Когда я впервые встретилась с Эрнстом на торжественном приеме в Гамбурге, он дал мне свой телефон. Он нацарапал номер на обратной стороне меню и сказал:

– Будете в Берлине, позвоните. Я приглашу вас на обед.

– Спасибо, – сказала я и положила меню в карман, не думая, что он говорит серьезно.

Он пристально посмотрел на меня.

– Вы ведь позвоните, правда?

– О да, – сказала я.

Я этого не сделала. В течение следующего года я наведывалась в Берлин несколько раз, но так и не позвонила Эрнсту. Иногда я натыкалась на меню с номером телефона, которое валялось у меня в чемодане или стояло за часами на каминной полке, и задерживала на нем взгляд. Поначалу я не звонила, поскольку слишком хорошо сознавала разницу, существовавшую между нами в плане профессиональном и социальном. По прошествии некоторого времени, когда я стала работать в Дармштадте, я почувствовала, что теперь в состоянии общаться с Эрнстом более или менее на равных. Но тогда уже было слишком поздно звонить – по крайней мере я так считала.

Потом однажды я столкнулась с ним в «Темпел-хофе». Я возвращалась с международных соревнований по планеризму и позволила себе денек походить по магазинам в Берлине. Вечером я улетала в Дармштадт с товарищем.

– Фредди! – воскликнул Эрнст с радостью и укоризной одновременно. Его взгляд задержался на пакетах и свертках у меня в руках. – Вы давно в городе?

– Только сегодня приехала.

– Вы должны были позвонить мне! Разве я не говорил, что хочу пригласить вас на обед? У вас сохранился мой телефон?

– Да.

– Тогда ладно. В следующий раз. Вы ведь позвоните? Обещайте.

– Обещаю. – Я рассмеялась; в те дни при виде Эрнста мне всегда хотелось смеяться: у него постоянно было такое выражение лица, будто он сам с трудом сдерживает смех.

– Расскажите о себе, – велел он три месяца спустя, когда мы сидели в маленьком непритязательном ресторанчике, где готовили блюда, вкуснее которых мне редко когда доводилось пробовать.

– Что именно вы хотите знать?

– Все.

Эрнст умел подчинять своей воле. Он вытянул бы из меня любую информацию, но в любом случае внушал мне желание выложить все без утайки. Эрнст, подумалось мне, мог бы быть человеком опасным. Однако почему-то он не вызывал опасения. Какой-то черты характера ему для этого не хватало.

– Зачем вам это? – спросила я.

– В большинстве своем люди любят говорить о себе, – сказал он. – Они свято верят, что окружающим интересно выслушивать подобные откровения. Но вы, человек действительно незаурядный, вызывающий интерес своей жизненной позицией, своими качествами, абсолютной естественностью поведения… и вы не понимаете, почему я прошу вас рассказать о себе?

– Вы мне льстите, – сказала я.

– Коли так, прошу прощения, – сказал Эрнст. – Поскольку вы явно не из тех, кто любит лесть. Но если мы собираемся познакомиться поближе, вы должны прощать мне некоторые случайные ошибки.

– О боже, извините, – сказала я.

– Трудно, да? – спросил он. – Но при желании, думаю, мы сумеем справиться с трудностями.

Он широко улыбнулся.

Я широко улыбнулась.

Мы ели мясо молодого барашка.

– Я даже не представляла, что баранина может быть такой вкусной, – сказала я.

– Во французской кухне находит выражение кулинарный гений, – сказал он. – Некоторые идиоты готовы заставить нас есть одну колбасу с картошкой.

Я рассказала Эрнсту о себе. Он слушал со всем вниманием.

В то время Эрнст все еще летал для толпы. Он вел экстравагантный образ жизни, но не настолько экстравагантный, как я, в наивности своей, предполагала. Когда я впервые пришла к нему в гости, меня поразила скромная обстановка квартиры. Впрочем, она была оригинальной. Например, там имелся бар. Он занимал угол гостиной и отличался от всех баров, которые мне доводилось видеть прежде. Стены за стойкой были увешаны фотографиями, а полки заставлены сувенирами, напоминающими о поездке Эрнста в Гренландию на киносъемки. В центре находилась фотография престарелого вождя эскимосов, которого Эрнст по его просьбе провез на самолете над родовыми землями. Вождь сидел в открытой кабине крохотного биплана с выражением спокойного удовлетворения на морщинистом лице. Через несколько дней он умер. Эрнст часто рассказывал эту трогательную историю, и каждый раз вождь на фотографии казался мне чуточку старее.

Эрнст не дорожил собственностью – разве только вещами, поистине милыми сердцу. Он любил автомобили. Он ужасно расстроился из-за вынужденной продажи своей «испано-сюизы» и через несколько лет, когда смог себе позволить такие траты, купил другую. Но это было уже совсем не то. Человек всегда совершает ошибку, пытаясь разжечь старое пламя, говорил он мне. Эрнст любил хорошо одеваться и тратил кучу денег на своего портного (он удивленно приподнял бровь при виде моего гардероба, который состоял главным образом из пилотских костюмов и нарядов, похожих на пилотские костюмы), но по большому счету не придавал одежде значения: думаю, он просто развлекался таким образом. Чем он интересовался по-настоящему (после полетов), так это искусством. Но искусство в те дни было всецело подчинено идеологии.

Когда я впервые пришла к Эрнсту в гости, над камином у него висела полная жизни импрессионистическая картина, написанная маслом. Больше я ее не видела. Я не стала спрашивать, куда она делась. К тому времени Эрнст уже работал в министерстве, и держать дома такого рода картину просто не годилось, вне всяких сомнений.

Эрнст рассказывал мне много разных историй про министерство, чего делать явно не следовало. Больше ему было не с кем поговорить на эту тему, а он постоянно чувствовал потребность выговориться. Ни с коллегами, ни со своими подругами вести подобные разговоры он просто не мог.

Посему вскоре я знала о творящихся в министерстве делах так много, словно сама там работала. Судя по рассказам, это было гораздо более опасное место, чем открытая кабина самолета. Я пыталась представить, как Эрнсту удается держаться в стороне от интриг. Наверное, ему приходилось трудно. Он не имел ни малейшей склонности к интриганству. Он не был наивен, но он не был политиком. Думаю, в конечном счете он проникся отвращением ко всему этому. И вероятно, в известном смысле остался простачком. Иногда он просто не мог поверить, что вокруг творятся такие дела.

Я встретилась с Эрнстом однажды вечером, когда он уже с полгода занимал должность начальника технического отдела. Я спросила, как он ладит с Толстяком.

Он рассмеялся:

– Не знаю. Мы его редко видим. Теперь он руководит экономикой страны.

Существовал так называемый четырехлетний план развития народного хозяйства, и Толстяк отвечал за его выполнение. Также он ведал делами Пруссии, отвечал за выполнение закона об охране дичи и, похоже, занимался вопросами внешней политики. Я понимала, что у него остается мало времени на военно-воздушные силы.

– В действительности в министерстве всем заправляет Мильх, – сказал Эрнст и согнал своего кота с кресла. Это был сиамский кот капризного нрава. – Шеф не в восторге, но у него нет выбора. Ему здорово повезло с Мильхом.

– А вы по-прежнему дружны с Мильхом?

Мне показалось, что Эрнст на мгновение заколебался, прежде чем ответить.

– О да. Мильх много помогал мне. Не знаю, что бы я делал первые несколько недель работы в техническом отделе, если бы не он. – Он взял сигарету из шкатулки и щелкнул золотой зажигалкой. – Я бы ни за что на свете не согласился занять его должность. Он делает всю работу и не видит никакой благодарности; и чем лучше он работает, тем усерднее шеф старается под него подкопаться.

– Но это же глупо! Это же не в его интересах!

– Министерство живет не по законам логики. Честно говоря, я еще не видел места, более похожего на сумасшедший дом. – Эрнст стряхнул пепел точно в черную пепельницу и задумчиво посмотрел, как он падает. – Шефу нет дела до военно-воздушных сил, – сказал он. – Это надо понять. В конечном счете его интересует только одно: что скажет Адольф, когда он в очередной раз явится в Рейхсканцелярию. После этого он возвращается с видом человека, пообщавшегося с самим Господом Богом.

Когда на дармштадтском аэродроме Эрнст предложил мне приехать в Рехлин и попробовать пикирование с работающим мотором, он имел в виду, конечно же, «штуку».

Он страшно гордился самолетом и самим собой, поскольку сумел пробить данную разработку. Министерство долго не выказывало никакого энтузиазма, но Эрнст убеждал, доказывал, упорно настаивал на необходимости запустить в производство пикирующий бомбардировщик – и наконец ветер подул в другую сторону: они сказали «да, мы согласны» и заключили контракт с компанией Юнкерса. Эрнст сказал мне, что пошел на службу в министерство отчасти из желания принять участие в разработке «штуки». И вот теперь проект был осуществлен: самолеты стояли в ангарах. Эрнст еще изобрел сирену, которая крепилась на обтекателях над колесами и жутко ревела при пикировании машины.

Мне показалось, что в этом есть что-то дьявольское.

– Да, – сказал он, набрасывая на конверте схему сирены. – Но подумайте, насколько это гуманно. Вой сирены будет наводить такой ужас, что нам не понадобятся бомбы.

– К тому же она дешевле обойдется, – заметила я.

– Вы бы далеко пошли в министерстве, – сказал он. – Вы никогда не думали об этом?

Громоздкая, непокладистая машина – «штука». Но мощная. И она пикировала!

Я совершила пикирование в Рехлине. От бешеной скорости кружилась голова. Мне потребовалось все мое самообладание. После мощного выброса в кровь адреналина я еще сутки ходила сама не своя. Мне не терпелось спикировать с работающим мотором еще раз.

– Вот видите? – улыбнулся Эрнст.

В тридцать шестом году произошло несколько важных событий. Во-первых, я поехала в Рон на чемпионат по планеризму, где мне сообщили, что женщины к соревнованиям не допускаются. Никто не пожелал объяснять, по какой причине.

Я вихрем слетела с холма в деревню, чтобы сделать несколько телефонных звонков. Я позвонила Эрнсту на работу. Его не оказалось на месте. Он вечно отсутствовал.

Все в том же подавленном настроении я бродила, опустив голову и засунув руки в карманы, по узким улочкам, украшенным флагами чемпионата.

Я налетела на кого-то. Я пробормотала извинения, а потом вдруг осознала, что руки прохожего, смягчившие наше столкновение, все еще остаются на моей талии. Я гневно подняла глаза.

– Привет, – сказал Вольфганг.

Мы обнялись.

– Где ты пропадал? – спросила я. – Я тебе писала.

– В Швеции, – ответил он. – Я тебе тоже писал. Ты-то где пропадала?

– Я не получала письма. Наверное, была в Штеттине в то время.

– А что ты делала в Штеттине?

– Училась пилотировать «Ю-пятьдесят два».

– Надеюсь, ты училась пилотировать «юнкерсы» не просто удовольствия ради.

Мы зашли в кафе и сели за столик у окна, выходящего на площадь. Солнце освещало флаги и флюгер на крыше соседнего дома – и настроение у меня поднялось.

Я рассказала Вольфгангу про Штеттин. До сих пор я никому не рассказывала о летной школе, и впоследствии не рассказывала. От воспоминаний о проведенных там пяти месяцах меня с души воротило, поэтому я предпочитала не возвращаться к ним. Но сидя за столиком напротив Вольфганга, смотревшего на меня своими умными, полуприкрытыми веками глазами, которые, казалось, уже видели все на свете, я поняла, что мне необходимо выговориться и что сейчас я спокойно могу излить душу.

Он выслушал меня молча, и лицо его постепенно стягивала маска холодного презрения. Когда я умолкла, он сказал лишь одно:

– Ты стоишь больше, чем все они, вместе взятые.

– Спасибо.

Мне нужно было это услышать. Слова Вольфганга прозвучали своего рода оправдательным приговором. В Штеттине я ходила по самому краю зыбучих песков; временами я почти переставала сознавать, кто я есть.

– Так будет всегда, – сказал Вольфганг. – Ты же сама понимаешь, правда ведь? Некоторые мужчины, – он еле заметно улыбнулся, – не чувствуют себя мужчинами в присутствии женщины, умеющей пилотировать бомбардировщик. Они никогда не простят тебе этого.

– Ну, на самом деле… – начала я. И, пока он потягивал свое пиво, я рассказала ему о проблеме, с которой столкнулась на чемпионате.

Казалось, Вольфганг проникся ко мне сочувствием, но не особенно удивился. Он посоветовал мне плотно насесть на всех членов спортивного комитета и призвать на помощь всех представителей министерства, к которым я имею доступ.

– Эти ребята в большинстве своем просто хотят жить спокойно, – сказал он. – И послушно выполнять приказы, спущенные сверху. Ты знаешь, в чем причина такого проявления тупости в твоем случае?

– Нет.

– Правительство тратит огромные деньги на подготовку военных летчиков. А таковых выгоднее всего набирать из планеристов.

– Знаю.

– Разве ты не понимаешь, что, с их точки зрения, бессмысленно тратить деньги на обучение женщин пилотированию планеров, поскольку женщины все равно не могут участвовать в воздушных боях.

– Но ведь я уже умею пилотировать! Им не придется тратить деньги на мое обучение!

– Они понимают, что уже не могут остановить тебя. – Вольфганг улыбнулся. – Но если они позволят тебе принять участие в соревнованиях – как они удержат других женщин от попыток заниматься планеризмом?

– Но, Вольфганг, они же посылают меня летать на планерах в разные страны, представлять Германию!

– Разумеется, – сказал Вольфганг. – У тебя это прекрасно получается. Вот еще одно свидетельство творящейся здесь неразберихи. Организации работают друг против друга, департаменты работают друг против друга. Иногда преднамеренно. Это действительно очень любопытное явление, и однажды я найду время изучить его. Предпочтительно с безопасного расстояния. Тебя, Фредди, спасет только то обстоятельство (меня оно неизменно спасало до сих пор), что нашей страной управляют люди, абсолютно непоследовательные в своих действиях.

Он допил пиво и заказал еще кружку. Пиво принесли: золотое, с пышной шапкой пены. Вольфганг отпил глоток, глядя перед собой отсутствующим взглядом.

– Вся беда в том, – проговорил он, – что этот народ, не имеющий понятия, как себя вести, варит лучшее в мире пиво.

Я последовала совету Вольфганга и насела на всех, на кого только могла. Думаю, здесь мне здорово помог мой телефонный звонок директору Исследовательского института планеризма. Я была его старшим летчиком-испытателем, и запрет на мое участие в соревнованиях директор воспринял как личное оскорбление; он и вправду страшно разозлился. После трех дней телефонных переговоров, споров и моих упорных отказов уезжать из Рона мне сообщили, что запрет на участие женщин в соревнованиях снят.

На следующий вечер мы с Вольфгангом пообедали вместе. Он был все тем же великолепным собеседником. Как обычно, он мало говорил о себе, и, как обычно, я осознала это только впоследствии. Он показал мне несколько фотографий с видами Швеции, которая ему явно очень нравилась. На фотографиях были запечатлены озера и горы; Вольфганг на лыжах; Вольфганг, лежащий на спине в сугробе; Вольфганг с друзьями; швед, с которым он снимал квартиру; снова озера и горы.

– Приезжай на недельку, – уговаривал он меня. – Тебе понравится кататься на лыжах.

Я обещала приехать, но так никогда и не собралась.

Он сказал еще одну вещь.

– Возможно, когда-нибудь я тебе понадоблюсь, – сказал он.

Я вопросительно взглянула на него.

– Как друг. Не нужно обладать провидческим даром, чтобы понять, как здесь будут развиваться события, а у меня есть связи. Если что…

Я не вполне поняла, о чем он говорит. Скрытый смысл слов я уловила – но почему он считает, что я не смогу сама о себе позаботиться?

– Возможно, однажды ты окажешься в безвыходном положении, – сказал он. – Обещай, что свяжешься со мной, если тебе потребуется помощь.

Если Вольфганг хотел, чтобы я ему доверяла, то с этим проблем не было.

– Обещаю, – сказала я.

– Вот и славно.

– Но чтобы связаться с тобой, мне нужно знать, где ты будешь.

– Ты сможешь разыскать меня через наше посольство в Швеции.

– Ты собираешься остаться в Швеции?

– Если получится.

Я не сомневалась, что у него получится. Обычно Вольфганг всегда добивался своего. Он представлялся мне своего рода принцем, по праву рождения диктующим миру свои условия. Он происходил из аристократической семьи; у него были деньги, связи, ум и шарм. Но я также чувствовала в нем нечто несовместимое со всем этим, нечто такое, что не давало ему покоя и не позволяло вступить в права наследования. В конце концов, что такое жизнь в Швеции, если не жизнь в изгнании?

– Почему ты хочешь там остаться? – спросила я.

– Рейх – не лучшее место для меня, – сказал Вольфганг, и я поняла, что тема закрыта.

И то был год олимпийских игр.

По такому поводу меня допустили к соревнованиям. Но в первую очередь я помню разговор, состоявшийся у меня с Эрнстом.

Я замечательно проводила время, знаете ли. Мне нравились сводные духовые оркестры, разноцветные флаги и приветственный рев десятитысячной толпы. И Берлин производил впечатление на удивление славного города в то лето. Казалось, солнце светило ярче. Повсюду царило оживление и слышалась иностранная речь.

Эрнст был страшно занят. Я видела его здесь и там, и повсюду: на стадионе, в вестибюлях отелей, на официальных приемах. Он непринужденно беседовал, улыбался, элегантно помахивал в воздухе сигарой: принимал иностранных гостей как радушный хозяин. У него это здорово получалось.

Он заехал за мной после планерных состязаний и повез меня в отель. Он ехал слишком быстро. У него было каменное лицо, без тени улыбки.

– Что случилось? – спросила я.

– Да ничего. Ох, сегодня был ужасный день.

– Вы производили впечатление вполне довольного жизнью человека, когда мило болтали с дипломатами на трибуне для особо важных персон.

– Чертовы игры, – ожесточенно сказал он. – Знамена, факелы, голуби. Пропади оно все пропадом!

Мы завернули за угол, взвизгнув шинами.

– Эрнст, – сказала я, – меня вы не напугаете, но вы пугаете ни в чем не повинных пешеходов.

Он сбросил скорость, но его лицо оставалось напряженным.

Я спросила, чем он расстроен.

– Мне просто не нравится все это. Иногда я оглядываюсь вокруг и задаюсь вопросом, на кого я работаю. У вас никогда не возникает такого вопроса?

– Я работаю на Исследовательский институт планеризма.

– Вы работаете на правительство.

– Ну, в общем, да, – сказала я после минутной паузы.

– Мы ведем такую замкнутую жизнь, – сказал он.

Что он имел в виду? Я подумала о безмерных пространствах неба и об опасности, которая всегда остается, сколь бы искусным пилотом ты ни был.

– За границей видят вещи иначе, и приезжающие сюда иностранцы замечают много такого, чего мы не замечаем. У них зрение не зашорено, как у нас. Мы уже ко всему привыкли. Мы готовы смириться с чем угодно.

– Вы о чем, Эрнст? – с опаской спросила я.

– Вы, наверное, заметили, что произведена основательная уборка улиц?

Он сопел от негодования.

Я не могла не понять, о чем он говорит. Политические лозунги, украшавшие витрины магазинов, вдруг враз исчезли; одновременно отовсюду исчезли плакаты и журналы антисемитского содержания (чаще всего откровенно агрессивного), при виде которых я всегда инстинктивно отводила глаза в сторону, так что практически их и не видела; да, в известном смысле город стал чище. Куда ни глянь – ни одного упоминания о евреях. Правительство пыталось предстать в наилучшем свете и иными способами. Недавно в витрине одной книжной лавки я увидела роман Томаса Манна, чьи сочинения уже много лет находились под запретом.

– То, что вполне устраивает нас, не устраивает наших гостей, – сказал Эрнст. – В таком случае почему нам постоянно твердят, что мы правы, а весь остальной мир неправ? Я устал от лжи. Бог мой, неужели человек не заслуживает того, чтобы хоть изредка ему говорили правду? Я устал от сознания, что дело, которому я служу, оскорбляет мой разум и противоречит немногим оставшимся у меня нравственным принципам. Я ненавижу эти олимпийские игры, которые являются самым масштабным пропагандистским мероприятием из всех, какие мне доводилось видеть в жизни. Я ненавижу этот гнусный режим, и я ненавижу себя, поскольку ни черта не делаю, чтобы изменить положение вещей.

Мы проехали еще пару километров в молчании. Я была потрясена. Вернее, мне казалось, что некая стена, воздвигнутая мною для защиты от окружающего мира, вдруг сотряслась до самого основания. В попытке пресечь все дальнейшие разговоры на эту тему я сказала:

– Да, действительно, в некоторых отношениях правительство зашло слишком далеко, но ведь страна, по крайней мере, встала на ноги.

– Вы знаете, что такое Ораниенбург?

Я знала. Один из тех лагерей. Они появились во множестве по всей стране. Высокие стены, колючая проволока. Охранники со зверским выражением лиц. Бог знает, что там творилось. Никто не говорил об этом.

Ораниенбург находился к северу от Берлина. Он считался лагерем для особо опасных преступников и политических врагов.

– Концлагерь. – Я употребила принятое сокращение.

– Вы знаете, что там творится?

– Полагаю, ничего хорошего.

– Это узаконенный садизм.

– Никто никогда не делал вид, будто этот режим во всех отношениях мил и приятен, – резко сказала я. – И, наверное, ни за что ни про что в Ораниенбург не отправляют.

– Туда отправляют за несогласие с правительством.

Эрнст плавно затормозил перед светофором, и с полминуты мы смотрели на толпы нарядно одетых людей, неторопливо идущих по тротуарам. Теперь он был спокоен. В отличие от меня – меня вдруг понесло:

– Ладно, у нас диктатура. Великое множество людей хотело этого. Они хотели иметь сильное правительство, рабочие места и возможность жить нормальной жизнью. И они хотели сознавать, что живут в стране, которой могут гордиться. Вам может не нравиться Гитлер – мне он тоже не нравится, – но вы должны согласиться, что именно он заставил другие страны уважать Германию. Лес рубят – щепки летят.

Я замолчала, исполненная отвращения к звуку собственного голоса.

Эрнст скривился.

– Скажите спасибо, что вы не дерево в этом лесу, – сказал он.

На светофоре зажегся зеленый свет, и мы тронулись с места. Я сидела в напряженной позе, откинувшись на спинку кожаного кресла. Слова, минуту назад мной произнесенные, звенели в моих ушах. Я не знала, откуда они взялись. Но очевидно, они жили в глубине моей души – иначе с какой стати я стала бы произносить их?

Я хотела забрать свои слова обратно, но не могла. Отчасти потому, что не знала, как пойти на попятный. Но если бы даже я сумела отказаться от своих слов, что бы я сказала взамен? Что я тоже ненавижу этот режим?

На мгновение я представила себе ситуацию, в которой я теряю все, чего усиленно добивалась всю жизнь.

Людям вроде Эрнста следует держать свои мнения при себе, подумала я. Ему-то не о чем беспокоиться: он в любой момент может отказаться от звания генерала авиации и вернуться к своим показательным полетам с фигурами высшего пилотажа. Мне же не к чему возвращаться, кроме как к кухонной плите.

Мы ехали в неловком молчании.

«Скажите спасибо, что вы не дерево в этом лесу» – так сказал Эрнст.

Вот именно, прозвучал у меня в уме едкий голос. Я постоянно чувствовала себя изгоем, верно? Иногда я проклинала тупость Судьбы, по милости которой я родилась женщиной, верно? Почему бы мне не посмотреть в зеркало? Вот она я, со своими ясными голубыми глазами и арийскими белокурыми волосами. Я могла чувствовать себя спокойно.

Я внутренне съежилась от стыда. Эрнст прав, конечно же, прав.

Но тогда…

Но тогда что же делать?

– Но Эрнст, – спросила я, – кто здесь может хоть что-нибудь сделать?

– Не знаю, – ответил он.

Мы продолжали ехать.