волосы были туго-натуго заплетены в косичку, и несколько выбившихся из прически прядей постоянно падали ей на лоб. Она все время убирала их пальцем. Она настороженно шныряла по сторонам холодными маленькими глазками, подмечая каждую мелочь, словно недостаточная осведомленность об условиях проживания представляла серьезную опасность для жизни. Она говорила пронзительным настойчивым голосом, в котором постоянно слышались нотки недовольства, но с другой стороны, она действительно беспрестанно выражала недовольство.
Хильдегарда, двенадцатилетняя дочь Каргов, унаследовала от родителей непреходящее чувство обиды на весь мир. Последнее сочеталось в ней с пылом преданного члена Германской лиги девочек, в форме которой она была, когда все семейство заявилось к нам.
Герр Карг втащил в дверь картонный чемодан, поставил на ковер, быстро осмотрелся по сторонам и сказал:
– Да, это не то, что нам обещали.
– Убогая обстановка, – прокомментировала его супруга, окинув взглядом гостиную, и направилась на кухню проверить, есть ли ножи и вилки в буфете.
Дочь подошла к окну, с тоской в глазах выглянула на улицу и медленно нарисовала свои инициалы на запотевшем стекле.
– Здесь нет заварочного чайника, – объявила фрау Карг. – Я не собираюсь покупать чайник.
Герр Карг одной рукой проверял упругость кроватных пружин. Он вышел из спальни с удрученным видом.
Дочь сказала:
– Как я буду добираться отсюда до клуба лиги? Тащиться в такую даль.
– Тебе придется выходить раньше, – сказал герр Карг.
– Я не могу!
– И молочника нет, – сообщила фрау Карг.
Мы с Паулой поднялись наверх и заперли дверь.
Очевидно, Карги рассчитывали получить квартиру с отдельной комнатой для себя, спальней для дочери и раздельными местами общего пользования. То обстоятельство, что они получили в свое распоряжение целую квартиру, не примиряло их с фактом, что Хильдегарде придется спать на диване. Или с фактом отсутствия заварочного чайника и молочника.
Паула рвала и метала.
. – Мерзкие, мелочные людишки! Как можно так себя вести? Они ведь жили в палатке! Тебе не кажется, что они должны радоваться?
– Такие уж они люди, – сказала я. – Представляешь, что они говорили о палатке?
– У меня от этого Карга мурашки по коже! Ты заметила, что у него ботинки начищены до блеска? Ну какой человек, живущий в палаточном лагере, станет чистить ботинки? Он какой-нибудь жалкий чиновник, не иначе. Бьюсь об заклад, он член партии. Вот почему их так быстро переселили.
– С чего ты взяла, что их переселили быстро?
– Да это же очевидно. Ты можешь представить, чтобы люди, прожившие в лагере больше нескольких дней, вот так возмущались из-за каждой мелочи?
– Паула, дорогая, ты рассуждаешь не очень здраво.
Она подошла и положила голову мне на плечо.
– А ты хочешь, чтобы я рассуждала здраво?
– Нет.
Я погладила Паулу по голове – теплой, тяжелой и полной несуразных мыслей, о которых я не имела ни малейшего понятия.
– Они знают, кто ты такая, – сказала она.
– Нет, не знают.
– Да, знают. Я видела, как фрау Карг смотрела на тебя. Она не дура. И держу пари, что у нее прекрасная память на прочитанное в газетах.
– Если и так, какое нам дело? – сказала я.
– Да никакого, наверное. – Паула вздохнула. – Если бы только туда въехали другие люди. У меня такое чувство, что они оскверняют квартиру.
– Тебе станет легче, если мы перенесем сюда еще какие-нибудь твои вещи? – спросила я.
– А какие?
Мы перенесли кривоногое мягкое кресло. Каргам оно явно не было нужно. Мы с трудом волокли его по ступенькам. Герр Карг недовольно наблюдал за нами. Его жена стояла подбоченившись, с горьким видом человека, утвердившегося в худших своих подозрениях.
– Дай им волю, они вынесут отсюда все, – сказала она.
– Знаете, вы не имеете права забирать кресло, – сказал герр Карг. – Все предметы обстановки по закону принадлежат нам.
Он грозно помахал в воздухе какой-то бумажкой.
– В квартире есть еще одно кресло и диван, – сказала Паула.
– Оно должно остаться здесь. Это предмет обстановки. Вы нарушаете правила.
– Вот именно, – поддакнула фрау Карг. – Они нарушают правила.
– Послушайте, – сказала я, с трудом подавляя гнев. – В вашем распоряжении остается то, на что вы не имеете права, а именно целая квартира. Вам этого мало?
– Это совсем другое дело, – сказала фрау Карг. – Квартиросъемщик должен проживать на своей жилплощади. Иначе мы окажемся в крайне неловком положении. Почему она не желает жить здесь? Вот что мне интересно знать.
– Я не хочу делить с вами свою квартиру! – раздраженно бросила Паула.
– Мы недостаточно хороши для вас, да? – сказал герр Карг.
Маленькая Хильдегарда, стоявшая за ним, сморщила нос и самодовольно ухмыльнулась.
– Вам довольно трудно угодить, не так ли? – спросила я.
Мы уже затащили кресло на десятую ступеньку; у меня возникло острое желание сбросить его на них.
– Я настаиваю на соблюдении должного порядка, – заявил герр Карг. – Я всегда этого требовал и намерен требовать впредь. Я сообщу, куда следует.
– И что же именно вы сообщите? Что получили в свое распоряжение больше площади, чем полагается?
Фрау Карг бросила быстрый взгляд на мужа, который тяжелой поступью удалился обратно в квартиру. Потом опять посмотрела на нас. Она переводила глаза с меня на Паулу, с Паулы на меня.
Единственное, что можно было сделать с Каргами, это забыть о них; и мы постарались поступить именно так. Я поднималась по лестнице мимо их двери, стараясь не слышать доносящиеся из квартиры голоса, обычно возмущенные или раздраженные, и надеясь, что дверь не распахнется вдруг и мне не придется столкнуться с ними нос к носу. Помню, я не раз стояла перед этой дверью и ненавидела Картов, оскверняющих мои воспоминания. Я ненавидела их за глубинный инстинкт разрушения и за жадность. Но я старалась не думать о Каргах, покуда не находилась в непосредственной близости от них: я не собиралась давать им такой власти над собой.
Раз в неделю Паула спускалась к ним за квартирной платой. Сумма, которую они выплачивали, была точно определена жилищным комитетом: пятьдесят пять процентов от общей суммы. За газ и электричество надлежало платить сообща «по договоренности». Они явно не бедствовали. Но всякий раз возмущались, отсчитывая деньги. Похоже, они думали (или делали такой вид), что Паула лжет относительно истинных размеров квартплаты. Она предъявила Каргам расчетную книжку, но они скептически качали головами и платили – поскольку ничего не могли поделать, – изнемогая от жалости к себе.
Потом возникла проблема с газовым счетчиком. Карги заявили, что Паула что-то с ним сделала и теперь они вынуждены платить за газ больше, чем следует; мол, она вытаскивает оттуда деньги, стоит только им отвернуться. Тщетно она объясняла, что у нее нет ключа от счетчика, и наконец вызвала служащего газовой компании, который подтвердил, что счетчик никто не вскрывал. Карги ничего не желали слушать. Потом они обнаружили свои истинные помыслы. Она должна сама опускать деньги в счетчик. В составленном ими письме говорилось, что выплаты за газ и электричество должны производиться раздельно. Но за газ она должна платить вперед. В конце концов именно в ее квартире поддерживается нормальный температурный режим, верно ведь?
– Они просто чокнутые, – сказала я.
– Возможно, но от этого мне не легче.
После очередной перебранки, в ходе которой фрау Карг чуть не набросилась на Паулу с кулаками, я стала ходить на встречи с Каргами вместе с ней.
Временами все происходящее казалось кошмарным сном, набегающим волной на периферию нашей жизни и отступающим прочь. Но только на периферию. Это случалось раз в неделю. Все остальное время нам не приходилось думать о Каргах, мы жили вдвоем в своем волшебном замке.
О большем и мечтать нельзя, думала я и дивилась неугомонности рода человеческого и страстному желанию полетать на всех когда-либо созданных самолетах, прежде владевшему мной. Поистине, раньше я жила только для одной себя.
– Не бросай меня, – сказала я.
– Не брошу.
Время от времени я пыталась думать о будущем. Сейчас я работала сменным водителем на санитарной машине. Так не могло продолжаться вечно, и министерство не собиралось давать мне отпуск по болезни до скончания времен. Но, с другой стороны, война подходила к концу. Американцы и англичане уже заняли Италию и штурмовали Монте-Касино; советские войска медленно, с кровопролитными боями оттесняли наши дивизии на исходные позиции. Никто не сомневался, что по вступлении в Германию они начнут вершить самую страшную месть. Однако к тому времени мы с Паулой будем уже далеко отсюда. Где именно, я не знала, но я твердо решила покинуть страну. Возможно, на самолете. Или при содействии Вольфганга. Некогда Вольфганг взял с меня слово, что я свяжусь с ним, когда мне потребуется помощь. Я уже написала ему длинное письмо, почти полностью посвященное Пауле, которую я представила как свою близкую подругу, живущую вместе со мной. Мне казалось, Вольфганг все поймет. Если и нет, неважно. Он мне пока не ответил. Я собиралась написать еще раз, когда он ответит, и спросить, помнит ли он об обещании, которое взял с меня во время нашего совместного ужина в ресторане на Ронских планерных соревнованиях.
Однажды вечером в дверь постучали. Открыла Паула.
Я услышала напыщенные интонации герра Карга и возмущенное сопрано его супруги. Я услышала голос Паулы, сначала сдержанный, потом раздраженный.
Я оставила свои дела и вышла в коридор.
Они пришли по поводу горячей воды. Горячая вода была роскошью в те дни. Часто воду вообще отключали, и ее приходилось носить в ведрах. Однако Карги, не сомневавшиеся в своем праве на пользование горячей водой, зажгли газовую колонку, чтобы дочь смогла принять ванну. Она взорвалась прямо у них перед носом. Они сказали, что просто чудом остались целы и невредимы.
Колонка была старая и вела себя непредсказуемо. Паула предупредила об этом Каргов, когда они въехали. Когда колонка капризничала, нужно было привернуть газ и минут через десять, собравшись с духом, попытаться включить снова.
Паула сказала это. Я сказала, что колонка в моей квартире ведет себя точно так же и что, вероятно, Хильдегарде следует обойтись сегодня без ванны, как обходится большинство жителей Берлина.
Они ничего не желали слушать.
– Знаете, нам все это надоело, – заявил герр Карг.
– Вот именно, – поддакнула его жена.
– Что вам надоело? – хором спросили мы с Паулой.
– Мало того, что мы вынуждены жить в квартире, из которой вынесена половина мебели и предметов домашнего обихода, и платить бешеные деньги за жилье и газ, так теперь еще нам приходится иметь дело с опасной для жизни колонкой.
– Я собираюсь потребовать компенсации, – заявил герр Карг. – Я намерен вплотную заняться этим вопросом. И разобраться с рядом других.
– Почему бы вам просто не убраться отсюда? – спросила я. – Идите к себе в квартиру, которую вам повезло получить в полное свое распоряжение, и оставьте нас в покое.
– В покое? – Фрау Карг хихикнула. – Ну да, разумеется, вам очень хочется, чтобы вас оставили в покое. Вас с ней. – Она помолчала со значительным видом. – Уж я-то знаю, кто вы такие.
Наступила тягостная пауза.
– Ну ладно, – с вызовом сказал наконец герр Карг, – что вы собираетесь делать с этим?
– С чем? – холодно спросила Паула.
– С колонкой.
– Ох, ради Бога… – Паула двинулась вниз по лестнице, явно исполненная решимости уладить гнусное дело за пару минут. То есть включить колонку и предоставить Каргам гнить дальше в свое удовольствие.
Но я заметила, как Карги обменялись мимолетными торжествующими взглядами.
– Обо всем можно договориться, если вы займете более разумную позицию в финансовых вопросах, – сказал герр Карг, когда мы все вместе спускались вниз.
– Да, все упирается именно в них, – сказала его жена.
Намек на шантаж был совершенно прозрачным. «Но если они полагают, что могут шантажировать нас этим…» – подумала я, невольно сжимая кулаки.
Нет. Они оказались не такими дилетантами.
Я вошла в гостиную последней и поначалу увидела только старенький буфет с разболтанной выдвижной доской.
Но Паула, стоявшая между Каргами, смотрела на стол.
Там лежала толстая книга в твердом переплете, изрядно потрепанная, с золотым тиснением на корешке. Карл Маркс. «Капитал».
Книга ее отца, разумеется. Поистине, глупость передается по наследству.
Паула могла сказать, что это книга отца, что она хранила ее единственно из сентиментальных соображений – или даже что она вообще впервые ее видит.
Она не сказала ничего подобного. Я всегда буду преклоняться перед ней за то, что она сказала тогда:
– Это моя книга, и вы недостойны прикасаться к ней.
Она взяла книгу и ушла наверх.
Мы с генералом идем и присаживаемся передохнуть, идем и присаживаемся. Ползем еле-еле. Время от времени останавливаемся, чтобы съесть по кусочку хлеба, взятого мной в Рехлине. Изюм закончился. Воды нет. Холодно, и время далеко за полдень.
Дорогу бомбили. В некоторые воронки запросто поместится телега с лошадью. Однако проехать по ней можно, если какой-нибудь автомобиль пожелает проехать здесь и спасти нас, но таких желающих нет.
Англичане снова бомбят Любек.
Во время одного из привалов генерал говорит:
– Я собираюсь сдаться американцам, когда придет время.
– Это единственное разумное решение, – говорю я.
– Боюсь, они будут меня допрашивать.
– Безусловно.
– Да. Но что мне говорить?
Я перестаю жевать. В самом деле, что? Генералу придется сказать, что он не знал о делах, творившихся за линией Восточного фронта, и они ему не поверят. Или он скажет, что не имел к происходившему никакого отношения, и они опять-таки не поверят.
– Это меня тяготит, – говорит генерал. – Но мне придется сказать всю правду. Лояльность имеет свои пределы.
У него вид человека, который боится разочаровать своего внука в день его рождения.
– Генерал, о чем вы говорите? – спрашиваю я.
– О бездарном руководстве Геринга военно-воздушными силами, разумеется. Некомпетентность, лень, фаворитизм. Из-за него мы проиграли войну. – Генерал вздыхает. – Я знал обо всем, но что я мог поделать? Я был обязан выполнять приказы. Все мы обо всем знали. И никто даже пальцем не пошевелил.
После того как Паула забрала свою книгу, Карги затихарились. Вероятно, они хотели посмотреть, как мы себя поведем. Паула, которая поначалу с часу на час ожидала прихода гестапо и страшно побледнела, когда однажды вечером за нашей дверью раздались незнакомые шаги (это оказался пожарный инспектор), через несколько дней успокоилась и перестала вспоминать о происшествии.
Я терзалась тревогой и не знала, что делать. Впервые в жизни я столкнулась с проблемой, которую нельзя было решить просто усилием воли. Мне даже приходило в голову откупиться от Каргов, раз они хотели именно этого (я бы где-нибудь достала деньги); меня остановило только отвращение вкупе с пониманием, что шантажистам платить нельзя.
Занятая такими мыслями, однажды утром я ехала на пустой санитарной машине и увидела возле парка толпу людей. Над их головами я заметила знакомые очертания фюзеляжа.
Я не могла проехать мимо. Нажала на тормоз и выпрыгнула из машины.
«Фоккевульф-190» совершил аварийную посадку. Половина киля отвалилась, и в правом крыле зияла пробоина, но летчик сумел благополучно посадить машину. У самолета стоял полицейский в ожидании прибытия ремонтной бригады.
Я протолкалась сквозь толпу в первые ряды и, не обращая внимания на крики полицейского, положила ладонь на обтекатель двигателя. Он был теплым.
В полубессознательном состоянии я вернулась и села за руль санитарной машины. Мучительная тоска по прошлому захлестнула мою душу, у меня щипало глаза. Что я потеряла, отказавшись от полетов? От одного вида самолета сердце мое забилось чаще. Запах масла, запах металла, наэлектризованная пыль кабины… Полеты – не работа. Это страсть.
Я смотрела на округлую лопасть пропеллера «фоккевульфа», вырисовывавшуюся на фоне неба, и думала, что самолет – это самолет. Неважно, кому он принадлежит и для каких целей используется.
Меня начало трясти от возбуждения. Я выжала сцепление и поехала прочь, напряженно размышляя.
В считанные минуты мои мысли потекли по знакомому кругу. Нет, самолеты ни за что не несли ответственности, вся ответственность лежала на мне. Я могла летать только для правительства. Начать с того, что все самолеты принадлежали правительству.
Вырваться из этого круга не представлялось возможным. Я чувствовала во рту горький привкус.
В какой-то момент меня осенила совершенно неожиданная идея, ворвавшаяся подобием метеора в хоровод моих мыслей. Вот возможное решение проблемы с Каргами! Формально я все еще оставалась главным летчиком-испытателем Исследовательского института планеризма и имела право на квартиру в Дармштадте. Бывшую мою квартиру у меня реквизировали, но институт поможет мне найти другую. И Паула сможет жить там со мной.
Да, наверняка возникнут бюрократические трудности, и, возможно даже, факт проживания там Паулы придется скрывать, но любой вариант казался лучше перспективы жить по соседству с Каргами; и, безусловно, война скоро закончится.
Мне надо действовать быстро. Но сначала я должна сообщить Пауле о своем намерении вернуться в авиацию. Я решила ничего не говорить о Дармштадте, покуда не выясню, что мне там светит.
– Конечно, ты должна вернуться в авиацию, если хочешь, – сказала Паула. Она выглядела очень усталой. Она пахала с утра до вечера на своем оборонном заводе. – Я никогда не понимала, почему ты делаешь вид, будто у тебя и в мыслях такого нет. Но разве тебе не нужно сначала получить медицинское заключение о годности к полетам?
– Да, пожалуй, надо. – Я как-то не думала об этом. Я считала, что если хочу летать, значит, и могу. Теперь я окончательно решила, что должна считать именно так, иначе ничего не добьюсь. – Все будет в порядке, – неопределенно сказала я.
– И что ты собираешься сделать – написать в министерство?
– Ну… да. В министерство или в Дармштадт.
– Похоже, ты приняла решение, толком не подумав.
– Вовсе нет. Я много думала.
Я рассеянно гоняла по тарелке картофельную клецку. На чем они позволят мне летать? В принципе мне было все равно. Неужели я думала, испытывая хоть самые невинные самолеты, оставаться в стороне от войны? Еще несколько месяцев назад я даже не задавалась таким вопросом: неужели то, что я видела в России, перестало иметь для меня значение? Нет, но все произошедшее там на моих глазах уже начинало казаться чем-то нереальным. Осознав это, я вздрогнула. Но война скоро закончится. И тогда все прекратится.
– Все устаканится само собой, – сказала я.
– Фредди! – выкрикнула Паула.
Я изумленно уставилась на нее.
– Это очень важное решение, которое касается нас, а ты говоришь так, словно весь вопрос в том, что лучше купить, риса или картофеля. Что с тобой?
– Извини, я не подумала…
В самом деле, что со мной?
– Если ты хочешь вернуться в авиацию, ты должна вернуться. Не стану тебе препятствовать, поскольку знаю, что для тебя значат твои самолеты, и прекрасно понимаю, что любые мои попытки остановить тебя положат конец нашим отношениям. Но мне кажется, ты, по крайней мере, могла бы подумать обо мне. Я буду гораздо меньше видеть тебя, и твоя работа такая опасная…
– О господи… – Я встала из-за стола и подошла к ней. Я сказала: – Ты можешь жить со мной в Дармштадте.
– Ты просто все уже решила, правда? – Она положила ладони на мои руки и переплела свои пальцы с моими, от чего у меня всегда голова шла кругом. – Ладно, давай поедим, – сказала она. – Ужин остывает.
Я позвонила в министерство на следующий день. Письмо шло бы несколько дней и могло вообще не прийти по адресу, если учесть состояние почтовой службы. Я сказала, что готова приступить к работе и имею на руках соответствующую медицинскую справку. Со своим врачом я собиралась пообщаться позже.
Ответ меня удивил. Меня попросили подождать минутку, а потом трубку взял адъютант Мильха и предложил мне завтра явиться в министерство на встречу с самим Мильхом.
Город снова сильно бомбили. Когда я вышла из станции подземки, в горячем воздухе висела пелена пыли и дыма. Люди прижимали к лицам мокрые полотенца, чтобы было легче дышать. Повсюду еще полыхали пожары.
Здание штаба министерства было разрушено при очередном налете, и офис Мильха временно размещался в реквизированной вилле километрах в пяти от станции. Бомбы не пощадили и это здание. Когда я прибыла туда, там все еще собирали битое стекло и несколько помещений было по щиколотку засыпано штукатуркой. Потолки местами подпирались деревянными стойками.
Кабинет Мильха находился в чистой, уютной комнате. Он поднялся на ноги и поприветствовал меня своей обычной холодной улыбкой.
– Рад видеть вас в добром здравии, – сказал он, а потом сразу перешел к делу: – Не стану притворяться, будто у нас нет недостатка в летчиках-испытателях. Интересующий меня в данное время проект относится к категории сверхсекретных, и испытания начнутся через несколько недель. Возможно, вам он не понравится. Вы вправе отказаться от участия в нем, не опасаясь повредить себе в глазах руководства.
Странное вступление.
Мильх вынул из ящика стола фотографию и, не показывая мне, положил перед собой лицом вниз.
– Вы слышали о проекте под кодовым названием «Вишневая косточка»?
– Нет, герр фельдмаршал.
Я слукавила. Пилоты «комета» строили много веселых предположений относительно «Вишневой косточки».
– «Вишневая косточка» – это беспилотная машина, самолет-снаряд, – сказал Мильх. – Я сам отдал распоряжение о его разработке несколько лет назад. Принцип действия чрезвычайно прост. Самолет поднимается с буксировочной платформы; он снабжен автоматической системой управления, которая корректирует курс, а когда он пролетает заданное расстояние, двигатель выключается. Тогда самолет входит в пике и взрывается при ударе о землю. Он разработан главным образом для использования против южной Англии. Это не прицельное оружие, разумеется. Его задача – подорвать моральный дух гражданского населения.
Он посмотрел на меня, проверяя, все ли я поняла. Мильх заведомо считал женщин глупыми. И глупые вызывали у него презрение. А неглупые – враждебность.
– Ясно, – сказала я.
Он перевернул фотографию и подтолкнул ко мне.
Я увидела штуковину, похожую на рыбу, но с короткими крыльями и с сужающейся к хвосту луковицеобразной трубой на спине.
– Это реактивный двигатель. – Мильх указал кончиком карандаша на трубу. – Работает на смеси керосина и воздуха. Дешев в изготовлении. Настолько дешев, что мы до последнего момента не запускали разработку в производство, опасаясь, что противник сумеет захватить такую машину и начнет производить свой аналог… Но сейчас… – Он сжал губы. – Летом мы ожидаем вторжения на французское побережье.
Даже Мильх понимал, что война проиграна.
– Герр фельдмаршал, – сказала я, – но вы сказали, что это беспилотный самолет…
– Сейчас мы работаем над пилотируемой версией.
До меня дошло не сразу. Я слишком долго не общалась с ними. Я жила в нормальном мире.
– Но… – осторожно начала я и по напряженной позе Мильха поняла все, что мне требовалось знать. – Пилотируемая версия будет машиной для летчиков-смертников.
– Совершенно верно.
Волна отвращения поднялась в моей душе. Оно отразилось на моем лице независимо от моей воли.
– Это обычная реакция, – сказал Мильх. – Мне лично она понятна. Данную разработку инициировал не я, но я взял на себя ответственность за нее. Все летчики будут набираться из числа добровольцев и все будут в полной мере понимать, на что идут.
Он говорил сухим голосом. Так, словно речь шла о новой системе хранения документов.
Потом он сказал с коротким смешком:
– Разумеется, мы не предлагаем вам вступить добровольцем в команду смертников. Положение дел еще не настолько безнадежно. Но я должен объяснить вам вашу задачу. В первую очередь вам придется испытывать новую версию самолета. Пилотируемая машина будет подниматься в воздух «Хейнкелем-сто одиннадцать», а затем отцепляться и планировать. Потом, когда будут набраны команды пилотов – а комплектование идет очень быстрыми темпами, что, наверное, удивит вас, – нам понадобятся инструкторы.
Он взял фотографию и положил обратно в стол, словно считая разговор законченным.
– Не стану вас уговаривать, – сказал он.
Он задел меня за живое: так легко ему меня не выпроводить.
– Можно задать вопрос?
– Конечно.
– Зачем нужна пилотируемая версия?
– Чтобы повысить точность стрельбы. Пилотируемый самолет-снаряд будет нацеливаться на военные объекты армии вторжения. Склады боеприпасов, портовые сооружения и так далее. Мы надеемся таким образом заставить противника изменить планы.
– Это отчаянная мера, – сказала я.
– Согласен. Однако кое-кто считает, что сам этот факт окажет сильное психологическое воздействие на противника.
Интересно, подумала я, кому же пришла в голову такая идея. Уж точно не Толстяку: он любил жизнь, это повергло бы его в ужас.
Вряд ли я смогу заниматься таким делом. Я приготовилась к сомнениям и колебаниям по поводу работы, которую предложит Мильх, даже к тому, что в конце концов меня так и не примут обратно; но мне и в голову не приходило ничего подобного. Однако что-то в проекте зачаровало меня.
– Почему вы обратились ко мне, герр фельдмаршал?
– Я возражал против вашего участия в проекте, должен признаться. Но кое-кто указал на ваш большой опыт работы с планерами. Как я уже заметил, у нас не хватает летчиков-испытателей.
– Понятно.
– Подумайте над нашим предложением. – Мильх поднялся из-за стола. – Если вы решите отказаться, думаю, мы найдем кого-нибудь другого. Тем временем можете потихоньку приступать к полетам.
Я вышла на улицы разрушенного города.
Помню, как в глаза мне ударил яркий свет, когда я вышла за дверь. Это солнце отражалось в каком-то зеркале, вот и все: в зеркале, находившемся где-то в глубине соседнего здания.
Больше я ничего не помню о том утре, о той части моей жизни – лишь ослепительный солнечный свет и конверт на столе в гостиной.
Белый прямоугольник с моим именем, написанным почерком, который всегда волновал меня, как волновал ее голос и звук шагов.
Я стояла посреди пустой квартиры и тупо смотрела на белый конверт. Потом взяла и вскрыла его.
«Милая Фредди, я люблю тебя. Но я не могу оставаться здесь, я принесу тебе беду. Не ищи меня. П.»
Я бросилась обратно на улицу. Я бегала взад-вперед как безумная. Я останавливала людей и спрашивала, не видели ли они ее. Несколько часов кряду я носилась кругами по кварталу, ничего не соображая, словно муха, оглушенная ударом об оконное стекло. Потом я вернулась обратно в квартиру и начала постепенно осознавать свою утрату.
Конечно, я искала Паулу.
Я сходила на завод, где она работала. Там ничего о ней не знали. Я навестила подругу с двумя маленькими детьми, жившую на соседней улице; она уже две недели не видела Паулы и понятия не имела, куда та могла податься.
У меня был адрес ее младшего брата в Нойруппине. Я поехала к нему. Он потерял ногу в Норвегии. Он принял меня любезно, но ничем не смог мне помочь, только дал адрес другого брата, жившего в Виттенберге.
Я написала туда. Ответа не последовало. Путешествовать к тому времени стало чрезвычайно трудно: железнодорожная сеть была почти полностью разрушена в результате постоянных бомбардировок, найти машину было очень сложно, а достать бензин – практически невозможно. В конце концов мне удалось добраться до Виттенберга. Улицы, на которой жил брат Паулы, больше не существовало.
Теперь у меня не осталось никаких зацепок, кроме имени кузины, которую Паула недолюбливала и которая была замужем за бригадным генералом и жила в Потсдаме. Я поехала в Потсдам. Кузина уже восемь лет не поддерживала с Паулой никакой связи.
Оставалась последняя надежда. Я страшно не хотела встречаться с ним и не допускала мысли, что Паула обратилась к нему за помощью, но не могла успокоиться, покуда не исчерпаю все возможности. С помощью писем и документов, оставленных Паулой, я разыскала его довольно легко. Я позвонила Карлу, ее бывшему мужу, и попросила о встрече. Чтобы он не отказался, я сказала, кто я такая, и пригласила его позавтракать со мной в отеле «Адлон».
Я хотела нагнать на него страху. Но при встрече поняла, что это ни к чему. Он оказался провинциальным выскочкой, свысока смотревшим на всех, кого считал ниже себя, и льстиво улыбавшимся всем, кто мог оказаться ему полезным; хвастуном, который отмазался от военной службы, вложив деньги в предприятие военной промышленности (он занимался производством оптических прицелов). Он женился вторично и растил двух сыновей для Германии. Он отзывался о Пауле злобно. Она «не была ему женой». Он грубо намекнул на ее супружескую неверность, а потом подобострастно извинился за то, что задел мои чувства.
После развода они ни разу не виделись. Я так и думала. Однако я надеялась получить от него какую-нибудь ценную информацию. Возможно, за шесть лет их совместного проживания у нее появились какие-нибудь друзья, к которым она могла бы обратиться сейчас?
Похоже, нет. После всех моих расспросов выявились лишь два возможных варианта. Женщина зрелого возраста, с которой Паула одно время подумывала основать дело. (Вздор, сказала я тогда. Я зарабатывала достаточно, чтобы прокормить нас обеих.) И жена одного из деловых партнеров Карла. По презрительным высказываниям последнего насчет «женских дел» и «женских сплетен» было трудно понять, шла ли здесь речь о настоящей дружбе или просто о дипломатических отношениях, которые женщины вынуждены заводить в угоду своим мужьям. Оба варианта казались безнадежными, но я записала имена и поблагодарила Карла.
Я сказала, что Паула, оказавшись перед необходимостью впустить в свою квартиру жильцов, отдала мне на хранение кое-какие документы и что меня тревожит ее исчезновение, поскольку она наверняка не уехала бы по своей воле, не предупредив меня. Естественно, он спросил, почему я не обратилась в полицию. Я сказала, что побоялась навлечь на нее неприятности, памятуя о политических взглядах ее отца; если пока они ею не интересовались, то могли заинтересоваться после моего запроса. Объяснение прозвучало не особо убедительно, но Карл не обратил на это внимания, так как слушал не меня, а лишь себя самого.
Он хотел поговорить, ибо жил с этой болью много лет. Я дала ему такую возможность и поначалу слушала в надежде узнать какую-нибудь полезную информацию, а потом, когда поняла, что больше мне ничего из него не вытянуть, продолжала слушать, усилием воли подавляя гнев, когда он отзывался о Пауле с горьким негодованием.
Постепенно мое отношение к Карлу начало меняться. Он был глубоко несчастным человеком: запутавшимся в сетях собственного трескучего пустословия, не находящим взаимопонимания с нынешней своей женой, бесконечно одиноким и недостаточно глупым, чтобы не понимать, что он трус. Что нашла в нем Паула? Наверное, когда-то он мог похвастать известным чувством юмора, привлекательным жизнелюбием. И прежде чем пристрастие к пиву и сидячий образ жизни начали сказываться на нем, наверное, он был интересным мужчиной. Интересно, подумала я, какой она казалась Карлу? Что видел он, когда делал Пауле предложение?
Последняя мысль и вызванная ею мысленная картина причинили мне такую острую боль, что я задохнулась. Он удивленно взглянул на меня, а потом снова заговорил. Но с той минуты я стала смотреть на Карла другими глазами. Да, он был дураком и выскочкой, но одно время он любил Паулу, в меру своих сил.
Таким образом, мы становились товарищами по несчастью. Не для того ли я встретилась с ним на самом деле? Ибо мне безумно хотелось пообщаться с человеком, знавшим Паулу, безумно хотелось слышать ее имя, безумно хотелось произносить фразы, в которых оно содержится. А кто еще мог составить мне компанию, кто еще мог разделить со мной – даже сам того не сознавая – мою любовную одержимость?
При прощании мы обменялись словами благодарности. Я вернулась в свою квартиру и в какой-то момент того бесконечного дня разрыдалась, словно человек, бросающийся в пропасть.
Я продолжала искать Паулу. На каждой улице, в каждом общественном месте. Все лица одинаковые, все чужие.
Появился герр Карг с бумажкой в руке.
– Отдайте квартплату хозяину дома, – сказала я.
Я начала закрывать дверь. Он поставил ногу на порог.
– Герр Карг, – сказала я, – убирайтесь отсюда, или, богом клянусь, я убью вас.
Он ушел.
К концу второй недели отсутствия Паулы я сообщила Мильху, что согласна принять участие в испытаниях пилотируемого самолета-снаряда. Теперь проект казался мне почти привлекательным в силу своей мрачности.
Свет дня уже начинает меркнуть, когда я слышу позади рев грузовика.
Генерал с трудом разворачивается и стоит посреди дороги. Неизвестно, остановится грузовик или нет. В наши дни у водителей много причин не останавливаться, когда голосуют. С пистолетом в правой руке генерал ждет, преграждая путь машине.
Грузовик тормозит в полуметре от генерала. Из окна водителя на нас смотрит дуло «люгера». Подняв пистолет, генерал называет себя и просит довезти нас до Любека.
Пассажирская дверца открывается, и из кабины выпрыгивает капрал СС с автоматом.
Генерал повторяет свое требование. Чтобы стать лицом к эсэсовцу, он отступает на шаг назад и спотыкается. Я делаю движение, чтобы поддержать его, но ствол «люгера» дергается и голос из кабины велит мне стоять на месте.
– Удостоверение личности, – говорит капрал.
– Я отдам вас под трибунал, – говорит генерал. – Вы что, не видите, в каком я звании?
– Ваши документы, пожалуйста.
– Документы, – рычит генерал. – Ладно, я покажу вам документ. – Левой рукой он неловко расстегивает шинель и шарит во внутреннем кармане. Он вытаскивает оттуда клеенчатый пакет, перевязанный тесьмой, и протягивает эсэсовцу.
– Откройте.
Самому генералу не открыть одной рукой.
Эсэсовец кивает мне:
– Откройте.
Я развязываю тесьму, вынимаю из пакета толстый конверт, а из конверта письмо с гербом Ресхс-канцелярии и лихорадочно нацарапанной внизу подписью.
Капрал СС цепенеет, когда я протягиваю письмо. Он не притрагивается к нему. Он громко щелкает каблуками и машинально выбрасывает вверх руку:
– Прошу прощения, герр фельдмаршал. Здесь полно дезертиров. Чем мы можем вам помочь?
– Вы можете доставить нас в штаб военно-воздушных сил в Любеке, – отвечает генерал на удивление мягко. – Чем скорее, тем лучше.
С нашей помощью генерал забирается в кузов, и я залезаю следом. Мы вдвоем едва помещаемся за штабелем длинных цилиндрических предметов, которые я не могу толком рассмотреть в полумраке и до которых стараюсь не дотрагиваться, покуда капрал не сообщает, что это такое.
– Ковры.
– Ковры?
– Восточные ковры, собственность какого-то гауляйтера. Мы везем их в Любек для отправки куда-то, куда этот господин собирается дать деру. – Искоса взглянув на генерала, капрал сплевывает.
Мы трогаемся с места. Грузовик тяжело нагружен, дорога скверная. Мы движемся немногим быстрее, чем пешком. Немного погодя я вдруг замечаю странный неподвижный взгляд генерала, устремленный за откидной борт грузовика. Перевожу глаза туда же.
Небо потемнело в предвестии грозы. Косые солнечные лучи пробиваются в разрыв багрового облака.
Такого же багрового цвета лицо человека, висящего под густой кроной дерева. Голова, вяло поникшая на вывернутой шее, резко контрастирует с неестественно напряженным телом. На груди белеет плакат. На нем написано: «Я трус, отказавшийся защищать германских женщин и детей».
Это только первый. Они висят в ряд вдоль дороги на протяжении следующего полукилометра. Безжизненно болтающиеся ноги… самое печальное зрелище на свете.
В середине апреля я приступила к испытаниям пилотируемой версии машины, впоследствии получившей название «Фау-1». Мы называли самолет «проект Рейхенберг», по имени завода-производителя. «Вишневая косточка» явно звучало слишком легкомысленно, с учетом обстоятельств.
Модернизированный самолет очень походил на машину с фотографии, которую мне показывал Мильх. Странного вида труба реактивного двигателя осталась на прежнем месте, над фюзеляжем, для сохранения равновесия, хотя и не использовалась по назначению. Прямо перед ней находилась маленькая кабина. Самолет стоял на бесстоечном шасси, как планер.
Он немного напоминал мне «комет». Оба приземлялись с грехом пополам; оба ненавидели пилотов лютой ненавистью. Главная проблема с «Фау-1» заключалась в том, что по замыслу конструкторов он должен был только летать и падать на землю, а не совершать посадку. Посему он любил именно падать и разбиваться.
Самый свой неудачный полет на «Фау-1» я совершила с баком воды. Шасси было рассчитано на вес инструктора и ученика, но никак не на вес большого количества взрывчатки. Это было глупо, поскольку не учитывалась необходимость испытать летные качества машины, несущей вес пилота и взрывчатки одновременно. Нашли остроумное решение: взрывчатку заменить равным по весу баком воды, которую перед посадкой надлежало слить при помощи специального рычага, открывающего пробку.
Я подняла свой бак с водой на высоту шесть тысяч метров, и сливное отверстие замерзло.
Я будто заново пережила аварию «комета»: стремительное падение высоты, лихорадочная возня с внезапно заевшим рычагом. На отметке двести метров лед растаял, и вода хлынула из бака мощной струей, взрывшей землю позади меня. Уже на посадочной полосе, отстегивая привязные ремни и улыбаясь идиотской улыбкой, я задалась вопросом, с чего я взяла, что хочу умереть.
Ближе к концу испытаний появились добровольцы. Юные, страшно юные, едва выросшие из своей гитлерюгендской формы, жаждущие проявить мужество и умереть за Германию. Все они были планеристами.
Начались тренировочные полеты. Поскольку на тренировочные полеты отводилось слишком много времени и поскольку чиновничий ум не терпит мысли о праздном времяпрепровождении, из министерства поступил приказ выделить пилотам несколько часов в день на занятия учебной стрельбой и физическую подготовку. Понятное дело, в конечном счете они стали уделять учебной стрельбе и физическим упражнениям больше времени, чем тренировочным полетам на «Фау-1». Стало известно, что командир части, который сильно поднял свой личный престиж, взяв на себя ответственность за осуществление проекта, отказался включить свое имя в список добровольцев. В разговорах пилотов о предстоящей миссии все чаще звучали неуверенные нотки.
Потом союзные войска высадились в Нормандии.
Мы все ожидали этого, но все равно испытали тяжелое потрясение. Я испытала потрясение, поскольку это означало, что война действительно закончилась. А что будет дальше, я не представляла.
Пилоты пали духом. Где цели, которые они должны уничтожать ценой своей жизни? Они вдруг стали несущественными. Потеряли всякое значение. Важными целями теперь стали крупные войсковые формирования и скопления бронетехники, постоянно находившиеся в движении. Практически недоступные для планера, набитого мощной взрывчаткой.
Вероятно, именно поэтому в дело вмешался Толстяк.
Он так давно сидел сложа руки, что его имя стало синонимом бездействия. О нем всегда ходили анекдоты, но теперь в шутках слышалось озлобление. Его винили (и справедливо) в том, что у нас нет истребителей, способных противостоять эскадрильям вражеских бомбардировщиков, которые день и ночь гудели над нашими городами. Адольф больше не находил времени на общение с ним – но, странное дело, не смещал его с должности. Толстяк по-прежнему иногда появлялся на людях – усыпанная драгоценностями, напудренная гора мяса в мундире пастельных тонов, – но никогда не показывался в критические минуты.
Однако после 6 июня Толстяк зашевелился. Нет, не для того чтобы воспрепятствовать высадке союзных войск в Нормандии. (Судя по слухам, доходившим до нас с Западного фронта, среди командного состава военно-воздушных сил царили полный разброд и неразбериха.) Толстяк вышел из состояния апатии и издал приказ, предписывающий летчикам-смертникам совершать самоубийство не на «Фау-1», а на «Фоккевульфе-190».
Пилоты пришли в глубокое уныние. Естественно. С мечтой о самопожертвовании не шутят. И в любом случае они были планеристами и не умели управлять «фоккевульфом».
С этого момента проект начал сам собой сворачиваться, каковой процесс нельзя было остановить, даже заменив командира. Летчикам предложили подписать заявление о готовности совершить самоубийство на любом самолете, направленном на любую цель. Многие соглашались неохотно. Они готовились совсем не к этому. Планеристов начали обучать пилотированию «фоккевульфа».
Потом Адольф узнал о происходящем и сказал, что не хочет, чтобы летчики-смертники использовали «Фоккевульф-190». В кои-то веки я с ним согласилась. Такую хорошую машину было жаль использовать в качестве самолета-снаряда.
К тому времени мы стали обстреливать Лондон беспилотными «вишневыми косточками». Газеты сообщали, что по всему Лондону бушуют пожары, что здания рушатся как карточные домики, что уничтожены продовольственные склады и население охвачено паникой. Никто больше не обращал ни малейшего внимания на газеты.
Тогда же Геббельс пригласил летчиков на обед в министерство пропаганды и произнес перед ними речь о героизме. Гиммлер уже тоже публично высказал свое мнение. Его глубоко тревожила перспектива принести в жертву цвет германской молодежи. Он хотел, чтобы пилоты для этой миссии набирались среди преступников и безнадежных больных. Он вызвался набрать кандидатов.
Медленно тянулось лето – за малоосмысленной деятельностью, тягостными раздумьями и учебной стрельбой. На западе американцы, канадцы, англичане и французы с боями продвигались к Рейну. Заговор военных, имевший целью убийство Гитлера, провалился, множество генералов было повешено. Мы сдали Париж. Советские войска заняли Восточную Пруссию, дошли до Варшавы, захватили румынские нефтяные месторождения. Проект «Рейхенберг» вяло плыл по течению, шел ко дну, потом снова всплыл, но в скором времени потонул окончательно. Летчики ушли на фронт, чтобы пожертвовать жизнью более традиционно.
Что я собиралась делать? Война близилась к концу, но предсмертная агония затянулась. Казалось, сам мир стоял на краю гибели. Сельскую местность заполонили беженцы и дезертиры; города лежали в руинах, залитые водой из разбомбленных водопроводных магистралей, полные истощенных жителей, обменивающих ценные вещи на предметы первой необходимости, и беспризорных детей, живущих в развалинах. Наступила зима, и не было угля. Не было продуктов. Только грохот бомбежек и истерические вопли министерства пропаганды.
Германская армия предприняла отчаянную попытку прорвать Западный фронт. К январю она провалилась. И в январе же с востока покатилась мощная приливная волна. Это было последнее масштабное наступление русских. Ничто не могло его остановить. Волна прокатилась через Польшу, Восточную Пруссию и Силезию и принесла русские танки к дальним пригородам Берлина.
В те месяцы я делала все, что могла и что мне приказывали, если было кому отдавать приказы. Я перестала думать о том, какие действия допустимы или недопустимы на войне и какие приемлемы для меня. Происходило слишком много событий, непостижимых разуму. Беспрерывно поступали сведения о новых ужасах, распространялись все новые леденящие кровь истории о людях, сожженных заживо в своих домах в Гамбурге; о человеческой коже, растопленной в Дрездене, как масло; об американских солдатах, распевающих «Боже, благослови Америку» на кладбище, в которое превратился Кельн. После Дрездена я поняла, что Эрнст был прав насчет военной формы. Со всеми людьми, однажды ее надевшими, она творила одно и то же.
Я продолжала летать, поскольку мне нужно было чем-то заниматься, а чем именно я занимаюсь, уже не имело никакого значения. И поскольку я надеялась однажды, где-нибудь на другом конце Германии, увидеть лицо Паулы. К тому времени, в любом случае, я стала бездомной. Мою берлинскую квартиру разбомбили. А вместе с ней – все наши с Паулой вещи, которые я не успела упаковать в два чемодана и отвезти к родителям. И вместе с ней (надеюсь, но с трудом верю) канули в прошлое и Карги.
Я перевозила различные депеши, а иногда и молчаливых генералов. В то время как вражеские войска медленно продвигались все ближе и ближе к Берлину, я помогала эвакуировать раненых. Иногда вывозила до смерти напуганных солдат, желавших одного – поскорее убраться с дороги русских.
Я находилась в Мюнхене, где подыскивала посадочные площадки для санитарных самолетов на австрийской границе, когда получила телеграмму от генерала фон Грейма, просившего доставить его в бункер Гитлера.