Если вы смотрите на стоящий на посадочной полосе «комет» спереди, вы видите планер. Вы принимаете «комет» за планер, поскольку у него нет колесного шасси. Он отбросил шасси сразу после взлета. Следовательно, сейчас вы смотрите на «комет», который только что приземлился. Ни в один другой момент вы не увидите такой картины. Как правило, вы вообще не замечаете этот крохотный самолетик, поскольку он стоит на буксировочной платформе. (Выруливать на взлет «комет» не умеет, он может только отрываться от земли и летать.) А когда «комет» стоит на полосе, заправленный и готовый к взлету, вас и близко к нему не подпустят.
В этом ракурсе он имеет форму идеального креста: две короткие вертикали шасси и киля и две длинные горизонтали крыльев. Вы не увидите за крыльями второй, короткой, горизонтальной линии, которую увидите на любом другом самолете: линии стабилизатора. У «комета» нет стабилизатора. Крылья у него очень широкие, они отведены назад и сужаются так резко, что в плане представляют собой почти треугольники.
Поскольку у «комета» нет стабилизатора, у него нет руля высоты: он совмещен с элеронами. Комбинированные плоскости управления называются элевонами. Звучит мудрено, но ничего мудреного здесь нет. Управлять «кометом», в обычном смысле слова, несложно. И он любит летать. Отпущенный на волю, он взмывает в небо, как…
Как дьявол, всегда думалось мне. Вихрем взмывающий ввысь из преисподней.
Следует упомянуть еще о двух вещах. Во-первых, на носу «комета» находится крохотный пропеллер, каким впору только яйца взбивать. Он не имеет никакого отношения к силе тяги в полете, но приводит в движение турбину перед самым взлетом.
И наконец… Странно оставлять это напоследок. Это первое, на что все обращают внимание. И все же в разговорах о «комете» мы никогда не обращали внимания на тот факт, что первые «кометы», которые мы испытывали, были ярко-красными – цвета маков, цвета крови.
Письмо с сообщением, что я включена в команду летчиков, которой предстоит испытывать «Ме-183» на авиабазе в Регенсбурге, застало меня врасплох. Прошло уже больше года с тех пор, как Эрнст упомянул «об истории с новым секретным истребителем» и спросил, не хочу ли я в ней поучаствовать. Поскольку впоследствии он ни разу не возвращался к этому разговору, я решила, что этот проект, как и многие другие, закрыт.
Регенсбург находится в Баварии. Дорога туда заняла двадцать шесть часов. Прибытие поезда, на который я собиралась сесть, откладывалось три раза, прежде чем он наконец прибыл, без вагона-ресторана. Поезда стали редкостью и вели себя непредсказуемо. По слухам, большую часть составов отправили на восток, а остальные использовались для перевозки партийных шишек.
В громыхающих тряских вагонах мы катили по Германии больше суток, делая необъяснимые длинные остановки на перегонах. Я заснула в своем кресле и проснулась с безумным желанием выпить кофе, хотя бы суррогата, не содержащего ни грамма кофе, – но там не было даже суррогата. В Нюрнберге я делала пересадку. Последовало двухчасовое ожидание. Время от времени вокзал наполнялся солдатами, которые отправлялись на фронт или возвращались домой. Один раз я вдруг увидела (и не поверила своим глазам) группу русских военнопленных с лопатами в руках – и не могла отвести взгляда от исхудалых, заросших щетиной лиц.
Я прибыла на испытательную базу на второй день своего путешествия, после полудня. Едва выйдя из машины, я увидела висящее над самой взлетной полосой черно-фиолетовое облако, внутри которого сверкала огненная стрела. Потом в уши мне ударил оглушительный рев, и я покачнулась от удара звуковой волны. Что-то маленькое и яркое стремительно взмыло в небо под немыслимым углом и в считанные секунды исчезло из виду.
Я поднялась по неровным бетонным ступенькам в деревянный, похожий на времянку домик, на котором висела вывеска «Штаб».
– Добро пожаловать, – сказал Дитер. – Мы рады видеть тебя среди нас.
Я обвела глазами по-спартански просто обставленное, безупречно чистое помещение. Дитер сидел за пишущей машинкой; он встал, чтобы пожать мне руку.
– Спасибо, – сказала я. – Кто здесь главный?
– Я, – ответил Дитер.
«Me-163», или «комет», поначалу задумывался как сверхскоростной планер. Потом было принято решение снабдить его ракетным двигателем, который быстро поднимал бы машину на высоту, откуда она сможет планировать обратно на землю. Конструкторы разработали двигатель, и проект передали Мессершмитту для окончательной доводки и испытаний.
Свет еще не видывал самолета, подобного «комету». Сразу после взлета он сбрасывал шасси и за минуту поднимался на восемь тысяч метров. Летать на нем было все равно что на пушечном ядре. При том потолке, которого он достигал, и при той скорости, которую развивал, об обычном пилотировании речь уже не шла. В одном из первых полетов «комет» развил скорость, настолько близкую к звуковой, что на несколько секунд перестал слушаться руля. На такой скорости воздух начинает загустевать. Пилоту не поверили: машина развивала скорость много выше той, какую могли измерить приборы в министерских аэродинамических трубах.
Фантастическая скорость определялась предназначением «комета». Он должен был разрушать боевой порядок вражеских бомбардировщиков, врываясь в их гущу, как разъяренная фурия.
Такое вот создание нам поручили испытывать. Для всех нас это стало самой серьезной пробой сил за все время нашей службы в авиации. Разумеется, это считалось большой честью. Но на том дело не кончалось. «Комет» требовал полной самоотдачи. В действительности испытание проходил не самолет, а летчик.
Проблема заключалась в топливе. Использовались два разных вида топлива, а поскольку их состав держался в секрете, они носили кодовые названия «ти-фактор» и «си-фактор». «Си-фактор» заливался в емкости под крыльями, а «ти-фактор» хранился в маленьких баках, находящихся по обе стороны от пилотского кресла, и в большом баке, расположенном прямо за ним. Нагнетаемые турбиной в распределитель, а оттуда по трубопроводу в камеру сгорания, они при соединении производили управляемый взрыв, швырявший «комет» вдоль по взлетной полосе и далее, в поднебесье.
Но взрыв не всегда бывал управляемым. Любое ракетное топливо, естественно, вещество летучее. Это же было настолько летучим, что малейшее его количество запросто могло воспламениться. Каждый из двух видов топлива, взаимодействие которых производило разрушительный эффект, представлял опасность и по отдельности. «Ти-фактор» мог воспламениться при контакте с любым органическим веществом. Трубопровод для него изготавливался из специального искусственного волокна, и хранился «ти-фактор» в герметичных алюминиевых контейнерах, поскольку разъедал сталь и железо.
«Си-фактор» же разъедал алюминий и посему хранился в эмалированных или стеклянных емкостях.
Так что риск при взлете был очень велик. Малейшая неисправность в системе подачи топлива оборачивалась гибелью пилота. На взлетной полосе всегда стоял пожарный со шлангом наготове, поскольку одним-единственным достоинством «си-фактора» и «ти-фактора» являлось то, что оба они нейтрализовывались водой. Однако уже через долю секунды после воспламенения никакое количество воды не могло предотвратить взрыв: на самом деле пожарный стоял там с другой целью. И когда топливо взрывалось, происходил взрыв просто чудовищной силы, какой и вообразить невозможно, покуда не увидишь собственными глазами. От человека не оставалось ничего. Кровавое пятно на земле. Клок волос чуть поодаль.
При посадке пилот подвергался такому же риску. Считалось, что к моменту возвращения на землю «комет» должен израсходовать все топливо, но в баках часто оставалось несколько капель, а для взрыва больше и не требовалось. Иногда горючего оставалось довольно много, поскольку двигатель выключался преждевременно. Такое происходило, если в трубопроводе образовывались пузырьки. После ряда катастроф «комет» оборудовали системой экстренного слива неизрасходованного топлива, но она никогда не работала исправно.
Если учесть все вышеперечисленное, а также чрезвычайно высокую скорость «комета» при приземлении и необходимость сажать самолет только на специальную посадочную полосу, так как любая самая ничтожная неровность на поверхности земли значительно увеличивала вероятность взрыва, о том досадном факте, что посадочную лыжу, выпускавшуюся перед посадкой, выпустить удавалось не всегда и пилоты зарабатывали смещение позвонков при жесткой посадке, уже и говорить не приходится.
Кое о чем я умолчала. О самом ужасном. В конце концов, если вас разорвет в клочья, то людям, которые найдут кровавые ошметки вашей плоти, конечно, не позавидуешь, – но вам-то уже будет все равно. Но вот если… Мы никогда не говорили об этом.
Именно поэтому вы надеваете комбинезон из кислотостойкой ткани. Именно поэтому на взлетной полосе стоит пожарный со шлангом наготове. Но пожарный не может оказаться рядом в момент вашего приземления, когда слишком велика вероятность утечки горючего из лопнувшей питательной трубки; и он не может находиться с вами в кабине самолета на высоте семи тысяч метров, когда вы смотрите на манометры и понимаете, что система подачи топлива барахлит. Но вы же в кислотоупорном комбинезоне – и он совершенно бесполезен. Он не кислотоупорен. Спросите любого пилота, которого какой-нибудь отчаянный храбрец вытаскивал из кабины через несколько секунд после того, как его плоть начинала расползаться под действием кислоты.
Таким вот топливом производители самолета, обнаружившие в кабине неожиданно много свободного места, наполнили два аккуратных пятидесятилитровых бака, расположенных у вашего правого и левого бедра. В дополнение к восьмисотлитровому баку прямо у вас за спиной.
Я поставила ноги на педали руля и окинула глазами панель управления «комета». По сравнению с другими она казалась такой простой, что дальше некуда. Однако в этой кабине имелись разные приборы и устройства, которых не увидишь ни в одном другом самолете; приборы и устройства, имевшие отношение скорее к водопроводному делу, нежели к полету. Манометры. Клапаны. Краны. Трубы. Двигатель находился в трех метрах за моей спиной, но его вены и артерии окружали меня со всех сторон. И запах, неумолимый едкий запах кислоты висел в воздухе.
Я перевела все переключатели в рабочее положение и проверила готовность машины к полету. Неожиданно для себя я перечислила все пункты инструкции вслух, чего не делала со времени обучения в штеттинской авиашколе. Звук собственного голоса успокоил меня.
Я надела шлемофон. Руди, старший техник аэродромной команды, опустил фонарь кабины и два раза стукнул по нему костяшками пальцев – на счастье. Я улыбнулась в ответ, заперла изнутри фонарь и проводила Руди взглядом.
Я перевела рычаг управления двигателем в исходное положение и включила зажигание.
Вес произошло в мгновение ока. Турбина взвыла, топливо с металлическим щелчком брызнуло в камеру сгорания за моей спиной, самолет затрясся, словно одержимый бесами, и я смутно услышала рев двигателя.
Не сводя напряженного взгляда с приборов, я до упора выжала рычаг управления.
Самолет вздрагивал, покачивался, почти плыл на собственных взрывных волнах. Потом, словно танцор, словно пловец, оттолкнувшийся от края бассейна, он рванулся с места. Тряско подпрыгивая, со страшной скоростью понесся вперед, глотая ленту посадочной полосы. Крылья поймали воздух, и я перевела рычаг в прежнее положение.
Следующие несколько секунд решали все. Если давление в системе подачи топлива упадет, мне придется прервать полет. И через десять метров мне надо сбросить колеса, присутствие которых представляет опасность для самолета. Но, если я потороплюсь, они отскочат от земли и, вполне возможно, ударятся в топливный бак.
Я потянула на себя рычаг сброса.
Как только колеса отделились от фюзеляжа, незримая рука толкнула меня на спинку кресла – и «комет» пулей взлетел ввысь. Самолет поднимался, казалось, почти по вертикали. В считанные секунды он развил скорость свыше восьмисот километров в час.
Перетянутая привязными ремнями, я сидела в кресле своей ракеты и смотрела в небо, в которое мчалась. Такое высокое, такое глубокое. Похоже на падение, подумала я: этот головокружительный подъем похож на падение в бездну. Так вот в чем заключался секрет «комета».
Я ощущала перепад давления. На лбу у меня выступил пот, голова начала раскалываться, воздух в желудке и кишечнике расширился, грозя разорвать мои внутренности. Нас готовили к таким перегрузкам, мы прошли хорошую тренировку, но в первые несколько секунд не помогало ничего. Я стиснула зубы, зная, что это скоро пройдет, а через несколько секунд у меня появился новый повод для волнения, когда едкие пары кислоты начали есть мне глаза. Через полминуты по моим щекам ручьем текли слезы.
Пора выравниваться. Выровняйся, покуда еще можешь видеть альтиметр.
По-видимому, почти все топливо уже израсходовано: его хватало только на четыре минуты полета. Я выжала рычаг, надеясь, что оцениваю ситуацию верно и успею использовать последние капли горючего, прежде чем наберу опасную скорость. Топливные расходомеры не отличались точностью. В «комете» все работало не так исправно, как следовало, а некоторые приборы и вовсе не работали.
И все же что это был за самолет! Какой восторг и ужас таились в головокружительном наборе высоты! С какой великолепной наглостью он устремлялся в поднебесье!
Топливо закончилось, и он изменил свою природу. Когда я начала описывать широкие круги, спускаясь по спирали к земле, я почувствовала, как оживает в моих руках доселе спящая красота машины, холодная красота планера, задуманного в мире совершенных форм и символов, – и я поняла, что люблю его и буду любить всегда, что бы он ни сделал со мной.
Мне редко удавалось выбраться из Регенсбурга в Берлин, и за все время моей работы там я виделась с Эрнстом лишь раз. Большую часть времени он в городе отсутствовал, а если приезжал, то ненадолго. Похоже, порой вообще никто не знал, где он пропадает.
Неминуемая катастрофа произошла летом. Через два дня после визита в Каринхалле Эрнст лег в санаторий. Он провел там неполную неделю. К концу недели Плох, его заместитель, прислал телеграмму, по получении которой Эрнст мгновенно выписался из санатория и вернулся в Берлин. Месяцем позже, когда совершенно больной Эрнст уже не находил сил хотя бы изредка наведываться в министерство и жил в охотничьем домике фон Грейма, Мильх уволил Плоха из департамента и отправил на Восточный фронт.
О содержании телеграммы Плоха нетрудно догадаться. Как только Мильх решил, что Эрнст больше ему не помеха, он провел коренную реорганизацию всего департамента. Он безжалостно закрывал проекты один за другим. И равно безжалостно увольнял людей. Он ввел новые методы серийного производства. Руководителями отделов назначил производственников.
К тому времени стали видны масштабы катастрофы, произошедшей в период нахождения Эрнста на руководящей должности. Самыми ужасными, самыми непростительными ошибками являлись «Ме-210» и «грифон».
«Ме-210» был новым истребителем, который профессор Мессершмитт решил создать на основе «110-го» и который Эрнст заказал производителям в количестве тысячи единиц, не дожидаясь испытательных полетов. Самолет сразу же был запущен в серию. Как только начались испытания первых машин, сошедших с конвейеров, стали происходить ужасные вещи.
Самолеты не слушались управления и срывались в штопор или неудержимо заваливались на крыло. При посадке ломалось шасси. Мессершмитт не желал признавать, что его самолет ущербен. Но руководители заводов, где производилась сборка машин, поняли это и остановили поточные линии. По всей стране стояли недостроенные «Ме-210» и лежали грудами ржавеющие крылья, детали хвостового оперения и двигатели еще на сотни самолетов.
«Грифон», наш долгожданный стратегический бомбардировщик, тоже запустили в производство. Лишь две машины из всех считались пригодными к эксплуатации.
О «грифоне» уже давно ходили разные слухи. Говорили, что у одного самолета деформировались крылья. Говорили и о более неприятном дефекте. Иногда во время самого обычного полета «грифон» неожиданно вспыхивал, словно фейерверк. Опять загорались двигатели.
Я слышала рассказы о «грифонах», которые падали на землю, охваченные пламенем. Я задавала вопросы Эрнсту. Он не желал ничего рассказывать. Дела обстояли слишком скверно, чтобы говорить о них. Мне все рассказал один из рабочих наземной службы рехлинского аэродрома. Он находился в ангаре, когда Толстяк, узнав о начавшихся испытаниях «грифона», выполнил свою угрозу и явился взглянуть на самолет.
Толстяк еще ни разу не видел «грифона», даже чертежей. Войдя в ангар в сопровождении взволнованных администраторов, служащих и инженеров, он резко остановился у самой двери, переводя негодующий взгляд с одного крыла на другое.
– У него должно быть четыре двигателя! – прогремел он.
– Их четыре, герр рейхсмаршал, четыре! – бросился объяснять Хейнкель, вызванный из своего кабинета паническим телефонным звонком. – Просто они спарены.
– Что это значит, черт возьми? Два мотора приводят в движение один пропеллер?
– Да, герр рейхсмаршал, именно так.
– Чертовски глупая идея. Неудивительно, что он перегревается. Как вы добираетесь до двигателей?
– Прошу прощения?
– Как вы их осматриваете? Как меняете свечи зажигания? Боже правый, приятель, этим самолетом предстоит пользоваться!
Тут все присутствующие, знакомые с конструкцией «грифона», побледнели, поскольку на самом деле для того, чтобы вынуть свечу зажигания, требовалось снять весь двигатель. И это была не единственная проблема. Соединительные стержни лопались и пробивали дыры в картере. Для того чтобы спарить моторы, их пришлось перевернуть, а потому топливо капало из карбюраторов на раскаленные трубопроводы. Все это объясняло легкую возгораемость «грифона». А поскольку все детали конструкции были приткнуты буквально впритирку друг к другу, поставить там огнестойкие перегородки не представлялось возможным.
– Зачем вам потребовалось спаривать двигатели? – проревел Толстяк своим мертвенно бледным подчиненным, когда вытянул из них ужасную правду.
Хейнкель принялся отвечать, оперируя цифрами и формулами. Толстяк перебил его:
– Попросту говоря, в этом случае уменьшается нагрузка на крыло. Но зачем вам понадобилось уменьшать нагрузку на крыло?
– Но, герр рейхсмаршал, – удивился Хейнкель, – когда бомбардировщик войдет в пике…
– Когда он что?
– Войдет в пике, герр рейхсмаршал.
– Кто сказал, что он должен пикировать? Мне был нужен обычный четырехмоторный бомбардировщик. Вы хотите сказать, что затеяли всю эту белиберду со спаренными двигателями только для того, чтобы он бомбил с пикирования?!
Побагровев от гнева, Толстяк обвел медленным взглядом присутствующих, а потом снова уставился на величественный и совершенно бесполезный самолет.
Наши с Дитером отношения оставались ровными и теплыми. Конечно, в данных обстоятельствах они и не могли быть другими. Я с облегчением обнаружила, что никакой натянутости в наших отношениях нет. В то же время я понимала, что мы с ним очень мало общаемся. Если бы мы общались больше, думала я, все было бы иначе.
Однажды вечером, через несколько недель после моего приезда в Регенсбург, он пригласил меня выпить с ним пива в местном трактирчике.
– Ну, что ты думаешь о нашем «комете»? – спросил он, когда мы уселись на деревянную скамью у камина.
– Дьяволовы сани, – задумчиво пробормотала я. «Комет» имел множество прозвищ среди пилотов, большая часть которых имела то или иное отношение к дьяволу.
– Мне не нравится, когда его так называют, – серьезно сказал Дитер. – Да, этот самолет не прощает ошибок. Но, по-моему, давать ему такие прозвища безответственно.
– Безответственно?
– Вредно для морального духа.
Я напомнила себе, что у Дитера всегда было плохо с чувством юмора.
– От того, как ты называешь вещи, зависит очень многое, – сказал он, очевидно заметив выражение неуместной веселости на моем лице. – Моральный дух имеет первостепенное значение в работе над подобными проектами. – Он немного помолчал. – Но, с другой стороны, возможно, тебе этого не понять.
– Что ты хочешь сказать?
– Женщины мыслят иначе, чем мужчины.
– Похоже, самолеты не замечают разницы.
Дитер отглотнул из кружки.
– Ну ладно, – наконец сказал он. – Ты хороший пилот, никто никогда с этим не спорил. Но у женщин действительно другой склад ума, и, откровенно говоря, я считаю, что тебя не стоило привлекать к этому проекту.
Тут я поняла, что ссора неизбежна.
– Почему же, интересно знать? – осведомилась я.
– Этот самолет не для женщин.
– Какой вздор! Что значит «не для женщин»? Я умею его пилотировать! Какое значение имеет все остальное?
Я поняла, что попала в точку: я действительно умела пилотировать «комет», вот в чем вся беда.
– Дитер, – сказала я, – я терплю подобные штучки с тех самых пор, как начала летать, и мне это уже порядком надоело.
– Не понимаю, чего еще ты ожидала, – сухо сказал он.
– От тебя я ожидала понимания! – «Но с какой стати?» – подумала я.
Похоже, Дитер тоже так думал.
– С какой стати? – спросил он. Его гнев прорвался наружу. – Все твое поведение, все твои мысли противоречат национал-социалистической идее о предназначении женщины.
– Да неужели?
Насмехаться над ним не стоило: он не переносил насмешливого тона.
– Ты никого и ничего не уважаешь! – проорал он.
В зале воцарилась тишина, и я почувствовала взгляды присутствующих. Он тоже почувствовал, покраснел и овладел собой.
– Если бы я уважала все, что обязана уважать женщина, я бы сейчас сидела дома, крошила картофельный салат и строчила на машинке шторы для затемнения.
– Возможно, так было бы лучше, – сказал он. – Все эти попытки прессы выставить тебя героиней сбивают с толку женщин Рейха, которые начинают воображать, что они должны пилотировать самолеты, водить грузовики и работать на заводах вместо того, чтобы заниматься домашним хозяйством, оказывать моральную поддержку мужьям и заботиться о детях.
– В стране не хватает рабочей силы, поскольку все мужчины ушли на фронт. Если бы женщины не работали на заводах, все заводы закрылись бы.
– Это неправда, – сказал Дитер. – Это ложь, которую распространяют антиобщественные элементы. Сейчас работает гораздо больше женщин, чем необходимо, а это крайне вредно для страны. И я виню во всем…
Я решила, что он собирается обвинить во всем меня, и рассмеялась.
– Твое легкомысленное отношение к политическим проблемам воистину прискорбно, – сказал он.
Он пил свое пиво и какое-то время молчал. Я тоже молчала. Потом он снова заговорил о моральном духе. Похоже, он считал, что присутствие женщины в команде испытателей «комета» подрывает моральный дух. Я поинтересовалась, каким образом.
– Твое присутствие смущает мужчин, – сказал Дитер. – Оно… деморализует.
– И что, моральный дух действительно ослаб со времени моего приезда?
– Атмосфера изменилась. Стала мягче, что ли. Что-то пропало, жесткость в отношениях. И это меня тревожит.
– Не понимаю. Зачем нужна эта жесткость в отношениях?
– Будь ты мужчиной, тебе не понадобилось бы спрашивать, – сказал Дитер. Похоже, он считал такой ответ вполне удовлетворительным.
Мне пришлось сказать, после непродолжительной паузы, что я не мужчина и хотела бы услышать ответ на свой вопрос.
– Она закаляет нас, – сказал он. – Вот зачем она нужна. Она заставляет нас относиться безжалостно к самим себе и друг к другу, а если мы собираемся летать на «Место шестьдесят три» день за днем, нам необходимо оставаться безжалостными и бесчувственными. Человеческая жизнь ничего не значит. Так говорит национал-социализм, и это правда. Но постоянно помнить об этом трудно. Особенно в присутствии женщины на летном поле.
– Ясно.
– Здесь я ничего не могу поделать, – сказал Дитер. – Команду набирал не я. Я против твоего участия в проекте, но не могу отстранить тебя от работы без основательной причины. – Он помолчал, обводя пальцем мокрый отпечаток пивной кружки на столе. – А то, что ты мне все равно по-прежнему небезразлична, только усложняет ситуацию. Если ты намерена заниматься испытательными полетами, то «комет» – последняя машина, за штурвалом которой мне бы хотелось тебя видеть.
Это случилось двумя днями позже.
Я играла в настольный теннис с Хайнцем в комнате отдыха. Хайнц приехал на базу в один день со мной, и мы тренировались вместе. Мы с ним часто играли в настольный теннис.
В четвертом гейме обмен ударами затянулся. Голубовато-белый теннисный шарик проносился взад-вперед над сеткой, словно планер. Я представляла себе крохотный планер, обтянутый такой же упругой полупрозрачной оболочкой.
Внезапно раздался оглушительный рев, и здание сотряслось до основания. Ваза с полевыми цветами упала с каминной полки и разбилась. Теннисный шарик, пущенный Хайнцем в сетку, три раза подпрыгнул на одном месте, а потом наконец покатился к краю стола и упал на пол.
Мы с Хайнцем положили ракетки на стол и направились к двери. По коридору мы уже бежали бегом.
Воздух на улице изменился. Он обжигал легкие, безжалостно ел глаза и оставлял во рту тошнотворный привкус. Привкус крови.
Над посадочной полосой висело плотное фиолетово-черное облако. Округлое и тяжелое, оно клубилось на одном месте, словно туча мух над трупом.
Под ним не было ничего. Кусок металла с полметра длиной, искореженный до неузнаваемости. Пятно на земле.
– Кто готовился к полету? – сухим напряженным голосом спросил Дитер.
– Душен.
Душен был командиром эскадрильи, которого откомандировали на базу с Восточного фронта. Он прибыл восемь дней назад и все ворчал, что его отозвали с передовой.
По обе стороны от взлетной полосы простиралось поросшее травой поле. Траву регулярно косили. Она была густой и сочной, даже осенью. Свежая зелень травы показалась мне сейчас непристойной.
Мы отправились на поиски останков. И нашли в траве несколько фрагментов тела; хоть что-то можно будет положить в гроб. Я тоже что-то нашла. Я не хотела думать, что именно.
В тот же день, ближе к вечеру Дитер вызвал меня в свой офис.
– Я решил отстранить тебя от горячих полетов.
Под «горячими» подразумевались полеты на заправленной машине. Он сказал мне, что отныне я буду совершать на «комете» только планирующие полеты. Мы часто делали это, поскольку «комет» все еще требовалось испытывать и в качестве планера.
– Можно поинтересоваться почему?
– Мне кажется, после происшествия, имевшего место утром, ты могла бы и не спрашивать.
– Горячие полеты запрещаются всем членам команды?
– Конечно нет. Только тебе.
– Почему? Что такого я сделала?
– Ничего. Я просто не хочу, чтобы ты летала на заправленной машине. Риск слишком велик. Я не хочу нести ответственность за неприятности, которые могут с тобой приключиться.
– За любого другого пилота на базе ты несешь точно такую же ответственность, как за меня.
– Тем не менее…
– Ты сомневаешься в моих способностях?
– Нет.
– Тогда как ты смеешь отстранять меня от полетов?
– Как я смею? Да я командир этого авиаотряда и буду отдавать такие распоряжения, какие сочту нужным!
– Дерьмовый из тебя командир, – сквозь зубы процедила я, и Дитер дернул головой, словно я его ударила. Глаза у него расширились от гнева и удивления, и я увидела в них ненависть, наконец-то осознанную.
– Будь моя воля, – медленно проговорил он, – я бы исключил тебя из команды, но мне тебя навязали сзерху, и я вынужден мириться с твоим присутствием здесь.
– Соболезную.
– Мне хватает головной боли с самолетами, которые взрываются, когда захотят, и мне совершенно не нужны дополнительные проблемы с женщиной на базе – причем с женщиной, от природы строптивой.
– Вот уж действительно проблема, верно? Ты никак не можешь уразуметь, что я не женщина, я летчик!
– Не болтай глупостей! Конечно, ты женщина!
– На этой базе, на любой другой авиабазе я – летчик. Этого ты никогда не мог понять. Вечно болтал о своих драгоценных чувствах ко мне, когда я хотела только одного: чтобы мне дали спокойно работать. Вернее, ты просто называл чувствами то, что в действительности таковым не являлось.
– Да что ты знаешь о чувствах? – сказал он. – У тебя нет сердца. – Он горько сжал губы.
– Возможно, Дитер, ты просто не в силах пробудить во мне чувства.
– Ты когда-нибудь о ком-нибудь думала? Холодная, бесчувственная, честолюбивая – вот ты какая.
– Мне казалось, именно бесчувственность и требуется для того, чтобы работать в этой команде. На днях ты толкнул целую речь на эту тему.
– В женщине она недопустима. У тебя все не как у людей.
– Многие сочли бы недопустимым твое отношение ко мне.
– Ты даже не можешь нормально одеться, когда выходишь за территорию базы! Ты отправляешься в город, одетая как… как механик. Ты позоришь весь наш отряд!
– По-моему, у отряда есть более важные причины для стыда. Например, серьезные недостатки командира.
На несколько секунд наступило молчание. Переводя дыхание, мы пристально смотрели друг на друга поверх пустого деревянного стола.
Потом я сказала:
– Меня направили на базу, чтобы я летала наравне со всеми другими пилотами. Я намерена передать этот вопрос на рассмотрение в министерство.
– И к кому же ты собираешься обратиться в министерстве?
– Я поговорю с генералом Удетом. – Похоже, я могла рассчитывать только на Эрнста.
Последние мои слова произвели поистине драматический эффект. Лицо у Дитера перекосилось. Он прошипел:
– А я все ждал, когда ты вспомнишь о своем любовничке.
– Думай, что говоришь, Дитер.
– Он вышел в тираж, твой генерал Удет. Выброшен на свалку за ненадобностью. Он тебе не поможет.
Я повернулась и направилась к двери.
Дитер вскинул руку в нацистском приветствии.
– Хайль Гитлер! – гаркнул он.
Я вышла и закрыла за собой дверь.
Где мы?
Местность кажется незнакомой. Она производит зловещее впечатление. Я вижу внизу разрушенные фермерские дома и сожженные деревни. Мы пролетаем над небольшим селением, и я вижу мертвые тела, лежащие в ряд на поле.
Генерал наклоняется вперед и кричит что-то мне в ухо. Я не различаю слов, но смысл ясен. Надо поскорее убираться отсюда.
Я догадываюсь, где мы находимся. Мы стараемся забирать на запад, но нас сносит крепкий встречный ветер. Мы слишком сильно отклонились от курса на восток и сейчас находимся ближе к Штеттину, чем к Любеку, к северу от Берлина, а не к северо-западу.
Потом я пролетаю над лесистой возвышенностью – и вот оно. От неожиданности у меня перехватывает дыхание. Передовая часть русских, колонна бронемашин, возглавляемая танками, замаскированными камуфляжными сетками и ветками, быстро движется по широкой и прямой грунтовой дороге.
Я пролетаю прямо над ними: у меня нет выбора. Мое появление оказывается для них такой же неожиданностью, и они реагируют с запозданием. Когда колонна остается у меня позади, начинают трещать пулеметы, и «бюкер» вздрагивает и резко теряет высоту. Я в развороте ухожу вверх как можно круче, с облегчением убедившись, что машина по-прежнему слушается руля. Выровнявшись на высоте триста метров, я оборачиваюсь, чтобы проверить, не поврежден ли хвостовой отсек, и мое внимание привлекает диковинное зрелище внизу.
За грозной передовой колонной движется средневековое войско, рассыпавшееся по полю и словно выросшее из-под земли. Пехотинцы в шинелях с хлопающими полами толкают перед собой тачки, с верхом нагруженные разным барахлом. Другие едут на лошадях или шагают рядом с телегами, влекомыми волами и тоже нагруженными всякой всячиной: матрасами, кухонными плитками, велосипедами, кастрюлями и стульями. Посреди огромной толпы советских солдат трясутся по ухабам несколько машин: трофейные гражданские автомобили и мотоцикл с коляской.
За рулем автомобилей и мотоцикла никто не сидит. Их, как и телеги, тащат волы.
Приливная волна людского моря гонит перед собой смешанное стадо коров, овец, свиней, коз и кур; связки битых цыплят свисают с подпруг у лошадей и с деревянных бортов телег.
Над диковинным войском дрожит желтоватый ореол, яркие солнечные лучи, преломленные свинцовой тучей, пронизывают завесу пыли, поднятой колонной бронетехники.
Промозглым ноябрьским вечером я отправилась навестить Эрнста. Когда я открыла калитку, меня окатило дождем капель, сорвавшихся с кованой арки. Я осторожно прошла по скользкой мощеной дорожке, отблескивающей зеленым в свете моего фонарика, к погруженному во мрак тихому дому. Стоя на крыльце, я слышала лишь стук капель, падающих с карниза, да собственное дыхание.
Я позвонила. Дребезжащий звонок резанул по нервам. Через несколько минут, после долгой возни с замками, дверь открылась, и Альберт, слуга Эрнста, долго всматривался в мое лицо из темной прихожей. Похоже, он узнал меня не сразу, хотя я уже несколько раз наведывалась в неуютный особняк Эрнста.
– Входите, капитан. Извините, не сразу узнал вас в темноте. Генерал в гостиной. – Альберт понизил голос. – Он сильно изменился.
Когда я вошла, Эрнст поднял голову, и я мгновенно отказалась от всякого намерения вовлечь его в наш с Дитером спор. Он действительно очень изменился. Его глаза потемнели, потухли, словно расстрелянные прожекторы.
Он сидел на ковре у камина. Перед ним были разложены игральные карты рубашкой вверх. Под рукой у него стояли бутылка бренди и стакан. Кот дремал у каминной решетки, постукивая кончиком хвоста по картам.
– Ну, привет! – воскликнул Эрнст с жутковатой веселостью. – Выпьешь чего-нибудь?
– Нет, спасибо. Мне нужно только согреться. – Я села в ближайшее к камину кресло и протянула руки к огню.
– Решил вот погадать себе на картах, – сказал он. – Знаешь, моя мать была цыганкой.
Его мать вовсе не была цыганкой. Странно, что он сказал такое. Это было не так опасно, как заявить, что твоя мать еврейка, но все равно довольно рискованно.
– И что говорят карты?
– Я буду богатым, но раздам все свои деньги. Я буду знаменитым, но слава меня погубит. Я буду любим, но всегда недолго и людьми весьма невзыскательными.
– Эрнст… – У меня болезненно сжалось сердце. – У тебя много друзей, и все они очень взыскательные люди.
– Так где же они? Они меня не навещают. Когда ты навещала меня в последний раз?
– Извини. Я же работаю в Регенсбурге. Оттуда трудно добираться.
– Ко мне наведывался Плох, – сказал Эрнст, пальцем передвигая карты на ковре. – Но лучше бы он вообще не приходил.
– Почему?
Эрнст не ответил. Он пристально смотрел в огонь. Я перевела взгляд туда же и замерла от восхищения. Под пляшущими языками пламени сияла чистым, почти белым светом сама душа огня. Ее красота казалась такой неземной и такой опасной, что мне мучительно захотелось дотронуться до нее рукой. Поодаль от нестерпимо яркого и жаркого огненного ядра мерцали осыпающиеся алые пещеры и крохотные холмистые поля пепла. Живет ли в огне кто-нибудь? Саламандра, феникс. Мне бы хотелось, жить в огне.
– В огне можно увидеть все что угодно, – сказал Эрнст. – Все, что пожелаешь.
– Да.
– Что ты видишь?
– Саламандр.
Он улыбнулся:
– Они симпатичные?
– Просто прелестные.
– Вот что значит находиться в ладу с самим собой. Смотришь в огонь и видишь саламандр.
– А что видишь ты?
– Ад.
Увидев, как я напряглась, он рассмеялся и налил себе бренди.
– Извини, – сказал он. – Я не предложил тебе выпить. Нет мне прощения.
– Ты предлагал.
Эрнст поднялся на ноги. Он выглядел изнуренным.
– Чем тебя угостить? Предлагать тебе бренди бесполезно. Кофе? Какао? Кто-то подарил мне банку какао, датского. Я понятия не имею, что с ним делать, но мне сказали, что оно здорово согревает холодными вечерами.
– Спасибо, я выпью какао.
Он вызвал звонком Альберта и распорядился принести какао.
– Никак не могу привыкнуть к слугам в доме, – сказал он. – Они меня в дрожь вгоняют. Всегда тут как тут.
– По-моему, как раз для этого слуг и заводят.
– В каком ужасном мире мы живем. – Он перевернул одну карту, потом другую, а потом собрал все карты в колоду, перетасовал и вновь принялся раскладывать на ковре рубашкой вверх.
– В чем дело, Эрнст?
– Я не могу сказать тебе.
Когда Альберт принес какао, Эрнст зажег сигару и улыбнулся мне странной кривой улыбкой, словно хотел одновременно улыбнуться и заплакать.
– Ты видишь перед собой последнего летающего клоуна, – сказал он. – На «профессора» я не тянул. Я всегда был просто болваном. Но летать я умел, правда ведь?
– Ты и сейчас умеешь, Эрнст.
– Мой самолет сбит. Я конченый человек.
Я не знала, что сказать.
– Тебе нужно отдохнуть, вот и все.
Он яростно помотал головой. Я не понимала, что его мучит. Не понимала причин столь глубокого отчаяния.
– Пути назад нет, – сказал он. – Пути назад нет. Отсюда нет и не может быть пути назад.
Я решила, что он говорит о себе, о своих неприятностях в министерстве, и тупо сказала:
– Это не так. Через несколько месяцев у тебя опять все наладится. – Я не то чтобы верила в это, но нельзя же согласно молчать, когда кто-то в твоем присутствии называет себя конченым человеком.
– О боже, – с горечью сказал он, – ты просто лжешь, как все они.
Я пристыженно умолкла. Прошло несколько минут, прежде чем Эрнст заговорил снова. Огонь в камине вздыхал и постепенно угасал. Кот мурлыкал во сне и легко постукивал хвостом по картам.
Собравшись с силами, Эрнст заговорил.
– Я думал, это такая игра. Я думал, ну и что, если я надену форму, я ведь в любой момент смогу ее снять. Но это невозможно, она прирастает к коже. Она становится твоей кожей. Ты в курсе? – Он посмотрел на меня страшным немигающим взглядом. – У некоторых людей форма намертво срослась с кожей. Я думал, я создам самолет, такой самолет, который просто необходимо построить, и неважно, если он окажется бомбардировщиком. Я никогда не задумывался о том, что такое бомбардировщик. Я думал, все это игра, и в свое время она закончится, и мы все мирно разойдемся по домам. Но нам никогда не вернуться домой. И это не игра, это кошмар.
Он одним глотком допил бренди, налил еще и принялся медленно вертеть стакан в руках.
– Ко мне наведывался Плох. Он приезжал на побывку с фронта и зашел справиться о моих делах. Он и сам выглядел неважнецки. Мы выпили. Я раскис и завел разговор о прошлой войне, о том, насколько было проще и честнее сидеть в кабине истребителя и точно знать, что ты должен делать и почему. Я сказал, что мои дела сейчас обстоят так плохо, что мне приходит в голову лишь один выход: отправиться в боевой вылет над вражеской территорией и найти там… ну, достойное решение всех проблем. А Плох сказал… Плох сказал… – Эрнст нахмурился, глядя в пол, сильно нахмурился. – Он сказал: «Война в вашем понимании этого слова отошла в прошлое».
– Что он имел в виду? – спросила я.
И Эрнст рассказал мне. Он рассказал мне все, что узнал от Плоха. Я неподвижно сидела в кресле, а Эрнст тихим ровным голосом рассказывал об ужасах, недоступных человеческому пониманию. О людях, которых убивают как скот – систематически и хладнокровно – только потому, что они не той национальности. Об оврагах, которые используют в качестве могил; о целых местностях, превратившихся в огромные кладбища; о массовых убийствах, когда смерть отдельного человека теряет значение. О бульдозерах, которые снова и снова разравнивают землю, уминая груды разлагающихся тел. Он сказал, что эту работу выполняют не только люди Гиммлера, но также военнослужащие строевых частей. Плох ясно дал понять, сказал он, что это не какое-то чудовищное отклонение от плана. Это и есть план.
Я выслушала его, отключив сознание.
Последовала долгая пауза.
Эрнст поднялся на ноги.
– Прости, если сможешь, что я рассказал тебе все это.
Я обнаружила, что не в силах вымолвить ни слова.
– Тебе пора идти, – сказал Эрнст и поцеловал меня в лоб.