Полная луна висела над кладбищем, как живот потаскухи. В ее свете человек с горбом и деформированной правой ногой сдирал шкуру с козленка.

В нескольких шагах от него вокруг затухающего костра сидели еще трое. Один из них был совсем ребенком, но уродливая внешность мешала определить его возраст. У него практически отсутствовал лоб: голова начиналась почти над самыми бровями и была сплющена, словно он сильно ударился о камень. Рядом с ним сидел крупный, сильный мужчина. Его лохматые волосы не могли даже в лунном свете скрыть отсутствие ушей. Третий человек, сидевший чуть поодаль, был дистрофично худ, постоянно дрожал и ковырял синевато-серые струпья, покрывавшие его ноги.

По обе стороны костра были воткнуты в землю толстые прутья, наклоненные так, что перекрещивались наверху. Рядом лежала куча хвороста. Он предназначался для костра, но хотя пламя угасало с каждой минутой, никто не сдвинулся, чтобы подбросить в огонь немного хвороста.

В стороне от костра, прислонившись спиной к могильному камню, сидел пятый человек — без какого-либо явного уродства, но в одежде изношенной и грязной, как у нищего. Он смотрел на группу, собравшуюся вокруг костра.

Горбун закончил свежевать козленка и отбросил шкуру. Он сделал длинный надрез, засунул во вспоротый живот руку и извлек внутренности, которые выбросил на землю. Пошарив у себя за поясом, он достал кусок бечевки, связал козленку ноги, просунул между ними палку и, хромая, понес висящего вниз головой козленка к костру.

— Почему вы дали ему погаснуть? — в удивлении замер он на полпути.

Трое у костра подняли головы, словно очнулись от глубоких раздумий, и посмотрели на костер так, будто видели его впервые. Горбун сбросил тушку козленка на колени безухому, поворошил угли, пока они снова не разгорелись, и швырнул на них пригоршню хвороста. Огонь на миг ослаб, потом вскинулся высокими языками пламени.

— Он не погас, — угрюмо сказал дистрофик.

— Да уж, только не благодаря вам.

Горбун отошел куда-то в сторону и вскоре прихромал обратно с несколькими плоскими камешками, которые бросил в самый жар. Потом снова взял козленка, отнес его к ближайшей могиле, разложил поверх надгробия и начал резать на части.

— Арг… гар… гар, — с явным беспокойством сказал безухий.

— Он говорит, что не следует этого делать, там грязно, — перевел мальчик без лба.

— Скажи ему, чтобы он заткнул свой идиотский рот.

Нож мелькал в умелых руках, отсекая и нарезая куски.

— Что ты делаешь? — спросил мальчик.

— Целиком ведь он никогда не изжарится, так? Особенно после того, как вы чуть не загасили костер. Все вы паразиты. Приходится все делать самому.

Словно вспомнив о чем-то, он посмотрел в сторону, где в тени, прислонившись к могильному камню, одиноко сидел пятый. Троица у костра тоже посмотрела туда, потом отвела глаза. Горбун сплюнул, чтобы отвести проклятие.

— Гар… арг… арг, — сказал человек без ушей.

— Он сказал, что это мы поймали козленка, — объяснил мальчик без лба.

— А кто вам сказал, где его найти? Именем Бога, если бы я мог пользоваться ногами как следует…

Хромая, горбун принес нарезанное мясо к костру. Пламя погасло, а камни были покрыты слоем раскаленной докрасна золы. Он сдул золу и плюнул на один из камней. Камень зашипел. Он положил по куску мяса на каждый камень, потом похромал обратно нарезать оставшееся мясо.

Человек без ушей, мальчик без лба и дистрофик смотрели на мясо голодными глазами. Когда на горячие угли стал стекать жир, огонь зашипел. Вкусно запахло. Все трое придвинулись поближе к огню.

Безухий задумчиво взял прутик, подцепил кусок мяса с камня и отправил его в рот. Он тотчас вынул его обратно и что есть мочи замахал им, чтобы остудить. Горбун, принесший следующую порцию мяса, отобрал у безухого добычу:

— Жадная свинья! Хочешь урвать больше, чем остальные?

— Хаарг… гар…

Горбун ударил безухого кулаком; безухий покачнулся от удара, но был слишком удивлен, чтобы защищаться. Мальчик схватил горбуна за рукав, но был отброшен в сторону. Он обратился к дистрофику, который оттолкнул его и продолжил ковырять свои струпья.

Мальчик неловко упал у кромки костра и закричал.

Безухий вытащил мальчика из костра и тяжело распрямился.

Человек, сидевший в одиночестве у могилы, нагнулся вперед, чтобы лучше было видно.

Горбун и безухий боролись у кромки костра. Оскалив зубы, кряхтя, они пытались затащить друг друга в огонь. В конце концов безухий отбросил горбуна и метнулся к могиле, на которой лежали остатки расчлененного козленка. Он повернулся с ножом в руке, когда горбун навалился на него.

Нож вошел в шею. Горбун захрипел и свалился на могилу, хватаясь за остов козленка. Он лежал в луже крови, сжимая в правой руке кость.

Безухий уронил нож, подбежал к мальчику и схватил его за руку. Они скрылись в темноте.

Человек, наблюдавший за всем этим со стороны, встал. Он привычным жестом провел рукой по поясу, словно что-то проверяя, и направился к костру. Нагнулся и взял с камня кусок мяса, румяный с одной стороны и сочный с другой. Дистрофик, который продолжал ковырять свои струпья все время, что продолжался поединок, удивленно посмотрел на него и отодвинулся.

Незнакомец протянул ему кусок мяса, и дистрофик после некоторого колебания принял дар.

Незнакомец съел два куска мяса и подбросил в огонь хвороста.

Он скитался уже год, общаясь с нищими, прокаженными, париями, ворами. Куда бы он ни пришел, каждый раз он искал самый низкий уровень, до какого только может пасть человек.

Поскольку предметом его интереса была деградация, он избегал деревушек и посещал большие города. Они в большей степени отвечали его цели: там под арками акведуков кормили вшей нищие калеки, там в сомнительных переулках стояли на порогах домов иссохшие шлюхи, там были портовые таверны, куда отправлялись после драк матросы, там по ночам вылезали крысы, чтобы слизать блевотину с булыжных мостовых.

Все это не доставляло ему удовольствия (хотя в конечном счете именно к удовольствию он и стремился), зато давало странное удовлетворение его уму. Постоянно сталкиваясь с тем, что его оскорбляло, он научился преодолевать протест своих чувств. Еще чуть-чуть — и он перестал бы воспринимать мерзость как мерзость, но его удерживало на этой грани сознание того, что ему повезло и он сам выбрал свое окружение. Однажды он присоединился к группе прокаженных и попытался жить с ними, но они прогнали его, потому что он был здоров. Калеки ненавидели его, воры ему не доверяли, бедняки смотрели на него с возмущением и подозрением. Он переживал свою изоляцию, потому что ему нравилось общество, но он предпочитал ее показному гостеприимству.

С самого начала он странствовал в одиночку, оставив дом, имущество и раба, выйдя из дома темной ночью и незаметно покинув город, пока все спали. В том состоянии отчаяния, в котором он находился тогда, любопытные взгляды были невыносимы. Прошли месяцы, прежде чем он смог смотреть в глаза незнакомцам без страха быть узнанным и последующих расспросов, но однажды, увидев свое отражение в озере, он понял, что, во-первых, узнать его нельзя, а во-вторых, его это перестало волновать. Он так тщательно избавился от всего, что могло его выдать, что воспоминание о прежней жизни больше его не беспокоило; задним числом его бегство из Себасты выглядело не поражением, а скорее стратегическим отступлением с позиции, которую невозможно защитить.

Теперь он поставил себе цель найти позицию, на которую было бы невозможно напасть. Такая позиция должна основываться на истинном понимании мира, и после года странствий по его самым отвратительным местам Симон нашел эту истину.

Она просто заключалась в том, что Бог зол.

Провинция переживала очередной всплеск религиозного рвения. Внешней причиной послужила еще одна смена администрации.

После периода хаоса, который предшествовал аннексии и длился некоторое время после нее, страной в течение почти сорока лет правил при поддержке империи Ирод Идумейский. Этот талантливый тиран, взошедший на трон прилежным хитроумием и удерживавший его непрестанным кровопролитием, умер душевнобольным, прожив жизнь, полную убийств, интриг и городского благоустройства. После смерти Ирода царство разделилось, и на протяжении тридцати пяти лет его религиозное сердце — оплот бунтарства — управлялось напрямую военными губернаторами, сочетавшими в своем правлении жестокость, благие намерения и глупость.

Территории старого тирана были вновь объединены, правда ненадолго, его погрязшим в долгах внуком. Новый царь умер неожиданно и при странных обстоятельствах, в Кесарии, пробыв на троне совсем недолго. Представ перед подданными в серебряном одеянии и позволив льстецам провозгласить себя богом, он заболел, удалился в свои покои и спустя несколько дней скончался. Наказан за нечестивость, как одобрительно шептались люди. Император вздохнул и снова ввел в провинции прямое управление.

Царь, по крайней мере, номинально представлял национальную религию, чего нельзя было сказать о губернаторах. Народ хладнокровно наблюдал, как в их города снова открыто вернулись атрибуты имперской власти. Что касается губернаторов, они просто не понимали людей, с которыми должны были иметь дело. Они были к этому совершенно не подготовлены.

Отсюда инцидент с одеянием первосвященника.

Когда губернатор Фадий прибыл в Иудею после скоропостижной смерти ее царя, он обнаружил, что евреи, проживающие на северных территориях, ведут локальную войну со своими соседями. Он разрешил ситуацию с похвальной эффективностью и отправился в Иерусалим. Там, полагая, что демонстрация власти необходима, дабы пресечь возникновение подобных проблем в дальнейшем, он велел горожанам передать ему одеяние первосвященника. Веками это священное одеяние хранилось в Храме. Фадий распорядился, чтобы оно для безопасности хранилось в крепости, где располагались оккупационные войска.

Это был губительный просчет. Начались волнения. Ситуация была настолько угрожающей, что со своей армией прибыл сам сирийский наместник. Горожане обратились с петицией к императору, но прежде, чем разрешить делегатам отправиться в Рим, их сыновья были взяты в заложники.

Сомнительно, чтобы император лучше губернатора понял эмоции, всколыхнувшиеся вокруг ритуального одеяния. По счастливому совпадению, сын покойного царя проходил при императорском дворе дипломатическую стажировку в надежде получить отцовский трон. Он приложил усилия, и священникам было разрешено хранить свое одеяние у себя.

На взгляд официальной власти, это был необъяснимый кризис, одна из неожиданных вспышек народного волнения, которыми провинция печально славилась. Но для религиозного ума не существовало разницы между вещами незначительными и крупными: жизнь по самой сути своей непрерывна, каждая ее частица отягощена глубоким смыслом.

Опасное воззрение.

Слепой нищий расположился в крошечной тени, которую отбрасывал на площадь навес лавки мясника. На крюке под навесом висела туша только что освежеванной овцы, на которую уже слетались мухи. Другие мухи жужжали у лица нищего, из глаз которого вытекала желтая жидкость с легкой примесью красного. Мухи нерешительно перелетали с глаз на тушу и обратно.

— Посмотрите туда, — сказал Симон, — и скажите мне: это творение великодушного бога или извращенного ума?

Он уже час говорил с ними без всякого толку. Теперь он обращался к их наблюдательности. Головы повернулись.

— А, это старик Мордехай, — сказал мужчина с багровыми от красок руками. — Он тут сидит целую вечность.

— Ждет Спасителя, — сказал другой. Все засмеялись.

— Не имеет значения, кто он, — раздраженно сказал Симон. — Главное…

— Для него это имеет значение, — возразил красильщик. — Это его постоянное место. Он не на шутку рассердится, если кто-то другой его займет.

— Идиоты! — закричал Симон. — Да вы более слепы, чем он!

— Кого ты называешь идиотом?

— Любого, кто отказывается видеть то, что у него под носом. Оглянитесь вокруг. Отбросы. Немощность. Болезнь. Старость, бедность. Все это ненужно. Смерть, смерть кругом, все это ненужно. Слепой и мертвая овца. Посмотрите на них. Почему он слеп? Почему убили овцу?

— Чтобы нам было что есть, — радостно сказал чесальщик.

— Правильно, — так же громко ответил Симон. — Мы не можем жить, не убивая. Что же это за мир?

— Но он должен быть таким, — сказал кто-то со смехом.

— Почему?

— Ну, так было всегда. То есть… откуда еще нам взять еду?

— Я не знаю, — резко ответил Симон, — но кто-то знает. Тот, кто привел нас сюда, знает. Тот, кому пришла в голову отвратительная идея, что мир основывается на мерзости, знает. Он это знает потому, что если он смог создать этот мир, он смог бы создать мир получше. А если он этого не сделал, он не заслуживает нашего уважения.

Они смотрели на него с недоверием.

— Вы лучше, чем ваш Создатель, — сказал Симон. — Чтите себя. Вы, вы — боги.

Все в недоумении замолчали. Потом на лицах стали появляться улыбки.

— Боги, говоришь? — сказал красильщик. — Посмотрим, что будет, когда я скажу жене.

— Но этого не может быть, — возразил высокий мужчина, стоящий позади. — Как мы можем быть лучше, чем бог, который нас создал?

— Какая у тебя профессия? — спросил его Симон.

— Я корабельный плотник.

— Ты будешь работать с плохой древесиной, если можешь достать самую лучшую? Будешь ли ты сознательно строить судно с течью?

— Конечно нет.

— Конечно нет. Кто будет делать вещь с изъяном, если можно сделать вещь отличного качества? Посмотрите на плоды своей работы, а потом посмотрите, — Симон указал на нищего, сидящего под навесом, — на это.

— Одну минуту, — сказал серьезного вида молодой человек. — Если в нас нет добродетели и бог, который создал нас, порочен, как ты говоришь, откуда тогда берется добродетель?

— Добродетель — это иллюзия, — сказал Симон. — Идея, внедренная в наши умы, чтобы ввести нас в заблуждение…

— Кто заблуждается? — сказал красильщик. — Я не заблуждаюсь.

— Да, но если ты говоришь, что мы лучше, — не отставал молодой человек, — это означает…

С точки зрения логики это было абсолютно несвоевременно.

— Не утомляй меня лингвистикой, — прорычал Симон. — Раскрой глаза! — Он ткнул пальцем в сторону нищего. — Бог, которому вы поклоняетесь, — муха, чудовищная гигантская муха. Он питается гноетечением мира.

— Ну это уж слишком, — сказал красильщик.

— А вы, — сказал Симон, — его истинные создания. Он вам желанен.

Он спустился с рыбной бочки, которую использовал как трибуну, и гордо удалился.

В те времена было много учителей. Это была эпоха, когда политики попирали мораль, а разум опережал религию. Привычные ценности становились ненадежными или опасными или просто исчезали; боги умирали или меняли имена. В разлагающемся сердце империи процветали настолько безумные суждения, что на краеугольные основы общества — классовые, половые и прочие отличия — стали покушаться сами императоры. Одним словом, ничто не имело смысла.

А поскольку смысла не было, его лихорадочно искали: в религиозных культах, которые сулили лучшую жизнь или хотя бы спасение после смерти; в метафизических рассуждениях, которые успокаивали потерявших надежду тем, что хотя жизнь невыносима, это неважно; в астрологии, которая говорила, что хотя жизнь ужасна, не стоит об этом беспокоиться, так как все предопределено. Эти рецепты распространялись по всем уголкам империи бродячими мудрецами, многие из которых, благодаря ученикам, снискали славу своей святостью и, что было неизбежно, способностью творить чудеса.

Относящийся с презрением к святости и лишившийся чудотворных сил человек, когда-то известный как Симон Волхв, пополнил ряды таких бродячих мудрецов. Он скитался и проповедовал по дорогам Иудеи и Самарии, земли, особо избранной Богом. Он не взял с собой ни спутника, ни какого-либо имущества, кроме денег, зашитых в пояс на самый черный день. Он жил подаянием, иногда воровал еду и спал под открытым небом. Там, где он останавливался прочесть проповедь, каждый раз собиралась небольшая толпа, которая слушала его со смешанным чувством. Понимание и даже симпатия быстро сменялись неловкостью и смятением, а зачастую и гневом. Порою он был вынужден спасаться бегством под градом камней. Ведь то, что он говорил, было слишком безнравственным, чтобы слушать, слишком опасным, чтобы размышлять над этим, и слишком трудным, чтобы попробовать.

Симон проповедовал следующее.

Человек — жертва обмана божества, которое его ненавидит. Воспитанные в вере, что мироздание прекрасно, мы слепы и не способны распознать как собственную беспомощность, так и подлинную природу мироздания, частью которого являемся. Поскольку мир, который мог бы быть совершенен, представляет собой кровоточащую рану. Суть мира, его истинная и скрытая суть, — не жизнь, а смерть.

Смерть — это питательный раствор, труп, которым питается жизнь. На каждое рождение приходится тысяча смертей. На каждую сотворенную вещь приходится тысяча уничтоженных. На каждую музыкальную ноту приходится огромное пустое пространство тишины. Каждая жизнь держится на убийстве, каждое проявление красоты черпает свой свет у безобразия. Наши тела, тленные, питающиеся за счет тления и воспроизводящие тление, истлевают раньше времени от болезней, увечий, расстройства рассудка. Те, кому повезло, сохраняют здоровье до старости и лишь оттягивают, лишенные всякого достоинства, приближение конца.

Человек — кривой венец ущербного творения.

Каких-либо объяснений того, почему это необходимо, никогда не давалось. Иов, осмелившийся спросить, вместо ответа получил бурю. Причина ясна и страшна. Мы — игрушки в руках дьявола, и мы созданы для боли.

Бог, создавший нас, чтобы мучить, удерживает свои создания в подчинении двумя хитростями. Во-первых, он заявляет, что его поступки выше понимания человека и что мы не можем его судить. Во-вторых, отвлекает и одурачивает нас сводом нравственных законов, обещая, что если мы будем их соблюдать, то получим спасение. Это обещание не только лживо — поскольку нарушающие закон процветают, а невинные страдают, — но и сам Законодатель не соблюдает этих законов. По сути, они бессмысленны и установлены лишь с тем, чтобы человек был вынужден их нарушать. Пытаясь же их не нарушить, человек настолько запутывается, что теряет всякую свободу действий.

Потому что в этой сложной паутине, которой Творец нас опутывает, самая запутанная нить — это представление о добре и зле. Оно парализует волю и уводит мысль от поисков истины. Оно также вызывает постоянные муки, так как сбитый с толку разум дрожит от страха наказания, терзается от искусственно внушенного ощущения греха и унижается, пытаясь ублаготворить Судию. Все это — пища великого Создателя и Насмешника.

И хотя неподчинение бесполезно, все же не подчиняться Богу, который всемогущ и мстителен, можно. Ему можно не подчиняться, нарушая законы, соблюдения которых он требует, и выворачивая наизнанку ценности, которые он дал людям в качестве руководства. Нужно совершать тяжкие грехи, и не единожды, а многократно, пока не исчезнет осознание греха как греха. Нужно принимать и прославлять уродство и нищету; нужно поклоняться уродству как красоте; нужно сделать непристойное священным.

И возможно, со временем это принесет плоды. Поскольку самое мощное оружие Создателя — время — будет обращено против него. Со временем ежедневное и ежечасное совершение грехов может истощить понятие греховности; со временем любовь к безобразному может изменить безобразие и шлюха может стать невинной от плотских излишеств. Так, со временем человек сумеет сломать стены своей темницы и спасти Мироздание от порабощения.

Так проповедовал Симон из Гитты, спаситель и пария, угрюмым слушателям.

Высокомерный, злой и упивающийся неудачей, Симон шагал по улицам Тира. Он шел быстрым шагом, потому что очень сердился, но цели у него не было. Одно место ничем не отличалось от другого.

Он не собирался заходить в бордель, но ноги сами завернули туда, когда он поравнялся с воротным столбом, украшенным фаллическим символом. Вполне сообразный, в общем-то, шаг.

Но, если подумать, трудно осуществимый.

Женщина, встретившая его на пороге, окинула долгим холодным взглядом его пыльную одежду и въевшуюся в кожу грязь.

— Вашего брата не обслуживаем, — заявила она. — Это приличное заведение.

— Привлекательность борделя, — заметил Симон, — в том, что там не обязательно слушать правду.

Он осознал, что у него нет денег.

— Убирайся, — сказала она, — или я позову хозяина.

Симон вышел.

Он прошел немного вперед, размышляя. Темнело.

Он устроился под аркой внутреннего дворика у шумной таверны. Когда спустя какое-то время из таверны вышел, качаясь, матрос, чтобы помочиться, он затащил его под арку, ударил об стену так, что тот сполз на колени, и избавил его от туники, кошелька и сандалий. По пути в общественные бани он увидел на земле свернутый плащ, хозяин которого увлекся беседой с друзьями, и заодно прихватил и плащ.

Через два часа он вернулся в бордель, и его не узнали.

Он выбрал проститутку, которая внешне ему не понравилась. Она была темнокожей и довольно пышнотелой, с приплюснутым носом, широкими ноздрями и выступающим подбородком. Волосы ее были светлыми с золотистым оттенком, брови — густыми, а веки — тяжелыми (признак распутства). Но в глазах ее он увидел задумчивость.

Он пошел за ней наверх.

Комната была почти пустой, ничего лишнего: кровать, столик с зеркалом и косметикой, табурет; в углу — таз и кувшин с водой. Деловая комната. Он снял одежду.

Когда она разделась и легла на кровать, он увидел, что ноги у нее слишком мускулистые, а треугольник волос между ними — необычно широк.

Она улыбнулась ему.

— Если я тебе не нравлюсь, — сказала она, — почему ты меня выбрал?

Это были первые слова, которые она произнесла. Голос ее был удивительно низким для женщины. Симон почувствовал, что она полна загадок. Его член встал.

Он велел ей встать на четвереньки и взял ее сзади. Она была достаточно упругой, чтобы доставить удовольствие, и услужливо влажной. Приближаясь к кульминации, он поразился, насколько сильно его желание.

Он отдыхал, прислушиваясь к шуму города за окном.

Повернувшись к ней, он обнаружил, что она наблюдает за ним со смешливым, иначе не скажешь, блеском в глазах. Его это задело, и он, вымученно улыбнувшись в ответ, начал неторопливо исследовать руками ее тело. Он сам не знал, зачем это делает, и посмотрел ей в лицо: она по-прежнему улыбалась, и улыбка ее была по-прежнему задумчивой.

Он просунул руку глубоко, чтобы сделать ей побольнее. Она задержала дыхание, но не сопротивлялась.

— У тебя есть любовница? — спросил он. — У большинства шлюх есть.

— Ты предпочитаешь мальчиков, да? — отозвалась она.

Он ударил ее — не потому, что она сказала правду, а за дерзость. Она встала, подошла к столику и стала изучать в зеркале след от удара на лице.

— Мне все равно, — сказала она. — Я просто делаю свою работу. Но здесь за углом есть заведение, которое могло бы тебе больше понравиться.

— Для шлюхи ты много себе позволяешь, — сказал Симон.

— Доставлять удовольствие клиентам — моя работа. За этим они сюда и приходят. По крайней мере большинство из них. — Она отложила зеркало и посмотрела на него: — Ты пришел за чем-то другим.

— Ты много болтаешь, — сказал Симон. Его удивление начало сменяться гневом.

— Зачем ты сюда пришел? — спросила она.

Это было нелепо. Симон рассмеялся. Гнев улетучился, а с ним, по крайней мере на время, и горечь, которая не оставляла его все последние двенадцать месяцев.

Он протянул руку и привлек шлюху обратно в постель.

— Расскажи о себе, — сказал он.

Не удивившись, она начала рассказывать. Ее мать была гречанкой, отец — испанцем. Она была зачата в канаве в Коринфе и родилась под кустом в окрестностях Смирны. Когда ей было десять, ее изнасиловал собственный дядя. После смерти матери она два года с ним сожительствовала, а потом сбежала в другой город, где зарабатывала на жизнь продавая амулеты, которые делала из ракушек. Потом незаметно для себя стала проституткой. Она жила с матросом, которого убили в драке, и успела забеременеть от него. Ребенок родился мертвым, что было к лучшему. Она продалась в рабство, поскольку это было лучше, чем голодать. Ее купил хозяин борделя из Тира. Ей было восемнадцать лет.

Симон лежал молча. Он не сомневался, что она говорит правду, но даже если бы она врала, это ничего не меняло. Типичная история шлюхи, прекрасный пример случайной деградации; она принижала его, но и возвеличивала. Он чувствовал, как его фаллос делается все тверже и тверже.

Он заставил ее взять его в рот и на этот раз испытал сильное удовольствие.

Потом он смотрел на нее — она лежала на подушке, задумчиво теребя левой рукой упавший на глаза локон, — и понял, что она прекрасна.

Религиозные лидеры провинции, находившейся под гнетом различных захватчиков на протяжении двух столетий, проповедовали терпение. Но большинству их слушателей терпение не принесло ничего хорошего. Захватчики же, напротив, преуспевали, благословляемые своими неправильными богами.

Когда после зелотов и революционных проповедников появились провидцы, это было выражением народного гнева и отчаяния. Отчаяния, поскольку то, что эти люди обещали, было невозможным по определению. Они не были политическими агитаторами, так как не имели плана. Они не были руководителями повстанцев, так как не имели намерения бороться. Им не нужны были ни план, ни война, потому что Бог должен был привести их врагов к ним прямо в руки. Будет дан знак, что началось божественное вмешательство. Искать знак следовало по преимуществу в пустыне.

К ним примыкали тысячи: бедняки, отчаявшиеся, мечтатели, нетерпеливая молодежь. Другими словами, толпа. Это был удобный термин. Любой государственный служащий знал, что делать с толпой.

Среди провидцев, появившихся в эти смутные времена, был пророк Февда. Его имя и его трагическое хвастовство — это единственное, что о нем известно. Прошлое его было неясно, а самым значительным в его жизни стала его смерть. Казалось, он был продуктом мифа, выражавшего чаяния людей.

Февда собрал кучку последователей и повел их с гор через заросли и болота к реке Иордан, традиционно считавшейся границей страны. Он обещал, что по его команде воды расступятся и они перейдут на другой берег посуху.

Для его слушателей рассечение вод имело особый смысл. В прошлом это уже свершалось дважды: в первый раз человеком, который вывел их народ из-под гнета иноземцев, во второй раз — его преемником, когда он привел народ на завещанную им землю.

Трудно было преувеличить политическую значимость обещания Февды.

— Ничего страшного, — сказала она, — это все из-за проповедования. Оно отнимает силы. Я уверена, завтра все будет хорошо.

Когда она говорила ласково, ее голос был сладким и сочным, как иерихонский инжир. Он приятно возбуждал воображение Симона. К сожалению, в данном случае он не возбуждал больше ничего. Член Симона, несмотря на все усилия ее умелых рук, оставался мягок, как кусок теста. Если бы можно было как-то отделиться…

— Не понимаю, что со мной, — сказал он. — Обычно я не…

Он осекся, осознав, что любая шлюха слышала такие жалобы не раз.

— Не волнуйся, — сказала она и, нагнувшись, нежно взяла кончик его пениса в рот. Тот поднялся, запульсировал и снова опал.

Симон мрачно смотрел на голые стены. Его щеки пылали. Он понимал, что надо уходить, но ему не хотелось. Чем дольше длилось молчание, тем больше он чувствовал необходимость прервать его, прежде чем поддастся чувству поражения, но найти нужные слова становилось все труднее.

Потом он вспомнил, что она сказала, и впервые осознал ее слова.

— Откуда ты знаешь, что я проповедую? — спросил он.

— Да слышала. — Она сделала неопределенный жест в сторону улицы. — Говорят, ты философ.

— Правда? — сказал Симон. — А что еще говорят?

— Что ты нечестивый.

— Это уже что-то. А тебе сказали, что именно я проповедую?

— Что-то о Боге и что мы должны нарушать все законы.

— Меня это радует, — сказал Симон. — Я и не думал, что они слушают.

— Насчет законов, — улыбнулась она, — слушали все.

— Мне казалось, моя проповедь не произвела большого впечатления.

— Люди и так нарушают законы, — сказала она. — Их и призывать к этому не надо.

— Да, но они нарушают законы из-за личной выгоды. Я же прошу их нарушать закон, потому что это закон, — сказал Симон.

— А-а… — неопределенно сказала она, взяла его пенис в руку и стала машинально им поигрывать; тот не откликался. — Зачем? — спросила она.

Симон уже готов был ответить, но вовремя остановился:

— Ты не поймешь.

— Потому что я шлюха, — сказала она.

Он решил, что уйдет, тотчас.

— Не вижу смысла, — проговорила она, прежде чем он встал. — Если люди не подчиняются закону, они подчиняются чему-то другому, и оно становится законом.

Последовало молчание.

— Я же сказал, что ты не поймешь, — сказал Симон.

Она встала, подошла к туалетному столику, взяла гребень из слоновой кости и стала расчесывать волосы. Они были блестящими, падали до плеч и обрамляли ее лицо так, что его черты выступали резче. Смелое, подвижное лицо с умными серыми глазами. Иногда оно казалось грубым, почти уродливым, иногда становилось невыносимо прекрасным. Это зависело от выражения глаз. Рот менялся мало — он был крупным, мягким и добрым. Симон подумал, что рот шлюхи, если присмотреться, обычно выдает низость; но к ней это никоим образом не относилось.

Она отложила гребень, взяла маленькую деревянную палочку и стала ловкими движениями наносить на веки зеленые тени.

— Ты нарушил все законы? — спросила она.

— Конечно нет, — сказал Симон. — На это потребуется вся жизнь.

— Наверное. Может быть, стоит сосредоточиться на одном из них.

Он сделал вид, что обдумывает предложение.

— На каком именно?

— Думаю, это должно быть убийство.

Ее логика не уступала мужской.

— Нет, — сказал Симон. — Во всех бедах мира виновата смерть.

Она задумалась, палочка в ее руке замерла.

— Но избавиться от смерти невозможно, — возразила она.

— Конечно, на это потребуются долгие годы, — согласился Симон.

Она посмотрела на него, чтобы убедиться в серьезности его слов, потом рассмеялась.

— Ох уж эти мужчины и их идеи, — сказала она. — А ни один из вас не способен испечь буханки хлеба.

— Хлеба! — удивился Симон. — Вряд ли. Это женская работа.

— Разумеется, — сказала она. — Это один из законов, не так ли?

Он в изумлении смотрел на нее. В его душе боролись раздражение, негодование и невольное восхищение. Его фаллос возбудился, что еще больше сбило его с толку.

Она улыбнулась ему. В ее серых глазах был такой же блеск, как у моря, когда смотришь на него издали. Она действительно была красива — и одновременно уродлива. Она держалась отчужденно — но он купил ее. Она была шлюхой — однако в глубине души оставалась непорочной.

Он чувствовал, как в нем закипает гнев.

— Как ты можешь этим заниматься? — спросил он. — День за днем, ночь за ночью продавать себя любому встречному мужчине?

— А что мне еще делать? — сказала она.

— Неужели ты не чувствуешь себя нечистой?

— Нет, — мотнула она головой. — Я ничего не чувствую. Это не имеет ко мне никакого отношения. Что бы люди ни делали с моим телом, я остаюсь сама собой.

— Чепуха, — резко сказал Симон. — Твое тело — это ты: чем еще оно может быть? И что оно такое? Тарелка, которую скребут и лижут тысячи мужчин. Участок ничейной земли, куда каждый прохожий может слить свое неиспользованное семя.

Его фаллос затрепетал и стал расти.

— Не обольщайся! — со злобой повторил он. — Ты — кто угодно и что угодно. Ты — то, что из тебя делают мужчины. Ты ничтожество. Ты животное.

Она наблюдала за ним.

— Доказательством того, что ты животное, — сказал Симон, подкидывая на ладони свой огромный багровый инструмент, — служит то, что ты будешь делать, что я тебе велю. Разве не так?

Она безучастно кивнула.

— Ложись на живот, — приказал он.

К сожалению, в этот момент он не мог придумать ничего более унизительного, чем взять ее в задний проход, как он это делал с мальчиками, но грубо, не обращая внимания на крик боли, а потом, на пороге кульминации, выйти из нее и, перевернув ее на спину и оседлав сверху, излить бушующий поток ей в рот.

Она лежала с закрытыми глазами, потом утерла уголок рта рукой.

— Шлюха, — сказал Симон.

Она открыла глаза и посмотрела на него. Ее взгляд был спокойным и ясным. В нем было то, чего он не хотел видеть. То, что вторглось в его сознание непрошеным гостем. В ее глазах была жалость.

Река извивалась как змея. С трудом спускаясь по обожженным солнцем склонам, они увидели ее зеленоватый изгиб прямо под собой в небольшой долине, и она обещала освежающую прохладу. Теперь, подойдя ближе, они увидели, что густая зелень, покрывающая оба берега, оказалась буйными непроходимыми джунглями, болотистыми и коварными, курящимися паром на жаре, от которой у них градом лился пот.

Деметрий шел механически, не отрывая глаз от идущих впереди. Он почти не помнил, зачем он здесь.

Голова процессии свернула вправо, огибая неглубокое лесистое ущелье, и продолжила путь на юг через рощи терновника и тополей, через густые заросли бамбука, который рос везде, где была вода, и через все чаще встречающиеся участки потрескавшейся и обесцветившейся почвы, где не росло ничего. Время от времени им попадались кряжи или валуны из жирной желтой глины. На бесплодных участках только валуны и давали тень. Деметрию казалось, что он попал в страну из ночного кошмара.

Через час — на такой жаре они двигались медленно, а некоторые женщины несли детей на руках — они достигли того места, где долина подходила непосредственно к реке. Деметрий, чьи силы возродились от ощущения близости цели, заставил себя двигаться вперед, к берегу, но, подойдя ближе, вместо прозрачных величественных вод, рисовавшихся его воображением, увидел бурлящий мутный поток, в котором среди клокочущей белой пены плавало множество вырванных с корнем деревьев.

Его начал охватывать необъяснимый ужас. Он отвернулся от реки и посмотрел назад, на город у подножия гор. Город пальм: они прошли в нескольких милях от него, с вожделением глядя на зелень садов и блестящих под солнцем ручейков. На расстоянии, зеленый и мерцающий в дымке, он казался безопасным и уютным. Он вновь повернулся к реке и увидел за ней такую же бесплодную землю, как та, через которую они только что прошли, а дальше — снова горы. Что же это за рай, воротами в который служит этот мутный, бурный поток?

Он смотрел на своих собратьев-паломников: они устали, были встревоженны, прижимали к груди детей и узелки с провизией, самые слабые едва держались на ногах от жары, но у всех у них в глазах был свет, надежда, сокровище. Он понял, что ошибся, что пришел не туда.

Их лидер взобрался на валун и обратился к ним. Паломники сгрудились вокруг и жадно ловили его слова.

— …Неужели Всевышний, слава Ему, который вывел праотцов наших с земли захватчика, и сразил хозяев Мидии, и сбил спесь с ассирийцев, неужели Он не услышит мольбу своего народа? Денно и нощно она доносится до Него, до Его трона святыми ангелами, и неужели Он не услышит ее?

— Услышь нас, о Господи, — выдохнула толпа.

— Каждая слеза, оброненная праведниками, — жемчужина для Господа. Неужели Господь не увидит страданий Его народа? Неужели не приведет их домой?

— Приведи нас домой, Господи, — поддержала толпа.

— Каждый из вас — ценное зернышко в амбаре Господа. Неужели Господь позволит зарасти Его полям сорной травой, которая лишает почву силы, а урожай — света…

Толпа восторженно слушала и одобрительно кивала после каждой фразы оратора. Ощущалась атмосфера чуда, словно чудо уже совершалось. Возможно, так оно и есть, подумал Деметрий. Возможно, для этих людей обретение надежды — уже чудо. Но что если чудо не свершится? Повернутся ли эти люди против своего пророка, как толпа повернулась однажды против человека, которому он служил? Уже в тысячный раз Деметрий задавал себе вопрос, где может быть Симон. Трудно было поверить, что его нет в живых.

Он посмотрел на стоящих вокруг людей. Мужчина беззвучно молился. Деметрий снова почувствовал, какая бездна их разделяет. Они его терпели, как его терпели другие люди, но он не мог стать одним из них. Он пришел, чтобы увидеть чудо, — они пришли, чтобы увидеть своего Бога. Он слышал то же, что и они, но вкладывал в эти слова абсолютно другой смысл. Он перевел взгляд с одного паломника на другого, потом на изможденного жестикулирующего пророка, потом посмотрел вдаль. Вдалеке, в горах, там, где был город, он увидел какой-то блеск. Он моргнул, и блеск исчез. Он снова стал слушать слова.

— Когда гнусность, о которой написано, нашла приют в святая святых, разве Всевышний не услышал и не изгнал богохульника из страны? Когда уже в наше время правитель Киттима, этот сумасшедший, называвший себя богом и сделавший свою лошадь сановником, когда он тоже возжелал видеть себя на святом престоле и быть почитаемым наравне со Всевышним, разве не покарала его десница Всемогущего?

От жары у Деметрия кружилась голова. Проповедь все длилась и длилась; увещевания, разоблачения, перечень имен и мест и давних битв, которые не имели для него никакого значения. Он заснул стоя и проснулся, когда почувствовал, что падает. Он выпил воды из фляжки и съел пару фиников, отчего только еще больше захотел пить.

Вдруг он понял, что проповедь закончилась. Оратор стоял воздев лицо и руки к небесам, а взгляды людей были прикованы к нему. Потом Деметрий услышал это: слабое постукивание. Звук был таким тихим, что сначала он подумал, будто ему показалось. Потом он понял, что это был шум реки, которого он сперва не замечал.

Пророк сошел с валуна и пошел к берегу, где долго молился. Люди шептались и переминались с ноги на ногу. Многие тоже молились. Дети бегали вокруг и играли в песке, старшие шикали на них.

Шум реки усилился.

Пророк снова обернулся к ним, его изможденное лицо озарилось. Он вновь, громким голосом, воззвал к своему Богу. И медленно, под небом, в котором теперь полыхала и отражалась, как на меди, сошедшая с ума река, он простер руку над потоком.

Лошади налетели на них, подобно грому. На миг все застыло, и Деметрию показалось, что еще можно повернуть вспять, что это какая-то ошибка, ведь не могут же они вот так врезаться в беззащитную толпу… а потом послышались крики. Долгое время были только крики и блеск доспехов, такой яркий на солнце, что слепило глаза, и кружащиеся лошади, и лязг мечей. Деметрий упал на землю и не шевелился. Вокруг него топали лошади. На его одежде была кровь, но чужая.

Крики прекратились, их сменили еще более жуткие звуки. Со временем и они умолкли — как отрезало. Наконец все стихло. Откуда-то доносился плач. Неподалеку слышались конский топот и ржание.

Его больно пнули ногой в ребра. Он застонал, открыл глаза, и его стало тошнить. Высоко над ним покачивалась голова пророка. Она обрывалась на уровне шеи. Под красным месивом виднелось древко копья, по нему стекали сгустки крови.

Нога снова ударила его под ребро, на этот раз удар был сильнее. Он с трудом удерживал слезы.

— Хорошенький мальчик, — сказал легионер, пинавший его. — Заблудился, да?

Деметрий поднял голову и встретил взгляд, полный откровенного презрения.

Он понял, что никакого Бога нет.

Симон провел пальцем по широкому, мясистому носу и слишком выступающему подбородку.

— Ты не можешь быть ничем другим, — сказал он, — кроме себя самой.

Это было равносильно признанию поражения. Это было его четвертое посещение, и каждый раз он не собирался возвращаться. И каждый раз он возвращался, чтобы исправить ошибки, которые допустил в предыдущий раз. На этот раз он будет направлять беседу, контролировать ход событий, заставит ее, и себя, делать то, что захочет он. И каждый раз бразды правления ускользали из его рук. Встреча ничего не доказывала и была в какой-то степени опасной.

Но другая шлюха, более послушная, ему была не нужна. Он не мог определить, какое именно качество привлекало его в ней, возможно сама ее непредсказуемость, но, как только он признал его существование, чары только усилились. Он наконец позволил ей доставить ему удовольствие. И обнаружил, что она очень хорошо знала, как доставить удовольствие.

Ее тело каждый раз было другим, как страна, которая постоянно обновлялась. Каждый раз, когда он попадал в нее, он находил очертания незнакомыми, и ему приходилось открывать их снова. Иногда, входя в нее, он попадал в бескрайнюю страну, и чем сильнее стремился к удовольствию через ее долины и холмы, тем дальше от него оказывался, пока неожиданно не подступал совсем близко, и тогда требовалась вся его воля, чтобы удержаться, пока удовольствие становилось все больше и больше и захватывало его целиком, и он больше не мог сдерживаться и подчинялся ему, а потом лежал опустошенный, счастливый и тонущий. Иногда он попадал в сад с тайными беседками и бродил по его аллеям и потайным закоулкам, пока не начинал ощущать, как сжимаются тропинки и начинается медленная пульсация, которая, ускоряясь, влекла его вперед, все глубже и глубже, пока он не достигал в бешеной гонке неподвижного сердца сада. Потом он медленно исследовал руками ее мягкие укромные уголки и набухший бугорок ее удовольствия, не отводя от нее удивленных глаз.

Он понимал, что присутствует при таинстве.

Иаков Благочестивый внимательно изучал лежащее перед ним письмо, и то, что его левая рука пыталась изловить под мышкой вошь, ничуть ему не мешало.

Паразиты Иакова не беспокоили, и он занимался их истреблением, только когда их становилось слишком много. Такая терпимость не была продиктована жалостливостью, но составляла часть его епитимьи. Его ногти были длинными и грязными, несмотря на то что он часто мыл руки. Борода не подстригалась с юношеских лет, а спутанные волосы доходили почти до пояса. Все это было из-за обета. Из-за обета он не пил вина, не ел мяса и не мылся. Вши не были частью обета, но бороться с ними было бы непоследовательно.

Письмо было длинное, и он читал его внимательно. Он читал его уже во второй раз. Он не хотел, чтобы какая-то деталь или нюанс ускользнули от его внимания. Закончив читать, он взглянул на человека, сидевшего на полу напротив.

— Савл показал свое истинное лицо, — сказал он. — Он дезертировал.

Иоанн Бар-Забдай не выразил удивления. После смерти брата он вообще не выражал никаких эмоций и ко всему относился с мягким и неизменным терпением.

— Что там написано? — спросил он.

— Он странствовал. Он непременно хотел побывать в Писидии. По пути туда он спровоцировал два бунта, был побит камнями, настроил против себя еврейское население трех городов и был признан олицетворением бога Меркурия. — Иаков постукивал по письму грязным ногтем. — Но самое главное, он проповедует язычникам. Точнее, он предпочитает проповедовать язычникам, а не единоверцам, хочешь верь, хочешь нет.

— Почему? — спросил Иоанн Бар-Забдай.

— Вероятно, потому, что язычники не забрасывают его камнями.

Иоанн поджал губы:

— Известно, что Савл не трус.

— Известно, что Савл умный человек, — сказал Иаков, — но я этого как-то не замечал.

Он был явно обеспокоен содержанием письма и снова принялся его перечитывать.

— Вопиющая безответственность, — пробормотал он. — Без совета, без разрешения… Берет и сеет смуту.

— Но этого следовало ожидать, — сказал Иоанн. — После того, что сказал тебе Кефа…

Произнесенное имя изменило атмосферу в комнате. О Кефе говорили в последнее время, только если этого нельзя было избежать.

— Я не думал, что это произойдет так скоро, — резко сказал Иаков. — По правде говоря, я надеялся, что он забудет об этом. Как будто больше нечем заняться. — Он снова недовольно посмотрел на письмо. — Это навлечет на нас дурную славу. Одному Господу известно, сколько наших лояльных приверженцев он настроил против нас. А конфликты между нашими людьми и властями! Что этот сумасшедший пытается сделать?

— Обратить в нашу веру весь мир, — с улыбкой предположил Иоанн.

— Абсурдно, — сердито сказал Иаков. — И ненужно.

— Кто знает? Хотел бы я, чтобы у меня было столько энергии. Но не понимаю, — сказал Иоанн, — как это возможно.

— Это невозможно. Естественно, это невозможно. Как только он окажется за пределами круга людей, которые получили наставление, они не будут знать, о чем он говорит.

— Я полагаю, — задумчиво сказал Иоанн, — он не… искажает послание? В конце концов, с ним ведь Варнава.

— Варнава, — сказал Иаков, — будет делать то, что велит ему Савл. — Он беспокойно нахмурился. — Может быть, следует послать кого-нибудь разобраться.

— Где сейчас Савл? — спросил Иоанн.

— В Антиохии.

— Ну тогда это не должно быть трудно.

Они сидели молча в раздумье. Иаков поймал и выпустил двух вшей. Он сдвинул брови. Было видно, как в нем накапливается раздражение. Наконец оно выплеснулось наружу.

— Дело действительно серьезное, — сказал он. — Если бы здесь был Кефа…

— О нем ничего не слышно? — осторожно спросил Иоанн.

— Его видели два месяца назад в Ашдоде.

— В Ашдоде? Что он там делал?

— Ловил рыбу.

Деметрия посадили в камеру с четырьмя другими. Весь первый день он смотрел в стену и видел на ней кровь и кружащихся лошадей. На второй день он осознал, где находится.

Камера была темной и зловонной. Воздух поступал через крошечное решетчатое окно, расположенное на уровне головы и выходящее во внутренний двор. Темница находилась в подземелье, и единственное, что можно было видеть из окна, — это обутые в сапоги ноги солдат. Дождь и грязь лились в окно, и время от времени какой-нибудь солдат мочился в отверстие: то ли в знак презрения, то ли потому, что оно было удобно расположено.

Через несколько дней Деметрий почти перестал замечать вонь. Она стала неотделимой частью всего остального: полутьмы, бормотания других людей в камере, крови и грязи на его одежде.

Двое из его сокамерников были грабителями. Их поймал в горах патруль пехотинцев. Новый правитель объявил о своем намерении избавить страну от бандитов, так что кого-нибудь распинали чуть ли не каждый день. Этим людям, возможно, оставалось жить неделю. Они казались такими злодеями, что поначалу Деметрий чувствовал лишь облегчение оттого, что их скоро заберут. Один из них походил на борца — не человек, а гора мускулов; он был одержим демоном, который не давал ему говорить иначе, нежели посредством хрюканья и бульканья, а на месте ушей у него были два отверстия, окруженные неровными хрящевыми буграми. Другой грабитель был совсем маленький и почти без лба. Деметрий долго украдкой изучал их, пока до него не дошло, что коротышка — это мальчик, возможно не старше его самого.

Деметрий с удовольствием поговорил бы с мальчиком, но никак не мог решиться. Физическое уродство пугало его. Он думал, что его собственное тело было сильным, здоровым и красивым лишь по чистой случайности и что можно заразиться уродством, вступив с ним в близкий контакт.

Из двух других заключенных один был старым религиозным фанатиком. Весь день он лежал в углу на соломенной подстилке, глядя своими слезящимися старческими глазами на что-то, чего не видели другие. Часто он бормотал себе под нос какие-то обрывки, похожие на стихи, молитвы и куски Священного Писания. Иногда его голос взлетал до крика, и тогда он ораторствовал, приподнявшись на локте здоровой руки и рассыпая обвинения, пока не выбивался из сил или пока не подходил охранник и не бил его ногой, чтобы он замолчал. Его пытали. Правая рука у него была сломана и безжизненно висела, а большой палец оканчивался вместо ногтя гноящимся обрубком. Власти явно были уверены, что он зелот.

Последний заключенный был слабоумным, который думал, что живет в Вавилоне.

Разговоры в такой ситуации были практически невозможны. После робкой попытки заговорить с зелотом, встреченной ледяным молчанием, и сбивчивого разговора со слабоумным Деметрий оставил эти потуги и погрузился в раздумье. Он пришел к следующему выводу: тот факт, что пути пятерых человек сошлись в темнице, не несет, несмотря на всю свою важность, совершенно никакого смысла. От такого наблюдения был один шаг до идеи о том, что мир, несмотря на всю свою важность, также является совершенно бессмысленным. Идея ему понравилась. Она соответствовала всему его жизненному опыту.

Он присутствовал при таинстве. Он купил вещь и не мог обладать ею. Он даже не мог ее назвать. Когда он пытался ее найти, она оборачивалась чем-то другим. Ее поиски поглотили его настолько, что все остальное перестало существовать. Как только он поймет, что это, он освободится от нее.

Он имел ее всеми мыслимыми способами. Лежащей ничком и сбоку, спереди и сзади, поддерживаемой подушками или согнувшейся, на четвереньках или стоя, когда ее ноги опирались о стену, когда он поддерживал ее руками и вход ее был широко открытым и мягким, как бархат, и манящим, и он входил в нее. Он потерял счет завоеваний и открытий. Он исчерпал все ресурсы своей культуры и воображения, он перепробовал все аллегории животного мира и совокуплялся с ней как заяц, бык, обезьяна, гиена, краб, горностай. Сопротивляясь природе, он заставлял ее быть сверху. Он протыкал ее фаллосом, языком, рукой, надевал наконечник из слоновой кости. День за днем он входил в нее, обуреваемый желанием найти ее, обладать ею. Каждый раз по окончании уничтожающего спазма он находил только себя.

Он изменил тактику и попытался выманить секрет. Он ласкал ее и дразнил, пробуждая в ней огонь, его пальцы блуждали от влажных раскрытых губ к зарослям волос и шелковистым долинам, вновь возвращаясь, чтобы поглаживать, сжимать и мять маленькую твердеющую ягодку. Однажды он влил в нее вино и слизывал и высасывал солоноватую сладость, но она рассмеялась, и он понял, что это была лишь забава. В конце концов его всегда захватывало собственное желание. И, приходя в себя после бешеной гонки за облегчением, он снова понимал, что зря потратил силы.

— Ты околдовала меня, — упрекал он ее. В шутке была доля правды.

Она лежала лицом вниз среди подушек, и свет лампы блестел на гладкой, чуть маслянистой коже ее спины. Он думал, не является ли ее странность плодом его фантазии. Может быть, в саду нет никаких тайн, как нет на свете непорочной шлюхи.

Она перевернулась, явив его глазам хорошо знакомые, но остающиеся загадочными изгибы ее податливого тела: холмы, равнины и тенистые долины.

— Я только выполняла свою работу, — улыбнулась она.

Выйдя из борделя, Симон бесцельно бродил по улицам, затем, поддавшись внезапному порыву, свернул к набережной. Был теплый вечер, с моря дул бриз, и в воздухе стоял крепкий запах моллюсков, идущий из красильни. Он стоял, наблюдая за судами, покачивающимися на воде, и знал, что должен покинуть город.

Он отправился в путь на рассвете следующего дня, пока не успел еще изменить решение.

Он путешествовал, как обычно, без багажа и пешком. Дорога, которую он выбрал, вела с равнины на восток, в горы. Вскоре после полудня на него напали разбойники.

Он не сопротивлялся, лишь отвернул голову от приставленного кинжала.

— Деньги, — потребовал человек с кинжалом. Их было четверо. Не поворачивая головы, Симон прикинул расстояние. Прежде бы он…

— Я небогатый человек, — сказал он.

Человек с кинжалом засунул левую руку за пояс Симона и стал тщательно ощупывать материал. Короткое движение лезвия — и пояс распался надвое. На землю упала золотая монета. Человек с кинжалом взвесил в руке пояс, усмехнулся и снова приставил кинжал к горлу Симона.

— Теперь — да, — кивнул он.

— Можете их взять, — сказал Симон. — Вернее, раз уже взяли, можете оставить их себе. Но на них лежит проклятие.

После короткого замешательства трое разбойников расхохотались. Четвертый, неуклюжий увалень с краденым мечом легионера на поясе, нервно спросил:

— Что еще за проклятие?

— Отравление, порча и вечные муки, — пояснил Симон. — Премилая троица.

Человек с кинжалом нажал приставленное к горлу лезвие так, что чуть пониже уха выступила кровь.

— Не пытайся нас одурачить, — сказал он.

— Мне это не нравится, — проговорил увалень.

— Разденьте его, — приказал человек с кинжалом.

Симона раздели. На нем осталась только набедренная повязка. Одежда была внимательно изучена на предмет потайных мест, а когда стало очевидно, что в ней ничего больше не спрятано, отброшена в сторону. Наблюдавший за этим человек с кинжалом перевернул одежду носком ноги и посмотрел на Симона. Что-то его тревожило.

— Почему ты один? — резко спросил он.

— Мне так нравится, — сказал Симон.

— Чепуха. Никто не ходит в этих местах в одиночку без веской причины. Кто ты?

Симон молчал.

— Крысиная Морда, обыщи все вокруг и посмотри, нет ли здесь еще кого-нибудь?

Самый молодой грабитель бросился выполнять приказ и, вернувшись, сказал, что никого не увидел.

Главарь убрал кинжал от шеи Симона и в задумчивости провел пальцем по лезвию. Оно было очень острым.

— Ты бродишь один со всей этой кучей денег, — сказал он. — Без слуги, без багажа, без осла. Без всего. Почему? В чем тут дело?

— Деньги не представляют для меня ценности, — сказал Симон.

Двое разбойников так и покатились со смеху, в восторге пихая друг друга локтями. Человек с кинжалом велел им заткнуться. Увалень сделал недовольное лицо.

— Не нравится мне это, — сказал он.

— Еще раз спрашиваю, — сказал человек с кинжалом. — Кто ты?

— Я проповедник, — сказал Симон.

Острие ножа снова впилось в его горло пониже уха.

— Я не дурак. Я уже видел тебя где-то прежде. Не помню где, но то, что ты не проповедовал, это точно.

Трое других разбойников насторожились.

— В любом случае, — спросил Крысиная Морда, — зачем проповеднику все эти деньги?

— Я ведь говорил, — сказал Симон. — На этих деньгах лежит проклятие. Ими нельзя пользоваться.

Он заметил, что их глаза расширились и стали затуманиваться, как у детей, которые поняли, что игра, в которую они играли, может оказаться опасной.

Человек с кинжалом засмеялся, но как-то неуверенно:

— Зачем ты тогда их носишь при себе? Почему не избавишься от них?

— Я не могу от них избавиться, — сказал Симон. — Они мои, потому что проклятие — мое. Деньги — знак проклятия. Я не могу избавиться от проклятия.

— О чем он говорит? — раздраженно спросил разбойник с лицом, действительно напоминающим крысиную морду.

— Проклятие передается с деньгами? — переспросил человек с кинжалом.

— Разумеется, — сказал Симон. — Только два человека могут его снять. Тот, кто наложил это проклятие, и я.

Нож пополз вверх и остановился на его ухе.

— Тогда сними его.

— Это не так просто, — сказал Симон. — Я могу это сделать, только если найду правильное применение этим деньгам. Если существует правильное применение.

Четвертый разбойник, толстый коротышка с детским лицом, следил за разговором с нарастающим замешательством. Наконец его лицо прояснилось от внезапно пришедшей ему мысли.

— Когда мы его будем убивать? — сказал он.

— Почему, — не отставал человек с кинжалом, — они прокляты?

Он начинал нравиться Симону, который увидел в нем скрытую способность к теологии.

— Насколько я понимаю, — сказал он, — потому, что я попытался их использовать, чтобы купить Святой Дух.

Какое-то время все молчали. Человек с кинжалом неожиданно сплюнул на землю:

— Я знаю, кто ты. Ты — Симон Волхв.

— Нет.

— Да, да. Я тебя узнал. У меня хорошая память на лица. Я видел тебя в Себасте, ты показывал фокусы на рыночной площади. Люди говорили об этом неделями. Они говорили, — он сделал паузу, — ты можешь летать.

— Я больше не занимаюсь магией.

— В тебе сидит дьявол, — сказал человек с кинжалом.

Снова наступила тишина, но другого характера. Увалень застонал.

— Отдайте ему его проклятые деньги, пусть уходит, — взмолился он.

Человек с кинжалом сделал шаг назад. Он был напряжен и зол.

— Ты издевался над нами, да? — сказал он.

— Вы не поняли, — сказал Симон. — Я теперь проповедник. Я посвятил себя правде, а не иллюзиям.

— Неужели? Что же ты проповедуешь?

— Собственно говоря, — сказал Симон, — я учу людей нарушать закон, но говорить вам об этом нет смысла, поскольку вы его и так нарушаете. — Он смотрел в их непонимающие лица. — Может быть, вы хотели бы стать моими учениками?

Пояс с деньгами упал к его ногам. Он его поднял.

— Убирайся, — прорычал человек с кинжалом. Увалень бросил ему его одежду. Симон поймал ее.

— Теперь проваливай.

Разбойник с детским лицом наблюдал за происходящим с выражением полного недоумения. Он едва сдерживался.

— Вы его отпускаете? Вы ему отдаете деньги?

— Он колдун.

— А деньги!

Разбойник с детским лицом двинулся на Симона. Человек с кинжалом преградил ему путь:

— Он опасен, дурак.

— Мне он не кажется опасным.

— Мне тоже, — сказал Крысиная Морда. — Мне кажется, нож войдет в него, как в сыр.

— Идиоты! — заорал увалень. — Вы что, не понимаете, кто он? Да он мог превратить всех нас в…

Он схватился за пояс и обернулся, но было поздно. Крысиная Морда выхватил у него меч и бросился на Симона, как дикий кот. Руки Симона были заняты одеждой и поясом с деньгами, и единственное, что он мог сделать, — это инстинктивно вскинуть руки, чтобы защитить свою грудь. По крайней мере так он думал. Но нападавший увидел что-то совсем другое. После первого удивительно неточного броска Крысиная Морда дико замахал мечом, который рубил только воздух. Сделав несколько нелепых выпадов, он отпрянул, мертвенно-бледный, и выронил меч. Четверо разбойников, словно в трансе, принялись медленно отступать, вытаращив глаза. Потом, издав странный звук, больше похожий на кудахтанье, чем на крик, одновременно повернулись и бросились наутек.

Симон смотрел на них, пока они не скрылись из виду. В задумчивости он стал одеваться. Одевшись, он посидел в тени валуна и отдохнул. Потом поднялся и зашагал обратно туда, откуда пришел.

Хозяин борделя был жирной тушей с маленькими подозрительными глазками. Он встретил вопрос Симона с немедленной враждебностью:

— С чего мне ее продавать? Она хорошо работает. У нее куча клиентов.

— Однако, думаю, они не часто возвращаются.

— Что ты хочешь сказать?

— Она несдержанна на язык, верно? У нее независимый ум. Только не говори мне, что твои клиенты приходят сюда за этим.

— Может быть, да, может быть, нет.

— Однажды она прочла мне лекцию о том, что я не умею готовить.

— Чего-чего?

— К тому же, — сказал Симон, — у нее самое уродливое лицо из всех шлюх, каких я только видел.

— Я называю его своеобразным, — сказал хозяин борделя. — Мы не пользуемся такими словами в этом заведении.

Симон достал из складок туники небольшой увесистый холщовый мешочек, который звякнул, когда он положил его на стол. Хозяин борделя опустил жадный взгляд и снова вскинул голову:

— Зачем она тогда тебе нужна, раз в ней нет ничего хорошего? Знаешь, я забочусь о своих девочках. Не хочу, чтобы они попали в плохие руки.

— Я предлагаю выкупить ее, — сказал Симон. — Что она будет делать, став свободной, это ее дело.

Хозяин борделя внимательно на него посмотрел и вновь погрузился в созерцание холщового мешочка. Развязал его, высыпал на стол кучку монет и пересчитал их. Сложил их в три аккуратных столбика и провел вдоль каждого ногтем большого пальца.

— Ладно, — сказал он. — Но, учитывая нынешнюю ситуацию с деньгами и то, что она из хорошей греческой семьи, да к тому же рассталась с девственностью совсем недавно…

— Не считай меня за дурака, да и девственность, по моему скромному разумению, не бывает первого или второго сорта, — проговорил Симон. — Пойми. Я предлагаю тебе деньги, чтобы выкупить эту женщину. И я не дам ни одной драхмы больше и, по личным причинам, ни одной драхмы меньше. Я не собираюсь торговаться.

Симон и хозяин борделя смотрели друг на друга поверх трех маленьких столбиков золотых монет. Хозяин борделя вздохнул.

— Я еще об этом пожалею, — сказал он.

Он доковылял до подножия лестницы, выставил с трудом подбородок из складок жира и выкрикнул:

— Елена!

— Елена? — прошептал Симон. — Царица, наложница и троянская шлюха. Неужели ее так зовут? А мне и в голову не пришло спросить.

Кефа чинил свои сети.

Естественно, они не принадлежали ему, но после двух сезонов он знал их как свою ладонь: каждый узелок, каждую прореху, каждую заплату, выгоревшую на солнце больше, чем соседние, каждый крепкий кусок ткани. Его проворные руки любовно касались их.

Скоро наступит время вечерней трапезы. Он жил и столовался у Малахии, которому принадлежала лодка. Малахия болел, но теперь поправлялся. Благодаря Кефе его лодка продолжала работать, пока он сам не мог рыбачить: иначе ему пришлось бы ее продать. Это была отличная лодка, но не так хорошо слушалась руля, как когда-то собственная лодка Кефы. С хорошей лодкой всегда тяжело расставаться.

Мимо прошел продавец гранатов с корзинами, подвешенными на длинном шесте, и поздоровался. Кефа ответил на приветствие. Люди здесь были дружелюбными и не задавали вопросов. В приморском городе всегда было много приезжих. Если человек сам не рассказывал о себе, к нему не приставали с расспросами.

Солнце садилось в окрашенные малиновым цветом тучи, и море казалось посеребренным. Завтра будет хороший день. Но через несколько недель погода испортится. Это побережье считалось опасным. Шквальный ветер может налететь в любой момент. Мореплаванию Кефа учился на Озере, которое славилось своими неожиданными шквалами; но на Озере защиту можно было найти на берегу. Здесь же на много миль подряд берег составляли голые скалы и отвесные утесы, и укрыться от бушующего моря было негде.

Он не вернется на Озеро. Он думал об этом и решил, что это было бы неправильно. Тогда ему казалось, что в маленький приморский город его привел случай, но, как только он здесь очутился, он понял, что это верное место. На какое-то время.

Близилась зима. Рыбы будет мало, да и в любом случае Малахия шел на поправку. Скоро ему будет пора уходить. Он узнает, когда настанет этот день.

Он удовлетворенно улыбнулся. В его жизни была простота, которая его радовала. У него было все необходимое. У него было время: да, у него было время.

Он закончил штопать порванное место и отложил иглу. Он не будет строить планы. Что-то близилось, но было еще далеко. Когда это придет, он будет знать, что оно предназначено для него.

— Давай, — сказал Симон.

Она умело двигалась под ним, время от времени заставляя его двигаться быстрее, но никогда не доводя его до неуправляемой спешки, всегда давая ему отдохнуть, расслабляя мышцы. Было очень важно не потерять контроль. Эта потребность каждый раз доводила его до полного уничтожения, после которого необходимо было все начинать с начала.

— Еще немного, — сказал он, и потом ему пришлось сдерживать себя, когда она его сжала. Это превратилось в ритуал — выполнять движения страсти, не давая ей подчинить себя.

Уже близко. Он уже чувствовал близость цели и, как только ощутил это, оказался в ее власти и дрогнул в ответ. Он должен подчиниться… идти вперед…

Опять слишком быстро. Он специально сбился с ритма и стал думать о постороннем, пока не почувствовал, что удовольствие удалилось и потеряло свою остроту. Тогда он неистово бросился ему навстречу и тотчас потерялся в трепещущих тоннелях. О, это божественное и опасное желание, увлекающее его за собой. Следовать за ним опасно, не следовать, когда оно засасывает, толкает и гонит тебя, невозможно. Оно было неуправляемым и одновременно управляло им, заставляя подчиняться своей движущей силе и засасывающему водовороту. Дальше и дальше, глубже и глубже, в темный омут… нет, слишком опасно — и он со стоном отпрянул. Потом момент шаткого равновесия, желания подчиниться и не подчиняться, сохранить контроль усилием воли, которая уже была нерешительной и слабой…

Он отчаянно пытался овладеть собой, но с каждым мгновением его желание становилось все тверже и острее, превращаясь в скалу, наполненную огнем, который должен был вырваться наружу и излиться…

Он закричал от боли: это было подобно смерти. Но он заставил себя отступить, не поддаться безумию. Сопротивление отняло все силы. Захлестнутый изнеможением, он знал, что проиграл. Его тело было отравлено. Его разум — опустошен.

Проходило время.

Это началось медленно. Сперва он увидел вспышку света. Кровь потекла по венам: его тело было живым, а не мраморным. Покалывание в руках и ногах, начавшееся где-то в нижней части позвоночника. За покалыванием, как только он почувствовал его, последовал странный холод, похожий на прохладу разреженного горного воздуха. И казалось, само вещество его стремится туда, где ощущалась разреженность, будто его тело пропускают через сито, отсеивая тяжелые элементы. Холод охватывал все его члены, пока он не перестал их чувствовать. Затем центр холода в его позвоночнике стал расширяться. Он чувствовал, как затихает пульсация в пояснице и животе, прекращается покалывание в корнях волос. Холод охватил позвоночник. Когда он добрался до шеи, Симон подумал, что перестанет дышать. И его дыхание замедлилось, но было ровным.

Он стал бесплотен. Оставался лишь мозг в своей костяной клетке. Он чувствовал, как вес черепа пригибает его к земле.

Он попытался шевельнуть челюстью, но сухожилия исчезли. Холод охватил его череп.

Ничего не осталось, кроме света.

Ничего не осталось, кроме света.

Но как только это стало ясно, появилась темнота. Если бы не было темноты, было бы неясно, что есть свет.

Итак, были свет и темнота.

Свет создал темноту, чтобы было ясно, что есть свет.

Но тогда были уже три вещи, а не две. Свет, темнота и Мысль. Потому что темнота появилась благодаря Мысли, порожденной светом.

Таким образом, Мысль была первым творцом. Все созданное впоследствии было создано Мыслью.

Мысль порождалась светом и тяготела к темноте, которую создала. Она стремилась к свету, так как происходила от него, но также стремилась к темноте, так как сама ее создала. Из непрерывной борьбы этих стремлений родилось время, и время создало мироздание, а Мысль наполнила мироздание формами.

Мысль видела все эти творения и любила их, так как они были созданы ею, и чуралась их, поскольку они не происходили от света.

Так как она любила их, она хотела рассмотреть их. Она двинулась к самому краю света, чтобы рассмотреть вещи, ею созданные.

Она достигла самого края и потянулась к ним.

Они увидели ее над собой и преисполнились стремлением к ее красоте. Они потянулись к ней.

Она упала в темноту.

Она пыталась вернуться к свету, но густая темнота не давала ей взлететь, а формы толпились вокруг нее, мешая освободиться. Они заключили ее в тело, подобное их собственным, в вязкую ячейку, подверженную времени, изменению и распаду. Так как они не были способны понять ее красоту, а лишь форму, в которой она была заключена, они оскорбляли эту форму и заставляли ее страдать. Она переходила из одной формы в другую, терпя гонения и унижения, пока почти полностью не забыла свою истинную природу. В конце концов она подверглась самому ужасному вырождению, какое только возможно.

В теле блудницы Дух Божий ждет ее искупителя.

Деметрий заметил, что мужчина, который не говорил, а лишь хрюкал и булькал, и мальчик, у которого не было лба, привязаны друг к другу. Они заботились друг о друге, насколько это было возможно. Когда приносили еду — чуть теплую серую массу из бобов и ячменя, — мальчик съедал свою порцию, а мужчина отдавал ему часть своей. Мальчик понимал звуки, издаваемые мужчиной, и разговаривал с ним. Однажды, когда тюремщик пнул его товарища, мальчик яростно бросился того защищать. Тюремщик был так удивлен, что не нанес ответного удара.

Деметрий подумал, не приходятся ли они друг другу отцом и сыном, но с содроганием отмел эту мысль.

Сидя или лежа в зловонном подземелье в компании калеки, урода и безумца, Деметрий проводил время в раздумьях о своей жизни. Ему казалось, что над ним сыграли непонятную злую шутку. Он никогда не был хозяином своей судьбы даже в той степени, в какой ими были эти два урода, делившие с ним камеру. А все из-за того, что он родился рабом.

Это предопределило все события его жизни. Однако была еще одна движущая сила. Время от времени перед ним брезжило подобие свободы, но, как только он приближался к ней, она ускользала. Сам того не осознавая, он стремился к свободе, которая не положила бы конец его рабству — для беглого невольника не было прощения, — но сделала бы рабство несущественным. Он осмелился мечтать о том, чтобы владеть чем-то, чего был лишен его хозяин. Но его попытки понять, что представляет собой эта непостижимая вещь, и найти ей применение всегда заканчивались неудачей. Судьба смеялась над ним. Он раб и должен знать свое место.

Он осознал, что никому не дано убежать от себя. Любая попытка сделать это приводила к еще большей зависимости. Если бы он не забыл, кто он такой, и не присоединился бы к паломникам, отправившимся посмотреть на чудо, до которого ему не было дела…

— Тебе не следовало ходить туда, — сказал мальчик, у которого не было лба.

Деметрий вздрогнул от неожиданности. Мальчик смотрел на него ясными живыми глазами.

— Не следовало ходить куда? — спросил Деметрий с опаской.

— Туда, где они тебя схватили.

— Откуда ты знаешь, что я думал об этом?

Мальчик нахмурился и стал похож на демона.

— Иногда я могу читать мысли людей, если они испытывают сильные чувства.

Деметрий сел, прислонившись спиной к стене, и задумался. Подумав немного, он решил, что понял, в чем дело. Указав на взрослого грабителя, он спросил:

— Таким образом, ты понимаешь, что он говорит?

— Да. И потому что он мой друг. — Мальчик нерешительно улыбнулся. — Они прогнали меня из моей деревни за то, что я могу читать чужие мысли. Они думали, в меня вселился демон.

Конечно, подумал Деметрий, как же иначе. Впервые в жизни он понял, что единственное, что имеет значение, — это доброта. Он стал размышлять об этом и задумался, почему добрые люди оказываются в тюрьме, а злые управляют провинциями.

— Разумно предположить, — изрек зелот, глядя в потолок, — что никому из нас не следовало быть там, где нас арестовали, иначе нас бы не арестовали.

Он впервые проявил какой-то интерес к обитателям камеры. Деметрий с благодарностью повернулся к нему.

— Вы полагаете, — сказал он с надеждой наладить диалог, — что главное в жизни — оказаться в нужном месте?

— Десница божья настигнет тебя в любом месте, — напыщенно сказал зелот. Затем, вероятно почувствовав разочарование Деметрия, добавил: — Главное в жизни — знать, где ты находишься.

— Или кто ты, — тихо сказал Деметрий.

— Я знаю, где я нахожусь, — неожиданно сказал слабоумный.

Взрослый грабитель засмеялся, — по крайней мере, Деметрий принял это за смех. У него тряслись плечи, и он фыркал, словно подавился. Мальчик обнял его и тоже стал смеяться.

Деметрий смотрел на них и чувствовал боль в глубине души. Он подумал, что они не родились разбойниками. Они не знали, для чего они родились, как и он не знал своего предназначения. Люди рождались, скитались какое-то время и умирали.

Он подумал, как глупо они будут выглядеть распятыми на кресте.

Симон Волхв бродил по дорогам Иудеи и Самарии и дошел до Финикийского побережья. Он странствовал не один, с ним была женщина по имени Елена. Он говорил, что она Дух Святой. Другие говорили, что она проститутка.

Он проповедовал везде, где бывал. Везде, где он проповедовал, собирались толпы людей, которые слушали его с изумлением и негодованием. Однако почти везде находились люди, которые принимали его слова всерьез. Они задавали ему вопросы и приглашали его и его спутницу к себе домой, а после его ухода пытались применить на практике то, чему он их учил.

Симон проповедовал следующее.

Человек — это искра огня, запутавшаяся в паутине тьмы. Как это произошло — тайна, неведомая даже самому Творцу мироздания, ослепленному своей бесконечной властью и полагающему, что другого Бога нет. Мы можем предположить, что изначально существовало два мира: света и тьмы, или духа и материи; а потом произошла катастрофа, в результате которой семена света стали пленниками тьмы.

Поэтому в человеке есть две стороны — темная и светлая. Тьма, понимая, как прекрасен ее пленник, не отпускает его на свободу. Мир находится в полной власти сил тьмы, главная из которых — безумный архидемон, почитаемый евреями. Ненавидя и боясь своих пленников, этот тиран изобрел лабиринт лжи, чтобы держать нас в неведении об истинном положении дел. Самая большая ложь — это то, что он является нашим Создателем и что мы обязаны ему повиноваться. Но мы не принадлежим ему, будучи лишь его заложниками, а мир нам чужд. Мы не обязаны ему ничем, кроме обманчивой и тленной плоти, в которую он нас облек и которая является путами и бичом для духа.

То, что мечется внутри нас, то, что тоскует и безутешно страдает в чуждом для него мире, — это живая искра далекого огня. Мы мечтаем возвратиться к этому огню, так же как он мечтает о нас, поскольку без нас он неполон. Вернуться к нему трудно: в материальном мире повсюду расставлены ловушки и западни обмана и ложных надежд. Но выход есть, и он для тех немногих, кто имеет смелость.

Освободить дух можно лишь с помощью той стихии, которая родственна духу и враждебна тьме: это стихия огня. Паутину невозможно распутать, ее нужно сжечь. Поскольку дух нематериален и не может сам бороться с плотью, он вынужден взять в союзники тот элемент плоти, который был бы родствен ему самому. Мир материи может быть побежден с помощью телесного огня вожделения.

Совокупление, изобретенное силами тьмы, чтобы сбить человека с толку, можно применить для борьбы с ними, если использовать половой акт не для потворства своим слабостям, а как оружие. Его необходимо освободить от всех наложенных на него силами тьмы ограничений, иначе оно будет лишь очередным кирпичиком в тюрьме духа. Поэтому совокупляться надо любыми запретными способами, с любыми запретными партнерами и при любых запретных обстоятельствах. Только так половой акт может стать чистым и отвечать поставленной ему задаче. Задача же — ни больше ни меньше чем искупление Мироздания: восстановление связи Духа, блудницы и святой, с ее источником в Боге.