Посткапитализм. Путеводитель по нашему будущему

Мейсон Пол

Часть I

 

 

Глава 1. Неолиберализм вышел из строя

Когда 15 сентября 2008 года обанкротился Lehman Brothers, мой оператор заставил меня несколько раз пройтись мимо беспорядочно стоявших лимузинов, грузовиков со спутниковыми тарелками, телохранителей и разорившихся банкиров у главного офиса банка в Нью-Йорке, чтобы заснять меня посреди хаоса.

Глядя на эту толкотню почти семь лет спустя, когда мир еще не оправился от последствий того дня, я задаюсь вопросом: что знает сейчас этот парень, прогуливающийся перед камерой, такого, чего не знал тогда?

Я знал, что началась рецессия: я только что проехал через всю Америку, снимая репортаж о закрытии 600 кафе Starbucks. Я знал, что мировая финансовая система находилась под давлением: я рассказал об опасениях о том, что один из крупнейших банков стоит на грани разорения, за шесть недель до его краха. Я знал, что жилищный рынок США был разрушен: в Детройте я видел дома, которые продавались за восемь тысяч долларов наличными. И, вдобавок ко всему этому, я знал, что не люблю капитализм.

Но я понятия не имел, что капитализм в его нынешней форме находится на пороге самоуничтожения.

Крах 2008 года сократил мировое производство на 13 %, а мировую торговлю – на 20 %. Он снизил мировой рост до отрицательных значений – в той системе координат, где все, что находится ниже 3 %, считается рецессией. На Западе это привело к фазе депрессии, которая оказалась более длительной, чем в 1929–1933 годах, и даже теперь, в условиях неуверенного восстановления, большинство экономистов леденеют от ужаса перед перспективой длительного застоя.

Однако депрессия, наступившая после краха Lehman Brothers, – не главная проблема. Главная проблема в том, что наступит после. А для того, чтобы понять это, мы должны отвлечься от непосредственных причин краха 2008 года и обратиться к его глубинным корням.

Когда в 2008 году рухнула мировая финансовая система, не понадобилось много времени, чтобы выявить непосредственную причину кризиса: долги, скрытые в неверно оцененных продуктах под названием «структурные инвестиционные инструменты»; сеть офшорных нерегулируемых компаний, которая стала известна как «теневая банковская система» тогда, когда начала рушиться. Затем, когда начались судебные процессы, мы смогли оценить масштаб преступных действий, которые накануне кризиса стали привычными.

Однако в конечном итоге мы все работали вслепую. А все потому, что модели неолиберального экономического кризиса не существует. Даже если вы не принимаете всю идеологию – конец истории, плоский мир, бесконфликтный капитализм, – базовая идея, на которой держится система, заключается в том, что рынок исправляет сам себя. И тогда, и сейчас вероятность того, что неолиберализм может рухнуть под тяжестью собственных противоречий, большинству кажется неприемлемой.

Семь лет спустя система стабилизировалась. Доведя размеры государственных долгов почти до 100 % от ВВП и печатая деньги в масштабах, соответствующих шестой части мирового производства, Америка, Великобритания, Китай и Япония вкололи дозу адреналина, чтобы нейтрализовать конвульсии. Они спасли банки, похоронив их плохие долги; часть их была списана, часть переквалифицирована в суверенный долг, часть скрыта в организациях, которые стали безопасными лишь потому, что центральные банки облекли их своим доверием.

Затем, посредством программ бюджетной экономии, они перенесли бремя с людей, которые бездумно инвестировали свои деньги, на получателей социальных пособий, работников бюджетной сферы, пенсионеров и прежде всего на будущие поколения. В странах, пострадавших сильнее всего, пенсионные системы разрушены, возраст выхода на пенсию повышен настолько, что те, кто сейчас заканчивают университет, выйдут на пенсию в семьдесят лет, а образование приватизируется, в результате чего выпускники вузов будут выплачивать долги всю жизнь. Системы оказания услуг демонтируются, а инфраструктурные проекты приостанавливаются.

При этом даже сейчас многие люди не могут уловить истинное значение понятия «бюджетная экономия». «Бюджетная экономия» – это не семь лет сокращения расходов, как в Великобритании, и даже не социальная катастрофа, навязанная Греции. Истинное значение бюджетной экономии раскрыл генеральный директор компании Prudential Тиджан Тиам на Давосском форуме в 2012 году. Профсоюзы – это «враги молодежи», сказал он, а минимальная зарплата – «это машина для уничтожения рабочих мест». Права рабочих и достойные зарплаты стоят на пути восстановления капитализма, а значит, ничтоже сумняшеся заявляет финансист-миллионер, они должны исчезнуть.

В этом и заключается подлинная цель проекта бюджетной экономии: снизить зарплаты и жизненный уровень на Западе на долгие десятилетия, пока они не сравняются с растущим уровнем среднего класса в Китае и Индии.

Тем временем, в отсутствие какой-либо альтернативной модели, складываются условия для нового кризиса. Реальные зарплаты снизились или остались на прежнем уровне в Японии, Южной Европе, США и Великобритании. Теневая банковская система восстановилась и превзошла масштабы, которых достигла до 2008 года. Совокупный долг банков, домохозяйств, компаний и государств всего мира с начала кризиса вырос на 57 триллионов и сегодня почти в три раза превышает мировой ВВП. Новые правила, требующие от банков держать больше резервов, были смягчены и отложены. А один процент населения стал еще богаче.

Если на финансовых рынках опять начнется ажиотаж, за которым последует новый крах, второго спасения банков может не случиться. Если учесть, что правительственные долги находятся на самом высоком уровне за всю послевоенную эпоху, а системы социального обеспечения в некоторых странах парализованы, то патронов в обойме не осталось – по крайней мере таких, какими стреляли в 2009–2010 годах. Спасение Кипра в 2013 году стало проверкой того, что происходит, когда разоряется крупный банк или государство. Вкладчики банков потеряли все, что превосходило лимит в 100 тысяч евро.

Вот краткое изложение того, что я узнал с того дня, когда умер Lehman: следующее поколение будет беднее, чем нынешнее. Старая экономическая модель не работает и не может обеспечить возобновление роста, не приведя к возобновлению финансовой нестабильности. Рынки в тот день послали нам сигнал о будущем капитализма, но тогда я понял его лишь отчасти.

«Еще один наркотик, на котором мы сидим…»

В будущем мы должны будем обращать внимание на значки, смайлики и цифровые сигналы, которые финансисты используют, когда знают, что делают что-то не так.

«Это еще один наркотик, на котором мы сидим», – признает в своем письме менеджер Lehman, запуская скандально известную схему «Репо 105». Схема позволяла скрыть долги из баланса Lehman посредством их «продажи» и последующего выкупа после того, как банк представлял свой квартальный отчет. Другого менеджера Lehman спрашивают: легальна ли эта схема, поступают ли так же другие банки и маскирует ли это дыры в нашем балансе? Он отвечает: «Да, нет, да:)».

В рейтинговом агентстве Standard&Poor’s, которое сознательно неверно оценило риск, один сотрудник пишет другому: «Будем надеяться, что мы будем богатыми и на пенсии, когда этот карточный домик обвалится» – и добавляет значок «:0)».

Тем временем трейдер Фабрис Турр из лондонского филиала Goldman Sachs шутит:

Уровень использования заемных средств в системе все растет и растет, вся система вот-вот рухнет… единственный, кто может выжить, – великолепный Фаб… стоящий посреди всех этих сложных, экзотических сделок с большим объемом заемных средств, которые он провел, не всегда понимая всех последствий этих безобразий!!!

Чем больше фактов преступного поведения и коррупции становится известно, тем яснее проявляется эта неформальность общения среди банкиров, нарушающих правила. «Готово, все для тебя, мой мальчик», – пишет один сотрудник Barclays другому, когда они манипулируют Лондонской межбанковской ставкой предложения (LIBOR), по которой банки одалживают средства друг другу и которая является самой важной процентной ставкой на планете.

Мы должны внимательно прислушаться к интонации этих мейлов, к их иронии, бесчестности, частому использованию смайликов, сленгу и сумасшедшей пунктуации. Это признак системного самообмана. Находясь в самом сердце финансовой системы, которая, в свою очередь, является сердцем неолиберального мира, они знали, что она не работает.

Джон Мейнард Кейнс однажды назвал деньги «связующим звеном между настоящим и будущим». Он имел в виду, что то, что мы делаем с деньгами сегодня, является сигналом того, как, на наш взгляд, ситуация изменится в ближайшие годы. До 2008 года мы занимались тем, что значительно увеличивали объем денег: мировое предложение денег выросло с 25 до 70 триллионов долларов за семь лет, предшествовавшие краху, – несравнимо быстрее, чем росла реальная экономика. Если деньги увеличиваются в таком темпе, это показывает, будто мы считаем, что будущее будет намного богаче, чем настоящее. Кризис стал просто ответным сигналом из будущего: мы ошибались.

Все, что могла сделать мировая элита, когда разразился кризис, – это поставить еще больше фишек на рулетку. Найти около 12 триллионов долларов для количественного смягчения не представляло проблемы, поскольку элита и была кассиром в этом казино. Но в течение некоторого времени она должна была повышать ставки более плавно и действовать менее опрометчиво.

В этом, собственно, и состоит мировая политика с 2008 года. Печатается так много денег, что стоимость их заимствования для банков падает до нуля или даже становится отрицательной. Когда реальная процентная ставка становится отрицательной, вкладчики, – которые могут обезопасить свои деньги только путем покупки правительственных облигаций, – вынуждены отказаться от каких-либо доходов со своих сбережений. Это, в свою очередь, стимулирует восстановление рынков недвижимости, товаров, золота и акций, поскольку заставляет вкладчиков инвестировать свои средства в эти более рискованные сферы. На настоящий момент результатом является шаткое восстановление, однако стратегические проблемы остаются нерешенными.

Рост в развитом мире слаб. Америка восстановилась лишь потому, что довела федеральный долг до 17 триллионов долларов. Триллионы напечатанных долларов, иен, фунтов стерлингов, а теперь и евро по-прежнему находятся в обращении. Долги западных домохозяйств не выплачиваются. Целые города-призраки, построенные со спекулятивными целями, от Испании до Китая, остаются нераспроданными. Еврозона, возможно самая важная и хрупкая экономическая конструкция в мире, по-прежнему пребывает в застое, в результате чего политические разногласия между классами и странами лишь усиливаются, грозя разнести ее в клочья.

Это не может продолжаться долго – если только будущее не принесет нам сказочных богатств. Однако экономика, которая рождается из кризиса, неспособна создать такие богатства. А значит, сейчас настал решающий момент и для неолиберальной модели, и для самого капитализма, как я покажу во второй главе.

Если мы перемотаем пленку и вернемся в Нью-Йорк сентября 2008 года, вы увидите, насколько рациональным был оптимизм, на котором основывался бум. В моем репортаже, снятом тогда, можно увидеть толпу людей, стоящих у главного офиса Lehman и фотографирующих на свои телефоны Nokia, Motorola и Sony Ericsson. Эти мобильники давно устарели, доминирование на рынке этих брендов уже ушло в прошлое.

Быстрое развитие цифровых технологий, на котором основывался бум до 2007 года, лишь на мгновение взяло передышку во время экономического спада. В годы, последовавшие за крахом Lehman, мир завоевали iPhone, которых затем превзошли смартфоны на платформе Android. Стали популярны планшеты и электронные книги. Социальные сети, о которых тогда мало кто говорил, стали играть ключевую роль в жизни людей. У Facebook было 100 миллионов пользователей, когда Lehman разорился; сейчас, когда пишется эта книга, у него 1,3 миллиарда пользователей, что превышает количество тех, кто пользовался интернетом во всем мире в 2008 году.

А ведь технологический прогресс не ограничен лишь цифровой сферой. За эти семь лет, несмотря на финансовый кризис и на масштабное землетрясение, Toyota произвела 5 миллионов гибридных автомобилей – в 5 раз больше, чем за все время до кризиса. В 2008 году мощность солнечной генерации электроэнергии в мире составляла 15 тысяч мегаватт; к 2014 году она увеличилась в десять раз.

Это была ни с чем не сравнимая депрессия. На фоне кризиса и застоя новые технологии внедрялись быстрее, чем в 1930-е годы. А с политической точки зрения эта депрессия была полной противоположностью 1930-х годов. Вместо того чтобы усугублять кризис, как это было в 1930-е годы, мировая элита применила политические инструменты для того, чтобы поддержать реальную экономику, зачастую действуя вразрез с тем, чего требовали ее собственные экономические теории. А в ключевых развивающихся странах после 2008 года растущий спрос на сырьевые товары вкупе с монетарным стимулированием в глобальном масштабе обеспечил экономическое процветание.

Благодаря совокупному воздействию технологического прогресса, политических стимулов и устойчивости развивающихся рынков нынешняя депрессия в человеческом отношении оказалась намного более мягкой, чем та, что разразилась в 1930-е годы. Однако ее значение как переломного момента больше, чем значение депрессии 1930-х годов. Чтобы понять, почему это так, мы должны исследовать причинно-следственные связи.

И левые, и правые экономисты усматривают непосредственную причину кризиса в «дешевых деньгах», т. е. в решении о дерегулировании банковского сектора и ослаблении кредитных требований, которое западные государства приняли после краха интернет-компаний в 2001 году. Оно создало почву для пузыря структурированных финансов – и повод для всех преступлений: фактически политики сказали банкирам, что те обязаны богатеть посредством спекулятивных финансовых операций, благодаря чему их богатство будет стекать ко всем остальным.

Признание ключевой роли, которую играют дешевые деньги, ведет к более глубокой проблеме: «глобальным дисбалансам» – разделению труда, которое позволило таким странам, как США, жить в кредит, имея большой дефицит, в то время как другую сторону в игре представляли Германия, Китай и другие страны-экспортеры. Конечно, эти дисбалансы лежали в основе избыточного кредитования в западных странах. Но почему они существовали? Почему китайские домохозяйства сберегали 25 % своих заработков и одалживали их через глобальную финансовую систему американским работникам, которые не сберегали ничего?

В 2000-е годы экономисты вели споры вокруг противоречивших друг другу объяснений: вина возлагалась либо на избыточные сбережения экономных азиатов, либо на избыточные заимствования расточительных жителей Запада. Как бы то ни было, дисбалансы были суровой реальностью. Если начать копать глубже, натыкаешься на твердыню глобализации. В традиционной экономической науке глобализацию ставить под сомнение нельзя: она есть – и точка.

«Плохие банковские операции плюс несбалансированный рост» – этим тезисом стали объяснять кризис. Достаточно привести в порядок банки, снизить долги, восстановить равновесие в мире – и все наладится. Этим утверждением политика руководствовалась с 2008 года.

Однако теперь сохранение низких темпов роста развеяло благодушие даже традиционных экономистов. В 2013 году Ларри Саммерс, министр финансов США при Билле Клинтоне и архитектор дерегулирования банков, потряс мир экономистов своим предупреждением о том, что Западу предстоит «вековой застой», т. е. низкий рост в обозримом будущем. «К сожалению, – признавал он, – низкий рост имел место в течение долгого времени, однако его скрывала неустойчивая финансовая система». Маститый американский экономист Роберт Гордон пошел еще дальше, предсказав США в ближайшие двадцать пять лет низкие темпы роста как следствие более низкой производительности труда, старения населения, высоких долгов и растущего неравенства. Неспособность капитализма восстановиться сместила фокус внимания со сценария десятилетнего застоя, вызванного нависающими долгами, к сценарию, по которому система никогда не сможет вернуть себе былой динамизм. Никогда.

Чтобы понять, насколько рациональны эти зловещие предостережения, мы должны критически проанализировать четыре фактора, которые сначала обеспечили неолиберализму процветание, а затем стали его разрушать. Вот они:

Декретные (фиатные) деньги, позволившие смягчать каждый спад за счет ослабления кредитной политики и обеспечившие всему западному миру возможность жить в долг.

Финансиализация, заменившая кредитами переставшие расти доходы рабочей силы на Западе.

Глобальные дисбалансы и риски, связанные с крупными долгами и денежными резервами ведущих стран.

Информационные технологии, которые позволили произойти всему остальному, но вклад которых в будущий рост вызывает сомнения.

Судьбы неолиберализма зависят от того, сохранят ли свое влияние эти четыре фактора. В долгосрочном плане судьбы капитализма зависят от того, что произойдет, если их влияние сойдет на нет. Рассмотрим их подробнее.

Фиатные (декретные) деньги

В 1837 году только что провозглашенная Техасская республика выпустила свои первые банкноты. Некоторые из них, чистые и хрустящие, сохранились до наших дней в государственных музеях. Новая страна, не располагавшая золотым запасом, обещала выплачивать обладателям этих купюр доход в размере 10 % в год. К 1839 году стоимость техасского доллара упала до 40 центов доллара американского. К 1842 году купюры стали столь непопулярными, что техасское правительство отказалось принимать ими уплату налогов. Вскоре после этого народ начал требовать, чтобы США аннексировали Техас. К 1845 году, когда это, наконец, произошло, стоимость техасского доллара в значительной мере восстановилась. Затем, в 1850 году, США списали техасский государственный долг на сумму 10 миллионов долларов.

В учебниках эта история преподносится как пример того, что происходит с «фиатными деньгами», т. е. с деньгами, не обеспеченными золотом. Латинское слово fiat означает то же, что и в библейской фразе fiat lux – «да будет свет»; оно означает «да будут деньги», созданные из ничего. В Техасе были земля, скот и торговля, но их не хватало, чтобы обеспечить 4 миллиона напечатанных долларов и гарантировать 10 миллионов государственного долга. Бумажные деньги обесценились, а Техасская республика в конечном счете исчезла.

В августе 1971 года США решили повторить эксперимент, на этот раз использовав в качестве лаборатории весь мир. Ричард Никсон в одностороннем порядке разорвал договор, по которому все прочие валюты привязывались к доллару, а доллар – к золоту. С тех пор мировая валютная система основана на фиатных деньгах.

В конце 1960-х годов будущий глава Федеральной резервной системы Алан Гринспен выступил против предлагавшегося отхода от золота, назвав его заговором, который устроили «сторонники государства благоденствия» для того, чтобы финансировать правительственные расходы путем конфискации денег у народа. Однако тогда он, как и вся остальная американская элита, понимал, что это в первую очередь позволит США конфисковать средства других стран – и подготовит почву для манипуляций валютой, которыми Вашингтон затем занимался в течение трех десятилетий. В результате Америка смогла накопить к моменту написания этой книги 6 триллионов долларов долга перед остальным миром.

Переход к чисто бумажным деньгам сделал возможной реализацию всех остальных стадий неолиберального проекта. Американским правым понадобилось много времени, чтобы заявить, что они им не нравятся. Однако сегодня правые экономисты в один голос яростно клеймят фиатные деньги. Их критики считают, что они стали главной причиной бума и краха – и отчасти они правы.

Благодаря отказу от золота и от фиксированных обменных ставок проявились три ключевые черты неолиберальной эры: расширенное создание денег банками, уверенность в том, что все кризисы можно решить, и представление о том, что доходы, получаемые от спекуляций, могут расти до бесконечности. Эти черты настолько укоренились в сознании миллионов людей, что, когда они перестали работать, это привело к полной беспомощности.

То, что банки «создают» деньги, для некоторых людей новость, однако банки занимались этим всегда: они всегда одалживали наличных больше безопасного уровня. Однако в системе, существовавшей до 1971 года, имелись юридические ограничения для такого создания денег. В США банки должны были держать 20 долларов наличными на каждые 100 долларов вкладов, чтобы вкладчики могли в любой момент забрать сбережения со счета. Даже если каждый пятый вкладчик обращался в банк, чтобы забрать все свои деньги, этого вполне хватало.

На каждой стадии развития неолиберальный проект устранял эти ограничения. Первое Базельское соглашение, заключенное в 1988 году, установило планку резервов на уровне 8 долларов на каждые 100 долларов займов. К моменту принятия «Базеля II» в 2004 году вклады и займы стали слишком сложными, чтобы их можно было уравновесить простым процентным соотношением. Поэтому правила были изменены: теперь вы должны были «оценивать» свой капитал в зависимости от его качества – а качество должно было определяться рейтинговым агентством. Вы должны были раскрывать свои финансовые инструменты, при помощи которых вы рассчитывали свои риски. И вы также должны были принимать в расчет «рыночный риск», т. е. то, что происходило за пределами вашего банка.

«Базель II» стал открытым приглашением к тому, чтобы обманывать систему – этим и занялись банкиры и юристы. Рейтинговые агентства неверно оценивали активы; адвокатские фирмы разрабатывали сложные схемы, позволявшие обходить правила финансовой открытости. Что же касается рыночного риска, то даже когда Америка скатилась в рецессию в конце 2007 года, комитет по открытым рынкам ФРС – члены которого, как считается, знают все – источал благодушие. Тим Гайтнер, возглавлявший тогда Федеральный резервный банк Нью-Йорка, предсказывал: «Потребительские расходы немного замедлятся, и реакцией бизнеса станет сокращение роста числа нанятых работников и объемов инвестиций, в результате чего рост будет несколько ниже тренда в течение нескольких кварталов».

Эта полная неспособность правильно оценить рыночный риск была порождена не слепым оптимизмом, а основывалась на опыте. Сталкиваясь со спадом, ФРС всегда режет процентные ставки, давая банкам возможность одалживать еще больше денег при наличии меньшего количества активов. Это создало вторую базовую черту неолиберализма – уверенность в том, что любой кризис можно решить.

С 1987 по 2000 год ФРС под руководством Гринспена отвечала снижением ставок на каждый спад. Результатом стало не только то, что инвестиции обеспечивали стопроцентный выигрыш, поскольку ФРС всегда была готова предотвратить крах фондового рынка. Со временем также снизился риск обладания акциями. Их цена, которая, в теории, представляет собой предположение о будущей прибыльности компании, стала все больше отражать предположения относительно будущей политики Федеральной резервной системы. Соотношение цены акций к выручке (ежегодной прибыли) пятисот крупнейший компаний США, колебавшейся от 10 до 25 после 1870 года, теперь взлетело до 35 и даже 45.

Если деньги – это «связь с будущим», то в 2000 году они рисовали будущее в совершенно розовом свете. Толчком к краху интернет-компаний в 2001 году стало решение поднять процентные ставки, которое Гринспен принял, чтобы устранить то, что он называл «иррациональным энтузиазмом». Однако затем произошли теракты 11 сентября и обанкротилась компания Enron – и, едва наступила короткая рецессия, ставку снова срезали. Теперь ситуация получила политическую подоплеку: иррациональное изобилие не вызывало проблем, пока ваша страна вела одновременно войны в Ираке и Афганистане, а доверие в корпоративном секторе подрывалось одним скандалом за другим.

На этот раз за решением ФРС стояло четкое обещание: правительство скорее будет печатать деньги, чем допустит продолжительную рецессию и дефляцию. «У американского правительства есть технология под названием печатный станок, – заявил член Совета управляющих ФРС Бен Бернанке в 2002 году. – При системе бумажных денег решительно настроенное правительство всегда может повышать расходы, обеспечивая тем самым положительную инфляцию».

При положительных и предсказуемых финансовых условиях доходы самих банков всегда будут высокими. Банковское дело превратилось в постоянно меняющуюся тактическую игру, заключающуюся в выкачивании денег из конкурентов, потребителей и деловых клиентов. Это создало третью базовую черту неолиберализма – повсеместно распространенную иллюзию, что деньги можно создавать из денег.

Хотя банки снизили процент резервирования капитала, они должны были держать наличные; власти США строго придерживались разграничения между ссудными банками с Мэйн-стрит и инвестиционными банками, которое было введено законом Гласса-Стиголла в 1930-е годы. Однако к концу 1990-х годов, когда нарастала волна слияний и поглощений, инвестиционные банки становились глобальными, обходя существовавшие правила. Министр финансов США Ларри Саммерс, отменивший в 1999 году закон Гласса-Стиголла, пустил в банковскую систему тех, кто увлекался экзотическими, непрозрачными и офшорными формами финансов.

Затем фиатные деньги способствовали кризису, поскольку подавали волны ложных сигналов из будущего: ФРС всегда спасет нас, акции не представляют риска, а банки могут получать высокую прибыль от операций с низкой степенью риска.

Ничто не показывает преемственность между докризисной и послекризисной политикой лучше, чем количественное смягчение. Столкнувшись с задачей гигантского масштаба, Бернанке вместе со своим британским коллегой Мервином Кингом, управляющим Банком Англии, запустили печатный станок. В ноябре 2008 года Китай уже начал печатать деньги в более прямой форме «мягких» банковских кредитов, которые принадлежащие государству банки стали выдавать бизнесу (т. е. никто не ждал, что эти кредиты будут выплачены). ФРС собиралась напечатать 4 триллиона долларов в течение четырех лет, выкупая плохие долги ипотечных кредиторов, поддерживаемых государством, затем правительственные облигации и, наконец, ипотечные долги на общую сумму 80 миллиардов долларов в месяц. Совокупный эффект должен был заключаться в насыщении экономики деньгами за счет повышения цены акций и восстановления цен на жилье, а значит, они должны были первым делом отправиться в карманы тех, кто уже был богат.

Япония стала пионером в области печатания денег после того, как в 1990 году там лопнул пузырь на рынке недвижимости. Поскольку экономика страны буксовала, премьер Синдзо Абэ был вынужден вновь запустить печатный станок в 2012 году. Европа, где правила, призванные предотвратить обесценивание евро, запрещали печатать деньги, ждала до 2015 года, мирясь с набирающими силу дефляцией и застоем, пока, наконец, не пообещала напечатать 1,6 триллиона евро.

По моим подсчетам, совокупный объем денег, напечатанных в мире, включая те, что пообещал выпустить ЕЦБ, составляет около 12 триллионов долларов, или шестую часть мирового ВВП.

Это сработало в том смысле, что предотвратило депрессию. Однако в данном случае болезнь использовали для лечения болезни: дешевые деньги были направлены на борьбу с кризисом, вызванным дешевыми деньгами.

Что будет происходить дальше, зависит от того, чем, по вашему мнению, деньги являются на самом деле. Противники фиатных денег предрекают катастрофу. Действительно, книг, в которых обличаются бумажные деньги, стало так же много, как и книг, изобличающих банки. Их ключевой довод гласит, что при ограниченном количестве экономических благ и неограниченном количестве денег все системы бумажных денег рано или поздно повторят судьбу Техаса в XIX веке. Кризис 2008 года – это лишь толчок перед землетрясением.

Что касается решений проблем, то они в основном принимают милленаристские формы. Бывший менеджер JP Morgan Детли Шлихтер пишет, что произойдет «перераспределение богатства исторических масштабов» от тех, кто владеет бумажными активами – будь то на банковских счетах или в пенсионных фондах, – к тем, кто владеет активами реальными, прежде всего золотом. Из этих руин, предсказывает он, сформируется система, в которой все ссуды должны будут обеспечиваться наличностью в банке. И этот так называемый «банковский сектор со стопроцентным резервированием» будет сочетаться с новым золотым стандартом. Это потребует значительного единовременного повышения цены золота, поскольку стоимость всего золота в мире должна будет вырасти настолько, чтобы сравняться с размерами мирового богатства (из подобного объяснения исходит и движение биткоинов, которое представляет собой попытку создать цифровые деньги, не обеспеченные каким-либо государством и существующие в ограниченном количестве цифровых монет).

Этот предлагаемый новый мир «реальных» денег был бы сопряжен с высокими экономическими издержками. Если банковские резервы должны соответствовать объему выданных кредитов, экспансия экономики посредством кредитования невозможна и остается мало пространства для рынков деривативов, сложность которых – в обычные времена – способствует решению таких проблем, как засухи, неурожаи, отзыв автомобилей с обнаруженными дефектами и т. д. В мире, где банки держат резервы, равные 100 % их вкладов, постоянно повторялись бы экономические циклы, следующие принципу «стой-иди», а безработица держалась бы на высоком уровне. И простая арифметика показывает нам, что мы попали бы в дефляционную спираль. «В экономике, где денежное предложение не меняется, а производительность растет… цены будут обнаруживать тенденцию к снижению», – говорит Шлихтер.

Для денежных фундаменталистов правого толка этот вариант – предпочтительный. Больше всего они боятся, что для поддержания системы фиатных денег государство национализирует банки, спишет долги, установит контроль над финансовой системой и навсегда уничтожит дух свободного предпринимательства.

Как мы увидим, до этого может дойти. Однако в их рассуждениях есть одна ключевая ошибка: они не понимают, чем деньги являются на самом деле.

В популярной версии экономической науки деньги – это просто удобное средство обмена, изобретенное потому, что в ранних обществах обмен нескольких картофелин на мех енота происходил довольно редко. Действительно, как показал антрополог Дэвид Гребер, нет доказательств того, что в ранних человеческих обществах использовалась меновая торговля или что деньги возникли благодаря ей. В них использовалось нечто намного более мощное. В них использовалось доверие.

Деньги создаются государствами, и так было всегда. Они не являются чем-то, что существует отдельно от правительств. Деньги всегда представляют собой «обещание выплаты», данное правительством. Их стоимость не зависит от объективной ценности какого-либо металла. Ценность определяется верой людей в устойчивость государства.

Фиатные деньги в Техасе сработали бы, если бы люди думали, что государство будет существовать вечно. Однако в это никто не верил – даже поселенцы времен битвы за Аламо. Как только они поняли, что Техас присоединится к США, стоимость техасского доллара восстановилась.

Как только вы это осознаете, проблема подлинной природы неолиберализма становится ясной. Проблема не в том, что, «черт, мы напечатали слишком много денег по отношению к количеству реальных товаров в экономике», а в том – хотя мало кто это признает, – что, «черт, нашему государству больше никто не верит». Вся система зависит от доверия к государству, которое выпускает купюры. А в современной глобальной экономике это доверие зависит не просто от отдельных государств, а от многослойной системы долгов, платежных механизмов, неформальной привязки валют, формальных валютных союзов вроде еврозоны и больших резервов в иностранной валюте, накопленных государствами, чтобы застраховать себя на тот случай, если система рухнет.

Настоящая проблема фиатных денег возникает в том случае, если или когда эта многосторонняя система обрушивается. Однако это вопрос будущего. В настоящее время мы знаем, что фиатные деньги в сочетании со свободной рыночной экономикой – это машина, порождающая циклы бума и спада. Если оставить ее без надзора, она может – в одиночку, еще до того, как мы рассмотрим остальные дестабилизирующие факторы, – подтолкнуть экономику к долгосрочному застою.

Финансиализация

Отправьтесь в любой британский город, пострадавший от промышленного упадка, и вы увидите один и тот же пейзаж: заведения, предлагающие ссуды до зарплаты, ломбарды и магазины, где продаются хозяйственные товары в кредит под невероятный процент. Рядом с ломбардами вы, вероятно, обнаружите еще одну золотую жилу погрязшего в нищете города – агентство по трудоустройству. Загляните в его окна, и вы увидите объявление о работе за минимальную зарплату, которая, однако, требует больше чем просто минимальных навыков. Прессовщики, сиделки в ночную смену, рабочие складов: раньше за такую работу платили приличную зарплату, теперь – минимальный разрешенный законом оклад. В другом месте, подальше от света фонарей, вы натолкнетесь на людей, собирающих мелочь для продовольственных банков, управляемых церквями и благотворительными организациями. Рядом будет находиться Бюро консультаций для граждан, главной задачей которого стало консультирование тех, кто погряз в долгах.

Всего поколение назад на этих улицах процветали настоящие фирмы. Я помню, как в 1970-е годы на главной улице в моем родном городе Ли, в северо-западной Англии, в субботнее утро прогуливались зажиточные семьи рабочих. Тогда занятость была полной, зарплаты большими, а производительность высокой. На перекрестках было много отделений банков. Это был мир труда, сбережений и большой социальной сплоченности.

Уничтожение этой сплоченности, снижение зарплат, слом социальных структур этих городов – все это изначально было осуществлено для того, чтобы расчистить почву для системы свободного рынка. В первое десятилетие результатом стала преступность, безработица, упадок городов и масштабное ухудшение системы здравоохранения.

А потом наступила финансиализация.

Сегодняшний городской пейзаж – заведения, обеспечивающие дорогие деньги, дешевый труд и бесплатную еду – представляет собой зримый символ того, чего достиг неолиберализм. На смену зарплатам, которые не растут, пришли займы: наша жизнь финансиализируется.

«Финансиализация» – длинное слово, хотелось бы использовать покороче, но именно оно лежит в основе неолиберального проекта и его нужно лучше понять. Экономисты используют этот термин для описания четырех специфических изменений, которые начались в 1980-е годы:

1. Компании отвернулись от банков и начали обращаться к открытым финансовым рынкам в поисках средств, необходимых для расширения.

2. Банки обратились к потребителям, которых стали рассматривать как новый источник прибыли, и стали проводить ряд сложных операций с высокой степенью риска, которые мы назовем инвестиционной банковской деятельностью.

3. Потребители превратились в непосредственных участников финансовых рынков: кредитные карты, перерасход средств, ипотеки, студенческие займы и кредиты на покупку машины стали частью повседневной жизни. Растущая доля прибыли в экономике теперь приходится не на занятых работников, производство товаров или оказание услуг, которые они покупают на свою зарплату, а на выдаваемые им кредиты.

4. Все простые формы финансов теперь порождают рынок сложных финансов на более высокой ступени этой цепи: каждый покупатель дома или водитель машины порождает известную финансовую прибыль в другой части системы. Ваш договор оказания услуг сотовой связи, абонемент в фитнес-клуб, договор электроснабжения – все ваши регулярные платежи упаковываются в финансовые инструменты, которые обеспечивают устойчивый доход инвестору задолго до того, как вы решили их купить. А потом кто-нибудь, кого вы никогда не встречали, заключает пари на то, будете вы платить или нет.

Возможно, система и не была специально разработана для того, чтобы удерживать зарплаты и инвестиции в производство на низком уровне – неолиберальные политики постоянно утверждают, что способствуют созданию высокооплачиваемых рабочих мест и повышению производительности; однако, судя по результатам, финансиализация и низкие зарплаты подобны непостоянной работе и продовольственным банкам: они идут рука об руку.

По данным правительства США, реальные зарплаты рабочих, занятых на производстве, не растут с 1973 года. В течение этого же периода размер долга в американской экономике вырос вдвое, до 300 % ВВП. Тем временем доля американского ВВП, приходящаяся на финансы, страхование и сферу недвижимости, выросла с 15 до 24 %, превзойдя обрабатывающую промышленность и приблизившись к сфере услуг.

Финансиализация также изменила отношения между компаниями и банками. Начиная с 1980-х годов данные о краткосрочной ежеквартальной прибыли превратились в финансовую дубинку, которая забила до смерти старые модели корпоративного бизнеса: компании, показывающие слишком низкую прибыль, были вынуждены переводить бизнес за рубеж, сливаться, проводить в жизнь безответственную стратегию, призванную обеспечить им монопольное положение, распределять операции между различными сторонними ведомствами – и беспощадно резать зарплаты.

В основе неолиберализма лежит фантазия о том, что каждый может вести потребительский образ жизни без того, чтобы ему повышали зарплату. Вы можете брать взаймы, но вы никогда не сможете разориться: если вы занимаете деньги на покупку дома, его стоимость будет постоянно расти. Инфляция тоже будет всегда, поэтому если вы занимаете деньги на покупку машины, то к тому времени, когда вам понадобится новая машина, стоимость остающегося долга уменьшится, благодаря чему вы совершенно спокойно сможете занять еще больше.

Широкий доступ к финансовой системе устраивал всех. Либеральные политики в США могли указывать на растущее число семей бедняков, афроамериканцев и латиноамериканцев, бравших ипотечные кредиты. Банкиры и финансовые компании богатели за счет продажи займов людям, которые не могли их себе позволить. К тому же благодаря этому возникла крупная отрасль, построенная на обслуживании состоятельных людей, – флористы, преподаватели йоги, производители яхт и т. д. создают призрачную атмосферу «Аббатства Даунтон» для богачей XXI века. Это устраивало и среднестатистического Джо: в конце концов, кто станет отказываться от дешевых денег?

Однако финансиализация породила проблемы, которые вызвали кризис, но не были им решены. Хотя бумажные деньги неограниченны, зарплаты вполне реальны. Можно создавать деньги вечно, однако, если трудящимся достается все меньшая их доля и все большая часть прибыли обеспечивается за счет взятых ими ипотечных кредитов и выданных им кредитных карт, рано или поздно ситуация зайдет в тупик. В то же время финансовая прибыль за счет выдачи займов потребителям, испытывающим материальные трудности, перестанет расти, а затем резко упадет. Именно это произошло, когда в США схлопнулся пузырь высокорискованных ипотек.

С 2001 по 2006 год объем ипотечного кредитования в США вырос с 2,2 триллиона долларов в год до чуть менее 3 триллионов: это довольно значительно, но не чрезмерно. Однако объем высокорискованного кредитования, т. е. выдача кредитов беднякам под высокий процент, вырос со 160 до 600 миллиардов долларов. А «ипотечные ссуды с плавающей ставкой», процент по которым сначала невелик, но с течением времени увеличивается, выросли с нуля до 48 % от всех кредитов, выданных в последние три года бума. Этот рынок рискованного, сложного кредитования, обреченного на крах, не существовал до тех пор, пока его не создали инвестиционные банки.

Это показывает еще одну проблему, связанную с финансиализацией: она разрывает связь между кредитованием и накоплением сбережений. Банки с Мэйн-стрит всегда располагают меньшим количеством денег по сравнению с тем, сколько они одалживают. Мы уже видели, как дерегулирование побуждало их держать меньше резервных средств и обманывать систему. Однако этот новый процесс, благодаря которому всякая выплата процентов упаковывается в более сложный продукт, распределяемый между инвесторами, означает, что обычные банки вынуждены выходить на рынок «коротких» денег для того, чтобы проводить свои повседневные операции.

Это привело к роковому изменению в банковской психологии. Происходило все более глубокое размежевание между долгосрочной природой кредитования (в виде ипотек сроком на двадцать пять лет или кредитных карт, долг по которым никогда полностью не уплачивался) и краткосрочной природой привлечения заемных средств. Таким образом, если оставить в стороне все мошенничество и ошибочные оценки активов, финансиализация создает в банковском секторе структурную тенденцию к мгновенному кризису ликвидности, т. е. готовой наличности, который уничтожил Lehman Brothers.

В обществах, подвергшихся финансиализации, банковский кризис обычно не приводит к массовому изъятию вкладов – по той простой причине, что у масс не так много денег в банках. Деньги в банках держат другие банки – и, как мы обнаружили в 2008 году, значительная часть этих денег представляет собой лишь ничего не стоящую бумагу.

Описанные здесь проблемы можно решить, только если остановить финансиализацию. Если она будет продолжаться и далее, с течением времени все больше денег в финансовой системе будут становиться фиктивными и все больше финансовых институтов будут полагаться на краткосрочное привлечение заемных средств.

Однако ни политики, ни регуляторы не были готовы к тому, чтобы демонтировать эту систему. Напротив, они ее восстановили, наградили 12 триллионами долларов, взятыми из воздуха, и снова запустили. Это гарантирует, что те же условия, которые привели к складыванию цикла бумов и спадов, создадут другой такой цикл, если только удастся добиться сколько-нибудь значительного роста.

Историк Фернан Бродель утверждал, что упадок всех экономических сверхдержав начинается с масштабного разворота в сторону финансов. Описывая падение торговой империи Нидерландов в XVII веке, он отмечал: «По-видимому, любое развитие капитализма такого рода, достигая стадии финансового капитализма, в определенном смысле возвещает о своей зрелости: это признак осени».

Сторонники теории «финансовой осени» указывают на то, что одна и та же модель была характерна для Генуэзской республики, главного финансового центра Позднего Средневековья, затем для Нидерландов, а позже для Лондона ближе к концу существования Британской империи. Но в каждом из этих примеров доминирующая держава превращалась в кредитора остального мира. При неолиберализме эта модель подверглась пересмотру. США, да и весь Запад в целом, превратились в заемщиков, а не в кредиторов. Произошел слом долговременной модели.

То же можно сказать и о стагнации зарплат. В последние пятьсот лет крупные финансовые империи извлекали прибыль из неравноправной торговли, рабства и ростовщичества, за счет которых финансировался достойный уровень жизни в метрополии. При неолиберализме США увеличивали свои прибыли, доводя до бедности собственных граждан.

Правда состоит в том, что, поскольку финансы просочились в нашу повседневную жизнь, мы стали рабами не только машин и повседневной рутины c девяти до пяти, но и процентных платежей. Мы обеспечиваем прибыль не только нашим начальникам, работая на них, но и финансовым посредникам через взятые у них кредиты. Мать-одиночка на пособии, втянутая в мир кредитов до получки и покупающая хозяйственные товары в кредит, может обеспечивать намного более высокую норму прибыли с капитала, чем рабочий автомобильной фабрики, имеющий постоянную работу.

Если каждый человек может обеспечивать финансовую прибыль, просто потребляя, – а самую высокую прибыль могут обеспечивать самые бедные, – в капиталистическом отношении к работе начинаются глубокие изменения. Мы рассмотрим это ниже, во второй части книги. Пока что подведем итог: финансиализация – это постоянная черта неолиберализма. Подобно фиатным деньгам, она ведет к сбоям, но система не может без нее обойтись.

Несбалансированный мир

Неизбежным результатом неолиберализма стало возникновение так называемых «глобальных дисбалансов» в торговле, сбережениях и инвестициях. В странах, которые сокрушили организованную рабочую силу, вывели значительную часть своей промышленности за рубеж и стимулировали потребление за счет расширения кредитования, это всегда приводило к торговому дефициту, высоким правительственным долгам и нестабильности в финансовом секторе. Гуру неолиберализма призывали всех следовать англосаксонской модели, но, в действительности, система зиждилась на нескольких ключевых странах, которые не пошли по этому пути.

Положительное сальдо Азии в торговле с остальным миром, сальдо Германии в торговле с Европой, непрекращающееся сосредоточение в руках стран – экспортеров нефти долгов других стран – ничто из этого не было аномалией. Именно благодаря этому США, Великобритания и страны Южной Европы имели возможность заимствовать больше, чем они могли себе позволить.

Иными словами, мы должны понять с самого начала, что неолиберализм может существовать лишь потому, что некоторые ключевые страны его не разделяют. Германия, Китай и Япония придерживаются того, что их критики называют «неомеркантилизмом»: манипулируя своим положением в области торговли, инвестиций и финансов, они накапливают иностранную валюту в огромных объемах. Раньше страны, имеющие положительное сальдо, считались экономическими неудачниками, однако в посткризисном мире их экономики одними из немногих сумели удержаться на плаву. Способность Германии диктовать унизительные условия Греции, когда еще живы люди, помнящие, как свастика развевалась над Акрополем, показывает преимущества положения производителя, экспортера и кредитора тогда, когда неолиберализм перестает работать.

Главным показателем глобальных дисбалансов является текущий счет – разница между импортом и экспортом товаров, услуг и инвестиций. Дисбаланс мирового текущего баланса постоянно рос в 1990-е годы, затем начал быстро увеличиваться после 2000 года – с 1 % мирового ВВП до 3 % в 2006 году. Основная часть дефицита приходилась на Америку и большинство европейских стран; положительное сальдо наблюдалось у Китая, Японии и остальных стран Азии, у Германии и у стран – производителей нефти.

Почему нас это заботит? Потому что эти дисбалансы создали горючий материал для кризиса 2008 года, обременив финансовые системы Америки, Великобритании и Европы непосильными долгами. Они втолкнули такие страны, как Греция, которые не имели сил, чтобы переложить на других бремя кризиса, в смертельную спираль бюджетной экономии. Они оставили большинству стран, примкнувших к неолиберализму, горы правительственных долгов, которые невозможно выплатить.

После начала кризиса 2008 года дисбаланс текущего счета сократился с 3 до 1,5 % мирового ВВП. Согласно последним прогнозам МВФ, нет опасности того, что он снова вырастет, однако условия для этого налицо: Китай не вернулся к прежним темпам роста, а Америка – к прежнему уровню заимствований и расходов. Как отмечают экономисты Флоранс Пизани и Антон Брандер: «Единственной силой, которая могла сдержать постоянное углубление глобальных дисбалансов, был крах глобализированного финансового сектора».

После 2008 года сокращение дефицита текущего счета убедило некоторых экономистов в том, что риск, который представляли собой дисбалансы, ушел. Однако в то же время появился еще один ключевой показатель дисбаланса в мире: объем денежных средств, которые страны, обладающие положительным сальдо, держат в иностранной валюте – иными словами, валютные резервы.

Несмотря на то что экономический рост Китая упал до 7 %, а его положительное сальдо в торговле с Западом сократилось, его валютные резервы выросли вдвое с 2008 года и к середине 2014 года составляли 4 триллиона долларов. Мировые валютные резервы также выросли – менее чем с 8 триллионов почти до 12 триллионов в конце 2014 года.

Дисбалансы всегда приводили к двум различным угрозам. Первая заключалась в том, что западные экономики наводнятся таким количеством кредитных средств, что финансовая система рухнет. Это и произошло. Вторая угроза, носящая более стратегический характер, состоит в том, что весь накопленный риск и нестабильность в мире сосредотачиваются в договоренностях между государствами относительно долга и обменных ставок, которые затем также рушатся. Эта угроза по-прежнему существует.

Если США не смогут и дальше финансировать свои долги, то наступит момент, когда стоимость доллара обвалится – даже простого ощущения, что это возможно, может быть достаточно для того, чтобы его обрушить. Тем не менее взаимозависимость Китая и США и, в меньшей степени, Германии и остальных стран еврозоны гарантирует, что этот механизм никогда не будет запущен.

Все, что произошло после 2008 года в сфере накопления валютных резервов, следует рассматривать в том ключе, что страны, имеющие положительное сальдо, пытаются застраховаться от краха Америки.

Если бы миром правили одни лишь экономические силы, такой результат был бы положительным: слабый или отсутствующий рост в странах, испытывающих дефицит, постепенное повышение обменного курса китайского юаня по отношению к доллару, постепенное размывание американского долга за счет инфляции – и сокращение торгового дефицита США, поскольку технологии гидроразрыва пласта уменьшают их зависимость от поставок нефти из-за рубежа.

Однако мир состоит из классов, религий и наций. На выборах 2014 года в европейский парламент партии, обещающие уничтожить глобальную систему, набрали 25 или более процентов в Дании, Франции, Греции и Великобритании. В 2015 году, как я писал, победа крайних левых в Греции поставила под вопрос единство еврозоны. А дипломатический кризис вокруг Украины привел к тому, что впервые с тех пор, как началась глобализация, Запад наложил серьезные торговые и финансовые санкции на Россию. Ближний Восток пылает от Исламабада до Стамбула, а военное соперничество между Китаем и Японией сегодня достигло самой высокой точки с 1945 года и сопровождается ожесточенной валютной войной.

Все, что потребовалось бы для того, чтобы разнести всю систему в клочья, это чтобы одна или несколько стран «направились к выходу», обратившись к протекционизму, начав манипулировать валютой или объявив дефолт по своим долгам. И раз уж в самой важной стране, т. е. в США, Республиканская партия поддерживает все эти три пункта, вероятность того, что это произойдет, велика.

Дисбалансы стали неотъемлемой чертой глубинной природы глобализации и были отброшены назад лишь благодаря финансовому кризису.

Четко скажем, что это означает: у нынешней формы глобализации есть конструктивный дефект. Она обеспечивает высокий рост лишь за счет раздувания неустойчивых искажений, которые исправляются финансовым кризисом. Чтобы уменьшить эти искажения, или дисбалансы, нужно уничтожить обычную для неолиберализма схему роста.

Революция информационных технологий

Единственный положительный фактор, который можно противопоставить всем приведенным выше отрицательным, – это технологическая революция, порожденная неолиберализмом и рвущаяся вперед, несмотря на экономический кризис. «Информационное общество, – пишет философ Лучано Флориди, – возникло благодаря самому быстрому в истории развитию технологий. Ни одно из предшествующих поколений не переживало такое потрясающее ускорение технической власти над реальностью вкупе с соответствующими социальными изменениями и этической ответственностью».

Именно увеличение вычислительной мощности позволило сформироваться комплексной мировой финансовой системе. Оно обеспечивало рост денежного предложения по мере того, как на смену потребности в наличности приходили цифровые системы. Оно сделало возможным физическое перенесение производства и предложения в развивающиеся страны, где рабочая сила дешевле. Оно уменьшило значение квалификации промышленных рабочих, сделало избыточным труд работников, обладавших средним уровнем квалификации, и ускорило рост сектора низкоквалифицированных услуг.

Однако хотя информационные технологии стали, как пишет Флориди, «характерными технологиями нашего времени», их становление принимает форму внезапного исчезновения. Системные блоки появляются, а затем исчезают – им на смену приходят серверы, которые тоже исчезают из главных офисов корпораций и теперь располагаются в просторных кондиционируемых помещениях. Кремниевый чип становится все меньше, дополнительные компоненты, которыми некогда были загромождены наши рабочие места – модемы, дисководы, дискеты, – уменьшились в размерах, потом стали встречаться реже и, наконец, тоже исчезли. Собственное программное обеспечение разрабатывается отделами информационных технологий корпораций, а затем заменяется готовыми версиями, которые в десять раз дешевле. Вскоре исчезают и сами отделы информационных технологий, на смену которым приходят сервисные центры в Мумбаи. Персональный компьютер превращается в ноутбук. Ноутбук уменьшается в размерах и становится все мощнее, но его уже вытесняют смартфоны и планшеты.

Сначала эти новые технологии встраивались в старые структуры капитализма. В 1990-е годы программисты говорили, что самое дорогое программное обеспечение – программа управления компанией – лепится как пластилин, заливается как бетон. К тому времени, когда вы компьютеризировали свой конвейер, новинки, внедренные другими компаниями, вынуждали вас выкинуть его и начинать все сначала.

Однако начиная примерно с 2004 года, когда значительно расширилось использование интернета и мобильных данных, технологии дали возможность для развития новых бизнес-моделей. Мы назвали их «Web 2.0». Они также породили новые формы поведения среди большого количества людей. Стало привычным делом расплачиваться пластиковыми картами, выставлять в интернете напоказ всю свою частную жизнь, получать в интернете кредит до получки под 1000 %.

Сначала пьянящие успехи новых технологий использовались для оправдания всех бед, с которыми нам пришлось столкнуться на пути к свободным рынкам. Нужно было сокрушить сопротивление английских шахтеров, чтобы мы могли получить Facebook. Телекоммуникационные компании нужно было приватизировать, чтобы все мы могли получить мобильные телефоны стандарта 3G. Таково было подспудное объяснение.

Однако критическое значение имело прежде всего изменение в человеческом отношении. Самый энергичный элемент неолиберализма – отдельный работник и потребитель, каждое утро создающие себя заново в качестве «человеческого капитала» и ожесточенно конкурирующие друг с другом, – не смог бы появиться без сетевых технологий. Предсказания социолога Мишеля Фуко о том, что это превратит нас в «предпринимателей самих себя», кажутся тем более провидческими, что они были сделаны во времена, когда единственной вещью, похожей на интернет, была сеть зеленых экранов, принадлежавшая французскому государству и называвшаяся «Минитель».

Казалось, что новые технологии создадут информационную экономику и общество знаний. Они возникли, но не в той форме, в какой предполагалось. В старых антиутопиях, как, например, в «Космической Одиссее 2001 года» с ее взбунтовавшимся компьютером Хэлом, восстает технология. На самом деле, сеть позволила взбунтоваться людям.

Прежде всего, она дала им возможность производить и потреблять знания вне каналов, созданных в эпоху промышленного капитализма. Именно поэтому первые сбои мы заметили в новостной индустрии и в музыке, когда вдруг пропала государственная монополия на политическую пропаганду и идеологию.

Затем она начала подрывать традиционные понятия собственности и личной жизни. Wikileaks и споры вокруг данных, полученных АНБ благодаря массовой слежке, представляют собой лишь последнюю стадию войны, которая ведется за право обладания и хранения информации. Однако главное ее последствие сейчас только начинает осознаваться.

Впервые теорию «сетевого эффекта» сто лет назад предложил Теодор Вайль, глава компании Bell Telephone. Вайль понял, что сети создают нечто новое бесплатно. В дополнение к выгоде для пользователя и доходу для собственника он отметил третье преимущество: чем больше людей присоединяются к сети, тем полезнее она становится для каждого из них.

Проблема возникает тогда, когда вы пытаетесь измерить и ухватить это преимущество. Роберт Меткалф, изобретатель коммутатора Ethernet, заявил в 1980 году, что полезность сети «пропорциональна квадрату численности пользователей». Поэтому если стоимость создания сети увеличивается линейно, то ее полезность растет по экспоненте. Косвенно это означает, что искусство ведения бизнеса в экономике знаний заключается в присвоении всего того, что находится между прямой линией и экспонентой.

Однако как измерить полезность? Сэкономленными деньгами, полученным доходом или увеличенной прибылью? В 2013 году экономисты из ОЭСР договорились, что ее нельзя отразить традиционными рыночными параметрами. «Хотя воздействие интернета на рыночные сделки и на добавленную стоимость очень широкое, – писали они, – его воздействие на нерыночные взаимодействия… еще глубже».

Экономисты были склонны игнорировать нерыночные взаимодействия: они, по определению, не носят экономического характера, а потому столь же незначительны, как улыбка, которой обмениваются два человека, стоящие в очереди в Starbucks. Что касается сетевого эффекта, то они пришли к выводу, что его выгода выразится в более низких ценах и распределится между производителями и потребителями. Однако менее чем за 30 лет сетевые технологии открыли возможности для сотрудничества и производства за пределами рынка во многих областях экономической жизни.

15 сентября 2008 года мобильники Nokia и Motorolа, на которые снимали главный офис Lehman Brothers, и бесплатная точка доступа в интернет в расположенном напротив кафе Starbucks имели ничуть не меньше значения, чем банк, который только что разорился. Они передавали окончательный рыночный сигнал из будущего в настоящее: информационная экономика, возможно, несовместима с экономикой рыночной, или, по крайней мере, с экономикой, которая регулируется прежде всего рыночными силами.

Это, как я покажу, является ключевой причиной краха неолиберализма, его фибрилляции и перехода в зомбированное состояние. Все созданные деньги, вся скорость и движущая сила финансов, накопленные за последние двадцать пять лет, должны быть направлены на то, чтобы предотвратить присвоение капитализмом – системой, основанной на рынках, частной собственности и обмене, – «полезности», создаваемой новыми технологиями. Иными словами, становится все очевиднее, что информационные продукты находятся в глубоком конфликте с рыночными механизмами.

Зомбированная система

Представим себе пути выхода для капитализма. В течение следующего десятилетия центральные банки организованно свернут программы количественного смягчения. Они откажутся от печатания денег для списания долгов собственных правительств, а находившийся в подавленном состоянии частный рынок правительственных облигаций оживет. К тому же правительства согласятся раз и навсегда уничтожить финансовую манию: они пообещают поднять процентные ставки, чтобы предотвратить все будущие пузыри, и навсегда откажутся молчаливо гарантировать спасение банков. Все остальные рынки – кредитов, акций, деривативов – подвергнутся коррекции и станут отражать возросший риск финансового капитализма. Капитал будет перераспределен от спекулятивных финансовых сделок в пользу инвестиций в производство.

Наконец, миру придется вернуться к обменным ставкам, зафиксированным по отношению к новой мировой валюте, которая будет регулироваться МВФ. При этом китайский юань станет полностью конвертируемой резервной валютой наряду с долларом. Это также поможет устранить системную угрозу, которая исходит от фиатных денег и заключается в нехватке доверия, проистекающего от вероятности краха глобализации. Однако ценой за это станет окончательное прекращение глобальных дисбалансов: валюты стран, имеющих положительное сальдо, укрепятся, а Китаю, Индии и остальным странам придется отказаться от преимуществ, обеспечиваемых дешевой рабочей силой.

В то же время финансиализацию нужно будет обратить вспять. Политическая власть должна перейти от банков и поддерживающих их политиков к тем, кто выступает за возвращение промышленности и сферы услуг обратно на Запад, что позволит создать высокооплачиваемые рабочие места в развитом мире. В результате сложность финансового мира уменьшится, зарплаты вырастут, а доля финансового сектора в ВВП упадет, как и наше доверие к кредитам.

Наиболее дальновидные представители мировой элиты знают, что это единственный ответ, который можно дать: стабилизация фиатных денег, отказ от финансиализации и прекращение дисбалансов. Однако на этом пути есть огромные социальные и политические препятствия.

В первую очередь, богатые противятся росту зарплат и регулированию финансов – они хотят обратного. Во-вторых, на национальном уровне будут победители и проигравшие: германская правящая элита извлекает выгоду из долговой колонизации Греции и Испании; китайская правящая элита извлекает выгоду из того, что держит ключи к экономике дешевой рабочей силы, в которую вовлечены 1,4 миллиарда человек. У них есть личный интерес в том, чтобы блокировать пути выхода.

Но главная проблема заключается в другом. Для осуществления этого сценария огромные суверенные долги, которые невозможно выплатить, должны быть списаны, равно как и значительная часть долгов домохозяйств и компаний в мире.

Однако для достижения этого не существует глобальной системы. Спишите долги Америки, и китайские держатели сбережений потеряют свои средства. Результатом станет разрыв ключевой сделки между Азией и Западом: вы занимаете, мы даем в долг. Спишите греческий долг перед ЕС, и немецкие налогоплательщики потеряют десятки миллиардов евро, что опять-таки приведет к нарушению важнейшей сделки.

Результатом этого самого оптимистичного сценария, даже если удастся перейти к нему мирным путем, станет полный провал глобализации.

А это, разумеется, нельзя урегулировать мирным путем.

С 2014 года Россия превратилась в державу, которая занимается тем, что подрывает западные экономики, а не сотрудничает с ними. Китай, при всей мягкой силе, которую он начал проецировать, не может сделать то, что сделала Америка по окончании Второй мировой войны: поглотить мировые долги, установить ясные правила и создать новую мировую валютную систему.

Тем временем на Западе не просматривается никакой стратегии, которая походила бы на ту, что мы изложили выше. Ведутся разговоры об этом – от восхваления французского экономиста Томаса Пикетти до прозвучавших в 2014 году призывов Бундесбанка поднять зарплаты в Европе. Однако на практике основные партии по-прежнему придерживаются неолиберализма.

А ведь в отсутствие путей выхода становится все более явной перспектива длительного застоя.

В 2014 году ОЭСР опубликовала свои прогнозы о развитии мировой экономики на период до 2060 года. Рост в мире замедлится до 2,7 %, заявили в этом парижском аналитическом центре, потому что эффект наверстывания, который стимулирует рост в развивающемся мире – увеличение населения, рост уровня образования и урбанизации, – сойдет на нет. Еще до наступления этой даты в результате фактического застоя развитых экономик среднемировые темпы роста в ближайшие пятьдесят лет будут едва достигать 3 %, что заметно ниже средних показателей докризисного периода.

Тем временем, поскольку рабочие места, требующие среднего уровня квалификации, будут автоматизированы и останутся только мало- и высокооплачиваемые работы, неравенство в мировом масштабе вырастет на 40 %. К 2060 году в таких странах, как Швеция, уровень неравенства достигнет тех показателей, которые сегодня наблюдаются в США: представьте себе Гэри, штат Индиана, в окрестностях Стокгольма. Весьма вероятна опасность того, что изменения климата начнут уничтожать капитал, прибрежные земли и сельское хозяйство, сокращая ВВП на 2,5 % в мире и на 6 % в Юго-Восточной Азии.

Однако самые мрачные страницы доклада ОЭСР посвящены не прогнозам, а тому, что она принимает как данность: быстрому росту производительности за счет развития информационных технологий. Ожидается, что три четверти всего роста в период до 2060 года будет обеспечено повышением производительности. Однако это утверждение, как иносказательно говорится в докладе, основано «на сравнении с недавней историей».

На самом деле, как я расскажу в пятой главе, нет уверенности в том, что информационная революция последних двадцати лет обеспечит такой рост и такую производительность, которые можно измерить рыночными категориями. В этом случае имеется серьезный риск того, что скудные 3 % ежегодного роста, прогнозируемые ОЭСР в течение ближайших пятидесяти лет, в действительности будут ближе к 0,75 %.

Кроме того, существует и проблема миграции. Чтобы основной сценарий роста, предложенный ОЭСР, мог осуществиться, Европа и США должны будут принять по 50 миллионов мигрантов в период с сегодняшнего дня до 2060 года, а остальная часть развитого мира должна будет ассимилировать еще 30 миллионов. Без них рабочая сила и налогооблагаемая база на Западе сократятся настолько, что государства рухнут. Как свидетельствуют 25 % голосов, отданных за Национальный фронт во Франции, и вооруженные дети мигрантов, произносящие речи крайне правого содержания на границе Калифорнии и Мексики, есть риск того, что население развитого мира этого не допустит.

Попытайтесь представить, каким будет мир в 2060 году по прогнозу ОЭСР. Лос-Анджелес и Детройт выглядят так, как Манила сегодня: жалкие трущобы, соседствующие с охраняемыми небоскребами. Стокгольм и Копенгаген выглядят так же, как разрушенные города американского промышленного пояса. Рабочие места со средним уровнем зарплат исчезли. Будет идти четвертое десятилетие застоя капитализма.

Но даже для того, чтобы достичь такого радужного будущего, говорит ОЭСР, нам придется сделать труд «более гибким», а экономику более глобализированной. Мы должны будем приватизировать высшее образование – поскольку стоимость его расширения, необходимого для удовлетворения спроса на выпускников вузов, приведет многие государства к банкротству – и ассимилировать десятки миллионов мигрантов в развитых странах мира.

А пока мы будем за все это бороться, вполне вероятно, что нынешние способы финансирования государства испарятся. ОЭСР отмечает, что расслоение населения на группы с высоким и низким доходом приведет к тому, что подоходные налоги станут неэффективными. Вместо них, как считает Томас Пикетти, нам потребуется налог на состояния. Проблема здесь в том, что активы, будь то скаковая лошадь-чемпион, тайный банковский счет или авторские права на галочку Nike, как правило, держат в юрисдикциях, позволяющих избежать уплаты налогов с состояния, даже если кому-нибудь захотелось бы их поднять, чего, впрочем, пока и не происходит.

Если ситуация не изменится, говорит ОЭСР, вполне реалистично ожидать застоя на Западе, замедления темпов роста в развивающихся странах и вероятного банкротства многих государств.

Таким образом, вероятнее всего, в какой-то момент одна или несколько стран покинут глобализацию, выбрав путь протекционизма, списания долгов и манипулирования валютой. Или же кризис деглобализации вызовет дипломатические и военные конфликты, перекинется на мировую экономику и приведет к тем же результатам.

Урок, который можно извлечь из доклада ОЭСР, состоит в том, что нам нужно полностью перепланировать всю структуру системы. Самое образованное поколение в истории человечества с самым высоким уровнем взаимосвязей не согласится на будущее, в котором будут царить высокий уровень неравенства и нулевой рост.

Вместо хаотической гонки к деглобализированному миру и десятилетий застоя в сочетании с растущим неравенством нам нужна новая экономическая модель. Для ее разработки потребуется не просто задействовать утопическое мышление. В 1930-е годы гениальность Кейнса выразилась в том, что он выявил кризис в существующей системе: работающую новую модель нужно выстраивать, исходя из постоянных дефектов старой модели, которые классические экономисты не могли разглядеть.

На этот раз проблема еще серьезнее.

Главный посыл этой книги состоит в том, что помимо проблемы долговременного застоя, вызванного финансовым кризисом и демографией, информационные технологии лишили рыночные силы их способности создавать динамизм. Вместо этого они создают условия для становления посткапиталистической экономики. Вероятно, «спасти» капитализм, как это удалось Кейнсу, выдвинувшему радикальные политические решения, невозможно, потому что его технологические основы изменились.

Поэтому, прежде чем требовать «зеленого нового курса», передачи банков в собственность государства, бесплатного университетского образования или долгосрочных нулевых процентных ставок, мы должны понять, как все это встроится в ту экономику, которая сейчас складывается. Мы очень плохо подготовлены для этого. Порядок нарушился, но традиционная экономическая наука не имеет никакого представления о масштабе этого сбоя.

Чтобы идти вперед, мы должны держать в голове образ, меньший, чем «финансовая осень увядающей империи», но больший, чем теория бумов и спадов. Нам нужна теория, которая могла бы объяснить, почему происходили масштабные преобразования в ходе эволюции капитализма в последние два столетия и как именно технологические изменения заряжают батареи капиталистического роста.

Коротко говоря, нам нужна теория, которая встраивает нынешний кризис в картину общей судьбы капитализма. Ее поиск выведет нас за пределы традиционной экономической науки и традиционного марксизма. А начинается он в камере русской тюрьмы в 1938 году.

 

Глава 2. Длинные волны, короткая память

Волны прекрасны. Шум океана, омывающего песок, свидетельствует о том, что в природе есть порядок.

Если рассмотреть физику волн, они становятся еще прекраснее. Это форма, которая обнаруживает тенденцию к обращению вспять: энергия, поднимающая волну, затем обрушивает ее.

Если рассмотреть математические свойства волн, они завораживают еще больше. Полторы тысячи лет назад один индийский математик обнаружил, что если вычислить любое возможное соотношение между двумя сторонами треугольника, то получится волнообразная модель. Средневековые ученые назвали ее синусом. Сегодня мы называем плавные, повторяющиеся волны, наблюдаемые в природе, синусоидами. Электрический ток движется по синусоиде; так же распространяется звук; так же распространяется свет.

А внутри волн есть другие волны. Серферу кажется, что волны идут группами, увеличиваясь в размерах, поэтому шестая или седьмая – это та самая большая волна, которую он хочет поймать. В действительности, это лишь результат более длинной и плоской волны, двигающейся «через» короткие.

Взаимосвязь между длинными и короткими волнами служит источником порядка в акустике. Музыканты считают, что именно гармония, создаваемая короткими волнами внутри длинных, придает каждому инструменту особое звучание. Музыка звучит слаженно тогда, когда длинные и короткие волны находятся в строгой математической пропорции.

В природе волны присутствуют повсюду. На субатомном уровне волнообразное движение частицы – это единственный известный нам признак ее существования. Однако волны существуют и в рамках больших, сложных, неприродных систем – таких, как рынки. Для тех, кто анализирует деятельность фондовых рынков, волны превратились в своего рода религиозную икону: они используют инструменты для того, чтобы устранить «шум» ежедневных колебаний и вывести прогнозную кривую. «Пики» и «падения» стали повседневными экономическими терминами.

Однако в экономике волны могут быть опасными. Они могут означать порядок и регулярность там, где их на самом деле нет. Звуковая волна просто переходит в тишину. Однако волны, порождаемые случайными данными, со временем искажаются и прерываются. А экономика – это мир сложных, случайных событий, а не простых волн.

Специалисты по анализу волн времен последнего бума не сумели предсказать спад. Выражаясь языком серферов, они смотрели на отдельные волны, а не на группы волн; на группы волн, а не на приливы; на приливы, а не на цунами, которое было готово на них обрушиться. Мы представляем себе цунами как большую волну: как стену воды. На самом деле цунами – это длинная волна: она нарастает и приближается.

Для человека, обнаружившего длинные волны в экономике, они оказались роковыми.

Казнь через расстрел

Заключенный волочит ноги; он не может идти. Он частично ослеп, у него хроническая сердечная недостаточность и клиническая депрессия. «Я никак не могу заставить себя мыслить системно, – пишет он. – Вообще очень трудно мыслить научно, не работая активно с материалами и книгами и мучаясь от головной боли».

Николай Кондратьев провел восемь лет политическим заключенным в Суздале, к востоку от Москвы, читая лишь те книги и газеты, которые разрешала ему сталинская тайная полиция. Он дрожал от холода зимой и изнемогал от жары летом, но однажды его мучения закончились. 17 сентября 1938 года, в день, когда истекал срок действия его первоначального приговора, Кондратьева судили во второй раз и признали виновным в антисоветской деятельности – расстрельная команда казнила его прямо в камере.

Так погиб один из гигантов экономической мысли ХХ столетия. В свое время Кондратьев стоял в одном ряду с такими влиятельными мыслителями мирового масштаба, как Кейнс, Шумпетер, Хайек и Джини. Его «преступления» были сфабрикованы. Подпольной «Трудовой крестьянской партии», руководителем которой он якобы являлся, не существовало.

Настоящее преступление Кондратьева, по мнению его преследователей, заключалось в том, что он думал о капитализме то, что думать было нельзя. Думал, что вместо того, чтобы рухнуть под давлением кризиса, капитализм обычно приспосабливается и видоизменяется. В двух новаторских работах он на основе анализа данных доказал, что, помимо краткосрочных экономических циклов, существует более длительная модель продолжительностью 50 лет, крайние точки которой совпадают с крупнейшими структурными изменениями в капитализме и с крупнейшими конфликтами. Таким образом, эти моменты жестокого кризиса и выживания являются проявлениями не хаоса, а порядка. Кондратьев стал первым, кто доказал существование длинных волн в экономической истории.

Хотя позднее эта идея стала популярной под названием «теория волн», самая ценная догадка Кондратьева заключалась в том, что он понял, почему мировая экономика переживает внезапные изменения, почему капитализм переживает структурный кризис и как он меняется и мутирует в ответ. Он показал нам, почему деловые экосистемы, существовавшие в течение десятилетий, могут вдруг развалиться. Слову «волна» он предпочитал термин «длинный цикл», поскольку циклы в научном мышлении создают отдельный, очень полезный язык: мы говорим о фазах, состояниях и их внезапной смене.

Кондратьев изучал промышленный капитализм. Хотя другие утверждают, что обнаружили длинные волны в ценах, которые восходят к Средневековью, его ряды данных начинаются с промышленной революции в 1770-е годы.

Согласно теории Кондратьева, у каждого длинного цикла есть подъем, длящийся около двадцати пяти лет и стимулируемый внедрением новых технологий и высокими капиталовложениями, за которым следует спад, продолжающийся примерно столько же и обычно заканчивающийся депрессией. В «восходящей» фазе рецессии редки, а в «нисходящей» фазе они случаются часто. В восходящей фазе капитал устремляется в производительную сферу, а в нисходящей фазе – застревает в финансовой системе.

Есть и другие аспекты, однако основа теории такова. В этой главе я приведу доводы в пользу того, что она в целом верна, но нынешний кризис представляет собой слом модели – и это означает, что произошло нечто большее, чем окончание очередного пятидесятилетнего цикла.

Сам Кондратьев выказывал чрезвычайную осторожность в применении, может, своей теории. Хотя он и предсказал депрессию 1930-х годов за десять лет до того, как она наступила, он никогда не утверждал, что может предсказывать события. Он опубликовал свои выводы вместе с резкой критикой его работы, подготовленной коллегами.

Однако сталинские чекисты в определенном смысле поняли кондратьевскую теорию глубже, чем он сам. Они поняли, что, если ее довести до логического заключения, она поставит марксизм лицом к лицу с опасным предположением о том, что «окончательного» кризиса капитализма не будет. Может быть хаос, паника и революция, но, если исходить из данных Кондратьева, капитализм проявляет тенденцию не к гибели, а скорее к трансформации. Большой объем капитала может быть уничтожен, экономические модели могут разваливаться, империи могут ликвидироваться в ходе мировых войн, но система выживет, пусть и в другой форме.

Для убежденных марксистов 1920-х годов кондратьевское объяснение того, что приводит к этим изменениям, было очень опасно. События, ведущие к переломным моментам – войны, революции, обнаружение новых месторождений золота и новых колоний – были, по его словам, простыми следствиями, вытекавшими из потребностей самой экономики. Даже если человечество попытается влиять на ход экономической истории, в долгосрочном плане оно окажется относительно бессильным.

В 1930-е годы теория длинных волн на некоторое время стала влиятельной на Западе. Австрийский экономист Йозеф Шумпетер выдвинул собственную теорию экономических циклов, способствовав популяризации термина «кондратьевская волна». Однако, когда после 1945 года капитализм стабилизировался, теория длинных волн стала казаться лишней. Экономисты верили, что вмешательство государства может выровнять даже малейшие колебания капитализма вверх и вниз. Что же касается пятидесятилетнего цикла, то кейнсианский гуру Пол Самуэльсон отбросил эту идею, назвав ее «научной фантастикой».

И когда в 1960-е годы новые левые попытались возродить марксизм как критическую социальную науку, на Кондратьева и его волны они обратили мало внимания – они искали теорию краха капитализма, а не выживания.

Лишь несколько упрямцев, в основном инвесторов, по-прежнему были одержимы Кондратьевым. В 1980-е годы аналитики с Уолл-стрит превратили его осторожные предварительные выводы в грубую тарабарщину с претензией на предвидение. Вместо его сложных данных они прочертили простые линии, представив волну в стилизованном виде: подъем, вершина, кризис и крах. Они назвали это «К-волны».

Если Кондратьев был прав, говорили эти инвесторы, то экономическое восстановление, начавшееся в конце 1940-х, положило начало пятидесятилетнему циклу, а это означало, что примерно в конце 1990-х годов должна была наступить депрессия. Они выстроили сложные стратегии инвестирования, надеясь застраховаться от катастрофы. А потом стали ее ждать…

Что на самом деле говорил Кондратьев

В 2008 году то, чего ждали инвесторы, наконец-то произошло – хотя по причинам, которые мы выясним, на десять лет позже, чем ожидалось.

Теперь традиционные экономисты опять заинтересовались длинными циклами. Когда их осенило, что кризис Lehman был системным, аналитики стали искать модели, возникающие в результате взаимодействия технических инноваций и роста. В 2010 году экономисты из Standard Chartered заявили, что мы находимся в середине глобального «суперцикла». Карлота Перес, англо-венесуэльский экономист, последовательница Шумпетера, отталкиваясь от теории волн, пообещала новый «золотой век» капитализма – достаточно лишь побороть финансовую панику и вернуться к государственному финансированию инноваций, которое обеспечило послевоенный бум.

Однако для правильного использования догадок Кондратьева мы должны понимать, что он на самом деле говорил. Исследования, которые он проводил в 1920-е годы, были основаны на данных пяти передовых экономик за период с 1790 по 1920 год. Он не отслеживал непосредственно ВВП, а изучал процентные ставки, зарплаты, товарные цены, производство угля и стали и международную торговлю. Используя самые передовые статистические методы того времени – и двух ассистентов, должность которых именовалась «компьютеры», – он определил линию тренда на основе исходной информации. Он разделил данные на численность населения и выровнял их, используя девятилетние «скользящие среднестатистические коэффициенты», чтобы отсеять случайные колебания и более короткие циклы.

Результатом стал ряд графиков, которые выглядят как плавные синусоиды. Они показывают первый длинный цикл, начавшийся с появлением в Великобритании фабричной системы в 1780-е годы и закончившийся около 1849 года. Намного четче выраженная волна начинается в 1849 году: она совпадает с массовым строительством железных дорог, распространением пароходов и телеграфа по всему миру, затем входит в нисходящую фазу, когда в 1873 году разражается так называемая долгая депрессия, и завершается она в 1890-е годы.

Кондратьев полагал, что в начале 1920-х шел третий цикл. Он уже достиг своего пика и перешел в нисходящую фазу примерно между 1914 и 1920 годами. Однако эта нисходящая фаза была далека от завершения. Поэтому, предсказывал он, политический кризис, которым оказалась охвачена Европа с 1917 по 1921 год, не приведет к немедленному экономическому краху. Возможно шаткое восстановление, утверждал Кондратьев, перед тем, как наступит депрессия. Это полностью подтвердилось дальнейшими событиями.

В отличие от сегодняшних аналитиков с Уолл-стрит, Кондратьева не столько интересовали сами формы волн. Синусоиды, нарисованные им на миллиметровке, он считал проявлением каких-то более глубоких процессов, происходящих в действительности: последовательности чередующихся «фаз», которые для наших целей являются самым полезным инструментом для понимания пятидесятилетних циклов.

Рассмотрим подробнее фазы, описанные Кондратьевым. Первая, или восходящая, обычно начинается с бурного десятилетия экспансии, которое сопровождается войнами и революциями и в ходе которого новые технологии, изобретенные в течение предшествовавшего спада, быстро стандартизируются и внедряются. Затем начинается замедление, обусловленное сокращением капиталовложений, ростом сбережений и накоплением капиталов со стороны банков и промышленности; его усугубляет разрушительное воздействие войн и рост непроизводительных военных расходов. Тем не менее это замедление является частью восходящей фазы: быстрый рост лишь иногда прерывается короткими и неглубокими рецессиями.

Наконец, наступает нисходящая фаза, в течение которой товарные цены и доходность капитала падают. Капитала накапливается больше, чем можно вложить в производственную сферу, поэтому он направляется в финансовый сектор, в результате чего снижаются процентные ставки, поскольку широкое предложение кредита снижает цену заимствования. Рецессии становятся тяжелее и происходят чаще. Зарплаты и цены обрушиваются, и начинается депрессия.

Во всем этом нет притязаний ни на точное определение временной продолжительности событий, ни на то, что волны носят равномерный характер. Кондратьев подчеркивал, что каждая длинная волна протекает «в новых конкретно-исторических условиях, на новом уровне развития производительных сил и потому вовсе не является простым повторением предыдущего цикла». Если коротко, то это больше, чем просто дежавю.

И тут мы подходим к самому противоречивому аргументу Кондратьева. Он заметил, что начало каждого пятидесятилетнего цикла сопровождается событиями-триггерами. Я процитирую его полностью, несмотря на старомодный язык, потому что параллели с настоящим поражают:

В течение примерно двух десятилетий перед началом восходящей фазы большого цикла наблюдается оживление в сфере технических изобретений. Перед началом и в самом начале повышательной волны наблюдается широкое применение этих изобретений в сфере промышленной практики, связанное с реорганизацией производственных отношений. Начало больших циклов обычно совпадает с расширением орбиты мировых экономических связей. Началу двух последних циклов предшествуют, наконец, серьезные изменения в добыче драгоценных металлов и в денежном обращении [56] .

Если перевести это на современный язык, то мы получим следующее. Начало длинного цикла сопровождается:

• внедрением новых технологий;

• появлением новых моделей ведения бизнеса;

• вовлечением новых стран в мировой рынок;

• увеличением количества и доступности денег.

Значение этого списка для нас очевидно: он очень хорошо описывает то, что произошло с мировой экономикой между серединой 1990-х годов и крахом Lehman. Однако Кондратьев был убежден, что такие феномены являются не причинами, а лишь триггерами. «Мы абсолютно не склонны думать, что здесь дано какое-либо объяснение причин больших циклов», – настаивал он.

Кондратьев намеревался обнаружить причину длинных циклов в экономике, а не в технологиях или в мировой политике. И он был прав. Однако в своих поисках он отталкивался от постулатов, при помощи которых Карл Маркс пытался объяснить более короткие десятилетние экономические циклы в XIX веке, а именно истощение капиталовложений и необходимость реинвестирования капитала.

Если, утверждал он, «регулярные» кризисы, которые происходят каждое десятилетие, проистекают из необходимости заменить инструменты и машины, то пятидесятилетние кризисы, вероятно, вызваны «изнашиванием, сменой и расширением основных капитальных благ, требующих длительного времени и огромных затрат для своего производства». Он имел в виду, например, бум строительства каналов в конце XVIII века или железных дорог в 1840-е годы.

В кондратьевской теории длинная волна начинается потому, что в финансовой системе накоплены, централизованы и мобилизованы большие объемы дешевого капитала, что обычно сопровождается расширением денежного предложения, которое необходимо для финансирования инвестиционного бума. Осуществляются грандиозные капиталовложения – в каналы и фабрики в конце XVIII века, в железные дороги и городскую инфраструктуру в середине XIX века. Внедряются новые технологии и создаются новые экономические модели, ведущие к борьбе за новые рынки, что вызывает ожесточенные войны и усиление соперничества в борьбе за колонии. Новые социальные группы, связанные с вновь появившимися отраслями промышленности и технологиями, сталкиваются со старой элитой, что вызывает социальные беспорядки.

Разумеется, в каждом отдельном цикле есть некоторые уникальные детали, однако в кондратьевской теории важен довод о причине и следствии. Начало волны определяется тем, что в течение предыдущей нисходящей фазы капитал накапливался быстрее, чем инвестировался. Одним из последствий этого становится поиск расширенного предложения денег; другим – большая доступность новых, более дешевых технологий. Когда начинается новый виток роста, вспыхивают войны и революции.

Утверждение Кондратьева об экономических причинах и политических/технологических последствиях подверглось критике с трех направлений. Марксисты настаивали, что переломные моменты в развитии капитализма могут происходить только в результате внешних потрясений. Шумпетер, его современник, считал, что длинные волны определяются технологиями, а не ритмом капиталовложений. Третья группа критиков говорила, что Кондратьев использовал ошибочные данные и преувеличивал сам факт наличия волн.

Однако Кондратьев был прав – его доводы о причинах блестяще описывают то, что происходило в экономике после 1945 года. Если мы сможем заполнить пробелы в кондратьевской теории, мы приблизимся к пониманию не только того, как капитализм приспосабливается и видоизменяется под влиянием кризиса, но и того, почему его способность к адаптации, возможно, достигла предела. Во второй части книги я покажу, что на наших глазах происходит значительный и, возможно, необратимый распад моделей, которым промышленный капитализм следовал на протяжении 200 лет.

Однако сначала нужно ответить критикам.

Воображаемая кривая

В 1922 году, сразу после публикации первого очерка Кондратьева о длинных циклах, разгорелись споры. Лев Троцкий, один из трех вождей русского коммунизма в те времена, писал, что если пятидесятилетние циклы и существуют, то «их характер и длительность определяются не внутренней игрой капиталистических сил, а теми внешними условиями, в русле которых протекает капиталистическое развитие».

В начале XX столетия марксисты-революционеры были одержимы мыслью о том, что человеческое действие – «субъективная воля» – важнее, чем экономика. Они чувствовали, что попали в ловушку экономики, которая стала вотчиной умеренных социалистов, не веривших в вероятность революции. Кондратьев, как настаивал Троцкий, пошел по неверному пути:

Приобщение к капитализму новых стран и материков, открытие новых естественных богатств и, вслед за этим, большие факты «надстроечного» порядка, как войны и революции, определяют характер и смену подъемных, застойных или упадочных эпох в капиталистическом развитии [60] .

Это может показаться странным тем, кто знает марксизм только как форму экономического детерминизма, но Троцкий утверждал, что политический конфликт между странами и классами важнее экономических сил. Троцкий считал, что вместо длинных волн советская экономическая наука должна сосредоточиться на объяснении «всей кривой капиталистического развития», от рождения до взлета и упадка, т. е. всей истории капитализма. Длинные волны интересны, но для тех, кто жаждал конца капитализма, самой главной моделью был полный жизненный цикл капитализма, который обязательно должен быть конечным.

К этому времени марксисты уже разработали собственное объяснение масштабных изменений экономических структур, произошедших после 1890 года, которое они нарекли «империализмом» и которое, как они полагали, было последней, или «высшей», стадией капитализма. Поэтому, ознакомившись с данными Кондратьева, Троцкий тоже нарисовал кривую, которая была исключительно плодом его воображения. Кривая показывала взлет и упадок воображаемой капиталистической страны на протяжении девяноста лет. Задача графика, как объяснял Троцкий, заключалась в том, чтобы показать, к чему может привести полный и скрупулезный расчет данных. По его мнению, достаточно понять общую линию развития капиталистической экономики, чтобы осознать, является ли пятидесятилетний цикл (если он вообще существует) частью общего подъема, спада или конца. Троцкий никак не оправдывал воображаемый характер своей кривой. Чтобы прочертить реальную кривую, говорил он, не хватало надежных данных, однако, если продолжить работу в этом направлении, это можно сделать.

Атака, предпринятая Троцким в 1922 году, впоследствии использовалась для опровержения идеи длинных циклов. Но она их не опровергает. Она просто говорит, что волны, во-первых, вряд ли носят равномерный характер, поскольку их вызывают внешние потрясения, и, во-вторых, их нужно поместить в более масштабную волнообразную линию, которая отражает подъем и упадок самого капитализма. Иными словами, Троцкий призывал дать более точное, подкрепленное историческими данными определение «тренда», на основании которого рассчитывались пятидесятилетние циклы.

В принципе, это было логично. Во всех трендах статистики ищут так называемую точку перелома, в которой кривая перестает расти, выпрямляется и начинает готовиться к спаду. Поиск точки перелома в капитализме властвовал над умами левых экономистов на протяжении всего XX века – и так и не увенчался успехом.

Тем временем Кондратьев был занят делом.

Холодная комната в Москве

В январе 1926 года Кондратьев опубликовал окончательную версию своего труда «Большие циклы конъюнктуры». 6 февраля цвет советских экономистов собрался в руководимом Кондратьевым Конъюнктурном институте на Тверской улице в Москве, чтобы разорвать его в клочья.

Стенограмма собрания не фиксирует того страха и иррациональности, которыми сталинские чистки скоро пропитают советскую научную жизнь. Участники говорят свободно и резко. Они придерживаются трех линий атаки, которые с тех пор стали преобладать в критике Кондратьева: его статистические методы ошибочны, он неверно понял причины волн, его политические выводы недопустимы.

Сначала главный оппонент Кондратьева, экономист Дмитрий Опарин, заявил, что метод, использованный им для смягчения более коротких циклов, был ошибочен и привел к искажению результатов. К тому же долгосрочные данные относительно увеличения и сокращения сбережений не подкрепляют теорию Кондратьева.

Затем дискуссия перешла к проблеме причины и следствия. Экономист В.Е. Богданов заявил, что циклы диктуются не капиталовложениями, а инновациями (он стал тем самым первым, но далеко не последним человеком, который свел теорию длинных циклов к истории технологических инноваций). Богданов, однако, поднял важный вопрос. Нелогично, считал он, что стоимость строительства таких объектов, как каналы, железные дороги или сталелитейные заводы, должен определять ритм мировой экономики на протяжении пятидесяти лет. Возражение против цикла, определяемого капиталом, привело его к выдвижению цикла, предопределяемого технологиями, и на этой основе он выдвинул более строгую версию утверждения Троцкого о «внешних потрясениях».

Если длинные волны существуют, то, согласно Богданову, их должно вызывать «случайное пересечение двух ключевых причинных рядов»: внутренней динамики капитализма и внешней некапиталистической среды. Например, кризис некапиталистических обществ, таких как Китай и Османская империя, в конце XIX века создал новые сферы приложения для западного капитала; аграрная отсталость такой страны, как Россия, предопределила рост ее капиталистического сектора, вынудив ее искать средства во Франции и Великобритании.

Отчасти Богданов был прав. Согласно теории Кондратьева, ритм развития капитализма оказывает одностороннее гравитационное воздействие на некапиталистический мир. Действительно, оба мира постоянно взаимодействуют, и любая комплексная версия кондратьевской теории должна была это учитывать.

Ближе к концу семинара аграрный экономист Мирон Нахимсон, давно писавший для коммунистической партии, оценил политические последствия теории длинных волн. Одержимость длинными волнами, сказал он, носит идеологический характер. Ее цель – оправдать кризис, приняв его за нормальное положение дел; заявить, что «мы имеем дело с постоянным движением капитализма, сначала возрастающим, затем ниспадающим, и что пока еще не время мечтать о социальной революции». Нахимсон понял, что длинные циклы – это серьезный теоретический вызов для большевизма, исходившего из тезиса о неминуемой гибели капитализма.

Дебаты затронули ключевую проблему работы Кондратьева, считавшего динамику капиталовложений первичной причиной кризисов, происходящих с интервалом в пятьдесят лет. Однако его изложение этой динамики не было тщательно продумано.

Он полагал, что некапиталистический мир был сторонним наблюдателем капиталистических волн, хотя это было не так.

На этом этапе, хотя он рассматривал каждую волну как более сложную версию предыдущей, он не сумел определить роль длинных волн в судьбе капитализма в целом.

В работе Кондратьева была и еще одна проблема, связанная с остальными, – проблема данных. Она преследовала теорию длинных циклов на протяжении всего периода от эпохи логарифмической линейки до компьютера Linux. Мы должны рассмотреть эту проблему, поскольку она стала чем-то вроде таблички «вход запрещен» для работы Кондратьева на протяжении целого поколения.

Вызов случайных чисел

Свидетельством честолюбивого замысла Кондратьева служит тот факт, что в исследовательской группе, которую он возглавлял, состоял один из крупнейших математиков XX века Евгений Слуцкий. Пока Кондратьев бился над реальными данными, Слуцкий занимался собственным проектом с использованием случайных чисел.

Слуцкий показал, что, применяя скользящее среднее значение к случайным данным, можно легко создавать волнообразные модели, которые выглядят как реальные экономические наблюдения. Чтобы доказать это, он создал волнообразную модель на основе случайных лотерейных чисел и наложил ее на статистический график, отражающий рост в Великобритании: при сопоставлении обе кривые оказались очень похожи друг на друга. В статистике это явление известно под названием «эффект Слуцкого-Юла», и сегодня его воспринимают как доказательство того, что сам факт усреднения данных приводит к сомнительным результатам. Тем не менее Слуцкий верил в обратное. Он верил, что появление равномерных волнообразных моделей на основе случайных событий было реальным, причем не только в экономике, но и в природе:

Вероятно, что особую роль в природе играет процесс скользящего сложения с теми или иными весами, в котором размер каждого следствия определяется влиянием не только одной, а целого ряда предшествующих причин, как, например, величина урожая, помимо других обстоятельств, обуславливается не только одним, а целым рядом дождей [64] .

Иными словами, дождь выпадает случайно на квадратный километр, но в конце сезона вы получаете урожайность, которую можете сравнить с урожайностью прошлого года. Совокупное воздействие случайных событий может создавать равномерные, циклические модели.

К тому моменту как Слуцкий написал об этом, знакомство с Кондратьевым стало небезопасным. В 1927 году конфликты в среде советской бюрократии вылились в изгнания и стычки на улицах. Историк Джуди Кляйн обращает внимание на то, что Слуцкому было бы просто откреститься от Кондратьева, который попал под подозрение, поскольку был открытым приверженцем рыночного социализма. Однако он поддерживал основную теорию Кондратьева.

На самом деле, эксперимент Слуцкого добавил ключевой элемент в теорию длинных волн. Слуцкий заметил, что волны, создаваемые путем фильтрации случайных данных, не повторяются бесконечно. Рассчитав их движение во времени, он обнаружил, что модели резко прерываются – это явление он назвал «сменой режима»: «По прошествии большего или меньшего числа периодов определенный режим расстраивается, причем переход к другому режиму может происходить или постепенно от одного “среднего” режима к другому такому же, или определенный режим может соблюдаться сравнительно строго, а переход от одного режима к другому происходит более резко около критических точек».

Каждому, кто интересуется долговременными моделями в экономике, вызов, брошенный наблюдением Слуцкого, очевиден. Во-первых, длинные волны нельзя проследить до осязаемой причины, будь то инновации, внешние потрясения или ритм капиталовложений. Они могут быть просто планомерной чертой любой сложной экономической системы на протяжении определенного периода времени. Во-вторых, какой бы ни была их причина, мы можем ожидать, что плавные волнообразные модели прервутся и снова перезапустятся.

Сам Слуцкий полагал, что это резкое прерывание модели могло осуществляться на двух уровнях: внутри десятилетнего экономического цикла и в рамках пятидесятилетних длинных циклов. Однако его работа указывает и на третью возможность. Если промышленный капитализм породил ряд пятидесятилетних волн в течение более чем двухсотлетнего периода, то в определенный момент эта модель тоже может прерваться, дав начало смене режима, которая приведет к совершенно иной модели.

В последние двадцать лет статистики подвергали теорию Кондратьева нападкам. Различные современные исследования утверждают, что если использовать более точные методы усреднения, то кондратьевские волны просто исчезают или становятся неравномерными. Другие верно указывают на то, что долгосрочные колебания цен, наблюдаемые в трех первых волнах, исчезают, когда после 1945 года появляется глобальный рынок.

Тем не менее, учитывая огромное количество дополнительных данных и более точных методов, имеющихся в нашем распоряжении, волны Кондратьева можно проследить на статистических данных, касающихся мирового роста.

В 2010 году это сделали российские исследователи Коротаев и Цирель. Использовав метод «частотного анализа», они убедительно доказали, что в данных по ВВП имеются мощные импульсы, проявляющиеся с интервалом в пятьдесят лет. Для периода после 1945 года они показали, что даже необработанные данные явно демонстрируют восходящую фазу после 1945 года и продолжительную нисходящую фазу, начавшуюся в 1973 году.

Отталкиваясь от определения рецессии, данного МВФ (шесть месяцев, в течение которых мировой рост опускается ниже 3 %), они посчитали, что в период с 1945 по 1973 год рецессий не было, зато после 1973 года их произошло шесть. Они уверены в том, что кондратьевские волны присутствуют в данных по ВВП после 1870 года и могут наблюдаться в экономиках западных стран и до этой даты.

Другие доказательства существования длинных циклов приводятся в работе Чезаре Маркетти, итальянского физика, который проанализировал исторические данные по потреблению энергии и инфраструктурным проектам. Результат, заключил он в 1986 году, «очень четко показывает циклическое или импульсное поведение» во многих сферах экономической жизни, а сами циклы длятся примерно пятьдесят лет.

Маркетти отвергает мысль о том, что это волны или что они носят прежде всего экономический характер, предпочитая называть их долгосрочными «импульсами» в общественном поведении. Однако, говорит он, сигналы, неясные в экономической науке, «становятся кристально ясными при анализе “физических свойств”».

Маркетти говорит, что самое явное свидетельство длинных циклов заключается в модели инвестирования в «сети» физических средств связи. Беря в качестве примера каналы, железные и асфальтированные дороги, он показывает, что их строительство достигало пика примерно через пятьдесят лет после того, как достигала пика предыдущая технология. На этом основании он предсказал, что новый тип сети появится около 2000 года. Хотя он писал всего за четырнадцать лет до наступления нового тысячелетия, он не мог предугадать, что это будет за сеть. Сегодня мы знаем ответ – это информационная сеть.

Таким образом, есть физические и экономические свидетельства того, что пятидесятилетняя модель существует. Волны, порождаемые такой моделью, или импульсы, имеют второстепенное значение по сравнению с самим фактом существования модели. Экономисту они показывают действие более глубоких процессов подобно тому, как астрофизик может определить черную дыру только благодаря движению материи вокруг нее.

И вот почему это важно. Кондратьев дал нам способ, позволяющий понять мутации в рамках капитализма. Левые экономисты искали лишь такой процесс, который вел бы к краху. Кондратьев показал, что угроза краха обычно ведет к адаптации и выживанию.

Проблема теории Кондратьева заключается в том, что, по его мнению, циклом движет экономическая сила, и в том, как это связано с судьбой и долговечностью всей системы. Это мы и должны определить.

Спасение Кондратьева

Однажды я прочитал лекцию о Кондратьеве двумстам студентам, изучавшим экономику в одном британском университете. Они вообще понятия не имели, о ком и о чем я говорил. «Ваша ошибка, – сказал мне один ученый после беседы со студентами, – в том, что вы смешали микро- и макроэкономику. Они к этому просто не привыкли». Другой лектор, который преподавал экономическую историю, о Кондратьеве никогда не слышал.

Зато они слышали о Йозефе Шумпетере. В «Экономических циклах» (1939) Шумпетер утверждал, что капитализм предопределяют взаимосвязанные волнообразные циклы – от коротких трех- или пятилетних циклов, возникающих вследствие затоваривания складов на предприятиях, до пятидесятилетних циклов, которые изучал Кондратьев.

Путем замысловатых умозаключений Шумпетер исключил из числа причин пятидесятилетнего цикла кредитный цикл, внешние потрясения, изменения во вкусах и то, что он определил как «рост». Вместе с тем он утверждал: «Инновации – это незаурядный факт в экономической истории капиталистического общества и… во многом именно от них зависит то, что мы на первых порах отнесли бы на счет других факторов». Затем он изложил подробную историю каждой из кондратьевских волн, представив их циклами инноваций. Первая волна была запущена благодаря изобретению фабричной системы в 1780-е годы, вторая была обусловлена массовым строительством железных дорог после 1842 года, третья – внедрением целого ряда инноваций, которое мы сегодня называем вторым промышленным переворотом, произошедшим в 1880–1890-е годы.

Шумпетер взял теорию волн Кондратьева и сделал ее весьма привлекательной для капиталистов: в его версии каждый новый цикл запускают предприниматель и изобретатель. Напротив, периоды спада являются следствием исчерпания инновационного импульса и накопления капитала в финансовой системе. По Шумпетеру, кризис – это необходимая черта капиталистической системы в том смысле, что он способствует «созидательному разрушению» старых неэффективных моделей.

И в то время как Кондратьева по большей части забыли, работа Шумпетера воспринималась как своего рода религиозное озарение, как технологически детерминистская интерпретация бумов и спадов, к которой традиционные экономисты могут обращаться в периоды кризиса, когда их устоявшиеся представления рушатся.

Отталкиваясь от теории технологической обусловленности циклов, Карлота Перес, самая видная современная последовательница Шумпетера, призывала политиков оказывать государственную поддержку информационным и биологическим технологиям и зеленой энергетике и обещала, что примерно в 2020-е годы, когда начнется новая волна, наступит новый «золотой век».

Перес добавила некоторые усовершенствования в теорию волн, которые полезны для понимания нынешней фазы. Важнейшим из них стала идея о «технологически-экономической парадигме». По словам Перес, ее недостаточно ни для того, чтобы возникла группа инноваций в начале каждого волнового цикла, ни даже для того, чтобы эти инновации просто взаимодействовали друг с другом. Должны возникнуть «новые общие принципы, обеспечивающие распространение каждой революции», узнаваемая «логика нового», которая позволяет заменить один набор технологий и методов ведения бизнеса другим.

Однако Перес датирует волны изобретением ключевых технологий, а не их внедрением, и в этом расходится и с Кондратьевым, и с Шумпетером. Кроме того, она предлагает другую последовательность причин: изобретатели изобретают, охваченные энтузиазмом финансисты спекулируют, все заканчивается слезами, после чего в дело вступает государство, регулирующее ситуацию таким образом, что становится возможным золотой век быстрого роста и высокой производительности.

Сторонники Перес говорят, что такая последовательность дат, смещающая исходную точку каждой волны на двадцать пять лет раньше, лишь переформулирует теории Шумпетера. Однако дело этим не ограничивается. Для нее суть теории длинных волн заключается в «начале и постепенном освоении каждой технологической революции», а не в восходящих и нисходящих фазах ВВП, на которых сосредотачивал внимание Кондратьев.

В результате она сталкивается с целым рядом логических проблем. Почему четвертая волна (1909–1971) продлилась почти семьдесят лет? Потому что до 1945 года политический ответ на депрессию 1930-х годов не приносил плодов, отвечает она. Почему с 1990 по 2008 год четкая последовательность «инновации, пузырь, кризис» имела место дважды? Опять-таки, отвечает она, из-за политических ошибок.

Предложенная Перес версия теории волн делает акцент на реакцию правительств на кризисы, однако уделяет крайне мало внимания борьбе между классами или распределению богатства. Практически полное перевертывание кондратьевской теории приводит к тому, что технологии предопределяют развитие экономики, а правительства предопределяют развитие технологий.

Привлекательность теории волн, обусловленных технологиями, состоит в том, что имеются осязаемые свидетельства в ее пользу: концентрация инноваций происходит перед началом длинных волн, а их взаимодействие можно проследить. Она материалистична в том, что рассматривает революции и перемены в общественном настрое в качестве производной от чего-то более глубокого. Новые технологии приводят к власти тех, кого Шумпетер называл «новыми людьми», которые, в свою очередь, навязывают свои вкусы и свои правила потребления.

Но Кондратьев был прав, отвергая технологии в качестве источника крупных перемен. Эта мысль подходит для описания начала пятидесятилетних циклов, но она не полностью объясняет, почему происходит концентрация технологий, почему возникает новая социальная парадигма и почему волна заканчивается.

Если мы будем придерживаться того, что говорил Кондратьев, и продлим его последовательность длинных циклов до настоящего времени, позаимствовав идею Маркетти о «физических свойствах» и опираясь на намного более точные данные по сравнению с теми, которые были доступны в 1920-е годы, мы сможем предложить следующую схему.

1. 1790–1848 годы: в английских, французских и американских данных прослеживается первый длинный цикл. Фабричная система, паровые машины и каналы стали основой новой парадигмы. Переломным моментом стала депрессия конца 1820-х годов. Революции 1848–1851 годов в Европе вкупе с Мексиканской войной и с Миссурийским компромиссом в США образует явный поворотный момент.

2. 1848 – середина 1890-х годов: второй длинный цикл наблюдается в развитом мире и, ближе к концу этого периода, в мировой экономике. Железные дороги, телеграф, океанские пароходы, стабильные валюты и промышленное производство машин формируют новую парадигму. Волна достигает высшей точки в середине 1870-х годов, когда разражается финансовый кризис в США и в Европе, за которым следует «долгая депрессия» (1873–1896). В 1880–1890-е годы, в ответ на экономический и социальный кризис, получают развитие новые технологии, что дает импульс третьей волне.

3. 1890-е – 1945 год: в третьем цикле ключевыми технологиями стали тяжелая промышленность, электротехника, телефон, научная организация управления и массовое производство. Перелом происходит в конце Первой мировой войны, а Великая депрессия 1930-х годов, за которой следует уничтожение капитала в течение Второй мировой войны, обозначает нисходящую фазу.

4. Конец 1940-х – 2008 год: в четвертом длинном цикле транзисторы, синтетические материалы, товары массового потребления, автоматизация производства, ядерная энергия и автоматические вычисления создают новую парадигму и приводят к самому длительному экономическому буму в истории. Высшая точка совершенно очевидна – это нефтяной шок в октябре 1973 года, после которого наступает длительный период нестабильности, но крупная депрессия не наступает.

5. Конец 1990-х годов: перекрещиваясь с концом предыдущей волны, появляются основные элементы пятого длинного цикла. Его источниками выступают сетевые технологии, мобильная связь, действительно мировой рынок и информационные товары. Но он заглох. И причина того, что он заглох, отчасти связана с неолиберализмом, отчасти – с самими технологиями.

Это лишь набросок: список начальных и конечных точек, концентраций технологий и значительных кризисов. Чтобы продвинуться дальше, мы должны понять динамику накопления капитала лучше, чем ее понимал Кондратьев, опираясь на методы, которых теоретики технологий мало касались. Мы должны не только понять, как видоизменяется капитализм, но и выявить, что в экономике вызывает изменения, а что может их ограничить.

Кондратьев дал нам метод, при помощи которого мы можем понять то, что системные теоретики называют «мезоуровнем» в экономике: нечто между абстрактной моделью системы и ее конкретной историей. Он оставил нам метод, позволяющий понять ее мутации лучше, чем теории, выдвигавшиеся в XX веке последователями Маркса, которые сосредотачивались на внешних факторах и на апокалиптических сценариях.

Мы еще не закончили с Кондратьевым. Однако, чтобы довершить то, что он пытался сделать, мы должны погрузиться в проблему, которая владела умами экономистов на протяжении более чем столетия: что вызывает кризис.

 

Глава 3. Был ли прав Маркс?

В 2008 году с Карлом Марксом произошло что-то странное – «Он вернулся», – кричал заголовок лондонской Times. Немецкие издатели «Капитала» Маркса отчитались о трехсотпроцентном росте продаж после того, как один министр правительства заявил, что его идеи «не так уж плохи». Тем временем в Японии получила широкую популярность версия «Капитала» в комиксах. Во Франции Николя Саркози сфотографировали за тем, как он перелистывал французское издание Марксова шедевра.

Толчком к одержимости Марксом, конечно, стал финансовый кризис. Капитализм рушился. Маркс это предсказывал, поэтому следовало согласиться с тем, что он был прав, или оценить его по-новому или хотя бы признать за ним право на посмертное Schadenfreude.

Но есть одна проблема. Марксизм – это и теория истории, и теория кризиса. Как теория истории он великолепен: вооружившись знанием о классах, власти и технологиях, мы можем предсказать действия могущественных людей до того, как сами они узнают, что они будут делать. Но как теория кризиса марксизм имеет изъяны. Если мы используем идеи Маркса для понимания нынешней ситуации, мы должны понимать их ограниченность – и теоретическую путаницу, в которую попали его последователи, пытавшиеся ее преодолеть.

Это не пустые вопросы. Чем чаще бородатое лицо Маркса появляется на страницах охваченных паникой ведущих газет и чем глубже становится социальная катастрофа, уготованная завтрашней молодежи, тем больше вероятность, что будет предпринята попытка повторить провалившиеся эксперименты последователей Маркса: большевизм и форсированное устранение рынка. Основной посыл этой книги, заключающийся в том, что за рамками капитализма есть другой путь, на который можно выйти другими методами, заставляет нас заняться марксистской теорией кризиса.

Так в чем проблема?

Маркс считал капитализм нестабильной, хрупкой, комплексной системой. Он признавал, что классовые различия дают разным экономическим агентам неравную силу на рынке. Однако марксизм недооценивал способность капитализма к адаптации.

Сам Маркс стал свидетелем лишь одной глобальной адаптации, а именно восходящей фазы второй длинной волны, которая пришлась на два десятилетия, последовавшие за революцией 1848 года. К сожалению, к тому времени, когда его последовали находились в середине третьей длинной волны, марксистская экономическая мысль как эффективная системная теория перестала развиваться.

В конечном счете марксизму бросали вызов три общие для всех комплексных адаптивных систем свойства. Во-первых, такие системы обычно являются «открытыми», т. е. они успешно развиваются, если контактируют с внешним миром. Во-вторых, на вызовы они отвечают совершенно непредсказуемыми инновациями и изменениями: каждая инновация создает новый замысловатый набор возможностей для роста и расширения в рамках системы. В-третьих, они создают «внезапно появляющиеся» феномены, которые можно изучать лишь на более высоком уровне, чем уровень функционирования самой системы. Например, поведение колонии муравьев может быть результатом муравьиного генетического кода, однако его нужно изучать с точки зрения поведения, а не генетики.

В определенном смысле марксизм был самой систематической из всех когда-либо предпринимавшихся форм изучения внезапно возникающих феноменов, однако его постоянно сбивала с толку их природа. Только в 1970-е годы, когда в марксистскую экономику проникла идея «относительной автономии», ее приверженцы начали осознавать, что не все слои реальности являются простым выражением слоев, лежащих под ними.

В этой главе я покажу, как на протяжении последних ста лет приспособляющаяся природа капитализма путала не только марксистов, но и в целом левых. Тем не менее высказанная Марксом в «Капитале» изначальная догадка о том, как рыночные механизмы ведут к краху, не только остается справедливой, но и играет ключевую роль в понимании примеров масштабной адаптации.

По сравнению с теорией Кондратьева Марксова теория кризиса при правильном понимании предлагает лучшее объяснение того, что движет масштабными изменениями, и того, почему они могут прекратиться. Однако Маркс, который интересует нас здесь, – это воображение XXI века, заточенное в мозгу века XIX.

О чем говорил Маркс…

В первые восемьдесят лет существования промышленного капитализма экономисты оценивали его будущее пессимистично. Классических экономистов – Смита, Сэя, Милля, Мальтуса и Рикардо – обуревали сомнения относительно того, сможет ли он вообще выжить. Их работы были посвящены ограничениям капитала: препятствиям, стоящим на пути его экспансии, сокращению прибыли, неустойчивости роста.

В центре их споров была мысль о том, что человеческий труд представляет собой меру стоимости и определяет среднюю цену вещей. Она известна как «трудовая теория стоимости», и в шестой главе я подробно объясню, как она помогает нам обозначить схему перехода от капитализма к нерыночной экономике.

Маркс потратил свою жизнь на то, чтобы, исправив изъяны трудовой теории, объяснить кризисы и провалы, которые неотступно преследовали ранний капитализм. По Марксу, зрелой рыночной экономике присуща нестабильность. Впервые в истории возникает вероятность кризиса посреди изобилия. Производятся вещи, которые нельзя купить или использовать – такая ситуация показалась бы безумием в эпоху феодализма или в Древнем мире.

Маркс также признавал, что в экономической науке есть противоречие между тем, что реально, и тем, что мы считаем реальным. Рынок – это машина, позволяющая примирить первое со вторым. Реальная стоимость вещей диктуется количеством труда, машин и сырья, используемого для их производства, – все это измеряется в категориях трудовой стоимости, – но ее нельзя рассчитать заранее. Мы не можем ее увидеть, потому что законы экономики действуют «за спиной» каждого, кто вовлечен в нее.

Это противоречие ведет как к мелким поправкам – например, когда ко времени закрытия рынка остается слишком много фруктов, – так и к масштабной корректировке, например, когда от правительства США требуют спасти Lehman Brothers. Это означает, что когда вы изучаете кризис, то вы пытаетесь понять, что пошло не так глубже, чем об этом сообщают передовицы Wall Street Journal.

Маркс утверждал, что при зрелом капитализме прибыль, как правило, стремится к средним значениям. Поэтому управленцы, даже если внутренний голос говорит им, что они жестко конкурируют друг с другом, действительно создают осязаемую среднюю норму прибыли в каждой отрасли и во всей экономике, ориентируясь на которую устанавливают цены и оценивают результаты. Затем, через финансовую систему, они создают общий фонд прибыли, с которого инвесторы могут получать относительно стабильную доходность при любом заданном уровне риска. Хотя финансовый сектор был невелик во времена, когда Маркс писал «Капитал», он прекрасно понимал, что финансы – в виде дохода с капитала – становятся основным механизмом рационального распределения капитала в ответ на усредненный уровень риска и вознаграждения в различных отраслях.

Он также осознавал, что изначальным источником прибыли является труд, а именно прибавочная стоимость, отчуждаемая от работников благодаря неравным властным отношениям на рабочем месте. Однако существует внутренняя тенденция к замене ручного труда машинным, обусловленная необходимостью увеличения производительности. Поскольку труд – это изначальный источник прибыли, эта тенденция приведет к снижению нормы прибыли по мере того, как механизация будет все больше и больше распространяться в экономике. В отдельной компании, отрасли или всей экономике увеличение доли капитала, вкладываемого в машины, сырье и другие нетрудовые факторы, снижает сферу применения труда, создающего прибыль. Маркс называл это «основным законом капитализма».

Однако на эту угрозу система реагирует спонтанно: она создает институты и формы поведения, которые противодействуют тенденции к снижению капитала. Инвесторы выходят на новые рынки, где прибыль выше. Издержки на труд уменьшаются благодаря удешевлению потребительских товаров и продовольствия. Управленцы ищут новые источники дешевого труда за рубежом, производят более дешевые с точки зрения трудовых затрат машины, переходят от более машиноемких производств к более трудоемким или же стремятся увеличить долю на рынке (размер прибыли), а не маржу (норму прибыли).

Становление финансовой сферы, по мнению Маркса, является более стратегической контртенденцией. Определенная доля инвесторов начинает считать доход с капитала – а не непосредственную предпринимательскую прибыль, которая обеспечивается за счет создания компании и управления ею, – нормальным вознаграждением за обладание большим количеством денег. Предприниматели все равно будут брать на себя риск в одностороннем порядке – так действует частный капитал и хедж-фонды сегодня, – однако значительные части системы ориентируются на инвестиции, которые сопряжены с низким уровнем риска, приносят низкую прибыль и осуществляются посредством финансовой системы, позволяющей капитализму, по словам Маркса, продолжать функционировать тогда, когда сокращаются прибыли.

Мы должны обозначить это предельно ясно: по Марксу, эти контртенденции действуют постоянно. Кризис происходит только тогда, когда они выдыхаются или прекращаются, т. е. когда у вас заканчивается дешевая рабочая сила, или не появляются новые рынки, или же финансовая система не может больше надежно хранить весь капитал, который направляют в нее инвесторы, не желающие рисковать.

Вкратце, Маркс утверждал, что кризис представляет собой предохранительный клапан для всей системы в целом. Это нормальная черта капитализма, являющаяся продуктом его технологического динамизма.

Даже из этого небольшого очерка видно, что Маркс моделирует капитализм как комплексную систему. Даже когда кажется, что капитализм устойчив, он не находится в равновесии: есть спонтанные разрушительные процессы, которые уравновешиваются многочисленными спонтанными стабилизаторами. Теория кризиса объясняет, когда и почему эти стабилизаторы перестают работать.

В трех томах «Капитала» Маркс описывает различные формы кризиса. Первая – это кризис перепроизводства, когда слишком много товаров конкурирует в условиях слишком низкого спроса, в результате чего становится невозможным получить прибыль, порождаемую в процессе производства, посредством продажи товаров. Маркс также предполагал, что кризисы возникают вследствие неэффективного перетекания капитала между различными отраслями. Он видел множество кризисов, возникавших из-за того, что тяжелая промышленность перерастала отрасли, производившие потребительские товары, что приводило к рецессиям, длившимся до тех пор, пока между ними не восстанавливалось равновесие. Наконец, бывают кризисы, обусловленные сбоем описанных выше противодействующих тенденций, что вызывает заметное падение нормы прибыли, замораживание инвестиций, временное увольнение рабочих и сокращение ВВП.

Наконец, в третьем томе «Капитала» Маркс описывает, как происходят финансовые кризисы: кредитование становится чрезмерно раздутым, а затем спекуляции и преступления доводят его до разрушительных масштабов, когда кризис неизбежно корректирует бум – это сталкивает экономику в многолетнюю депрессию. В одной яркой фразе Маркс предвосхитил мир компании Enron, Берни Мэдоффа и «одного процента» богатых. Главная функция кредита, писал он, состоит в том, чтобы «развивать движущую силу капиталистического производства, обогащение на эксплуатации чужого труда, в систему чистейшего и колоссальнейшего азарта и мошенничества и все более сокращать число тех немногих, которые эксплуатируют общественное богатство». В 2008 году параллели между коллапсом финансовой сферы и знаменитым процитированным высказыванием привели к появлению статей, в которых утверждалось, что Маркс был прав. Сегодня, по мере того как финансовый кризис отступает, но реальные зарплаты в западном мире не растут, люди снова говорят: «Маркс был прав» – на этот раз в том, что касается проблемы перепроизводства: прибыль и рост вновь пошли вверх, а зарплаты рабочих – нет.

Однако Марксова теория кризиса неполна. В ней есть логические изъяны, на исправление которых у ее сторонников ушло много времени, прежде всего там, где он пытается связать абстрактную модель с конкретикой. Более того, его теория – продукт своего времени: Маркс не мог принять в расчет ключевые явления ХХ столетия – государственный капитализм, монополии, сложные финансовые рынки и глобализацию.

Для того чтобы Маркс оказался прав – т. е. чтобы он оказался кем-то более значительным, чем просто пророк, заявивший: «Кризис – это нормально», – мы должны сделать его теорию внутренне логичной и сообразующейся с фактами. Мы должны отрегулировать ее так, чтобы она включала в себя черты, присущие сложным адаптивным системам, с которыми она боролась: открытость, непредсказуемость реакции на опасность и длинные циклы (лежащие где-то между нормальным кризисом и окончательным крахом). Но даже когда это будет исправлено, одной теории циклического кризиса все еще будет недостаточно для изучения изменений на уровне выживания, которым посвящена эта книга.

В знаменитых строках, написанных в 1859 году, Маркс предсказывал, что «на известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями… Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции». Однако он так и не объяснил, как спорадические кризисы создают – или могут создавать – условия для складывания новой системы. Задача заполнить эту лакуну досталась его последователям.

Когда Маркс умер, его сторонники решили, что кризисы перепроизводства нельзя сглаживать в течение длительного времени за счет нахождения или изобретения новых рынков. «Расширению рынков есть пределы, – писал лидер немецких социалистов Карл Каутский в 1892 году. – Сегодня вряд ли можно открыть новые рынки». Они ожидали, что краткосрочные кризисы, следующие один за другим словно снежный ком, наберут силу и приведут к полному краху. В 1898 году польская социалистка Роза Люксембург предсказывала, что когда система останется без новых рынков, то произойдет «взрыв, крах, и в этот момент мы сыграем роль управляющего, который ликвидирует обанкротившуюся компанию».

Вместо этого, как мы знаем, начало третьего длинного цикла привело к трансформации капитализма. Его адаптивная природа позволила ему создать рынки внутри системы, даже несмотря на то, что схватка за колонии зашла в тупик. И он доказал свою способность уничтожать некоторые черты рынка ради собственного выживания.

Апокалиптические предостережения, которые марксисты делали в 1890-е годы, оказались ошибочными. Сначала им пришлось пережить массовый подъем капитализма, а затем хаос и крах в 1914–1921 годах. Его последствия дезориентировали левых экономистов на многие десятилетия.

Капитализм подавляет рынок

В 1900-е годы мировая экономика переживала глубокие изменения. Технологии, модели ведения бизнеса и торговли, потребительские привычки быстро эволюционировали, взаимодействуя друг с другом. Теперь они слились в капитализме нового типа.

Сегодня нас поражает смелость и скорость, с которой все это осуществлялось: сталь заменила чугун; электричество заменило газ; телефон вытеснил телеграф; появились кинематограф и таблоиды; быстро рос выпуск промышленной продукции; в столицах разных стран мира вырастали впечатляющие здания со стальными каркасами, а мимо них проезжали автомобили.

Однако в то время капитаны бизнеса считали это само собой разумеющимся. Их беспокоили взаимоотношения между крупными компаниями и рыночными силами. Если это возможно, заключали они, рыночные силы нужно отменить.

«Конкуренция – это промышленная война, – писал Джеймс Логан, глава US Envelope Company в 1901 году. – Невежественная, неограниченная конкуренция, доведенная до своего логического завершения, означает смерть для некоторых участников сражений и ущерб для всех». В это время его компания почти полностью господствовала на американском рынке. В то же самое время Теодор Вайль, босс Bell Telephone, предупреждал, что «все издержки агрессивной, неконтролируемой конкуренции, в конечном итоге, ложатся прямо или косвенно на плечи общества». Чтобы избавить общество от такого бремени, Вайль намеревался приобрести все телефонные коммутаторы в Америке.

Конкуренция, утверждали воротилы бизнеса, привносит хаос в производство и снижает цены до такого уровня, что прибыльное внедрение новых технологий становится невозможным. Решение следовало искать на трех уровнях: монополия, фиксирование цен и защита рынков. Средствами для достижения этих целей были (1) слияния, осуществляемые при поддержке новых агрессивных инвестиционных банков; (2) создание картелей и концернов для установления цен; (3) введение правительством ограничений на импорт товаров.

Американская сталелитейная корпорация была создана в 1901 году на основе 138 различных компаний и мгновенно получила контроль над 60 % рынка. В те же годы Standard Oil располагала 90 % имевшихся в США мощностей по переработке нефти и использовала свою власть так беспощадно, что заставляла железнодорожные компании перевозить нефть себе в убыток. Bell Telephone пользовалась полной монополией в области телекоммуникаций до середины 1890-х годов и вернула ее себе в 1909 году, когда Дж. П. Морган объединился с Вайлем, чтобы скупить конкурентов.

В Германии поощрялось создание ценовых картелей, получавших законную регистрацию, вследствие чего их число увеличилось более чем вдвое с 1901 по 1911 год. Лишь один из этих картелей, Рейнско-Вестфальский угольный синдикат, охватывавший 67 компаний, обладал достаточной властью, чтобы диктовать 1,4 тысячи различных цен и контролировать 95 % энергетического рынка своего региона.

Поскольку сегодня понять это трудно, для внесения полной ясности мы уточним, что это была система, в которой цены устанавливали не спрос и предложение, а миллионеры.

К 1915 году в немецкой электротехнической промышленности господствовали два промышленных гиганта; в химической и горнодобывающей отраслях и в сфере грузоперевозок тоже было по два доминирующих игрока. В Японии вся экономика находилась во власти шести дзайбацу, конгломератов, которые, начав как торговые компании, превратились в промышленные, вертикально интегрированные империи, выстроенные вокруг мощного банковского центра и контролировавшие горнорудную, сталелитейную, оружейную промышленность и сектор грузоперевозок. К 1909 году, например, «Мицуи» производил, по меньшей мере, 60 % всего японского электротехнического оборудования.

Для создания таких крупных компаний финансовая сфера была реорганизована. В США, Великобритании и Франции процессом управляли фондовый рынок и инвестиционные банки. В 1890 году на Уолл-стрит котировались акции 10 промышленных компаний, а к 1897 году их стало более 200. В Японии и Германии, где промышленный капитализм был создан «сверху» авторитарными правительствами, мобилизация финансов осуществлялась не столько через фондовый рынок, сколько посредством банков и даже самого государства. Россия, которая отставала в этом процессе и в которой большая часть промышленности принадлежала иностранцам, сделала выбор в пользу смешанной модели.

Таким образом, англосаксонская и германо-японская модели выглядели очень по-разному, и в течение многих лет велись споры о том, какая из них лучше. Однако каждая из них была основана на разных вариантах одной и той же идеи: финансы получали контрольный пакет в промышленности, добивались монопольного положения там, где это было возможно, и устраняли рыночные силы – а государство напрямую поддерживало весь этот проект.

Коротко говоря, рынок стал организованным. Теперь его надо было защищать. Помимо участия в схватке за колонии, великие державы ввели многочисленные тарифы на зарубежную торговлю, цель которых заключалась в продвижении интересов их компаний. К 1913 году, например, большинство промышленных стран защищали отечественную промышленность двузначными импортными пошлинами на фабричные товары. Монополии, в свою очередь, добивались назначения своих людей на ключевые должности в правительстве. Идеология, согласно которой государство было «ночным сторожем» и не вмешивалось в экономическую жизнь, умерла.

Становление этой новой системы не обошлось без кризисов. В Америке мини-депрессия 1893–1897 годов ускорила процесс слияний; затем финансовый кризис 1907 года скорректировал стоимость акций, переоцененную в ходе бума слияний. В Японии и Германии процесс концентрации был ускорен короткими спазмами бума и спада в 1890-е годы.

Однако если рассматривать весь период примерно с 1895 года до Первой мировой войны, то прогресс перевесил кризис: американская экономика увеличилась вдвое в 1900-е годы, а канадская – втрое. Даже в Европе, где импульс от трудовой миграции был не столь велик, за эти годы итальянская экономика выросла на треть, а немецкая – на четверть.

Это была восходящая фаза третьей кондратьевской волны. Вы можете «прочесть» ее результаты в городском пейзаже Нью-Йорка, Шанхая, Парижа и Барселоны: постройка самых прочных и красивых общественных зданий: библиотек, баров, офисов и даже бань, – как правило, относится к периоду 1890–1914 годов. История, которую они рассказывают, очевидна: в течение периода, который мы называем «прекрасной эпохой» или «прогрессивной эрой», – времени быстрого роста, либерализации и подъема культуры, – мир процветал не благодаря рынку, а благодаря его контролируемому подавлению. В те времена консерваторов это совершенно не смущало. Смущало это марксистов.

Капитализм видоизменяется

Задача обновления марксистской экономической мысли выпала 33-летнему австрийскому врачу Рудольфу Гильфердингу. Гильфердинг был классическим интеллектуалом «прекрасной эпохи»: изучая педиатрию в Вене в конце 1890-х годов, он заинтересовался экономической наукой, в которой блистала целая плеяда выдающихся умов. Ойген фон Бём-Баверк, профессор экономики, написавший знаменитую критику Маркса, проводил семинары, на которых Гильфердингу пришлось иметь дело, среди прочих, с Шумпетером, Людвигом фон Мизесом, основателем неолиберализма, и венгерским студентом Йено Варгой, который позднее оказал мощное влияние на экономическую науку.

В 1906 году Гильфердинг ушел из медицины и переехал в Берлин, где занялся преподаванием экономики в учебном центре Германской социалистической партии, который служил интеллектуальной кузницей для левых всего мира. В 1910 году Гильфердинг дал имя слиянию банковского и промышленного капитала: «Через эту связь… капитал принимает форму финансового капитала, являющуюся его наивысшим и наиболее абстрактным выражением».

Его книга «Финансовый капитал» стала исходной точкой для всех споров о будущем капитализма, которые левые вели в течение столетия. Гильфердинг был первым марксистом, понявшим масштаб трансформации капитализма. Более того, в новой структуре многие постоянные черты выглядели точно так же, как и перечисленные Марксом контртенденции, возникающие в ответ на падение нормы прибыли: экспорт капитала, экспорт избыточной рабочей силы за счет миграции в заморские белые переселенческие колонии, концентрация прибыли посредством фондового рынка, переход от предпринимательства к инвестированию в стиле рантье.

Финансовая система, которая в предшествующем столетии выполняла функцию хилого распределительного центра экономической прибыли и ненадежного источника капитала, теперь властно господствовала над деловым миром. Контртендеции, противодействовавшие кризису, были объединены в рамках новой, более стабильной системы.

Гильфердинг утверждал, что эта новая структура могла устранить циклические кризисы. Крупные фирмы и крупные банки могли выживать в течение длительного периода даже при низкой или нулевой прибыли. А инвесторы скорее согласились бы на продолжительный застой, чем на внезапное крушение в результате кризиса таких фирм, как Siemens, Bell или Mitsui. Поэтому кризисные периоды в условиях финансового капитализма должны были быть скорее долгими и застойными, чем резкими и болезненными. Банки уничтожат спекуляцию, потому что понимают, какой разрушительной силой она обладает. Картели устранят действие рыночных сил, а значит, и кризисы для крупнейших фирм, переложив потери на более слабые отрасли экономики. Основное бремя каждой рецессии будут нести мелкие фирмы, что будет ускорять процесс их скупки монополиями.

По мнению Гильфердинга, силы нестабильности не исчезли, а были сведены в одну сферу: дисбаланс между производственными отраслями и теми, что ориентированы на потребление. Он ясно обозначил «недопотребление» в качестве причины кризиса, подчеркнув, что капитализм всегда может создавать новые рынки, когда старые истощаются, и благодаря этому продолжает расширять производство. Однако оставалась вероятность того, что отрасли будут расти разными темпами. Отсюда проистекала необходимость государственного вмешательства, которое должно было предотвратить подобный дисбаланс.

На левых книга Гильфердинга оказала очень сильное влияние, поставив их перед лицом реальных данных. Ее автор обошелся без тезиса о том, что «кризис, накатывающий, словно снежный ком», выступает инициатором социальных изменений; он ввел концепции и термины, которые впоследствии традиционная экономика позаимствовала у марксизма. И он раньше Шумпетера заявил, что главным двигателем инноваций теперь были крупные компании, использующие прикладную науку, а не предприниматели, корпящие в своих мастерских.

Однако книга Гильфердинга завела левых экономистов в тупик. Хотя он и описывал финансовый капитализм как «позднейшую стадию» системы, подразумевалось, что она же будет последней. Система, в которой господствует финансовый капитал, писал он, представляет собой «наивысшую и наиболее абстрактную» форму капитализма и дальше развиваться он не может:

Выполняя функцию обобществления производства, финансовый капитал чрезвычайно облегчает преодоление капитализма. Раз финансовый капитал поставил под свой контроль важнейшие отрасли производства, то достаточно, чтобы общество через свой сознательный исполнительный орган, завоеванное пролетариатом государство, овладело финансовым капиталом; это немедленно передаст ему распоряжение важнейшими отраслями производства.

Гильфердинг был умеренным социалистом, а со временем стал еще более умеренным. Он верил, что капитализм постепенно перерастет в социализм. Однако его идеи оказали влияние и на реформистов, и на революционеров. Оба крыла рабочего движения вдохновлялись верой в то, что социализм будет введен путем установления контроля над государством и над организованным рынком. Финансовый капитал представлял собой, как позднее писал Ленин, «умирающий капитализм, капитализм переходный к социализму: монополия, вырастающая из капитализма, есть уже умирание капитализма». Социалисты расходились лишь в том, какие действия требовались для того, чтобы его добить.

Важно, что Гильфердинг не просто связал социализм с проектом перехода под руководством государства, но и исключил любое видоизменение капитализма за рамками модели, созданной в 1900-е годы. А его основная теория сохраняла свое влияние и после его смерти. Еще в 1970-е годы вы могли утверждать, что, хотя капитализм сумел прожить дольше, чем ожидалось, по сути, он представлял собой высокомонополизированную национальную систему, управляемую государством. Левые рабочие могли искренне верить, что мир государственных авиакомпаний, сталелитейных и автомобильных заводов являлся второй стадией следующей последовательности: свободные рынки => монополия => социализм.

Эта идея умерла после 1989 года, когда развалился советский блок, началась глобализация и стала создаваться раздробленная, маркетизированная и приватизированная экономика, с которой мы имеем дело сегодня. Последовательность, которую представлял Гильфердинг и которая подспудно направляла социализм в течение восьмидесяти лет, нарушилась и, более того, обратилась вспять. Однако пока она существовала, доктрина о неизбежном линейном переходе от Standard Oil к социализму господствовала безраздельно.

Потребность левых в катастрофе

К 1910 году, когда была издана книга Гильфердинга, социал- демократия пользовалась влиянием во всех развитых странах. Ее признанным интеллектуальным центром был Берлин, а труды немецкоязычных лидеров переводились и обсуждались на фабриках в Чикаго, на золотых приисках в Новом Южном Уэльсе и в подпольных ячейках на российских броненосцах. Но даже несмотря на то, что рабочие усваивали посыл Гильфердинга, что-то в нем было не так. Трудящиеся устраивали все больше массовых забастовок, от рабочих текстильных фабрик в Нью-Йорке до вагоновожатых в Токио – и повсеместно между этими двумя городами. На Балканах назревала война. В системе, которая якобы избавилась от кризисов, царила политическая и социальная нестабильность.

Роза Люксембург, пришедшая на смену Гильфердингу в социалистической школе в Берлине, начала работу над масштабной книгой, в которой намеревалась оспорить его тезис о стабильности. Прежде Люксембург поддерживала массовые забастовки и критиковала милитаризм – более того, она критиковала Ленина за его элитарную концепцию революционной политики. Теперь она стала критиковать Гильфердинга.

Книга «Накопление капитала», выпущенная Люксембург в 1913 году, преследовала двойную цель: объяснить экономические мотивы колониального соперничества между великими державами и показать, что капитализм обречен. Заодно она выдвинула первую современную теорию недопотребления.

Перепроверив расчеты Маркса, она доказала, по крайней мере самой себе, что капитализм постоянно находится в состоянии перепроизводства. Он все время сталкивается с проблемой слишком слабой покупательной способности рабочих. Поэтому он вынужден добиваться доступа к колониям, которые выступают не только в роли источников сырья, но и в качестве рынков сбыта. Военные издержки, понесенные в ходе завоевания и защиты колоний, обладают тем дополнительным преимуществом, что поглощают избыточный капитал. Это, по словам Люксембург, похоже на расточительство или на избыточное потребление: так устраняются излишки капитала.

Поскольку колониальная экспансия была единственным предохранительным клапаном в системе, предрасположенной к кризису, Люксембург предсказывала, что, когда весь земной шар будет колонизирован и в колониальном мире будет внедрен капитализм, система рухнет. Капитализм, заключала она, это «первая хозяйственная форма, которая без других хозяйственных форм, как ее среды и питательной почвы, существовать не может; тенденция капитализма превратиться в мировую форму производства разбивается о его имманентную неспособность охватить все мировое производство».

Ее книгу тут же разорвали в клочья Ленин и большинство профессоров-социалистов, с которыми она работала. Они справедливо утверждали, что любая нестыковка между производством и потреблением носит временный характер и будет преодолена за счет перетекания капиталовложений от тяжелой промышленности к потребительским товарам. В любом случае, новые колониальные рынки не были единственным предохранительным клапаном, спасающим от кризиса.

Однако книга Люксембург сыграла важную роль. Она ввела в левую экономическую мысль концепцию «финального кризиса» и выразила разделявшееся многими активистами предчувствие того, что монополии, финансы и колониализм даже во времена мира и процветания 1900-х годов готовили ужасную финальную катастрофу. К 1920-м годам недопотребление превратилось для левых в основную теорию кризиса и, после того как ситуация нормализовалась, стало площадкой, на которой социалисты и кейнсианцы сосуществовали в течение последующих пятидесяти лет.

Люксембург остается значимой фигурой потому, что она обнаружила один элемент, играющий ключевую роль в сегодняшних спорах о посткапитализме: значение «внешнего мира» для успешно адаптирующихся систем.

Если не обращать внимание на одержимость Люксембург колониями и военными тратами и просто сказать, что «капитализм – это открытая система», то мы окажемся ближе к признанию его адаптивной природы, чем те, кто, следуя за Марксом, пытался описать его как систему закрытую.

Больше всего в работе Люксембург профессоров-социалистов раздражала догадка, что на протяжении всей своей истории капитализм должен взаимодействовать с внешним, некапиталистическим миром, что это часть его сущности. Когда мир, лежащий непосредственно за пределами системы, преобразуется – уничтожаются туземные общества, крестьяне сгоняются с земли, – капитализм должен искать новые места, чтобы продолжить этот процесс.

Однако Люксембург ошибочно ограничивала это лишь обладанием колониями. Новые рынки могут создаваться и у себя дома не только за счет увеличения покупательной способности рабочих, но и посредством превращения нерыночной деятельности в рыночную. Любопытно, что Люксембург это упустила, хотя такое превращение происходило прямо у нее на глазах.

Пока она работала над своей книгой, с конвейеров Ford в Хайленд-Парке в Детройте сходили первые автомобили. Граммофонная компания Victor продавала 250 тысяч аппаратов в год в США. Когда она начала писать в 1911 году, в Берлине был всего лишь один кинотеатр, а к 1915 году их стало уже 168. Мощная восходящая фаза третьей длинной волны (1896–1945) выражалась, прежде всего, в расширении нового потребительского рынка, в который вовлекались нижние слои среднего класса и квалифицированные рабочие. Досуг, главный нерыночный вид деятельности XIX века, начал коммерциализироваться.

Люксембург не учла тот факт, что формирование новых рынков протекает в сложном, интерактивном ключе и что они могут создаваться не только в колониях, но и в рамках национальных экономик, в отдельных отраслях, в домах людей и даже в их головах.

Настоящий вопрос, который породила догадка Люксембург, состоит не в том, «что происходит, когда весь мир индустриализуется», а в том, что происходит, если капитализм лишается возможностей взаимодействовать с остальным миром? Более того, что происходит, если он не может создавать новые рынки в рамках существующей экономики? Как мы увидим, именно эту проблему сегодня ставят перед капитализмом информационные технологии.

Великий разброд

В январе 1919 года, после подавления восстания в Берлине, Роза Люксембург была убита участниками правых полувоенных формирований, а ее тело было сброшено в канал. Рудольф Гильфердинг умер, то ли совершив самоубийство, то ли от пыток, в гестаповской камере в Париже в 1941 году. Эти два события ограничивают период, в который антикапиталистическая экономическая мысль оказалась серьезно сбита с толку.

Люксембург всегда выступала против большевизма, предсказывая, что захват власти в России ленинской партией приведет к авторитарному правлению. Однако к середине 1920-х годов, по иронии судьбы, ее теория стала государственной доктриной в Советском Союзе. Для того чтобы понять, как это произошло и к каким последствиям для левых это привело, мы должны осознать то, что пришлось пережить людям в начале 1920-х годов, – это был хаос.

В 1919–1920 годах произошел самый мощный цикл бума и спада в истории. За безудержной инфляцией последовал внезапный взлет процентных ставок, что привело к краху фондового рынка, который ощущался от Вашингтона до Токио. Массовая безработица и простой гигантских заводов опустили объем производства намного ниже уровня 1914 года.

И вот посреди всего этого произошли события, о которых большинство социалистов не смело и мечтать. Не прошло и года с революции 1917 года в России, как появились рабочие республики в Баварии и Венгрии. Германия предотвратила социалистическую революцию только благодаря масштабным реформам, проведенным на заре существования Веймарской республики, и обещаниям «социализировать» экономику. В 1919 году в Италии захватывались фабрики, во Франции и Шотландии происходили стачки, грозившие вот-вот перерасти в восстания, в Сиэтле и Шанхае проводились всеобщие забастовки. По всему западному миру ведущие политики столкнулись с перспективой революции.

К этому времени у левых было нечто большее, чем одна лишь книга Люксембург. Во время войны Ленин и теоретик большевизма Николай Бухарин, вдохновленные Гильфердингом, написали труды, в которых пришли к выводу, что капитализм, находящийся под властью финансов, является доказательством неминуемой гибели системы. Ленин назвал эту новую модель капитализма в упадке «империализмом» и определил его как «переходный капитализм». Масштаб организации – вертикально интегрированные корпорации, картели и государство – означал, что при капитализме экономика начинает социализироваться. «Частнохозяйственные и частнособственнические отношения, – писал Ленин в работе “Империализм как высшая стадия капитализма”, – составляют оболочку, которая уже не соответствует содержанию, которая неизбежно должна загнивать, если искусственно оттягивать ее устранение, – которая может оставаться в гниющем состоянии сравнительно долгое… время, но которая все же неизбежно будет устранена».

Бухарин в своем памфлете, написанном в 1915 году в круглосуточно открытой нью-йоркской библиотеке, пошел еще дальше. Он утверждал, что, поскольку интересы национальных государств совпали с интересами их крупнейших промышленных компаний, единственной оставшейся формой конкуренции была война.

Эти памфлеты почитались левыми на протяжении десятилетий потому, что, хотя их и написали экономисты-любители, они рассказывали историю, которая согласовывалась с фактическими данными. Монополии привели к колониальным захватам, которые, в свою очередь, привели ко всеобщей войне – а война привела к революции. Господство финансов привело к организованному капитализму, который уже созрел для того, чтобы его захватил и социализировал рабочий класс.

И Ленин, и Бухарин потратили немало времени на борьбу с идеей о том, что мог появиться какой-то еще тип капитализма, при котором могло иметь место межгосударственное сотрудничество. Эта блестящая идея пришла в голову умеренному немецкому социалисту Каутскому накануне Первой мировой войны. Он предположил вероятность создания единого мирового рынка, в котором бы господствовали транснациональные корпорации. Однако ко времени публикации его статьи «Ультраимпериализм» война уже началась и весь этот вопрос стал казаться лишь научной фантазией.

Но большевики поняли, что тезис Каутского об ультраимпериализме был для них серьезным вызовом. Нападая на него, они твердо заявляли, что капитализм достиг своих пределов, что захват власти при первой же возможности необходим и что все разговоры о том, что рабочему классу нужно «больше времени», чтобы стать более образованным и политически зрелым, ошибочны.

С точки зрения большевиков, существовала четкая диалектическая последовательность – от рынка к монополии, от колонизации к мировой войне. Когда это произошло, их философская схема не могла допустить дальнейшей эволюции: единственный путь, по которому капитализм мог развиваться, – это путь его собственного разрушения.

К тому времени крайние левые усвоили одно из ключевых предложений Люксембург: теория кризиса должна описывать конечность, а не цикличность развития капитализма.

В период с 1917 по 1923 год оба крыла социализма могли проверить правильность мысли о том, что рабочие способны использовать государственную власть, чтобы социализировать капитализм.

В январе 1919 года Гильфердинг вступил в комиссию по социализации при германском правительстве в Берлине, которая в течение четырех месяцев пыталась осуществить национализацию и ввести экономическое планирование. Однако проект провалился на стадии разработки после обструкции, которую ему устроили умеренные социалисты и либералы, входившие в правительство. В Австрии – новой стране, появившейся на руинах Австро-Венгерской империи, – социализация протекала успешнее. Коалиционное христианско-социалистическое правительство продавило закон, который разрешал национализацию обанкротившихся фирм, но социалистический план по установлению контроля над банковской системой был отвергнут. В конце концов, у Австрии осталось три значительных государственных предприятия: обувная фабрика, фармацевтический завод и арсенал Австро-Венгерской империи, который правительство попыталось превратить в разноплановое производственное предприятие. Судьбу этого проекта лучше всего подытожил человек, пытавшийся его запустить: «Перед вновь образованной корпорацией стояла проблема использования сотрудников и машин для производства товаров, рынок для которых еще только предстояло создать».

В Венгрии в 1919 году Йено Варга, некогда посещавший венские семинары Гильфердинга, стал министром финансов недолговечной советской республики. Он издал распоряжение о национализации всех предприятий, на которых число занятых превышало двадцать человек. Все крупные магазины были закрыты, чтобы средний класс не мог скупить предметы роскоши, используя их в качестве вложений. Земля была национализирована. Скоро республика венгерских рабочих столкнулась с другой проблемой. Фабрики нуждались в управлении, но рабочие ими управлять не могли. Варга честно обозначил эту проблему:

Члены рабочих комитетов стремились уклониться от производительного труда. Будучи контролерами, они все сидели за столом заседаний… они пытались добиться расположения рабочих, делая им уступки в вопросах дисциплины, в объемах выполняемой работы и в зарплатах, в ущерб общему интересу [97] .

Иными словами, рабочие комитеты действовали в интересах рабочих, а не комиссаров.

В России большевики преодолели эти проблемы, введя военную дисциплину на фабриках и устранив рабочий контроль. Теперь перед ними стояла более масштабная проблема: экономика разваливалась в условиях промышленного хаоса, дефицита и отказа крестьян поставлять зерно в города.

В 1920 году Бухарин предложил решение: подробный план по быстрому переходу от этой импровизированной системы, известной как «военный коммунизм», к постоянной системе централизованного планирования для всей экономики. Ленин отверг его годом позже, когда голод и хаос заставили большевиков перейти к грубой форме рыночного социализма.

На протяжении предвоенных десятилетий социал-демократические лидеры утверждали, что нет смысла в разработке плана действий, которые они предприняли бы, если бы пришли к власти. В этом были согласны все, от большевиков до умеренных руководителей британской лейбористской партии: всё их мировоззрение сформировалось в борьбе с утопическим социализмом и его обреченными на провал экспериментами и мечтами. Они признавали, что технологический процесс и реорганизация бизнеса накануне 1914 года протекали так быстро, что любой план, спрятанный в ящике стола в партийном бюро, устарел бы к тому времени, когда в нем возникла бы надобность. Они знали, что должны были установить контроль над финансовой системой или национализировать ее; они знали, что возникнет конфликт между потребностями крестьян и городских потребителей, поскольку нельзя одновременно удовлетворить нужды тех и других. Однако они проявляли крайне мало интереса к проблеме, которая позднее привела к краху реформистской и революционной версий социализации – независимые действия рабочих, преследовавших собственные краткосрочные интересы, вступали в конфликт с необходимостью технократического управления и централизованного планирования.

От описанных Варгой неуступчивых рабочих комитетов в Будапеште до русских рабочих, требовавших самоуправления, или рабочих фабрики Fiat в Милане, даже попытавшихся производить автомобили без помощи управленцев – проблема конфликта между рабочим контролем и планированием стала для лидеров социалистов полной неожиданностью.

Хотя эти ранние попытки установить социализм провалились, стоит помнить, что провалились и капиталистические попытки добиться стабилизации. По итогам мирного договора 1919 года восстановление германской экономики было обречено из-за удушающего ярма наложенных на страну репараций. «В континентальной Европе, – писал расстроенный Джон Мейнард Кейнс вскоре после того, как он покинул британскую делегацию в Версале, – земля вздымается, но никто не замечает ее рокота. Это вопрос не просто экстравагантности или “рабочих проблем”; это вопрос жизни и смерти, голода и выживания и пугающих конвульсий умирающей цивилизации».

С высоты нашего времени мы можем рассматривать период с 1917 по 1921 год как почти терминальный социальный кризис, однако как экономический кризис он не был неизбежен – он стал результатом неудачных политических решений. В Германии кризис вытекал из неподъемных военных репараций. В Великобритании и США кризис был вызван слишком высокими процентными ставками, установленными центральными банками, чтобы купировать бум 1919 года. В Австрии и Венгрии кризис стал следствием того, что в Версале эти страны были оставлены на произвол судьбы с огромными долгами, а империи, готовой за них заплатить, уже не существовало.

После 1921 года ситуация начала стабилизироваться. Кондратьев, как мы видели, описывал период с 1917 по 1921 год лишь как первый кризис в ходе длинного спада. Однако стабилизация поставила марксистов, которые переняли последовательность «монополия – война – крах», в тупиковое положение. Капитализм, утверждали они, продолжал существовать исключительно из-за незрелости пролетариата, нежелания рабочих брать власть и тактических ошибок социалистических партий. Ленин допускал возможность скачков роста в той или иной отрасли, но полагал, что их не будет достаточно для выживания всей системы.

Однако в 1924 году Ленин умер, Троцкий был отстранен, а Сталин взял контроль в свои руки. Варга, сбежавший из Венгрии в Москву, стал его главным экономистом. Сталину не была нужна теория для объяснения сложности – ему была нужна теория уверенности. Уверенность в грядущем крахе капитализма оправдала бы попытку построить то, что, по мнению всех левых экономистов, было невозможно: «социализм в отдельно взятой стране» – да еще и в очень отсталой стране. Основа теории катастрофы была изложена в книге Люксембург, но ее нужно было развить, что Варга и сделал.

«Закон Варги» предсказывал, что реальные доходы рабочих будут постоянно падать. Это, писал он, является «экономической основой общего кризиса капитализма… абсолютное обеднение рабочего класса выходит на первый план». Варга не сомневался: тенденция к снижению массового потребления не была циклической, а являлась характерной чертой XX века и со временем должна была лишить реформистскую и либеральную политику всякой поддержки среди рабочих. Вместо роста должна была наступить, по выражению Варги, «декумуляция».

Сегодня трудно поверить, насколько влиятельными становились эти идеи, распространявшиеся из уст в уста на кухнях в домах рабочих. В 1920–1930-е годы словосочетание «закон Варги» часто использовалось активистами рабочего движения. Оно отражало их собственный опыт: разве вся стратегия британского и французского правительств в 1920-е годы не заключалась в сокращении зарплат? А когда в 1929 году произошел крах, разве американское правительство не усугубило ситуацию намеренно, пытаясь уменьшить зарплаты? Теория недопотребления хоть и была полностью ошибочна, получила всеобщее признание.

Сам Варга в 1930-е годы написал довольно утонченную книгу. Будучи последователем Люксембург, он осознавал, что условия за пределами развитых стран могут повлиять на динамику кризиса, и потому выделял крах сельского хозяйства в колониальном мире в качестве фактора, подавляющего экономическое восстановление на Западе. В результате «авторизованная версия» марксистской экономической мысли, подразумевающая неминуемый крах, стала казаться правдоподобной. Даже троцкисты, преследуемые Сталиным, в конце 1930-х годов были убеждены в крахе капитализма, а их лидер утверждал, что «производительные силы человечества перестали расти».

В мировом рабочем движении, где теперь господствовала московская версия марксизма, не допускалось никакой другой возможности, кроме краха.

Маркс пытался описать капитализм абстрактно: использовать минимальное число общих понятий и перейти от них к объяснению комплексной, поверхностной реальности кризиса. Поэтому у Маркса снижение нормы прибыли порождает контртенденции на многих уровнях абстракции, как в чистом мире совокупных прибылей, так и в грязном мире колоний и эксплуатации. По Марксу, несмотря на то, что у каждого реального кризиса есть конкретная причина, цель состоит в том, чтобы описать глубинные процессы, действующие за рамками всех кризисов.

Однако первое структурное изменение капитализма не могло поместиться в эти рамки. Финансовый капитализм создал новую реальность.

В 1900-е годы попытки понять финансовый капитализм неизбежно толкали марксистскую теорию к рассмотрению конкретных феноменов: к вопросам о несостыковке между различными отраслями и низким потреблением, о многоотраслевой экономике, о реальных ценах, а не об абстрактных объемах труда, которыми оперировал Маркс.

Это внимание к «реальности» привело Гильфердинга к выводу о том, что циклический кризис закончился, Люксембург – к тому, что в теории кризиса следует сместить акцент на крах, Ленина – к признанию необратимости экономического упадка. Варга переносит нас от рациональности к догме: наименее утонченная из всех теорий кризиса становится неоспоримым учением о беспощадном государстве, всякая коммунистическая партия в мире становится его глашатаем и на протяжении целого поколения каждому левому интеллектуалу вбивают в голову полнейшую чепуху.

Учитывая, что участники дебатов были обществоведами, политические последствия беспокоили их слишком сильно. Если Гильфердинг прав, говорила Люксембург, то социализм не является неизбежным. Он становится «роскошью» для рабочего класса. Рабочие могут также легко выбрать сосуществование с капитализмом и – учитывая их политическое сознание, – вероятно, именно так и поступят. Поэтому Люксембург искала объективные причины краха.

Тем не менее у всех форм теории недопотребления была ахиллесова пята: а что если капитализм найдет способ решить проблему низкой покупательной способности масс? К 1928 году у Бухарина уже было ощущение, что это произошло. Капитализм, утверждал он, стабилизировался в 1920-е годы, причем не временно и не частично, и дал толчок новому подъему технических инноваций. Причиной этого подъема, говорил он, стало появление «государственного капитализма», т. е. слияние монополий, банков и картелей с самим государством.

Так теория кризиса совершила полный круг, вернувшись к вероятности того, что организованный капитализм мог преодолеть кризис. Беда Бухарина заключалась в том, что он заявил об этом накануне краха Уолл-стрит и в разгар внутрипартийных споров со Сталиным. Он был исключен из числа руководителей партии и, несмотря на все попытки сосуществовать со Сталиным, которые он предпринимал в течение десяти лет, и на публичное отречение от своих прежних взглядов, был казнен, как и Кондратьев, в 1938 году.

Проблема теории кризиса

Лишь в 1970-е годы начала проводиться серьезная научная работа по связыванию разрозненных частей теории Маркса в единое целое, пригодное к использованию. Несмотря на достижения экономистов из поколения новых левых в области прояснения и спасения настоящего Маркса, ключевая проблема остается: для понимания судьбы капитализма и его крупнейших изменений теории кризиса недостаточно.

По словам Маркса, существует процесс вытеснения труда машинами, из которого вытекает тенденция к снижению нормы прибыли. С другой стороны, существует тенденция к компенсации сокращающейся нормы прибыли посредством адаптации (контртенденция), а циклический кризис – это то, что случается, когда адаптации не происходит.

Однако Кондратьев показал, что в определенный момент – когда кризисы становятся частыми, глубокими и хаотичными – начинается адаптация, носящая более структурный характер. Поскольку в экономической модели кризисов не было места структурной адаптации, марксисты начала ХХ века были вынуждены описывать ее в терминах исторических «эпох» или в таких философских категориях, как паразитизм, разложение и переход.

Действительно, момент мутации носит прежде всего экономический характер. Он заключается в исчерпании целой структуры – моделей ведения бизнеса, навыков, рынков, валют, технологий – и в ее быстрой замене новой структурой.

Выражаясь системной терминологией, это происходит на «мезоуровне», т. е. на уровне между микро- и макроэкономикой. Масштаб мутации помещает ее где-то между кредитным циклом и кризисом всей системы. Когда мутации воспринимаются как вероятные и закономерные события, то всякая модель капитализма, расценивающая их как случайное и произвольное явление, оказывается ошибочной.

Нет ни одного варианта теории кризиса, которая охватывала бы весь феномен мутации системы, однако теория кризиса может описать, что приводит к ней в каждом конкретном случае.

Современная теория кризиса должна быть макроэкономической, а не абстрактной. Она может использовать абстракции для выявления основных рыночных механизмов, как это делал Маркс, однако она не может игнорировать государство как экономическую силу, профсоюзы, монополии, валюты или центральные банки. Не может она игнорировать и роль финансовой системы в ускорении кризиса и, в нынешнем контексте, последствия финансиализированного поведения потребителей и нестабильности, привнесенной фиатными деньгами, позволяющими раздуть кредитование и спекуляции до таких масштабов, которые капитализм XIX века просто бы не выдержал.

В этом смысле Гильфердинг, Люксембург и все остальные не стали «плохими марксистами», когда начали отходить от абстракций и уделять больше внимания конкретным фактам. Они действовали как хорошие материалисты. Их ошибка была в том, что они утверждали, будто монополизированный государственный капитализм – это единственный возможный путь, по которому может пойти посткапиталистическая система. Сегодня мы можем быть уверены в том, что это не так.

Марксистские экономисты внесли заметный вклад в наше понимание того, что произошло в 2008 году. Французский экономист Мишель Юссон и профессор Новой школы Ахмед Шейх показали, как неолиберализм восстанавливал норму прибыли начиная с конца 1980-х годов. Однако она резко снизилась в последнее время перед финансовым кризисом 2008 года. Юссон справедливо утверждает, что неолиберализм «решил» проблему рентабельности – и для отдельных фирм (снижая издержки на труд), и для всей системы в целом (путем массового расширения финансовой прибыли). Однако, несмотря на более высокую прибыль, инвестиции с 1970-х годов в целом находятся на низком уровне.

На этой головоломке увеличения прибыли при сокращении инвестиций и должна была бы сосредоточиться современная теория кризиса. Но у нее есть очень четкое объяснение: в неолиберальной системе фирмы используют прибыль для выплаты дивидендов, а не для повторных инвестиций. А в условиях финансового стресса, очевидного после азиатского кризиса 1997 года, они используют прибыль для накопления резервной наличности, которая выполняет роль амортизатора в случае кредитного сжатия. Они также постоянно списывают долги и в хорошие времена выкупают акции, обеспечивая своего рода непредвиденную прибыль своим финансовым владельцам. Они снижают до минимума риск финансовой эксплуатации и максимизируют свои возможности играть на финансовых рынках.

Поэтому, хотя Юссон и Шейх успешно объяснили факт «падения нормы прибыли» в период до 2008 года, кризис стал результатом чего-то более масштабного и структурного. Его причина (как предполагал Ларри Саммерс в своей работе, посвященной вековому застою) заключается во внезапном исчезновении факторов, которые на протяжении десятилетий компенсировали неэффективность и низкую производительность.

Стремление свести кризисы к одной абстрактной причине без учета структурной трансформации, которая уже происходила, стало источником путаницы в марксистской теории. На этот раз мы должны ее избежать. Изложение должно быть точным, а значит, должно включать в себя реальные структуры капитализма – государства, корпорации, системы социальной защиты, финансовые рынки.

В 2008 году кризис разразился не потому, что перестала действовать та или иная контртенденция или произошло краткосрочное падение нормы прибыли. Это был сбой всей системы факторов, поддерживающих норму прибыли, системы под названием неолиберализм. Неолиберализм не был ни большим бумом, ни, как утверждают некоторые, скрытым периодом застоя. Это был эксперимент, который провалился.

Идеальная волна

В следующей главе я объясню, что привело к этому эксперименту. Я подробно опишу, как в период с 1948 по 2008 год разворачивалась четвертая кондратьевская волна, что ее прерывало и что ее продлевало. Я выскажу предположение о том, что долгосрочную модель прервали развитие технологий и неожиданно открывшийся новый внешний мир.

Прежде всего мы должны определить модель нормальной волны, которую можно использовать как интеллектуальный инструмент. Кондратьев был прав, когда предупреждал, что каждая волна, давая начало следующей, создает и новую версию модели. Однако лишь выяснив суть трех первых волн, мы сможем понять, чем отличалась от них четвертая.

Ниже я предлагаю свою «нормативную» формулировку теории длинных циклов, сочетающейся с рациональными элементами марксистского понимания кризиса:

1. Началу волны обычно предшествует накопление капитала в финансовой системе, которое стимулирует поиск новых рынков и приводит к внедрению новых технологий. Начальный подъем вызывает войны и революции и в определенный момент обеспечивает стабилизацию мирового рынка на основе нового набора правил или соглашений.

2. Когда новые технологии, модели ведения бизнеса и рыночные структуры начинают слаженно функционировать, а новая «технологическая парадигма» становится очевидной, капитал устремляется в производительный сектор, обеспечивая золотой век, в котором рост превышает средние значения, а рецессии редки. Поскольку прибыль можно получить везде, обретает популярность идея ее рационального распределения между игроками, равно как и возможность перераспределения богатства в пользу менее обеспеченных слоев. Эта эпоха воспринимается как время социального мира и «сотрудничества через конкуренцию».

3. На протяжении всего цикла действует тенденция к замещению труда машинами. Однако в восходящей фазе всякое падение нормы прибыли компенсируется расширением масштабов производства, вследствие чего общая прибыль растет. В ходе каждой восходящей стадии экономика без проблем поглощает новых рабочих даже несмотря на то, что производительность растет. Например, к 1910-м годам стеклодув, вытесненный машинами, превратился в киномеханика или рабочего на конвейере по сборке автомобилей.

4. Когда золотой век подходит к концу, то зачастую причиной этого становится эйфория, которая приводит либо к чрезмерным инвестициям в отдельные отрасли, либо к инфляции, либо к разрушительной войне между доминирующими державами. Следствием этого обычно становится болезненный «перелом», когда повсеместно распространяется неуверенность относительно будущего моделей ведения бизнеса и валютных соглашений и в целом относительно мировой стабильности.

5. Так начинается первая адаптация: происходит наступление на зарплаты и предпринимаются попытки сократить квалифицированную рабочую силу. Над перераспределительными проектами вроде государства всеобщего благоденствия или строительства городской инфраструктуры за счет государства нависает угроза сокращения. Модели ведения бизнеса быстро меняются для того, чтобы ухватывать прибыль там, где это возможно; от государства требуется быстрее осуществлять перемены. Рецессии происходят чаще.

6. Если первые попытки адаптироваться проваливаются (как это было в 1830, 1870 и 1920-е годы), капитал покидает производительный сектор и устремляется в финансовую систему, в результате чего кризисы обретают более выраженную финансовую форму. Цены падают. За паникой следует депрессия. Начинается поиск радикально новых технологий, моделей ведения бизнеса и новых источников денежного предложения. Мировые властные структуры теряют устойчивость.

Здесь мы должны принять в расчет понятие «агентов», т. е. социальных групп, преследующих собственные интересы. Проблема той версии теории волн, в основе которой лежали идеи Шумпетера, заключается в том, что она была слишком сосредоточена на новаторах и технологиях и игнорировала классы. Если мы внимательно исследуем социальную историю, то поймем, что всякая «провальная» адаптация обусловлена сопротивлением рабочего класса, а всякая успешная адаптация организуется государством.

Во время первой волны, продолжавшейся в Великобритании примерно с 1790 по 1848 год, промышленную экономику сковывало аристократическое государство. Затяжной кризис начинается в конце 1820-х годов: его отличительными чертами является стремление хозяев фабрик выжить за счет сокращения квалифицированной рабочей силы и урезания зарплат, а также хаос в банковской системе. Сопротивление рабочего класса, которое нашло выражение в чартистском движении, достигшем пика во всеобщей стачке 1842 года, заставило государство принять меры для стабилизации экономики.

Но в 1840-е годы происходит успешная адаптация: Банк Англии добивается монополии на выпуск банкнот; фабричное законодательство кладет конец мечтам о замене квалифицированных рабочих-мужчин женщинами и детьми. Хлебные законы – протекционистский тариф, защищавший интересы аристократии, – отменены. Вводится подоходный налог, а британское государство перестает быть ареной борьбы между старой аристократией и получившими власть промышленными капиталистами и начинает функционировать как машина, действующая в интересах последних.

Нисходящая фаза второй волны, охватившей сначала Великобританию, Западную Европу и Северную Америку, а затем распространившейся на Россию и Японию, начинается в 1873 году. Система пытается приспособиться посредством создания монополий, проведения аграрной реформы, посягательств на зарплаты квалифицированных рабочих и вовлечения новых рабочих-мигрантов в качестве дешевой рабочей силы там, где это возможно. Страны переходят на золотой стандарт, объединяются в валютные блоки и вводят торговые пошлины. Однако спорадическая нестабильность все равно препятствует росту. В 1880-е годы появляются первые массовые рабочие движения. Несмотря на то что эти движения часто терпят поражения, квалифицированные рабочие добиваются впечатляющего успеха, сопротивляясь автоматизации, тогда как неквалифицированные рабочие пользуются благами формирующейся системы социального обеспечения. Лишь в 1890-е годы, когда монополии сливаются с банками или получают возможность опереться на ликвидный финансовый рынок, происходят стратегические изменения. Вводится ряд совершенно новых технологий и, как и в 1840-е годы, происходит качественное изменение экономической роли государства. Государство, будь то в Берлине, Токио или Вашингтоне, начинает играть незаменимую роль в поддержании оптимальных условий для деятельности крупных монопольных компаний, вводя тарифы, проводя колониальную экспансию и создавая инфраструктуру.

И вновь сопротивление рабочего класса не позволяет системе адаптироваться задешево, без технологических инноваций.

Если мы примем период с 1917 по 1921 год за начало нисходящей фазы третьей волны, то система адаптируется за счет ужесточения государственного контроля над промышленностью и попыток оживить золотой стандарт. В большинстве стран в течение 1920-х годов зарплаты пытаются урезать, однако их не удается сократить настолько быстро, чтобы преодолеть кризис. Затем, когда начинается депрессия, страх социальных беспорядков толкает все крупные страны на агрессивные меры для выхода из кризиса: уничтожение золотого стандарта, создание закрытых торговых блоков, использование государственных расходов для стимулирования роста и сокращения безработицы.

Подчеркивая это, я привношу, на мой взгляд, ключевое дополнение в волновую теорию: в каждом длинном цикле посягательства на зарплаты и на условия труда в начале нисходящей фазы являются одной из наиболее явных черт модели. Они ведут к классовой войне в 1830-е годы, к образованию профсоюзов в 1880–1890-е, к социальным конфликтам в 1920-е. Результат этой борьбы имеет критическое значение: если рабочему классу удается устоять, то система претерпевает более глубокие изменения, благодаря чему возникает новая парадигма. Однако в четвертой волне мы увидели, что происходит, когда рабочие оказываются неспособны успешно сопротивляться.

Роль государства в создании новой парадигмы столь же очевидна. 1840-е годы – это время триумфа экономистов валютной школы, которые навязывают британскому капитализму устойчивую валюту, настаивая на необходимости введения монополии Банка Англии на выпуск банкнот. В 1880–1890-е годы вмешательство государства расширяется. В 1930-е годы наступает эпоха прямого государственного капитализма и фашизма.

История длинных циклов показывает, что лишь тогда, когда капиталу не удается снизить зарплаты, а новые модели ведения бизнеса не возникают из-за недостаточных условий, государство вынуждено действовать, задавая рамки новых систем, поощряя новые технологии, обеспечивая новаторам капитал и защиту.

Роль государства в масштабных трансформациях была хорошо осмыслена. В то же время значение классов недооценивалось. В работе Карлоты Перес о длинных циклах сопротивление трудящихся рассматривается как часть более общей проблемы «сопротивления изменениям». На мой взгляд, сопротивление трудящихся играет ключевую роль в формировании следующей длинной волны.

Если рабочий класс способен сопротивляться сокращению зарплат и нападкам на систему социального обеспечения, новаторы вынуждены разрабатывать новые технологии и модели ведения бизнеса, которые могут восстановить динамику на основе более высоких зарплат – благодаря инновациям и более высокой производительности, а не за счет эксплуатации. В целом в трех первых длинных циклах сопротивление рабочего класса заставило капитализм заново изобретать себя на основе существующего или более высокого уровня потребления (хотя обратной стороной этого было то, что империалистические державы применяли еще более брутальные методы для выкачивания прибыли из периферии).

В предлагаемом Перес изложении длинных волн сопротивление отмиранию старой системы расценивается как бессмысленное. Проводится разделение «между теми, кто с ностальгией смотрит назад, пытаясь сохранить старые порядки, и теми, кто принимает новую парадигму».

Однако, если сосредоточиться на классах, зарплатах и государстве всеобщего благоденствия, сопротивление рабочего класса может быть прогрессивным с точки зрения технологии. Оно стимулирует появление новой парадигмы на более высоком уровне производительности и потребления. Оно заставляет «новых мужчин и женщин» следующей эры обещать и находить пути создания более производительной формы капитализма, которая поднимает реальные зарплаты.

Длинные циклы порождаются не одними лишь технологиями и экономикой – третьим ключевым фактором является классовая борьба. И именно в этом контексте изначальная теория кризиса Маркса предлагает более правильное объяснение, чем кондратьевская теория «истощения инвестиций».

Что создает волну?

Теория Маркса успешно описывает, откуда берется энергия, создающая пятидесятилетнюю волну. Если мы отбросим ошибочные добавления, сделанные его последователями, мы сможем понять, что у Маркса было правильного и в чем эти верные догадки совпадают с пятидесятилетними изменениями, которые мы описали.

Можно предположить, что на протяжении пятидесятилетнего цикла действуют падение нормы прибыли и противодействующие ему тенденции. Сбои происходят, когда эти контртенденции выдыхаются. В незрелом капитализме XIX века они случались часто – но, как правило, в фазе упадка. Маркс, например, недооценивал вероятность того, что сопротивление рабочего класса сокращению зарплат могло быть фактором, способствующим возникновению кризисов доходности. Тем не менее сокращение нормы прибыли, имеющее фундаментальное значение, теперь действует под спудом социальных норм, которые призваны ему противодействовать.

Изложение Кондратьева, согласно которому причиной пятидесятилетних циклов была необходимость в обновлении базовой инфраструктуры, носило слишком упрощенный характер. Лучше сказать, что каждая волна порождает специфическое и конкретное решение проблемы сокращения нормы прибыли в течение восходящей фазы – набор моделей ведения бизнеса, навыков и технологий – и что нисходящая фаза начинается тогда, когда это решение исчерпывается или перестает работать. Наиболее эффективные варианты решения в ходе восходящей фазы – те, которые марксистская теория описывает на глубоком уровне в рамках производственного процесса: увеличение производительности, сокращение затрат, массовое повышение прибыли. Когда волна спадает и решения начинают давать сбои, в дело вступают наиболее случайные поверхностные факторы. Можно ли найти новые рынки за пределами системы? Согласятся ли инвесторы получать меньшую долю прибыли в виде дивидендов?

Тенденция к снижению нормы прибыли, которая находится в постоянном взаимодействии с контртенденциями, намного лучше объясняет истоки пятидесятилетнего цикла, чем это делал Кондратьев. А если смешать оба объяснения, то теория длинных циклов превращается в намного более мощный инструмент, чем предполагали убежденные марксисты.

Проще говоря, пятидесятилетние циклы – это долгосрочный ритм системы прибыли.

Механизм, позволяющий быстро заменить труд машинами, действует на протяжении определенного времени, обеспечивая увеличение прибыли, но затем приходит в негодность. Это моя альтернатива кондратьевскому тезису об «исчерпании инвестиций».

Что касается финансового кризиса, то он всегда возможен в течение восходящей фазы длинного цикла (например, паника в США в 1907 году) и практически неизбежен во время нисходящей фазы. Когда капитал перетекает из охваченного трудностями производственного сектора в финансовую сферу, он дестабилизирует последнюю, приводя к спекулятивным циклам бума и спада. А в последние три длинных цикла капитал в целом приобрел более сложный и системный характер.

Последнее замечание касается и взаимодействия с внешним миром, в котором капитализм нуждается, чтобы находить новые рынки сбыта товаров и новые источники рабочей силы. Это ключевой аргумент в теории систем, который, впрочем, недооценивается в марксистской теории кризиса, фокусирующей внимание на закрытых и абстрактных моделях.

В XIX веке в странах, дальше всех продвинувшихся по пути капитализма, имелся готовый внутренний рынок, который можно было бы развивать в том случае, если бы аграрная экономика сумела пережить выпавший на ее долю тяжелый кризис. Кроме того, в наличии имелось большое предложение рабочей силы. Однако после 1848 года адаптация осуществлялась также за счет поиска внешних рынков.

К началу XX века внутреннее предложение рабочей силы было ограничено отчасти из-за сопротивления рабочего класса внедрению женского и детского труда, отчасти из-за показателей рождаемости. Что касается новых рынков, то к 1930-м годам весь мир был поделен на закрытые торговые блоки.

Когда началась четвертая волна, значительная часть внешнего мира еще была изолирована. В начале «холодной войны» около 20 % мирового ВВП производилось за пределами рынка. После 1989 года неожиданное открытие новых рынков и новой рабочей силы сыграло важную роль в продлении волны, а Запад обрел новую свободу действий в процессе формирования рынков в нейтральных странах, которые прежде находились за пределами его влияния.

Иными словами, с 1917 по 1989 год весь потенциал капитализма в области комплексного адаптивного поведения был подавлен. После 1989 года он находился в состоянии эйфории: рабочая сила, рынки, свобода предпринимательства и новая экономия на масштабе. Исходя из этого, 1989 год сам по себе должен считаться важным элементом истории об искажении фазы, которую я собираюсь рассказать. Но он не может объяснить ее целиком.

Модель длинных волн была прервана. Четвертый длинный цикл был продлен, искажен и, в конце концов, прерван факторами, которые прежде не вмешивались в историю капитализма: поражение и моральная капитуляция профсоюзов, развитие информационных технологий и выход на сцену единственной супердержавы, которой никто не может бросить вызов, а сама она может создавать деньги из ничего на протяжении длительного времени.

 

Глава 4. Длинная прерванная волна

В 1948 году был запущен план Маршалла, началась «холодная война», а в Bell Laboratories был изобретен транзистор. Каждое из этих событий повлияло на четвертую волну, которая тогда только начиналась.

План Маршалла, представлявший собой пакет помощи европейским странам на сумму 12 миллиардов долларов, создал условия для послевоенного экономического бума под американским лидерством. «Холодная война» исказила начинавшуюся волну, сначала лишив капитал доступа к 20 % мирового производства, а затем обеспечив новое ускорение роста после своего окончания в 1989 году. Что касается транзистора, то он стал ключевой технологией послевоенной эпохи, позволив использовать информацию в промышленных масштабах.

Тех, кто жил в условиях послевоенного бума, он удивлял и завораживал. Кроме того, они постоянно беспокоились, чем же этот бум закончится. Даже Гарольд Макмиллан, который в 1957 году сказал британцам, что «им никогда не жилось так хорошо», добавил: «Некоторых из нас начинает беспокоить вопрос – а не слишком ли это хорошо, чтобы быть правдой». В Германии, Японии и Италии массовая пресса – практически независимо в каждой стране – окрестила «чудом» быстрый рост, который они переживали.

Цифры поражали. План Маршалла в сочетании с усилиями по восстановлению экономики, предпринимавшимися европейскими странами, позволил большинству из них расти темпами, превышавшими 10 % в год, пока они не достигли максимальных предвоенных показателей – в большинстве случаев это произошло к 1951 году. Планомерный рост впечатлял воображение и не останавливался. Американская экономика выросла более чем вдвое с 1948 по 1973 год. Экономики Великобритании, Западной Германии и Италии выросли в четыре раза каждая. В то же время японская экономика выросла десятикратно – и это по сравнению с базовыми цифрами, близкими к нормальным довоенным показателям, т. е. речь не шла об эффекте наверстывания, масштабы которого определялись разрушениями от атомных бомбардировок. На протяжении всего этого периода средние показатели роста в Западной Европе составляли 4,6 % в год, что было почти вдвое выше, чем во время восходящей фазы 1900–1913 годов.

Этот рост обеспечивало беспрецедентное увеличение производительности. Результаты хорошо видны на примере данных ВВП на душу населения. С 1950 по 1973 год в шестнадцати самых передовых странах ВВП на душу населения в среднем рос на 3,2 % в год. На протяжении всего периода с 1870 по 1950 год рост составлял в среднем 1,3 % в год. Реальные доходы быстро увеличивались: в США реальные доходы большинства домохозяйств выросли более чем на 90 % с 1947 по 1975 год; в Японии реальные доходы увеличились на умопомрачительные 700 %.

В развитом мире новая технологически-экономическая парадигма была очевидна, даже если в каждой стране имелась ее собственная версия. В общество проникло стандартизированное массовое производство, обеспечивавшее достаточно высокие зарплаты, чтобы стимулировать потребление того, что производили фабрики. После того как завершилась фаза реконструкции, обеспечивалась полная занятость мужчин и расширенная занятость молодежи и женщин – в масштабах, определявшихся культурными особенностями каждой страны. В развитом мире массы людей перемещались с полей на фабрики: в Европе с 1950 по 1970 год число занятых в сельском хозяйстве сократилось с 66 до 40 миллионов; в США их доля упала с 16 до всего 4 % населения.

Период самого бурного роста в человеческой истории сопровождался и определенными трудностями. Однако их помогали преодолеть сложные методы управления экономикой: статистика в режиме реального времени, институты, занимавшиеся экономическим планированием на национальном уровне, армии экономистов и бухгалтеров в головных офисах крупных корпораций.

Наступление бума повергло левых в смятение. Прирученный Сталиным экономист Варга все правильно понял: в 1946 году он предупредил советских лидеров, что методы государственного капитализма, опробованные во время войны, могли обеспечить Западу стабилизацию. Доминирующие англосаксонские державы, прогнозировал он, вероятно, одолжат остальному миру достаточно денег для того, чтобы оживить потребление, а методы организации государства времен войны заменят «анархию капиталистического производства». За эти слова его сняли с должности, заставили покаяться и признать себя «космополитом». Стабилизация западных экономик невозможна – так постановил Сталин.

На Западе радикальные левые придерживались мрачных прогнозов: «Оживление экономической активности в капиталистических странах, ослабленных войной… будет характеризоваться особо медленными темпами, вследствие чего их экономики будут оставаться на уровне, близком к застою, а то и к спаду», – писали троцкисты в 1946 году.

Когда выяснилось, что это абсурд, в замешательстве оказались не только марксисты. Даже умеренные теоретики социал- демократии были настолько растеряны, что стали заявлять, будто экономическая система Запада стала некапиталистической. «Наиболее отличительные черты капитализма исчезли, – писал в 1956 году Энтони Кросленд, член британского парламента от Лейбористской партии, – а именно: полное господство частной собственности, подчинение всей жизни влиянию рынка, преобладание стремления к выгоде, нейтральность правительства, характерное либеральное разделение дохода и идеология прав личности».

К середине 1950-х годов почти все левые разделяли теорию «государственно-монополистического капитализма», впервые выдвинутую Бухариным, затем Варгой и теперь превращенную в полноценную теорию американским левым экономистом Полом Суизи. Он считал, что вмешательство государства, меры по обеспечению социальной защиты и постоянные высокие военные расходы уничтожили тенденцию к кризису. Сокращение нормы прибыли могло компенсироваться растущей производительностью – опять-таки постоянно. Советскому Союзу, разумеется, придется привыкнуть к сосуществованию с капитализмом: западное рабочее движение должно забыть о революции и извлечь максимальную выгоду из бума, который достиг значительных масштабов.

На протяжении всего периода дискуссии велись, прежде всего, вокруг вопроса о том, что изменилось на уровне государства, фабрики, супермаркета, зала заседаний совета директоров и лаборатории. Деньгам уделялось очень мало внимания. Однако ключевым фактором, на котором зиждились экономические реалии 1950–1960-х годов, была стабильная международная валютная система и эффективное сдерживание финансовых рынков.

Сила четких правил

1 июля 1944 года специальный поезд доставил группу экономистов, политиков и банкиров в Уайт-Ривер-Джанкшен, штат Вермонт, откуда они паромом добрались до отеля в Нью-Гемпшире. «Все поезда, ехавшие по расписанию или нет, должны были нас пропускать, – вспоминал помощник машиниста, – мы имели преимущество перед всеми». Пунктом назначения был Бреттон-Вудс. Там они должны были создать мировую денежную систему, которая, подобно поезду, имела бы «преимущество перед всеми».

Бреттон-Вудская конференция установила систему фиксированных обменных курсов, которая должна была восстановить стабильность, царившую до 1914 года, но на этот раз на основе четко прописанных правил. Все валюты фиксировались по отношению к доллару, а США фиксировали доллар по отношению к золоту по цене 35 долларов за унцию. Страны, испытывавшие серьезный торговый дисбаланс, должны были покупать или продавать доллары для того, чтобы удерживать свою валюту на установленном уровне.

На конференции британский экономист Джон Мейнард Кейнс предлагал создать отдельную мировую валюту, однако США отвергли эту идею. Вместо этого они обеспечили доллару положение неофициальной мировой валюты. Мирового центрального банка не появилось, однако были созданы Международный валютный фонд и Всемирный банк, которые должны были устранять трения в системе. При этом МВФ отводилась роль краткосрочного кредитора последней инстанции и института, обеспечивающего соблюдение правил.

Система была явно устроена в пользу США. Они были самой большой экономикой мира и обладали самым высоким – на тот момент – уровнем производительности, а их инфраструктура не пострадала во время войны. Они также получили право назначать главу фонда. Система была устроена так, чтобы поддерживать инфляцию. Поскольку связь с золотом была непрямой, в привязке валют существовало отклонение, а правила сбалансированной торговли и проведения структурных реформ не были жесткими, система была рассчитана на то, чтобы порождать инфляцию. Это было признано правыми сторонниками свободного рынка еще до того, как поезд в Бреттон-Вудс тронулся со станции. Журналист Генри Хэзлитт, доверенное лицо гуру свободного рынка Людвига фон Мизеса, раскритиковал план на страницах New York Times: «Трудно придумать более серьезную угрозу стабильности в мире и полноценному производству, чем постоянная перспектива единообразной мировой инфляции, которая бы легко соблазняла политиков из любой страны».

Однако эта система также была предназначена для противодействия крупному финансовому капиталу. Строгие ограничения объема средств, которые могли давать взаймы банки, были установлены законом и поддерживались посредством «морального воздействия», т. е. мягкого давления, которое центральные банки оказывали на банки, одалживавшие слишком много денег. В США крупнейшие банки были обязаны держать наличность или облигации в объеме, равном 24 % средств, которые они одолжили. В Великобритании эта норма была установлена на уровне 28 %. К 1950 году кредиты, выданные банками в четырнадцати передовых капиталистических странах, составляли лишь пятую часть ВВП – самый низкий показатель с 1870 года, заметно уступавший масштабам банковского кредитования во время восходящей фазы до 1914 года.

В результате была создана такая форма капитализма, которая носила глубоко национальный характер. Банки и пенсионные фонды по закону должны были держать долговые облигации своих стран; кроме того, им не рекомендовалось осуществлять капиталовложения за рубежом. Добавьте к этому четкий потолок для процентных ставок, и вы получите то, что теперь мы называем «финансовым подавлением».

Финансовое подавление действует так: вы удерживаете процентные ставки ниже уровня инфляции, вследствие чего вкладчики фактически платят за привилегию обладания деньгами; вы не позволяете им выводить деньги из страны в поисках более выгодных вложений и заставляете их покупать долги их собственной страны по цене выше номинала. Как показали экономисты Рейнхарт и Збранча, результатом стало резкое сокращение общего объема долгов развитого мира.

В 1945 году, вследствие понесенных военных расходов, государственные долги развитых стран приближались к отметке 90 % ВВП. Однако благодаря скачку инфляции, произошедшему сразу после войны, и умеренной инфляции в период послевоенного бума реальные процентные ставки стали отрицательными: в США между 1945 и 1973 годами долгосрочные реальные процентные ставки в среднем составляли 1,6 %. Поскольку регулирование банковской сферы фактически действовало как налог на финансовые активы, по подсчетам экономистов, оно увеличило общие доходы правительства на одну пятую в период бума, а в Великобритании еще больше. В итоге к 1973 году долги передовых стран упали до исторически низкого уровня – ниже 25 % ВВП.

Вкратце, Бреттон-Вудс добился беспрецедентного результата: сократил выросшие за время мировой войны долги, подавил спекуляцию, направил сбережения в инвестиции в производство и обеспечил впечатляющий рост. Он вытеснил всю скрытую нестабильность системы в сферу взаимоотношений между валютами, однако американское доминирование на первых порах позволяло ее сдерживать. Возмущение правых тем, что Бреттон-Вудс поощрял инфляцию, сошло на нет в период прежде не виданной стабильности и расширения производства.

На стадии разработки Бреттон-Вудского соглашения Кейнс подчеркивал важность установления четких правил, а не заключения джентльменского соглашения, на котором основывался золотой стандарт. В данном случае четкие правила, чье исполнение гарантировала мировая сверхдержава, имели мультипликативный эффект, который мало кто мог предположить.

Если депрессия стала результатом как упадка Великобритании, так и отказа Америки от роли мировой супердержавы, то в Бреттон-Вудсе США взяли на себя обязанности супердержавы с большой охотой. Действительно, двадцать пять послевоенных лет были единственным временем в современной истории, когда одна великая держава была настоящим гегемоном. Доминирование Великобритании в XIX веке всегда носило договорный и относительный характер. В капиталистическом мире середины XX века господство Америки было абсолютным. На мировую экономику оно подействовало как кнопка перезагрузки, усилив восходящую фазу. Однако это была не единственная кнопка перезагрузки, которую тогда нажали.

Послевоенный бум как цикл

Второе масштабное изменение произошло во время войны и выразилось в установлении государственного контроля над инновациями. К 1945 году национальные бюрократии научились мастерски использовать государственную собственность и контроль – а еще и СМИ – для того, чтобы влиять на поведение частного сектора. Опираясь на принцип «если проиграешь, то умрешь», совершенно заурядные менеджеры поставили технократию под свой контроль. Даже в державах «Оси», где государство было демонтировано в 1945 году, эта культура инноваций и значительная часть технократической системы пережили войну.

Показателен пример General Motors. В 1940 году правительство США пригласило президента компании Альфреда Кнудсена на должность руководителя Департамента по управлению производством, который занимался координацией всей военной экономики. Во время войны он заключил с GM контрактов на сумму 14 миллиардов долларов. Корпорация перевела все свои 200 фабрик на производство военной продукции и выпустила, среди прочего, 38 тысяч танков, 206 тысяч авиационных двигателей и 119 миллионов снарядов. Иными словами, она превратилась в огромную оружейную компанию, имевшую одного заказчика. В этой и других гигантских сегментах американской промышленности управление представляло собой бюро государственного планирования, нацеленное на получение прибыли. Ничего подобного не существовало ни до, ни после.

На федеральном уровне исследования и развитие были централизованы и связаны с промышленностью в рамках Отдела научных исследований и развития (ОНИР). Ключевым элементом во всей этой структуре был запрет на получение прибыли непосредственно от исследований. «Прибыль – это производная от производственной деятельности промышленного предприятия, а не исследовательского отдела», – заявлял ОНИР. Контракты заключались с теми, кто располагал высокой квалификацией, сводил к минимуму угрозу перегруженности конвейеров и «охватывал максимальное число организаций». Лишь тогда, когда соблюдались эти критерии, можно было принять в расчет фактор наиболее низкой стоимости. Проблемы конкуренции и владения патентами были отложены.

Капитализм достиг удивительных рубежей – исследования стали общественным имуществом, подавление конкуренции развивалось, а планирование не только производства, но и направления исследований было значительным достижением. И хотя США достигли в этом совершенства, подобные попытки предпринимали все основные воюющие государства. Результатом стало стимулирование прежде невиданной культуры взаимного обогащения между стратегическими научными направлениями. Новый подход поместил математику и физику в самый центр промышленного процесса, а экономику и обработку данных – в основу принятия политических решений.

Именно ОНИР забрал Клода Шеннона, создателя теории информации, из Принстона и перевел его в Bell Labs, где тот стал разрабатывать алгоритмы для зенитных орудий. Там он встретил Алана Тьюринга и начал обсуждать с ним возможность создания «думающих машин». Тьюринга из университетской среды забрало британское правительство, поручив ему заниматься операцией по взлому кода «Энигмы» в Блетчи-Парк.

Эта культура инноваций пережила переход к мирному времени несмотря на то, что отдельные корпорации пытались установить свою монополию на ее результаты и грызлись между собой за патентные права. И она не ограничивалась лишь техническими новшествами.

В 1942 году GM предоставила Питеру Друкеру, разрабатывавшему теорию управления, возможность изучать ее деятельность. На основе полученного опыта Друкер написал «Концепцию корпорации», возможно первую современную книгу об управлении, которая выступала за разрушение систем управления и децентрализацию контроля. Хотя GM отвергла его совет, тысячи других фирм им воспользовались: послевоенная японская автомобильная промышленность применила его в полном объеме. Теория управления стала полноценной дисциплиной, а не секретным знанием, и целая когорта консалтинговых фирм предпочла распространять успешные методы, а не хранить их в тайне.

В этом смысле военная экономика создала один из основных методов капитализма времен долгого бума, который заключался в том, что проблемы решались путем смелых технологических скачков, объединения в одну команду специалистов из разных областей, распространения наилучших решений в рамках всей отрасли и изменения процесса ведения бизнеса по мере того, как меняется сам продукт.

Роль государства во всем этом заметно отличалась от той бледной роли, которую играл финансовый сектор. Во всех нормативных моделях длинных циклов именно он стимулирует инновации и помогает капиталу перетекать в новые, более производительные сферы. Однако в 1930-е годы финансовый сектор пришел в расстройство.

Война породила совершенно иной капитализм. Все, что ему было нужно, это череда новых технологий – а в них недостатка не было: реактивные двигатели, интегральные схемы, атомная энергия и синтетические материалы. После 1945 года мир вдруг запах нейлоном, пластиком и винилом, в нем загудели электрифицированные процессы.

Однако одна ключевая технология оставалась невидимой – информационная. Хотя до появления «информационной экономики» еще оставались десятилетия, в послевоенных экономиках информация использовалась в промышленных масштабах. Она принимала форму науки, теории управления, данных, СМИ и даже – в немногих освященных местах – облекалась в компьютеры и лотки оберточной бумаги.

Транзистор – это просто переключатель между неподвижными частями. Теория информации плюс транзисторы дают вам возможность автоматизировать физические процессы. Благодаря этому фабрики на Западе были оснащены полуавтоматизированным оборудованием: пневматическими прессами, сверлами, токарными станками, швейными машинами и конвейерами. Им не хватало сложных механизмов обратной связи: электронные сенсоры и автоматизированные логические системы были настолько примитивны, что последние использовали сжатый воздух, чтобы делать то, что мы делаем при помощи приложений для iPhone. Однако людей было в избытке, поэтому для многих ручной труд превратился в контроль над полуавтоматизированными процессами.

Экономист из Кэмбриджа Эндрю Глин считал, что потрясающий успех послевоенного бума можно объяснить лишь «уникальным экономическим режимом». Он описывал этот режим как смесь экономических, социальных и геополитических факторов, которые оказывали благотворное влияние во время восходящей фазы до тех пор, пока не стали противоречить друг другу в конце 1960-х годов.

Государственное руководство создавало культуру инноваций, в которой ведущую роль играла наука. Инновации стимулировали рост производительности. Производительность приводила к росту зарплат, поэтому потребление шло в ногу с производством на протяжении двадцати пяти лет. Четкие глобальные правила системы усиливали рост. Частичное банковское резервирование стимулировало «благотворную» инфляцию, которая, наряду с подавлением финансовой сферы, направляла капитал в производительные отрасли и держала финансовых спекулянтов в узде. Использование удобрений и механизация в развитом мире способствовали увеличению урожайности и удешевили производственные издержки. Издержки на энергию в те времена также были очень низкими.

В результате восходящая фаза в период с 1948 по 1973 год росла, будто напичканная стероидами.

Что привело к спаду волны?

В экономической истории нет более четкой разделительной линии, чем 17 октября 1973 года. Большинство арабских стран – экспортеров нефти, чьи армии воевали с Израилем, наложили эмбарго на экспорт нефти в США и сократили ее добычу. Цены на нефть выросли в четыре раза. Последовавший шок столкнул ключевые экономики в рецессию. Американская экономика сократилась на 6,5 % между январем 1974 и мартом 1975 года, британская – на 3,4 %. Даже экономика Японии, рост которой в послевоенный период приближался к 10 %, ненадолго ушла в минус. Кризис был уникальным потому, что в странах, пострадавших от него сильнее всего, падение роста совпало с высокой инфляцией. В 1975 году инфляция достигла 20 % в Великобритании и 11 % в США. В заголовках газет запестрело слово «стагфляция».

Впрочем, уже тогда было очевидно, что нефтяной шок стал лишь пусковым крючком. Восходящая фаза начала выдыхаться до него. В конце 1960-х годов казалось, что во всех развитых странах росту мешали национальные или локальные проблемы: инфляция, забастовки рабочих, проблемы с производительностью, вспыхивавшие тут и там финансовые скандалы. Однако 1973 год стал водоразделом, моментом, когда энергия, толкавшая четвертую волну вверх, довела ее до пика, а затем потянула вниз. Вопрос «почему это произошло?» предопределил развитие современной экономики.

Для правых экономистов ответ заключался в исчерпании кейнсианской политики. Для левых же объяснение с течением времени менялось: в конце 1960-х годов они возлагали ответственность на высокие зарплаты, а в следующем десятилетии экономисты из числа новых левых попытались опереться на марксистскую теорию перепроизводства.

Действительно, 1973 год лучше рассматривать как классическую смену фазы в кондратьевской модели. Такая перемена происходит примерно раз в двадцать пять лет в экономическом цикле. Она носит глобальный характер и предвещает длинный кризисный период. А поскольку мы выяснили, что вызывает восходящую фазу – высокая производительность, четкие правила в мировом масштабе и подавление финансовой сферы, – мы можем понять, почему она выдохлась.

Послевоенные соглашения вытеснили нестабильность в две контролируемые зоны: отношения между валютами и отношения между классами. Когда действовали нормы Бреттон-Вудса, вам не нужно было девальвировать валюту, чтобы удешевить экспорт и увеличить занятость. В то же время, если ваша экономика была неконкурентоспособной, вы могли защищать себя от международной конкуренции посредством торговых барьеров или «внутренней девальвации», т. е. за счет сокращения зарплат, контроля над ценами, снижения расходов на программы социального обеспечения. На практике Бреттон-Вудские правила не поощряли протекционизм, а к урезанию зарплат всерьез не прибегали вплоть до середины 1970-х годов, а значит, оставался лишь вариант девальвации. В 1949 году Великобритания девальвировала фунт стерлинга на 30 % по отношению к доллару, после чего ее примеру последовали еще 23 страны. Всего до 1973 года было произведено около 400 девальваций.

Таким образом, в Бреттон-Вудской системе государства с самого начала постоянно пытались компенсировать свои экономические провалы путем манипуляций с обменным курсом национальных валют по отношению к доллару. В Вашингтоне это считали разновидностью недобросовестной конкуренции, и США отвечали тем же. В 1960-е годы они девальвировали свою валюту в реальном выражении по отношению к валютам своих конкурентов, что находило отражение в разнице цен. Эта подспудная экономическая война стала вестись в открытую во время инфляционных кризисов конца 1960-х годов.

На фабриках долгий экономический бум выразился в повышении производительности и зарплат. В развитых странах производительность росла на 4,5 % в год, тогда как частное потребление увеличивалось на 4,2 %. Растущие производительные мощности автоматизированных машин с лихвой окупали растущие зарплаты тех, кто на них работал. Все это было результатом новых инвестиций. Однако восходящая фаза закончилась, когда инвестиции оказались неспособны поддерживать рост производительности в прежнем темпе.

Есть очевидные признаки снижения роста производительности и падения соотношения производимой продукции ко вложенному капиталу до 1973 года. Производительность, выступающая в роли контртенденции по отношению к сжатию прибыли, исчерпала себя. Однако по мере того, как ухудшались условия, сильные переговорные позиции рабочего класса в странах, где была достигнута полная занятость и отсутствовало желание нарушать послевоенный общественный договор, обрекали на провал любые попытки сократить зарплату. Управляющие были скорее вынуждены увеличивать зарплаты и дополнительные выплаты и уменьшать продолжительность рабочего времени.

В результате прибыль стала сокращаться. Сравнивая норму прибыли в Америке, Европе и Японии в 1973 году с ее пиковыми показателями в годы экономического бума, Эндрю Глин обнаружил, что во всех трех случаях она сократилась на треть. В условиях уменьшения прибыли, роста зарплат и пугающего уровня профсоюзной активности имелось два предохранительных клапана: позволить инфляции вырасти, чтобы она снизила реальные зарплаты, не вызывая при этом новых споров, и продолжить увеличивать социальные выплаты, снижая тем самым давление на отдельных предпринимателей за счет, например, увеличения пособий многодетным семьям и других выплат, которые рабочие получают от государства. В итоге социальные расходы государства на пособия, субсидии и другие меры по увеличению доходов резко взмыли вверх, особенно в Европе – с 8 % ВВП в конце 1950-х годов до 16 % в 1975 году. Примерно за тот же период в США федеральные расходы на социальное обеспечение, пенсии и здравоохранение удвоились, достигнув 10 % ВВП к концу 1970-х годов.

Чтобы повергнуть эту хрупкую систему в кризис, достаточно было одного потрясения. В августе 1971 года его устроил Ричард Никсон, в одностороннем порядке отказавшись менять доллары на золото и уничтожив тем самым Бреттон-Вудскую систему.

Соображения, которыми при этом руководствовался Никсон, хорошо задокументированы. Поскольку конкуренты догнали Америку по уровню производительности, капитал стал утекать из США в Европу на фоне ухудшения американского торгового баланса. К концу 1960-х годов, когда все страны проводили политику стимулирования экономики, наращивая государственные расходы и удерживая процентные ставки на низком уровне, Америка превратилась в главного проигравшего Бреттон-Вудской системы. Она должна была расплачиваться за войну во Вьетнаме и за социальные реформы конца 1960-х годов, но не могла. Она должна была девальвировать доллар, но не могла, потому что для этого остальные страны должны были ревальвировать свои валюты по отношению к доллару, но они отказывались это делать. Поэтому Никсон решил действовать.

Мир перешел от фиксированных по отношению к доллару обменных ставок к совершенно свободно плавающим валютам. С тех пор мировая банковская система действительно стала создавать деньги из ничего.

В условиях этих перемен каждая страна, которой они касались, на какое-то время получила возможность решить скрытые проблемы производительности и доходности такими методами, которые были невозможны в рамках прежней системы – за счет больших государственных расходов и меньших процентных ставок. В 1971–1973 годах мир переживал своего рода нервную эйфорию.

Неизбежный крах фондового рынка разразился на Уолл-стрит и в Лондоне в январе 1973 года и привел к банкротству многих инвестиционных банков. Нефтяной шок октября 1973 года стал лишь последней каплей.

Продолжайте, Кейнс

К 1973 году все основы уникального режима, который поддерживал длительный экономический бум, были подорваны. Однако кризис казался случайным: издержки выросли из-за ОПЕК; глобальные правила были отменены Ричардом Никсоном; прибыли сократились из-за этого отвратительного персонажа – «жадного рабочего».

Авторы легендарной британской серии фильмов «Продолжайте» выбрали этот момент, чтобы перейти от нелепых исторических пародий к попытке дать острый социальный комментарий. Фильм «Продолжайте, когда вам будет удобно» (1971), действие которого разворачивается на туалетной фабрике, высмеивает мир, где рабочие контролируют производство, управленцы некомпетентны, а сексуальная свобода меняет жизнь даже в цехах фабрики, расположенной в маленьком городке. Подтекст фильма заключается в том, что нынешняя система нелепа: мы не можем так продолжать, но у нас, похоже, нет альтернативы. Это, как выяснялось, было также подтекстом политического ответа на кризис.

После 1973 года правительства попытались стабилизировать систему, строже придерживаясь старых кейнсианских правил. Они использовали контроль над ценами и зарплатами для того, чтобы сдерживать инфляцию и успокаивать недовольных рабочих. Они увеличили государственные расходы – и заимствования – для поддержания спроса в условиях экономического спада. Однако, несмотря на то, что после 1975 года рост восстановился, он так и не достиг прежнего уровня.

В конце 1970-х годов кейнсианская система разрушила саму себя. Этот развал был результатом действий не только наиболее влиятельных лиц, но и всех остальных игроков, участвовавших в кейнсианской игре: рабочих, бюрократов, технократов, политиков.

Борьба рабочего класса уже переместилась с фабрик на уровень торга с правительствами. В середине 1970-х годов почти во всех странах внимание профсоюзных лидеров было сосредоточено на национальных соглашениях о зарплатах, на программах социальных реформ, а также на стратегиях, которые помогли бы им удержать контроль над определенными отраслями – это проявилось, например, в попытке британских докеров оказывать сопротивление контейнерной технологии. Главной целью рабочего движения в развитом мире стало приведение к власти левых социал-демократических правительств, которые бы постоянно придерживались кейнсианской политики.

Однако к этому времени и класс предпринимателей, и ключевые правые политики уже отошли от кейнсианского мира.

Атака на труд

Представление о том, что триумф глобализации и неолиберализма был неизбежен, стало общим местом. Но это не так. Своим появлением они настолько же обязаны правительственной политике, насколько в 1930-е годы ей были обязаны корпоративизм и фашизм.

Неолиберализм разработали и внедрили дальновидные политики: Пиночет в Чили, Тэтчер и ее ультраконсервативное окружение в Великобритании, Рейган и рыцари «холодной войны», которые привели его к власти. Они столкнулись с массовым сопротивлением со стороны профсоюзов, которое им быстро надоело. Эти пионеры неолиберализма сделали выводы, которые предопределили нашу эпоху: по их мнению, современная экономика не может сосуществовать с организованным рабочим классом. Соответственно, они решили проблему, полностью уничтожив коллективную переговорную силу, традиции и социальную сплоченность трудящихся.

Профсоюзы подвергались атакам и ранее, однако нападали на них патерналистские политики, которые стремились к меньшему из зол: вместо борьбы с рабочими они поддерживали «хорошую» рабочую силу, придерживавшуюся умеренного социализма, и профсоюзы, управлявшиеся ставленниками государства. И они помогли построить стабильные, консервативные с социальной точки зрения сообщества, которые могли быть питательной почвой для появления солдат и слуг. Общей программой для консерватизма и даже для фашизма было стимулирование солидарности другого рода, такой, которая служила усилению позиций капитала. Но это все-таки была солидарность.

У неолибералов на уме было нечто другое – атомизация. Поскольку сегодняшнее поколение видит только результаты неолиберализма, оно легко упускает тот факт, что эта цель – уничтожение переговорной силы трудящихся – была сутью всего проекта: это было средство для достижения всех остальных целей. Ведущий принцип неолиберализма заключается не в свободных рынках, бюджетной дисциплине, твердых деньгах, приватизации или переносе производства за рубеж – и даже не в глобализации. Все это лишь побочные продукты или орудия для достижения главной задачи – устранения профсоюзов из уравнения.

Не все промышленные страны следовали по одному и тому же пути или в одном и том же ритме. Япония в 1970-е годы стала первопроходцем в области гибкого режима работы, внедрив принцип работы маленькими командами на конвейерах посредством заключения договоров об индивидуальной зарплате и громких пропагандистских собраний на фабриках. Япония была единственной из всех развитых экономик, которая после 1973 года сумела успешно рационализировать модели ведения бизнеса в промышленности. Разумеется, не обошлось без сопротивления, с которым расправлялись брутальными методами – зачинщиков хватали и избивали каждый день до тех пор, пока сопротивление не прекращалось. «Кажется, будто для “мира бизнеса” законы государства не писаны, – писал японский левый активист Муто Ичийо, который сам стал свидетелем таких избиений. – Поэтому естественно, что в этом мире бизнеса рабочие, остолбенев от ужаса, не смеют мыслить свободно и держат рот на замке».

Германия, напротив, сопротивлялась трудовым реформам до начала 2000-х годов, предпочитая создавать периферийную мигрантскую рабочую силу в сфере низкоквалифицированных услуг и в строительстве при сохранении патерналистского мира конвейеров. За это журнал The Economist обозвал ее «больным человеком Европы» и еще в 1999 году раскритиковал ее «раздутую систему социального обеспечения и чрезмерные издержки на рабочую силу». В 2003 году они были устранены вторым пакетом трудовых реформ Харца, которые превратили Германию в общество, где царит неравенство, а многие социальные группы погрузились в бедность.

Многие развитые страны воспользовались рецессией начала 1980-х годов для того, чтобы навязать массовую безработицу. Они стали проводить политику, явно направленную на углубление рецессии: повысив процентные ставки, они приперли старые промышленные компании к стенке. Они приватизировали или закрыли многие государственные компании в угольной и сталелитейной отраслях, а также в тяжелом машиностроении. Они запретили несанкционированные забастовки и акции солидарности, которые изводили управляющих в годы экономического бума. Но они пока еще не пытались демонтировать системы социального обеспечения, необходимые для поддержания общественного порядка в тех социальных группах, которым вырвали сердца.

В атаке на профсоюзы были определенные сигнальные моменты. В 1981 году руководители американского профсоюза авиадиспетчеров были арестованы и выставлены на всеобщее обозрение в наручниках, а работников подвергли массовым увольнениям за участие в забастовках. Тэтчер использовала полувоенные полицейские отряды для подавления забастовки шахтеров в 1984–1985 годах. Однако подлинного успеха наступление на права трудящихся добилось на нравственном и культурном уровне. После 1980 года в развитом мире уменьшилось и число забастовок, и количество членов профсоюзов. В США число членов профсоюзов упало с изначально низкого уровня в 20 % от всей рабочей силы в 1980 году до 12 % в 2003 году, причем оставшиеся в основном работали в государственном секторе. В Японии этот показатель упал с 31 до 20 %, а в Великобритании падение было еще более впечатляющим – с 50 до 30 %.

После того как профсоюзам связали руки, можно было взяться за полномасштабную трансформацию труда путем создания атомизированной и неустойчивой рабочей силы, которую мы наблюдаем сегодня. Для тех из нас, кто пережил поражение профсоюзов в 1980-е годы, оно было болезненным, но мы говорили себе, что наши деды пережили то же самое. Однако если мы отступим на шаг назад и рассмотрим его через призму теории длинных волн, окажется, что это явление уникально.

В истории длинных волн на 1980-е годы пришлась первая «фаза адаптации», когда сопротивление рабочих было сломлено. В обычной модели, описанной в третьей главе, оно вынуждает капиталистов энергичнее адаптироваться и создавать новую модель, основанную на более высокой производительности и более высоких реальных зарплатах. После 1979 года провал рабочего сопротивления позволил ключевым капиталистическим странам найти решение кризиса в сокращении зарплат и в незатратных производственных моделях. Это важнейший факт, дающий ключ к пониманию всего того, что произошло далее.

Поражение профсоюзов не создало, как думали приверженцы неолиберализма, «капитализм нового рода», а скорее позволило продлить четвертую длинную волну за счет прекращения роста зарплат и атомизации. Вместо того чтобы придумывать способы выхода из кризиса за счет использования технологий, как это было на поздней стадии всех трех предыдущих циклов, «один процент» просто навязал рабочему классу нужду и атомизацию.

Во всем западном мире доля зарплат в ВВП заметно упала. Экономист Энгельберт Стокхаммер, исследуя для Международной организации труда экономический ущерб, показал, что падение доли зарплат было целиком обусловлено последствиями глобализации, финансиализации и сокращением социального обеспечения. Он писал: «Это представляет собой важнейшее историческое изменение, ведь в послевоенный период доля зарплат оставалась стабильной или росла».

Как выясняется, это еще мягко сказано. Это стало толчком к переустройству мира.

Прерванная волна на графиках

Когда перемены масштабны и очевидны, но протекают в течение десятилетий, полную картину иногда проще представить при помощи диаграмм. Нижеследующие графики очень четко показывают, что укладывается, а что нет в классическую модель, предложенную Кондратьевым. Они также дают нам ключ к пониманию причин этого.

Рис. 1. Рост мирового ВВП

Рис. 1 показывает четвертую длинную волну как единое целое. В ней прослеживается явный переход от одной фазы к другой в начале 1970-х. Если использовать предложенное МВФ определение мировой рецессии – т. е. падение темпов роста ниже 3 %, – то в первые двадцать пять лет волны рецессий не было, зато после 1973 года их случилось шесть, причем последняя хуже некуда.

Рис. 2. Средние процентные ставки в США

Кондратьев измерял свои волны, используя процентные ставки (рис. 2), а для периода после 1945 года нет более точного показателя, чем средние процентные ставки, под которые банки кредитуют компании и отдельных лиц в США. Процентные ставки постепенно росли во время длинного бума, взмыли вверх в начале 1980-х, когда с их помощью уничтожали старые промышленные компании, и затем стали плавно снижаться, выровнявшись к концу графика вследствие количественного смягчения. Коллеги Кондратьева, которые разглядели именно эту модель во всех предыдущих циклах, сказали бы: «Товарищ, это длинная волна».

Однако Кондратьев отслеживал также цены основных сырьевых товаров, таких как уголь и железо. Рис. 3 отражает изменение цены на их современный эквивалент – никель, ключевой компонент для выплавки нержавеющей стали, – на протяжении 57 лет. Я думаю, что он выбил бы Кондратьева из колеи. Это лишь один товар, но, за некоторыми исключениями, он точно отражает, что происходило с ценами на сырье после 1945 года: в правой части графика снова взлет, обусловленный быстрым развитием промышленности и массовым потреблением на глобальном юге, прежде всего в Китае.

Рис. 3. Цены на сырьевые товары: никель

Отчет, подготовленный Геологической службой США в 2007 году, показывает, что после 1989 года все цены на промышленные товары росли вследствие вовлечения Китая в мировой рынок. Потребление никеля в Китае выросло с 30 тысяч тонн в 1991 году до 60 тысяч тонн в 2001-м и 780 тысяч тонн в 2012-м. В то же время потребление никеля и прочих металлов другими крупнейшими производителями росло довольно медленно: например, в Германии оно увеличилось с 80 до 110 тысяч тонн за тот же период.

Рис. 4. Государственный долг 20 передовых экономик в отношении к ВВП (средневзвешенные значения) [143]http://www.imf.org/external/pubs/ft/fandd/2011/03/picture.htm

Кондратьев не измерял правительственный долг, но в современном государстве это хороший показатель общего состояния экономики. На рис. 4 показан долг государств в соотношении с их годовым ВВП. Финансовое подавление в сочетании с инфляцией уничтожило их военные долги за двадцать пять лет устойчивого роста. Затем, в условиях кризиса, начавшегося в 1973 году, развитый мир был вынужден безостановочно наращивать долги. Этот долг подбирается к 100 % ВВП, несмотря на три десятилетия сокращения социальных расходов и доходов от приватизации.

Рис. 5. Деньги в обращении

Рис. 5 является приложением к истории о фиатных деньгах, т. е. деньгах, не обеспеченных золотом. График начинается с того момента, когда Никсон отменил Бреттон-Вудскую систему в 1971 году, и показывает объем денег, находившихся в обращении в девяноста странах в различных формах – от наличности, которая мало меняется, до кредитов и финансовых инструментов, которые постоянно росли в неолиберальную эпоху и буквально взмыли вверх после 2000 года.

Никсон разорвал связь денег и кредитов с реальностью и, хотя на создание финансовой системы, которая могла в полной мере извлечь выгоду из этой свободы, ушли десятилетия, с конца 1990-х годов она стала расти по экспоненте.

Рис. 6. Неравенство в США

Темная линия на рис. 6 показывает реальные доходы 99 % на протяжении четвертой длинной волны. Они почти удвоились во время Второй мировой войны, когда люди покидали фермы и отправлялись на фабрики, и снова удвоились между окончанием войны и нефтяным шоком. Затем они росли очень медленно в течение всего периода после 1989 года. Эволюция доходов «одного процента» была ровно противоположной: нисходящая фаза стала для него чрезвычайно прибыльной. Его реальные доходы в течение бума и кризисных лет не менялись, зато взлетели вверх, когда в конце 1980-х получила развитие экономика свободного рынка. Нет лучшего примера того, кто победил, а кто проиграл в развитых странах после того, как началась нисходящая фаза.

Рис. 7. Финансиализация

Рис. 7 отражает доходы финансового сектора в США в соотношении к общему объему доходов бизнеса. В течение долгого бума доходы финансового сектора в США были невелики. Перемены стали набирать обороты в середине 1980-х годов, а в годы, предшествующие краху Lehman Brothers, на банки, хедж-фонды и страховые компании приходилось более 40 % прибыли корпораций. Это очевидное подтверждение идеи о том, что доходы, которые прибрал к рукам финансиализированный капитализм, были созданы в большей степени за счет заимствований и потребления и в меньшей степени – за счет создания рабочих мест для нас. Накануне кризиса на финансовые доходы приходилось 4 из каждых 10 долларов корпоративной прибыли.

Рис. 8. Глобальные инвестиционные потоки

Рис. 8 создает яркий образ реальности глобализации. Верхняя линия – это общий объем прямых иностранных инвестиций (ПИИ) в мире с 1970 по 2012 год (млн долларов США в текущих ценах и по текущему обменному курсу). Средняя линия отражает объем притока инвестиций в развивающие страны; нижняя линия – в бывшие коммунистические страны. Разрыв между верхней и средней линиями представляет собой объем иностранных инвестиций в развитых странах.

Глобализация начинается тогда, когда происходит отказ от кейнсианской парадигмы. Вырастают зарубежные инвестиции между развитыми странами при сохранении стабильного притока инвестиций в то, что мы называем «третьим миром». Приток капитала в Россию и ее сателлиты значителен, если учитывать масштаб их экономик, но не столь значителен в рамках более широкой картины.

ВВП на душу населения – это способ отразить человеческий прогресс: сколько роста распределяется среди какого количества людей? Верхняя линия на рис. 9 показывает, что мировой ВВП на душу населения вырос на 162 % с 1989 по 2012 год. Бывшие коммунистические страны достигли почти таких же показателей – хотя и после двадцати лет катастрофического упадка и последующего роста, подстегнутого введением евро в случае бывших советских сателлитов и нефтяными доходами в случае самой России. Однако больше всего поражает траектория средней линии, показывающей развивающийся мир. Здесь ВВП на душу населения после 1989 года вырос на 404 %.

Рис. 9. ВВП на душу населения (тыс. долл. США) [148]http://unctadstat.unctad.org/TableViewer/tableView.aspx

Под влиянием этого факта британский экономист Дуглас Макуильямс в своих лекциях, прочитанных в Грешемовском колледже, охарактеризовал последние двадцать пять лет как «величайшее экономическое явление в человеческой истории». Мировой ВВП вырос на 33 % за сто лет, последовавшие за открытием Америки, а ВВП на душу населения – на 5 %. За пятьдесят лет после 1820 года, в то время как в Европе и обеих Америках осуществлялся промышленный переворот, мировой ВВП вырос на 60 %, а ВВП на душу населения – на 30 %. Однако с 1989 по 2012 год мировой ВВП увеличился с 20 до 71 триллиона долларов – на 272 %, – а ВВП на душу населения, как мы видели, на 162 %. По обоим этим показателям период после 1989 года превзошел долгий послевоенный бум.

Рис. 10. Выигравшие от глобализации

Во время послевоенного бума капитализм подавлял развитие глобального Юга. Методы, которыми он этого добивался, очевидны и хорошо задокументированы. Неравноправные торговые отношения заставляли многие страны Латинской Америки, всю Африку и бóльшую часть Азии придерживаться таких моделей развития, которые обеспечивали сверхприбыли западным компаниям и сеяли бедность в самих этих странах. В странах, отказывавшихся от подобных моделей, вроде Чили или Гвианы, правительства свергались при помощи государственных переворотов, которые устраивало ЦРУ, или путем вторжения, как на Гренаде. Экономики многих из них рушились под бременем долга и вследствие применения «программ структурной перестройки», которые МВФ диктовал им в обмен на списание долгов. Поскольку промышленность в них была развита слабо, их модели роста полагались на экспорт сырьевых товаров, а доходы бедных не росли.

Глобализация изменила все это. С 1988 по 2008 год, как показывает рис. 10, реальные доходы двух третей населения мира значительно выросли. Это отражает скачок в левой части графика.

Теперь перейдем к правой части графика: доходы верхнего процента также выросли на 60 %. Однако для всех тех, кто находится между сверхбогатым и развивающимся мирами, т. е. для рабочих и низших слоев среднего класса на Западе, этот U-образный провал означает очень маленькое увеличение дохода или вовсе отсутствие такового. Этот провал рассказывает историю большинства населения в Америке, Японии и Европе – они почти ничего не получили от капитализма в последние двадцать лет. Более того, некоторые из них потеряли. Этот провал ниже нуля, вероятно, включает чернокожее население Америки, белых бедняков Великобритании и большинство трудящихся Южной Европы.

По словам экономиста Бранко Милановича, рассчитавшего эти цифры для Всемирного банка, это, «возможно, самая значительная рокировка экономического положения людей со времен промышленного переворота».

Гарвардский экономист Ричард Фримен подсчитал, что с 1980 по 2000 год мировая рабочая сила в абсолютных цифрах выросла вдвое, что сократило наполовину соотношение капитала к труду. Рост населения и иностранные инвестиции увеличили рабочую силу развивающегося мира, а урбанизация создала 250-миллионный рабочий класс в Китае, в то время как мировому рынку вдруг стала доступна рабочая сила бывших стран СЭВ.

Следующие два графика показывают ограничения того, чего можно достичь за счет использования труда большого количества низкооплачиваемых рабочих из бедных стран.

На рис. 11 видно, что происходило с доходами рабочих в развивающемся мире с тех пор, как началась глобализация.

Рис. 11. Удвоение мировой рабочей силы

В глаза бросается то, что группа, зарабатывающая от 4 до 13 долларов в день, росла быстрее всего: с 600 миллионов до 1,4 миллиарда человек. (Несмотря на то что демографы называют их «развивающимся средним классом», уровень ежедневного дохода в 13 долларов примерно соответствует черте бедности в США.) Эти люди в массе своей рабочие. Они имеют доступ к банковским и страховым услугам, как правило, располагают собственным телевизором и обычно живут по одиночке или в небольших семейных группах, а не в семьях из трущоб, в которых сосуществуют несколько поколений. Три четверти из них работает в сфере услуг. Ее рост в развивающемся мире отражает как естественную эволюцию смешения труда в современном капитализме, так и второй этап перенесения производства за рубеж, выражающийся в открытии колл-центров, отделов информационных технологий и бэк-офисов. Коротко говоря, график показывает пределы того, чего можно добиться за счет перенесения деятельности за рубеж. Этот выступающий клин рабочих, получающих 13 долларов в день, упирается в уровень дохода беднейших американских трудящихся.

Это означает, что дни легких побед для компаний, выводящих свое производство за рубеж, подходят к концу. В последние двадцать пять лет значительная часть промышленности на глобальном Юге использовала не интенсивные, а экстенсивные методы расширения производства. Иначе говоря, если вы хотите выпускать в два раза больше кроссовок, вы скорее построите дополнительную фабрику, чем будете развивать более эффективные методы производства. Однако этот вариант становится недоступным тогда, когда вы должны платить вашим наиболее квалифицированным работникам столько же, сколько бедняку в Америке. Действительно, влияние роста зарплат в развивающемся мире становится очевидным, когда мы смотрим на второй график.

Этот строгий подсчет показывает, что изначальный толчок к увеличению производства посредством перенесения за рубеж сотен миллионов рабочих мест больше не действует.

Рис. 12. Сравнительная производительность труда в мире

Посмотрите на все три линии на рис. 12. Верхняя, отражающая развитый мир, стремится к нулю. Трудящиеся здесь практически не вносят никакого вклада в общемировую производительность. Нижняя линия, показывающая развивающийся мир, свидетельствует о масштабном вкладе в первые годы глобализации, но затем сводится практически к нулю в последние несколько лет. Из этого вытекает, что глобализация рабочей силы перестала увеличивать производительность и что замедление роста в развивающихся странах, от Китая до Бразилии, вот-вот превратится в стратегическую проблему. Эти графики демонстрируют, что нормальная волновая модель была прервана.

Как прервалась модель?

Когда в 1960-е годы восходящая фаза выдыхается, это происходит по причине, которая не удивила бы Кондратьева – себя исчерпал режим, который обеспечивал высокую производительность наряду с ростом зарплат. Это привело к знаменитым кризисам «стой-иди» 1960-х годов, когда глобальная система заставляла правительства сдерживать рост, а затем и к слому мирового экономического порядка, высокой инфляции и столь отвратительной войне во Вьетнаме, что американская психика до сих пор не восстановилась от потрясения, вызванного поражением в ней.

Здесь есть критическое различие: во всех трех предыдущих циклах рабочие сопротивлялись дешевому и подлому выходу из кризиса: сокращению зарплат, вытеснению квалифицированного труда и урезанию социальных выплат. В ходе четвертой волны по причинам, которые мы исследуем в седьмой главе, их сопротивление не увенчалось успехом. Именно благодаря этому провалу удалось переломить баланс во всей мировой экономике в пользу капитала.

На протяжении примерно двадцати лет этот баланс работал, причем настолько хорошо, что многие разумные люди стали верить в то, что началась новая эпоха. То, что, согласно теории Кондратьева, должно было привести к спаду и депрессии, привело к двум пьянящим десятилетиям, в ходе которых рост прибылей сопровождался социальным упадком, военными конфликтами, возвращением крайней нищеты и преступности в западные общества – и потрясающим обогащением «одного процента».

Однако это не социальный порядок, а социальный беспорядок. Это то, что получается, когда переход от производства к финансам (которого ожидал бы Кондратьев) сочетается с разгромом и атомизацией рабочей силы и быстрым обогащением элиты, живущей за счет финансовых доходов.

Мы перечислили факторы, которые сделали возможным появление неолиберализма: фиатные деньги, финансиализация, удвоение рабочей силы, глобальные дисбалансы, в том числе дефляционные последствия использования дешевой рабочей силы и удешевление всего остального в результате распространения информационных технологий. Каждый из них казался своего рода карточкой «Бесплатно выйти из тюрьмы», которая позволяла отменить обычную карму экономической науки. Но, как мы видели – и как большинство из нас могли убедиться на собственном опыте, – за это пришлось заплатить высокую цену.

Что родится из этой рухнувшей мечты? Из подручных материалов нужно будет строить новую техническую и экономическую систему. Мы знаем, что в нее войдут сети, наукоемный труд, прикладные науки и большие капиталовложения в зеленые технологии.

Вопрос в следующем: может ли это сделать капитализм?