Генерал, старый солдат с раздробленной ногой, упрямо продолжающий проигранную войну.

Что это за война? Какой она представляется вам в данную минуту? Такой ли, какой представлялась Эрнсту до тех пор, покуда Плох не открыл ему ужасную правду.

Но вы были там, вы все знаете. Я знаю, что вы знаете.

Вы тоже хотели бы отправиться в боевой вылет над вражеской территорией и найти там достойное решение всех проблем. Еще пять дней назад, возможно, вам удалось бы это сделать. Но с раздробленной ногой вы не можете пилотировать самолет, а меня не тянет на подвиги.

Бедный Эрнст. Его все использовали, в том числе и вы. Толстяк хотел привлечь Эрнста к службе в военно-воздушных силах, чтобы угодить Адольфу; вы заманили его в военно-воздушные силы, чтобы угодить Толстяку. Волновало ли вас на самом деле, что с ним случилось?

Именно вы взяли кровать Эрнста. У меня в голове не укладывалось, что кто-то сможет спать на ней. Но, похоже, вы изъявили желание забрать ее.

Вероятно, ради хорошей кровати можно многим поступиться.

Вы были на похоронах. Эрнста похоронили со всеми почестями. Накрытый знаменем гроб, похоронный марш. Там присутствовали все обладатели рыцарского креста. Он погиб при испытании нового оружия, сообщалось в прессе.

(Для меня сохранили газеты.)

Толстяк, в сизо-серой форме и в сапогах с золотыми шпорами, произнес надгробную речь.

– Я потерял лучшего друга, – сказал он.

После аварии я пролежала в госпитале пять месяцев. «Комет» врезался во вспаханное поле на скорости 240 км/ч, подпрыгнул, потерял одно колесо и перевернулся. Пострадала у меня главным образом голова.

Хирург восстановил мое лицо. Боль… какой смысл вспоминать о ней? На какое-то время она становится вселенной, для вас не существует ничего, кроме нее. Боль и панический страх новой боли: только не прикасайтесь ко мне, только не покалечьте меня еще сильнее. Вы животное, и вы наконец это понимаете. Вы должны выкарабкаться, выйти из животного состояния, снова стать человеком. Это занимает много времени.

Боль вас меняет.

Посетители, цветы, письма. Приходил Дитер. Он выглядел подавленным.

– Об этом писали все газеты, – сказал он, хотя не принес мне ни одного экземпляра. Правда, я в любом случае не стала бы читать. – Она не способствовала поднятию морального духа, вся эта огласка.

Мне показалось, что он сказал:

– По крайней мере, когда взорвался «комет», министерство замолчало происшествие. – Но я все еще чувствовала себя очень плохо, с трудом соображала после обезболивающего и, возможно, просто ослышалась.

Меня навестили мама и Петер. Мама сняла в городе комнату на несколько недель, пока мне делали самые сложные операции, и приходила в госпиталь каждый день. Я одновременно и радовалась ее присутствию, и хотела, чтобы она поскорее уехала домой. Меня никогда не покидало чувство, что я должна ограждать маму от неприятностей, а в данных обстоятельствах это было очень трудно делать.

Она привезла мне письмо от отца и тонизирующее средство, которое он сам приготовил и велел принимать два раза в день. На вкус лекарство было омерзительным, но, попринимав его с неделю, я заметила, что ко мне возвращается аппетит. Отец не мог навестить меня: он не мог оставить своих пациентов. Это сущая правда, сказала мама: поскольку почти всех врачей призвали в армию, он стал работать в системе государственного здравоохранения и трудился двадцать четыре часа в сутки.

Но отец нашел время написать мне. Я обрадовалась. Со времени моего ухода из дома он написал мне впервые. Это было живое письмо на житейские темы, содержащее весьма разумные советы насчет режима и диеты, но оно дышало неподдельной тревогой. Вероятно, оказавшись на волосок от смерти, я наконец решила все проблемы, омрачавшие наши с ним отношения.

Петер пришел со своей женой Мари. Я одобрила выбор брата. Мари была жизнерадостной и смешливой толстушкой с практическим складом ума. Похоже, она обожала Петера. Они показали мне фотографию моей племянницы. Четырехмесячная кроха лежала на ковре, спеленатая почти как я.

Совершенно незнакомые люди присылали мне подарки. Я была тронута и написала каждому письмо со словами благодарности, как только немного оправилась. Написать письмо с выражением признательности за самый ценный подарок оказалось труднее всего. Это была бутылка цельного фруктового сока. Достать фруктовый сок в то время было невозможно. К нему прилагалась написанная от руки записка: «С восхищением и искренними пожеланиями скорейшего выздоровления. Генрих Гиммлер».

Мне сказали, что больше я никогда не буду летать.

Доктор стоял у моей кровати с важным и значительным выражением лица. Я знала это выражение: за ним скрывались растерянность, бессилие и нежелание иметь какое-либо отношение к делу. Он был младшим ассистентом хирурга.

– Фройляйн Курц.

Я скосила на него глаза, не поворачивая головы. Поворачивать голову было больно. Смотреть на него было больно.

– Вы спрашивали, каков прогноз врачей.

Да, действительно. Я спрашивала уже три месяца. Полагаю, было неразумно задавать такой вопрос в день поступления в госпиталь, когда я поднималась по лестнице на дрожащих ногах, прижимая носовой платок к дыре посреди лица, в сопровождении санитаров, которым я не позволила поддерживать себя под руки.

– И каков он?

Шевелить губами все еще было трудно, они казались слепленными из сырого теста. На некоторых согласных я сильно присвистывала.

– Вы больше не сможете летать.

– Чушь! – невнятно проговорила я.

– Прошу прощения?

Я повторила.

– Мне очень жаль, но вы должны смириться с фактом. Попытки бороться с неизбежным только замедлят процесс выздоровления.

О чем говорил этот болван? Я всегда боролась с неизбежным. Только так я могла жить.

– Почему вы так уверены? – спросила я.

– У вас было шесть трещин в черепе.

Я знала это. Когда они мне сказали, я испугалась Мой череп, незаменимое костяное хранилище хрупкого мозга. Но теперь я даже гордилась тем, что он уцелел, несмотря на все шесть трещин.

– Да, – сказала я.

– Ваш мозг подвергся сжатию.

– Похоже, это ему не особенно повредило.

У него дернулось веко от раздражения.

– Но никоим образом не пошло на пользу. Кроме того, как вам известно, у вас были сильно повреждены лицевые кости, в частности смещена верхняя челюсть. – Он посмотрел на меня чуть ли не враждебно. – Для большинства женщин это стало бы тяжелейшей травмой. Мы удивлены.

Он на мгновение умолк под моим пристальным взглядом.

– В результате повреждения мозга и среднего уха вы еще много месяцев, если не лет, будете подвержены приступам тошноты и головокружения. Функции вашего вестибулярного аппарата никогда не восстановятся полностью. Летчики, получившие подобные увечья, обычно не возвращаются в строй.

Я нетерпеливо пошевелилась.

– Вы чувствуете, что ваша способность к концентрации внимания ослабла? Что вам трудно сосредоточить мысли?

– Не особо. В общем и целом, мои мысли сосредоточены на желании поскорее отсюда выбраться.

– Вы увидите, что вам стало труднее сосредоточиваться, чем раньше. Наверное, я не ошибусь, если скажу, что способность концентрировать внимание совершенно необходима для работы, которой вы занимались?

Работа, которой я занималась. Подо мной снова взмыл в небо «комет».

– А можно восстановить эту способность, если тренировать ее?

– Тренировать?

– Упражнениями для развития внимания.

Он казался удивленным, словно услышал от маленького ребенка вопрос по теоретической физике.

– Ну… гм… полагаю, можно, до некоторой степени. Но она никогда не восстановится полностью Вы должны смириться, фройляйн… – он улыбнулся без всякого сожаления, – с вашим окончательным приземлением.

Он заглянул в мою медкарту и двинулся прочь.

– Доктор, – сказала я.

Он оглянулся, раздраженный.

– Вы хотите, чтобы я называла вас «доктор», обращаясь к вам?

– Конечно. Это мое звание.

– Мое звание – капитан, – сказала я.

На время восстановительного периода я поселилась в домике на склоне горы, где никто бы не докучал мне.

В общем, мне действительно никто не докучал. Деревенские жители поглядывали на меня с любопытством, но вежливо сторонились незнакомки, которая, по словам почтальона, занималась какими-то странными вещами. Гостей я постепенно отвадила: я говорила, что для восстановления функций мозга мне требуется полное уединение, и в конце концов даже мерзкий герр Менке с отрядом своих вымуштрованных мальчиков оставил меня в покое. Единственным человеком, регулярно наведывавшимся ко мне, была Гретл, жена живущего по соседству фермера, которая по договоренности каждый день приносила мне горячий обед. Зачастую она приносила мне и завтрак: пару домашних булочек, накрытых салфеткой, и кусок крестьянского масла на блюдце. Я наливала ей чашку кофе (я привезла с собой большую коробку настоящего кофе, больше мне нечем было угостить добрую женщину), и мы сидели вместе за обшарпанным кухонным столом и смотрели на долину.

Гретл любила поговорить. Она рассказывала о своей жизни, прожитой на зависть тихо и достойно, и о деревне. Она приходилась матерью, теткой или бабушкой доброй трети местных жителей. Людей недобрых и нечестных она видела насквозь. О герре Менке она выразилась так: «Когда снимаешь сливки, рано или поздно на поверхности остается никудышное молоко».

Гретл рассказывала мне о деревенских жителях, а деревенским жителям обо мне. Что именно она рассказала обо мне, я не знаю, но они вполне удовлетворили свое любопытство.

Я утратила способность удерживать равновесие. Порой мне стоило великих трудов просто пересечь комнату.

Чтобы восстановить функции вестибулярного аппарата, я каждое утро поднималась по лестнице, ведущей на крышу дома.

Он стоял на крутом склоне горы, спускавшемся в лесистую долину, за которой вздымалась следующая горная гряда. По утрам долину окутывал туман. Из долины к домику вела коричневая тропинка, которая тянулась до самого гребня гряды и спускалась в соседнюю долину, Пазебуль. За грядой вздымалась высокая, покрытая снегом гора, которую местные жители называли Дедушка; иногда казалось, что она находится на расстоянии многих миль отсюда, а в иные разы мнилось, что до нее можно запросто дойти во время полуденной прогулки.

К фасадной стене домика была пристроена каменная лестница, поднимавшаяся до самого конькового бруса и сложенная из серых плит, толстых и гладких. Они походили на тюленей. Покрытые инеем и предательски скользкие ранним утром, под солнечными лучами они уже через час становились сухими и теплыми. С наружной стороны лестницы тянулись железные перила.

В первое утро я долго стояла у нижней ступеньки, чувствуя дрожь в коленях. Потом, словно ступая в лодку, схватилась правой рукой за перила и одновременно поставила правую ногу на нижнюю ступеньку. Потом подтянула левую.

Смешно, но я уже начинала задыхаться.

На второй ступеньке я безо всяких видимых причин ощутила, будто у меня вихляет правая лодыжка.

На третью ступеньку я поднялась с великим трудом. Теперь вихляли обе лодыжки, колени тряслись и в голове послышался знакомый барабанный бой. Я остро ощущала открытое пространство вокруг. Я не смела о нем думать. Стоило мне подумать, и оно бы закачалось, закружилось.

Держась за перила, я шагнула на четвертую ступеньку и одновременно сделала глубокий вдох. Это помогло.

Но потом я оказалась в отчаянном положении.

Я находилась на жуткой высоте и еле держалась на ногах. Я стояла на крохотном каменном пятачке, судорожно цепляясь за перила, со всех сторон, сверху и снизу окруженная бесконечным пространством. Тщетно я говорила себе, что нахожусь всего в метре над землей. Чувствительный, расстроенный механизм моего среднего уха истошно кричал другое.

Чем дольше я стояла там, тем безнадежней теряла ощущение реальности. Я закрыла глаза. Под веками все кружилось и плыло.

Открыв глаза, я заметила круглые, похожие на зерна жемчуга почки плюща, увивавшего стены домика. Я зафиксировала их малой частью своего сознания, сохранившей способность верно воспринимать действительность. Но все остальное сознание отказывалось наблюдать и рассуждать логически. Оно кричало, что земля внизу ходит ходуном, словно штормовое море, что дом раскачивается, словно мачта пляшущего на волнах корабля, и что я, балансирующая на самой верхушке мачты, вот-вот упаду на колеблющиеся луга.

Герр Менке был невысоким мужчиной с гнусавым голосом, рыжеватыми волосами и зелеными глазами, похожими на маленькие камешки.

Он заявился ко мне на второй вечер и спросил, нет ли у меня старых газет для «его мальчиков». В конце той недели во всех школах по стране проводился ежемесячный сбор макулатуры; как школьный учитель, герр Менке в свободное время руководил местной группой активистов. У них лучшие показатели в районе, сказал он, а в прошлом году они заняли второе место по сбору пожертвований в Зимний фонд.

Я сказала, что газет у меня нет. Он сказал, что все равно пришлет ко мне своих мальчиков – вдруг я найду что-нибудь в чулане, – а потом заговорил о параде, назначенном на четвертое воскресенье поста. Он хотел, чтобы я на нем присутствовала и произнесла речь. Я отказалась.

Он был раздосадован, но постарался скрыть свое недовольство. Он выразил надежду на мое скорое выздоровление. Он сказал, что мое присутствие в деревне будет всех воодушевлять.

Пространство изменило свою природу. Каждую крохотную частицу пространства теперь приходилось завоевывать и испытывать снова и снова.

В течение недели я каждое утро поднималась на четвертую ступеньку, пока наконец не стала делать это без труда. Тогда я решила попробовать подняться выше.

Я стояла на четвертой ступеньке и чувствовала, как решимость покидает меня. Казалось, от следующей ступеньки меня отделяет широкая бездонная пропасть.

Разозленная своим малодушием, я шагнула в бездну и обнаружила, что стою на трясущихся ногах на пятой ступеньке, вцепившись потной рукой в перила с такой силой, что костяшки пальцев побелели.

Это была маленькая победа. Но я ликовала недолго. Мое внимание теперь сосредоточилось на одной вещи, которую я раньше не замечала. Между ступеньками были щели.

Едва я заметила это, как с моими ногами случилось что-то странное. Они похолодели. Они стали как ватные; пространство между плитами, казалось, притягивало их.

Я попыталась сделать еще шаг, но не смогла. Я решила передохнуть. На другой стороне долины сверкали снежные горные вершины. Передо мной вздымалась каменная лестница, на которую я не смела даже смотреть.

Заявившись ко мне во второй раз, герр Менке застал меня не в лучшем расположении духа. Я с утра находилась в подавленном настроении, поскольку никак не могла отвлечься от мыслей об Эрнсте. Погода была слишком плохой для прогулки. Мои успехи в покорении ступенек не застраховывали меня от неожиданных приступов головокружения в самых безобидных обстоятельствах. В тот›вечер я сидела в кресле, пытаясь читать одну из книг, присланных мне мамой из дома; я поднялась на ноги, и пол поднялся вместе со мной.

– Наши мальчики просто герои, – со вздохом сказал герр Менке, глядя в темную даль. – Как бы мне хотелось вместе с ними сражаться там с большевистскими ордами!

– Так почему же вы не сражаетесь? – В тот вечер я чувствовала себя слишком усталой, чтобы соблюдать правила приличия.

Он укоризненно взглянул на меня.

– У меня слабое сердце.

– Да? Сожалею.

– Вы не можете сожалеть сильнее, чем я, фройляйн. Я буквально валялся в ногах у военного врача, я даже – вы сочтете такой поступок глупым – пытался подкупить его, но он и разговаривать со мной не стал. С таким сердцем нельзя воевать, сказал он. Я стал бы обузой для своих товарищей.

– Совершенно верно.

– Впрочем, я тешусь мыслью, что приношу значительную пользу на внутреннем фронте. Кто-то же должен воспитывать молодежь для будущей Германии. Мы здесь ведем такую же войну, как они там. В нашей маленькой деревушке происходили свои сражения за чистоту расы.

Дурнота накатила без всякого предупреждения; я схватилась за ручку кресла, чтобы не упасть, когда пол заходил ходуном у меня под ногами. Я судорожно цеплялась за ручку кресла, стараясь дышать глубоко и ровно и ожидая, когда пол прекратит свою дьявольскую пляску.

Мало-помалу колебания стихли, только на периферии зрения продолжались слабые подвижки. Обессиленная и покрытая испариной, я наконец переключила внимание на герра Менке, который побледнел и испуганно таращился на меня.

– Вам принести воды?

Будь у меня силы, я бы рассмеялась: уж больно комично он выглядел. Вместо этого я кивнула. Он побежал за водой.

Я решила, что герр Менке скоро уйдет. Но я ошиблась. Через несколько минут он оправился от испуга и принялся рассказывать мне о военной ситуации в Северной Африке. Потом он перешел к рассказу о боевых действиях военно-морских сил в Атлантике, о низких боевых качествах американских солдат и о разрушительном воздействии на моральное состояние противника первых налетов германской авиации на Нью-Йорк, которые, согласно имеющимся у него сведениям, отныне будут совершаться каждый день.

Гретл извинялась за непритязательность простой пищи, которую мне приносила. На самом деле я уплетала ее овощное рагу и запеканки за обе щеки, поскольку свежий горный воздух возбуждал аппетит. Однако я только сейчас осознала, насколько была избалована. Теперь в недельный рацион входило лишь триста граммов мяса. Будучи летчиком-испытателем, я могла есть яйца и мясо, когда пожелаю; а в Регенсбурге нас в обязательном порядке ежедневно кормили пищей, богатой белком.

Гретл часто задерживалась на несколько минут, когда я приступала к ужину, но однажды вечером засиделась. Она заговорила о своем племяннике, младшем сыне сестры: добрый мальчик, сказала она, которому сейчас было бы восемнадцать.

Значит, он умер? Я не хотела спрашивать. Он замечательно ладил с животными, сказала Гретл. Бывало, он клал ладонь на спину дрожащей перепуганной овце, и она сразу успокаивалась. В то же время с ним постоянно случались неприятности. Он был нервным мальчиком, робким и неуклюжим; но когда он видел больное или испуганное животное, он сразу становился уверенным в себе и его руки знали, что делать.

– Он всегда всем хотел помочь, – сказала Гретл.

Она плакала. Я отодвинула тарелку и попыталась утешить добрую женщину, но она высморкалась и попросила не обращать внимания.

Я чувствовала себя беспомощной, как всегда, когда сталкивалась с чужим горем. А вокруг было так много горя. Племянник Гретл погиб, предположила я, на Восточном фронте, который поглощал жизни, словно зыбучий песок. Что значит одна жизнь среди множества? Но она значила многое. Смерть – величина неизменная.

– Мне очень жаль, Гретл, – сказала я и подумала о своем брате, который находился где-то в Атлантическом океане. Масляное пятно на черной воде, бесшумная торпеда.

Мне потребовалось два месяца, чтобы взобраться на самый верх каменной лестницы.

В то утро, когда я это сделала, холодный ветер шелестел ветвями деревьев. Собирался снег.

Я медленно поднималась по каменной лестнице. Мне уже не приходилось отдыхать на каждой ступеньке: я могла переставлять ноги с одной ступеньки на другую. Но я сознавала, как медленно я двигаюсь, как часто бьется мое сердце, как подгибаются колени.

Преодолеть верхние ступеньки оказалось труднее, чем нижние. Мне пришлось сконцентрировать все внимание на одной точке вдали. Но ноги у меня все равно дрожали, и казалось, что лестница подо мной сейчас обвалится, вырвется из креплений в стене.

Я стояла на двенадцатой ступеньке и смотрела на последние три. Они уходили в пустоту.

Я не должна так думать. Это просто ступеньки, вделанные в стену дома так же прочно, как те, по которым я уже поднялась.

Я крепко держалась за поручень перил. Твердый и холодный, как змея.

Я заставила себя посмотреть на ступеньки спокойно. Они вели к коньковому брусу. Именно для этого и служила лестница: чтобы подниматься на крышу. Последняя ступенька находилась метром ниже карниза. Там поручень загибался и уходил в стену; в месте входа серело пятно цемента. Стоять там будет все равно что стоять на капитанском мостике.

По тропинке поднималась Гретл… нет, почтальон. Я почувствовала себя глупо: стою тут и трясусь на середине лестницы. Я должна преодолеть последние три ступеньки, а потом спуститься вниз.

Но ступени уводили в пустоту.

Мне стало дурно. Я прислонилась к шероховатой каменной стене. Дом качался на фоне неба.

Ты можешь сделать это. Ты же делала раньше.

Я поставила ногу на тринадцатую ступеньку и схватилась за перила.

Я начала подтягивать другую ногу, и все вокруг пришло в движение. Дом стал медленно заваливаться в сторону долины, которая, казалось, удалялась от меня и одновременно стремительно неслась мне навстречу, словно взлетная полоса, а каменная ступень надавила снизу на мою ступню, словно поднимаясь в воздух и увлекая меня в жуткий полет над кружащимися полями. Я вцепилась в перила мертвой хваткой.

Постепенно головокружение прошло. В какой-то момент я обнаружила, что леса, луга, тропинка и домики в отдалении изменили характер движения. Теперь они мерно покачивались на волнах – вполне приемлемых, если не смотреть на них прямо.

Я обнаружила также, что стою на тринадцатой ступеньке.

Держась обеими руками за перила, я снова шагнула вперед. Я преодолела свой ужас и бездонную пропасть, отделявшую меня от четырнадцатой ступеньки.

А затем с трудом поднялась на пятнадцатую. Ноги у меня подкашивались, но я стояла там, словно капитан на капитанском мостике, и внутри у меня все пело.

Левой рукой я дотронулась до терракотовой черепицы на конце конькового бруса.

Потом я начала осторожно спускаться.

В моем уединении мне приходили письма. Я радовалась им, но они меня расстраивали. Они живо напоминали мне о мире, который я покинула, шаги к возвращению в который продумывала каждый день и разлука с которым (говорила я себе) являлась единственной причиной уныния, временами овладевавшего мной.

Я получила одно письмо от Дитера. Учитывая сложившиеся между нами отношения, оно было вполне дружелюбным. Я ответила, но больше он не писал.

Потом пришла весточка от Хайнца. Он навещал меня в госпитале и написал мне несколько писем, полных лихих сплетен и пилотских жаргонных словечек. Однажды я получила от него письмо, в котором говорилось, что Дитер, совершая планирующий полет на «комете» с целью испытать какие-то новые приборы, приземлился «на брюхо» и повредил себе позвоночник. Теперь он лежал в том же госпитале, где лежала я.

Бедный Дитер, подумала я и ухмыльнулась. Я написала ему во искупление своей неуместной ухмылки.

В своем следующем письме Хайнц сообщал, что отправляется на Восточный фронт. Больше я не получала от него известий.

Племянник Гретл не погиб в бою. Он пропал без вести после ареста.

Гретл рассказала мне об этом, когда мы пили кофе на маленькой, вымощенной плиткой террасе.

Она вдруг со стуком поставила свою кружку на стол, достала носовой платок и разрыдалась.

Сегодня он справлял бы свой день рождения. Прошло два года и три месяца с тех пор, как его забрали.

– Он помогал принимать роды у овец в долине Пазебуль, – сказала Гретл. – Он уехал туда на пони и только-только вернулся. Уже стемнело, и он валился с ног от усталости. Он не ел весь день, даже не успел вымыть руки. Там у него не было времени. Он вошел, сел в кресло у камина и попросил кружку козьего молока. Он любил козье молоко. Он никогда не пил пива, вина и прочих спиртных напитков, только козье молоко и иногда кофе со сливками. Анна, его мать, принесла молока, и он пил его. Потом в дверь забарабанили полицейские.

Гретл судорожно вздохнула.

– Он не сделал ничего плохого. Он в жизни никому не причинил вреда. Но они пришли за ним. Мы сразу поняли. Они стояли в дверях со своими пистолетами и смотрели на него, а он сидел, бедный мальчик, с кружкой и в испачканной кровью рубашке и пил козье молоко. Это были не местные полицейские. Мы видели их впервые. Они спросили его имя и сказали, что расследуют преступление и хотят его допросить. Он спросил, можно ли подняться наверх и переменить рубашку, а они сказали «нет». Тут в комнату через заднюю дверь вошел его отец и стал как вкопанный, а один из полицейских сказал: «Если сделаешь еще шаг, мы пристрелим мальчишку». Поэтому, разумеется, он не сдвинулся с места. А они забрали его, забрали бедного Стефана, и, когда он выходил из дому, Анна успела сунуть ему в руку кусок хлеба с колбасой, и они не стали возражать. Они посадили бедного мальчика в коляску своего мотоцикла и уехали. – Слезы катились по щеках Гретл. – Больше мы его не видели.

Я смотрела на узкую тропинку, ведущую к дому Гретл и другим домам деревни, на маленькую католическую церковь, на школу и здание штаба партии, на маленькое здание полицейского участка, которое отличалось от остальных домов только тем, что в садике перед ним возвышалась мачта с флагом. Все казалось таким мирным, таким обыденным.

– Вы знаете, что с ним случилось?

– О да. – В голосе Гретл послышалось почти отвращение. – Прошло пять месяцев, прежде чем мы узнали хоть что-то. Анна просто с ума сходила. Стефан был младшеньким, понимаете. А кроме того, он был… – Непонятное выражение скользнуло по ее лицу. – Он был немного простоват, как говорится. Порой приходилось по десять раз растолковывать ему, что и как делать, поскольку он не понимал. Все присматривали за ним… Разумеется, мы пошли в участок, в местный полицейский участок. Там нам сказали, что ничего не знают. Наверное, они говорили правду. Один человек в деревне наверняка знал что-что. Но спрашивать у него было бесполезно. Поэтому нам оставалось просто ждать известий… Через пять месяцев мы получили письмо от правительства. В нем говорилось, что Стефана «в интересах общества» отправили в какой-то лагерь под названием Графенек, в Вуттенберге, где он умер… – у Гретл на мгновение пресекся голос, – от инфекционной болезни. В письме говорилось, что тело кремировали и что нам не следует пытаться навещать могилу. В нем говорилось, что Стефан страдал неизлечимой болезнью и что мы должны благодарить Бога за его избавление от мук.

Она подняла голову и устремила немигающий взгляд на горные вершины вдали. Лицо у нее приняло гордое выражение.

– Кроме сообщения о смерти Стефана, – сказала Гретл, – в этой мерзкой писульке не было ни слова правды.

Я взяла ее сморщенную мозолистую руку и попыталась выразить сочувствие.

Она повернулась ко мне и гневно спросила:

– Фройляйн, ну почему они творят такое? Ведь он в жизни никому не причинил вреда. Почему они тайком убивают детей?

Я слышала о Графенеке. Ходили разные слухи. В газетах изредка появлялись траурные объявления, составленные в туманных выражениях и производившие впечатление трагедии, которую стараются замолчать.

– Он был недостаточно умен, – сказала Гретл. – Вот какое преступление они расследовали.

Я не находила слов, чтобы утешить ее.

– Фройляйн, вы знакомы с некоторыми из них, из влиятельных людей, которые принимают решения.

Нет. Нет. Я незнакома.

– Вы можете объяснить им, что убивают-то ни в чем неповинных детей? Они не знают, что происходит, не могут знать. Фройляйн…

Она лихорадочно стиснула мою руку, и мне передалась ее нервная дрожь.

– Я могу все рассказать вам, потому что вы женщина и вы меня поймете, и в то же время вы работаете с этими людьми и они с вами считаются. Они прислушаются к вам.

Уйди, Гретл. Оставь меня в покое. Пожалуйста.

– Фройляйн, когда вам станет лучше и вы возвратитесь в Берлин, вы расскажете им о делах, которые здесь творятся?