Зеленые стрелки моего хронометра показывают час сорок пять.
Лобовое стекло над приборной доской «бюкера» залито мерцающим розовым светом. Мне нравится этот световой эффект, наводящий на мысль об облаках на закате, – такой жизнерадостный в окружающей тьме. Это горит за нами Берлин.
Мой напряженный взгляд ни на миг не задерживается в одной точке. Я безостановочно поглядываю на землю, на небо, на приборную доску. Мой мозг постоянно фиксирует скорость, количество топлива, пройденное расстояние и показания компаса. Несмотря на напряженную деятельность мозга, в голове у меня совершенно пусто.
Отчасти дело в недосыпе. Спала ли я вообще в той кроличьей норе под Рейхсканцелярией? Там никто не смыкал глаз. Всем было не до сна.
Мы летим обратно в Рехлин. Куда же еще? Мы совершаем в обратном направлении перелет, стоивший генералу ноги. В Рехлине нам предстоит выполнить чрезвычайно важное задание. То есть важное, если у вас остается хоть малейшая надежда, что приказ, который должен передать генерал, будет выполнен.
Потом нам предстоит продолжить путь, чтобы на севере встретиться с Дёницем. О каковом задании можно сказать примерно то же самое.
Я надеюсь, что генерал выдержит перелет. Страстно надеюсь. Я доведу самолет до места назначения, но все остальное должен сделать он. Вряд ли они подчинятся моим приказам. Да бог с ними, с приказами.
Первый свой полет я совершила прохладным июньским утром.
Спрыгнув на землю и поставив велосипед у живой изгороди, я впервые прошла через распахнутые ворота на летное поле. Когда я приблизилась к группе учеников, болтающих на бетонной полосе возле ангара, все разом замолчали. Молчание нарушил самый крупный парень – красномордый, с крысиными глазками-пуговками.
– А это еще что такое?
– Привет, – сказала я. – Я Фредди.
– Полетать собралась, голубушка?
Грубый хохот.
– Да.
Хохот усилился, и я услышала в нем не только издевательские, но и неуверенные нотки.
– Батюшки мои! Надо же! – сказал красномордый парень. – Ну, теперь все понятно.
Появился инструктор.
Широко шагая к нам, он окинул глазами всю группу и сразу остановил взгляд на мне. Не с удивлением, а со своего рода недоверчивым, яростным отвращением.
Он вытащил из кармана список и громко зачитал имена. Мое стояло последним. Когда я откликнулась, он свернул и убрал список обратно в карман.
– Я не восторге от присутствия в группе девушки, – сказал он, и, как всегда, я задохнулась при слове «девушка», словно меня окатили холодной водой, словно дали незаслуженную пощечину. – К сожалению, правила не запрещают вам летать. Но я не собираюсь давать вам никаких поблажек. К вам будут предъявляться такие же требования, как ко всем остальным.
Я сказала, что именно этого я и хочу.
Он смерил меня тяжелым взглядом, а потом круто развернулся и направился к ангару.
Ну почему все так? Однако все именно так, а не иначе.
Мы входим с открытого поля в узкие ворота, в проеме которых словно спрессован ответ на единственный вопрос: кем ты являешься. Вопрос двоякий и элементарный; для ответа на него достаточно одного слова, и только два слова имеются в твоем распоряжении. Да – нет; свет – тьма. Так устроен мир.
Этого вопроса не избежать.
Через эти ворота надо пройти.
Как только вы прошли, вы раз и навсегда получаете жесткое определение. Вот кем вы являетесь – до конца своих дней, до скончания времен. Все ваши характерные черты, все качества, все ваши возможности самореализации, все ваши отношения со старшими, с обществом и Богом обусловливаются ответом, который дал вам мозг на идиотский вопрос о вашей половой принадлежности. В свое время я находила способы игнорировать этот идиотский вопрос, и в конце концов меня оставили в покое.
Но тогда я была слишком молода, чтобы протестовать осознанно. Я не представляла, как я могу отрицать нечто, для всех очевидное, пусть я совершенно не ощущала себя тем, кем казалась. Я не сомневалась, что я не такая, как все нормальные люди. Но одновременно я гордилась. Я не собиралась изменять себе.
И все же вы живете в обществе. И вам приходится лгать обществу, если оно не желает знать правду. Лгать умолчанием и двусмысленностями, смиряясь с невыносимым, хитря и лукавя… можно ли осознать момент, когда себя предаешь?
Когда не предаешь, знаешь это точно. Однако порой стоишь на самой грани предательства.
Мы вытолкали учебный планер из ангара. Я в первый раз видела планер так близко. Замирая от любопытства, я положила ладонь на тупой нос машины. Нагретый лучами летнего солнца.
Я завороженно разглядывала рабочие части планера: тросы; шарниры и тяги, регулирующие элероны; руль высоты и руль направления. Я обратила внимание на деревянное бесстоечное шасси, расположенное под брюхом машины и принимавшее на себя удар при приземлении; оно казалось хрупким, но на самом деле было вполне прочным. В открытой кабине я увидела еще несколько тросов, которые тянулись назад и крепились к фюзеляжу, примитивное кресло и деревянную приборную доску с тремя циферблатами.
Не особо сложная машина. Но ока летала.
Она пахла маслом, пылью, резиной. Запах мастерской. Запах полета.
Мы полетели только на следующее утро. И держались над самой землей.
Наш тренировочный планер не имел двойного управления. Такое новшество еще не появилось в кругах планеристов, а если и появилось, то не дошло до моего клуба. Когда за твоей спиной не сидит инструктор, тебе приходится осваивать управление машиной еще до первого полета. Ты начинаешь со скольжения на брюхе вниз по склону холма и заканчиваешь прыжком через овраг. Перед тобой ставится задача с помощью рычага управления держать крылья горизонтально и препятствовать любому крену с помощью педали руля.
На третий день нам позволили немного отжать вперед рычаг управления на ходу. Тогда поднимался нос. И тогда я наконец почувствовала это: долгожданный восторг полета, счастье парения в воздухе.
Всю вторую неделю занятий мы прыгали по летному полю, а на третью неделю начали летать по-настоящему. Погода стояла отличная, и мы поднимались в небо ежедневно. Дома я каждый вечер торопливо поглощала ужин, неслась наверх и, используя дедушкин альпеншток вместо рычага управления, упражнялась в пилотировании своей кровати. Я уже знала все, что писал инструктор на классной доске, и гораздо больше. Я знала назубок все книги по планеризму.
Я была способным учеником. Инструктору это не нравилось, но он ничего не мог поделать. Я, по крайней мере, ни в чем не уступала своим одногруппникам; я обладала природным чувством равновесия, схватывала все на лету и никогда не жаловалась на тяжкую необходимость затаскивать планер обратно на вершину холма. Если бы своими успехами я снискала благосклонность инструктора, враждебность других учеников усилилась бы; но все видели, что отношение ко мне остается прежним. Уже через несколько дней все смирились с моим присутствием в группе. Парень с крысиными глазками попытался прибегнуть к сарказму, но не нашел поддержки. И все же между нами оставалась некая черта, которую я не могла переступить.
Наступил день первого экзамена. Ученики редко сдавали его с первой попытки. В качестве судьи к нам прибыл руководитель соседнего планерного клуба.
Я шла пятой. До меня никто не выдержал экзамена. Я залезла в кабину, села в кресло, и рычаг управления скользнул в мою руку, словно продолжая давно начатый разговор.
Я описала безупречный круг в воздухе и легко приземлилась именно там, где хотела. Такое иногда случается.
Мне не нужно было видеть лицо судьи или бело-голубой флажок в его руке. Я вылезла из кабины в звенящей тишине, хрупкой как стекло.
К тому времени Эрнст снова встретился с Толстяком.
При встрече Толстяк дружелюбно потряс Эрнсту руку, потрепал по плечу и угостил бокалом шампанского.
Это казалось удивительным, поскольку в последний раз, когда они виделись, Эрнст как председатель Общества ветеранов имени фон Рихтгофена выступал за исключение из рядов оного Толстяка, который приписал себе все не отмеченные в журналах победы в воздушных боях, одержанные членами эскадрильи, не притязавшими на лавры.
Толстяк не помнил зла. Помнить зло не в его характере. Он игрок. Этот факт не имеет значения, почти незаметен, словно серебряный карась с высоты птичьего полета, – но все же он остается фактом.
– Страшно рад видеть вас снова, дружище, – сказал Толстяк. Или что-то в таком духе.
Он держался очень дружелюбно. Он набрал вес, хотя еще не растолстел; и его кошачье лицо с широким, очень широким ртом приобрело выражение значительности. Более снисходительное и одновременно более надменное.
В те дни каждый вежливо интересовался, чем занимается другой. И каждый точно знал, чем другой занимается. Почти обо всем писалось в газетах; а о чем не писалось, о том говорилось. Они вращались в одном кругу, все эти люди, в одном очень узком кругу. Один из них в силу данного обстоятельства окажется в западне.
Эрнст исполнял номер «Летающий профессор». Он надевал сюртук и цилиндр, нацеплял длинную белую бороду и десять минут кружил по взлетному полю, пытаясь оторваться от земли. Когда наконец он взлетал, он якобы не мог лететь прямо. Поначалу он выписывал в воздухе круги и спирали, а потом начинал якобы непроизвольно крутить мертвые петли. Наконец он выходил из последней петли, но теперь летел вверх брюхом. Он делал отчаянные попытки выровняться, и клубы разноцветного дыма вырывались из выхлопного патрубка. Наконец после безумного полета, длившегося двадцать минут, Эрнст с возмутительной точностью сажал самолет. Из всех щелей машины валил дым. Толпа неистовствовала.
Наивно, конечно, – но они любили Эрнста, а он нуждался в любви. Да и деньги не мешали.
Толстяк, который тоже был в своем роде артистом, но еще не вышел на сцену в ту пору своей жизни, недавно вернулся из-за границы. Там он занимался торговлей парашютами, но торговал успешнее большинства своих конкурентов и женился на шведской графине. Она была не очень состоятельна, но титул мог пригодиться. Толстяк часто устраивал приемы.
Он перестал торговать парашютами и ударился в политику. Он поддерживал секту фанатиков, проповедовавших на всех перекрестках мистическое учение о расовом превосходстве, и являлся одним из немногочисленных ее представителей в Рейхстаге. Каждый может ошибаться, думал Эрнст.
Похоже, Толстяк лелеял надежду привлечь Эрнста к своим дурацким делам. Он завел речь на эту тему.
Эрнст чувствовал себя неловко. Он прислушивался к легкому шипению пенистого шампанского в бокале. Он поднес бокал к губам, и в ноздри ударила восхитительная прохлада.
– Я не интересуюсь политикой, – сказал он.
Толстяк рассмеялся.
– Я тоже никогда не интересовался. Страшная скука. Я половины не понимаю.
– Тогда почему вы стали депутатом?
– Стратегия, Эрнст! Нужно находиться на легальном положении. Подрывать систему изнутри. – Он похлопал себя по низу живота на удивление откровенным жестом. – Мы постараемся больше не допустить ничего подобного.
Толстяк начал заниматься политикой лет десять назад. За границу он уехал сразу после неудачно организованной попытки прийти к власти, подавленной вооруженной полицией. Одна пуля угодила Толстяку в пах. Ходили слухи об импотенции. Ходили слухи о морфине.
Тем не менее Толстяк казался довольным собой.
– Нам особенно нужны люди вроде вас, – говорил он. – И позвольте дать вам совет. – Он понизил голос. – Вступайте в дело на выгодных условиях.
– Спасибо.
– Это не политика, – сказал Толстяк. – Что касается меня, то мне плевать на политику. Это будущее.
Эрнст посмотрел в кошачье лицо и увидел только широкий рот, растянутый в страшно самодовольной ухмылке. Он не увидел страшно холодных глаз.
Он почувствовал, что ему трудно сдержать презрительную улыбку, но усилием воли сдержал: сказалось врожденное благородство.
Эрнста называли вертопрахом. Да, он действительно любил развлечения. Он часто устраивал вечеринки и менял женщин как перчатки. Ни с одной женщиной он не оставался долго. Они его бросали или он бросал их. Ничего удивительного. Беспорядочный образ жизни, сознательный риск, обожание толпы. Постоянные переезды с места на место. Деньги: он зарабатывал и проматывал бешеные деньги. Богатые друзья, дорогие отели.
Иногда Эрнст переступал все границы приличия. Он наряжался во фрак и раскатывал на мотоцикле по бальному залу. Он постоянно плясал на столах. Он дразнил полицейских. Да, довольно ребяческие выходки. (Но все взрослые такие серьезные.)
Безусловно, это не способствовало размеренному течению жизни.
Эрнсту быстро все прискучивало, и он не хотел вести размеренную жизнь. Женщины же, которые за ним бегали (а они бегали), жаждали острых впечатлений.
Порой он чувствовал себя одиноким. Но, разумеется, никому не мог об этом сказать.
Эрнст закатил вечеринку, когда от него ушла баронесса, сожительствовавшая с ним одиннадцать месяцев, которая вовсе не была баронессой. Он еще долго помнил драматические развязки многочисленных ссор, происходивших между ними. Однажды она направила на него пистолет. Пуля попала в голову тигра на стене и выбила клык.
Эрнст жил в маленькой квартире в модном богемном районе Берлина, когда баронесса упаковала свои многочисленные чемоданы и ушла. Из окна он смотрел, как она уселась на переднее сиденье кремово-черного «бугатти». За рулем сидел невысокий жилистый мужчина в кожаной кепке; Эрнст презирал его, тот был автогонщиком. Одновременно он испытывал облегчение. Пусть теперь автогонщик стоит под пулями и разбирается с долговыми расписками.
Баронесса любила дорогие вещи и постоянно испытывала недостаток в наличных деньгах. Она оставила Эрнсту кучу долговых расписок.
Эрнст бегло просмотрел расписки, пока сидел у телефона и звонил друзьям насчет предстоящей вечеринки. Большинство приняло приглашение. Эрнст устраивал веселые вечеринки и не скупился на еду и выпивку. К тому времени, когда прибыли гости, Эрнст приколол долговые расписки к стене и упражнялся в стрельбе по мишеням. Все равно они больше ни на что не годились.
Гости присоединились к нему. У Эрнста была коллекция пистолетов; он стрелял метко. Он поднял свой «вальтер» и всадил пулю в самую середину расписки на тысячу двести марок.
Молодые люди разделились на команды, договорились о правилах и стали вести счет. Ближе к ночи, когда уже был выпит не один ящик вина, шум стал оглушительным, а окно оказалось разбитым, невесть каким образом. Несколько пуль оказалось в тигровой голове, в которую никто специально не целился. Тогда Эрнст прекратил соревнование по стрельбе, завел граммофон и поставил джазовую пластинку. В едком дыму, наполнявшем комнаты перевернутой вверх дном квартиры, они начали танцевать.
Эрнст хорошо танцевал. Похоже, он все делал хорошо. Некоторые люди, называвшие себя его друзьями, завидовали ему и не огорчились бы, попади он в беду. Эрнст знал это, но предпочитал не обращать на это внимания. Он считал, что в силах справиться с любыми неприятностями. И если большинство твоих друзей люди ненадежные, тебе все равно нужны несколько поистине верных друзей.
Во время паузы, когда меняли пластинку, до слуха пьяных гостей донесся новый звук. Они подошли к окнам и выглянули на улицу. При свете уличных фонарей цвета читались неясно, но эту коричневую форму цвета дерьма нельзя было не узнать. Гости смотрели – кто тревожно, а кто насмешливо, – как отряд со знаменем проходит под окнами. Потом они вернулись к танцам.
Эрнст задернул бархатные занавески. Промаршировавшие по улице люди принадлежали к партии Толстяка. Эта партия любила маршировать. И внезапно дела у нее пошли в гору: на следующих выборах она получила сто семь мест в Рейхстаге. Случайная удача беспокойного времени, думал Эрнст.
Предполагалось, что в восемнадцать я уже должна определиться со своей дальнейшей жизнью.
Уготованная мне судьба виделась ясно. С удивлением и легким сожалением я смотрела, как мои школьные подруги одна за другой исчезают за высокими стенами замужества.
Сама я никогда не рассматривала возможность замужества. Оно казалось совершенно чуждым моей природе. Я и теперь не помышляла о браке.
Это никого не беспокоило. Казалось, моих близких вполне устраивало, что я не собираюсь выходить замуж. Но мне надлежало чем-нибудь заняться. Может, я собираюсь сделать карьеру?
Существовал ряд профессий, доступных для способных женщин, готовых много работать. Они относились к сфере образования, медицины, искусства и юриспруденции.
Я без всякого энтузиазма рассматривала возможные области деятельности.
Я знала, чем я хочу заниматься. Я хотела летать. Я сказала об этом нескольким людям. Они посмотрели на меня так, словно я либо чокнутая, либо умственно отсталая.
У меня состоялся ряд ни к чему не приведших и довольно неприятных разговоров с отцом на предмет моего будущего. Я находилась в состоянии, близком к отчаянию (и не я одна), когда однажды вечером случайно забрела в местную церковь и услышала выступление летающих врачей-миссионеров.
Откровение, явившееся св. Павлу на пути в Дамаск, было бледным подобием божественного света, ослепившего меня. Почему мне раньше не пришло это в голову? Никто не станет возражать против того, чтобы я стала миссионером: у нас была религиозная семья. (Глубоко религиозная: мама католичка, а отец лютеранин. Как следствие, о религии никогда не говорилось вслух.) Безусловно, никто не станет возражать против того, чтобы я стала врачом: отец будет в восторге. Таким образом, никто не станет возражать против того, чтобы я летала.
Мне придется выучиться на миссионера и на врача. Я на минуту задумалась о вытекающих отсюда последствиях.
Миссионерские дела не проблема, решила я. Я все детство ходила в церковь и, вероятно, уже подготовлена к такого рода деятельности. С другой стороны, чтобы выучиться на врача, потребуется не один год. Вдобавок у меня было подозрение, зародившееся несколькими годами раньше во время уроков препарирования в отцовском кабинете, что мне не понравится анатомия.
Но шкурка стоила выделки. Представлялось очевидным, что другого способа совместить работу с полетами нет.
Я вернулась домой, вдохнула поглубже и сообщила родителям о своем решении изучать медицину. Новость вызвала сначала удивление, потом настороженное удовольствие. В течение нескольких следующих месяцев наводились справки, улаживались разные формальности и решались финансовые вопросы.
В должное время я упаковала чемодан и отправилась в Берлин, чтобы стать студентом-медиком.
Самый тяжелый период экономического кризиса уже миновал, но совсем недавно. Берлин потряс меня.
На Кудамм, за стоящими на тротуарах столиками, нарядно одетые люди ели серебряными вилками пирожные с кремом. За ними, в зеркальных глубинах кафе, порхали официанты. В витринах магазинов были выставлены драгоценности, часы, меха, изделия из мягкой кожи; в демонстрационных залах стояли сверкающие автомобили. Поворачиваясь спиной ко всему этому великолепию, я сразу же натыкалась на какого-нибудь искалеченного ветерана войны в лохмотьях, продававшего спички или просто стоявшего с протянутой рукой.
Город заполонили тысячи нищих. Они стояли у дверей, толпились на станциях подземки или сгорбившись сидели у стен на тротуарах с вытянутыми ногами, словно желая единственно мешать людскому потоку и больше ничего не ожидая от жизни. Они отдали свое зрение, свои руки и ноги, свой рассудок за Германию, а Германия не могла их прокормить. Я всегда по возможности подавала нищим, но весьма скудную милостыню: я жила на содержании отца. Я пыталась заговаривать с ними. Некоторые относились к своему положению философски, но многие были озлоблены. Их предали, говорили они.
Я с детства постоянно слышала это слово. Страну предали, поразили ударом ножа в спину трусливые политики, которые заключили позорный мир, хотя армия не потерпела поражения. Во всем виноваты коммунисты, во всем виноваты евреи. Подобные разговоры не велись у нас дома: отец считал, что наша армия потерпела поражение и что вся болтовня о евреях вредна и ненаучна. Но у большинства моих знакомых такая точка зрения не вызывала возражений.
Однако даже отец, несмотря на всю свою щепетильность и педантичность, разделял всеобщее негодование по поводу Версальского мирного договора. Он называл его «позорным документом». Помимо всего прочего, по означенному договору, Германия обязывалась сократить численность своей армии до десяти тысяч («И это народ Бисмарка!» – возмущенно фыркнул отец), отказаться от военно-воздушного флота, отделиться от восточной Пруссии полоской польской территории и выплачивать огромные, неподъемные суммы в возмещение убытков от войны, за которую якобы она одна несла ответственность.
К двенадцати годам я наслушалась достаточно разговоров о Версальском договоре, чтобы мне хватило до конца жизни, и прониклась стойким отвращением к политике. Но в Берлине от политики не спрятаться. И в Берлине, заполоненном незрячими, безрукими и безногими инвалидами, я впервые поняла, что политика имеет прямое отношение к действительности.
С протянутой рукой стояли не только ветераны войны. Подаяния просили люди, оставшиеся без работы за неимением рабочих мест. Многие держали плакаты с указанием на количество детей, которых им нужно прокормить. Безработным я не подавала, поскольку все свои лишние деньги отдавала ветеранам. Однажды, отказав в милостыне и почувствовав себя виноватой, я объяснила это одному из них.
Сначала он посмотрел на меня непонимающе, а потом слабо улыбнулся и сказал: «Все в порядке, фройляйн. Вы подаете, кому хотите».
Тронутая его словами, я уже собралась вытрясти из кармана всю мелочь, составлявшую стоимость моего проезда на трамвае, когда стоявший рядом мужчина презрительно сплюнул на землю и сказал: «Тогда отдайте деньги штурмовикам».
Я пошла прочь. Я не знала, как к этому относиться.
Я не знала, как относиться к штурмовикам.
Они отрядами маршировали по улицам, наглые, здоровые парни из национал-социалистической партии. Они, в своих коричневых рубашках, с праздным и важным видом расхаживали повсюду. С жестянками для сбора пожертвований в руках, с дубинками в карманах.
Они меня пугали. Я обходила их стороной в общественных местах: громкие голоса, агрессивность, нарочитая грубость повадок, запах пота и пива. Они пугали меня, поскольку я понимала, что они способны на все. У них не было понятий о морали и религии, о сострадании и справедливости.
И все же меня поражало, что в своем роде они очень дисциплированны. Они даже обнаруживали бескорыстную преданность идее. Это становилось видно, когда они маршировали по улицам. Они думали лишь о своем движении и о своем лидере, зато ради них были готовы пожертвовать всем. Движение являлось для них смыслом жизни; это читалось в их глазах. Они были влюблены в идею. В идею возрождения Германии. За нее – все что угодно. Пусть потребуется отдать жизнь, пусть потребуется совершить революцию – все что угодно.
Я поняла, что не могу презирать такую позицию.
Да, они грубые и наглые – ну и что? С ними обошлись жестоко. Многие из них оказались безработными не по своей вине, но по вине некомпетентных политиков. Многие из них были ветеранами войны, вернувшимися домой – в Германию, за которую доблестно сражались, – и обнаружившими, что здесь живут в достатке только друзья политиков. И если требовалось встряхнуть, перевернуть страну, вытащить из трясины, – кто мог сделать это? Они или политики в белых перчатках?
Штурмовики маршировали по улицам, по-военному четко печатая шаг. Четыреста тысяч штурмовиков.
Армия наблюдала за происходящим в задумчивом молчании. Но толпы на улицах восторженно ревели.
Для человека, ненавидевшего политику, я приехала в Берлин в самое неудачное время. Канцлер руководствовался указом о чрезвычайном положении. Многочисленные коалиции сформировывались, а потом распадались. Война велась в Рейхстаге, и война велась на улицах. На улицах штурмовые отряды сражались с отрядами Красного фронта.
Срок президентских полномочий Гинденбурга истек. Весной началась выборная кампания, и одни выборы следовали за другими до самого конца года. Состоялся второй тур выборов на пост президента, поскольку в первом ни один кандидат не собрал большинства голосов; потом выборы в прусский парламент; потом два тура выборов в Рейхстаг. В феврале все стены облепили крикливые плакаты, которые оставались там (не одни и те же, конечно: старые срывали и заменяли новыми почти каждый день) до самого ноября. Проводились стихийные бурные митинги. Взрывались бомбы. В конце концов дело так никак и не решилось и никто по-прежнему не знал, кто же придет к власти.
Во всем происходящем – во всех этих бесконечных выборах – чувствовалась некая преднамеренная жестокость. Словно людей умышленно запугивали. Мы не просили об этом. Так почему же такое происходило? Ладно, это демократия. Но если это и есть демократия – нужна ли она нам? К черту демократию, яростно вопил внутренний голос.
– К черту демократию! – радостно ревели национал-социалисты. – Голосуйте за нас – и вам никогда больше не придется голосовать!
По результатам июльских выборов национал-социалистическая партия получила наибольшее количество мест в Рейхстаге.
«Бюкер» поет. Тонкий мелодичный звук, который начинает немного походить на треск, когда я прибавляю газ, но никогда не превращается в треск в полном смысле слова.
Я неплохо разбираюсь в самолетных двигателях. Вы поневоле начинаете в них разбираться, когда от этого зависит ваша жизнь. Мне требовалось узнать довольно многое. Некоторые двигатели, с устройством которых я знакома, до сих пор числятся в секретных списках, если сегодня еще можно говорить о таких вещах, как секретные списки, военные тайны и тому подобное. Пару двигателей вообще не стоило запускать в производство. Мои знания формировались, подобно геологическим слоям, долгие годы, в течение которых я летала на всем, на чем только можно летать; но все основы знаний, все азы я постигла в пору своего обучения медицине в Берлине.
От судьбы не убежать.
Я не собиралась просто учиться. Я собиралась учиться со всем усердием. Чем скорее я получу медицинское образование, тем скорее стану летающим врачом-миссионером. Я сняла комнату в мансарде и купила кучу книг. Я пошла на вводную лекцию. Там один студент в разговоре со мной между прочим упомянул о летном клубе, находившемся на южной окраине Берлина. Они летают на спортивных самолетах, сказал он.
Я поехала туда на автобусе. Поездка оказалась долгой, но я сказала себе, что, по крайней мере, смогу читать учебники по дороге, если буду ездить в клуб регулярно. А может, у них нет летных курсов. А может, мне там не понравится. Но когда я добралась до клуба и увидела маленькие одномоторные «клеммы», которые стояли на траве, задрав носы, я сразу поняла, что собираюсь сделать. Узнав стоимость курсов, я на мгновение лишилась дара речи, но неожиданно для себя записалась.
На этом мои занятия медициной практически закончились. Я платила за квартиру вперед, питалась яблоками и хлебом – и летала.
Когда я не летала, я болталась у здания клуба, растягивая одну чашку кофе на все утро, и собирала информацию, словно голодный пес, рыскающий в поисках объедков. Или торчала в ремонтных мастерских. В автобусе я читала прыгающий учебник и говорила себе, что в самое ближайшее время займусь учебой всерьез.
Научиться пилотировать «клеммы» оказалось несложно. Самое главное здесь – умение сосредоточиться, а с этим у меня никогда не было проблем. Но вот двигатели… Я ничего о них не знала.
Я явилась в мастерскую с яблоком в руке, одетая в мешковатый комбинезон, который позаимствовала у Петера, взяв с него клятву хранить молчание. Я выглядела, полагаю, как обычно: маленькое энергичное существо неопределенного пола.
– Привет, – сказала я. – Я Фредди. Я учусь летать, и мне необходимо поближе познакомиться с самолетными двигателями. Вы не возражаете, если понаблюдаю за вашей работой?
Неважно, что именно ты говоришь. На тебя всегда смотрят одним и тем же взглядом. Он вовсе не служит ответом на слова, которые ты сказала или скажешь впоследствии. Однако это продолжается недолго: через несколько секунд они смущенно отводят глаза.
Меня впустили. Я изо всех сил старалась быть полезной. Я бегала по разным мелким поручениям, подавала гаечные ключи и варила кофе на керосинке. Я выполняла разную случайную работу. Со временем случайная работа стала настоящей работой. Они никогда прежде не сталкивались с существами вроде меня, но поскольку я не уходила и всегда держалась одинаково ровно, они смирились с моим присутствием – как с присутствием ящика для кошки в углу мастерской.
Я лгала им. У меня не было выбора. Я скрывала, что являюсь студенткой. Могла ли я сказать, что в ту самую минуту, когда я разбираю карбюратор, мне надлежит сидеть на лекции в аудитории медицинского факультета? Они бы меня не поняли. Они бы рассердились. Я сказала, что жду свободной вакансии и что до поступления в университет у меня еще год.
В то время я познакомилась с девушкой по имени Лиза.
Я еще изредка предпринимала отчаянные попытки учиться в надежде за несколько дней напряженных усилий наверстать упущенное за многие недели. Однажды утром я отправилась на лекцию по анатомии позвоночника. Через несколько минут я сдалась. Я перестала записывать лекцию, поскольку не понимала, о чем идет речь, и принялась рисовать на память схему полета (я тогда училась летать над аэродромом по кругу).
– А это что такое? – прошептала моя соседка, высокая девушка с продолговатым высоколобым лицом, которому очки придавали суровое выражение.
– Схема кругового полета, – шепотом ответила я.
– Схема чего?
Очевидно, она решила, что я рисую схему электрической цепи. Я хихикнула. Она тоже.
– Тс-с! – укоризненно прошипел кто-то позади нас.
Моя соседка покраснела. Она была серьезной девушкой: несколько раз я видела ее погруженной в чтение учебников.
Когда по завершении лекции мы укладывали книги в свои сумки, она сказала:
– Пойдем перекусим. Я знаю здесь славное кафе, возле художественной галереи.
Такие траты были мне не по карману, но я впервые получила подобное приглашение. Она отвела меня в полуподвальное кафе, где на столах горели красные свечи, облепленные змеистыми струйками расплавленного воска, а на стенах висели французские и испанские плакаты. Мы съели фасолевый суп с ржаным хлебом и запили пивом. С непривычки пиво ударило мне в голову, и я пришла в бесшабашное настроение.
Мы отправились в шарлоттенбургский парк, где купили пакетики сухарей и стали кормить белок.
– Почему ты так редко посещаешь лекции? – спросила Лиза.
– Я хожу на летные курсы.
– Летные?
– Да.
– Но они же стоят больших денег, наверное?
– Просто огромных.
– И ты можешь себе позволить такие расходы?
– Нет.
Она рассмеялась:
– Но твой отец может.
– Он ничего не знает.
Она с любопытством взглянула на меня:
– Ты не боишься крупных неприятностей?
– Боюсь. – Я довольно ухмыльнулась, поскольку косые лучи солнца пробивались сквозь листву деревьев и я шла по лесу с человеком, очень мне симпатичным.
– Ты сильно рискуешь, верно? – сказал она.
– Да. – Я почувствовала себя польщенной.
– Хм-м… – Похоже, мой ответ не произвел на нее впечатления. – Вероятно, компенсация каких-то комплексов.
– Что? – Очарование дня разом померкло.
– О боже, опять я за свое, – сказала Лиза. – Мой отец – психоаналитик.
Теперь я почувствовала себя оскорбленной, и меня нисколько не интересовало, кто ее отец.
– Поневоле начинаешь все усложнять, – сказала она. – Анализируешь все подряд. Дома мы постоянно этим занимаемся. Если нацисты придут к власти, у отца будут неприятности. Возможно, нам придется покинуть страну.
Я понятия не имела, о чем она говорит. Но некие серьезные и зловещие вопросы смутно замаячили в моем сознании. Мне хотелось, чтобы Лиза продолжала говорить о себе, о своей семье и о туманной угрозе, нависшей над ними, но она опять переключила внимание на меня.
– Наверное, для тебя полеты – насущная потребность.
– Да.
– Расскажи мне.
– Обещай, что не будешь ничего анализировать.
– Обещаю, что буду анализировать все только мысленно.
В тот день я не поехала в летный клуб. Мне не хотелось. Я гуляла по лесу со своей новой подругой и говорила, говорила без устали, восхищаясь игрой солнечных бликов на ее светлых волосах, казавшихся почти серебряными в ярких лучах. Вокруг нас прыгали белки, словно не замечая нашего присутствия. Как прекрасен Берлин весной, думала я.
Я видела Лизу еще на нескольких лекциях, которые посетила, но она всякий раз общалась с другими студентами. Позже я написала на адрес, который она мне дала, но ее семья уже переехала оттуда.
Через несколько месяцев начальник ремонтной мастерской поручил мне самостоятельно разобрать и собрать двигатель за выходные.
К тому времени я уже полюбила двигатели. Я поняла двойственность их природы. Есть железная логика, свод непреложных правил; и есть момент непредсказуемости, некий дьяволенок, прячущийся в клапанах и шайбах. Поэтому каждый двигатель обладает индивидуальностью и требует индивидуального к себе подхода.
Аккуратно раскладывая детали на расстеленных на полу газетах в гулком помещении мастерской, я трудилась до позднего вечера субботы и весь следующий день. На вторую ночь, где-то после двенадцати, произошла странная вещь. Двигатель стал собираться словно сам собой. Обильно смазанные маслом детали буквально выпрыгивали из моих рук и сами становились в гнезда или на петли с влажным щелчком.
Я закончила работу к шести тридцати утра и сидела на деревянном ящике, жуя бутерброд, когда появился начальник мастерской. Он молча обследовал двигатель. Потом одобрительно кивнул.
– Ты хорошо потрудилась, – сказал он и приступил к своим делам.
Я ликовала. С кружащейся от недосыпа и гордости головой я доехала на автобусе до своего дома и рухнула в постель.
Я проснулась к вечеру и обдумала сложившуюся ситуацию. На меня разом нахлынули все чувства, которые я подавляла на протяжении многих месяцев: чувства вины, сомнения, страха. Родители тратили свои заработанные тяжелым трудом деньги на мое образование. А я торчала в ремонтной мастерской, ковыряясь в промасленных железках.
Я взглянула на свои черные обломанные ногти и со стыдом вспомнила ухоженные руки своих сокурсников. Все они собирались стать врачами. А кем собиралась стать я?
Сидя на кровати в своей убого обставленной мансардной комнате, я услышала маршевое пение коричневорубашечников. Жизнерадостный рев воодушевленных голосов. Мне словно нож вонзили в сердце.
Я подошла к окну и выглянула на улицу. В соседних домах загорались окна. Последние шеренги штурмовиков, во всю глотку орущих свою песню, скрылись за углом. Я страстно позавидовала их уверенности в правильности избранного пути. Они оставались самими собой и делали то, что хотели, – свободные от всяких сомнений и угрызений совести, как животные. Мне безумно хотелось походить на них. Больше всего на свете мне хотелось походить на них.
Но что же со мной не так?
Я не интересовалась ничем из того, чем мне следовало интересоваться. Я не желала ничего из того, что мне следовало желать. Я хотела только одного – и именно этого, постоянно повторяли мне, я не могла получить.
Проблема заключалась в том, что в глубине души, где каждый знает всю правду о самом себе, я не чувствовала себя виноватой. О да, я лгала родителям, терзалась мыслями о запущенной учебе и была одинока, поскольку сама сложившаяся ситуация по природе своей исключала возможность доверительного общения. Все это лежало на поверхности. Глядя на огни, которые зажигались в окнах напротив, освещая жизни, протекавшие, вероятно, в согласии с неким предначертанным планом, я поняла, что должна прожить собственную жизнь. Здесь я действительно ничего не могла поделать.
А что касается мнения окружающих, то мне придется игнорировать его.
Я рассмеялась. Я не понимала, откуда взялся этот смех, но он раз и навсегда освободил меня от всех сомнений. Я отмыла испачканные маслом руки и лицо – и отправилась исследовать город.