Когда такси свернуло в ворота института, я сразу увидела клетку. Она казалась меньше, а грубые прутья решетки и выцветшая табличка – убогими и унылыми под серым северным небом.
В конце концов мы так и не поймали товарища для нашего грифа: у нас не хватило времени. Тогда это казалось неважным: одна птица все же лучше, чем ничего.
Весь тот день я была занята: знакомилась с будущими коллегами и знакомилась со своим планером. Вечер я провела, обустраиваясь в маленькой квартирке, которую мне нашли в городе. На следующий день я летала и заполняла анкеты. Только на третий день я навестила Уби.
Пол клетки был выстлан свежей соломой, в чистом эмалированном ведре лежали чьи-то внутренности. Гриф немигающим взглядом посмотрел на меня – или сквозь меня.
– Так, значит, о тебе здесь заботятся, – сказала я.
Он вроде как вздохнул, отчего перья у него на шее встопорщились, явив моему взору бледную сморщенную кожу, похожую на кожу древнего старика, и волна смрадного запаха прокатилась по клетке и ударила мне в ноздри. Красные глаза, казалось, тревожно округлились на миг, а потом медленно затянулись внутренними веками, похожими на белые ракушки.
Я пошла прочь – и тогда услышала хриплый пронзительный крик. Диковинный и яростный. Он заставил меня вздрогнуть и раскатился эхом над лужайкой, обсаженной аккуратно подстриженными деревьями и кустами.
Я летала на планере, напичканном приборами. Ящиками с циферблатами и иголками, вычерчивающими диаграммы на миллиметровой бумаге, разными непонятными штуковинами с указателями и стрелками, которые все подсоединялись проводами к чутким датчикам, закрепленным на фюзеляже машины. Я совершала полеты на близкие и дальние расстояния, в хорошую погоду и плохую. Иногда я оставалась в воздухе с утра до самого вечера. Наедине с небом.
Великий покой полета постепенно овладевал моей душой.
Великий покой полета – и вместе с ним безумие, которое владеет всеми летчиками; но тогда еще я не знала этого. Я знала только, что не чувствую связи с реальностью, когда не летаю. Казалось, стоит лишь моргнуть – и весь окружающий мир исчезнет, и я снова окажусь на маленьком жестком сиденье в открытой кабине планера, взмывающего в небо.
Волей-неволей я часто виделась с Дитером.
Отправляясь в Дармштадт, я не знала, как у нас сложатся отношения. Я не видела Дитера довольно долго с того вечера, когда он заявился ко мне в номер. По пути домой, на пароходе, он держался со мной холодно. Я надеялась, что к моменту начала моей работы в институте он уже переживет мой отказ.
К великому моему облегчению, Дитер, казалось, забыл о случившемся. Он тепло поприветствовал меня в столовой в первый день и сказал, чтобы я непременно обращалась к нему, если мне понадобится помощь на первых порах. Наши пути часто пересекались. Мы вместе завтракали и по крайней мере раз в неделю проводили вечер вместе.
Такое положение дел меня вполне устраивало. Я любила ходить на концерты и в кино, и мне нужен был спутник. К тому же мне нравилось разговаривать с ним, хотя почти каждый раз наступал момент, когда разговор принимал нежелательное направление. Но Дитер никогда этого не сознавал: воображения не хватало. Это была не его вина: он вырос в среде, не способствовавшей развитию воображения. Но, как следствие, он никогда не понимал характера наших отношений. Он думал, что нас связывают общие интересы и взгляды. Он никогда не понимал, что у нас практически нет ничего общего и именно поэтому я провожу время с ним.
Время от времени Дитер пытался убедить меня вступить в партию.
Однажды в воскресенье мы поехали на автобусе за город и пошли гулять по полям. Накануне Дитер ходил на митинг и теперь захлебывался от восторга.
– Это было потрясающе, – сказал он. – Тысячи и тысячи людей, приехавших со всех уголков Германии… если бы ты только видела знамена – и всех этих людей, сплоченных общей идеей. – У него пылали щеки. – Это так воодушевляет, Фредди. Я не понимаю, почему ты не хочешь присоединиться к нам.
Иногда мне хотелось. Но я не могла сказать об этом Дитеру. Если бы он узнал, как сильно меня порой тянет примкнуть к этим толпам людей с сияющими глазами, он бы никогда не оставил меня в покое.
– Я не чувствую в этом необходимости, – сказала я.
– Но партии нужны твоя энергия, твой пример. Ты так много можешь дать людям.
– Я очень плохой пример, – сказала я. – Я должна сидеть дома и гладить белье.
Дитер пришел в раздражение:
– Чепуха! Национал-социализм сформулировал общий принцип распределения ролей между мужчинами и женщинами, но отсюда вовсе не следует, что из правила нет исключений.
– О, – сказала я. – Замечательно.
– Но ты человек исключительный, – хитро сказал он, – и именно поэтому тем больше у тебя оснований вступить в партию – разве ты не понимаешь? Я бы даже сказал, что это твой долг…
Я смотрела на дрозда, вытягивавшего червяка из рыхлой земли. Толстый, сильный червяк отчаянно сопротивлялся, но в конце концов дрозд все равно возьмет над ним верх.
Я не позволю взять верх над собой.
– Вдобавок, тебе это поможет, – сказал Дитер.
– Поможет мне?
– В карьере. Подумай об этом. Женщина, желающая заниматься тем, чем хочешь заниматься ты… Я серьезно, Фредди.
Он разрешил все мои сомнения. Больше я никогда не думала о вступлении в партию.
Ко времени моего прибытия в институт Уби еще ни разу не выпускали из клетки. Отчасти потому, что никто не знал, как контролировать его перемещения на воле. Все смутно надеялись, что птица станет считать клетку своим домом, если просидит в ней несколько недель, и никуда не улетит. Однако с течением времени сотрудников стал тяготить горестный вид грифа и наличие ведра с отвратительным зловонным месивом на лужайке. Мой приезд ускорил события. Было решено устроить торжественное открытие клетки в присутствии директора, сына садовника, который чистил клетку, Дитера и меня.
Мы собрались на лужайке.
Уби спал, засунув клюв в распушенные перья. От клетки шел гнилостный запах.
Директор поморщился и принялся возиться со своими манжетами.
– Кто выпустит птицу? – спросил он.
– Я, – сказала я. – Я ее поймала.
– Отлично.
Когда я дотронулась до клетки, Уби пошевелился. Я развязала ремни, державшие крышку, и откинула ее назад: над ним открылось высокое небо.
– Ну вот, Уби, – сказала я.
Долгое колебание. Я затаила дыхание, пытаясь представить, что он сейчас чувствует. Я ждала одного мощного взмаха крыльев, который поднимет птицу ввысь.
Вместо этого гриф пошевелил ногами.
Он поднял лапу, вцепился когтями в перекрещенные прутья решетки и выбрался на верх клетки. Потом он спрыгнул на траву.
Мы стояли и смотрели, как он осторожно ступает по поросшей маргаритками лужайке.
– Будь я проклят, – сказал директор.
Мы оставили клетку открытой. Возможно, Уби захочет вернуться к ведру с пищей. Когда на подходе к обсаженной кустами аллее мы обернулись, гриф все еще неуверенно шагал по лужайке.
Через несколько дней стало ясно, что Уби разучился летать. Или просто больше не хотел.
Мы предпринимали попытки заставить грифа взлететь. Он пробегал небольшое расстояние, сердито хлопая крыльями, но оставался на земле.
Мы вызвали ветеринара. Он с отвращением рассмотрел Уби, сказал что-то насчет сухожилий и удалился со своим гонораром.
Скоро все привыкли к виду грифа, разгуливающего по территории института. Он важно вышагивал по усыпанной гравием подъездной дороге, указывая путь автомобилям, расхаживал по лужайкам и обсаженным кустами аллеям, и один раз я увидела, как он стоит в коридоре, ведущем к кабинету директора, чуть разведя крылья в стороны, похожий на полуоткрытый зонтик.
У сотрудников института Уби вызывал самые разные чувства. В мастерских его осыпали бранью и шугали, швыряясь гаечными ключами и прочими предметами, но при этом также кормили пирожными. Казалось, рабочие считали грифа чем-то вроде умственно отсталого ребенка.
Кухонные работницы ненавидели Уби. Он часто наведывался к мусорным бачкам у задней двери кухни. Обычно он пытался опрокинуть бачки и, если умудрялся перевернуть один из них, раскидывал лапами помои во все стороны, а потом вставал над ними на широко расставленных ногах и принимался клевать. Когда такое повторилось несколько раз, крышки мусорных бачков стали закреплять цепями. Встретив противодействие, Уби взял обыкновение запрыгивать на бачки и с этой командной позиции пристально смотреть в окно кухни, каковое обстоятельство настолько нервировало одну из поварих, что в конце концов она подала заявление об уходе. Либо я, либо гриф, сказала она.
К тому времени уже многие считали, что от грифа следует избавиться, но директор, которому все это говорилось, ничего не предпринимал. Он был непредсказуемым человеком со странным чувством юмора. Ходили слухи, что он считает грифа государственной собственностью, распоряжаться которой имеет право только государство. Ходили слухи, что он питает слабость к Уби и кормит его добычей из кухонных мышеловок.
Все оставалось по-прежнему. Уби продолжал разгуливать по территории института. Повариха уволилась, и на ее место пришла другая, которая не так хорошо пекла яблочный штрудель, зато лучше готовила суп.
Однажды я пришла к Дитеру домой, чтобы послушать пластинки. Он хотел поставить мне несколько пластинок Брукнера, недавно купленных.
Музыка многое значила для Дитера. Для меня она тоже многое значила – но я никогда не любила музыку так, как любил ее Дитер. Мальчиком он продавал газеты и подносил чемоданы туристам, чтобы заработать на билет на концерт.
– А у тебя в семье кто-нибудь на чем-нибудь играл? – однажды спросила я. Я подумала об уроках игры на скрипке, которые брал Петер; о своих уроках игры на фортепиано; об отце, играющем на виолончели летними вечерами.
Дитер снял пластинку с проигрывателя и сказал:
– Мой отец потерял на войне правую руку и правый глаз. Он не мог работать, даже когда имелись рабочие места. Моя мать ломалась на двух работах и растила нас – всех шестерых детей – в трехкомнатной квартирке в Крейцберге, стены которой потемнели от плесени. И знаешь, что она делала каждое воскресенье? Ходила в церковь и благодарила Бога за счастливые дары, ниспосланные ей. Счастливые дары! – горько повторил Дитер. – Церковные гимны – вот вся музыка, которую мы слышали.
– Извини, – сказала я.
– Да нет, все в порядке. Ты не жила в таких условиях, поэтому тебе трудно понять.
– Ты ненавидишь церковь, да? – спросила я.
– Да. Что она делает для бедных, помимо того, что забирает у них с трудом заработанные гроши и обещает лучшую жизнь на небесах?
Он поднял пластинку к свету, проверяя, нет ли на ней царапин.
– Ты когда-нибудь говорил это своей матери?
– Нет, она бы расстроилась.
Он отложил Брукнера и провел пальцами по полке с пластинками.
– Брамс?
– Не сегодня.
– Бах?
Он поставил Бранденбургский концерт, поскольку знал, что это одна из самых моих любимых вещей. Я сидела, откинувшись на диванные подушки, и слушала. Сложная, восхитительная музыка.
Я задалась вопросом, в какой именно момент Дитер, выросший в трущобах Берлина, вдруг стал убежденным националистом. В его случае решение вступить в коммунистическую партию казалось бы более логичным. Я спросила Дитера об этом.
– Я всегда ненавидел коммунизм, – сказал он. – На мой взгляд, он достоин лишь презрения. Как будто значение имеют только деньги, еда, материальные блага.
– Материальные блага облегчили бы тебе жизнь.
– Я не хочу облегчать себе жизнь, – сказал Дитер. – Я хочу трудностей.
Я с любопытством взглянула на него.
– Я жил такой пустой жизнью, – сказал он. – Такой бессмысленной. Я мечтал о какой-нибудь идее, которая потребовала бы от меня служения. Беззаветного служения. Жертвенного.
– Понимаю, – сказала я.
– Такой идеей могла быть только Германия.
Последовала пауза.
– Конечно, дело в том, что до Гитлера Германии как таковой практически не было, – сказал Дитер. – Помнишь те ужасные годы? Политики грызлись между собой, половина страны сидела без работы, а Германия была посмешищем для всего мира… Я все время искал чего-нибудь надежного, реального, неизменного. Некоего основополагающего принципа, которым можно руководствоваться и вдохновляться, который не является фикцией.
На двери у него висел плакат. Один из тех, где Гитлер изображался с бесстрашно устремленным вдаль взглядом. Они были расклеены по всему Берлину.
– Мир еще не знал людей, подобных Гитлеру, – сказал Дитер. – Обладающих такой силой духа. Он ничего не боится. Он последователен в своем служении идее. Были ли еще такие люди? Вся история человечества – история бесконечных компромиссов.
Одна сторона пластинки закончилась. Дитер встал, чтобы перевернуть ее. Он осторожно опустил иголку на самый край пластинки и смотрел, как она начинает медленно двигаться к центру.
– Демократия! – сказал он со спокойным презрением. – Что ж, он спас нас от этого. Другие страны последуют нашему примеру. У демократии нет будущего. Люди не равны. Некоторые люди неспособны принимать политические решения.
– А кто решает, кто неспособен?
– Те, кто способен, – ответил Дитер. – Да, ты смеешься, но все действительно так просто. Если те, кто способен, не принимают решения, если они не берут власть в свои руки, происходит крах. Это закон природы.
Оно часто повторялось в речах Дитера, выражение «закон природы».
Он опустился в кресло напротив и улыбнулся мне.
– Ты держишься другого о мнения о Гитлере, да?
Да, я держалась другого мнения. Я считала низкопоклонство перед ним нелепым, а человека, запечатленного в кадрах кинохроники, довольно невзрачным на вид. Но когда он говорил, я чувствовала в речах такую силу убеждения, почти магическую, что понимала, почему люди подпадают под его влияние. Я старалась по возможности не слушать выступления Гитлера.
– Да, я держусь другого мнения, – ответила я на вопрос Дитера.
– Ладно, не беда, – сказал Дитер. – Всему свое время. Разумеется, ты никогда его не видела. Во плоти. Видела?
Я помотала головой.
– Это перевернуло мою жизнь. Когда я увидел Гитлера – в день его первого выступления в Берлине, – я сразу понял, что он вправе распоряжаться моей жизнью, – сказал Дитер. – Я сразу понял, что готов на все. Партия тогда только-только открыла свою штаб-квартиру в Берлине. Я пошел туда на следующее же утро. Я… – У Дитера прервался голос, но он справился с волнением. – Я сказал: «Пожалуйста, примите меня».
Я слушала прозрачную музыку Баха.
– А основополагающий принцип, реальный и неизменный, – ты нашел его? – спросила я.
– Да, – ответил он. – Он настолько прочен, что на нем можно построить новый мир. Он истинен. Да, я нашел его.
– И что за принцип?
– Расовое превосходство, – сказал Дитер.
Дела у меня складывались хорошо. Я проработала в институте четыре месяца, когда освободилось место летчика-испытателя в конструкторском отделе.
Я подала заявление о приеме на вакантную должность. По институту пробежал удивленный гул.
Со мной провели собеседование директор, замдиректора и старший летчик-испытатель. Меня спросили, понимаю ли я, насколько опасны испытательные полеты по своей сути. Я ответила, что, чем лучше пилот, тем меньше опасность. Да, сказали они, но на каком основании я считаю себя пригодной к подобной работе?
У меня не было ответа на этот вопрос – лишь самонадеянная уверенность в своих силах.
– Испытайте меня, – сказала я. – Нет такого планера, на котором я не умела бы летать, по крайней мере, не хуже любого мужчины.
Они посмотрели на меня, словно забавляясь и удивляясь одновременно. «Если она столь высокого мнения о себе, значит, у нее есть причины», – читалось на их лицах; и они утвердили мою кандидатуру.
Я написала об этом родителям. По обыкновению, мне ответила мама. Отец никогда не писал мне.
Мне дали испытывать гидропланер. Это была великолепнейшая из машин, когда-либо поднимавшихся в воздух, но она никак не хотела отрываться от воды. Она взлетала, только когда ее тянул на буксире быстроходный катер. Таким образом, она становилась самым дорогим в мире планером, и никто толком не понимал, для каких целей она предназначена. Разработку гидропланера прекратили.
Примерно в то время Уби покинул институт. Директор наконец принял решение – или за него приняли решение в министерстве.
Уби отправили во франкфуртский зоопарк. Говорили, поймать его оказалось нетрудно: сын садовника сделал это с помощью кроличьей тушки. Я видела, как гриф уезжал. Он неподвижно стоял, широко расставив ноги, посередине клетки, которую погружали в институтский автофургон.
Дармштадтский аэродром граничил с фермой. Однажды утром, ожидая, когда небо очистится от низких облаков, я завязала разговор с молодым работником фермы, находившимся по другую сторону ворот. Мы говорили о картофеле. Он многое знал о нем. Он рассказал мне вещи, о которых я не имела понятия: если картошку посадить вовремя, урожай можно собирать два раза в год; существуют десятки сортов картофеля; если между картофельными грядками посадить кабачки, обе культуры выиграют от такого соседства; если удобрить землю слишком поздно, навозные черви съедят молодую картошку – и еще много чего.
Я увидела, как мотоцикл Дитера заворачивает на площадку за ангарами. Он припарковал машину и направился к нам. С мрачным лицом.
– Что здесь происходит? – осведомился он суровым тоном полицейского – или моего отца.
Я изумленно взглянула на него и сказала:
– Мы разговариваем о картофеле.
– О картофеле? – переспросил Дитер с таким видом, словно речь шла о какой-то мерзости.
Паренек повернулся и двинулся прочь, решив, что с него довольно. Дитер остановил его.
– Как тебя зовут?
– Альфред.
– Твой хозяин знает, что ты тратишь свое рабочее время на разговоры с молодыми женщинами, Альфред?
– Дитер! – возмущенно воскликнула я.
– Я ничего такого не сделал, – сказал паренек. – Фройляйн пожелала мне доброго утра, я остановился, и мы немного поболтали. Ничего такого. Мы просто разговаривали о картофеле.
– А известно ли тебе, – с негодованием спросил Дитер, – что сельское хозяйство Рейха в кризисе из-за нехватки рабочей силы? Что лучшие умы страны ломают голову, как справиться с уменьшением населения в сельских районах, которое тормозит производство продуктов питания? И ты растрачиваешь свое время на пустую болтовню?
Паренек покраснел и сказал:
– Про это я ничего не знаю. Но я знаю, что зарабатываю свои деньги тяжелым трудом.
Он повернулся и неторопливо пошел прочь по полю.
Я тоже пошла прочь. Я направилась в ангар и там нашла себе какое-то дело. И до конца дня избегала Дитера.
На следующее утро он поймал меня в коридоре, когда я шла с инструктивного совещания.
– Фредди! Ты куда-то пропала вчера…
Я повернулась к нему.
– Ты вообще отдаешь себе отчет в своих действиях? Мы мило болтали, а ты набросился на нас, как разъяренный бык.
Он явно чувствовал себя неловко.
– Ну, вероятно, я отреагировал слишком резко.
– Отреагировал на что? Тот бедный парень…
– Деревенщина.
Памятуя о рабочем происхождении самого Дитера, я с трудом поверила своим ушам. Я посмотрела на значок у него на груди.
– Я думала, ты принадлежишь к национал-социалистической партии.
Дитер покраснел.
– Он попусту тратил время своего работодателя.
– Не надо высокопарных слов. В любом случае, он сказал правду: он зарабатывает свои деньги тяжелым трудом.
– Ты очень стараешься защитить его, Фредди. Похоже, ты действительно на него запала.
Ах, вот оно что. Какая я тупая. Но я думала…
– Дитер, – сказала я, – ты смешон.
Мы молча дошли до столовой. Мы взяли по чашке кофе и сели за столик у окна. Я листала журнал по планеризму.
Через несколько минут Дитер промямлил: «Извини». Он смотрел немигающим взглядом в окно, на двух механиков, ремонтировавших грузовик.
– Просто мне не понравилось, что ты с ним разговаривала, – сказал он.
– В чем дело, Дитер? Я имела полное право разговаривать с ним.
Он ничего не ответил.
– Ты хочешь сказать, что приревновал меня?
Он отпил маленький глоточек кофе.
– Да.
– Но ведь мы уже говорили на эту тему. Я думала, ты все понял. Я просто хочу оставаться твоим другом, и все. Между нами нет ничего такого, что давало бы тебе право ревновать.
Дитер избегал смотреть мне в глаза. Потом, словно преодолев некое препятствие, он вдруг сказал:
– Да, ты так говоришь. Только я не верю, что ты не испытываешь ко мне таких же чувств, какие я испытываю к тебе. Мне кажется, ты отвечаешь мне взаимностью, пусть сама не осознаешь этого. Думаю, ты скажешь мне «да» рано или поздно.
Тем летом происходило нечто, о чем никто не говорил вслух, разве только шепотом.
Штурмовые отряды. Теперь в стране насчитывалось два миллиона штурмовиков, и они все чего-то хотели.
Они были простыми людьми; они были бойцами. Они сражались за победу партии, и партия победила. Но они не получили обещанных рабочих мест. Рабочие места получили более умные люди, с более чистыми руками. И они не получили обещанной революции. Революция свершилась и прошла мимо них.
А они по-прежнему ходили по улицам. Маршировали. Улицы по-прежнему оставались для них плацем.
Они в десять раз превосходили численно вновь увеличенную армию и – по общему мнению – представляли угрозу общественному порядку. Они стремились заменить армию. Стать армией.
Оставалось ждать, как поступит Гитлер.
В конце июня мы с Дитером находились в Берлине. Однажды вечером мы с ним договорились с Вольфгангом вместе пообедать. Мы пошли в маленький, битком набитый ресторанчик, который рекомендовал Вольфганг, поскольку там хорошо готовили свинину с красной капустой.
Едва мы уселись, как начался спор.
– Я слышал, армия приведена в боевую готовность, – заметил Вольфганг, изучая меню.
– Где ты это слышал? – резко спросил Дитер.
– Там, где слышу почти все новости. В департаментских кулуарах.
– Департаментские кулуары славятся своими сплетнями.
– Эти нет. Они славятся своей осведомленностью. События быстро развиваются, Дитер. Ты знаешь, на чьей ты стороне?
– Разумеется, я предан Гитлеру.
Вольфганг насмешливо осклабился.
– А ты знаешь, на чьей стороне он? А сам он знает, на чьей он стороне?
Мне показалось, что Дитер сейчас ударит Вольфганга, но тут подошел официант. Мы все заказали свинину с красной капустой, только чтобы отделаться.
– Все уладится, – сказал Дитер. – Он решит проблему.
– Он решит, поскольку должен решить, но ничего не уладится. Ни армия, ни штурмовики не отступят. А Гинденбургу уже недолго осталось.
Дитер резко вскинул голову. Он кипел злобой.
– В твоем департаменте действительно широко осведомлены.
– Да, действительно.
– Должен признаться, я не понимаю, какое значение имеет состояние здоровья президента.
Мимо прошел буфетчик с бутылкой вина, и Вольфганг понизил голос:
– Гитлер хочет занять пост президента.
Дитер уставился на него.
– Он хочет объединить президентство с канцлерством, – сказал Вольфганг. – Тогда он получит абсолютную власть, никак не ограниченную конституцией. А для этого ему необходима поддержка армии.
– Это чепуха, и это предательство. Верность товарищам по партии для Гитлера важнее, чем желание заручиться поддержкой армии. Он никогда не пойдет на такое.
– Подумай над моими словами, – сказал Вольфганг.
– И что, по-твоему, произойдет? – спросила я.
– Он выступит против штурмовиков, старые они товарищи или нет Революционное краснобайство – сплошное вранье. Наш лидер – типичный буржуа.
– Ах ты ублюдок, – сказал Дитер.
Официант принес наш заказ, и потом весь вечер мы старательно говорили на другие темы, поскольку хотели остаться друзьями.
Я все еще находилась в Берлине, когда это произошло. В предшествующие дни слухи множились, и эсэсовцы в черных мундирах маршировали и проезжали в битком набитых грузовиках по улицам.
Однажды в пятницу днем я шла по Александер-плац, когда мимо меня пробежала группа штурмовиков с растрепанными волосами и дикими глазами. Через несколько минут я увидела толпу штурмовиков, медленно втекавшую в казармы. В тот день все они получили месячный отпуск.
Расстрелы начались той же ночью. В роли палачей выступали эсэсовцы и полиция. Армия оставалась в стороне.
Они взяли всех командиров штурмовых отрядов. На баварском курорте они взяли лидера движения, Рема (по слухам, находившегося в постели с мальчиком), и расстреляли его, когда он отказался застрелиться. Они расстреливали старых служак, полных энтузиазма мальчишек, заигравшихся политиков и людей, которые не представляли для них никакой опасности, но, вероятно, видевших что-то такое, чего видеть не следовало.
В понедельник расстрелы прекратились, и наступило душное, тягостное затишье.
В наступившем затишье я поехала поездом обратно в Дармштадт. По дороге к ангарам я увидела Дитера. Он стоял, опершись об изгородь, и смотрел в пустоту невидящим взглядом.
Он повернулся ко мне. У него было серое лицо.
Однажды вечером я поехала во Франкфурт и села в автобус, идущий к зоопарку.
Там собралась половина Франкфурта. Я протискивалась и проталкивалась через толпы детишек, глазевших на обезьян, к птичьему вольеру. В тот теплый осенний день запах зоопарка чувствовался особенно сильно: запах старой шкуры, блох и тоски.
В первой клетке сидели попугаи, яростно вцепившись когтями в прутья решетки и сверкая ониксовыми глазами. В следующей спали на насестах какие-то комочки перьев. Я не нашла Уби. Я не обнаружила никаких признаков его присутствия.
Пробравшись между мусорными баками и грудой табличек «По газонам не ходить», я прошла по дорожке и постучала в дверь с надписью «Администрация».
Мне открыла женщина в очках с толстыми стеклами и спросила, что мне угодно. Я сказала, что хочу видеть смотрителя или его помощника. Она ответила, что это невозможно. Я сказала, что не имею возможности приезжать во Франкфурт часто, что я недавно передала в дар зоопарку птицу и хочу справиться о ее самочувствии. Она сказала, что зоопарк получает много нежелательных даров. Я сказала, что вряд ли они часто получают в дар южноамериканских грифов.
Женщина смерила меня холодным взглядом и ушла, потом вернулась и позволила мне войти.
Мы прошли по коридору в комнату с зарешеченным окном, где стоял стол, заваленный гранками какой-то книги, а за столом сидел на табурете пожилой мужчина в мятом синем костюме и правил гранки. Он извинился, что меня заставили ждать.
– У нас очень маленький штат служащих, – сказал он. – Стоит только появиться хорошему практиканту, как его сразу же забирают на военный завод. К счастью, я скоро ухожу на пенсию. Не знаю, что тут будет после моего ухода. Надеюсь, кто-нибудь будет следить за тем, чтобы бедных зверушек кормили. Чем могу быть полезен?
– Я работаю в Исследовательском институте планеризма. Мы посылали вам южноамериканского грифа. Мне бы хотелось его увидеть.
– Ах, гриф, – сказал мужчина и немного помолчал. Он сидел на своем табурете, прислушиваясь. Снаружи доносились душераздирающие визги и вопли. – Очень сожалею, но ваш гриф умер.
Я сидела неподвижно. В солнечных лучах, пробивающихся сквозь решетку окна, плясали золотые пылинки. Странно, что известие о смерти грифа так потрясло меня.
– А от чего он умер? – спросила я. – От старости?
– О нет. Это была молодая птица. Никаких явных признаков болезни не наблюдалось. Просто некоторые птицы не живут в неволе.
– Нам не следовало ловить его, – сказала я.
– Ну так поймали же. – Мужчина глубоко вздохнул, опечаленный скорее собственными мыслями, нежели разговором со мной. Потом сказал: – Но когда в клетки сажают людей, что значит какая-то птица?
Не вполне поверив своим ушам, я развернулась и уставилась на него.
Он улыбнулся:
– Ваш гриф, между прочим, был самкой. Хотя, конечно, это не имеет значения.