Мы выходим из увитой плющом уютной виллы Кейтеля на яркий, но прохладный солнечный свет. После нескольких часов напряженного вглядывания в темноту и от недосыпа глаза у меня слезятся. Неприятные ощущения усиливаются, когда я всматриваюсь в белое утреннее небо, проверяя, нет ли поблизости бомбардировщиков.
Я осматриваю «бюкер». Он пригоден к полету, но после атаки «мустанга» в фюзеляже в хвостовой части осталось несколько безобразных дыр. Мы взлетаем с крокетной лужайки миллионера, делаем круг над ухоженными землями поместья и замком, словно сошедшим с открытки, и берем курс на Любек.
Теперь нужно потихоньку да полегоньку. Мы будем лететь низко над землей, пользоваться каждым доступным укрытием и должны достичь территории, занятой армией Дёница, через два часа без малого.
Не знаю, откуда у меня такая уверенность, ко я точно знаю, что нам дотуда не добраться.
Последние несколько недель Любек жестоко бомбили. Доблестные английские военно-воздушные силы вели войну с гражданским населением, с беженцами и с памятниками средневековой архитектуры.
При слове «Любек» мне всегда вспоминается Петер, хотя в последнее время я в любом случае постоянно думаю о брате. Я чувствую, что он жив. Его подводную лодку торпедировали трижды. Наверное, этого достаточно; наверное, теперь они оставят его в покое.
В Любеке я провела с Петером один день – еще в другой жизни, до начала войны. Там стоял его корабль. У меня было несколько дней отпуска, и я поехала туда повидаться с ним.
Мне нравился Любек: извилистые улочки, старые здания и свежий морской ветер. Мы с Петером бродили по городу, жуя имбирные пряники. Завидев очередного флотского офицера, Петер всякий раз прятал свой пряник в карман.
Он не был доволен жизнью. Подавленность сквозила в каждом слове брата. В военно-морском флоте, с его жесткой политической заорганизованностью, Петер не пришелся к месту. Военно-морской флот все еще заглаживал свое прошлое, искупал вину за матросов-большевиков, обративших свое оружие против правительства в 1918 году. И страдал от сознания своей униженности, от сознания необходимости проявить себя перед армией, вышестоящим видом вооруженных сил, олицетворяющим честь нации и все такое прочее.
Военно-морскому офицеру надлежало быть энергичнее самых энергичных, выносливее самых выносливых. Петер же был просто милым мальчиком.
Я знала это давно. Все поголовно знали, какого рода военно-морским флотом руководит адмирал Редер. Безусловно, Петер ничего не знал или не понимал, чем это для него обернется, когда поступал туда; и никто не предупредил его. Я никогда толком не понимала, почему брат пошел служить на флот: он не разговаривал со мной на эту тему. Наверное, чувствовал, что должен принять это решение абсолютно самостоятельно.
Когда мы гуляли по Любеку, Петер сказал:
– Я, наверно, подам заявление на подводную лодку.
В то время факт наличия у нас подводных лодок еще держался в строжайшем секрете. По Версальскому договору нам, помимо всего прочего, запрещалось строить подлодки.
– Да? – сказала я. – А зачем?
– Это страшно заманчиво. На прошлой неделе перед нами выступал командующий подводным флотом Дёниц. Он полон энтузиазма… – Петер с горящими глазами вгрызся в свой пряник. – Это нечто новое, понимаешь. Все это. Лодки новые, тактика ведения боя еще разрабатывается, и за этим будущее. Наступательная война на море. Это совсем не то, что торчать на поверхности воды, представляя собой отличную мишень и зная, что у тебя столько же шансов пойти ко дну, сколько потопить другой корабль.
– Да, я понимаю. Но, Петер, ты помнишь, как у тебя однажды случился приступ клаустрофобии в железнодорожном туннеле?
Глубоко уязвленный, брат взглянул на меня, насупив свои красивые черные брови (цветом волос он пошел в мать).
– Извини, – быстро сказала я. – Я просто хотела помочь.
– Что-то непохоже. – Он прошел еще несколько шагов, а потом яростно сказал: – Ну почему ты не такая, как сестры других парней?
Я замедлила шаг.
– Я никогда не была такой, Петер. Ты малость запоздал с вопросом.
– Ты… ты живешь совершенно ненормальной жизнью, – сказал он. – Я понимаю, ты занимаешься важной работой и все такое прочее, но все равно… я не могу объяснить это в кают-компании.
– Какая жалость. Почему бы тебе просто не отречься от меня? По крайней мере, ты сможешь начать с нуля, когда перейдешь в подводники, и никто не узнает, чей ты брат.
Он весь передернулся, задетый моим презрительным тоном.
– Тебе-то хорошо, – сказал он. – Похоже, ты уже давно решила не обращать внимания на мнение окружающих. Ты просто шла напролом и делала то, что хотела.
– Ты действительно полагаешь, что мне было легко?
– Нет, я так не думаю. Я хочу сказать, что тебя ничего не волнует. Похоже, ты никогда не понимала, что тебе… надо выполнять свой долг.
– При чем здесь долг?
– При всем. Ты никогда не делала того, что от тебя требовалось. Ты всегда считала, что не обязана подчиняться правилам. Тебе все сходило с рук только потому, что ты девушка. Девушкам гораздо легче добиться своего. И это не пошло тебе на пользу. Ты стала законченной эгоисткой.
– Ты бы предпочел, чтобы я заботилась только о чувствах окружающих и пожертвовала собой ради спокойствия других?
– По крайней мере ты стала бы хорошей женой.
– И сестрой, вероятно.
– Да! – выкрикнул он.
– Мне жаль, что я не оправдала твоих надежд. А ты когда-нибудь задавался вопросом, каково мне иметь такого брата? Я бы хотела своего брата уважать!
Петер побледнел.
– Какую, по-твоему, пользу принесло тебе твое воспитание? – набросилась я на него. – Оно сломило тебя. Ты уже никогда не оправишься. Ты позволял отцу топтать себя и в результате превратился в полное ничтожество!
Я остановилась. Брат стоял в странной деревянной позе, словно приговоренный к казни, которому уже накинули на шею петлю.
Я обняла его:
– Петер.
Спустя мгновение он пошевелился. Он тяжело вздохнул и взъерошил мои волосы.
– Так вот, значит, какого ты обо мне мнения. Что ж, я тебя не виню.
– Петер, ты мой брат!
– Да. Нам с тобой следовало бы поменяться ролями.
– Знаю. Все всегда так говорили.
– Неужели?
– Да.
– Я этого не знал.
После непродолжительного молчания Петер сказал:
– Извини. Я вел себя глупо и мерзко. Знаешь, я действительно горжусь тобой.
– Правда? Я тоже горжусь тобой.
– С какой стати?
Но я действительно гордилась им, хотя в тот момент не могла толком объяснить почему.
– И ты тоже извини меня, – сказала я. – Я наболтала вздору, на самом деле я так не думаю.
Мы медленно пошли дальше.
– Пойдем перекусим, – сказала я. – Я слишком взрослая, чтобы наесться имбирными пряниками.
Мы ели мидии с черным хлебом в прокуренной таверне и разговаривали. Я рассказала Петеру о своей работе больше, чем следовало, и он отплатил мне той же монетой. Он рассказал мне о Японии, где был со своим кораблем с визитом доброй воли. Похоже, большую часть времени он проводил там, созерцая храмы.
Позже, после нескольких больших кружек местного темного пива, Петер сказал:
– Не стоило мне поступать во флот.
– Но ты получил возможность повидать мир.
Он помотал головой.
– Я серьезно.
– Почему ты сделал это?
– Чтобы быть подальше от отца.
– Неужели только поэтому?
– Я ненавидел его, – сказал Петер. – Я поклялся себе, что сделаю все, только бы оказаться подальше от него. Служба на флоте представлялась мне единственным выходом.
– Неужели там действительно так плохо?
– Я всего лишь поменял одного отца на другого, – сказал Петер. – Думаю, человек просто не в силах убежать от своего отца.
Я ничего не рассказала брату о своих зашедших в тупик отношениях с отцом. Мне не хотелось говорить об этом, и, в любом случае, я редко рассказывала Петеру о своих трениях с отцом. Я понимала, что мои проблемы, сколь угодно неприятные, никогда не сравнятся по сложности с проблемами брата.
В течение двух довоенных лет меня неоднократно посылали за границу с миссиями, которые, как все уже понимали к тому времени, имели гораздо больше отношения к дипломатии, нежели к летному делу.
Каждый раз, когда я выезжала за границу, мне казалось, будто Германия все сильнее отдаляется от остального мира. Например, союз с Австрией: у нас его приветствовали как закономерное и долгожданное событие. Я тоже считала такой союз закономерным. Разве австрийцы не те же немцы? Я была потрясена, узнав, что за пределами Германии это осуждается как аннексия.
Странное дело, но в наших поездках за границу мы не встречали никакой недоброжелательности. Вероятно, она приберегалась для нашего правительства. Казалось, мы брали призы для самого непопулярного правительства в мире. Я понимала такое отношение к Германии, но по очевидным причинам никогда не говорила об этом. На самом деле я вообще мало чего говорила. Меня посылали туда летать, и я летала.
Меня послали в США на Кливлендские воздушные гонки. Все (кроме Эрнста) говорили, что мне страшно не понравится Америка. Я же просто влюбилась в нее. Там вы могли отпустить шутку и увидеть понимающие улыбки. Там никто не разглагольствовал о чистоте крови или о чести. Но нам пришлось спешно упаковать вещи и покинуть Америку. Сложная обстановка в Чехословакии переросла в кризис.
Пятью месяцами позже я оказалась в Ливии. Наше правительство все еще предпринимало благородные попытки содействовать развитию международного планеризма.
Дитера тоже послали в Ливию. Я не виделась с ним с того вечера, когда мы ходили на концерт в Берлине. Я не получала от него никаких известий, если не считать одной открытки, в которой он коротко сообщал, что теперь работает в компании Мессершмитта.
Он встречал меня в аэропорту Триполи. Он был в коричневой рубашке с нарукавной повязкой с эмблемой партии и вскинул руку в нацистском приветствии, когда я шла к нему по горячему гудрону.
– Не валяй дурака, Дитер, – сказала я. – Это же я. Лицо у него окаменело.
В последующие дни Дитер словно напрочь забыл о нашей былой дружбе. Он держался со мной отчужденно и, казалось, не хотел оставаться со мной наедине. Я старалась не замечать этого, но все же замечала. В конце концов я попыталась выяснить отношения.
– Я отношусь к тебе вполне благожелательно, – холодно сказал он. – Чего еще тебе надо?
Когда прибыли планеры, все только усложнилось.
Планеров было три: две рабочие лошадки и один породистый конь.
Тогда Дитер сказал:
– Думаю, я полечу на нем сегодня, если погодные условия не изменятся.
– Ты? – сказала я. – А почему не я?
Мы передали вопрос на рассмотрение руководителю группы, который сказал, что мы можем летать по очереди через день, и подкинул монетку, выбирая первого. Выиграл Дитер.
Он вернулся упоенный восторгом и начал объяснять мне, как надо управлять машиной.
– Бога ради, – сказала я, – я умею пилотировать планеры.
– Ты считаешь, что уже ничему не можешь научиться, – сказал он.
Я находилась не в миролюбивом настроении.
– Я считаю, что ты ничему не можешь меня научить, – сказала я.
Дитер круто развернулся и пошел прочь.
В каком-то смысле это было символично. Экспедиция замышлялась как международная, но французы вышли из нее еще до начала, а итальянцы, похоже, никак не могли решить, принимать в ней участие или нет. С течением времени экспедиция казалась все более и более бессмысленной. Безусловно, никто не верил в официальную цель данного мероприятия.
– Исследование термических условий! – иронически пробормотал Вильгельм, метеоролог нашей команды, когда однажды вечером наносил полученные в результате наших дневных полетов данные на свою карту. – Ну и фигня!
– Что ты имеешь в виду? – осведомился Дитер.
Вильгельм поднял глаза.
– Уж ты-то прекрасно знаешь, зачем мы здесь находимся.
Дитер быстро окинул взглядом помещение, проверяя, нет ли там итальянцев.
– Насколько я понимаю, мы находимся здесь, чтобы продолжить исследование воздушных тепловых потоков, начатое в Южной Америке.
– Воздушные потоки можно исследовать везде, где таковые имеются, – сказал Вильгельм. – Нет никакой необходимости заниматься этим в районах, имеющих стратегически важное значение.
– Если Адольф Гитлер прикажет мне исследовать воздушные потоки на луне, я стану изучать таковые на Луне, – резко ответил Дитер.
– Дитер, – сказала я, – мне кажется, на Луне нет никаких воздушных потоков.
Вильгельм подавил улыбку. Я поняла, что они с Дитером не намерены подхватывать шутливый тон.
– Думаю, ты не понимаешь сути дела, – сказал Вильгельм.
– О, я прекрасно понимаю суть дела, – сказал Дитер. – А вот ты не понимаешь. Мы находимся здесь потому, что нас послали сюда. А почему именно нас сюда послали, не наше дело.
Я посмотрела на Дитера долгим изучающим взглядом. Я сама не понимала, почему я так удивилась. Но когда человек, хорошо вам знакомый, совершает вроде бы вполне предсказуемые поступки, вы всегда удивляетесь, поскольку все-таки держались о нем лучшего мнения.
Я вернулась к своей книге. Я читала о путешественниках, исследовавших Северную Африку в девятнадцатом веке. Помимо всего прочего, я надеялась таким образом расширить свой кругозор.
Вильгельм снова взял карандаш.
– Вероятно, нам не стоило обсуждать этот вопрос.
– Нам не стоило обсуждать этот вопрос в том тоне, какой ты задал, – сказал Дитер. – По-моему, члены команды грешат скептицизмом и излишней интеллектуальностью.
С изумлением я увидела, что он смотрит на мою книгу.
В течение последующих пяти ужасных недель, проведенных в Ливии (когда я мысленно сокрушалась о напрасной трате времени и невозможности узнать поближе такую прекрасную пустыню и таких интересных арабов), я лишь однажды вызвала Дитера на откровенный разговор.
На сей раз он признался.
– Да, – сказал он. – Я решил относиться к тебе иначе, чем раньше. У меня нет выбора.
– Мне жаль, что тебе приходится так себя вести.
– Не знаю, чего еще ты ожидала.
– Но, Дитер, насколько я знаю, мы всегда были только друзьями. Мое отношение к тебе нисколько не изменилось.
– Думаю, ты обманывала меня, – сказал он.
Мы стояли в тени пальмы, глядя на пустыню. Подернутое знойным маревом песчаное пространство сливалось вдали с подернутым маревом небом; все казалось зыбким и нереальным, кроме дрожащего раскаленного воздуха.
– Я обманывала тебя? – спросила я.
– Да.
– Каким образом?
– Ты позволила мне надеяться… как, по-твоему, все это выглядело со стороны? В Дармштадте все считали, что ты моя девушка.
Я покраснела от негодования.
– Но ты же знал, что это не так!
– Ты продолжаешь все отрицать. Но ведь ты с удовольствием общалась со мной.
– Ты имеешь в виду, что девушке позволительно общаться с парнем только в одном случае?
– Ты меня использовала, – сказал од. – Это нечестно.
Беда в том, что в его словах была доля правды. Я находила общество Дитера удобным. Я всегда это понимала, и, помимо всего прочего, именно мое сознание вины скрепляло нашу дружбу. Но когда он обвинил меня в нечестности, чувство вины, которое я все еще испытывала перед ним, разом прошло, сгорело в очищающей вспышке гнева, а вместе с ним прошла и вся моя симпатия к нему.
Из-за угла вышел Вильгельм с пачкой отчетных документов и поздоровался с нами.
Я улыбнулась с отсутствующим видом. Я была всецело поглощена чувством великого облегчения, порожденного сознанием того, что наша с Дитером дружба закончилась и мне больше нет необходимости поддерживать с ним отношения.
Но Дитер на появление Вильгельма отреагировал.
Он весь разом подобрался. Он подождал, когда Вильгельм уйдет с улицы и закроет за собой дверь. А потом презрительно бросил, почти выплюнул слово: «Еврей!»
К тому времени события так называемой Хрустальной ночи уже произошли.
Я вместе со своими коллегами из Рехлина отмечала день рождения одного из наших сотрудников. Мы обедали в деревенском трактире, славившемся превосходными блюдами из оленины. Густав, именинник, выпил огромное количество австрийского красного вина и приставал к замужней хозяйке трактира.
Мы услышали звон разбитого стекла, когда пили кофе. Он прозвучал так отчетливо, словно разбилось окно в соседней комнате. Мы разом умолкли и поставили чашки на стол.
Кто-то нервно пошутил:
– Еще один пьяный.
– Не думаю, – сказал конструктор, привезший всех нас на своей машине.
Хозяйка, расставлявшая бутылки на полке за стойкой бара, сказала:
– Это в еврейской скобяной лавке на углу. – Она отступила на шаг, рассматривая аккуратно расставленные бутылки. – Что ж, так им и надо.
Мы допили кофе, расплатились и вышли. Трактир находился в маленьком городке, где происходили базары. Мы двинулись по дороге и, завернув за угол, вышли на площадь. Я услышала неясный шум в отдалении.
Стоял ноябрь, и ночь была холодной. Я засунула руки поглубже в карманы куртки. Под моими ногами что-то хрустело. Я опустила глаза.
На мостовой блестела стеклянная крошка. В витрине лавки позади осталось лишь несколько острых осколков стекла. Три окна подряд были разбиты. На двери кто-то написал слово «жид» и грязное ругательство.
В неясном шуме в отдалении различались крики и рев бушующего пламени.
– Давайте сматываться отсюда, – сказала я.
Мы услышали звон очередного разбитого стекла на соседней улице, многоголосый радостный вопль, а потом из-за угла вылетел грузовик с открытым кузовом, набитым штурмовиками. Они приветствовали нас жизнерадостным ревом, и грузовик резко остановился. Из кузова выпрыгнул мужчина и подбежал к нам. Кажется, он спрашивал дорогу. Он захлебывался от возбуждения, смеялся и часто сыпал словами.
– Ну и ночка! – то и дело повторял он. – Ну и ночка!
В ответ на расспросы мы сказали, что понятия не имеем, где находится синагога.
Некоторые события той ночи получили освещение в печати, некоторые нет. Но стоило лишь раз пройти по улице, чтобы все увидеть. Битое стекло лежало на тротуарах грудами. Люди пробирались между ними, сетуя на неудобство.
По слухам, Толстяк рвал и метал. Страховка, понимаете ли. Они потребовали выплаты страховых премий. Те, которые не слишком испугались. Общая сумма исчислялась миллионами. Как он может решать проблемы экономики, возмущался Толстяк, когда в стране творится такое?
Где-то поблизости находится Каринхалле.
Если, конечно, она все еще стоит. Ходили слухи, будто Толстяк приказал взорвать ее – только бы не отдавать в руки варваров, лишенных художественного вкуса.
Я никогда не видела Каринхалле, усадьбу Толстяка. Но Эрнст мне ее описывал. Он бывал там несколько раз. Самый знаменательный свой визит в Каринхалле он нанес однажды ранней весной 1939 года, когда уже два с половиной года работал начальником технического отдела.
Эрнста вызвали туда на выходные. Он выехал из Берлина на своем спортивном автомобиле. Дорога вела через холмистую лесистую равнину, испещренную озерами. Здесь Толстяк устроил огромный охотничий и рыболовный заповедник. Если повезет, вы могли увидеть по пути бизона или диких лошадей. Об обыкновении Толстяка выезжать по выходным на охоту знали все. Честолюбивые офицеры военно-воздушных сил из кожи вон лезли, демонстрируя там свое искусство стрельбы.
Через пятьдесят миль Эрнст свернул с шоссе, миновал контрольно-пропускной пункт и выехал на гладко вымощенную дорогу, которая вела к усадьбе, извиваясь между озерами.
По ряду причин Каринхалле внушала благоговейный ужас. Вероятно, свет еще не видывал более безвкусного архитектурного ансамбля. Изначально построенное по образцу шведского охотничьего домика, центральное здание быстро утратило первозданный облик, обрастая разнообразными сооружениями, которые выстроились по периметру главного двора, в свою очередь окруженные статуями, фонтанами и купами деревьев. В этих строениях Толстяк хранил свою коллекцию произведений искусства. Под соломенными крышами скапливались старинные канделябры, столики в стиле рококо, редкие гобелены, полотна старых мастеров, золотые и серебряные сервизы. Процесс накопления был бесконечным. Европа изобиловала сокровищами такого рода. И зачем останавливаться на Европе?
Центральное здание являлось прихотью богача и носило название, свидетельствующее о сентиментальности жестокого самодура. Кариной звали первую жену Толстяка. Память о ней он возвел в своего рода религиозный культ. Ее останки покоились в отлитом из олова саркофаге в гранитном мавзолее со стенами толщиной полтора метра, стоявшем на берегу озера, на которое выходили окна дома. Однажды он упокоится рядом с Кариной. Но пока что он любил плавать в озере.
Эрнст припарковал свою машину на усыпанной гравием площадке и прошел к дому. Мускулистый парень в средневековой ливрее и с автоматом на боку открыл дверь. Эрнст вошел в вестибюль, где в нишах тускло мерцали китайские вазы, и двинулся через него, поскрипывая ботинками и с трудом подавляя желание пойти на цыпочках. Ему казалось, что за ним исподтишка наблюдают.
Он думал о том, сколько глаз наблюдает за ним каждый день, сколько ушей ловит каждое его слово. Толстяк держал свою собственную разведывательную службу. Она прослушивала телефонные разговоры, все без исключения телефонные разговоры. Даже Гиммлер не мог здесь ничего поделать.
Толстяк подошел на удивление неслышно для столь грузного человека. Он возник в арочном проеме, протягивая вперед руку и растянув рот в широкой улыбке. Он был в бархатных бриджах, шелковых чулках и туфлях с бриллиантовыми пряжками, в белой шелковой рубашке и отороченном мехом жилете, перевязанном красным кушаком, за который был заткнут кинжал.
Эрнст нервно пожал руку своему хозяину. Они прошли по полированному паркету и персидским коврам огромного зала к ярко горящему камину, в котором можно было зажарить целого быка. Толстяк указал Эрнсту на одно из глубоких кожаных кресел, а сам грузно опустился в другое. Появился лакей в камзоле, зеленых бриджах и в ботинках из оленьей кожи – с графином на серебряном подносе. Налил мадеры в два бокала и неслышно отступил в тень.
– Как Инга? – спросил хозяин дома.
После смерти Карины он недавно вступил в новый брак и теперь любил играть роль семейного человека. Он сердечно интересовался личной жизнью всех своих подчиненных. Инга была очередной любовницей Эрнста, но занимала положение любовницы уже достаточно долго, чтобы считаться верной спутницей жизни.
Эрнст сказал, что у Инги все замечательно и что в данный момент она гостит у своих родственников в деревне.
Толстяк выразил свое удовлетворение по данному поводу, а потом завел разговор о недавно подаренной ему картине кисти Каспара Давида Фридриха, которую он пообещал показать Эрнсту после обеда. Он непринужденно болтал и держался весьма любезно, но Эрнст хорошо понимал, что у него на уме совсем другое.
Толстяк перешел к делу, когда лакей снова наполнил бокалы.
– Эрнст, меня несколько беспокоит Мильх.
У Эрнста дернулись брови. Толстяк постоянно плел интриги, дабы воспрепятствовать Мильху обрести в министерстве власть, на которую тот имел полное право в силу своих способностей и в силу своей должности; но все же он не удовлетворялся достигнутым результатом. Мильх был слишком хорош, вот в чем заключалась вся беда. Он работал без устали. Был великолепным организатором. Находил удовольствие в канцелярской работе. Принимал решения, которые следовало принимать, пусть самые непопулярные. И, несмотря на все старания скомпрометировать и ослабить его позиции, он все равно оставался заместителем Толстяка, инспектирующим генералом военно-воздушных сил.
– Что именно вас беспокоит? – спросил Эрнст с невинным видом.
– Я не доверяю Мильху, – сказал Толстяк, играя рукояткой своего кинжала, украшенной драгоценными камнями. – Думаю, он бегает в Канцелярию без моего ведома.
Так оно и было. Мильха там хорошо принимали.
– А если даже так, что в этом плохого?
– Ну, все зависит от того, что он говорит там. Иногда Мильх оценивает ситуацию совершенно неверно. Они могут представлять опасность, такие неверные суждения.
Эрнст ждал.
– В частности, в свете нашей программы развития.
А дело состояло в следующем. Был отдан приказ впятеро (впятеро!) увеличить выпуск самолетов. Начать немедленно. В кабинетах на Лейпцигерштрассе кипела лихорадочная деятельность, за которой угадывалась паника. Программа выполнялась в дикой спешке. Самолеты, еще находившиеся в стадии разработки или капитальной реконструкции, признавались удовлетворительными и воплощались в наспех составленных чертежах. Мильх холодным задумчивым взглядом изучал чертежи.
– Из самолетов, которые через три года должны стоять в ангарах, почти девять тысяч не прошли необходимые испытания, – сказал Мильх Эрнсту. – Это четверть от общего количества.
Мильх был прав. Тем не менее его пессимизм сердил Эрнста, принимавшего подобные замечания на свой счет. Он беспокоился по поводу некоторых своих решений, принятых в прошлом году. Эрнсту было нужно, чтобы его компетенции доверяли, а не ставили ее под сомнение.
– Мильх говорил о «Ю-восемьдесят восемь», – сказал Толстяк.
Речь шла о бомбардировщике, реконструированном Юнкерсом по распоряжению Эрнста. Компания получила заказ на огромное количество таких самолетов; этой машине предстояло стать основным бомбардировщиком военно-воздушных сил.
– Мильх говорит, с ним какие-то проблемы, – сказал Толстяк. – Он говорит, машина слишком тяжелая и тихоходная.
– С «Ю-восемьдесят восемь» нет никаких проблем. – Эрнст почувствовал, как у него предательски потеют ладони.
– Хм-м… Полагаю, вы правы. Что ж, это не первое заблуждение Мильха, и явно не последнее. – Толстяк вновь наполнил бокалы. – Я решил произвести кое-какие перестановки. Министерству необходим свежий ветер перемен. Новым начальником штаба станет Йешоннек. Вы ведь с ним ладите?
– Да.
Но вот Мильх не ладил. Мильх и Йешоннек ненавидели друг друга.
Интересно, известно ли это Толстяку, подумал Эрнст, бросая быстрый взгляд на круглое, странно смягчившееся лицо с растянутым в широкой улыбке ртом, похожим на бритвенный разрез. Да. Толстяк знал все, что хотел знать. Следовательно, данное назначение производилось с расчетом усложнить Мильху жизнь.
– Хороший выбор, если вас интересует мое мнение, – сказал Эрнст. – Он молод и энергичен.
– Вот именно. – Толстяк резко подтолкнул ногой огромное полено, грозившее вывалиться из камина, и хихикнул. – И он попридержит Мильха.
Полено враз занялось огнем, и волна жара ударила Эрнсту в лицо. Спиной он чувствовал порывы прохладного сквозняка, которым тянуло из смежных комнат и коридоров при каждом прохождении патрульных, а щеки у него горели и глаза резало от яркого света пламени. Эти противоречивые ощущения, вкупе с воздействием мадеры, выпитой на пустой желудок, привели Эрнста в состояние растерянности, впрочем вполне естественной в данной обстановке. Он решил, что рано или поздно Толстяк скажет, зачем хотел его видеть. А возможно, и нет. Иногда Толстяк вызывал Эрнста к себе в кабинет единственно для того, чтобы поговорить о тактике воздушного боя в Мировой войне.
– А не пойти ли нам позавтракать? – спросил Толстяк, проворно поднимаясь на ноги; и они, под стеклянными взглядами двадцати рогатых оленьих голов, прошли в столовую с обшитыми дубовыми панелями стенами.
За рыбным блюдом Толстяк сказал:
– Я создаю совершенно новый отдел в министерстве и назначаю вас начальником. Это крупный департамент, гораздо более крупный, чем ваш нынешний. Не беспокойтесь, у вас будут помощники. Вы будете отвечать за всю авиацию в целом и за вооружение военно-воздушных сил. В том числе и за научные исследования. – Он извлек изо рта рыбью кость и наставил ее на Эрнста. – Вы довольны?
– Я полный профан во всем, что касается научных исследований, – сказал Эрнст. Больше он ничего не мог придумать. Любые его слова не имели никакого значения. Он должен был исполниться ликования, но исполнился холодного ужаса.
Возможно, все сложится нормально. Если его считают способным справиться с такой работой, возможно, он действительно в состоянии с ней справиться.
– Я знаю, что вы полный профан, – сказал Толстяк. – Но вам не повредит выяснить, так это или нет, верно? – В его глазах горело злорадство.
Эрнст отправил в рот кусок рыбы и попытался подумать. Щавелевый соус был превосходен.
– На следующей неделе вы можете посвятить пару дней общению со специалистами, – сказал Толстяк. – Узнайте, что у них на уме. И между прочим скажите им, что мне нужен деревянный бомбардировщик.
Эрнст поперхнулся.
– Что с вами, дружище? Глотните шабли.
Летом того года я испытывала очередной планер. То был гигантский планер, прекрасный альбатрос с огромным, просто огромным размахом крыльев. Самый большой из всех, какие строились доныне. Он разрабатывался как грузовой, но теперь кто-то решил, что если он может перевозить грузы, то может служить и для транспортировки войск. Я испытывала планер при всех режимах нагрузки – то порожний, а то и с дюжиной солдат с полной выкладкой.
Вместо живых людей я перевозила мешки с песком. Это было единственным неприятным моментом: мешки приходилось загружать в планер.
Я делала это сама. Я могла бы обратиться за помощью, но не имела такого обыкновения, да и в любом случае я предпочитала пересчитывать мешки сама и укладывать их таким образом, как мне надо.
Каждый день я сваливала набитые песком мешки со своего плеча в грузовой отсек планера, куда они падали с глухим стуком. Если мешок приземляется мимо нужного места, вы уже не можете передвинуть его ногой. Мешок с песком – самая тяжелая и малоподвижная вещь в мире. Я чувствовала себя атлантом, несущим на своих плечах тяжесть небесного свода.
То было чудесное лето.
В августе в коридорах министерства, а равно в ангарах и цехах Рехлина стали распространяться ужасные слухи.
На равнине Саган проводили учебную бомбардировку с участием двадцати одной «штуки». Задание состояло в том, чтобы совершить налет на бутафорскую деревню и сбросить на нее настоящие бомбы. Два десятка генералов прибыли наблюдать за учениями.
Три звена самолетов поднялись с базы в Котбусе сразу после рассвета. Над землей стелился легкий туман, но он рассеивался. Метеослужба сообщила, что цель закрыта грядой перистых облаков, находящейся на высоте двух тысяч метров.
Я живо представляю, как генералы переговариваются, нервно поглядывают на часы и, заслышав нарастающий рев «штук», наводят свои бинокли на цель, неясно вырисовывающуюся вдали на фоне густо-зеленого леса.
Командир первого звена посмотрел на часы. Прошло уже полчаса с момента вылета и час с того момента, как он получил последнюю метеосводку. Солнце поднималось и нагревало своими лучами фонарь кабины.
Ведущий самолет первого звена, решив, что находится прямо над целью, вошел в пике. Шесть остальных самолетов устремились вслед за ним к стелющейся далеко внизу облачной пелене.
Через несколько секунд второе звено тоже стало пикировать. Дикий рев сирен наполнил небо, и генералы на земле довольно заулыбались.
Командир третьего звена стремительно перевел глаза с циферблата своих часов на ведущий самолет, который все еще камнем падал вниз, навстречу все еще далекому облаку; потом снова метнул взгляд на часы и снова взглянул на несущийся к земле бомбардировщик.
Его учили реагировать молниеносно, но зачастую страх парализует волю. Возможно, она уже не имела никакого значения, та доля секунды, когда ужас в нем возобладал над рассудком. Опьяненные адреналином, оглушенные, упоенные головокружительным падением в бездну, они уже не слышали никого и ничего. Они уже вошли в слишком отвесное пике, они уже летели в вечность, навстречу облаку, которое должно было находиться на высоте двух тысяч метров, но не находилось.
– Выйти из пике! – проорал он в микрофон.
Приказ услышали только пилоты его звена.
Четырнадцать «штук» исчезли в облачной пелене.
Оцепеневшие от ужаса генералы увидели, как четырнадцать черных крестов падают с неба и врезаются в землю. Жуткий вой разом прекратился, словно на мир накинули огромное толстое одеяло.
Потом в лесу начались взрывы.
Незамедлительно созванный трибунал установил, что к моменту пике облачная гряда, которая, по данным метеослужбы, находилась над целью на высоте двух тысяч метров, рассеялась под воздействием солнечных лучей. Но под воздействием тех же самых солнечных лучей с земли поднялся туман, который сгустился и повис широкой дугообразной полосой на высоте тысячи метров над целью, полностью ее закрывая.
То есть пилоты находились на высоте тысячи метров, думая, что находятся на высоте двух тысяч; оставалось предположить, что они не смотрели на альтиметры. Собираясь выйти из облака на достаточно большом расстоянии от земли (исходя из данных метеослужбы), они могли не следить за высотой полета. И в любом случае, как было сообщено военному суду, во время скоростного пикирования альтиметры могут врать.
Эрнст плакал. Он болел несколько дней; его постоянно рвало.
Он пил бренди для успокоения желудка и сидел в кресле, держа на коленях кота. Он смотрел в стену, увешанную фотографиями улыбающихся людей, и видел четырнадцать самолетов, врезающихся в землю на полной скорости.
– Ну почему они не смотрели на альтиметры? – снова и снова спрашивал он.
Он знал почему.
Через две недели трибунал отложил рассмотрение дела на неопределенный срок. Настал сентябрь, и мы вступили в войну.