– Где мы находимся, черт побери? – раздается громкий раздраженный голос у меня над ухом.

– Около Карлштадта, – кричу я в ответ.

– Где?

– Карлштадт.

Генерал сердито молчит. Я не знаю, сердится ли он потому, что забыл, где находится Карлштадт, или потому, что забыл, зачем мы летим в том направлении, или потому, что ступня у него разворочена бронебойной пулей.

Он откидывается на спинку своего кресла, но потом опять наклоняется вперед, чтобы снова заорать мне в ухо. «Бюкер» вздрагивает от порывистых движений генерала.

– Когда мы доберемся до Кейтеля?

– Не знаю, – кричу я во весь голос.

Разумеется, я не знаю; он прекрасно это понимает. Будет удивительно, если мы вообще доберемся дотуда; а окажись у нас на пути неприятельские войска, нам придется облетать их стороной, для чего у нас недостаточно топлива.

Словно устыдившись, он резко откидывается на спинку кресла. Но через несколько секунд я чувствую, что он опять нависает над моим плечом. От генералов так легко не отделаться.

– Вы следуете курсом, который мы наметили в Рехлине?

– По мере сил. – Я начинаю злиться. Я кричу: – Идет война, генерал!

– Я знаю, капитан.

У меня звание капитана гражданской авиации. Я не подчиняюсь генералу. Полагаю, у меня есть основания этому радоваться.

У него, вероятно, тоже.

Но он думает совсем о другом. Я начисто забыла нечто чрезвычайно важное, и он заставляет меня вздрогнуть от неожиданности.

– Фельдмаршал! – оглушительно рявкает он мне в ухо.

Да, действительно. В бункере он получил повышение в звании. Как только он пришел в себя после операции на ноге, в освещенном оплывшими свечами подземном помещении, стены которого сотрясались от разрывов артиллерийских снарядов, он получил высшее воинское звание вооруженных сил.

Все равно для меня он останется генералом. Он был генералом, когда мы с ним встретились; он был генералом много лет. Какой смысл переучиваться теперь?

Расстрелы штурмовиков одновременно потрясли меня и показались мне событием, которого я в глубине души ожидала. С самого начала нацисты казались мне двуличными. Я не знала, какое из лиц является истинным, а какое окажется маской, надетой на время.

После повальных арестов и расстрелов лидеров движения все стало ясно. Мне больше не приходилось мучиться сомнениями: теперь я точно знала, кто управляет страной.

Я поняла также, какими должны быть мои отношения с властью. Я должна держать язык за зубами, жить своей жизнью и стараться не замечать происходящего. Если я стану замечать, в конце концов мне придется вступить в конфликт с властью, грозящий мне гибелью.

Один раз у нас с Дитером зашел разговор о расстрелах. Он был коротким.

– Гитлер не мог поступить иначе, – сказал Дитер. – Рем готовил переворот.

– Неужели? – сказала я. – Понимаю.

Через полгода испытательных полетов в Дармштадте меня стало одолевать беспокойство. Я сидела в своем планере и смотрела на самолеты «Люфтганзы», с гулом проносящиеся по небу. Огромные, шумные и опасные. Я хотела летать на них.

Единственным способом научиться летать них было поступить в государственную авиашколу в Штеттине, где готовили пилотов гражданской авиации. Она находилась в ведении военной академии.

Я начала наводить справки. На меня смотрели сначала пустым взглядом, потом недоверчивым.

Я продолжала наводить справки, и недоверчивое выражение лиц приобрело оттенок презрения.

Это окончательно решило дело.

Чиновники меня любили. Я удивлялась этому, пока не поняла, какую игру они ведут. Я представляла Германию на международных планерных соревнованиях в Португалии. Вскоре после соревнований меня отправили в составе команды планеристов в Финляндию – знакомить финнов с нашим видом спорта.

В течение двух месяцев нашей командировки мы готовили сорок пилотов к инструкторской работе, проводили лекции с показом диапозитивов, устраивали демонстрационные полеты, ходили на приемы и слушали речи о международном обществе планеристов, поставили новый мировой рекорд дальности полета и постоянно находились под прицелом фотокамер. По возвращении на родину мы снова оказались под прицелом фотокамер.

Чувствуя легкое головокружение, но сознавая, что честно заработала на хлеб с маслом, я вернулась в Дармштадт.

Через две недели ко мне явился человек с портфелей. Из министерства.

– Правительство очень довольно вашим вкладом в дело укрепления репутации Германии за рубежом и хотело бы выразить вам свою благодарность.

– Как мило, – сказала я.

– Мне выпала честь сообщить вам, что вы представлены к награде.

Я страшно удивилась. Полагаю, я обрадовалась. И помню, я подумала тогда, что награда – вещь совершенно бесполезная и почему бы им не дать мне то, чего я хочу. Потом мне в голову пришел вопрос:

– Награду получат все члены команды?

– Нет. Только вы. – Он улыбнулся.

Я не улыбнулась.

– Почему только я?

– Право, не знаю. Несомненно, для этого есть серьезные причины.

– Я не вижу никаких причин выделять меня. Мы работали одной командой.

Он легко пожал плечами:

– Решение уже принято.

– Я не могу принять награду, – сказала я.

Улыбка сползла с его лица.

– Я не могу принять награду, которой не получат мои товарищи по команде.

Мужчина страшно расстроился. Он сидел на краешке дивана, положив портфель на колени и сложив на портфеле руки.

– Но, безусловно… – начал он, но не договорил фразы. Потом он сказал: – Думаю, вас хотят наградить, поскольку вы были единственной женщиной в команде.

Я уже довольно давно не сталкивалась с таким отношением; я уже начала забывать о нем. Мгновение спустя я сказала:

– Вы имеете в виду, что женщина в принципе неспособна пилотировать планер и поэтому, если она летает достаточно хорошо, чтобы выступать за границей, она заслуживает медали?

У него было такое выражение лица, словно я его ударила. Он вцепился в свой портфель и сказал:

– Нет, я имел в виду вовсе не это.

– Тогда что?

Он сам не знал. Мне стало почти жаль беднягу. Приятного сюрприза не получилось. Я нисколько не сомневалась, что в министерстве это не понравится. На мгновение я задалась вопросом, о чем, собственно говоря, я думаю, когда иду против воли своих хозяев в самом начале игры, но я была слишком раздражена, чтобы сдержаться.

– Не знаю, что они скажут, – пробормотал мужчина. – Решение принято наверху.

Я понимала, что он оказался в затруднительном положении и, возможно даже, имеет основания беспокоиться за свое будущее. В те дни авиация входила в интересы высокой политики. Но я решительно не могла понять, почему они хотят наградить меня одну. Я не сделала ничего такого, чего не сделали мои товарищи.

То есть мне казалось, что я не понимаю. Но когда я мысленно возвратилась к поездке в Финляндию, отдельные моменты стали проясняться. Все наши фотографии в газетах: если кто и отсутствовал на них, то только не я. На групповых снимках я всегда стояла в центре. И если требовалось сфотографировать одного из нас в планере, то неизменно выбирали меня. Я смеялась, и протестовала, и раздражалась при виде особого к себе отношения, но смирялась, полагая все происходящее обычным делом, не имеющим никакого значения. Но это не было обычным делом; все было гораздо сложнее. И это имело значение.

Фотография становится интереснее, если на ней запечатлена девушка-пилот. Она привлекает внимание, она служит… я искала нужное слово. Она служит хорошей рекламой? Рекламой чего? Выражение моего гостя «вклад в дело укрепления репутации Германии» позволяло сделать вполне определенный вывод. Я выступала в роли посла Рейха, наивно полагая, что приехала в Финляндию пилотом-инструктором. И моя сила здесь заключалась именно в том, что я была женщиной. Фотография, где запечатлена я в кабине планера, несла миру два послания. Первое: «Вот оно, дружелюбное лицо Германии». Второе: «Посмотрите, на что способны наши женщины».

Я подумала об идеальном женском образе, представленном на плакатах, расклеенных по всей стране. Эти широкобедрые женщины, помешивающие суп в кастрюле, с цепляющимся за юбку розовощеким ребенком! При виде них я торопливо проходила мимо, подсознательно опасаясь, что, стоит мне остановиться и посмотреть внимательно, стоит мне подпасть под влияние этого образа, он возымеет власть надо мной и уже никогда не отпустит. И я подумала о сухих официальных письмах из Штеттина, где снова и снова говорилось, что, в силу моей половой принадлежности, мне не разрешается летать на самолетах, на которых я хочу летать.

Пребывали ли мужчины, державшие в своих руках мою судьбу, в замешательстве? Думаю, нет. Думаю, они просто вели себя в высшей степени цинично. Они просто использовали меня.

Я расхаживала по комнате, засунув руки в карманы брюк (я обычно предпочитала брюки), и размышляла обо всем этом. Внезапно мне в голову пришла такая дерзкая и такая уместная мысль, что я не сумела сдержать радостной улыбки.

– Как по-вашему, они сочтут возможным выразить свою благодарность как-нибудь иначе?

– Полагаю, да.

– Я хочу поступить в авиашколу в Штеттине, где готовят пилотов гражданской авиации.

Он был потрясен.

– Но туда принимают только мужчин!

– Понятное дело, – сказала я. – Именно поэтому для поступления мне необходима помощь министерства.

Если они используют меня, я буду использовать их. И я поступила в штеттинскую авиашколу. Наверное, я действительно им нравилась. А возможно, они просто хотели преподать мне урок. В любом случае – я поступила.

Перед отъездом в Штеттин я навестила родителей. За все время своей работы в институте я приезжала домой только раз, на Рождество. Разумеется, Рождество сопряжено с известными ритуалами, и они – вкупе с присутствием Петера – избавили меня от сколько-либо серьезных разговоров с отцом.

Я решила, что должна попытаться уладить наши с ним отношения. Рано или поздно он непременно сменит гнев на милость. Теперь, когда я начала хорошо зарабатывать, он наверняка посмотрит на вещи шире. Я думала не только об этом.

Когда мы с мамой сидели у камина и пили чай из чашек костяного фарфора, приберегавшихся для особых случаев, она сказала:

– Ты знаешь, отец интересуется твоими делами. Он хранит все газеты, где о тебе пишут. И он всегда читает твои письма.

– Именно поэтому он никогда мне не пишет?

– Ну, ты же его знаешь.

Я осталась с отцом наедине после обеда.

– Итак, довольна ли ты своей работой? – сказал он со своего рода грубоватой приветливостью, за которой, казалось, скрывалось еще что-то. – Она оправдала твои ожидания?

– Она мне нравится, – сказала я. – О большем я и не мечтала.

– Хм-м… – Я видела, что он ожидал такого ответа и что последний привел его в раздражение. – Похоже, ты преуспеваешь. Летаешь здесь, летаешь там. Ты уже много где побывала. – Он бросил на меня взгляд, значение которого я не поняла. – Тебе понравилась Финляндия?

– Я мало чего видела. Мы много работали.

– Не сомневаюсь. Вряд ли они отправили тебя туда просто повеселиться. – Он помолчал. – Это стратегически важная позиция.

– Финляндия?

– Я полагал, ты это понимаешь.

Мне это не приходило в голову. На самом деле я не вполне поняла, о чем он говорит. Но он поколебал мою уверенность, причем намеренно.

Я положила на стол конверт.

– Что это? – спросил он.

Он вскрыл конверт. В нем лежал чек, выписанный на счет моего банка в Дармштадте.

– Я обещала, что верну деньги, потраченные на мое обучение, когда начну работать, – сказала я.

Отец недоверчиво посмотрел на меня:

– И это?…

Я сразу осознала свою ошибку. Но упрямо сказала:

– Теперь я хорошо зарабатываю и могу позволить себе…

– Ты явилась сюда, чтобы оскорбить меня? – осведомился он.

Возможно. Я сама не знала. Да и плевать хотела, поскольку вдруг разозлилась.

– Как ты могла подумать, что я приму от тебя деньги?

– Отец, я действительно хотела вернуть тебе долг!

– Я тебе не позволю. Каждый отец обязан обеспечивать своих детей.

– В таком случае почему ты всегда говорил, что зря тратишь на меня деньги?

– Каждый отец вправе возлагать на своих детей определенные надежды.

– Ты всегда мешал мне поступать правильно! – выкрикнула я.

– Ты невыносима, – холодно сказал он. – Ты даже не в состоянии держать себя в руках.

Он взял чек своими сильными пальцами и разорвал его.

– Мне не нужны твои деньги, – сказал он. – Я бы не принял их в любом случае, но могу добавить, что мне также не нравится их источник.

Начальником штеттинской авиашколы был полковник с худым, покрытым шрамами лицом и с моноклем в глазу.

– Министерство в мудрости своей зарезервировало для вас место на курсе, – сказал он по моем прибытии. – Я не вправе оспаривать решения министерства, но плохо представляю себе, как вы справитесь. Какой у вас опыт по части пилотирования?

Я рассказала. Он выслушал меня с плохо скрываемым раздражением.

– Ладно, посмотрим, как у вас пойдут дела, – сказал он. – Честно говоря, я не вижу смысла обучать женщин пилотированию, не говоря уже о пилотировании таких самолетов, как у нас. – Он показал за окно, на выруливающий на взлетную полосу громоздкий трехмоторный гигант, мгновенно узнаваемый по низко посаженным широким крыльям, гофрированной металлической обшивке и отдаленному сходству с быком.

– Это «Юнкерс-пятьдесят два», полковник.

– Хм-м… да. Впрочем, «юнкере» легко отличить от других машин. Позвольте мне заметить, что пилотирование пассажирского самолета не имеет ничего общего с управлением двухместным «клеймом». Или планером.

– Я знаю, герр полковник.

– Действительно? – Он пристально смотрел на меня с явной целью привести в замешательство. Хотя он сидел за столом, а я стояла, мне казалось, что я пигмей рядом с ним.

– Мы не собираемся делать вам никаких скидок, – внезапно пролаял он. – К вам будут относиться точно так же, как к мужчинам.

– Благодарю вас. Именно этого я и хочу.

– Неужели? В нашей школе соблюдается военная дисциплина. Вы это понимаете?

– Так точно, герр полковник.

– Вы понимаете, что это значит?

– Простите, герр полковник?

– Это значит, прежде всего муштровка. По-вашему, вы способны выдержать муштровку!

– Постараюсь, герр полковник.

Начальник авиашколы внимательно рассматривал меня. Он явно не понимал, за какие грехи ему послано такое наказание.

– Хорошо, – сказал он, поднимаясь. Он протянул неприятно длинную руку в безупречно чистом сером рукаве и нажал на кнопку звонка на своем столе. Потом сказал: – Вас проводят в вашу комнату. Мы вынуждены разместить вас в здании на другом краю аэродрома, не в мужские же казармы вас селить. Я искренне надеюсь, что вы не станете нарушать дисциплину. А если нарушите хоть раз, фройляйн, вы вылетите отсюда прежде, чем успеете понять, что произошло. Это я вам обещаю.

Дневальный отвел меня в мою комнату и прошелся по ней, показывая мне, как раздвигаются занавески и выдвигаются ящики; когда он ушел, я развернула форму, лежавшую на постели. Это была простая солдатская форма, на вид очень большая.

Я приложила штаны к себе. В поясе они были в два раза шире моей талии, а штанины стелились по полу.

Я снова разыскала дневального и объяснила, что форма мне велика и мне нужна форма меньшего размера.

Он безучастно посмотрел на меня и сказал:

– Вам выдали эту форму.

– Да, но она мне велика.

– Но вам выдали именно эту.

– Но она мне очень велика. Я не могу ее носить.

– Но вам выдали ее, – сказал он. – Другой нет. Это ваша форма.

– Все ясно, – сказала я. – Спасибо.

Я вернулась в комнату и надела форму. Гимнастерка висела на моих плечах, словно палатка, а штаны просто сразу свалились.

Я обдумала ситуацию. Теоретически форму можно ушить, но у меня нет ниток с иголкой, я не умею шить и в любом случае у меня нет времени.

Часом позже я явилась на вводный инструктаж в штанах, перехваченных на поясе кожаным ремнем от чемодана, в заправленной в штаны гимнастерке, безобразно пузырившейся вокруг моих бедер, с закатанными на треть длины рукавами, обхватывавшими мои кисти подобием толстых тряпичных пышек, и с заправленными в ботинки штанинами, которые, к счастью, свободно поместились в ботинки, тоже огромного размера.

Когда я вошла в аудиторию, воцарилось гробовое молчание. Потом раздался взрыв дикого хохота.

Инструктор свирепым взглядом призвал всех к порядку, потом повернулся ко мне, явно не веря своим глазам, и знаком велел мне сесть.

Мы встали в пять утра и в шесть приступили к физзарядке. С этим у меня никогда не было проблем. Я бегала, прыгала и легко перемахивала через «коня». Потом начались занятия по строевой подготовке.

По команде «построиться» я бросилась в самый конец шеренги, надеясь, что именно там мое место; но оказалось, что мое место не там. Сержант раздраженно велел мне занять другое место в строю.

Потом он скороговоркой принялся объяснять, как следует выполнять разные команды. Разумеется, все находившиеся на учебном плацу, кроме меня, уже знали, что и как делать. Я почувствовала, как струйка пота стекает у меня по шее и ползет между лопатками под жаркой колючей гимнастеркой. Мужчины по одну и другую сторону от меня стояли совершенно неподвижно.

Пулеметная очередь слов закончилась.

– Хорошо, – обыденным тоном сказал сержант. Наступила пауза, и я почувствовала, как мужчины вокруг напряглись.

Воздух сотрясся от оглушительного рева, и все стоявшие в две шеренги курсанты летной школы, кроме меня, стали по стойке «смирно». Я приняла положение «смирно» долей секунды позже. Не шевеля головой, я скашивала глаза в сторону в попытке проверить, правильно ли я стою. Я чувствовала тяжелый взгляд сержанта.

Затем последовал ряд других команд, которые я неуклюже выполнила. Потом наступила пауза. Сержант снова поставил нас по стойке «смирно». Он прошелся взад-вперед вдоль строя, цокая каблуками по утрамбованной земле.

Мой сосед пошевелился. Еле заметное движение, вызванное слишком глубоким вдохом.

Сержант так и вскинулся. Он осыпал нас площадной бранью, буквально смешивая с грязью. Я слушала, выпучив глаза от удивления и ужаса. Я знала, что такое бывает, но даже не предполагала, что в столь чудовищной форме. Почему курсанты мирятся с этим? Вероятно, они находят в этом своего рода удовольствие.

Он остановился прямо напротив меня. Нет, мне не следовало отвлекаться на посторонние мысли, даже на мгновение.

Несколько секунд сержант молчал. Он стоял всего в нескольких дюймах от меня, перекатываясь с носка на пятку. Исходящие от него волны энергии, животной силы, с трудом сдерживаемой ярости нагоняли смертный ужас. Я стояла вытянувшись в струнку, вскинув подбородок и глядя прямо перед собой – то есть упираясь взглядом в идеальный узел его галстука.

Не сделав предупреждающего вдоха, с ошеломившей меня яростью он проревел:

– А это еще что такое, матерь божья?

Всеобщий страх, но с оттенком удовольствия.

– Что это такое, спрашивается? Мужчина пли женщина – или дикий кошмар?

Он отступил назад и рявкнул:

– Вы! Кем бы вы ни были! Шаг вперед!

Я шагнула вперед.

– Не-е-ет! – проорал он. – Я сказал не «кокетливый неуверенный шажок вперед на цыпочках». Шаг вперед.

Я снова шагнула вперед, быстро и четко, и застыла в положении «смирно». Он осмотрел меня с одной и другой стороны: ни одна деталь моего позорного одеяния не ускользнула от его взгляда, ни одно подрагивание моего лица.

– Помоги нам, боже, – сказал сержант.

Он поднял глаза на курсантов, стоявших в две шеренги позади меня, и еле слышные смешки прекратились.

– Имя! – рявкнул он.

– Курсант авиашколы Курц. – Я постаралась произнести это быстро и отчетливо, как нас учили.

Сержант поморщился. Его лицо приняло недоуменное выражение. Он приставил ладонь к уху.

– Что это было? – спросил он. – Какой забавный звук. Мне послышался мышиный писк. – Он широко разинул рот и проревел: – Мне послышался мышиный писк!

Окна ближайшего здания задребезжали. На долю секунды я закрыла глаза. Я ничего не могла поделать: ужас владел мной.

Сержант только этого и ждал.

– Боже правый, оно собирается вздремнуть!

Он еще несколько секунд сверлил меня взглядом. Потом снова рявкнул:

– Имя!

– Курсант авиашколы Курц. – На сей раз у меня получилось громче.

Сержант уставился в землю в явном отчаянии. Потом возвел взор к небу.

– Как следует отвечать унтер-офицеру? – громогласно обратился он к небесам. – Неужели так: «Курсант авиашколы Курц»? – нарочито жеманным тонким голосом прогнусавил он. – На что это вообще похоже: «Курсант авиашколы Курц»? – Последние слова он произнес в той же манере. – Нет! Так не пойдет! Отвечать унтер-офицеру надлежит следующим образом: «Курсант авиашколы Курц!» – Он выпалил фразу так быстро, так отрывисто, так немилосердно коверкая слова, что они с трудом различались.

Сержант круто повернулся и выбрал взглядом первого попавшегося человека во втором ряду.

– Имя!

– Курсант авиашколы Раушенберг! – Пулеметная очередь слогов.

– Вы! Имя!

– Курсант авиашколы Фукс!

– Вы! Имя!

– Курсант авиашколы Шубер!

– Хорошо. – Он повернулся ко мне. – То, что вы сейчас слышали, не дает полного представления о том, как следует отвечать унтер-офицеру; это лишь первая робкая попытка отвечать унтер-офицеру должным образом.

Он приказал мне стать обратно в строй и пролаял:

– Четвертый отряд курсантов, напра-во!

Они повернулись быстро, слишком быстро. Я опять поймала на себе испепеляющий взгляд сержанта.

Он гонял нас беспощадно. В течение часа мы маршировали, поворачивали налево-направо, ломали строй и снова становились в строй, вытягивались в стойке «смирно» – и в течение часа я делала все из рук вон плохо, постоянно становилась не на свое место в строю, спотыкалась и хотела умереть под пристальным свирепым взглядом этого демонического человека. Наконец он отпустил нас. Почти всех. Меня он не отпустил. Он заставил меня стоять по стойке «смирно», покуда расхаживал взад-вперед, явно пытаясь решить, что же со мной делать. Похоже, я представляла собой самую ужасную проблему из всех, с какими ему приходилось сталкиваться в ходе его профессиональной деятельности.

Через несколько минут он сказал:

– Всю следующую неделю вы будете ежедневно заниматься строевой подготовкой дополнительно. Явитесь ко мне после лекций.

– Слушаюсь, герр сержант.

– Вы являете собой самое отвратительное зрелище из всех, которые когда-либо оскверняли наш учебный плац.

– Так точно, герр сержант.

– Можете идти.

Я вернулась в свою комнату. До начала лекций оставалось четверть часа. Мне нужно было остаться наедине с собой всего на несколько минут. Мне нужно всего несколько минут, думала я. Чтобы прийти в себя.

Я сидела на кровати в своей форме и слышала смех, доносившийся с другой стороны летного поля.

Таким образом они пытались взять меня на пушку.

Но я не собиралась сдаваться. Я хотела летать, и все. Но это было слишком просто, чтобы они поняли.

Они считали, что я хочу заниматься делом, к которому женщина неспособна по природе своей. Я требовала, чтобы ко мне относились так же, как к тем, кого считают такими способными. Отлично: они не намерены давать мне поблажек.

Само собой, я не могла жаловаться. И даже помыслить о таком не могла. Как смею я просить, даже требовать равноправия с мужчинами – а потом возмущаться трудностями, сопряженными с ним на практике? На несколько минут я погрузилась в такое отчаяние, что у меня в уме промелькнула мысль упаковать чемодан и уехать домой. Ибо в конечном счете они были правы. О равенстве, на котором я настаивала, не могло идти и речи; на самом деле мне не место здесь.

Потом я вдруг осознала, где именно я нахожусь. Я сидела на своей кровати в комнате, в двухстах метрах от мужских казарм. Они знали, что я женщина. На этом все равенство кончалось. Кончалось там, где могло стать опасным. Кончалось там, где они провели черту.

Поэтому в дальнейшем нам предстояло состязаться, кто способнее. В этом состязании они имели значительный перевес надо мной, но у меня было преимущество, подобное преимуществу Давида над Голиафом: я была ловка, проворна и не считалась с правилами борьбы.

Я поняла, что и впредь не должна считаться ни с какими правилами. Во-первых, мне нельзя терять уверенности, что способность пилотировать самолеты не имеет ничего общего с ответом на идиотский вопрос о моей половой принадлежности. Во-вторых, я ни в коем случае не должна попасться в ловушку, которую мне устроили; раз меня здесь не желают признавать ни за мужчину, ни за женщину, мне надо ухитриться стать существом неопределенного пола. Явно существовал некий способ продержаться здесь следующие несколько месяцев. Мне оставалось только сохранять самообладание, покуда я не найду верную линию поведения.

После трех часов теоретических занятий начался перерыв на ланч. Во время лекций я много писала.

По окончании последней лекции я собрала книги и спросила своего соседа:

– Ты идешь в столовую?

Не самая блестящая попытка завязать разговор, но она заслуживала лучшей реакции. Удивленный взгляд, неловкая ухмылка и молчание. Он бочком отошел прочь от меня.

Я направилась в столовую.

Я отстояла очередь и взяла кофе с булочкой. Никто не изъявлял желания пообщаться со мной. Я подошла к столику, где сидели и разговаривали несколько моих одногруппников. Я поставила на стол металлический поднос, придвинула стул, села и сказала:

– Привет, я Фредди. Думаю, настало время познакомиться.

Это не так уж трудно. Просто набираешь воздуху в грудь и делаешь это.

Однако для них это оказалось трудно. Я видела. Они оказались в совершенно незнакомой ситуации. Они понятия не имели, как со мной держаться, и такое невыгодное положение их явно раздражало.

Наконец один из них представился и протянул мне руку. Его примеру последовали еще несколько человек.

Один не назвал своего имени. Он отвернулся от меня и уставился в свою чашку. Он был немного старше остальных и носил длинные, подкрученные вверх усы в английском стиле.

После церемонии представления наступило непродолжительное молчание. Его нарушил человек, который первым заговорил со мной, – Юрген. Высокий молодой парень с густыми бровями, сейчас недоуменно сдвинутыми.

– Мы не можем понять, что ты здесь делаешь, – сказал он.

– Я хочу научиться пилотировать гражданские самолеты.

Он потряс головой, в явном замешательстве.

Сидевший рядом с ним паренек сказал без тени враждебности:

– У тебя ничего не получится. Женщины неспособны пилотировать такие самолеты.

– Посмотрим, – сказала я.

– Послушай, для управления большим самолетом требуется физическая сила. У тебя просто не хватит силы. – Он говорил мягко. Он пытался помочь мне.

– Сила не самое главное, – сказал усатый. – У женщин не тот склад ума.

Я повернулась к нему. Он чуть не трясся от раздражения.

– Как тебя зовут? – спросила я.

Он не хотел говорить, но понимал, что у него нет выбора.

– Вернер.

– И какой же склад ума требуется для того, чтобы научиться пилотировать гражданские самолеты, Вернер?

Он покраснел под моим пристальным взглядом, но не ответил.

– Да перестань, – сказал Юрген. – Вполне закономерный вопрос.

– Для управления самолетами необходимо хладнокровие и умение объективно оценивать ситуацию. Всем известно, что женщины излишне эмоциональны и легко теряются.

– Меня трудно привести в растерянность, – сказала я.

Паренек с веселым лицом и южногерманским невнятным выговором сказал, что он не понимает, какой мне смысл учиться пилотировать пассажирские самолеты, если «Люфтганза» все равно не даст мне работы.

Я подумала, что он совершенно прав.

– Кто-нибудь еще даст, – сказала я с уверенностью, которой в действительности не чувствовала. В тот момент вся моя затея показалась мне нелепой: поступком, продиктованным тщеславием и завышенной самооценкой. Я резко сказала: – Если я могу работать летчиком-испытателем в Исследовательском институте планеризма, я не понимаю, что мне мешает работать летчиком в авиатранспортной компании.

Они переглянулись. Они обо мне знали: после моего зачисления в школу в газете «Планеризм сегодня» появилась заметка, а в одном из иллюстрированных журналов – моя фотография. Вдобавок, в прессе довольно много писалось о поездке в Финляндию. Это не помогло: наоборот, только усложнило проблему.

Наступило молчание. Потом Вернер зажег сигарету и бросил спичку в пепельницу.

– Ты выйдешь замуж, – презрительно сказал он.

– Не выйдет, если будет носить эту форму, – ухмыльнулся паренек с юга.

И нормальные отношения вдруг стали возможными. Ибо все хором рассмеялись, я улыбнулась, поскольку атмосфера внезапно разрядилась, а кто-то спросил:

– А что будет, если раскатать рукава?

– Ботинки свалятся, – предположил Юрген.

– Не совсем. – Я раскатала рукава до конца. Они спускались ниже моих кистей почти на длину предплечья и болтались, словно куски перекрученной веревки, которую не развязывали много месяцев.

Мужчины пришли в восхищение.

– А докуда тянутся штанины?

– О, до самого Дортмунда. – Я сняла правый башмак и продемонстрировала расстелившуюся по полу штанину.

Они радостно заржали и заставили меня снять второй башмак. Несколько мгновений я с глупым видом стояла на месте, а затем, поддавшись внезапному порыву, вперевалку пошла по столовой походкой пингвина.

Мои зрители ревели от восторга и хохотали до слез. Глядя на корчащихся от смеха людей за столом, я поняла, что нашла нужную линию поведения.

Играй шута, Фредди, играй шута. Так, словно от этого зависит твоя жизнь.

К счастью, у тебя есть для этого все необходимое. Твоя замечательная форма: можно ли мечтать о лучшем клоунском костюме? Твое неумение лихо отдать честь и молодцевато щелкнуть каблуками; твой голос, который сравнили с мышиным писком. Твоя природная неспособность постичь священную тайну строевой подготовки. Воспользуйся всем этим с благодарностью: они откроют перед тобой двери в новую жизнь.

Я так и сделала. Как только я поняла, что от меня требуется, я стала играть свою роль со всем усердием. Я надевала маску шута вместе с формой рано утром. С широкой улыбкой я входила в столовую, где меня встречали добродушными возгласами, солеными шутками и свистом. Я сильно преувеличивала степень своей неполноценности, когда рассказывала гогочущим слушателям о последних ужасных впечатлениях от общения с сержантом, проводившим занятия по строевой подготовке. Я напрягла все свои способности к подражанию, дабы научиться изображать сержанта, и через неделю преуспела в своих стараниях. Как следствие, я стала меньше бояться его.

Мои товарищи по группе одновременно смеялись надо мной и хотели мне помочь. Они натаскивали меня по строевой подготовке, и эти индивидуальные занятия носили странный двоякий характер. Задыхаясь от смеха, они заставляли меня выступать в совсем уж карикатурном виде, но в то же время искренне хотели сделать из меня по возможности хорошего курсанта. Они учили меня «правильно отвечать унтер-офицеру». Было недостаточно просто выпаливать фразы лающим голосом, проглатывая окончания слов и делая ударения не на тех слогах. Мне надлежало также говорить низким голосом. Они учили меня говорить басом. Я старалась изо всех сил, но они все равно оставались недовольными. Я указывала товарищам, что, чем более низким голосом я говорю, тем больше кажется, что я просто кривляюсь; но они отвечали, что мне совершенно необходимо говорить басом, поскольку женский голос на учебном плацу неуместен.

Происходящее нравилось не всем. Несколько раз я замечала смущение или стыд на лицах некоторых курсантов, но никто из них никогда не выражал вслух своих мыслей. Когда я видела у кого-нибудь такое выражение лица, я отводила глаза, поскольку не могла себе позволить испортить отношения, установившиеся у меня с курсантами. Вернер с презрением отказывался принимать участие во всеобщем веселье. Он считал, что я недостойна даже насмешек и что другие только позорят себя.

Ходить по вечерам в клуб я могла лишь в своем образе клоуна, ибо любая моя попытка хоть ненадолго выйти из роли заставила бы всех снова задаться неразрешимым вопросом, кто же я такая. Поскольку шум, смех, грубые шутки и постоянная необходимость играть избранную роль утомляли меня, я чаще предпочитала гулять, читать или посещать концерты в городе. И я занималась.

Я занималась усердно. Конечно, ничего другого мне не оставалось: я должна была усвоить кучу теоретических знаний, ибо только они могли помочь мне. Я не жаловалась на учебные нагрузки, как и все. Никто не признавался, что учеба на курсе дается ему трудно. А возможно, просто они не признавались в этом при мне.

Но, помимо всего прочего, мы летали. В роли шута ты можешь учиться или нет, покуда не блещешь особыми успехами. Но полет – совсем другое дело. Шуты не могут управлять самолетом. Здесь необходимо отнестись к своей задаче серьезнейшим образом, и твой успех – или неуспех – здесь всегда очевиден.

Я вступила в кабину самолета и стала настоящим пилотом.

Они оказались далеко не простыми в управлении, эти машины. Даже тренировочные самолеты ушли далеко вперед от «клеммов». Но с течением месяцев мы успешно осваивали управление этими гигантами. «Хейнкелем», «дорнье», «Юнкерсом-52», опознать который предложил мне полковник в нашу первую встречу. Ночью перед первым своим полетом на «Юнкерсе-52» я лежала без сна в холодном поту. Смогу ли я управлять машиной столь огромной и тяжелой? Сумею ли пойти на снижение, сделать поворот? Смогу ли справиться со множеством сложных приборов?

Но когда я первый раз села в пилотское кресло, что-то произошло. Такое всегда происходило и прежде, хотя я никогда не считала это чем-то самим собой разумеющимся. Я пробегаю глазами по приборной доске и прихожу в состояние полной сосредоточенности, оно же – состояние предельной восприимчивости. Единственной реальной вещью в мире для меня становится самолет. Я сливаюсь с ним, пытаясь понять его природу, его потребности. И самолет начинает разговаривать со мной.

Я вспомнила все, чему меня учили. Я внимательно слушала, что мой «Юнкерс-52» говорит мне, и я вырулила на взлетно-посадочную полосу и поднялась в воздух так плавно, что скупой на похвалы инструктор невольно сказал: «Молодец».

Да, я умела летать. Да, я обладала природным даром пилота. Я понимала это; инструктор понимал это; и в один прекрасный день полковник вызвал меня в свой кабинет и извинился за свои былые сомнения на мой счет, показав таким образом, что он тоже понимает это. Со временем даже мои сокурсники стали понимать это.

Но как им теперь держаться со мной? Я же шут.

В тот день, когда я впервые полетела на «Ю-52», несколько моих сокурсников стояли у ангара, наблюдая за мной. Они же сидели в столовой, обсуждая какие-то технические приемы пилотирования, когда часом позже я вернулась.

Я взяла кофе с плохо пропеченной булочкой и медленно отошла от стойки. Мысленно я все еще находилась в кабине самолета. Я была довольна собой. Нет, я имею в виду другое. Просто даже после самого среднего полета вы чувствуете возбуждение, уверенность в своих силах. Такие чувства вызывает любой полет. Вот почему пилоты не могут жить без неба. Вот почему вы не можете летать, оставаясь при этом шутом.

Разговор прекратился, когда я подошла к столику.

– Привет, – сказал Юрген. – Ну и как тебе «Ю-пятьдесят два»?

– Просто конфетка, – ответила я с отсутствующим видом, вгрызаясь в свою булочку.

Любому другому подобное высказывание простили бы.

Двое из них резко отодвинули свои стулья от стола и вышли из столовой.

Ага, настало время раскрыть свои карты. Ну и ладно. Теперь мне было наплевать. Я села на один из освободившихся стульев и в гробовой тишине доела свою булочку.

Наконец Шани, уроженец южной Германии, сказал:

– Мы наблюдали за тобой. Ты здорово летала.

– Спасибо.

– Мы даже не предполагали, что ты сумеешь так лихо управлять самолетом.

– Знаю. – Я отпила глоток кофе.

– Почему ты нам не говорила? – спросил кто-то.

– Что именно?

– Что ты умеешь пилотировать?

– Я вам говорила.

– Да, но я имею в виду… по-настоящему пилотировать.

На этот вопрос у меня не было ответа. Но я видела, что несколько человек ожидают ответа: они испытующе смотрели на меня со своего рода негодованием.

– Да… – промолвил Юрген. – Ты оказалась темной лошадкой, Фредди. Это нечестно.

– Я имею в виду, – сказал Шани, разводя над столом руками, – мы бы вели себя по-другому, если бы знали.

До меня дошло не сразу. Они думали, что я выставила их дураками.

Через два года и два месяца плюс одна неделя после вступления Гитлера на пост канцлера военно-воздушные силы были рассекречены.

Когда это произошло, я снова находилась в Дармштадте – с удостоверением пилота гражданских самолетов, полученным по окончании штеттинской авиашколы, и в новой должности старшего летчика-испытателя.

Я взяла газету и увидела их на первой странице. Наши самолеты. Истребители, бомбардировщики, учебно-тренировочные машины, самолеты-корректировщики и самолеты связи. Выкрашенные в надлежащие цвета, со свастикой на хвосте.

«Ю-52», на котором я летала в Штеттине, был бомбардировщиком.

В тот мартовский день все изменилось и одновременно не изменилось ничего, кроме окраски машин. Моя работа не изменилась. Теперь я испытывала планеры для военно-воздушных сил – но я занималась этим с самого начала. Листая газету, почти целиком посвященную военной авиации, я поняла, что всегда знала это – по крайней мере подсознательно. Даже два года назад, опьяненная свой любовью к полетам и идеалистическими представлениями о дружбе народов, я знала об интересе военных к планеризму. Любые сомнения, которые я могла бы питать на сей счет, рассеял бы торжественный прием, оказанный нашей команде по возвращении из Южной Америки. Все представлялось совершенно очевидным, стоило только подумать хорошенько. Каждое германское правительство, приходившее к власти с 1919 года, поощряло развитие планеризма. Чего вы хотите, если вам отказано в праве иметь национальный воздушный флот?

Я толком не понимала, как мне относиться к этому событию. Если оно означает ужесточение контроля и усиление бюрократического аппарата, радоваться нечему. С другой стороны, не исключено, что теперь передо мной откроется более широкое поле деятельности, появится больше возможностей. Я не особо задумывалась о политическом значении произошедшего. Безусловно, у нас должна быть военная авиация; и чем скорее мы перестанем притворяться, что у нас ее нет, тем лучше.

Дитер уезжал работать на компанию Хейнкеля. Он сообщил мне об этом в день моего возвращения в Дармштадт, когда мы сидели вечером в ресторанчике деревенской гостиницы, до которой доехали на его мотоцикле.

Я страшно огорчилась. Я буду скучать по нему, сказала я, и мы оба пришли в сентиментальное настроение, чего мне делать не стоило, поскольку Дитер неверно истолковал мою грусть и сказал, что если, в конце концов, я действительно к нему неравнодушна, он еще ненадолго задержится в Дармштадте, пока мы не решим все вопросы и… Мне пришлось сказать, что он меня неправильно понял, и у него вытянулось лицо; и какое-то время разговор у нас не клеился.

Однажды в субботу, еще до отъезда Дитера, мы с ним пошли на показательные полеты. В Дармштадт приехал Эрнст.

Стоял май, но было жарко, как в середине лета. Жители Дармштадта были в рубашках с короткими рукавами и соломенных шляпах; дети бегали и прыгали по траве.

Мы с Дитером, желая превратить наш поход в праздник, взяли билеты на дорогие места, хотя, когда мы ели мороженое и смотрели на толпы зрителей, мне показалось, что внизу было бы веселее. Вдоль ограды пробирался продавец воздушных шариков. В другом направлении сквозь толпу протискивался клоун с набеленным лицом; потом я заметила еще одного клоуна, на ходулях. Клоуны собирали пожертвования в Зимний фонд – правительственный благотворительный фонд, средства из которого, по слухам, зачастую шли на покупку лимузинов для партийных боссов; ну и бог-то с ним, я ничего не сказала Дитеру.

– Хочешь воздушный шарик на память обо мне? – спросил Дитер.

– Нет, спасибо, Дитер. Я буду помнить тебя и без шарика.

Мы отдали немного мелочи в Зимний фонд и принялись изучать программку. Эрнст собирался начать выступление с фигурных полетов на планере, а потом летать на «фламинго».

– Ты с ним знакома, да? – спросил Дитер.

– Пару раз встречалась.

– Полагаю, тебе известно, какая у него репутация.

Я пришла в раздражение.

– У него репутация первоклассного летчика-истребителя и одного из лучших пилотов в мире, – сказала я.

– Я имел в виду другое.

– Знаю. Меня не интересует, что ты имел в виду.

– Я просто пытаюсь предостеречь тебя.

– Дитер, я с ним едва знакома. У нас с ним дружеские отношения, и только.

На лице Дитера отразилось почти циничное сомнение в возможности подобных отношений. Я разозлилась, но времени продолжать дискуссию не было, поскольку в этот момент на трибунах воцарилась тишина – и в тишину бесшумно слетел с высоты планер Эрнста.

Хороший полет похож на поэзию. К перерыву я вновь пришла в хорошее расположение духа, а Дитер нашел в себе силы извиниться.

– Никогда не встречал такой девушки, как ты, – сказал он. – Неудивительно, что я постоянно болтаю глупости.

Я подумала, что здесь он прав.

В высоте ровно гудел «фламинго» Эрнста. За ограду вышел человек, прошагал на середину летного поля и положил на траву белый носовой платок. Углы платка он придавил маленькими камешками.

«Фламинго» пронесся низко над землей и стал набирать высоту. В открытой кабине я мельком увидела лицо Эрнста, почти полностью закрытое летными очками и шлемом. Самолет заложил вираж и снова начал спускаться.

Я затаила дыхание, когда он резко пошел вниз, к самой земле, и по траве побежала серебристая рябь от возмущенного пропеллером воздуха. Понимал ли кто-нибудь из собравшихся здесь людей, насколько это опасно? Крыло опускалось все ниже, ниже. Я видела на конце крыла крохотный крючок. Ты не можешь сделать это, думала я; ты не можешь сделать это безнаказанно.

Крыло молниеносно качнулось: почти незаметное для глаза движение. Похоже, у Эрнста рефлексы как у кошки.

И кончик крыла, с подцепленным носовым платком, поднялся над землей.

Рев мотора – и самолет легко взмыл ввысь.

Толпа завопила. Я завопила.

Оркестр грянул марш.