Глава 5. Пророки посткапитализма
Реактивный двигатель стал одной из ключевых технологий длинной волны, начавшейся после 1945 года. Изобретенный во время Второй мировой войны, турбовентиляторный реактивный двигатель (ТВРД) – это его настоящее имя – представляет собой зрелую технологию и не должен был бы преподносить сюрпризов. Но он их преподносит.
ТВРД работает, втягивая сжатый воздух спереди и пропуская через него пламя. Вследствие этого воздух расширяется и приводит в движение лопасти, находящиеся сзади и превращающие тепло в энергию. Однако у ТВРД очень низкая эффективность. Первые реактивные двигатели превращали в тягу лишь 20 % тепла. К 2001 году они достигли 35 % КПД, и один опытный промышленник осторожно предсказал, что «в течение второй четверти XXI века» удастся достичь 55 %.
Почему нас это должно волновать? Потому что к 2030 году промышленники ожидают удвоения числа используемых авиалайнеров. Это означает, что появится 60 тысяч новых ТВРД. Они увеличат вклад авиапромышленности в глобальное потепление с 3,5 % в 2005 году примерно до 5 % к середине столетия. Поэтому эффективность ТВРД это не занудный вопрос, а вопрос выживания всей планеты.
В первые 50 лет жизни ТВРД конструкторам удавалось улучшать его КПД на 0,5 % в год. Однако сегодня они совершают инновационный скачок: 65 % КПД уже в пределах досягаемости и вот-вот будут внедрены совершенно новые виды двигателей. Стимулом к переменам служит сочетание правил, касающихся выбросов углекислого газа, и цен на топливо. Возможным это сделала ключевая технология пятой длинной волны – информация.
Лопасти еще на памяти ныне живущих людей, производящих их, ковались из твердых металлов. Начиная с 1960-х годов их стали формовать, т. е. отливать из расплавленного металла. Однако у литого металла есть дефекты, из-за которых лопасти подвергаются разрушению.
Затем появилось одно из самых поразительных инженерных решений, о которых вы, возможно, никогда и не слышали. В 1980 году инженеры американской авиационной компании Pratt&Whitney вырастили лопасти из монокристаллического металла, сформированного в вакууме. В результате был получен металл, имеющий такую атомную структуру, которая никогда прежде не существовала. Монокристаллическая лопасть может выдерживать более высокие скорости. Благодаря металлическим суперсплавам лопасти могут справляться с воздухом, температура которого выше их собственной точки плавления. Поэтому в официальную дорожную карту для авиационных двигателей шасси будут добавлены в 2015 году, открытые лопасти индивидуальной формы – к 2020 году, а после 2035 года появятся самоохлаждающиеся двигатели, которые смогут повысить тепловой КПД почти до 100 %.
Информационные технологии определяют каждый аспект этой эволюции. Современные реактивные двигатели контролируются компьютером, который может анализировать их технические характеристики, предсказывать ошибки и управлять эксплуатацией. Наиболее передовые двигатели передают данные с летящего самолета в офис производителя в реальном времени.
Теперь представьте, как информационные технологии повлияли на процесс проектирования. Еще летают самолеты, которые были спроектированы на бумаге, проверены при помощи логарифмической линейки, построены на основе полноразмерных образцов, нарисованных на шелке. Новые самолеты проектируются и испытываются виртуально на суперкомпьютере. «Когда мы проектировали хвостовое оперение истребителя “Торнадо”, мы провели 12 испытаний, – рассказывал мне один опытный инженер. – Когда ему на смену пришел “Тайфун”, было проведено 186 миллионов испытаний».
Компьютеры произвели революцию и в самом процессе производства. Теперь инженеры могут изготавливать любой элемент самолета «виртуально», используя трехмерные цифровые модели на суперкомпьютерах. В этих моделях каждый латунный винт располагает характеристиками латунного винта, каждый лист углеродного волокна гнется и скручивается так же, как и в реальности. Каждая стадия процесса производства моделируется прежде, чем изготавливается любой физический объект.
Объем глобального рынка ТВРД достигает 21 миллиарда долларов в год, так что дальше следует вопрос на 21 миллиард: какая часть стоимости ТВРД приходится на физические компоненты, применяемые для его изготовления, какая часть – на труд, а какая – на информацию, которую он воплощает?
В бухгалтерской отчетности ответа вы не найдете – современные бухгалтерские стандарты оценивают интеллектуальную собственность наугад. Исследование, проведенное SAS Institute в 2013 году, обнаружило, что при попытке определить стоимость данных невозможно правильно подсчитать ни стоимость их сбора, ни их рыночную стоимость, ни доход, который они могут обеспечить в будущем. Своим акционерам важность данных компании могли объяснить лишь посредством такой формы учета, которая включала неэкономические выгоды и риски.
Исследование показало, что, несмотря на то, что в балансах американских и британских компаний «неосязаемые активы» росли почти в три раза быстрее, чем активы осязаемые, фактический размер цифровой отрасли, выраженный в долях ВВП, оставался неизменным. Иными словами, в логике, при помощи которой мы оцениваем самые важные вещи в современной экономике, что-то не так.
Тем не менее, как их ни измеряй, очевидно, что комбинация производственных ресурсов изменилась. Авиалайнер уже кажется старой технологией. Однако, если вспомнить об атомной структуре лопастей, о сжатом цикле проектирования, о потоке данных, которые он передает в главный офис своего производителя, то окажется, что он напичкан информацией.
Этот феномен слияния виртуального и реального миров проявляется во многих отраслях – это и автомобильные двигатели, чьи физические характеристики определяются кремниевыми микросхемами; и цифровые пианино, которые могут выбирать из тысяч сэмплов настоящих пианино в зависимости от того, насколько сильно вы нажимаете на клавиши. Сегодня мы смотрим фильмы, состоящие из пикселей, а не из целлулоидных гранул и содержащие целые сцены, в которых на самом деле перед камерой не находилось ни одного реального объекта. На автосборочных конвейерах у каждого компонента есть штрихкод: то, что делают люди, наряду с посвистыванием и гудением роботов, направляется и проверяется компьютерным алгоритмом. Взаимоотношения между физической работой и информацией изменились.
Великий технологический прорыв начала XXI века заключается не в новых объектах, а в старых предметах, ставших «умными». Интеллектуальный контент товаров становится ценнее, чем физические элементы, используемые для их изготовления.
В 1990-е годы, по мере того, как росло понимание последствий, к которым вели информационные технологии, представители различных наук одновременно пришли к одной и той же мысли: капитализм становится качественно иным.
Появились устойчивые словосочетания: экономика знаний, информационное общество, когнитивный капитализм. Считалось, что информационный капитализм и модель свободного рынка работают в тандеме, порождая и укрепляя друг друга. Некоторые полагали, что перемены настолько важны, что не уступают по своему значению переходу от торгового капитализма к промышленному в XVIII веке. Но как только экономисты стали объяснять, как этот «третий тип капитализма работает», они столкнулись с одной проблемой – он не работает.
Появляется все больше подтверждений тому, что информационные технологии не создают новую, более стабильную форму капитализма, а расшатывают его, разъедая рыночные механизмы, подтачивая права собственности и разрушая прежние взаимосвязи между зарплатами, трудом и прибылью. Первой об этом заговорила довольно разношерстная команда, состоявшая из философов, гуру менеджмента и юристов.
В этой главе я рассмотрю и подвергну критике их ключевые идеи. Затем я предложу и обосную еще более радикальную мысль: информационные технологии ведут нас к посткапиталистической экономике.
Друкер: правильно поставленные вопросы
В 1993 году гуру менеджмента Питер Друкер писал: «Тот факт, что знания стали единственным, а не одним из ресурсов, делает наше общество “посткапиталистическим”. Он коренным образом меняет структуру общества. Он создает новую социальную динамику. Он создает новую экономическую динамику. Он создает новую политику». В свои девяносто лет последний остававшийся в живых ученик Йозефа Шумпетера несколько опередил события, однако его догадка была верной.
Друкер исходил из того, что прежние факторы производства – земля, труд и капитал – стали вторичными по отношению к информации. В своей книге «Посткапиталистическое общество» Друкер утверждал, что на смену некоторым нормам, имевшим ключевое значение для капитализма, приходят новые. Наблюдая за насыщенным информацией капитализмом 1980-х годов, Друкер, писавший в те времена, когда никто еще в глаза не видел интернет-браузер, описал широкими мазками сетевую экономику, которая появилась в последующие двадцать лет.
Именно для этого и нужны провидцы. В то время как многие люди из его окружения считали сочетание «информационные технологии плюс неолиберализм» усовершенствованным капитализмом, Друкер представил информационный капитализм как переход к чему-то иному. Он отмечал, что, несмотря на разглагольствования об информации, не существовало экономической теории о том, как информация действует на самом деле. В отсутствие такой теории он задал ряд вопросов о том, к чему могло привести становление посткапиталистической экономики.
Во-первых, спрашивал он, как мы будем повышать производительность знаний? Если в предшествующие эпохи капитализм опирался на возраставшую производительность машин и труда, то, значит, в следующей он должен опираться на увеличенную производительность знаний. Друкер предполагал, что решение должно заключаться в творческом соединении различных отраслей знаний: «Способность связывать, возможно, носит врожденный характер и является частью той тайны, которую мы называем гением. Однако установление связей и повышение производительности существующих знаний, будь то для человека, команды или целой организации, в значительной степени поддается изучению».
Вызов состоял в том, чтобы научить работников умственного труда устанавливать связи такого рода, которые мозг Эйнштейна устанавливал произвольно. Решение Друкера, казалось, было напрямую позаимствовано из сборника по теории менеджмента: методология, план проекта, усовершенствованный тренинг.
Человечество придумало лучшее решение – сети. Они стали результатом не работы какого-либо отдела централизованного планирования или менеджмента, а произвольного взаимодействия между людьми, использовавшими информационные каналы и формы организации, которые двадцать пять лет назад еще не существовали. Тем не менее Друкеру, подчеркивающему важность «связей» и модульного использования информации, в которых он видел ключ к росту производительности, было на что опираться.
Его второй вопрос был столь же глубоким: кто является социальным архетипом посткапитализма? Если символом феодального общества был средневековый рыцарь, а символом капитализма – буржуазия, то кто в исторической схеме вещей будет носителем посткапиталистических общественных отношений? Этот вопрос волновал и Карла Маркса, однако ответ Друкера ужаснул бы многих традиционных левых, считавших, что это пролетариат. По мнению Друкера, им стал бы «универсально образованный человек».
Друкер считал, что этот новый тип человека возникнет благодаря слиянию управленческого и интеллектуального классов западного общества и объединит в себе умение управленца применять знания со способностью интеллектуала оперировать чистыми концептами. Такой индивид был бы противоположностью эрудита, т. е. такого редко встречающегося человека, который одновременно является специалистом и в китайском языке, и в ядерной физике. Этот новый тип человека, напротив, мог бы собирать и использовать результаты специальных исследований в узких сферах и применять их в более общем контексте: теорию хаоса в экономике, генетику в археологии или анализ данных в социальной истории.
Друкер охарактеризовал этот новый тип людей как «группу лидеров нового общества», как «объединяющую силу… которая умеет выделять особенное, превращать традиции в приверженность коллективным ценностям, в общее понятие совершенства и во взаимоуважение».
С тех пор как он это написал, такая группа появилась: технобуржуазия начала XXI века, которая носит футболки, хранит информацию в сети и придерживается ультралиберальных взглядов на сексуальность, экологию и филантропию, считается новой нормой. Если в ближайшие пять лет мы только и будем говорить, что о пятой длинной волне капитализма, основанной на информации, то у нас уже есть новые мужчины и женщины, о появлении которых говорит нам теория длинных волн. Проблема в том, что они не проявляют никакого интереса к свержению старого капитализма и вообще слабо интересуются политикой.
Тем не менее если мы говорим о посткапитализме, то таких универсально образованных людей должно было бы быть много, а их интересы должны были бы вступать в конфликт с интересами иерархических фирм, которые господствовали в XX веке. Они должны были бы бороться за новую экономическую модель, как это делала буржуазия, и воплощать ее ценности в своем поведении. Они должны были бы быть, как гласит материалистический подход к истории, носителями новых социальных отношений в рамках старых.
Теперь оглянитесь вокруг себя.
В лондонской подземке я еду в вагоне, где у всех, кому меньше 35 лет, есть белые провода, которые соединяют их уши с плеером и через которые они слушают что-то, что скачали через сеть. Даже у тех, кто занимается бизнесом или работает управленцем, нарочито неформальный внешний вид и стиль одежды. Некоторые – даже несмотря на то, что здесь нет беспроводного интернета – просматривают рабочую почту на своих смартфонах. Или играют в игры, ведь для этого требуются ровно те же действия и такой же высокий уровень концентрации. Они приклеены к цифровой информации и, выйдя на улицу, первым делом снова подключаются к интернету через сеть 3G.
Все остальные пассажиры вагона подходят под демографический типаж XX века: пожилая пара, относящаяся к среднему классу с его шляпами и твидовыми костюмами; невысокий чернорабочий, читающий газету; парень в костюме, который строчит что-то на своем ноутбуке и слишком занят, чтобы пользоваться наушниками, но зато нашел время для того, чтобы начистить до блеска ботинки (это я).
Первая группа состоит из тех, кого социологи называют «индивидами, подключенными к сети» и кто готов черпать знания из относительно открытой глобальной системы. Их жизнь подчинена сетевому ритму – от работы и потребления до отношений и культуры. Через тридцать лет после того, как Стюарт Бранд произнес свое знаменитое «информация хочет быть свободной», они инстинктивно верят, что в нормальных условиях она должна быть свободной. Они будут платить за наркотики на дискотеке, но будут считать нечестным платить за скачанную музыку.
Эта группа уже так велика и имеет столь ясные черты в некоторых городах, например, в Лондоне, Токио или Сиднее, что теперь меньшинством являются представители XX века, все еще использующие аналоговые карты вместо GPS, все еще теряющиеся перед обилием возможностей в Starbucks, потрясенные и завороженные переменчивым образом жизни, который другая группа считает нормальным.
Подключенные к сети индивиды начала XXI века – «люди с белыми проводами» – точно соответствуют тому типу людей, появления которого ожидал Друкер: универсально образованного человека. Они больше не ограничиваются технологическо-демографической нишей. Любой бармен, административный работник или временный сотрудник юридической фирмы может стать, если захочет, универсально образованным человеком – для этого ему достаточно иметь базовое образование и смартфон. Действительно, последние исследования показывают, что благодаря распространению мобильного интернета даже китайские фабричные рабочие при всей жесткости их трудовой дисциплины и продолжительности рабочего дня стали активно пользоваться сетью в нерабочее время.
Когда вы осознаете, что информация действует как экономический ресурс, и понимаете, кто является новым социальным архетипом, вы приближаетесь к пониманию того, как мог бы осуществиться переход к посткапитализму. Однако возникает вопрос: почему он должен осуществиться? Хотя Друкер приводит умозрительные ответы, они все же дают первое представление о тех основах, на которых следует строить строгую теорию посткапитализма.
Друкер делит историю промышленного капитализма на четыре фазы: механическая революция, продолжавшаяся большую часть XIX века; революция производительности, начавшаяся со становлением научного управления в 1890-е годы; революция менеджмента после 1945 года, вызванная применением знаний к процессу ведения бизнеса; и, наконец, информационная революция, основанная на «применении знаний к знаниям».
Друкер, будучи учеником Шумпетера, осознанно использовал здесь длинные циклы (хотя и соединил первые два воедино), но с точки зрения отдельных компаний. Это привело Друкера к более глубокому осознанию того, что ни один из этих поворотных моментов нельзя осмыслить без понимания экономики труда. От Вергилия до Маркса, утверждал он, никто не удосужился изучить, что крестьянин или фабричный рабочий делал в повседневной жизни. Лишь в конце XIX века капиталисты обратили внимание на то, что на самом деле делали их рабочие, и попытались это изменить.
«По-прежнему нет ни одной истории труда», – сокрушался Друкер; двадцать пять лет спустя история труда все еще мало изучена. Экономика трудового рынка по-прежнему сосредоточена на безработице и уровне зарплаты и имеет в научном мире весьма скромное положение. Однако когда мы поймем, как информация влияет на труд, на границы между трудом и свободным временем и на работу, то масштаб перемен, которые мы переживаем, проявится в полной мере.
В конце Друкер оставил нам ряд вопросов. Это были правильные вопросы, но и двадцать пять лет спустя у нас все еще нет обобщающей теории информационного капитализма, не говоря уже о посткапитализме. Тем не менее традиционная экономическая наука, пусть и случайно, но все же близко подошла к тому, чтобы ее открыть.
Информационные товары меняют всё
В 1990 году американский экономист Пол Ромер разгромил одно из ключевых утверждений современной экономики и заодно выдвинул на первый план вопрос об информационном капитализме.
В своих поисках модели, которая могла бы предсказать темпы роста той или иной страны, экономисты определили список различных факторов: сбережения, производительность, рост населения. Они знали, что технологические изменения оказывают влияние на все эти факторы, но, исходя из соображений построения модели, считали их «экзогенными», т. е. внешними по отношению к ней, а значит, не влияющими на уравнение, которое они пытались вывести. В своем исследовании «Эндогенные технологические изменения» Ромер целиком пересмотрел этот вопрос. Он доказал, что, поскольку инновациями движут рыночные силы, их следует рассматривать не как случайные или внешние применительно к экономическому росту факторы, а как неотъемлемую («эндогенную») их часть. Инновации сами по себе нужно включить в рамки теории роста: их воздействие носит предсказуемый, а не случайный характер.
Однако Ромер не просто вывел общее математическое заключение о капитализме, но и выдвинул предположение непосредственно относительно информационного капитализма, которое имело революционные последствия. Он определил технологические изменения нарочито просто – как «улучшение инструкций по сочетанию между собой исходных материалов». Он отделил вещи от идей – ведь именно это подразумевается под «инструкциями». Информация, по мнению Ромера, подобна проекту или рецепту, который рассказывает, как сделать что-то в физическом или цифровом мире. Это ведет к тому, что он называл новой фундаментальной предпосылкой: «инструкции для работы с исходными материалами по сути своей отличаются от прочих экономических товаров».
Информационный продукт отличается от любого физического товара, производившегося до сих пор. А экономика, основанная в первую очередь на информационных продуктах, будет вести себя иначе, чем экономика, основанная на производстве вещей и оказании услуг. Ромер объяснил почему: «После оплаты стоимости создания нового набора инструкций они могут использоваться снова и снова без дополнительных расходов. Разработка новых, более качественных инструкций равносильна уплате фиксированной стоимости».
В одном абзаце Ромер отразил революционный потенциал простого действия, которое я только что совершил для того, чтобы взять цитату из файла PDF и вставить ее в эту книгу – вырезать и вставить. Если вы можете вырезать и вставлять абзацы, вы можете делать это и с музыкальным треком, с фильмом, с проектом турбореактивного двигателя и с цифровой моделью фабрики, которая будет его производить.
Когда вы можете вырезать и вставлять что-то, это что-то может воспроизводиться бесплатно. Выражаясь экономическим языком, у этого действия «нулевые предельные издержки».
У информационных капиталистов есть решение: сделать юридически невозможным копирование определенных видов информации. Например, мне разрешено бесплатно цитировать Ромера в этой книге, но скачивание файла PDF с его знаменитой работой 1990 года с университетского сайта JSTOR обходится мне в 16 долларов 80 центов. Если бы я попытался скопировать и вставить проект турбореактивного двигателя, я мог бы угодить в тюрьму.
Однако права интеллектуальной собственности сильно запутаны: я могу легально скопировать компакт-диск, который у меня есть, в папку iTunes, но конвертировать DVD нелегально. Законы, касающиеся того, что можно, а что нельзя копировать, неясны. Они приводятся в исполнение социально и юридически и, подобно патентам доцифровой эпохи, со временем отмирают.
Если вы пытаетесь «владеть» какой-то информацией – неважно, являетесь ли вы рок-группой или производителем ТВРД, – ваша проблема заключается в том, что она не приходит в негодность вследствие ее использования и что человек, потребляющий ее, не может не допустить, чтобы ее потреблял другой человек. Экономисты называют это «неконкурентностью». Проще это назвать «коллективным доступом».
Когда речь идет о физических товарах, их потребление одним человеком обычно препятствует их использованию другим: это моя сигарета, а не твоя, мой взятый напрокат автомобиль, мой капучино, мои полчаса психотерапии. Мои, а не ваши. Но в случае mp3-трека товаром является информация. Технически она может существовать в разных физических формах и в таких мелких масштабах, что я могу держать любую купленную мной песню на двухдюймовой флешке, также известной как iPod.
Когда товар «неконкурентен», единственный способ защитить права собственности на него – это то, что экономисты называют «исключением». Вы можете настроить программное обеспечение так, что копировать товар становится невозможно – как это происходит с DVD, – либо сделать копирование нелегальным. Но факт остается фактом: как бы вы ни защищали информацию – будь то путем настройки программного обеспечения, кодирования или ареста продавца пиратских DVD на парковке, – саму по себе информацию все равно можно копировать и делиться ею с другими, причем по ничтожной цене.
Это оказывает серьезное воздействие на функционирование рынка.
Традиционные экономисты предполагают, что рынок способствует совершенной конкуренции и что несовершенства, такие как монополии, патенты, профсоюзы, ценовые картели, всегда носят временный характер. Они также предполагают, что люди на рынке располагают совершенной информацией. Ромер показал, что, когда экономика состоит из информационных товаров, которыми можно обмениваться, несовершенная конкуренция становится нормой.
Своего равновесного положения экономика, основанная на информационных технологиях, достигает тогда, когда доминируют монополии, а люди имеют неравный доступ к информации, которая им нужна для принятия рациональных решений о покупках. Коротко говоря, информационные технологии разрушают нормальный ценовой механизм, тогда как конкуренция снижает цены до уровня издержек производства. Трек в iTunes не стоит почти ничего магазину на сервере Apple, также как почти ничего не стоит передать его на мой компьютер. Во сколько бы ни обходилась компании запись песни (учитывая платежи исполнителям и маркетинговые расходы), я плачу 99 центов просто потому, что копировать ее бесплатно незаконно.
Взаимное влияние между спросом и предложением не учитывается в цене трека iTunes: предложения песни The Beatles «Love Me Do» в iTunes бесконечны. И, в отличие от физической записи, цена не меняется в зависимости от колебаний спроса. Цена определяется совершенно законным правом Apple взимать плату в 99 центов.
Для ведения многомиллионного бизнеса, основанного на информации, Apple полагается не только на законодательство об авторском праве – она построила настоящую золотую клетку из дорогих технологий, которые работают вместе – компьютеры Mac, iPod, iCloud, iPhone и iPad, – чтобы нам было проще подчиняться закону, а не нарушать его. В результате iTunes господствует в области продажи цифровой музыки, занимая около 75 % рынка.
В условиях информационного капитализма монополия – это не просто хитрая тактика для максимизации прибыли. Индустрии иначе развиваться не могут. Поражает, как мало компаний господствует в каждом секторе. В традиционных секторах, как правило, есть от четырех до шести крупных игроков на каждом рынке: четыре крупные бухгалтерские фирмы; четыре или пять ритейлинговых групп; четыре крупных производителя ТВРД. Однако основным брендам в сфере информационных технологий нужно полное господство: Google нужно стать единственным поисковиком; Facebook должен быть единственным местом, где вы создаете свой образ в интернете; Twitter – единственным местом, где вы публикуете свои мысли; iTunes – единственным музыкальным интернет-магазином. На двух ключевых рынках, коими являются поиск в интернете и мобильные операционные системы, ведется борьба не на жизнь, а на смерть между двумя фирмами и пока что Google одерживает верх на обоих.
До тех пор пока не появились информационные товары, которыми можно делиться, основной закон экономики заключался в том, что все ресурсы ограничены. Спрос и предложение исходят из недостатка. Теперь некоторые товары не ограничены, они есть в избытке, поэтому спрос и предложение теряют значение. Предложение трека в iTunes – это, в конечном итоге, один файл на сервере в Купертино, которым с технической точки зрения можно поделиться с кем угодно. Лишь закон об интеллектуальной собственности и маленькая часть кода в треке в iTunes не позволяют всем и каждому на земле владеть любой когда-либо написанной песней. Если правильно сформулировать миссию Apple, то она состоит в том, чтобы не допустить изобилия музыки.
Поэтому новая теория Ромера была одновременно плохой новостью для традиционной экономики и хорошей новостью для нарождавшихся гигантов информационного капитализма. Она связывала в одном объяснении многие аномалии, которые пыталась объяснить традиционная экономическая наука. И она подспудно оправдала положение технологических монополий на рынке. Журналист Дэвид Уорш так резюмировал ее воздействие:
Земля, труд и капитал перестали быть теми фундаментальными категориями экономического анализа, которыми они были на протяжении двухсот лет. На смену этой самой элементарной классификации пришли люди, идеи и вещи… привычный принцип недостатка был дополнен важным принципом изобилия [169] .
Так что же, когда в 1990 году Ромер опубликовал свою работу, мир экономистов начал петь «Аллилуйю»? Нет. К Ромеру отнеслись враждебно и безразлично. Критики из лагеря традиционных экономистов во главе с Джозефом Стиглицем на протяжении многих лет говорили, что его основные доводы о совершенной информации и эффективных рынках были ошибочны. Но Ромер, работая в русле традиционной экономической науки и используя ее метод, направил против своих критиков их же защитные приемы. Исследования Ромера показали, что при переходе к информационной экономике рыночный механизм определения цен со временем сведет предельные издержки для некоторых товаров к нулю и устранит тем самым прибыль.
Короче говоря, информационные технологии подрывают нормальное функционирование ценового механизма. Это оказывает революционное влияние на все, как будет показано в оставшейся части этой книги.
Если бы Ромер и его сторонники рассматривали капитализм как конечную систему, они могли бы исследовать масштабные последствия этого поразительного постулата – но они так не считали. Они исходили из того, что экономика, как пишут в учебниках, состоит из активных и пассивных участников рынка, т. е. из рациональных индивидов, которые пытаются удовлетворять свои эгоистические интересы посредством рынка.
Более масштабную картину видели не профессиональные экономисты, а технологические провидцы. К концу 1990-х годов они начали понимать то, чего не понимал Ромер: информационные технологии делают возможной нерыночную экономику и приводят к появлению людей, готовых преследовать свои эгоистические интересы при помощи нерыночных действий.
Появление открытого кода
Вероятно, вы читаете это с планшета Kindle, Nexus или iPad. Они редко зависают, и вы даже мечтать не можете о том, чтобы их запрограммировать, но тем не менее это тоже компьютеры. Чип одного iPad Air – это миллиард транзисторов, встроенных в одну микросхему, что соответствует вычислительной мощности пяти тысяч стационарных компьютеров тридцатилетней давности.
Базовый уровень программного обеспечения, необходимого для работы iPad – это операционная система iOS. Сегодня компьютеры довольно просты в обращении, поэтому нам очень трудно понять, каким вызовом были операционные системы для пионеров 1970-х годов. На заре существования программного обеспечения началась битва за операционные системы, которая вылилась в борьбу за то, кто будет или кто может владеть информацией.
В первые тридцать лет компьютеры были большими и их было мало. Вычислениями занимались в компаниях и в университетах. Когда в середине 1970-х годов были изобретены стационарные компьютеры, они представляли собой лишь набор электронных схем и монитор. А их изготовлением занимались не корпорации, а любители.
Altair 8800 был принципиально новым устройством, продававшимся – благодаря журнальным рекламным объявлениям – чудаковатым представителям определенной субкультуры, которые хотели научиться программированию. Для того чтобы заставить компьютер делать то, что вы хотели, вам нужен был язык программирования, и два парня из Сиэтла его разработали. Это был Altair BASIC, распространявшийся на рулонах перфорированной бумаги по цене 200 долларов за штуку. Однако скоро они заметили, что продажи языка стали отставать от продаж компьютеров. Пользователи бесплатно копировали и распространяли рулоны перфорированной бумаги. В гневном «Открытом письме» автор программного обеспечения пригрозил вышвырнуть пиратов с собраний компьютерных клубов и заставить их платить: «Большинство из вас ворует программное обеспечение. [Вы считаете], что за железо надо платить, а обеспечение можно распространять бесплатно. Кого волнует, заплатили ли за это людям, которые его разработали?»
Автором письма был Билл Гейтс, и скоро он нашел решение проблемы владения операционной системой и языком программирования. Гейтс разработал Windows, которая стала стандартной операционной системой для ПК. Вскоре Windows добилась почти полной монополии на корпоративные стационарные компьютеры, а Гейтс стал миллиардером. Его «Открытое письмо» стало вторым по значимости документом в истории цифровой экономики.
А вот выдержка из документа, который я считаю самым важным:
Если что-то и заслуживает вознаграждения, так это вклад в развитие общества. Творчество может быть таким вкладом, но в том случае, если общество в состоянии свободно пользоваться его результатами. Выкачивание денег из пользователей программы и ограничение ее использования разрушительно, поскольку такие ограничения сокращают масштабы и способы использования этой программы. Это уменьшает объем богатства, которое человечество может получить благодаря этой программе [172] .
Эти слова взяты из «Манифеста GNU» Ричарда Столлмана, который в 1985 году основал движение за бесплатное программное обеспечение. Столлмана бесила не только Microsoft, но и вообще попытка производителей намного более мощных компьютеров для компаний «завладеть» конкурирующей операционной системой Unix. Его план состоял в том, чтобы написать версию Unix под названием GNU, распространять ее бесплатно и привлечь энтузиастов для работы над ее усовершенствованием – с условием, что никто не мог ею владеть или зарабатывать на ней. Эти принципы стали известны как «открытый исходный код».
К 1991 году GNU вобрала в себя Linux – версию Unix для ПК, разработанную сотнями бесплатно сотрудничавших между собой программистов и лицензированную оригинальным законным контрактом, который составил Столлман.
Перенесемся в 2014 год – примерно 10 % всех компьютеров в компаниях используют Linux. Десять самых быстрых суперкомпьютеров в мире используют Linux. Еще важнее то, что стандартные инструменты для управления сайтом – от операционной системы и веб-сервера до базы данных и языка программирования – это инструменты с открытым кодом.
Firefox, браузер с открытым кодом, в настоящее время занимает около 24 % мирового рынка браузеров. Целых 70 % смартфонов работают на платформе Android, которая с технической точки зрения также является программным обеспечением с открытым кодом. Отчасти это обусловлено стратегией Samsung и Google, которые не скрывают, что используют программы с открытым кодом, чтобы подорвать монополию Apple и удержать собственные позиции на рынке. Однако это не отменяет того факта, что доминирующий на мировом рынке смартфон использует программное обеспечение, которое не может никому принадлежать.
Успех программного обеспечения с открытым кодом поражает. Он свидетельствует о том, что новые формы прав собственности и управления стали не просто возможными, но и необходимыми в насыщенной информацией экономике. Он показывает, что есть такие аспекты информационных товаров, которые не могут монополизировать даже монополии.
Согласно стандартной экономической науке, такой человек, как Ричард Столлман, не должен был бы существовать: он не преследует собственные интересы, а подавляет их ради коллективного интереса, не только экономического, но и нравственного.
Согласно рыночной теории, те, кто стремится зарабатывать деньги, должны были бы быть самыми эффективными новаторами. Согласно традиционной экономике, крупные корпорации вроде Google и Samsung должны были бы поступать так же, как и Билл Гейтс: захватить все, что можно, и постараться уничтожить программное обеспечение с открытым кодом. Сегодня Google и Samsung – это агрессивные капиталистические фирмы, но для удовлетворения собственных интересов они должны бороться за то, чтобы некоторые стандарты оставались открытыми, а некоторая часть программного обеспечения – бесплатной. Ни Google, ни Samsung не являются посткапиталистическими компаниями, но пока они поддерживают Android с открытым кодом, они вынуждены предпринимать определенные действия, которые предвосхищают некапиталистические формы собственности и обмена.
Появление бесплатного программного обеспечения и разработка совместных проектов в этой области в 1980-е годы стали лишь первыми выстрелами в войне, которая все еще продолжается и поле брани которой изменчиво. Движение за открытый код также дало толчок развитию движения за свободу информации – Википедии, Wikileaks и целому направлению в юриспруденции, занимающемуся составлением контрактов, которые должны защищать открытость и право коллективного доступа.
Именно в этой среде в конце 1990-х годов впервые стали систематически размышлять над вопросом, который был очевиден для Друкера, но не для Ромера: может ли экономика, основанная на информационных сетях, создать новый способ производства за рамками капитализма?
Скольжение по краю хаоса
Есть один звук, который сегодня уже забыт, но который останется впечатанным в память поколений, родившихся до 1980 года: пронзительный протяжный вой, который сначала колеблется, а затем выливается в череду хрипов, увенчанную двумя шумными басовыми нотами. Это звук подключения телефонного модема.
Я впервые услышал его в 1980-е годы, когда пытался подключиться к Compuserve. Compuserve была частной сетью, которая позволяла пользоваться электронной почтой, пересылать файлы и была целым собранием досок объявлений. То был черно-белый мир, состоявший только из слов. Но даже тогда он был переполнен злостью, диверсиями и порнографией.
В 1994 году я отказался от Compuserve и стал пользоваться услугами Easynet, одного из первых интернет-провайдеров: та же технология, но в другом виде. Теперь, гласило руководство пользователя, у меня был доступ «ко всей дорожной системе, а не только к одной автозаправке». Она давала вам доступ ко всемирной паутине – системе, позволявшей найти все, что имелось в подключенных к ней компьютерах по всему миру.
Там мало чего было. Мой рабочий компьютер был подключен лишь к другим компьютерам, находившимся в здании издательства Reed Elsevier. Когда мы попытались написать нашу первую интернет-страницу, IТ-отдел не разрешил нам сохранить ее на «их» сервере, который использовался для составления зарплатных ведомостей. На моем рабочем «Маке» не было ни электронной почты, ни доступа в интернет. Компьютеры занимались обработкой данных и были связаны друг с другом только для решения специальных задач.
Тем большим провидцем оказался американский журналист Кевин Келли, написавший в 1997 году следующее:
Великая ирония нашего времени в том, что эпоха компьютеров закончилась. Все основные последствия обособленных компьютеров уже дали о себе знать. Компьютеры немного ускорили нашу жизнь – вот и все. Напротив, все самые многообещающие технологии, которые сейчас только появляются, рождаются из соединения компьютеров друг с другом, т. е. скорее благодаря подключению, чем благодаря вычислениям [175] .
Статья Келли в журнале Wired стала откровением для моего поколения. Все, что появлялось до этого момента: пятидюймовая дискета для университетских системных блоков, зеленые экраны первых компьютеров Amstrad, хрипы и шумы модемов, – все это было лишь прологом. Внезапно сетевая экономика начала обретать формы. Келли писал: «Я предпочитаю термин “сетевая экономика”, потому что информации недостаточно, чтобы объяснить скачки, которые мы наблюдаем. На протяжении последнего столетия мы барахтались во все нараставшей волне информации… но лишь недавно полная перестройка самой информации изменила всю экономику».
Сам Келли не ратовал за посткапитализм. Его книга «Новые правила для новой экономики» стала бесполезной инструкцией по выживанию для старых компаний, которые пытались найти свое место в сетевом мире. Однако он сделал важную вещь. Именно в этот момент мы начали понимать, что «умная» машина – это не компьютер, а сеть и что сеть ускорит темпы перемен и сделает их непредсказуемыми. В одной фразе Келли определил нашу эпоху: «Сегодня мы вовлечены в огромную систему, которая увеличивает, расширяет, усиливает и растягивает отношения и связи между всеми существами и всеми предметами».
Вехами с того момента и до наших дней стали: запуск eBay (1997), который привел к буму интернет-компаний; первый «Мак» со встроенным вайфаем (1999); внедрение широкополосного интернета, который работал всегда и был в десять раз быстрее телефонных модемов (2000); распространение телекоммуникационных сетей 3G, сделавших возможным мобильный интернет; запуск Википедии (2001); внезапное появление дешевых, стандартизированных цифровых инструментов, которые получили название Web 2.0 (2004).
В этот момент программы и данные стали размещаться скорее в сети, чем на индивидуальных компьютерах. Типичными действиями стали поиск, самостоятельная публикация материалов и взаимодействие, в том числе посредством онлайн-игр, с многомиллионным оборотом.
Настал черед запуска социальных сетей – MySpace в 2003 году,
Facebook – в 2004-м, Twitter – в 2006 году. В 2007 году появился iPhone, ставший первым настоящим смартфоном. В том же году iPad и Kindlе дали толчок быстрому росту публикаций электронных книг, объем которых вырос менее чем с 1,5 миллиарда долларов в 2009 году до 15 миллиардов по всему миру в 2015-м. В 2008 году объем продаж ноутбуков превзошел объем продаж стационарных ПК. Первый телефон Samsung на платформе Android был выпущен в 2009 году.
Тем временем в области высокопроизводительных вычислений первым компьютером, достигшим порога в один квадриллион операций в секунду, стал компьютер IBM в 2008 году. В 2014 году китайский суперкомпьютер «Тяньхэ-2», работающий на Linux, уже мог производить 33 квадриллиона операций. Что касается хранения данных, то в 2002 году объем цифровой информации в мире превзошел объем аналоговой информации. С 2006 по 2012 год ежегодный объем информации, создаваемой человечеством, вырос в десять раз.
Трудно точно сказать, на каком этапе технологической революции мы находимся, но мне кажется, что одновременное появление планшетов, потокового видео и музыки и расцвет социальных медиа в период с 2009 по 2014 год будет рассматриваться как ключевой момент синергии. Благодаря процессу создания миллиардов связей между машинами, получившему название «интернета вещей», в ближайшие десять лет мировая информационная сеть пополнится таким количеством более «умных» устройств, которое превосходит число людей на земле.
Наблюдать за всем этим было волнительно. Еще более волнительно видеть, как сегодня ребенок получает свой первый смартфон и находит все это – Bluetooth, GPS, 3G, беспроводной интернет, потоковое видео, фотографии с высоким разрешением, пульсиметры, – как будто это было всегда.
Сетевая экономика появилась и стала социальной. В 1997 году всего 2 % мирового населения имело доступ в интернет. Теперь этот показатель достигает 38 %, а в развитом мире – 75 %. Сегодня на каждые 100 человек в мире приходится 96 договоров об оказании услуг мобильной связи, а у 30 % обитателей Земли есть мобильник с поддержкой сетей 3G (или более мощных сетей). Количество стационарных телефонных аппаратов на душу населения в настоящее время сокращается.
Всего за десятилетие сеть наводнила нашу жизнь. У среднестатистического подростка, имеющего смарт-устройство, жизнь психологически больше связана с интернетом, чем у самого эксцентричного компьютерного чудака пятнадцать лет назад.
Когда Ромер и Друкер писали в начале 1990-х годов, главной проблемой все еще было влияние «умных» машин. Сегодня мы внутренне понимаем, что сеть – это машина. И по мере того, как программное обеспечение и данные смещаются в сеть, споры об экономических последствиях информационных технологий также стали сосредотачиваться вокруг сетей.
В 1997 году Келли возвестил о становлении нового экономического порядка, имевшего три основные отличительные черты: «Он глобален. Он предпочитает неосязаемое – идеи, информацию и отношения. И он тесно взаимосвязан. Эти три атрибута создают новый тип рынка и общества».
Келли считал банальностью то, в чем Ромер видел новизну семью годами ранее, а именно тенденцию информационных технологий к такому удешевлению данных и физических продуктов, что предельные издержки их производства падают до нуля. Однако, уверял он своих читателей, у бесконечного предложения и падающих цен есть противовес – бесконечный спрос: «Технологии и знания увеличивают предложение быстрее, чем снижают цены… Масштабы человеческих потребностей и желаний ограничены лишь человеческим воображением, а это, с практической точки зрения, означает, что ограничений нет».
Выход, по словам Келли, был в том, чтобы изобретать новые товары и услуги быстрее, чем они будут скользить по кривой к полному отсутствию ценности. Вместо того чтобы защищать цены, нужно признать, что со временем они все равно рухнут, и создать свой бизнес в этом промежутке между единицей и нулем. Нужно, предупреждал он, «катиться по краю хаоса», использовать свободные знания, которые клиенты дарят, когда взаимодействуют с интернет-сайтами. К концу 1990-х годов те, кто понимал эту проблему, разделяли убеждение в том, что капитализм выживет, поскольку инновации будут противодействовать давлению, которое технологии оказывают на цены. Однако Келли не стал рассуждать о том, что может случиться, если этого не будет происходить.
Затем наступил крах интернет-компаний. Впечатляющий обвал индекса Nasdaq, начавшийся в апреле 2000 года, изменил представления поколения, боровшегося с телефонными модемами и разбогатевшего на этом. Вскоре после краха Джон Перри Барлоу, активист движения за права в киберпространстве, потерявший 95 % своих денег, пришел к неутешительному выводу: «Вся история интернет-компаний – это попытка использовать представления об экономике, сложившиеся в XIX и XX веках, в условиях, которых раньше просто не существовало; интернет их просто игнорировал. Это был наскок чужеродной силы, который был отбит естественными силами интернета». И он указал, в каком направлении могут развиваться дебаты. «В долгосрочной перспективе дела у интернет-коммунистов будут идти очень хорошо».
Новый способ производства?
В 2006 году Йохай Бенклер, бывший тогда профессором права в Йельском университете, пришел к выводу о том, что сетевая экономика представляла собой «новый способ производства, зарождающийся в самых развитых экономиках мира». Бенклер попытался определить юридические рамки публикаций с открытым кодом, получивших название «творческого сообщества». В «Сетевом богатстве» он описал экономические силы, которые подрывали права интеллектуальной собственности, способствуя распространению моделей совместного владения и неуправляемого производства.
Во-первых, говорил он, благодаря появлению дешевых физических вычислительных мощностей и коммуникационных сетей средства производства интеллектуальных товаров оказались в распоряжении многих людей. Люди могут вести блоги, могут делать фильмы и обмениваться ими, могут сами публиковать электронные книги, создавая в некоторых случаях миллионную аудиторию еще до того, как традиционные издательства узнают об их авторах: «В результате теперь намного больше ценностей может создаваться индивидами, которые взаимодействуют друг с другом в социальном плане, в качестве социальных существ, а не в качестве участников рынка, взаимодействующих посредством ценовой системы».
Это, утверждал он, ведет к складыванию нерыночных механизмов: децентрализованной деятельности индивидов, которые работают, опираясь на кооперативные, добровольные формы организации. Это создает новые формы «солидарной» экономики, в которых деньги либо вовсе отсутствуют, либо не являются основной мерой стоимости.
Лучший пример тому – Википедия. Основанная в 2001 году энциклопедия пишется сообща и к моменту написания этой книги насчитывает 26 миллионов страниц. 24 миллиона человек, зарегистрировавшиеся на сайте, могут писать и редактировать статьи – при этом 12 тысяч человек регулярно занимаются редактированием и еще 140 тысяч участвуют в проекте время от времени.
У Википедии 208 сотрудников. Тысячи людей, занимающиеся редактурой, работают бесплатно. Одно исследование пользователей установило, что 71 % из них делают это потому, что им нравится мысль работать бесплатно, а 63 % – потому, что верят, что информация должна быть бесплатной. Количество просмотров Википедии достигает 8,5 миллиарда ежемесячно, что делает ее шестым по популярности сайтом в мире – это больше, чем у Amazon, самой успешной в мире компании, занимающейся интернет-торговлей. Согласно одной оценке, если бы Википедия была коммерческим сайтом, ее доход мог бы составлять 2,8 миллиарда долларов в год.
И тем не менее Википедия не получает прибыли. Это делает практически невозможным получение прибыли кем-либо другим в той же области. Более того, Википедия – один из самых ценных когда-либо изобретенных образовательных ресурсов. Ей удалось пресечь все попытки подвергнуть ее цензуре и троллингу или как-то нарушить исправную работу сайта, потому что сила десятков миллионов человеческих глаз мощнее любого правительства, хакера, лобби или вредителя.
Википедия работает по тому же принципу, который первые разработчики открытого кода использовали в GNU или Linux, но применяет его в отношении продукта массового потребления. Когда мы заходим на сайт Amazon.com и покупаем камеру или книгу, наши зарегистрированные покупки помогают другим пользователям сделать выбор. В экономике это называется положительным «внешним эффектом» – непреднамеренной экономической выгодой.
В случае с Amazon бóльшая часть прибыли достается корпорации в виде растущих покупок и продаж. В случае Википедии прибыль носит чисто человеческий характер: ни одному ребенку никогда больше не придется сидеть в библиотеке маленького городка, как это делал я, теряясь в лабиринте посредственных и случайных знаний, навсегда заточенных на листах бумаги, которые можно обновить или исправить только путем издания совершенно новой книги.
Бенклер извлекает экономический урок из такого явления, как Википедия: благодаря сети производство может быть децентрализованным и совместным и не опираться на рыночную или управленческую иерархию.
Экономисты любят демонстрировать архаическую природу командного планирования интеллектуальными играми вроде «представьте, что было бы, если бы Советский Союз попытался создать Starbucks». Теперь есть более интригующая игра: представьте, что было бы, если бы Википедию попытались создать Amazon, Toyota или Boeing.
Без совместного производства и открытого кода это можно было бы сделать только двумя способами – используя либо рынок, либо систему управления какой-нибудь корпорации. Раз в Википедии есть где-то 12 тысяч активных авторов и редакторов, вы могли бы нанять такое же количество людей и, возможно, найти надомных работников в потогонных экономиках мира, находящихся под контролем лучше оплачиваемых управленцев из солнечного пояса США. Потом вы могли бы вдохновить их идеей написать лучшую интернет-энциклопедию из всех возможных. Вы дали бы им задачи и бонусы, поощряли бы командную работу через «кружки качества» и т. д.
Но вы не смогли бы произвести ничего, что сравнилось бы по динамизму с Википедией. Создание корпорации с 12 тысячами сотрудников, которая выдала 26 миллионов страниц, имело бы столько же смысла, сколько попытки Советского Союза создать собственную версию Starbucks. Организация, в которой заняты 208 человек, в любом случае будет делать это лучше. И даже если вам удалось бы сделать что-то такое же хорошее, как Википедия, вы бы столкнулись с большой проблемой – с самой Википедией, вашим основным конкурентом, который делает все это бесплатно.
Поэтому, возможно, вместо того, чтобы использовать корпорацию для воплощения в жизнь Википедии, вы могли бы использовать силы рынка, чтобы сделать ее коммерческим проектом. В конце концов, разве бизнес-школы не учат нас, что рынок – это самая эффективная система?
Вероятно, люди платили бы немного денег за небольшие фрагменты знаний, мирясь с мыслью о том, что информация остается бесплатной и в общественном пользовании. Вероятно, ученые, любители и энтузиасты, которые пишут статьи, были бы рады получить немного денег за каждую из них.
Действительно, это больше похоже на то, что происходит на самом деле, но участники проекта обмениваются вовсе не деньгами. Они обмениваются подарками. А, как уже давно поняли антропологи, подарок – это физический символ чего-то менее осязаемого, можете назвать это доброй волей или счастьем.
Википедия, как и Linux, радикальна в двух отношениях. Во-первых, из-за коллективной природы того, что она производит: ее продукт можно использовать, но нельзя захватить, сделать своей собственностью и эксплуатировать. Во-вторых, из-за совместного характера производственного процесса – никто в головном офисе не решает, чему должны быть посвящены статьи, сотрудники Википедии просто регулируют стандарты их написания и редактирования и защищают платформу от разъедающего воздействия собственности и управленческих иерархий.
Бенклер называет это «одноранговым производством на равных» – это понятие бросает еще более серьезный вызов устоявшимся представлениям традиционной экономики. Человечество нисколько не изменилось. Просто наше человеческое желание заводить друзей, выстраивать отношения, основанные на взаимном доверии и обязанностях, удовлетворять эмоциональные и психологические потребности прорвалось в экономическую жизнь.
В конкретный исторический момент, когда стало возможно производить вещи без рынка или фирм, этим стало заниматься много людей.
В первую очередь, благодаря удешевлению вычислительных мощностей и сетевого доступа не единицы, а очень многие получают возможность создавать информационные товары. Далее, вам нужна, как пишет Бенклер, «плановая модулярность», т. е. любая задача разбивается на части, достаточно мелкие для того, чтобы люди могли с ними справиться и затем передать свои результаты в более широкую сеть. Статьи Википедии – прекрасный тому пример, т. к. добавление нового фрагмента или удаление ошибочной информации – это модульная задача, которую можно выполнить, сидя на верхнем ярусе автобуса со смартфоном в руках или работая на ПК в интернет-кафе в трущобах Манилы.
Согласно Бенклеру, дешевые технологии и модулярные формы производства подтолкнули нас к нерыночному, совместному труду. Это не причуда, утверждает он, а «жизнеспособная модель человеческого производства». Бенклер хотя и использует словосочетание «новый способ производства», но не говорит, что он чем-то отличается от капитализма. Напротив, он утверждает, что этот «новый способ» приведет к радикально новой и более жизнеспособной форме капитализма. Он предсказывает грядущее перераспределение богатства и власти от господствующих фирм и элит к более широкой массе индивидов, совместных сетей и компаний, которые смогут адаптироваться к новой ситуации.
Проблема в том, что Бенклер описывает новые формы информационного капитализма, не описывая их динамику, которая носит довольно противоречивый характер.
Информационные технологии исключают труд из производственного процесса, снижают рыночную цену товаров, уничтожают некоторые модели получения прибыли и создают поколение потребителей, психологически предрасположенных к бесплатным вещам. Однако в первое полное десятилетие своего существования они способствовали разгоранию мирового кризиса, в ходе которого беднейшие жители развитых стран были вынуждены копаться в мусорных баках и при этом тратили последние центы кредита на пополнение счета своих мобильников.
Информационный капитализм реален, но если анализировать ситуацию целиком, т. е. рассматривать столкновение неолиберальной экономики с сетевыми технологиями, то мы должны сделать вывод о том, что он находится в кризисе.
Экономика бесплатных вещей
В конце XIX века экономисты стали замечать, что не все последствия капитализма можно рассматривать через призму акта купли-продажи. Поскольку большинство фабрик в те времена были окружены отвалами шлака, трущобами и вонючими речками, было трудно не заметить, что у капитализма есть последствия, выходящие за рамки того, что происходит на рынке. Они назвали это «внешними эффектами», после чего начались споры относительно того, как их объяснять.
Сначала они сосредоточились на «плохих» внешних эффектах: если я покупаю у поставщика электроэнергию, произведенную за счет сжигания угля и загрязняющую воздух, то загрязнение представляет собой внешний эффект. У проблемы плохих внешних эффектов есть простое решение: нужно придумать, как распределить издержки между покупателем и продавцом. Например, грязную электростанцию можно обложить налогом на загрязнение.
Но есть и «хорошие» внешние эффекты вроде снижения затрат на наем рабочей силы в том случае, когда в одном и том же районе размещаются похожие производства. Хорошим внешним эффектам решение не нужно, но зачастую они проявляются в виде сокращения издержек и объема труда.
Однако в информационной экономике внешние эффекты превращаются в большую проблему. В старом мире экономисты расценивали информацию как «общественное благо»: издержки на науку, например, покрывало общество, и все извлекали из этого выгоду. Но в 1960-е годы экономисты стали воспринимать информацию как товар. В 1962 году Кеннет Эрроу, гуру традиционной экономики, заявил, что в свободной рыночной экономике цель изобретательства состоит в создании прав интеллектуальной собственности. «Оно успешно лишь до того момента, пока информация используется недостаточно».
При таком подходе цель патентирования «Дарунавира», передового лекарства от ВИЧ, может заключаться лишь в том, чтобы удерживать его цену на уровне 1095 долларов в год, что, как заявили «Врачи без границ», «запредельно дорого». Информация позволяет обеспечить передовое лечение от ВИЧ миллионам людей, но из-за патента она используется недостаточно. В то же время, вследствие того что Индия не позволила фармацевтическим компаниям продлить патенты двадцатилетней давности на другие лекарства от ВИЧ, их стоимость после 2000 года резко снизилась, а информация о том, как их изготавливать, оказалась общедоступной.
В экономике, в которой информация присутствует повсюду, повсюду есть и внешние последствия этого. Если мы обратимся к примеру гигантов информационного капитализма, то суть их модели ведения бизнеса практически полностью заключается в том, чтобы присваивать себе хорошие внешние побочные эффекты.
Например, работа Amazon основана на том, чтобы продавать вам вещи, исходя из ваших прежних покупок – эту информацию вы предоставили бесплатно и иначе поступить не могли. Вся модель ведения бизнеса отталкивается от одностороннего присвоения внешних эффектов со стороны Amazon. Так же дело обстоит и в супермаркетах: собирая данные о своих клиентах и не допуская, чтобы их использовал кто-то другой, крупные супермаркеты вроде Walmart или Tesco получают большое коммерческое преимущество.
А теперь представьте, что было бы, если бы Walmart или Tesco были готовы бесплатно опубликовать данные их клиентов (должным образом обезличенные). Общество получило бы выгоду: все, от фермеров до эпидемиологов, могли бы исследовать эти данные и на их основе принимать более точные решения. Отдельные клиенты могли бы сразу видеть, насколько рациональными или нерациональными были их решения о покупках. Однако супермаркеты потеряли бы рыночное преимущество; уменьшились бы их возможности манипулирования потребительским поведением за счет использования ценовых ориентиров, сроков годности и акций «два по цене одного». Вся сущность их масштабных систем электронной торговли состоит в том, что их данные о клиентах, как сказал бы Эрроу, «недоиспользуются».
Если мы сформулируем наблюдение Эрроу по-иному, то станет очевидно, что вытекающие из него выводы революционны: раз свободная рыночная экономика с интеллектуальной собственностью ведет к недоиспользованию информации, то в экономике, основанной на полном использовании информации, не может быть свободного рынка или абсолютных прав интеллектуальной собственности. И это лишь другая формулировка того же, что поняли Бенклер и Друкер: информационные технологии подрывают основные принципы, на которых зиждется капитализм.
Но что возникает на его месте? Для того чтобы термин «посткапитализм» звучал убедительно, нужно точно описать, как сетевые технологии дают начало переходу к чему-то еще и какой будет динамика посткапиталистического мира.
Ни один из авторов, работы которых я анализировал, этого не сделал по той причине, что никто из них не работает со всеобъемлющей теорией самого капитализма. А что если кто-то предвосхитил крах капитализма, вызванный информацией? Что если кто-то точно предсказал, что способность создавать цены испарится, если информация начнет распределяться коллективно и найдет свое воплощение в машинах? Вероятно, мы бы назвали труды этого человека провидческими. И такой человек есть. Его имя – Карл Маркс.
Всеобщий интеллект
Действие происходит в Кентиш-Таун, в Лондоне, в феврале 1858 года, примерно в четыре часа утра. Маркс по-прежнему находится в розыске в Германии, и на протяжении последних десяти лет все больше отчаивается в перспективах революции. Но сейчас на Уолл-стрит произошел крах, по всей Европе разоряются банки, и он прилагает все усилия, чтобы закончить давно обещанную книгу по экономике. «Я работаю, словно безумец, ночи напролет, – признается он, – так, чтобы основные очертания были ясны перед началом потопа».
Ресурсы Маркса ограничены. У него есть пропуск в Британскую библиотеку, благодаря которому он располагает доступом к последним данным. Днем он пишет статьи по-английски для New York Daily Tribune. Ночью он заполняет восемь тетрадей практически нечитаемыми каракулями по-немецки: разрозненными наблюдениями, мыслительными экспериментами и заметками для себя.
Тетради, известные под общим названием «Grundrisse» (что переводится как «Набросок»), сохранил, но не прочитал Энгельс. Они будут храниться в главном здании Социал-демократической партии Германии до тех пор, пока Советский Союз не выкупит их в 1920-е годы. В Западной Европе их никто не будет читать до конца 1960-х годов, а по-английски – до 1973 года. Когда ученые, наконец, смогут увидеть то, что писал Маркс в ту холодную ночь 1858 года, они признают, что «это бросает вызов любой интерпретации Маркса, предложенной до сего дня». Эти записи называются «Отрывок о машинах».
«Отрывок о машинах» начинается с наблюдения о том, что по мере развития крупной промышленности отношения между человеком и машиной меняются. На ранних этапах развития промышленности был человек, ручные инструменты и продукт. Теперь вместо того, чтобы использовать инструмент, рабочий «помещает природный процесс, превращенный в процесс промышленный, как средство между ним и неорганической природой, подчиняя его себе. Он переходит на сторону производственного процесса вместо того, чтобы быть его главным участником».
Маркс описал такую экономику, в которой главная роль машин заключалась в том, чтобы производить, а главная роль людей – в том, чтобы контролировать их. Он четко указывал, что в такой экономике главной производительной силой будет информация. Производительная мощь таких машин, как «самодействующая» хлопкопрядильная машина, телеграф и паровоз, «совершенно непропорциональна непосредственному рабочему времени, затраченному на их производство, и зависит скорее от общего состояния науки и от прогресса технологий или внедрения этой науки в производство».
Организация и знания, иными словами, внесли больший вклад в наращивание производственной мощности, чем труд по созданию и управлению машинами.
Учитывая то, чем марксизм стал позднее, а именно теорией эксплуатации, основанной на краже рабочего времени, это – революционное утверждение. Оно означает, что, когда знания превращаются в самостоятельную производительную силу, которая с лихвой перевешивает непосредственный труд, затраченный на создание машины, главным вопросом становится не соотношение зарплат и прибылей, а то, кто именно контролирует «силу знаний».
И тут Маркс бросает настоящую бомбу. В экономике, в которой машины выполняют основную часть работы, а человеческий труд состоит в контроле, починке и разработке машин, природа знания, заключенного в машинах, должна быть, пишет он, «социальной».
Возьмем современный пример. Если сегодня разработчик программного обеспечения использует язык программирования, чтобы написать код, который связывает интернет-страницу с базой данных, то он явно работает с социальным знанием. Я говорю здесь не конкретно о программировании на основе открытого кода, а лишь об обычном коммерческом проекте по разработке программного обеспечения. Каждый этап этого процесса был создан путем обмена информацией, ее сбора, исправления кода и интерфейсов.
Сам программист, разумеется, не владеет кодом, с которым он работает. Но и компания, на которую он работает, может владеть лишь частью кода. Она может законным путем запатентовать каждую часть кода, которую создает программист. Она даже может заставить его подписать соглашение, согласно которому то, что он пишет в свободное время, тоже принадлежит ей, – но код все равно будет содержать тысячи битов предыдущего кода, которые были написаны другими людьми и не могут быть запатентованы.
К тому же знание, которое потребовалось для создания кода, остается в голове программиста. Он может, если это позволяют условия рынка, перейти на другую работу и предложить такое же решение, будь оно востребовано. При работе с информацией часть продукта остается у работника – в промышленную эпоху такого не было.
То же касается и инструмента, которым пользуется программист, а именно языка программирования. Он был разработан десятками тысяч людей, которые внесли свои знания и опыт. Если программист скачивает последнее обновление, то оно точно содержит изменения, основанные на уроках, выученных кем-то другим, кто его использует.
Вдобавок ко всему, данные о потребителях, т. е. записи о каждом взаимодействии, оставшиеся на сайте, могут полностью принадлежать компании. Тем не менее они производятся социально. Я отправляю вам ссылку, вы кликаете ее или ретвитите ее десяткам тысяч фолловеров.
Маркс не мог представить веб-сервер. Но он мог наблюдать телеграфную систему. К 1858 году телеграф, протянувшийся вдоль железных дорог по всему миру и добравшийся до каждой железнодорожной станции и каждого офиса компаний, стал самой важной частью инфраструктуры в мире. Только в Великобритании была развернута сеть, которая насчитывала 1178 узлов за пределами Лондона и еще несколько сотен узлов, связывавших между собой Сити, парламент и лондонские доки.
Телеграфисты обладали высокой квалификацией, однако, как и в случае разработчиков программного обеспечения, знания, необходимые для того, чтобы работать с электрическим ключом, были незначительны по сравнению со знаниями, заключенными в масштабной международной машине, которую они непосредственно контролировали.
Памятки телеграфистов четко показывают социальную природу технологий. Первое правило состояло в том, что можно было отправлять информацию с такой скоростью, с которой человек на другом конце провода мог ее принимать. Однако в комплексной телеграфной системе, где отправители и получатели, сидя в переполненных комнатах, договаривались об использовании перегруженных линий с телеграфистами, находившимися далеко, «умение ладить с разными характерами было такой же частью работы телеграфиста, как и управление телеграфным ключом. Внимательные, готовые помочь телеграфисты облегчали работу; заносчивые, высокомерные или самодовольные телеграфисты ее затрудняли». Их труд был социальным, и знания, воплощенные в машине, были социальными.
В «Отрывке о машинах» обе эти идеи – что ведущей силой производства является знание и что знание, хранящиеся в машинах, социально – привели Маркса к следующим выводам.
Во-первых, в условиях развитого механизированного капитализма увеличение производительности за счет более качественных знаний является намного более привлекательным источником дохода, чем растягивание рабочего дня или увеличение выпуска продукции. Если рабочие дни длятся дольше, потребляется больше энергии, а ускорение наталкивается на ограничения в виде человеческой сноровки и выносливости. А опора на знания – это решение дешевое и ничем не ограниченное.
Во-вторых, утверждал Маркс, капитализм, основанный на знаниях, не может поддерживать ценовой механизм, в рамках которого стоимость чего-либо диктуется стоимостью факторов производства, необходимых для его изготовления. Когда они обретают форму социального знания, их невозможно правильно оценить. Производство, основанное на знании, стремится к неограниченному созданию богатства, не зависящего от объема затраченного труда. Однако нормальная капиталистическая система исходит из цен, предопределенных издержками на факторы производства, и из того, что предложение последних ограниченно.
По Марксу, капитализм, основанный на знаниях, создает противоречие – между «производительными силами» и «общественными отношениями». Это образует «материальные условия для того, чтобы разнести в прах основы (капитализма)». Более того, капитализм такого типа вынужден развивать умственный потенциал рабочего. Он обнаруживает тенденцию к сокращению рабочих часов (или перестает их увеличивать), благодаря которой у рабочих появляется время для того, чтобы за рамками работы заниматься развитием своих художественных и научных дарований, которые приобретают фундаментальное значение для самой экономической модели. Наконец, Маркс выдвигает новый термин, который больше нигде не встречается в его трудах ни до, ни после, – «всеобщий интеллект». Когда мы измеряем развитие технологии, пишет он, мы измеряем степень того, насколько «общее социальное знание стало производственной силой… под контролем общего интеллекта».
Идеи, высказанные в «Отрывке», в 1960-е были признаны совершенно отличными от классического марксизма. В ХХ веке левые считали, что отход от капитализма лежит через государственное планирование. Они полагали, что внутренние противоречия капитализма лежат в хаотической природе рынка, в его неспособности удовлетворять человеческие потребности и в присущем ему стремлении к катастрофическому краху.
Однако в «Отрывке» 1858 года мы сталкиваемся с иной моделью перехода: обеспеченный знаниями уход от капитализма, в котором главное противоречие лежит между технологиями и рыночным капитализмом. В этой модели, которую Маркс набросал на бумаге в 1858 году и о которой левые узнали лишь через сто с лишним лет, капитализм гибнет потому, что не может сосуществовать с коллективным знанием. Классовая борьба перетекает в борьбу за человечность и за возможность получать образование в свое свободное время.
Итальянский левый мыслитель Антонио Негри охарактеризовал «Отрывок о машинах» как «Маркс за рамками Маркса». Паоло Вирно, один из его единомышленников, отметил, что эти идеи «не присутствуют ни в одном из других его трудов и действительно кажутся альтернативой его привычной формуле».
Но вопрос остается: почему Маркс не стал развивать эту идею? Почему понятие всеобщего интеллекта, появившись в рукописях, затем исчезло? Почему эта модель, в которой рыночный механизм разъедается социальным знанием, не нашла себе места в «Капитале»?
Очевидный ответ – за рамками всех текстологических дискуссий – состоит в том, что сам капитализм того времени не подтверждал это предположение. После того как паника 1858 года закончилась, вновь воцарилась стабильность. Социализация знания, присущая телеграфу и паровозам, была недостаточна для того, чтобы попрать основы капитализма.
В следующее десятилетие Маркс построил теорию капитализма, в которой механизмы обмена не подрываются вследствие возникновения всеобщего интеллекта и в которой знание как независимый источник дохода не упоминается вовсе. Иными словами, Маркс отказался от специфических идей, высказанных им в «Отрывке о машинах».
Становление марксизма ХХ века как учения о государственном социализме и о переходе от капитализма к социализму, который обеспечивается за счет кризиса, не было случайным – его основы лежали в «Капитале» Маркса.
Впрочем, здесь меня интересует не столько история марксизма, сколько следующий вопрос: есть ли возможность уйти от капитализма благодаря развитию информационных технологий? Из «Отрывка» ясно следует, что Маркс, по крайней мере, предполагал такую возможность.
В его концепции социально создаваемая информация получала свое воплощение в машинах. В его концепции она порождала новую динамику, которая разрушает старые механизмы, создающие цены и прибыль. В его концепции капитализм был вынужден развивать интеллектуальные способности рабочего. И в его концепции информация накапливалась и распределялась в чем-то под названием «всеобщий интеллект», который представлял собой разум всех людей на Земле, связанных между собой благодаря социальному знанию, каждое улучшение которого приносит выгоду всем. Коротко говоря, в его концепции описывалось нечто похожее на информационный капитализм, в котором мы живем.
Более того, в его концепции описывалось то, в чем заключалась бы основная цель рабочего класса (если такой мир мог бы появиться когда-нибудь) – быть свободным от труда. Утопический социалист Шарль Фурье предсказывал, что труд превратится в своего рода игру. Маркс не был с этим согласен. Напротив, писал он, освобождение будет обеспечено благодаря досугу: «Свободное время естественным образом превратило его обладателя в иной субъект, и он затем вступает в прямой процесс производства в качестве этого иного субъекта… в голове которого находится накопленное знание общества».
Возможно, это самая революционная мысль, которую когда-либо высказывал Маркс: сведение труда к минимуму может создать человека, способного полностью использовать все накопленное знание общества; создать индивида, которого преобразовала толща произведенных обществом знаний и у которого впервые в истории свободного времени оказалось больше, чем рабочего. Образ рабочего, представленный в «Отрывке», не так далек от «универсально образованного человека», предсказанного Питером Друкером.
Я думаю, что Маркс отказался от этого мыслительного эксперимента потому, что тот был мало востребован в обществе, в котором он жил. Однако он более чем востребован в нашем обществе.
Третий тип капитализма?
Если послушать неолибералов, то становление информационного капитализма является их важнейшим достижением. Но они и представить не могли, что в нем могут быть изъяны. «Умные» машины, полагали они, создадут постиндустриальное общество, в котором каждый выполняет работу, основанную на знаниях и приносящую высокую прибавочную стоимость, и в котором все прежние социальные конфликты исчезнут. Благодаря информации идеализированный мир учебников с его прозрачностью, совершенной конкуренцией и равновесием станет реальностью. В конце 1990-х годов традиционная экономическая литература – от журнала Wired до Harvard Business Review – была полна торжественных описаний новой системы. Однако о том, как она будет работать, не говорилось ни слова.
По иронии судьбы, первую попытку создать теорию информационного капитализма, названную «когнитивным капитализмом», предприняли люди, которые заново открыли «Отрывок о машинах» – это были крайне левые последователи Антонио Негри.
Сторонники концепции «когнитивного капитализма» считают его логичной новой формой капитализма: это «третий капитализм», наступивший вслед за торговым капитализмом XVII–XVIII веков и промышленным капитализмом последних 200 лет. В его основе лежат глобальные рынки, финансиализированное потребление, нематериальный труд и нематериальный капитал.
Французский экономист Янн Мулье-Бутан полагает, что ключевая черта когнитивного капитализма – это присвоение внешних эффектов. Используя цифровые устройства, люди становятся «со-производителями» компаний, с которыми они имеют дело. Компания, обеспечивающая услуги и собирающая информацию, может определить денежную стоимость всех их покупок, приложений, списков друзей в Facebook. «Присвоение положительных внешних эффектов, – пишет Мулье-Бутан, – становится проблемой стоимости номер один».
В когнитивном капитализме природа труда преображается. Ручной труд и промышленность не исчезают, но их место в общей картине меняется. Поскольку прибыль все больше обеспечивается за счет присвоения бесплатной стоимости, порождаемой поведением потребителей, а обществу, сосредоточенному на массовом потреблении, постоянно нужно, чтобы ему подавали кофе, улыбались и обслуживали через колл-центры, «фабрикой» в когнитивном капитализме становится все общество. Для этих теоретиков «общество как фабрика» – это ключевая идея, без которой нельзя понять природу не только эксплуатации, но и сопротивления.
Чтобы пара кроссовок Nike стоила 179,99 доллара, необходимо, чтобы 465 тысяч рабочих на 107 фабриках во Вьетнаме, Китае и Индонезии производили их по одному и тому же образцу. Но для этого также необходимо, чтобы потребитель верил в то, что благодаря галочке Nike эти куски пластика, резины и поролона стоят в семь раз больше средней почасовой зарплаты в США. Nike тратит 2,7 миллиарда долларов в год лишь ради того, чтобы мы верили в это (по сравнению с 13 миллиардами долларов, которые тратятся непосредственно на производство обуви и одежды) – и в то, что расходы на маркетинг окупаются гораздо лучше, чем реклама на «Супербоул».
На самом деле, с тех пор как Nike в начале 2000-х годов разобралась в правилах когнитивного капитализма, ее расходы на рекламу на телевидении и в прессе упали на 40 %. Ставка была сделана на цифровые продукты: Nike+, например, который использует iPod для записи результатов бегунов, записал – и переправил Nike – данные 150 миллионов индивидуальных забегов с момента своего выпуска в 2006 году. Как и все компании, Nike находится в процессе превращения в «информацию плюс вещи».
Это теоретики когнитивного капитала и понимают под «социализированной фабрикой». Мы уже живем не в мире, где производство и потребление четко разграничены, а в мире, где идеи, поведение и взаимодействие потребителей с брендом имеют ключевое значение для создания прибыли. Граница между производством и потреблением размывается. Отчасти это объясняет, почему борьба против нового капитализма зачастую фокусируется на проблемах потребителей или на брендовых ценностях (например, на социальной ответственности корпораций) и почему протестующие ведут себя скорее как «племена», описанные в маркетинговом анализе населения, чем как объединенный пролетариат. По мнению теоретиков когнитивного капитала, например, Друкера, первичной деятельностью новой рабочей силы является «производство знания средствами знания».
Тем не менее в теории когнитивного капитализма есть большой изъян. Одно дело сказать, что «новый вид капитализма зародился в рамках позднего промышленного капитализма». Но ключевые теоретики когнитивного капитализма утверждают ровно противоположное: многие из них считают, что когнитивный капитализм уже представляет собой полноценно работающую систему. Фабрики в Шэньчжэне, трущобы в Маниле, магазины металлолома в Вулверхэмптоне могут выглядеть точно так же, как и десять лет назад – но, с точки зрения этих теоретиков, их экономические функции уже изменились.
Это характерный для европейской мысли прием: придумать категорию и начать применять ее ко всему, просто переквалифицируя все подряд в подкатегории этой новой идеи. Это избавляет вас от хлопот, связанных с анализом сложной и противоречивой реальности.
Из-за этого теоретики когнитивного капитализма недооценивают значение развития промышленного производства старого типа в странах БРИК (Бразилия, Россия, Индия и Китай), а некоторые преуменьшают значение финансового кризиса, начавшегося в 2008 году, или считают его лишь трудностями роста новорожденной системы.
На самом деле, система, в которой мы живем, не представляет собой новую, логичную и полноценно работающую форму капитализма. Она не логична. Ее напряженный, лихорадочный и нестабильный характер проистекает из того факта, что мы живем в эпоху, когда сети соседствуют с иерархией, а трущобы – с интернет-кафе, и для того, чтобы понять сложившуюся ситуацию, мы должны рассматривать ее как незавершенный переход, а не как законченную модель.
Посткапитализм: гипотеза
Дебаты о посткапитализме проделали большой путь со времен Питера Друкера, хотя, с другой точки зрения, они не двинулись с места. Их отличительными чертами стали умозрительные рассуждения, техническая терминология и стремление возвестить о появлении новых систем вместо того, чтобы исследовать их взаимоотношения с прежней реальностью.
И Бенклер, и Келли, и Друкер возвестили о чем-то вроде «нового способа производства», но никто из них не дал объяснения того, какой может быть его динамика. В 1999 году экономист из Онтарио Ник Дайер-Уизефорд в своей книге «Кибер-Маркс» предложил любопытный умозрительный вариант того, как может выглядеть коммунизм, основанный на информации. Однако экономисты редко признают дебаты вокруг этого вопроса стоящими внимания.
Джереми Рифкин, влиятельный консультант по менеджменту, ближе всех подошел к описанию современных реалий в своей книге «Общество с нулевыми предельными издержками». Рифкин утверждает, что совместное производство и капитализм – это две различные системы. Сейчас они сосуществуют и даже подпитывают друг друга энергией, но, в конечном итоге, совместное производство оставит капиталистическому сектору экономики лишь несколько ниш.
Самая радикальная догадка Рифкина заключалась в том, что он понял, какой потенциал заключен в «интернете вещей». Самые оптимистично настроенные консалтинговые фирмы, например McKinsey, оценили эффект этого процесса в 6 триллионов долларов год, прежде всего в здравоохранении и в обрабатывающей промышленности. Однако бóльшая часть этих 6 триллионов долларов обеспечивается за счет сокращения издержек и повышения эффективности, т. е. он способствует сокращению маржинальных издержек производства физических товаров и услуг так же, как «копирование-вставка» сокращает стоимость информационных товаров.
Рифкин отмечает, что вовлечение каждого человека и каждого предмета в «умную» сеть может иметь колоссальные последствия. Оно может быстро снизить предельные издержки энергии и физических товаров так же, как интернет снижает их для цифровых продуктов.
Однако, как и все книги, написанные для того, чтобы красоваться на полках по бизнесу в книжных магазинах аэропортов, произведение Рифкина обходит стороной социальное измерение вопроса. Он понимает, что мир бесплатных вещей не может быть капиталистическим, что бесплатные вещи начинают наводнять как физический, так и цифровой мир, но борьба между двумя системами сводится к борьбе между моделями ведения бизнеса и хорошими идеями.
Дебаты о посткапитализме, которые ведут теоретики социальных наук, юристы и прорицатели технического прогресса, существуют в параллельном мире относительно споров между экономистами о кризисе неолиберализма и споров историков о проблематичном начале пятой длинной волны. Для того чтобы двинуться дальше, мы должны понять, как связаны между собой новая экономика, основанная на информационных технологиях, кризис, начавшийся в 2008 году, и модель длинных циклов. Ниже мы излагаем первую попытку это сделать. Это гипотеза, но она основана на фактах и может быть проверена реальностью.
Революция изменила то, как мы обрабатываем, храним и передаем информацию, и начиная с середины 1990-х годов привела к возникновению сетевой экономики, которая стала разъедать традиционные капиталистические отношения собственности следующим образом.
Революция разъедает ценовой механизм – в том виде, в каком его понимают традиционные экономисты, – цифровые товары снижают стоимость воспроизведения информации до нуля.
Революция добавляет значительное информационное содержание в физические товары, затягивая их в ту же воронку нулевой цены, в которую попали чисто информационные товары, а зачастую, как в случае с кроссовками, ставя их стоимость в зависимость скорее от социально создаваемых идей (бренда), чем от физической стоимости информации.
Революция делает необходимой финансиализацию, создавая два потока прибыли, которые текут к капиталу от разных слоев населения: от рабочих, производящих товары, услуги и знания, и от заемщиков, выплачивающих процентные платежи. Поэтому, хотя и можно говорить о том, что «все общество превратилось в фабрику», механизмами эксплуатации, как и прежде, являются в первую очередь зарплаты, затем кредиты и лишь после этого молчаливое соглашение по созданию стоимости бренда или отказ от внешних эффектов в пользу технологических компаний.
Именно в ходе революции, затронувшей производительность физических вещей, процессов и энергетических сетей, соединения между компьютерами через интернет численно превзошли связи между людьми.
Если информация подтачивает стоимость, то корпорации отвечают тремя вариантами стратегий выживания: созданием монополий на информацию и энергичной защитой интеллектуальной собственности; «скольжением по краю хаоса», стараясь удержаться в зазоре между расширяющимся предложением и падающими ценами; и попыткой присвоить и эксплуатировать социально создаваемую информацию вроде данных о потребителях или же навязать программистам договоры, в которых говорится, что код, который они пишут в свободное время, принадлежит компании.
Тем не менее, помимо ответа корпораций, мы можем наблюдать становление нерыночного производства: горизонтально распределенные сети однорангового производства, не управляющиеся централизованно и производящие товары, которые либо полностью бесплатны, либо, как в случае открытого кода, имеют весьма ограниченную коммерческую стоимость.
Бесплатные вещи, изготовленные посредством однорангового производства, вытесняют коммерческие товары. Википедия – это пространство, в котором коммерция не может функционировать. Linux и Android явно эксплуатируются в коммерческих целях, но, в конце концов, они не основаны на правах собственности на главный продукт. Теперь можно стать производителем и потребителем в рамках одного и того же процесса.
В ответ капитализм начинает превращать себя в защитный механизм против однорангового производства посредством информационных монополий, ослабления связи зарплат с трудом и иррациональной приверженности к бизнес-моделям, связанным с высоким уровнем углеродных выбросов.
Нерыночные формы производства и обмена отталкиваются от стремления людей к сотрудничеству – к обмену подарками, обладающими неосязаемой ценностью, – которое всегда существовало, но находилось на задворках экономической жизни. И это нечто большее, чем просто установление нового равновесия между общественными благами и частными товарами – совершенно новое, революционное явление. Распространение такой нерыночной экономической деятельности делает возможным появление кооперативного, социально справедливого общества.
Быстрые технологические изменения трансформируют природу труда, размывая различия между трудом и досугом и требуя от нас участия в создании стоимости в любой момент нашей жизни, а не только на рабочем месте. Это дает нам множественные экономические индивидуальности, являющиеся той экономической основой, на которой появился новый тип человека со множеством «я». Этот новый тип человека, сетевой индивид, представляет собой носителя посткапиталистического общества, которое могло бы возникнуть.
Технологическое направление этой революции вступает в противоречие с ее социальным направлением. С технологической точки зрения мы движемся к товарам с нулевой стоимостью, к работе, которую невозможно измерить, к быстрому увеличению производительности и к масштабной автоматизации физических процессов. С точки зрения социальной мы застряли в мире монополий и неэффективности, посреди развалин свободного рынка, где господствовали финансы, и все шире распространяющейся «бесполезной работы».
Сегодня главное противоречие современного капитализма лежит между возможностью массового бесплатного социального производства товаров и системой монополий, банков и правительств, борющихся за удержание контроля над властью и информацией. Иными словами, все пронизано борьбой между сетями и иерархией.
Это происходит сейчас потому, что распространение неолиберализма прервало нормальную модель капитализма, основанную на пятидесятилетних циклах. Если выразить это иначе, то 240-летний жизненный цикл промышленного капитализма, возможно, приближается к концу.
Итак, перед нами открывается две основные возможности. Либо новая форма когнитивного капитализма появится и добьется стабильности – на основе новой конфигурации фирм, рынков и сетевого сотрудничества, – а остатки индустриальной системы найдут себе подобающее им место в рамках этого третьего капитализма. Либо сеть разъест и механизмы функционирования, и легитимность рыночной системы. В этом случае возникнет конфликт, который приведет к упразднению рыночной системы и к ее замене посткапитализмом.
Посткапитализм может принимать самые разные формы. Мы поймем, что он наступил в том случае, если большое число товаров станут дешевыми или бесплатными, но люди будут продолжать производить их, не обращая внимания на рыночные силы. Мы поймем, что этот процесс идет, когда размытые взаимоотношения между работой и досугом, между рабочими часами и зарплатами получат институциональную форму.
Поскольку предварительным условием посткапитализма является изобилие, он спонтанно обеспечит пределенную социальную справедливость – однако формы и приоритеты социальной справедливости станут предметом обсуждений. В то время как капиталистические общества всегда должны были делать выбор между «пушками или маслом», посткапиталистические общества, возможно, будут выбирать между экономическим ростом и экологической устойчивостью – или между временными рамками решения базовых социальных задач и такими вызовами, как миграция, освобождение женщин или старение населения.
Поэтому мы должны разработать стратегию перехода к посткапитализму. Из-за того, что большинство теоретиков посткапитализма либо просто заявили, что он существует, либо предсказали неизбежность его наступления, мало кто занимался проблемами перехода. А значит, одна из первых задач заключается в том, чтобы очертить и протестировать ряд моделей, которые показывают, как может функционировать такая переходная экономика.
Сегодня мы привыкли слышать, как словом «переход» описывают осторожные локальные попытки построить экономику с низким уровнем выбросов, местные валюты, банки времени, «переходные города» и тому подобное. Однако в нашем случае переход – проект более масштабный.
Чтобы осуществить его, мы должны выучить отрицательные уроки провалившегося перехода в СССР. После 1928 года Советский Союз попытался форсировать движение к социализму посредством централизованного планирования. Это привело к созданию чего-то худшего, чем капитализм, но современные левые демонстрируют стойкое нежелание это обсуждать.
Если мы хотим создать посткапиталистическое общество, мы должны знать в деталях, что пошло не так, и понять фундаментальную разницу между спонтанными нерыночными формами, которые я описывал выше, и сталинскими пятилетними планами.
Чтобы двинуться дальше, мы должны знать, как именно информационные товары разъедают рыночный механизм? Что может произойти, если поощрять эту тенденцию, а не сдерживать? И какая социальная группа заинтересована в том, чтобы переход осуществился? Коротко говоря, нам требуются более точное определение стоимости и более подробная история труда. Ниже я попытаюсь их изложить.
Глава 6. К бесплатным машинам
Палаточный лагерь, шумная толпа, распыленный слезоточивый газ и кучка бесплатных вещей: так выглядел парк Гези во время протестов 2013 года в Стамбуле. Благодаря палаточному лагерю люди в течение нескольких дней могли жить так, как им хотелось. Бесплатные вещи были главным жестом надежды.
В первый день кучка была маленькой: упаковки салями, пакеты с соком, немного сигарет и аспирин. К последнему дню она превратилась в пирамиду всего чего угодно, которая грозила вот-вот обрушиться: еда, одежда, лекарства и табак. Молодежь брала эти вещи охапками и гуляла по парку группами, уговаривая других что-нибудь взять. Конечно, на самом деле ни одна из этих вещей не была бесплатной. Их купили, а потом пожертвовали. Но они символизировали желание жить в обществе, где люди делятся некоторыми базовыми вещами.
И желание это давнее. В первые десятилетия XIX века левые, окруженные системой, которая пыталась назначить цену всему, создавали утопические общины, основанные на совместном пользовании, кооперации и сотрудничестве. Большинство из них ждал провал по той причине, что тогда всего было мало.
Сегодня не так много вещей имеется в недостатке – и способность людей навалить гору бесплатной еды в таком городе, как Стамбул, тому свидетельство. То же самое можно сказать и о кучах мусора, отправляющегося на переработку в европейских городах. Помимо очевидного мусора, вы увидите людей, выбрасывающих вещи, которые вполне можно носить, книги без единого пятнышка, готовые к использованию электронные приборы – все эти предметы, когда-то обладавшие стоимостью, теперь не имеют продажной цены и либо отправляются на переработку, либо отдаются другим людям. Конечно, энергия по-прежнему дефицитна – вернее, энергия, которая добывается из углеводородного топлива и к которой мы так привыкли. Однако ключевой товар XXI века вовсе не дефицитен. Информация имеется в изобилии.
Этот прогресс от дефицита к изобилию – значимое явление в истории человечества и важное достижение четвертой волны развития капитализма. Но он также представляет собой серьезный вызов экономической теории. Капитализм приучил нас считать ценовой механизм самой органичной, спонтанной, основной чертой экономической жизни. Теперь нам нужна теория его исчезновения.
Мы должны начать с преодоления проблемы спроса и предложения. Спрос и предложение, очевидно, работают: если в Бангладеш открывается больше швейных фабрик, дешевая одежда становится еще дешевле. А если полицейские арестовывают торговцев наркотиками прямо перед тем, как открываются клубы, то экстази дорожает. Но спрос и предложение объясняют лишь то, почему цены колеблются. Когда спрос и предложение равны друг другу, почему цена не падает до нуля? Разумеется, это невозможно. В нормальной капиталистической экономике, основанной на нехватке товаров и труда, должна быть объективная цена, исходя из которой цена продажи движется вверх и вниз. Так что же ее определяет?
В последние двести лет на этот вопрос были предложены два совершенно разных ответа. Лишь один из них может быть правильным. К сожалению, не его изучают в курсах по экономике.
В этой главе я буду последовательно отстаивать то, что называют «трудовой теорией стоимости». Она непопулярна, потому что не очень годится для расчета и прогнозирования движений в рамках стабильно функционирующей рыночной системы. Однако в условиях становления информационного капитализма, который разъедает ценовой капитализм, собственность и связь между трудом и зарплатами, трудовая теория является единственным объяснением, которое не опровергается фактами. Это единственная теория, которая дает нам возможность правильно смоделировать, где в экономике знаний стоимость создается, а где заканчивается. Трудовая теория показывает нам, как измерять стоимость в экономике, в которой машины могут изготавливаться бесплатно и служить вечно.
Труд – это источник стоимости
Посреди пустых магазинов на захудалых улицах торговой части города Керколди в Шотландии находится забегаловка Gregg’s. Там продается высококалорийная еда по низким ценам, и это одно из немногих мест, где людно в обеденное время. Достаточно взглянуть на шотландскую карту бедности, чтобы понять контекст – в городе есть крайне бедные и нездоровые районы.
На внешней стене Gregg’s есть табличка, рассказывающая о том, что в этом доме Адам Смит написал «Богатство народов». Никто на нее не обращает внимания. Но именно здесь в 1776 году были впервые сформулированы экономические принципы капитализма. Я не уверен, что Смиту понравилось бы, как сегодня выглядит его родной город, оказавшийся в плену деиндустриализации, низких зарплат и хронических болезней. Но он понял бы причину. Источник любого богатства, говорил Смит, это труд.
«Не на золото или серебро, а только на труд первоначально были приобретены все богатства мира, – писал Смит, – и стоимость их для тех, кто владеет ими и кто хочет обменять их на какие-либо новые продукты, в точности равна количеству труда, которое он может купить на них или получить в свое распоряжение». Это классическая трудовая теория стоимости: она гласит, что труд, необходимый для производства чего-либо, определяет, сколько это что-то будет стоить.
В этом есть грубая логика. Если вы будете довольно долго смотреть на водяное колесо, оно поможет вам понять физику. Если вы последуете примеру Смита и будете наблюдать за тем, как рабочие вкалывают по тринадцать часов в день в механическом цеху, вы поймете, что именно рабочие, а не машины, производят прибавочную стоимость.
Стандартные учебники расскажут вам, что Смит считал, будто трудовая теория годится только для первобытных обществ, и что, когда наступил капитализм, «стоимость» стала представлять собой совокупность зарплат, капитала и цены земли. Это неверно. Трудовая теория стоимости Смита была непоследовательной, но при внимательном прочтении «Богатства народов» его довод становится ясным: труд – это источник стоимости, но рынок может лишь грубо отражать его посредством того, что Смит называл «рыночной конкуренцией и торгом». Поэтому этот закон действует под поверхностью полноценной капиталистической экономики. Прибыли и ренты – это производные от стоимости, порожденной трудом.
Давид Рикардо, самый влиятельный экономист начала XIX века, создал более развитую модель. Опубликованная в 1817 году, она настолько же прочно укоренила трудовую теорию в общественном сознании, насколько сегодня прочно укоренен принцип спроса и предложения. Рикардо, ставший свидетелем быстрого развития фабричной системы, высмеял мысль о том, что машины являлись источником увеличившегося богатства. Машины лишь передают свою стоимость продукту – только труд добавляет новую стоимость, говорил он.
Магия машин заключалась в увеличении производительности. Если вы используете меньше труда для производства чего-либо, то это что-то станет дешевле и принесет больше прибыли. Если вы сокращаете объем труда, необходимый для изготовления шляп, писал он, «цена их в конце концов упадет до размеров их новой естественной цены, хотя бы спрос на них удвоился, утроился или учетверился».
После Рикардо трудовая теория стала отличительной идеей промышленного капитализма. Она использовалась для оправдания прибыли, которая вознаграждала труд владельца завода. Она использовалась для нападок на земельную аристократию, которая жила за счет ренты вместо того, чтобы работать. И она использовалась для того, чтобы противостоять требованиям рабочих о более коротком рабочем дне и о правах профсоюзов, которые подняли бы цену труда на «искусственный» уровень, т. е. выше минимума, необходимого для того, чтобы обеспечить рабочую семью пропитанием, одеждой и кровом.
Тем не менее, несмотря на свою ультракапиталистическую подоплеку, трудовая теория оказалась разрушительной. Трудовая теория дала начало спорам о том, кто что получает, и собственники фабрик в этом споре сразу же стали проигрывать. В полумраке пивных, где собирались первые профсоюзы, Давид Рикардо неожиданно обрел целый ряд новых последователей.
Рабочие-интеллектуалы 1820-х годов поняли революционные последствия трудовой теории: если источником любого богатства является труд, то возникает законный вопрос о том, как следует это богатство распределять. Подобно тому как стремящуюся к получению ренты аристократию можно выставить паразитами на теле производительной экономики, можно считать, что капиталисты паразитируют за счет труда остальных. Их труд необходим – но фабричная система выглядит так, будто ее предназначение заключается в том, чтобы приносить им чрезмерное вознаграждение.
«Кроме знаний, навыков и труда, необходимых для создания фабрики, нет ничего, на чем капиталист мог бы обосновывать свои требования на какую-либо долю продукции», – писал в 1825 году Томас Ходгскин, лейтенант флота, ставший социалистом.
По мере того как профсоюзы распространяли учение «рикардианского социализма», энтузиазм владельцев фабрик относительно трудовой теории угасал. К 1832 году, когда британский средний класс добился права голоса, его потребность в оправдании капитализма какой-либо теорией исчезла. Зарплаты, цены и прибыли перестали быть предметами, которыми должны были заниматься социальные науки, они просто были и их достаточно было описывать и подсчитывать. Рикардо был забыт, но на смену ему пришла теоретическая путаница.
Если в итоге экономическая наука середины XIX века свелась к «описанию и подсчету», то параллель этому можно найти в естествознании. Чарльз Дарвин выдвинул теорию естественного отбора в 1844 году, а Альфред Рассел Уоллес – тремя годами позже. Однако последствия ее были таковы, – а заключались они, прежде всего, в ниспровержении мифа о Творении, – что оба ученых обратились к монотонной работе по «сбору, присвоению названий и классификации» своих образцов, которой занимались до 1858 года, когда тот и другой вдруг кинулись публиковать свою потрясающую теорию.
В экономике потрясающая теория появилась благодаря Марксу. Часто говорят, что Маркс отталкивался от теорий Смита и Рикардо. На самом деле он их опроверг. Он характеризовал свой проект как критику политической экономики – Смита, Рикардо, рикардианских социалистов, либеральных моралистов и крохоборов. Он заявил – задолго до того, как в 1870-е годы об этом стали говорить традиционные экономисты, – что Рикардова версия трудовой теории была полным сумбуром. Ее нужно было переписать с чистого листа.
Маркс признавал, что в трудовой теории, несмотря на все ее изъяны, есть нечто, что может объяснить и то, как капитализм функционирует, и то, почему однажды он может перестать функционировать. Предложенная им версия была логична и выдержала проверку временем. Тысячи маститых ученых, в том числе некоторые самые именитые экономисты в мире, учат тому, что она верна. Проблема в том, что лишь очень немногим из них разрешено преподавать.
Трудовая теория в цифрах
Когда закупщик из Primark подписывает с бангладешской фабрикой контракт на поставку 100 тысяч футболок, то это сделка. Когда бангладешский рабочий каждое утро приходит на фабрику, надеясь в обмен получить сумму, эквивалентную 68 долларам в месяц, это тоже сделка. Когда он тратит пятую часть своего дневного заработка, чтобы купить килограмм риса, это тоже сделка.
Когда мы совершаем сделки, мы более или менее представляем себе, насколько ценна та вещь, которую мы покупаем. Если трудовая теория верна, мы неосознанно оцениваем ее стоимость, сопоставляя ее с объемом труда других людей, который эта вещь или услуга в себе содержит.
Ниже следует краткое и простое объяснение трудовой теории стоимости. Есть и длинные сложные версии, но для того, чтобы понять, как может функционировать посткапитализм, будет достаточно ее основ.
Стоимость товара определяется средним количеством рабочих часов, необходимых для его изготовления. Стоимость устанавливает не конкретное количество рабочих часов, а «социально необходимые» часы труда в каждой отрасли промышленности или в каждой экономике. Поэтому базовую единицу учета здесь можно выразить как «часы социально необходимого рабочего времени». Если мы знаем, сколько стоит час базового труда – в Бангладеш минимальная зарплата составляет около 28 центов в час, – то мы можем выразить ее в деньгах. Здесь я буду придерживаться измерения в часах.
Стоимость труда складывается из двух факторов: во-первых, труда, задействованного в производственном процессе (который включает в себя маркетинг, исследования, дизайн и т. д.), и, во-вторых, всего остального (машин и оборудования, сырья и т. д.). И то и другое можно измерить количеством трудового времени, которое они содержат.
Трудовая теория рассматривает машины, энергию и сырье как «завершенный труд» – они передают свою стоимость новому продукту. Поэтому если на выращивание, прядение, ткание и транспортировку хлопка для изготовления какого-то предмета одежды ушло 13 минут среднего труда, то хлопок передаст эту стоимость рубашке. Но когда речь идет о станках и других орудиях производства, процесс занимает больше времени, и они передают свою стоимость маленькими порциями. Поэтому, если на изготовление станка ушел миллион рабочих часов, а сам он за время своей эксплуатации производит миллион предметов, окончательная стоимость каждого предмета получит свой час стоимости станка.
Вместе с тем мы рассматриваем непосредственный труд, задействованный в производственном процессе компании, как новую стоимость, добавленную тем, что Маркс называл «живым трудом».
Этот подспудный процесс, состоящий в том, что рабочее время предопределяет объем новой стоимости, действует на глубинном уровне, за спинами рабочих, управленцев, оптовых закупщиков и покупателей Primark. Когда мы договариваемся о цене, на нее могут влиять многие другие факторы: предложение, спрос, краткосрочная полезность, утраченная возможность, если мы не купим эту вещь, расходы в случае покупки вместо сбережения – все, что Адам Смит обобщал в выразительном слове «торг». Но на поверхностном уровне цена всех товаров и услуг, которые продаются в данной экономике, является лишь денежным выражением того, сколько труда потребовалось для их производства.
Проблема в том, что мы узнаем, справедливую ли цену мы заплатили, лишь после покупки. Рынок действует как гигантская вычислительная машина, вознаграждающая тех, кто угадал социально необходимую цену, и наказывающая тех, кто использовал слишком много труда.
Поэтому цены всегда отличаются от исходной стоимости предметов, но, в конечном счете, определяются ею. А стоимость определяется объемом необходимого труда, затраченного на изготовление товара.
Но что определяет стоимость труда? Ответ, сообразующийся со всем остальным, таков: это труд других людей – средний объем труда, благодаря которому каждый рабочий может дойти до ворот фабрики и приступить к труду. Он включает в себя труд, затраченный на производство еды, которую потребляют рабочие, электричества, которым они пользуются, одежды, в которую они одеты, и – по мере того, как общество развивается – на обеспечение среднего объема образования, квалификации, здравоохранения и досуга, который необходим рабочему для выполнения своей работы.
Разумеется, средняя стоимость часа труда меняется в зависимости от страны. Эти различия являются одной из причин, по которым компании переводят производство за рубеж. Уход за ребенком в льготном детском саду при рабочем месте в Бангладеш стоит 38 центов в день, тогда как в Нью-Йорке услуги няни обходятся в 15 долларов в час. В последнее десятилетие мировые производственные цепочки переместились из Китая в Бангладеш, когда повысились ставки зарплат для рабочих, даже несмотря на то, что производительность в Бангладеш ниже. В течение некоторого времени бангладешский труд был настолько дешев, что это компенсировало его неэффективность.
Так откуда берется прибыль? В трудовой теории прибыль – это не кража и не мошенничество. В среднем месячная зарплата рабочего будет отражать объем труда других людей, необходимого для производства еды и одежды, которыми он пользуется, покрытия его нужд в энергии и т. д. Однако работодатель предлагает нечто большее. Мой босс может оплатить мне настоящую стоимость тех восьми часов, которые я отработал. Но эта настоящая стоимость может составлять и всего четыре часа.
В этом зазоре между издержками и результатами человеческого труда – вся суть теории, поэтому рассмотрим ее на примере.
Назма, работающая на бангладешской бельевой фабрике, соглашается трудиться за зарплату, которая приблизительно соответствует месячной стоимости еды, аренды, досуга, транспорта, энергии и пр., а также позволяет ей откладывать небольшую сумму. Она хотела бы зарабатывать больше, но диапазон зарплат на фабрике довольно узок, поэтому она очень хорошо понимает, какую часовую оплату она может получить при ее уровне квалификации.
Однако ее работодатель не покупает ее труд сам по себе. Он покупает ее способность трудиться.
Если мы забудем о деньгах и будем измерять все в «часах необходимой работы», мы сможем увидеть, как создается прибыль. Если стоимость пребывания Назмы на фабрике в течение шести дней в неделю составляет 30 часов труда других людей из самых разных слоев общества (тех, кто производит ее пищу, одежду, энергию, обеспечивает ее жильем и заботится о ее ребенке и т. д.), а работает она 60 часов в неделю, то ее труд на выходе дает двойной результат относительно издержек на ее существование. Все, что превышает покрытие издержек, достается работодателю. Из совершенно честной сделки получается нечестный результат. Это то, что Маркс называет «прибавочной стоимостью», которая и является основным источником прибыли.
Можно это сформулировать иначе – труд уникален. Из всего того, что мы покупаем и продаем, лишь труд обладает способностью прибавлять стоимость. Труд – это не просто мера стоимости, но и та жила, из которой добывается прибыль.
Одно из доказательств верности этого состоит в том, что там, где капиталисты могут получить труд бесплатно – будь то в американской тюремной системе или в нацистских лагерях смерти, – они немедленно идут на это. Другое доказательство заключается в том факте, что там, где управленцы должны оплачивать труд ниже его средней стоимости, как это было во времена становления китайской промышленности, работавшей на экспорт, они покрывают издержки коллективно, обеспечивая рабочих общежитием, униформой и столовыми. Труд рабочих, живущих в общежитиях, намного дешевле среднего социального уровня, который определяется стоимостью проживания семьи в доме – и, разумеется, рабочих, живущих в общежитиях, намного проще подчинить дисциплине.
Но почему, если реальная недельная стоимость моего труда составляет 30 часов труда других людей, я буду трудиться 60 часов? Ответ следующий: рынок труда никогда не бывает свободным. Он был создан при помощи принуждения и заново создается каждый день посредством законов, правил, запретов, штрафов и страха перед безработицей.
На заре капитализма средний рабочий день продолжительностью 14 часов или более навязывался, причем не только взрослым, но и восьмилетним детям. Применялась строгая система контроля за временем: четко определенное время пребывания в туалете, штрафы за опоздания, порчу продукции или разговоры, обязательное время начала работы – и жесткие сроки исполнения. Где бы мы ни наблюдали вновь созданную фабричную систему, будь то в Ланкашире в 1790-е годы или в Бангладеш в последние двадцать лет, везде навязываются эти правила.
Даже в развитых странах рынок труда открыто построен на принуждении. Послушайте любого политика, произносящего речь о социальной политике: сокращение безработицы и пособия по нетрудоспособности предназначены для того, чтобы заставлять людей браться за работу, за зарплату с которой они не могут прожить. Правительство не принуждает нас участвовать ни в одной другой сфере рынка. Никто ведь не говорит: «Вы должны кататься на коньках, иначе обществу грозит крах».
Работа за зарплату – это краеугольный камень системы. Мы принимаем это потому, что, как наши предки убедились на собственной шкуре, тот, кто не подчиняется – не ест. Поэтому наша работа столь ценна. Если вы вдруг в этом засомневаетесь, исследуйте, что происходит в отделе реализации какого-нибудь интернет-ритейлера, или в колл-центре, или в рабочем расписании надомного социального работника. Вы увидите, что работа рассчитана и распланирована по минутам, как будто эти минуты – золотой песок. Для работодателя так оно и есть. Разумеется, в высококвалифицированном и высокооплачиваемом секторе рынка труда нет ни расписания, ни дисциплины, но здесь инструментами принуждения выступают поставленные задачи и контроль качества.
Можно продолжить изучение трудовой теории, но давайте сделаем паузу. Мы уже знаем достаточно для того, чтобы взяться за нее, вооружившись инструментами, которые имеются на любой кафедре экономики.
Некоторые весомые возражения…
Вот почему мне нравится трудовая теория стоимости: рассматривая прибыль, она ставит на центральное место в капитализме рабочие места, а не рынок. И она рассматривает одну из основных вещей, которые мы делаем каждый день – работу, – как важный фактор для экономики. Но у трудовой теории есть и длинный список весомых возражений:
Вопрос: Зачем нам вообще нужна «теория»? Почему не обойтись одними фактами – данными ВВП, счетами компаний, показателями фондовых рынков и т. д.?
Ответ: Потому что мы хотим объяснить изменения. В науке мы хотим пойти дальше ровной линии бабочек, приколотых булавками и помещенных под стекло. Нам нужна теория, объясняющая, почему каждый подвид выглядит немного иначе, чем остальные. Мы хотим знать, почему в ходе миллиона повторений их обычного жизненного цикла могут возникнуть небольшие вариации, которые затем приводят к масштабным переменам.
Теории позволяют нам описывать реальность, которую мы не видим. И они позволяют нам прогнозировать. Все формы экономики признают необходимость теории. Однако в конце XIX века сложность разработки теории и анализа ее последствий заставила экономическую науку отказаться от научного метода.
Вопрос: Почему я не могу «увидеть» стоимость, прибавочную стоимость и рабочее время? Если они не отражаются в счетах компаний и их не могут распознать профессиональные экономисты, не являются ли они лишь умозрительными конструкциями?
Ответ: В 1960-е годы кембриджский экономист Джоан Робинсон предложила более сложную формулировку такой точки зрения. Она сказала, что трудовая теория «метафизична», т. е. представляет собой умозрительную конструкцию, существование которой никак нельзя опровергнуть. Более того, она говорила то же самое о «полезности» – ключевом понятии традиционной экономики, – но признавала, что метафизика – это лучше, чем ничего.
И все же трудовая теория – это нечто большее, чем метафизика. Конечно, она работает на определенном уровне абстракции, т. е. некоторые части реальности в ней не учитываются. Например, она представляет собой модель чистого капитализма, в которой все работают за зарплату – в ней нет ни рабов, ни крестьян, ни бандитов, ни попрошаек. Она описывает процесс, который действует «за спинами» экономических агентов: никто не может подсчитать, тратят ли они больше или меньше необходимого рабочего времени – хотя более или менее достоверная оценка времени сыграла ключевую роль в управлении производительностью.
В трудовой теории рынок является передаточным механизмом между этим глубинным, непознаваемым процессом и лежащим на поверхности результатом. Только рынок может превращать индивидуальные решения в совокупный результат. Только рынок может показать нам, какой объем рабочего времени является социально необходимым. В этом смысле трудовая теория – это величайшая теория рынка, которая когда-либо выдвигалась. Согласно ей, рынок и только рынок превращает скрытую реальность в конкретику.
Ну да, это абстракция, но не бóльшая, чем концепция «невидимой руки» Адама Смита или эйнштейновская общая теория относительности, сформулированная в 1916 году, но доказанная эмпирическим путем лишь в 1960-е годы.
Вопрос остается: Доказуема ли эта теория? Возможно ли бросить вызов трудовой теории в ее же собственных категориях и противопоставить ее фактам? Пройдет ли она проверку, предложенную философом Карлом Поппером и заключающуюся в том, что если есть один-единственный факт, противоречащий теории, то теория неверна?
Ответ на него будет положительным – когда мы поймем всю теорию. Если бы вы могли сказать «капитализм не подвержен кризисам», то трудовая теория оказалась бы ложной. Если бы вы могли доказать, что капитализм продлится вечно, то она опять-таки оказалась бы ложной. Потому что, как мы увидим ниже, трудовая теория одновременно описывает как планомерный циклический процесс, так и процесс, который в долгосрочной перспективе может привести к краху капитализма.
Вопрос: Зачем нам нужен такой уровень абстракции? Почему теорию нельзя построить путем сбора и перемалывания данных? Зачем оставлять конкретный мир традиционной экономической науке?
Ответ: На последний вопрос мы ответим, что этого делать не надо. Маркс признавал, что, строго говоря, трудовая теория должна описывать реальность на конкретном уровне. Он взялся за это, попытавшись превратить абстрактную модель в более конкретное описание реальной экономики. В результате он сформулировал двухсекторную модель экономики (потребление и производство) во втором томе «Капитала» и описал банковскую систему в третьем. Помимо этого, он попытался показать, как базовая стоимость преображается в цены на конкретном уровне.
В том, как он исследовал так называемую «проблему трансформации», есть несостыковки, которые привели к столетним спорам о том, непоследовательна ли его теория. Поскольку я пытаюсь применить целую теорию к специфической проблеме, а не написать учебник по марксизму, я не стану здесь вступать в эти споры и просто скажу, что «споры о трансформации» были решены (к моему удовлетворению) группой ученых, известной как школа «межвременного односистемного подхода».
Суть в том, что даже в своей самой последовательной форме трудовая теория не станет практическим инструментом, позволяющим измерять и прогнозировать движения цен. Это умозрительный инструмент, предназначенный для понимания того, что представляют собой движения цен. Он относится к тому роду идей, которые Эйнштейн охарактеризовал как «теории основ», т. е. теории, чья задача заключается в том, чтобы выразить суть реальности в простом утверждении, которое может быть абстрагировано от повседневного опыта. Эйнштейн писал, что задача науки состоит в том, чтобы выявить связь между всеми экспериментальными данными «в их совокупности», «используя для этого минимальное количество первичных понятий и взаимоотношений». Он подчеркивал, что чем эти первичные понятия четче и взаимосвязаннее с логической точки зрения, тем отстраненнее они будут от данных.
Эйнштейн, разумеется, верил, что истинность теории подтверждается тем, насколько успешно она предсказывает опыт. Однако связь между теорией и опытом можно уловить лишь интуитивным путем.
По причинам, которые мы обсудим ниже, традиционная экономика превратилась в псевдонауку, допускающую лишь те утверждения, что получены за счет перемалывания данных. В результате мы имеем аккуратный набор учебников, которые обладают внутренней логикой, но оказываются хронически неспособны прогнозировать и описывать реальность.
Вопрос: Не слишком ли это идеологизированная формулировка? Не слишком ли трудовая теория проникнута враждебностью к капитализму, чтобы ее можно было применять?
Ответ: Да, в этом есть проблема. Идеологические баталии в экономике, начавшиеся в 1870-е годы, вылились в диалог глухих. Результатом, с которым мы должны иметь дело сегодня, стала непоследовательность традиционной экономики и расплывчатость марксизма.
Вы часто слышите, что левые экономисты клеймят традиционную экономику, называя ее «бесполезной», хотя это не так. Действительно, если понять ее ограничения, традиционная ценовая теория очень хорошо сочетается с верхним слоем трудовой теории.
Проблема в том, что традиционная экономика не понимает своих ограничений. Чем в большей степени она становилась научной дисциплиной, описывающей абстрактную, статичную и неизменную реальность, тем меньше она понимала изменения. Чтобы понять, почему это так, мы перейдем к рассмотрению главного источника изменений в капитализме – той силы, которая удешевляет дорогие вещи и которая теперь начала делать некоторые вещи бесплатными. Речь пойдет о производительности.
Производительность в трудовой теории
Согласно трудовой теории, возможны два способа увеличить производительность. Первый способ – это повышение квалификации рабочих. Благодаря этому труд опытного штамповщика металла обладает большей стоимостью, чем труд вчерашнего безработного. Опытный рабочий может делать обычные вещи быстрее и с меньшим количеством дефектов, и он обладает необходимыми навыками для изготовления необычных вещей, которые менее профессиональный рабочий сделать не способен.
Однако стоимость обучения квалифицированных рабочих обычно пропорционально выше: их труд стоит больше, потому что потребовалось больше труда на формирование и поддержание их навыков. Например, средние заработки выпускников вузов в странах ОЭСР в два с лишним раза выше, чем заработки людей с базовым образованием, и на 60 % больше заработков людей, получивших полное среднее образование.
Второй способ поднять производительность – это внедрение новых станков и изобретений или реорганизация производственного процесса.
Это самый распространенный случай, и Маркс рассматривает его следующим образом. Один час работы всегда добавляет час стоимости произведенному товару. Поэтому результатом повышения производительности является сокращение объема стоимости, воплощенной в каждом продукте.
Представим себе фабрику, которая ежедневно производит 10 тысяч предметов одежды. Предположим, что на ней работают тысяча человек, каждый из которых в среднем может работать 10 часов в день. Это значит, что в дневную продукцию добавляются 10 тысяч часов «живого» труда. Допустим, что на вершине этого находятся 10 тысяч часов «произведенного» труда, которые также добавляются к ежедневной продукции в виде изнашивания станков, использования энергии, тканей и другого сырья, расходов на транспорт и т. д. Таким образом, общий объем продукции фабрики, измеренный в рабочем времени, потребляет 20 тысяч часов труда, половина из них – живого, половина – произведенного. Поэтому каждый предмет одежды содержит 2 часа рабочего времени. На рынке он должен был бы обмениваться за количество денег, эквивалентное 2 часам рабочего времени.
Теперь предположим, что внедряется процесс, который удваивает производительность труда. На каждую партию в 10 тысяч предметов одежды вам по-прежнему требуется приблизительно такое же количество произведенного труда (в данном случае, 10 тысяч часов). Однако живой труд сокращается до 5 часов. Теперь каждый предмет одежды содержит 90 минут рабочего времени.
А вот как рынок вас вознаграждает. Если ваша фабрика первой внедрила новый процесс, одежда попадает на рынок, где рабочее время, социально необходимое для ее изготовления, по-прежнему равно 20 тысячам часов. Это та цена, которую вы должны получить на рынке. Но вам нужно всего 15 тысяч часов. Тем самым фабрика пожинает плоды увеличения производительности в виде возросшей прибыли. Хозяин фабрики может сократить цены и расширить рыночную долю или забрать прибыль, выраженную разницей между 2 часами и 90 минутами. Затем вся отрасль промышленности начнет копировать эти инновации и новой нормальной ценой за предмет одежды станут 90 минут рабочего времени.
Это подводит нас к сути. Для повышения производительности мы увеличиваем «стоимость машин» в пропорции к используемому живому человеческому труду. Мы выводим людей из производственного процесса, и в краткосрочной перспективе – на уровне фирмы или отрасли – прибыль растет. Но, поскольку труд – это лишь источник дополнительной стоимости, как только инновации внедряются во всей отрасли и устанавливается более низкая средняя социальная стоимость, труда становится меньше, а станков больше. Доля операций, производящих прибавочную стоимость, уменьшается, и, если на это не обращается внимание, это оказывает давление на уровень прибыли в отрасли, заставляя его снижаться.
Инновации, стимулом к которым является потребность в минимизации издержек, в максимизации продукции и в использовании ресурсов, приводят к увеличению материального богатства. И они могут привести к росту прибыли. Однако после внедрения они создают неизбежную и долгосрочную «тенденцию к падению нормы прибыли» – если не уравновешиваются другими факторами.
Несмотря на катастрофическую ауру марксистского словосочетания «тенденция к падению нормы прибыли», для капитализма это, на самом деле, не катастрофа. Как мы видели в третьей главе, уравновешивающие факторы обычно достаточно сильны, чтобы компенсировать снижение содержания труда. Прежде всего, это делается путем создания новых отраслей, требующих факторов производства с более высокой стоимостью – как в форме более качественных физических товаров, так и в виде создания различных услуг.
Поэтому в классической модели капитализма, предложенной Марксом, стремление к повышению производительности увеличивает материальное богатство, но приводит к повторяющимся краткосрочным кризисам, а затем выливается в масштабные перемены, в результате которых система вынуждена сама повышать стоимость труда. Если она не может сделать рабочих достаточно богатыми, чтобы они могли покупать все товары, и не может найти новых потребителей на новых рынках, то нарастание стоимости машин по отношению к стоимости труда ведет к падению нормы прибыли.
Именно так выглядели все кризисы в эпоху дефицита: массовая безработица и простой заводов, вызванные обвалом доходности – и все это объяснялось при помощи трудовой теории стоимости.
Однако трудовую теорию также можно использовать для объяснения того, что происходит, когда товары и новые процессы могут производиться и осуществляться без применения какого-либо труда.
Однако, прежде чем исследовать это, мы должны рассмотреть альтернативную ценовую теорию, предлагаемую традиционной экономикой и известную под названием теории «предельной полезности».
Избегание «того, что будет»
Как и Маркс, основатели традиционной экономики начали с критики Рикардо. Его объяснение прибыли было нелогичным, говорили они, – его никак нельзя заставить работать. Их ответом стало перенесение экономической науки на другую почву – они занялись наблюдением видимых движений цен, спроса и предложения, ренты, налогообложения и процентных ставок.
В результате они создали теорию предельной полезности, которая гласила, что ничто не имеет изначальной стоимости помимо той, что готов заплатить покупатель в данный момент. Леон Вальрас, один из основателей маржинализма, утверждал: «Цены, по которым продаются товары, определяются рынком… в зависимости от их полезности и их количества. Никакие другие условия не должны приниматься в расчет, поскольку эти условия необходимы и достаточны».
Эта «теория полезности» стоимости считалась архаичной уже во времена Адама Смита. Ключевым фактором, обеспечившим ее возрождение, стало добавление понятия предельности. «Объем стоимости определяется не средней, а конечной или предельной полезностью», – писал Уильям Смарт, английский популяризатор теории. Прилагательное «предельный» означает лишь то, что вся стоимость заключается в той «добавке», которую вы хотите купить, а не во всем товаре. Поэтому последняя таблетка экстази в ночном клубе стóит больше, чем все остальные.
По мнению маржиналистов, наши ключевые психологические суждения в момент совершения покупки можно свести к следующему вопросу: «Больше ли моя потребность в покупке следующей вещи, будь то кружка пива, сигарета, презерватив, губная помада или поездка на такси, чем потребность в том, чтобы оставить последнюю банкноту в десять евро в кармане?»
Уильям Стенли Джевонс, английский пионер маржинализма, доказал, что, в принципе, эти тонкие суждения о полезности, которые он рассматривал как выбор между удовольствием и страданием, можно моделировать при помощи расчетов. Для выявления спроса и предложения нужна была лишь скользящая шкала мгновенных цен, а единственным логичным смыслом стоимости было «меновое отношение» – он предложил полностью отказаться от термина «стоимость».
Судя по всему, маржиналисты пытались освободить экономику от философии. Нельзя защищать капитализм, исходя из его «естественности», говорил Вальрас, единственное оправдание может состоять в том, что он эффективен и увеличивает богатство.
Однако в маржинализм встроен один ключевой идеологический момент, а именно допущение о том, что рынок «рационален». У Вальраса вызывала отвращение мысль о том, что экономические законы действуют вне зависимости от человеческой воли. Она приравнивала экономику к зоологии, а человеческий род – к животным. «Наряду со многими слепыми и неотвратимыми силами вселенной, – писал он, – есть сила независимая и осознающая себя, а именно воля человека». Новая экономика должна признать рынок выражением нашей коллективной рациональной воли, утверждал Вальрас. Но она должна быть математической. Одним ударом избавившись от своих этических и философских корней, она должна использовать абстрактные модели и рассматривать все ситуации в идеализированной форме.
Достижением маржинализма стало доказательство того, что рынки, управляемые свободной и совершенной конкуренцией, должны достичь «равновесия». Именно Вальрас превратил это в закон, который можно доказать: поскольку все цены являются результатом выбора, совершаемого рациональным индивидом (купить губную помаду или сохранить десятиевровую купюру?), то при истощении предложения рациональный выбор заключается в прекращении покупки данного товара. Вместе с тем, если предложение чего-либо увеличивается, для людей становится рациональным хотеть это приобрести и решить, какую цену за это платить. Предложение создает свой собственный спрос, говорит теория. Свободно функционирующий рынок будет «распродавать» товар, пока предложение не уравновесит спрос, а цены не изменятся.
Как и Маркс, Вальрас работал на высоком уровне абстракции. Его модель предполагает, что все экономические агенты располагают совершенной информацией, нет неясности относительно будущего и не существует никаких внешних факторов, влияющих на рынок (таких как монополии, профсоюзы, импортные пошлины и т. д.). Эти абстракции не являются несостоятельными до тех пор, пока мы не считаем, что они отражают реальность. Вопрос в следующем: была ли предельная полезность правильной абстракцией?
Одним из первых признаков того, что это не так, стало отношение маржиналистов к кризису. Они были настолько убеждены в присущей капитализму тенденции к равновесию, что считали, будто кризисы должны порождаться неэкономическими факторами. Джевонс на полном серьезе утверждал, что Долгая депрессия, начавшаяся в 1873 году, была лишь последней в ряду регулярных колебаний, вызванных «неким масштабным и широко распространенным метеорологическим влиянием, повторяющимся через определенные промежутки времени», т. е. солнечными пятнами.
Сегодня учебники по экономике исходят из открытий маржинализма. Однако, отдавая предпочтение математике перед «политической экономикой», маржиналисты создали дисциплину, которая игнорировала производственный процесс. Они свели психологию сделки к двухмерному балансу между удовольствием и страданием. Они не считали, что у труда есть какая-то особая роль. Они исключали возможность того, что экономические законы могут действовать на глубинном, недоступном для наблюдения уровне, не зависящем от рациональной воли людей. Они свели всех экономических агентов к торговцам, отстранившись от классовых отношений и прочих отношений власти.
В своей наиболее чистой форме маржинализм отрицал не только возможность эксплуатации, но и прибыль как специфический феномен. Прибыль была лишь вознаграждением за полезность чего-то, что капиталист продавал: за его компетентность или, в более поздних формах теории, за его воздержание, т. е. за «страдание», которое он испытывал в процессе накопления своего капитала. Коротко говоря, маржинализм был сильно пропитан идеологией. Он привнес ту слепоту в рассмотрение проблем распределения и классов, которая до сих пор мешает профессиональной экономике, равно как и глубокое отсутствие интереса к тому, что происходит на рабочем месте.
Маржинализм появился потому, что управленцы, равно как и политики, нуждались в такой форме экономики, которая была бы чем-то бóльшим, чем бухгалтерский учет, но чем-то меньшим, чем историческая теория. Она должна была подробно описывать, как работает ценовая система, причем таким образом, чтобы не принимать во внимание ни классовую динамику, ни социальную справедливость.
Австрийский экономист Карл Менгер отразил внутреннюю психологическую мотивацию маржинализма в своей знаменитой критике Смита и Рикардо. Они были одержимы «богатством человека в теории, далекими вещами, тем, что еще не существует, а только будет в будущем. Поступая так, они… пренебрегали живыми, оправданными интересами настоящего». Цель экономики, согласно Менгеру, должна заключаться в изучении реальности, которую спонтанно создает капитализм, и в его защите от «однобокой рационалистической мании инноваций», которая «противоречит намерениям его представителей и неизбежно ведет к социализму».
Одержимость маржинализма настоящим, его враждебность по отношению к будущему превратила его в блестящую модель для понимания таких форм капитализма, которые не меняются, не мутируют и не умирают.
К сожалению, они и не существуют.
Почему это важно?
Почему в эпоху больших данных, Spotify и высокочастотной торговли мы должны возиться со спорами, которые велись в середине XIX века?
Во-первых, потому, что они объясняют ослиное упрямство сегодняшней экономической науки, столкнувшейся с системным риском. Профессор экономики Стив Кин подчеркивает, что сегодняшний маржинализм, сводящий все к доктрине «эффективных рынков», способствовал краху. Традиционные экономисты сделали «и без того неблагополучное общество еще хуже: выросли неравенство и нестабильность, а “эффективность” уменьшилась».
Но есть и вторая причина, связанная с тем, как именно мы описываем динамику информационного капитализма. Появление информационных товаров расшатывает самые основы маржинализма, потому что его базовой предпосылкой является тезис о дефиците, а информация имеется в изобилии. Вальрас, например, высказывался категорично: «Нет товаров, которые можно было бы увеличивать без ограничений. Все то, что является частью социального богатства… имеется только в ограниченном количестве».
Расскажите об этом создателям «Игры престолов»: в 2014 году за первые сутки пиратскую версию второго эпизода четвертого сезона незаконно скачали 1,5 миллиона человек.
Информационные товары существуют в потенциально неограниченном количестве, и, когда это так, их настоящее маржинальное производство равно нулю. Более того, предельная стоимость некоторых физических информационных технологий (хранение данных и беспроводной широкополосный доступ в интернет) также стремится к нулю. Тем временем информационная составляющая других физических товаров растет, вследствие чего возрастает вероятность того, что производственные издержки все большего числа товаров также упадут. Все это разъедает сам ценовой механизм, который так хорошо описывает маржинализм.
На сегодняшний день экономика состоит как из тех товаров, которых не хватает, так и из тех, которые имеются в изобилии. Наше поведение – это смесь старого выбора между удовольствием и страданием, который совершается в наших эгоистических интересах, и коллективного использования и сотрудничества, в которых маржиналисты усматривают диверсию.
Однако в полноценной информационной экономике, где значительная часть услуг предоставлялась бы в виде информации, а физические товары имелись бы в относительном изобилии, ценовой механизм в том виде, в котором его описывает маржинализм, рассыпался бы. Поскольку маржинализм был теорией, касавшейся цен и только цен, он не мог осмыслить мир, где товары имеют нулевую цену, есть коллективное экономическое пространство, нерыночные организации и товары, которыми нельзя владеть.
А трудовая теория может. Она предсказывает и программирует собственное отмирание, т. е. прогнозирует столкновение между социальными формами, определяющими производительность, и самой производительностью.
Трудовая теория в трактовке Маркса предсказывает, что автоматизация может свести необходимый труд к столь незначительному объему, что труд станет необязательным. Теория гласит, что полезные вещи, для изготовления которых требуется небольшой объем человеческого труда, возможно, станут бесплатными, ими будут коллективно владеть и пользоваться. И это верно.
Карл Маркс и информационные машины
Переформулируем то, что Маркс называл «законом стоимости». Цена любой вещи в экономике отражает общий объем труда, необходимого для ее изготовления. Повышение производительности обеспечивается новыми процессами, машинами и реорганизациями – и каждый из этих факторов имеет свою стоимость, которая выражается в объеме труда, потребовавшегося для их осуществления. На практике капитализм избегает присущей инновациям тенденции к снижению содержания труда в экономике, а значит, и к снижению основного источника прибыли, создавая новые потребности, новые рынки и новые отрасли, в которых трудовые издержки высоки и увеличение зарплат стимулирует потребление.
Информационные технологии – это лишь последнее следствие процесса инноваций, который продолжается уже двести пятьдесят лет. Однако информация придает ему новую динамику. Ведь благодаря информационным технологиям становится возможным появление машин, которые ничего не стоят, служат вечно и не ломаются.
Если бы кто-нибудь попытался продать хозяину фабрики в Бангладеш швейную машинку, которая служит вечно, тот, наверное, поперхнулся бы своим завтраком. Однако он с удовольствием покупает программное обеспечение. Программное обеспечение – это машина, которая, будучи создана, служит вечно. Конечно, оно может устареть при появлении новых программ, но мир полон старых программ, которые могли бы работать вечно при условии, что удалось бы найти техническое оборудование для их использования.
После покрытия расходов на разработку стоимость производства программного обеспечения сводится к стоимости носителя, на котором оно хранится, или канала, через который оно скачивается (жесткий диск или оптико-волоконная сеть). Плюс модернизация и поддержка.
И эти издержки быстро сокращаются. Стоимость печатания миллиона транзисторов на кремниевой плате упала с 1 доллара до 6 центов за десять лет. Примерно за тот же период стоимость хранения гигабайта информации сократилась с 1 доллара до 3 центов, а стоимость 1 мегабита высокоскоростного соединения рухнула с 1 тысячи долларов в 2000 году до 23 долларов сегодня. Компания Deloitte, которая произвела эти расчеты, считает, что падение стоимости основных информационных технологий идет по экспоненте: «Нынешний темп технологического развития не имеет прецедентов в истории и не проявляет никаких признаков стабилизации, как это было с другими технологическими новшествами в истории, например с электричеством».
Стало общим местом считать информацию «нематериальной». Норберт Винер, один из основателей теории информации, однажды воскликнул: «Информация – это информация, а не вещество и не энергия. Никакой материализм, который не признает этого, в наши дни не сможет выжить».
Но это заблуждение. В 1961 году физик из IBM Рольф Ландауэр логически доказал, что информация носит физический характер. Он писал: «Информация – это не бесплотная абстрактная сущность; она всегда связана со своим физическим отражением. Поэтому работа с информацией связана со всеми возможностями и ограничениями нашего реального физического мира, с его физическими законами и с его кладезью доступных элементов».
Более того, он доказал, что обработка информации поглощает энергию и что возможно измерить количество энергии, используемой для удаления одного «бита» информации. В 2012 году группа ученых построила маленькую физическую модель, демонстрирующую «правило Ландауэра».
Так что информация – это продукт, для производства которого требуется энергия и который существует как вещество. Биты реально существуют: они потребляют энергию, выделяют тепло и требуют места для хранения. Знаменитая платформа Google Cloud представляет собой парк кондиционируемых серверов, занимающий несколько акров.
Однако Винер правильно понял, что продукт вычислительных процессов качественно отличается от других физических продуктов.
Настоящее чудо информации не в том, что она нематериальна, а в том, что она искореняет потребность в труде в неограниченном масштабе. Она делает все то, что делает машина: заменяет дешевый труд квалифицированным, полностью устраняет труд при совершении отдельных операций и делает возможными новые операции, которые не могли осуществляться при помощи прежних форм труда. Потребительская ценность новой информации, создаваемой компьютером, многократно превышает стоимость составляющих ее частей.
Однако объемом труда, воплощенным в информационных продуктах, можно пренебречь. И как только знание становится поистине социальным, как предсказывал Маркс, выдвигая концепцию «всеобщего интеллекта», некоторая часть стоимости обеспечивается бесплатно следующим образом:
• информационные продукты естественным образом способствуют развитию общих научных знаний;
• их пользователи в режиме реального времени передают данные, которые позволяют их улучшить бесплатно;
• всякое улучшение знаний можно немедленно применить в любой машине, установленной где бы то ни было.
Например, интернет-протокол, изобретенный в 1974 году и опубликованный бесплатно, является «стандартом», а не продуктом. Но это не то же самое, что и, допустим, стандарт безопасности, которого должна придерживаться швейная фабрика. Он больше похож на электросеть, из которой фабрика черпает энергию: он полезен с материальной точки зрения. И бесплатен.
Что происходит, когда вы внедряете эти бесплатные машины в трудовую теорию стоимости? Маркс, как выясняется, это уже продумал.
В «Очерке критики политической экономики» Маркс говорит: если для изготовления машины требуется 100 дней труда и она изнашивается за 100 дней, то производительность не повышается. Намного лучше иметь машину, которая стоит 100 дней труда и изнашивается через 1000 дней. Чем долговечнее машина, тем меньшая часть ее стоимости передается каждому продукту. Если довести это до логического конца, то, в идеале, вы захотите иметь такую машину, которая вообще не изнашивается или замена которой ничего не стоит. Маркс понимал, что с экономической точки зрения это одно и то же: «Если бы капитал мог получать инструмент производства бесплатно, то к чему бы это привело? Прибавочная стоимость [выросла бы] без малейших затрат для капитала». Он указывает два способа, при помощи которых даже в XIX веке капитализм уже получал такой бесплатный подарок: реорганизация трудового процесса и научные открытия. Далее Маркс пишет: «Если бы машины служили вечно, если бы они сами не состояли из недолговечных материалов, которые необходимо воспроизводить… то это полностью соответствовало бы этой концепции».
Мы должны были бы замереть от восхищения, прочитав эту невероятную догадку, высказанную при свете газовой лампы в 1858 году: идеальная машина – это машина, изготовленная из материала, который не подвержен износу и ничего не стоит. Здесь Маркс говорит не о нематериальном, а о непреходящем материале, т. е. о чем-то, что не разлагается.
Машины, в которых часть стоимости приходится на бесплатные социальные знания и науку, не чужды категориям трудовой теории. Они имеют ключевое значение для нее. Но Маркс думал, что если такие машины будут существовать в большом количестве, то они взорвут систему, основанную на трудовых ценностях, – «разнесут ее на части», как он пишет в «Отрывке о машинах».
Наглядный пример, который Маркс приводит в «Очерке», ясно показывает: машина, которая служит вечно или может быть произведена без применения труда, не может добавить рабочие часы к стоимости изготавливаемых ею товаров. Если машина служит вечно, она навсегда передает продукту почти нулевой объем трудовой стоимости, а значит, и стоимость этого продукта сокращается.
Конечно, в реальности физические машины еще не служат вечно, но в последние пятнадцать лет мы наблюдали, как создавались машины, чья полезность определяется информацией, при помощи которой они эксплуатируются, разрабатываются или производятся. И только трудовая теория может правильно оценить экономические последствия того, что произойдет, если мир физических предметов оживет благодаря информации.
Когда машины думают
В 1981 году я несколько месяцев проработал штамповщиком на небольшом машиностроительном заводе близ реки Мерси. Пресс работал за счет использования электричества и сжатого воздуха: когда поднимаешь рычаг, он опускает станок на металлический диск, придавая ему нужную форму. Моя работа заключалась в том, чтобы поместить диск на штамп, опустить рычаг и отдернуть пальцы до того, как пресс опустится. Это была неквалифицированная работа, операция повторялась десять раз в минуту, и всегда получалось много брака. В штамповочном прессе не было никакого информационного механизма обратной связи; не было никакой автоматики – только физическое движение молота.
Надо мной было два наладчика, работники средней квалификации, которые закрепляли станок и поправляли его каждые несколько часов. В следующей комнате сидели квалифицированные слесари по металлу, которые изготавливали инструменты. С нами они никогда не разговаривали. Тем не менее общим у всех нас было вот что: без ловких пальцев и острого глаза, замечающего брак, скрытую опасность и неправильные процессы, на фабрике ничего не могло работать.
Сегодня штамповка металла почти полностью автоматизирована. Операция сначала отрабатывается на компьютере с использованием тысяч параметров металла, моделируемых математически для того, чтобы понять, какое давление оказывается на металл. Затем трехмерный чертеж загружается непосредственно в компьютер, который управляет станком. Штамп и станок зачастую устроены намного более мудрено по сравнению с теми, на которых я работал в 1981 году, – и теперь их направляют лазерные лучи, обеспечивающие бóльшую точность. Если что-то идет не так, компьютер, управляющий станком, знает об этом. Когда станок выдает бракованную деталь, робот забирает ее, анализирует и располагает ровно там, куда она должна отправиться дальше. А когда нужно поменять инструмент, это делает рука робота.
Такие машины за час могут сделать столько, сколько мы делали за день, без дефектов и без отпечатков пальцев на рабочем месте – потому что рабочих нет. Это стало возможным благодаря разнообразному применению информационных технологий – компьютерному анализу и трехмерной проектировке на стадии подготовки, обратной передаче данных в режиме реального времени и аналитике в процессе производства и, наконец, сохранению данных для последующего совершенствования процесса. Теперь исследователи изучают, как автоматизировать производство самих инструментов и даже проектирование при помощи компьютерных моделей.
В общем, машина живет за счет информации, равно как и продукт: автоматизированные фабрики требуют, чтобы даже мелкие детали индивидуализировались посредством штрихкодов и номеров. Пресс может добавить и их.
Мы пережили революцию в одной из основных операций промышленного капитализма – ковке металла. Однако никто не удосужился облечь это в теорию, потому что научная литература об автоматизированной штамповке металла относится к кафедре инженерного дела, а не экономики.
А все потому, что, как мы уже видели, никто не знает, как измерить стоимость информации в экономических категориях. Можно увидеть последствия покупки автоматизированного пресса в графе прибыли компании; можно оценить трехмерные чертежи и классифицировать компьютерные программы как активы, однако, как показало исследование SAS Institute, в целом нам приходится гадать.
Трудовая теория дает нам лучшие инструменты для понимания, чем гадание. Благодаря ей мы можем рассматривать программное обеспечение как машину, а информацию (трехмерное проектирование, программы, контрольные отчеты) – как завершенную работу, точно так же, как мы рассматриваем инструменты и металлический штамп. И это позволяет нам проследить процесс, посредством которого эффект «нулевой предельной стоимости» чистых информационных товаров распространяется на мир физических продуктов и производящих их машин.
В моем прессовом цеху в начале 1980-х годов работало около двадцати пяти человек. Сегодня для выполнения операций подобного масштаба вам понадобится менее пяти рабочих. Ключевая разница заключается в программном обеспечении, лазерных сенсорах и роботах.
Стоимость этого промышленного программного обеспечения полностью зависит от патентного права, которое не допускает его бесплатного использования и копирования. Хотя его труднее скопировать, чем, допустим, DVD-диск или художественный фильм, принцип остается тем же: стоимость воспроизведения промышленного программного обеспечения равна нулю, а добавленная стоимость содержится в работе по его установке на отдельные станки и по подчинению ему производственных процессов.
Хотя запахи и звуки в токарной мастерской такие же, как и тридцать лет назад, она отличается от той, в которой работал я, так же, как трек в iTunes отличается от записи на виниле.
Бесплатные машины в смешанной экономике
Мы видели, что происходит, если включить товары с нулевой предельной стоимостью в ценовую модель: она обрушивается. Теперь мы должны смоделировать, что происходит, если бесплатные машины внедряются в цикл капиталовложений.
Ясности ради я использую базовую модель со всеми опасностями, вытекающими из чрезмерного упрощения.
Предположим, что в таблице, отражающей издержки экономики с точки зрения трудовой стоимости, есть четыре строки. Единицами измерения могут быть миллионы часов рабочего времени. Предположим, что труд, передаваемый конечному продукту в Период № 1, выглядит следующим образом:
• капитал = 200
• энергия = 200
• исходные материалы = 200
• труд = 200
Строка капитала в таблице всегда отличается в трудовой теории, поскольку машины передают свою стоимость продукту в течение многих лет, тогда как в трех остальных строках стоимость потребляется в текущий момент. Поэтому строка капитала может отражать машины, которые стоят 1000 единиц стоимости, раскладывающихся на 200 единиц в год в рамках общего выпуска продукции за пятилетний период.
Теперь внесем в строку капитала кое-какие радикальные изменения: предположим, что она отражает одну-единственную машину, которая служит вечно. В трудовой теории это немедленно и навсегда сводит к нулю труд, передаваемый из строки капитала. Неважно, какими были начальные затраты (выраженные в часах, потраченных на изготовление этой машины) – если она служит вечно, она практически не передает стоимость, потому что даже миллиард, деленный на «вечно», дает ноль.
Общее количество рабочих часов, передаваемых всеми факторами производства конечной продукции, теперь сокращается до 600 (дотошные марксисты заметят, что я не включаю прибыль в эту модель, но – смотрите ниже).
Теперь исследуем таблицу во времени: в Период № 2 нулевой эффект в строке капитала дает о себе знать, сокращая количество рабочих часов, передаваемых конечному продукту, ведь теперь для воспроизводства труда нужно меньше часов. Если вы продолжите развивать эту модель, не пытаясь противодействовать давлению, снижающему трудовые издержки, очень скоро не только капитальные затраты сведутся к нулю, но и издержки на труд и исходные материалы сильно уменьшатся. Конечно, в реальной экономике машины не служат вечно. Но поскольку они насыщены информацией, часть труда, необходимого для их производства, больше не совершается так, как раньше. Стоимость испаряется.
Доведем эту таблицу до конца, пройдя через несколько временных периодов, на протяжении которых капитал и труд падают до уровня нулевых предельных издержек воспроизводства. Теперь необходимый труд сосредоточен прежде всего в обеспечении энергией и физическим сырьем. Если бы это происходило в реальной жизни, то, поскольку закон стоимости действует глубоко, ценовая система могла бы действовать в нормальном режиме, пытаясь рассчитать предельную полезность вещей. По мере того как падали бы цены, корпорации в ответ, возможно, пытались бы установить монопольные цены для того, чтобы предотвратить снижение стоимости, воплощенной в машине и ее продуктах, до нуля. Однако традиционная экономика была бы в замешательстве. Возникло бы впечатление, будто целые пласты экономической деятельности «украдены» у нормальной рыночной структуры.
И даже несмотря на то, что мы еще далеки от чистой информационной экономики, смоделированной здесь в самых общих чертах, мы уже можем ощутить эти последствия в реальной жизни. Возникают монополии, пытающиеся не допустить того, чтобы программное обеспечение или информационные товары стали бесплатными. Стандарты бухгалтерского учета подтасовываются, когда компании принимаются гадать о стоимости. Предпринимаются попытки стимулировать рост зарплат в то время, как большая часть факторов, обеспечивающих труд, теперь может производиться с меньшими затратами труда.
В своем первом макроэкономическом исследовании интернета, проведенном в 2013 году, ОЭСР признавала: «Хотя интернет, безусловно, оказал далеко идущее влияние на рыночные сделки и на добавленную стоимость, его влияние на нерыночные взаимодействия… еще глубже. Нерыночные взаимодействия во многом характеризуются отсутствием ценового механизма и механизма рыночного саморегулирования».
Маржинализм не предлагает никаких параметров или моделей, благодаря которым можно было бы понять, как ценовая экономика становится, по сути, неценовой. Как писали авторы ОЭСР: «Нерыночным взаимодействиям уделялось мало внимания, поскольку было принято очень мало четко определенных и обоснованных инструментов измерения – если таковые вообще имелись».
Так что признаем, что только маржинализм позволяет нам выстраивать ценовые модели в капиталистическом обществе, где всего недостает. Вместе с тем подчеркнем: лишь трудовая теория дает нам возможность выстраивать модели, в которых последствия нулевых издержек начинают перетекать от информации к сфере машин и продуктов, а оттуда – к трудовым издержкам.
Как только вы включаете бесплатные машины и продукты, которые существуют значительное время, в модель капитализма, пусть даже такую грубую, как эта, она приводит к столь же потрясающим последствиям, к каким в математике привело внедрение цифры ноль.
На самом деле, в таблице с четырьмя строками, описанной выше, должна была бы быть еще одна строка прибыли, а каждая стоимость должна была бы не сокращаться, а расти, скажем, на 3 % в год, что отражало бы рост ВВП. Но предположим, что вы добавили прибыль и рост. Как только начинает действовать эффект нулевых предельных издержек, огромные прибыли и рост должны были бы компенсировать воздействие бесплатных машин на трудовые издержки. Иными словами, новые промышленные перевороты должны были бы происходить каждые 15 лет, номинальный рост должен был бы быть очень быстрым, а монопольные фирмы должны были бы стать еще больше.
Но этого не происходит.
Капитализм функционировал до тех пор, пока при снижении издержек за счет технологических новшеств в отдельных отраслях капитал мог перемещаться в отрасли с более высокими зарплатами, прибылями и издержками. Капитализм не воспроизводит сам себя в том случае, когда результатом являются нулевые издержки.
Эта упрощенная модель также позволяет нам ясно увидеть, как в обществе с нулевыми производственными издержками экономика быстро фокусируется на энергии и сырье: именно они становятся той отраслью, в которой по-прежнему царит дефицит. Ниже мы исследуем, как моделирование такого исчезновения трудовой стоимости может перейти в разработку стратегий перехода и как в них встраиваются вопросы, связанные с энергией. Пока же обратимся к тому, как может развиваться капитализм для того, чтобы справиться с этими экономическими вызовами.
Как мог бы выглядеть информационный капитализм?
Появление бесплатной информации и бесплатных машин – явление новое. Однако сокращение издержек за счет производства старо, как и сам капитализм. От планомерного падения цен капитализм удерживает создание новых рынков, новых потребностей и увеличение количества социально необходимого рабочего времени, которое используется для их удовлетворения (мода вместо тряпья, телевидение вместо журналов), что, в свою очередь, увеличивает количество рабочего времени, воплощенного в каждой машине, продукте или услуге.
Если бы этот встроенный рефлекс мог работать надлежащим образом, то в условиях информационной революции мы бы получили полноценный информационный капитализм. Однако работал бы он следующим образом.
Ему пришлось бы воспрепятствовать падению цен на информационные товары за счет установления монопольных цен: представьте себе раздутые Apple, Microsoft и Nikon/Canon. Ему пришлось бы максимизировать присвоение внешних эффектов корпорациями. Всякое взаимодействие – между производителем и потребителем, между потребителями, между друзьями – должно было бы иметь свою стоимость (с точки зрения трудовой теории наша нерабочая деятельность должна преобразовываться в бесплатную работу в пользу корпораций). Цветущий информационный капитализм, возможно, пытался бы искусственно поддерживать высокие цены на энергию и физическое сырье посредством накопления запасов и других видов монополистического поведения, вследствие чего издержки на них приводили бы к повышению среднего рабочего времени, необходимого для воспроизводства труда. И самое главное ему пришлось бы создавать новые рынки за рамками производства, т. е. в сфере услуг. На протяжении 250 лет истории капитализма рыночные силы проникали в отрасли, где прежде их не было. Информационный капитализм должен был бы довести этот процесс до конца и создать новые формы межличностных микроуслуг, оплачиваемых микроплатежами, прежде всего, в частном секторе.
И наконец, чтобы достичь успеха, информационный капитализм должен был бы найти работу для миллионов людей, чьи рабочие места были автоматизированы. Их нельзя было бы заменить множеством низкооплачиваемых рабочих мест, поскольку традиционный механизм выхода из кризиса предполагает, что трудовые издержки растут. Человеческая жизнь должна усложняться и требовать бóльших, а не меньших трудовых издержек, как это было в четырех восходящих фазах, описанных теорией длинных циклов.
Если бы все это случилось, информационный капитализм мог бы состояться. Предпосылки для этого в современных экономиках есть: Apple – классический ценовой монополист, бизнес-модель Amazon представляет собой классическую модель присвоения внешних эффектов. Спекуляция на товарах – это классический стимул, повышающий издержки на энергию и сырье выше их стоимости, а распространение микроуслуг – уход за собаками, маникюрные салоны, личные консьержи и т. п. – показывает, что капитализм коммерциализирует те виды деятельности, которыми раньше мы занимались в рамках дружеских или неформальных отношений.
Однако у такого варианта развития событий есть очевидные структурные препятствия.
Во-первых, нормальный выход из этой ситуации – инновации создают дорогие новые технологии, заменяющие информационные, – заблокирован. Информация – это не какая-то случайная технология, которая вдруг появилась и от которой можно уйти, как от парового двигателя. Она заражает все будущие инновации динамикой нулевых цен: биотехнологии, космические полеты, изменение структуры мозга или нанотехнологии и другие, которые мы даже представить себе не можем. Единственным способом устранить последствия внедрения информации из этих грядущих технологий мог бы стать запрет компьютеров и их замена дорогостоящими специалистами в области вычислений, как это описано в научно-фантастическом романе Фрэнка Герберта «Дюна».
Второе препятствие – это масштаб перестройки рабочей силы. Во времена Маркса в США было 82 тысячи офисных работников, что составляло 0,6 % рабочей силы. К 1970 году, т. е. накануне информационной революции, их число достигло 14 миллионов – каждый пятый трудящийся. Сегодня, несмотря на автоматизацию и исчезновение самых разных категорий умственного труда, таких как банковские кассиры, стенографисты, операторы вычислительных машин и т. д., – «офисные работники и сотрудники служб административной поддержки» остается самой крупной рабочей категорией в США, на которую приходится 16 % рабочей силы, следующая категория – это «менеджеры по продажам» с их 11 %.
В исследовании Оксфордской школы Мартин, проведенном в 2013 году, утверждалось, что 47 % всех рабочих мест в США можно автоматизировать. Из них самая высокая степень риска – у административных работников и продавцов. В ближайшие 20 лет, предсказывали авторы исследования, произойдет две волны компьютеризации: «В первую волну мы обнаружим, что большинство работников, занятых в сферах транспорта и логистики, равно как и основную массу административных и офисных работников и работников производственной сферы, вероятно, заменит компьютерный капитал».
В ходе второй волны все, что связано с ловкостью пальцев, наблюдениями, обратной связью или работой в тесном пространстве, подвергнется роботизации. Они пришли к выводу, что лучше всего от автоматизации застрахованы рабочие места в сфере услуг, где требуется глубокое понимание взаимодействия между людьми – как, например, в уходе за детьми – и работа, основанная на использовании творческих способностей.
Исследование вызвало бурную реакцию, выразившуюся в привычных категориях недопотребления: роботы убьют капитализм, потому что создадут неполную занятость в массовом масштабе, что приведет к обвалу потребления. Это реальная угроза. Чтобы ее преодолеть, капитализм должен был бы значительно расширить сектор человеческих услуг. Мы должны превратить значительную часть того, что сейчас делаем бесплатно, неформально, в оплачиваемый труд. Помимо секс-индустрии, у нас должна появиться «работа в сфере привязанности»: начало этого можно усмотреть в наемных подругах, выгульщиках собак, домашних уборщиках, садовниках, доставщиках продуктов и личных консьержах. Богачи уже окружены такими постмодернистскими слугами, но для замены 47 % всех рабочих мест потребуется массовая коммерциализация обычной человеческой жизни.
И здесь мы сталкиваемся с третьим препятствием – тем, что философ Андре Горц называл «пределами экономической рациональности». На определенном уровне человеческая жизнь и взаимодействие между людьми сопротивляется коммерциализации. Экономика, в которой большое количество людей оказывает микроуслуги друг другу, может существовать, но как форма капитализма она будет крайне неэффективна и будет характеризоваться низкой стоимостью.
Можно платить зарплаты за домашнюю работу, превратить все сексуальные отношения в оплачиваемую работу, мамы со своими чадами в парке могут взимать друг с друга по пенни всякий раз, когда приходит их очередь толкать качели. Но такая экономика будет противоречить технологическому процессу.
Раннему капитализму, заставлявшему людей работать на фабриках, пришлось превратить значительные пласты нерыночной жизни в серьезные преступления. Если вы теряли работу, вас арестовывали как бродягу. Если вы охотились на дичь, как всегда делали ваши предки, дело могло закончиться виселицей. В сегодняшних условиях эквивалентом таких действий стало бы не только продвижение коммерциализации в самые глубокие поры повседневной жизни, но и криминализация сопротивления ей. Вы должны были бы обращаться с бесплатно целующимися людьми, как обращались с браконьерами в XIX веке. Это невозможно.
Поэтому реальная угроза, которая исходит от роботизации, заключается не просто в массовой безработице, а в исчерпании 250-летней тенденции капитализма к созданию новых рынков там, где старые истощались.
Есть еще одно препятствие – право собственности. Для присвоения внешних эффектов в насыщенной информацией экономике капитал должен расширять права владения на новые сферы. Капитал должен владеть нашими селфи, плейлистами, не только нашими опубликованными научными работами, но и исследованиями, которые мы провели, чтобы их написать. И тем не менее сами технологии дают нам возможности сопротивляться этому и делают это невозможным в долгосрочном плане.
Поэтому на самом деле мы имеем дело с информационным капитализмом, который борется за свое существование.
Мы должны были бы пережить третий промышленный переворот, но он застопорился. Те, кто винят в его провале слабую политику, непродуманную стратегию инвестирования и самонадеянность финансов, путают болезнь с ее симптомами. Те, кто по-прежнему пытаются наложить кооперативные правовые нормы на рыночную структуру, упускают из виду главное.
Экономика, основанная на информации с ее тенденцией к созданию продуктов с нулевыми издержками и со слабыми правами собственности, не может быть капиталистической.
Полезность трудовой теории состоит в том, что она это отражает и позволяет нам использовать одни и те же параметры для измерения рыночного и нерыночного производства, чего экономисты ОЭСР сделать не могут. Важнее всего то, что она дает нам возможность спроектировать процесс перехода так, что мы будем знать, чего мы пытаемся достичь: мира бесплатных машин, нулевых цен на базовые товары и минимума необходимого рабочего времени.
Возникает следующий вопрос: кто всего это добьется?
Глава 7. Прекрасные смутьяны
В 1980 году французский интеллектуал Андре Горц заявил, что рабочий класс умер. С социальной точки зрения он был постоянно разделен и культурно обездолен, а его роль двигателя общественного прогресса была исчерпана.
Эта мысль была высказана поразительно не вовремя. С тех пор рабочая сила в мире удвоилась. В результате перевода производств в другие страны, глобализации и вступления бывших коммунистических стран в мировой рынок число наемных работников превысило 3 миллиарда. Вместе с тем изменилось само понимание того, кто есть рабочий. На протяжении более ста пятидесяти лет слово «пролетариат» означало по большей части белых трудящихся мужчин, занимающихся ручным трудом и сосредоточенных в развитом мире. За последние тридцать лет рабочая сила стала состоять из представителей многих рас, в большинстве своем женщин, сосредоточенных на глобальном Юге.
И все же в одном отношении Горц был прав. За те же тридцать лет сократилось число членов профсоюзов, ослабли переговорные позиции труда в развитом мире, упала доля зарплат в ВВП. В этом заключается первопричина проблемы, на которую сетует Томас Пикетти: невозможность рабочих отстаивать свою долю в общем производстве и рост неравенства.
Помимо материальной слабости, рабочее движение пережило идеологический крах, который на фабриках Найроби и Шэньчжэня ощущается так же остро, как и в городах промышленного пояса Европы и Америки. Политический разгром левых после 1989 года был настолько полным, что, как писал философ Фредрик Джеймисон, стало проще представить себе конец света, чем конец капитализма. Если выразить это еще резче, стало невозможным представить, как такой рабочий класс – дезорганизованный и порабощенный консюмеризмом и индивидуализмом – может ниспровергнуть капитализм. Старая последовательность – массовые забастовки, баррикады, советы и власть рабочего класса – выглядит утопической в мире, где ключевая составляющая, а именно солидарность на рабочем месте, ушла в самоволку.
Оптимисты из числа левых возражали, что эти поражения были лишь циклическим явлением, что казалось правдоподобным: в истории рабочего движения прослеживаются четкие модели образования и разложения, которые хорошо сочетаются с кондратьевскими длинными циклами.
Но они ошибались. Это стратегическое изменение. Те, кто по-прежнему верит, что пролетариат – это единственная сила, которая может вывести общество за пределы капитализма, не принимают во внимание две ключевые черты современного мира: к посткапитализму ведет иной путь, а движущей силой изменений теперь потенциально может быть любой человек на земле.
Процесс формирования новой рабочей силы на фабриках в Бангладеш и в Китае столь же жесток, как и тот, через который английские рабочие прошли двести лет назад. Как можно забыть трудовой договор на китайских заводах компании Foxconn, работающей на Apple, который заставлял рабочих подписываться под обещанием не совершать самоубийство под влиянием стресса, испытываемого на рабочем месте?
Тем не менее на этот раз процессу индустриализации не удается уничтожить социальные и идеологические хитросплетения доиндустриальной жизни. Этническое соперничество, связи между членами деревенских общин, религиозный фундаментализм и организованная преступность – на глобальном Юге организаторы труда постоянно сталкиваются со всеми этими препятствиями, которые им не под силу преодолеть. И помимо этих старых проблем, есть новое явление: то, что я назвал «расширенным влиянием индивида» и, как следствие, способность людей, объединенных в сеть, поддерживать множество идентичностей.
И хотя двадцать пять лет назад предполагалось, что эта новая рабочая сила на глобальном Юге будет носить периферийный характер по отношению к основной рабочей силе западного капитализма, сегодня она тоже разделена на ядро и периферию. Когда Международная организация труда исследовала рабочую силу на глобальном Юге по уровню доходов, она обнаружила, что на разных уровнях доходов (от 2 долларов в день до суммы, в пять раз большей) наблюдалось равное количество промышленных рабочих. Значит современный промышленный сектор состоит как из бедных временных рабочих, так и из тех, кто обладает более высоким статусом и доходом. На фабрике в Нигерии имеется такое же расслоение по уровню квалификации и доходов, как и на родственных ей фабриках в Кёльне или Нэшвилле.
Старое рабочее движение черпало силу в сплоченности. Оно процветало в локальных экономиках, которые были в первую очередь индустриальными, и в обществах, чьи политические традиции позволяли поглотить и преодолеть технологические изменения. Неолиберализм разрушил эти общества в развитых странах и осложнил их создание в остальной части мира.
На почве временной работы, крайней нищеты, трудовой миграции и жизни в трущобах, характерных для глобального Юга, не могло возникнуть что-либо сравнимое с коллективностью и сознательностью западного рабочего движения времен его расцвета. Только там, где национальные элиты имеют организованную опору в виде профсоюзов, рабочее движение располагает таким же влиянием, что и в ХХ столетии: в Аргентине при Киршнерах, например, или в Южной Африке при Африканском национальном конгрессе. В то же время, хотя в развитом мире костяк профсоюзных активистов тяготеет к старым методам и старой культуре, формирующийся класс молодых временных рабочих обнаруживает, что, как это случилось в Афинах в декабре 2008 года, проще самовольно занимать здания и бунтовать, чем вступить в профсоюз.
Андре Горц ошибался во многом, но был прав, когда говорил о причинах. Труд – определяющий вид деятельности при капитализме – теряет свое центральное положение как по отношению к эксплуатации, так и по отношению к сопротивлению.
Быстрый рост производительности, обеспеченный компьютерами и автоматизацией, утверждал Горц, превратил сферу, лежащую за пределами работы, в главное поле битвы. Все утопии, основанные на труде, прежде всего марксизм, закончились, говорил он. На их месте должны были бы появиться новые утопии, борьба за построение которых велась бы без удобного подспорья в виде исторической определенности и без помощи класса, назначенного на роль невольного спасителя. Такие заявления казались мрачными и слегка безумными в 1980-е годы, когда люди стояли плечом к плечу на митингах. Но сегодня предположения Горца можно обосновать чем-то более конструктивным, чем разочарование.
Как мы видели, информационные технологии вытесняют труд из производства, разрушают ценовые механизмы и поощряют нерыночные формы обмена. В конечном счете они полностью уничтожат связь между трудом и стоимостью.
Если это так, то сегодняшний упадок организованного труда является не просто циклическим явлением или результатом поражения, а имеет не меньшее историческое значение, чем его становление двести лет назад. Если у капитализма должно быть начало, середина и конец, то же должно происходить и с организованным трудом.
Как и в природе, да и в диалектической логике, конец обычно представляет собой «отрицание», понятие, которое одновременно сочетает в себе разрушение чего-то и его выживание в иной форме. Рабочий класс хоть и не умер, но сейчас переживает «отрицание». Он выживет, но обретет настолько отличную форму, что, вероятно, будет казаться чем-то иным. Как историческому субъекту ему на смену приходит разнообразное глобальное население, для которого полем битвы являются все аспекты жизни общества, а не только труд, и чей стиль жизни характеризуется не солидарностью, а непостоянством.
Те, кто первыми обнаружили таких подключенных к сети индивидов, спутали их с нигилистами, которые ни в коей мере не способны осуществлять изменения. Я, напротив, утверждал (в книге «Почему пожар разгорается повсюду» в 2012 году), что новые волны борьбы, поднявшиеся в 2011 году, показывают, что эта группа борется, отстаивая схожие, предопределенные технологиями ценности повсюду, где бы ни пришлось выходить на улицы.
Если это так, нужно сказать то, что многие левые воспримут болезненно: марксизм ошибался относительно рабочего класса. Пролетариат ближе всего подошел к тому, чтобы стать самым просвещенным коллективным историческим субъектом, которого когда-либо порождало человеческое общество. Однако двести лет опыта показывают, что он пытался «жить, несмотря на капитализм», а не низвергнуть его.
К революционным действиям рабочих вынуждали социальные и политические кризисы, причиной которых зачастую были войны и невыносимые репрессии. В тех редких случаях, когда они захватывали власть, они не могли предотвратить ее узурпации элитами, выступавшими под ложными флагами. Парижская коммуна в 1871 году, Барселона в 1937 году, русская, китайская и кубинская революции – все подобные события это подтверждают.
Левая литература полна оправданий этой двухсотлетней истории поражений: государство было слишком сильным, руководство слишком слабым, «рабочая аристократия» слишком влиятельной, сталинизм перебил революционеров и похоронил истину. В конечном итоге все оправдания сводятся к двум: плохие условия или плохие вожди.
Рабочее движение создало свободное пространство для человеческих ценностей внутри бесчеловечной системы. Из самых глубин нищеты выходили создатели того, что мы сегодня называем «прекрасными неурядицами» (beautiful trouble): мученики, самоучки и светские святые. Но, хотя рабочий класс был далек от того, чтобы стать неосознанным носителем социализма, он понимал, чего хотел, и выражал это своими действиями. Он хотел более жизнеспособной формы капитализма.
Это не было следствием умственной отсталости. Это была открытая стратегия, основанная на том, что марксистская традиция так и не смогла осмыслить: сохранение рабочими своих навыков, самостоятельности и статуса.
Когда мы поймем, что на самом деле произошло с трудом на протяжении четырех долгих циклов промышленного капитализма, значимость его трансформации в пятом цикле станет очевидной. Информационные технологии делают возможным упразднение труда. Этому препятствует лишь социальная структура, которая нам известна под именем «капитализм».
Фабрика как поле боя (1771–1848)
Первая настоящая фабрика была построена в Кромфорде, в Англии, в 1771 году. До сих пор можно увидеть каменный цоколь, на котором была установлена первая машина. Для любого гуманиста этот заросший мхом каменный цех должен был быть священным. Именно на этом месте социальная справедливость перестала быть мечтой – впервые в истории борьба за нее стала возможной.
В 1770-е годы это пространство было заполнено женщинами и детьми. Разговаривать им запрещалось. Работали они в клубах хлопковой пыли, натягивая нити на сложных прядильных машинах, которые управлялись взрослыми мужчинами, именовавшимися «прядильщиками». Каждого на фабрике вынуждали обучаться новой культуре труда: следовать часам нанимателя, а не часам своего тела, внимательно относиться к выполнению задачи, не обсуждать инструкции и подвергаться риску серьезных травм по тринадцать часов в сутки. У любой другой группы в обществе были корни, культура и традиции, у фабричной же рабочей силы не было ничего – она была новой и уникальной. В первые тридцать лет это давало возможность управлять этой системой такими методами, которые безжалостно разрушали человеческую жизнь.
Но рабочие стали сопротивляться. Они начали организовываться. Они создали культуру самообразования. И когда в 1818–1819 годах восходящая фаза первой длинной волны стала выдыхаться, устроили массовые забастовки, в которых вопросы заработной платы увязывались с проблемами демократии. Великобритания оказалась в двадцатилетнем политическом кризисе, сопровождавшемся многочисленными вспышками революционного насилия.
Маркс и Энгельс, писавшие в начале 1840-х годов, более чем двадцать лет спустя после начала этого движения, обнаружили в рабочем классе готовое решение одной философской проблемы. Немецкие левые из числа среднего класса стали пламенными коммунистами: они стремились к бесклассовому обществу, основанному на отсутствии собственности и религии – и на полной свободе от труда. В рабочем классе Маркс внезапно открыл ту силу, которая могла все это осуществить.
Маркс утверждал, что именно ужасные жизненные условия рабочих обеспечивали их историческую судьбу. В марксистской схеме отсутствие собственности, отсутствие ремесла, навыков, религии и семейной жизни – и полное отчуждение от почтенного общества – превращало пролетариат в носителя новой социальной системы. Сначала он достигнет классовой сознательности, а затем захватит власть для того, чтобы уничтожить собственность, покончить с отчуждением от труда и начать строить коммунизм.
Лучше всего отношение пролетариата к судьбе выражается так: оно было сложным.
Разумеется, рабочие осознали свои коллективные интересы. Но затем, даже в очень тяжелых условиях 1810-х годов, они создали нечто положительное: не «социалистическую сознательность», а революционное республиканское движение, вдохновлявшееся принципами обучения, гуманизма и работы над собой.
В 1818 году манчестерские прядильщики хлопка устроили массовую забастовку. Затем в течение 1819 года по всей северной Англии рабочие устраивали ночные школы и клубы, обсуждали политику, выбирали делегатов в городские комитеты и образовывали женские группы. Из этих встреч летом 1819 года родилось массовое движение за демократию – неофициальные общественные собрания, на которых выбирались неофициальные члены парламента. Когда 16 августа 1819 года, вопреки закону, сто тысяч рабочих собрались на поле Святого Петра в Манчестере, они были рассеяны кавалерийской атакой.
Бойня при Питерлоо обозначила начало настоящего движения промышленных рабочих. Она также подготовила первую попытку борьбы с социальным недовольством при помощи автоматизации.
В теории прядильщики в большинстве своем должны были быть мужчинами, потому что прядильная машина, известная как «мюль-машина», требовала крепких рук, которые должны были четыре раза в минуту двигать туда-обратно комплект веретен. Истинная цель носила социальный характер: проще было добиться дисциплины на фабрике, опираясь на группу суровых, лучше оплачиваемых рабочих-мужчин, чем иметь дело напрямую с женщинами и детьми.
Когда к началу 1820-х годов квалифицированные мужчины стали активистами, единственным способом избавиться от них оказалась автоматизация. В 1824 году была запатентована «автоматическая мюль-машина», и вскоре тысячи их были внедрены на производстве. Работодатели объявили, что в будущем машины будут полностью управляться женщинами и детьми, поскольку «операторам только и придется что следить за ее движениями».
Однако на деле все произошло как раз наоборот.
После 1819 года прядильщики-мужчины регулярно устраивали забастовки против найма женщин. Они отказывались обучать девушек своей работе, которая открыла бы им доступ к более высокой квалификации, и настаивали на том, чтобы на их место выбирали их сыновей. В 1820–1830-е годы те немногие женщины, которые удерживались на местах прядильщиц, были выдавлены, а к 1840-м годам мужчины добились полного господства. И, как показала историк Мэри Фрифельд, новые машины не устранили потребности в высокой квалификации, а лишь создали новые технические навыки, которые пришли на смену старым: «Одну комплексную задачу сменила другая, тогда как контроль качества и функции интеллектуального надзора остались неизменными».
Я так подробно описал этот эпизод потому, что он много раз повторялся в течение последующих двух столетий. Подлинную историю труда нельзя представлять по схеме «экономика плюс технологии». Она включает в себя взаимодействие технологий с организациями, созданными рабочими, а также складывание властных отношений, в основе которых лежат различия в возрасте, поле и национальности.
Более того, этот случай опровергает дорогой многим фрагмент из «Капитала» Маркса. Ведь Маркс, писавший в 1850-е годы, использовал автоматическую мюль-машину как главный пример, иллюстрирующий тенденцию капитализма к устранению квалифицированного труда и подавлению рабочей силы. «Машина, – писал он, – становится самым мощным боевым орудием для подавления периодических возмущений рабочих, стачек и т. д. <…> Прежде всего мы напомним об автоматической мюль-машине…»
Источником путаницы можно считать его соратника Фридриха Энгельса. Когда Энгельс прибыл в Манчестер в 1842 году, все рабочие города приняли участие во всеобщей стачке и потерпели поражение. С помощью своей любовницы Мэри Бернс, происходившей из рабочего класса, двадцатидвухлетний Энгельс обошел фабрики, трущобы и хлопковые биржи, собирая данные для первой серьезной работы по материалистической социологии: «Положение рабочего класса в Англии».
Как антрополог Энгельс во многом оказался прав, описывая жизнь в трущобах, почти полное отсутствие верований и пиетета к религии среди рабочих, их пристрастие к выпивке, опиуму и случайному сексу. Неправ он был в оценке влияния автоматической мюль-машины. Он писал:
…в результате всех усовершенствований машин… работа взрослых мужчин таким образом сводится к простому наблюдению, которое вполне могут осуществлять и слабосильная женщина и ребенок, получающие за это в два или даже в три раза меньшую плату… взрослые рабочие все более и более вытесняются из промышленности и не находят вновь работы, несмотря на расширение производства [259] .
В защиту своей точки зрения Энгельс приводил пример радикально настроенных прядильщиков, которые в условиях экономического спада и поражения после стачки 1842 года лишились работы. Тем не менее в долгосрочном плане автоматизация привела к укреплению роли квалифицированных прядильщиков и к увеличению их числа. Многочисленные исследования, прежде всего те, что провел профессор Университета Массачусетса Уильям Лазоник, показывают, как квалифицированный труд, доминирование мужчин и запутанная система отношений власти среди рабочих-мужчин пережили начало механизации.
Поэтому первый контакт марксизма с организованным рабочим классом привел к ложному пониманию не только квалифицированного труда, но и порождаемой им разновидности политической сознательности.
Маркс утверждал, что рабочие уничтожат собственность, потому что у них ее не было; уничтожат разделение на классы, потому что оно им было невыгодно – а после того, как они это сделают, им не нужно будет строить альтернативную экономику в рамках старой системы.
Однако это плохо согласуется с историей английского рабочего движения в период до 1848 года. Это была позитивная история выживания и эволюции квалификации, массовых митингов на склонах холмов, учебных кружков, кооперативных магазинов. В первую очередь она создала динамичную культуру рабочего класса: песни, поэзию, фольклор, газеты и книжные магазины. Коротко говоря, там, где, по утверждению марксистской философии, был «ноль», на самом деле была «единица».
Маркс был неправ в своих суждениях о рабочем классе – это должен открыто признать всякий, кто стремится защищать материалистическое понимание истории. Он ошибался, думая, что автоматизация уничтожит квалификацию, и говоря, что пролетариат не может создать жизнестойкую культуру в рамках капитализма. Рабочие создали ее в Ланкашире еще до того, как Маркс окончил университет.
Маркс, будучи последователем Гегеля, всегда настаивал на том, что предметом изучения социальных наук должно быть «целое»: целое в процессе становления и гибели; целое в его противоречии; официальная его сторона, но еще и подспудная, скрытая сторона. Он строго следовал этому методу, когда речь шла о капитализме, но не тогда, когда настал черед анализа рабочего класса.
Предложенная Энгельсом в 1842 году антропология английского рабочего класса подробна, комплексна и конкретна. Этого нельзя сказать о марксистской теории пролетариата, которая сводит целый класс к философской категории. И вскоре она была полностью опровергнута.
Люди против машин (1848–1898)
К концу XIX века профсоюзы были прочно вплетены в ткань промышленности. По большей части их возглавляли квалифицированные рабочие, склонные, с одной стороны, к умеренности, а с другой – рьяно защищавшие свою самостоятельность на рабочем месте.
Книга Энгельса об английском рабочем классе была опубликована в Великобритании только в 1892 году, став к этому времени музейным экспонатом. Его предисловие к первому британскому изданию, в котором он это признавал, стало как блестящим рассуждением о приспосабливающейся природе капитализма, так и отражением его самообмана относительно источников умеренности среди рабочих.
После того как в 1848 году радикальное республиканство выдохлось, устойчивой формой организации британского рабочего класса стали профсоюзы, образованные квалифицированными рабочими. Где бы ни внедрялась фабричная система, особенно в металлообработке и в инженерном деле, самостоятельные квалифицированные рабочие стали нормой. Радикализм и утопический социализм оказались не у дел.
Первый из них был осмыслен Энгельсом в категориях экономики. После 1848 года, когда появились новые рынки и новые технологии и расширилось денежное предложение, Энгельс признал, что началась «новая индустриальная эра» – Кондратьев назовет ее вторым длинным циклом, – которая продолжалась до 1890-х годов. И Энгельс выявил одну ключевую черту ее технологической парадигмы, а именно сотрудничество труда и капитала.
Система теперь была настолько прибыльной, что британским хозяевам больше не нужно было прибегать к методам Оливера Твиста. Рабочий день был ограничен десятью часами, детский труд сокращен, вызванные бедностью болезни преодолены благодаря городскому планированию. Теперь, писал Энгельс, наниматели могли «избегать ненужных склок, смирившись с существованием и с силой профсоюзов».
Британская рабочая сила увеличилась за счет миллионов неквалифицированных, бедных и временных рабочих. Но Энгельс констатировал «постоянное улучшение» в положении двух отдельных групп: фабричных рабочих и тех, кто состоял в «крупных профсоюзах», под которыми он понимал квалифицированных трудящихся, в массе своей взрослых мужчин.
Энгельс говорил, что рабочие стали умеренными потому, что им «досталась часть преимуществ» британской имперской власти. Не только квалифицированные рабочие, которых он характеризовал как «рабочую аристократию», но и широкие народные массы, которые, как считал Энгельс, также получали выгоду от снижения реальных цен, обеспечивавшегося Британской империей. Тем не менее он полагал, что сравнительное преимущество Великобритании носит временный характер и что привилегии квалифицированных рабочих тоже будут временными.
Вместе с тем в остальной части развитого мира в рабочей среде он мог видеть лишь такой уровень бунтарства и отчуждения, который был характерен для периода до 1848 года. Поэтому в конце 1880-х годов Энгельс предпринял вторую попытку осмыслить тот факт, что коммунизм рабочего класса так и не появился: Великобритания подкупила своих рабочих, используя свою имперскую власть, но, когда весь остальной мир догонит Великобританию, умеренность исчезнет.
Такое прочтение ситуации было практически полностью неверным. Во второй половине XIX века квалифицированный труд, пассивность и политическая умеренность распространились среди рабочих всего развитого мира. Мы можем опираться на бесчисленное количество страноведческих исследований, самые подробные – написаны в Канаде.
Рассказ Грегори Кили о бондарях из Торонто показывает, как профсоюз установил цену труда в каждой мастерской. Переговоров о зарплате не было. Бондари встречались, представляли прейскурант цен, а хозяева должны были либо принять его, либо начать массовые увольнения. Хотя рабочая неделя длилась шесть дней, бондари, как и все другие квалифицированные рабочие, регулярно брали «синий понедельник», т. е. неофициальный выходной после попойки в воскресенье вечером.
На своей работе они пользовались полной автономией. Они владели своими инструментами – стачка заключалась в том, что они «забирали свои инструменты из мастерской». Они строго контролировали доступ к обучению ремеслу. Они сокращали выпуск продукции в период экономического спада, чтобы удержать зарплаты. Они добивались всего этого благодаря тайным собраниям, масонским рукопожатиям, клятвам, ритуалам и полной солидарности.
А профсоюзы были лишь базовым слоем сложной мозаики институтов. Брайан Палмер в исследовании рабочих Гамильтона (Онтарио) пишет:
Культура рабочего человека XIX века включала в себя богатую ассоциативную жизнь, институционализированную в дружеском обществе – в институтах мастеровых, спортивных братствах, пожарных командах (т. е. добровольных пожарных бригадах) и клубах рабочих. Дополняли эти формальные отношения менее структурированные, но столь же осязаемые связи на работе, связи соседства, родства, которые проявлялись в совместном распитии пива или в шумных и шутливых вечеринках (в стиле Панча и Джуди) [263] .
Неформальный контроль на рабочем месте – не только над зарплатами, но и над самой работой – распространился даже в новых отраслях промышленности.
Столь невероятный уровень неформального рабочего контроля не был случайным – его создали новые технологические процессы, появившиеся в середине столетия. Ключевые технологии второй длинной волны – телеграф, паровозы, печатание, литье чугуна и тяжелое машиностроение – были ручными по своей сути, а значит, крепкие руки и опытный ум имели жизненно важное значение. «Мозг управленца под шляпой рабочего человека» – этот лозунг рабочего класса вполне отражал реальность.
Чтобы не допустить постоянного превосходства квалифицированного труда над автоматизацией, хозяевам нужна была «думающая машина», предупреждал руководитель профсоюза бондарей Торонто. Но на это ушло еще сто лет. Даже во время нисходящей фазы второго длинного цикла, начавшейся после 1873 года, когда менеджеры попытались навязать низкоквалифицированный труд и автоматизацию, они потерпели неудачу. В исследовании о квалифицированных рабочих в Торонто в 1890-е годы Кили приходит к выводу: «Они столкнулись с машинами и победили». К 1890-м годам наличие квалифицированного, привилегированного и организованного слоя рабочих стало общей чертой капитализма, а не результатом сравнительного преимущества одной страны.
Совокупный эффект автономии квалифицированного труда, «богатой ассоциативной жизни» и возникновения социал-демократических партий заставил капитализм вновь адаптироваться. «Столкнувшись с машиной и победив», организованные рабочие в первой половине ХХ века столкнулись с научным менеджментом, бюрократией, а затем и с охраной в концлагере.
Подними свинью и гуляй с ней (1898–1948)
В 1898 году на товарном складе компании Bethlehem Steel в Пенсильвании менеджер по имени Фредерик Уинслоу Тейлор придумал новое решение вековой проблемы автономии квалифицированных рабочих.
«Подними свинью и гуляй с ней», – говорил Тейлор своим чернорабочим, подразумевая под «свиньей» железный брусок весом 92 фунта. Изучив не только, сколько времени им требуется, чтобы сдвинуть брусок, но и точные движения их тел, Тейлор показал, как промышленные задачи можно сделать модульными. Работу можно разбить на шаги, которым можно обучиться, а затем распределить между рабочими, уступающими в квалификации тем, кто выполняет ее сейчас.
Тейлор добился потрясающих результатов: производительность выросла почти в четыре раза. Стимулом было повышение зарплаты с 1,15 до 1,85 доллара в день. «Наука», по собственному лаконичному описанию Тейлора, дала в руки управленцу контроль над отдыхом рабочего и даже над временем, которое он посвящает прогулкам. Тейлор писал, что человек, подходящий для такой работы, «настолько глуп и флегматичен, что по складу своего ума он скорее похож на быка, чем на кого-либо еще». Из таких идей родилось научное управление. Теперь Тейлор стал применять свои методы к другим рабочим местам. На шарикоподшипниковой фабрике он внес такие изменения в производственный процесс, которые позволили сократить число рабочих со 120 до 35, сохранив при этом объем выпускаемой продукции и повысив качество. Он отмечал: «Для этого потребовалось отстранить самых толковых, работящих и надежных девушек просто потому, что они не обладали способностью быстро понимать и быстро действовать».
На первый взгляд, тейлоризм сосредотачивался на времени и движении. Но его настоящая цель заключалась в отборе и стратификации рабочей силы за счет создания прослойки лучше образованных рабочих, которые должны были контролировать, организовывать и обучать низшие слои, и последующего установления строгого управленческого контроля. Это, хвастался Тейлор, «делает невозможными беспорядки любого рода или стачки». Замысел всего проекта заключался в подрыве автономии квалифицированных рабочих. Нужно провести как можно более глубокое разделение между умственным и ручным трудом.
Хотя Генри Форд никогда не слышал о Тейлоре, в 1913 году он внедрил вторую крупную инновацию, необходимую для расширения сферы полуквалифицированного труда, – конвейер. На заводах Форда, как и в Bethlehem Steel, зарплаты были повышены в обмен на полное послушание. Беспощадная антипрофсоюзная политика найма рабочих облегчала управленцам контроль. На первых порах три четверти рабочих Форда были иммигрантами первого поколения, в большинстве своем молодыми.
Тейлор, Форд и их последователи действительно переделали рабочий класс. Квалифицированная прослойка рабочих, занимающихся ручным трудом, выжила – их ядром стали станкостроители. Но теперь среди рабочего класса появилась элита белых воротничков. Белые воротнички были обязаны своими более высокими зарплатами новой системе, в которой контроль был в руках управленцев. Вступить в число белых воротничков можно было за счет личных достоинств, а не только благодаря семье и семилетнему периоду обучения, как это было в случае инженеров и прядильщиков, кроме того, в некоторых отраслях должности белых воротничков были более доступны и для женщин.
Рабочие среднего уровня квалификации внесли ключевое отличие в процесс внедрения инноваций: теперь они адаптировали свои навыки к новым машинам, не подчиняясь ограничениям, накладываемым отраслевыми профсоюзами. Неквалифицированные чернорабочие по-прежнему оставались, но центр тяжести рабочего класса сместился выше, к полуквалифицированным рабочим, занятым ручным трудом.
Если все это было придумано, чтобы добиться пассивности, то замысел провалился. Никто не мог предусмотреть, что этот видоизменный рабочий класс станет более образованным и более радикальным и будет больше интересоваться политикой. Тейлоровы «бессловесные волы» учили друг друга читать, причем не только копеечные романы, но и философские труды. Секретари и телефонисты, относившиеся к прослойке белых воротничков, стали агитаторами и просветителями в массовых социалистических партиях.
Голые факты подъема рабочего движения в 1900-е годы поражают. На выборах 1903 года Социал-демократическая партия Германии добилась прорыва, получив 31 % голосов. В 1905 году тайное рабочее движение в царской России образовало рабочие советы и вооруженные отряды. В 1905–1906 годах французская промышленность оказалась парализована стачками, а число членов профсоюзов за десятилетие удвоилось. В США численность профсоюзов выросла втрое за десять лет, хотя количество рабочих увеличилось лишь на 50 %.
Рабочие пригороды с их клубами, библиотеками, хорами и детскими садами стали центрами утонченной культуры, которые отличали особый образ жизни и, прежде всего, сопротивление на фабриках.
С 1910 по 1913 год неквалифицированные рабочие запустили волну стачек, которая прокатилась по всему миру и вошла в историю как «Великие волнения». Ее сутью была борьба за контроль. Профсоюз уэльских горняков изложил стратегию, которой следовали повсюду: «Каждая отрасль промышленности тщательно подготовилась в первую очередь к борьбе, к установлению контроля, а затем к управлению этой отраслью… предоставляя людям самим решать, в каких условиях и каким образом работа должна выполняться».
Казалось, будто Тейлор и Форд, устроив наступление на старый ремесленный контроль над рабочими местами, создали новый, более утонченный спрос на демократический контроль со стороны рабочих.
«Великие волнения» прекратились вследствие экономического спада, начавшегося в 1913 году, и жестких мер по их подавлению. Когда в августе 1914 года разразилась война, казалось, что все было напрасно. Прежде чем рассматривать то, что произошло далее, мы должны задаться вопросом, как марксисты того времени расценивали эту новую конфигурацию рабочего класса. В целом, никак.
Ленин и аристократы
В 1902 году русский революционер Владимир Ленин, находясь в ссылке, написал памфлет, который, хотя и не оказал заметного влияния в то время, сыграл важную роль в развитии крайне левой мысли в ХХ столетии. В «Что делать?» Ленин прямо заявил, что рабочие не способны понять ту роль, которая отведена им в марксистском проекте. Социалистическое сознание им «могло быть привнесено только извне». «История всех стран свидетельствует, что исключительно своими собственными силами рабочий класс в состоянии выработать лишь сознание тред-юнионистское», – писал он. Рабочее движение, говорил он, следовало «увести» с умеренного пути и подтолкнуть к захвату власти. Это полностью противоречит Марксову пониманию рабочего класса. По Марксу, рабочий класс – самостоятельный субъект истории. По Ленину, он скорее является объектом, которому необходим катализатор в виде возглавляемой интеллектуалами передовой партии – для того, чтобы управлять историческим процессом.
Однако к 1914 году у Ленина появилась новая проблема: почему рабочие, столь рьяно защищавшие свои зарплаты и демократию во время «Великих волнений», оказались то ли опьянены, то ли парализованы патриотизмом, когда началась война?
Для объяснения этого Ленин вернулся к выдвинутой Энгельсом теории «рабочей аристократии», которую он вывернул наизнанку. Вместо упразднения квалифицированной элиты в Великобритании, говорил Ленин, стремление всех промышленных стран завоевать колонии превратило рабочую аристократию в неотъемлемую черту современного капитализма. Она была источником патриотизма и умеренности, отравляющими рабочее движение. К счастью, оставался большой резерв неквалифицированных рабочих, которые были готовым сырьем для революции. Политический раскол между реформизмом и революцией, утверждал Ленин, являлся физическим результатом этого расслоения рабочего класса.
Здесь Ленин уже был очень далек и от Маркса, и от Энгельса. Согласно Марксу, рабочий класс способен стихийно обратиться к коммунизму, а согласно Ленину – нет. По Марксу, квалифицированный труд обречен на исчезновение вследствие автоматизации, а по Ленину, привилегии квалифицированных рабочих в стране – это результат колониализма за рубежом.
У Ленина не встретишь рассуждений об экономической или технической основе привилегий квалифицированной прослойки рабочих. Кажется, будто капиталисты платили им более высокие зарплаты из политических соображений. На самом деле, как мы видели, в то время политика капиталистов преследовала задачу уничтожить привилегии и автономию квалифицированных рабочих.
В 1920 году Ленин переформулировал теорию аристократии рабочего класса, назвав ее представителей «настоящими агентами буржуазии в рабочем движении… настоящими проводниками реформизма и шовинизма». Но в 1920 году такие заявления выглядели очень странно. К этому времени рабочий класс уже четыре года вел революционную борьбу под руководством квалифицированных рабочих. С 1916 по 1921 год рабочий класс вел лобовую атаку против контроля со стороны управленцев. Она приобрела революционные масштабы в Германии, Италии и России и достигла предреволюционного уровня в Великобритании, Франции и некоторых штатах США. В каждом случае борьбой руководила так называемая рабочая аристократия.
Я далек от того, чтобы лить воду на мельницу противников Ленина. Он сам был опытным революционером, но на деле игнорировал многие положения своей собственной теории. Однако теория реформистской рабочей аристократии никуда не годится. Источником патриотизма, к сожалению, является сам патриотизм, и обусловлено это тем, что нации столь же материальны, как и классы. В своих тюремных тетрадях итальянский коммунист Антонио Грамши признавал, что в развитых капиталистических обществах есть многослойные защитные механизмы. Государство, писал он, было «лишь передним краем обороны; за ним находится череда мощных крепостей и огневых позиций». И одной из самых мощных огневых позиций является способность капитализма идти на реформы.
Однако в теории 1902 года есть зерно истины, которое, впрочем, не по душе большинству марксистов. Чтобы понять его, мы должны обратиться к беспрецедентной мировой драме, которая тогда развернулась.
Ужасающая красота (1916–1939)
К 1916 году маховик военной машины начал давать сбои. Пасхальное восстание в Дублине, которое возглавили объединившиеся социалисты и националисты, полностью провалилось. Но оно стало сигнальным выстрелом, за которым последовали беспорядки во всем мире, продолжавшиеся пять лет. Поэт Йейтс прочувствовал его мировое значение, описав обычных людей, возглавивших восстание: «Все изменилось, изменилось бесповоротно. Родилась ужасающая красота».
1 мая 1916 года берлинские фабричные рабочие провели стачку против войны и устроили бой с полицией под руководством лидеров нового типа: цеховых старост, которые выбирались из рядовых рабочих, были независимы от поддерживавших войну лидеров профсоюзов и, как правило, придерживались левосоциалистических идей. В Глазго Комитет рабочих Клайда, другая группа цеховых старост, избранных из среды рабочих, был арестован после того, как организовал забастовки под лозунгом установления рабочего контроля в оружейной промышленности.
В феврале 1917 года волна забастовок на оружейных заводах в Петрограде переросла в общенациональную революцию, которая заставила царя отречься от престола и привела к власти временное правительство либералов и умеренных социалистов (Керенский стал министром сельского хозяйства). Русские рабочие создали две новые формы организации: фабричные комитеты и советы рабочих и солдатских депутатов, избираемые по географическому принципу. Благодаря телеграфу, телефону и даже военным радиосигналам беспорядки в мировом масштабе стали подпитывать друг друга. В мае 1917 года взбунтовалась французская армия. Волнения охватили 49 дивизий из 113, а 9 дивизий были лишены возможности вести боевые действия.
Эти события были предопределены новой социальной средой рабочего места и войной нового типа. От Сиэтла до Петрограда мужчины-рабочие уходили на фронт и работодатели нанимали женщин и неквалифицированных подростков для работы на верфях и на машиностроительных заводах, где они трудились вместе с остававшимися квалифицированными мужчинами, обладавшими такой специализацией, которая освобождала их от военной службы.
В условиях, когда профсоюзы поддерживали ведение войны, а значит, выступали против стачек, цеховые старосты стали практически повсеместным явлением; они пользовались поддержкой квалифицированной прослойки, но были готовы к созданию «промышленных профсоюзов» из числа женщин и молодых мужчин за пределами старых иерархических границ. Когда разразились революции, цеховые старосты стали вождями на низовом уровне.
Параллельно с этим, нарастала радикализация и в окопах, где главную роль играла молодежь, на своем опыте познавшая жестокость войны, которая велась в промышленных масштабах. Для них такие понятия, как отвага, нация и мужественность, имевшие ключевое значение для рабочей культуры в период до 1914 года, потеряли всякий смысл.
Повсеместно произошел крах трудового порядка. К июню 1917 года в Петрограде было 367 фабрично-заводских комитетов, представлявших 340 тысяч рабочих. Например, на машиностроительном заводе Бреннера комитет постановил: «Учитывая отказ управленцев поддерживать производство, рабочий комитет на общем собрании решил выполнять заказы и продолжать работу». Ни одна большевистская программа не призывала к установлению рабочего контроля. Ленин относился к этой идее настороженно и поначалу пытался расценивать его как «вето рабочих на управленцев», а позднее, как мы увидим, и вовсе объявил его вне закона.
Следующей из великих держав рухнула Германия. Немецкий рабочий класс, безуспешно пытавшийся предотвратить начало войны, ускорил ее окончание. В ноябре 1918 года левые активисты в Императорских военно-морских силах устроили бунт, всего за сутки добились возвращения кораблей в порт и отправили тысячи мятежных моряков по всей Германии на военных грузовиках. Одной из их главных целей была радиовышка в Берлине, через которую они хотели установить контакт с революционными моряками в Кронштадте, в России.
По всей Германии стали создаваться фабричные комитеты и советы по российскому образцу. Через сорок восемь часов после начала бунта они добились подписания перемирия, отречения кайзера и учреждения республики. Лишь примкнув к революции в самый последний момент, умеренные лидеры социалистической партии сумели избежать революции наподобие той, что произошла в России.
Затем, в 1919 году, массовые забастовки в Италии привели к скоординированному увольнению рабочих автомобильных заводов в Турине, Милане и Болонье. Они захватили фабрики и попытались – прежде всего на фабрике Fiat в Турине – продолжить производство под собственным контролем с помощью союзников из числа инженеров.
Эти события раскрывают гораздо более интересную социологию, чем ту, которую представлял себе Ленин. Прежде всего, квалифицированные рабочие занимали центральное положение. Они боролись за контроль новыми, открытыми методами. Исследовав этот феномен в Великобритании, Картер Гудрич, занимавшийся социологией рабочего места, назвал его «заразительным контролем»:
Старый, ремесленный контроль почти обязательно подразумевает маленькие группы квалифицированных рабочих; сторонники заразительного контроля, по большей части, являются либо членами производственных профсоюзов, либо приверженцами движения производственных профсоюзов; старые ремесла по природе своей монополистичны и консервативны, тогда как последние склонны к пропаганде и революции [278] .
Иными словами, квалифицированная прослойка последовательно отходила от «чистого тред-юнионизма». Но в то же время она настороженно относилась к тем, кто призывал к бескомпромиссной политической революции. Их целью был контроль на рабочем месте и создание параллельного общества в рамках капитализма.
В течение следующих двадцати лет эти цеховые старосты превратились в постоянно колеблющихся избирателей крайне левых сил, все время искавших третий путь между восстанием и реформами. Живя среди рабочих, они понимали, что большинство последних не были готовы немедленно поддержать коммунизм, что западные общества обладали такой политической устойчивостью, о которой Ленин и не подозревал, и что они, активисты, нуждались в выработке стратегий для того, чтобы выжить. Нужно было укрепить автономию рабочего класса, улучшить его культуру и защитить то, что уже удалось завоевать.
История большинства коммунистических партий в межвоенный период заключалась в постоянных столкновениях между ленинцами, пытавшимися подавить эти традиции разработанными в Москве схемами, тактикой и языком, и цеховыми старостами, пытавшимися создать альтернативное общество внутри капитализма.
И в этом заключается зерно истины, которое есть в «Что делать?» Ленин ошибался, говоря, что рабочие не могут самостоятельно преодолеть чистый, ориентированный на реформы тред-юнионизм. Он был прав, говоря, что революционный коммунизм не был их собственной идеологией. В основе их собственной идеологии лежали вопросы контроля, социальная солидарность, самообразование и создание параллельного мира.
Но капитализм не мог этого допустить: третья длинная волна вот-вот должна была перейти в свою нисходящую фазу. После краха на Уолл-стрит в 1929 году правительства во всем мире допустили массовую безработицу, сократили социальные расходы и урезали зарплаты рабочему классу. Там, где ставки были выше, а рабочий класс сильнее, правящие элиты решили, что его нужно уничтожить.
Все было готово для главного события двухсотлетней истории организованного труда – уничтожения фашизмом движения немецких рабочих. Нацизм был окончательным решением, к которому обратился немецкий капитализм, чтобы покончить с мощью организованного труда. В 1933 году профсоюзы были объявлены вне закона, а социалистические партии упразднены. Катастрофа произошла и в других странах. В 1934 году рабочее движение в Австрии было сокрушено в ходе четырехдневной гражданской войны. Затем в Испании в 1936–1939 годах генерал Франко развязал тотальную войну против организованного труда и радикального крестьянства, в которой погибло 350 тысяч человек. В Греции Метаксас, установивший свою диктатуру в 1936 году, объявил вне закона не только социалистические партии и профсоюзы, но даже народную музыку, ассоциировавшуюся с культурой рабочего класса. Рабочее движение в Польше, Венгрии и прибалтийских странах, в том числе массовое еврейское рабочее движение, сначала было подавлено правыми правительствами, а затем сметено во время холокоста.
Лишь в трех передовых экономиках в 1930-е годы рабочие организации выжили и выросли: в Великобритании и ее империи, во Франции и в США. В последних двух странах в 1936–1937 годах происходили массовые захваты тех фабрик, где главной проблемой был вопрос контроля.
Рабочие, сражавшиеся с фашизмом, были поколением с самым высоким уровнем классового сознания и образования и с самой большой готовностью к самопожертвованию за всю двухсотлетнюю историю пролетариата. Но первая половина ХХ века стала главным испытательным стендом для марксистской теории рабочего класса – и испытание это провалилось. Рабочие хотели чего-то большего, чем власть: они хотели контроля. И четвертый длинный цикл обеспечил им его, пусть и на время.
Уничтожение иллюзий
В 2012 году я отправился на кладбище в Валенсии, чтобы посетить массовые захоронения жертв Франко. В годы, последовавшие за смертью Франко, их семьи установили маленькие индивидуальные надгробия, на которые были прикреплены фотографии убитых, сделанные с эффектом сепии. Когда я попытался сфотографировать их на мой iPhone, камера распознала их лица как человеческие, поместив их в маленький зеленый квадрат.
В основном это мужчины и женщины среднего возраста: городские служащие, адвокаты, владельцы магазинов. Большинство молодых мужчин и женщин были казнены или убиты на поле боя. Массовые захоронения предназначались для тех, кого расстреливали скопом между 1939 годом, когда гражданская война закончилась, и 1953 годом, когда убивать уже было некого.
Джордж Оруэлл, сражавшийся плечом к плечу с ними, был потрясен идеализмом, которым дышали их лица. По его словам, они были «цветом европейского рабочего класса, который преследовала полиция всех стран… теперь многие миллионы из них гниют в лагерях». И эта цифра не была преувеличением. В советском ГУЛаге содержалось 1,4 миллиона заключенных, каждый год гибло около 200 тысяч из них. По меньшей мере 6 миллионов евреев были убиты в нацистских концлагерях, примерно 3,3 миллиона советских военнопленных умерли в немецких лагерях в 1941–1945 годах. На одну только испанскую войну приходится около 350 тысяч погибших.
Масштабы смерти во время Второй мировой войны трудно осознать. Поэтому ее воздействие на политику и социологию рабочего класса окутано леденящим молчанием. Пора его прервать. Большинство евреев, убитых в Восточной Европе, происходили из политически активных групп рабочего класса. Многие были членами либо просоветских, либо левых сионистских партий, либо антисионистского Бунда. Холокост всего за три года уничтожил целую политическую традицию в мировом рабочем движении.
В Испании профсоюзы, кооперативы и левые ополченцы были уничтожены путем массовых убийств, а их традиции подавлялись до 1970-х годов. Тем временем в России политическое подполье рабочего класса было истреблено в ГУЛаге и в ходе массовых репрессий.
То, что Оруэлл называл «цветом европейского рабочего класса», было разгромлено. Даже если бы речь шла только о цифрах, эта осознанная бойня политически активных рабочих в сочетании с гибелью десятков миллионов людей в ходе военных действий стала поворотным моментом в истории организованного рабочего класса. Но, помимо этого, были уничтожены и иллюзии. По мере того как приближалась Вторая мировая война, крайние левые – троцкисты и анархисты – пытались придерживаться прежних интернационалистских установок: отказ от поддержки войн между империалистическими державами, продолжение классовой борьбы на родине. Но к маю 1940 года война стала важнее классовой борьбы.
Когда союзники потерпели поражение, а в правящем классе Нидерландов, Франции и Великобритании возникли значительные пронацистские группы, всякой рабочей семье, имевшей радио, стало очевидно, что их культура выживет, только если Германия будет разгромлена в войне. Политика рабочего класса стала зависеть от военной победы союзников. После войны те, кто пережил бойню, осознавали, насколько близко организованный труд оказался к полному уничтожению, и теперь хотели стратегического соглашения.
Труд становится «абсурдным» (1948–1989)
Вторая мировая война была отмечена восстаниями рабочих, но иного типа, чем те, что происходили в 1917–1921 годах.
Забастовочное движение началось со всеобщей стачки в Голландии в 1941 году и достигло пика в 1943–1944 годах, когда стачки привели к свержению Муссолини. Это были прежде всего антифашистские, а не антикапиталистические акции. Когда восстания рабочих ставили под угрозу планы союзников, как это было в Варшаве и в Турине в 1944 году, генералы просто останавливали наступление до тех пор, пока вермахт не заканчивал свою работу. После этого в дело вступали коммунистические партии, которые только и делали, что сдерживали любые действия, направленные на восстановление демократии.
1917–1921 годы не повторились. Но страх того, что это может произойти, заставил повысить жизненный уровень рабочих и сместить баланс в распределении богатства в пользу рабочего класса.
На первом этапе быстрое изгнание женщин из рядов промышленных рабочих, которое произошло после войны и было описано в документальном фильме «Жизнь и времена клепальщицы Рози» (1980), обеспечило повышение зарплат мужчин и привело к сокращению разницы в зарплатах рабочих и среднего класса. Социолог Ч. Райт Миллс отмечал, что к 1948 году доход американских белых воротничков вырос вдвое за десятилетие, тогда как доход промышленных рабочих утроился.
К тому же союзники ввели социальное государство, профсоюзные права и демократические конституции в Италии, Германии и Японии в качестве наказания для элит этих стран и для того, чтобы воспрепятствовать их возрождению как фашистских держав.
В результате демобилизации сложилась прослойка детей рабочих, получивших университетское образование благодаря субсидиям. Политика полной занятости, наряду с управлявшимися государством биржами труда, центрами переквалификации и нормами, регулировавшими условия труда, еще больше усилила переговорные позиции рабочих. В результате после того, как в 1950-е годы начался рост, доля зарплат в ВВП в большинстве стран значительно превысила довоенный уровень; увеличились и налоги, взимавшиеся с высших и средних классов и позволявшие финансировать расходы на здравоохранение и социальные нужды.
Что взамен? Рабочие отказались от идеологии сопротивления, которая поддерживала их в ходе третьей длинной волны. Несмотря на всю свою риторику, коммунизм, социал-демократия и тред-юнионизм превратились в идеологии сосуществования с капитализмом. Во многих отраслях промышленности профсоюзные лидеры действительно стали орудием в руках управленцев.
С этого времени берет отсчет память сегодняшних рабочих развитого мира: социальные гарантии, здравоохранение, бесплатное образование, государственное строительство жилья и коллективные трудовые права были закреплены законом. В ходе своей восходящей фазы четвертый длинный цикл обеспечил такие материальные улучшения, о которых предшествующие поколения могли только мечтать.
Но для тех, кто пережил войну, это было больше похоже на кошмар. В 1955 году американский социолог Дэниел Белл утверждал, что «пролетариат замещается служащими с соответствующим изменением психологии рабочих». Отмечая масштабное увеличение числа белых воротничков по сравнению с синими воротничками, Белл, в этом случае выступавший с левых позиций, предупреждал: «Эти группы служащих не говорят на языке труда, и их нельзя рассматривать в старых категориях классового сознания». Социальный теоретик Герберт Маркузе в 1961 году пришел к выводу о том, что новые технологии, потребительские товары и сексуальное освобождение ослабили отчуждение пролетариата от капитализма: «Поэтому новый мир технологического труда приводит к ослаблению отрицательной позиции рабочего класса: для сложившегося общества последний больше не представляет собой живое противоречие».
В Италии передовое исследование, проведенное производственным активистом Романо Алькуати, выявило, что новый уровень автоматизации труда привел к отчуждению рабочих от фабрики, в результате чего она перестала быть ареной политического самовыражения. Для поколения, которое свергло Муссолини, фабрики были естественным полем боя. Но молодежь чаще всего описывала производственный процесс словом «абсурд». Она жаловалась на «ощущение нелепости, которым была преисполнена их жизнь».
По всему миру самым очевидным последствием этой новой социологии труда стал упадок моделей голосования, основанных на классовых предпочтениях и нашедших отражение в индексе Алфорда. Историк Эрик Хобсбаум, изучавший этот процесс позднее, заявил, что «марш труда» был остановлен в начале 1950-х годов. Он приводил в пример упадок «пролетарского образа жизни», беспрецедентный рост числа работающих женщин и замену крупных производственных помещений разветвленной цепочкой мелких поставщиков. Главное, отмечал Хобсбаум, заключалось в том, что новые технологии 1950–1960-х годов не только увеличили прослойку белых воротничков, но и устранили связь высоких зарплат с уровнем квалификации ручного труда. Работая на двух работах, во внеурочное время или сдельно, полуквалифицированный рабочий мог зарабатывать почти столько же, сколько опытный электрик или инженер.
Совокупный эффект этих изменений состоял в том, что с момента окончания войны и до конца 1960-х годов, как сетовал Алькуати, борьба рабочих «всегда была частью системы. Всегда раздробленной и всегда слепой». Горц мрачно говорил, что послевоенные рабочие места «никогда не создадут ту культуру рабочего класса, которая, вместе с гуманизмом труда, представляла собой великую утопию социалистических и профсоюзных движений вплоть до 1920-х годов».
Поразительно, сколько теоретиков «упадка рабочего класса» лично участвовали в движении в период его предвоенного расцвета. Маркузе был избран в солдатский совет Берлина в 1919 году. Хобсбаум вступил в молодежную организацию Коммунистической партии Германии в 1932 году. Белл присоединился к «Молодым социалистам» в нью-йоркских трущобах в том же году. Горц стал свидетелем восстания рабочих в Вене. Их разочарование стало результатом эмпирических знаний, полученных в течение многих лет.
Оглядываясь назад, мы можем четче увидеть перемены, на которые они реагировали.
Во-первых, рабочий класс увеличился количественно. Многие служащие занимались откровенно черной офисной работой, получали более низкую зарплату по сравнению с рабочими, занятыми на производстве, и были подчинены бессмысленной дисциплине и рутине. Белые воротнички в конечном счете остались рабочими. Степень их отчуждения хорошо передают романы 1950-х годов: Билли Лжец – клерк в похоронном бюро; Джо Лэмптон из «Пути наверх» – бухгалтер в местном совете.
Далее, стратификация изменила сознание этого расширенного рабочего класса. Белые воротнички, даже те из них, кто состоит в профсоюзах или чувствует себя отчужденным, не думают и не действуют так, как производственные рабочие. А у молодых производственных рабочих, испытывавших все большее отчуждение от труда и от связанной с ним культуры, также сформировалась иная разновидность бунтарского создания, прекрасно отраженная в другом популярном романе 1950-х годов – «В субботу вечером, в воскресенье утром».
Доступ к потребительским товарам не снизил воинственность рабочих. Это материальное изменение полностью контролировалось в рамках культуры рабочего класса. Зато автоматизация вызвала долговременные психологические изменения. Если работа казалась «абсурдной, смешной и скучной» рабочим Fiat, которых Алькуати опрашивал в начале 1960-х годов, то у этого была более глубокая причина. В те времена уровень автоматизации был невысок, но достаточен для того, чтобы показать, как работа будет выглядеть в будущем. Хотя до современной фабрики, управляемой компьютерами, оставались еще десятилетия, а до роботизации еще больше, рабочие понимали, что эти вещи перестали быть научной фантастикой, превратившись в вероятные сценарии будущего. Однажды должно было наступить время, когда ручной труд окажется не нужен.
Подспудно изменился и смысл самого понятия «рабочий». По мнению Горца, в 1950-е годы молодых рабочих объединяло отчуждение от труда: «Вкратце, для массы рабочих главной утопией является не власть рабочих, а возможность перестать быть рабочими; акцент делается не столько на освобождении в рамках работы, сколько на освобождении от работы».
Когда в конце 1960-х годов начался кризис, стачки устраивались численно увеличившимся пролетариатом, занятым в сфере услуг, но почти никогда не достигали такого накала, чтобы речь шла о полном закрытии фабрик, портов и шахт. Когда это все же происходило, такие забастовки перерастали в противостояние с государством, которое большинство работников сферы обслуживания не были готовы доводить до логического завершения.
Теоретикам упадка рабочего класса не повезло. Дэниел Белл стал неоконсерватором. Маркузе, Миллс и Горц ратовали за «новую левую философию», основанную на борьбе угнетаемых групп, а не рабочих. Вот то, к чему мы пришли – и то лишь после двух десятилетий, на протяжении которых этот новый рабочий класс бросал вызов теоретикам упадка, устраивая восстания, которые поставили целые регионы развитого мира на грань хаоса.
Мы, активисты середины 1970-х и 1980-х годов, смеялись над теми, кто заявлял, будто старые формы борьбы рабочего класса отмерли, но именно они сумели заглянуть в будущее.
Горячее десятилетие (1967–1976)
В 1967–1976 годах западный капитализм погрузился в кризис, а стихийные забастовки достигли беспрецедентных масштабов. Несмотря на машины, телевизоры, ипотеки и дорогую одежду, рабочие вышли на улицу. Социал-демократические партии полевели, а революционные группы пустили корни на фабриках, завербовав тысячи новых сторонников.
У тех, кто находился у власти, были серьезные опасения относительно рабочей революции: прежде всего, во Франции и в Италии, но также и – в самых страшных кошмарах – в Великобритании и в «черных» городах США. Мы знаем, чем это закончилось – поражением и атомизацией, – но для того, чтобы ответить на вопрос «почему?», я хочу начать с рассказа о моем собственном опыте.
В 1980 году Федерация профсоюзов Великобритании опубликовала книгу архивных фотографий. Когда я принес ее домой и показал бабушке, одна фотография ее словно заворожила и физически потрясла. На ней была изображена обнаженная девушка в жестяной ванне; снимок был сделан до 1914 года. «Не надо мне про это рассказывать, – сказала она. – Я пережила три месяца забастовки 26-го года и вышла замуж во время забастовки 21-го года». Она никогда не делилась воспоминаниями об этих двух крупных забастовках горняков и никогда не говорила о них с моим отцом. Жестяная ванна вызвала в ее памяти воспоминания о бедности; бедность вызывала воспоминания о 1926 годе, когда девятидневная всеобщая стачка вылилась в трехмесячную забастовку горняков, во время которой, как она теперь призналась, она голодала.
Весь период до 1939 года был для нее запечатанной коробкой: бесконечные лишения, унижения, насилие, мертворожденные дети, долги и две гигантские стачки, которые она пыталась забыть. Это была не просто подавленная травма. Пока мы вместе листали снимки голодных маршей, баррикад и оккупированных угольных шахт, я убедился в том, что ее эти изображения потрясали больше, чем меня.
Родившись в 1899 году, она пережила две мировые войны, Депрессию и апогей «общей пролетарской жизни», о которой писал Хобсбаум. Но помимо ее собственных воспоминаний, у нее не было ни общего представления о событиях, ни понимания их значения. И тем не менее у нее была навязчивая привязанность к бунтовской идеологии. Классовое сознание моей бабушки сформировалось только на основе собственного опыта – через разговоры и наблюдения. Споры в пивной, лозунги, нацарапанные мелом на стене, участие в действиях. Рабочие пригороды были настолько отделены от мира, в которых писались газеты или готовились радионовости, что буржуазная идеология их едва затронула.
Логика и детали были важны для практических вещей: как подрезать розы, как обучать щенят, как собирать мины (этому, когда мне было пять лет она научила и меня, использовав мину, украденную с фабрики, на которой она работала во время войны). Но классовое сознание было безотчетным и не поддавалось логике. Оно проявлялось через слова, песни, вздохи, язык тела и постоянные незначительные жесты солидарности.
Эта солидарность сохранялась на протяжении поколений благодаря промышленной и географической стабильности. Она знала историю своей семьи вплоть до 1770 года благодаря именам, записанным на корешке ее Библии. Все они, в том числе ее собственная незамужняя мать, ткали шелк или хлопок. Никто из них не жил дальше, чем в пяти милях от того места, где родился. За свою жизнь она переезжала всего три раза, причем всегда в пределах одной и той же квадратной мили.
Поэтому на вопрос социологов о том, какое значение имели «общепролетарский образ жизни» и его физическая география для классового сознания в период до 1945 года, я бы ответил, что значение – решающее.
Хотя молодым рабочим 1960-х годов казалось, что они живут в рамках стабильной культуры с двухсотлетней историей, ее основы менялись так быстро, что, когда в 1970–1980-е годы они попытались воспользоваться традиционными рычагами солидарности и борьбы, те не сработали.
Ключевое изменение, как блестяще показал Ричард Хоггарт в своем исследовании «О пользе грамотности», заключалось во внедрении формального знания в жизнь рабочего класса: информации, логики и готовности все ставить под вопрос. Ментальная сложность перестала быть уделом фабианских школьных учителей или коммунистических агитаторов с их газетами, полными московской пропаганды. Она стала доступной для всех.
Для поколения моего отца знание пришло в послевоенный рабочий класс не только через расширенную систему образования и публичные библиотеки, но и через телевидение, через желтую прессу, кино, книги в мягкой обложке и популярные песни, которые в конце 1950-х годов стали выступать в качестве поэзии рабочего класса.
Да и само знание о мире вдруг усложнилось. Возросла социальная мобильность. Возросла мобильность географическая. Секс, остававшийся табу в публичном дискурсе довоенного рабочего класса, теперь был повсюду. Накануне кризиса получило распространение самое главное технологическое новшество из всех: противозачаточная таблетка, которая впервые была прописана в 1960 году, но разрешена к использованию любой женщиной в конце 1960-х – начале 1970-х, вызвав то, что экономисты Акерлоф, Йеллен и Кац назвали «шоком в технологии репродукции». Женщины получили доступ к высшему образованию: например, в 1970 году среди американских студентов, изучавших право, девушек было 10 % – десять лет спустя их количество выросло до 30 %.
А возможность контроля над моментом рождения ребенка подготовила почву для решительного расширения женского участия в труде. В итоге появился новый тип рабочего. Поколение, которое вело классовую войну в 1970-е годы, с самого начала имело бóльшие зарплаты, более высокий уровень личной свободы, рассеянные социальные связи и гораздо более широкий доступ к информации. Вопреки мнению теоретиков упадка, ничто из этого не удержало рабочих от борьбы. Но именно из-за этого они в конечном счете и проиграли.
Постиндустриальная модель свободного рынка, которая уничтожила экономическую силу рабочих и их традиционное мировоззрение, рухнула. Появилась новая капиталистическая стратегия. Возникла и новая разновидность бунтарского сознания, которое уже не было негативным, спонтанным или неосведомленным, а основывалось на формальном знании и больше полагалось на каналы массовой коммуникации, находившиеся под контролем элит. Помимо этого, мы должны принимать во внимание мертвый груз как сталинизма, так и социал-демократии, которые на протяжении всего подъема рабочего движения в 1970-е годы фактически пытались сориентировать классовую борьбу на поиск компромисса и свести ее к парламентской политике. Наконец, рабочих сдерживала память о том, что революции 1920–1930-х годов провалились и что фашизм удалось победить только с помощью демократического капитализма.
Все передовые экономики пережили период ожесточенной классовой войны с конца 1960-х до середины 1970-х годов. Мы обратимся к примеру Италии, поскольку он лучше всего задокументирован, больше всего обсуждался, и именно Италия стала одной из первых стран, где были заложены основы понимания того, как нам действовать после поражения.
Италия: новый вид контроля
К 1967 году итальянское экономическое чудо переместило с бедного аграрного Юга в промышленные города Севера семнадцать миллионов рабочих. Вследствие того что государство строило недостаточное количество жилья, многие новые рабочие-мигранты спали по шесть-восемь человек в комнате, в обшарпанных квартирах, а коммунальные службы были перегружены. Зато у фабрик был современный дизайн и технологии мирового уровня, поэтому работа на них казалась заманчивой.
Реальные зарплаты выросли на 15 % в течение 1960-х годов. Крупнейшие промышленные бренды вкладывали крупные средства в заводские столовые, спортивные и социальные клубы, благотворительные фонды и разработанную дизайнерами спецодежду. На уровне отраслей промышленности профсоюзы и руководство совместно договаривались о размерах зарплат, объемах продукции и условиях труда. Но на уровне заводов «правилом является абсолютизм управленцев», как отмечалось в одном исследовании.
Это сочетание растущих трудовых доходов и мрачных условий за пределами работы стало первым последствием бума. Вторым было увеличение числа студентов. К 1968 году оно достигло 450 тысяч – вдвое больше, чем десятилетием ранее. Большинство студентов были родом из рабочих семей, и денег у них не было. В университетах они обнаружили кучи бесполезных учебников и устаревшие правила. Историк Пол Гинсборг писал: «Решение открыть доступ к настолько неподходящей для этого университетской системе просто заложило в нее бомбу с часовым механизмом». Возможно, точнее всего было бы сравнить этот феномен с детонатором. Захваты студентами университетских помещений начались в конце 1967 года и вылились в уличные столкновения в следующем году. Одновременно началась волна забастовок рабочих, которая достигла кульминации «горячей осенью» 1969 года.
На заводах Pirelli в миланском квартале Бикокка бастующие рабочие создали «объединенный низовой комитет», полностью независимый от профсоюза. По мере того как низовой комитет расширялся, появлялись новые формы действий промышленных рабочих: последовательные часовые забастовки в разных цехах, сидячие забастовки, итальянские забастовки, предназначенные для снижения производительности, и стачки, распространявшиеся путем перехода змейкой из одного цеха в другой. Рабочий Fiat так описывал одну из них: «Мы выступили – нас было всего семь. К тому моменту, когда мы добрались до центрального офиса, где торчал весь персонал, нас уже было около семи тысяч!.. В следующий раз мы начнем с семи тысяч и дойдем до семидесяти тысяч, и тогда Fiat настанет конец».
Итальянская компартия бросилась создавать местные переговорные комитеты, но на многих заводах рабочие отказались в них участвовать и выпроводили коммунистов, скандируя: «Мы все делегаты».
В баре рядом с расположенным в Турине заводом Mirafiore Fiat студенты открыли «рабоче-студенческую ассамблею». 3 июля 1969 года они вышли маршем с фабрики, протестуя против повышения арендной платы за жилье, и вступили в стычки с полицией, скандируя лозунг, в котором выразился новый подход: «Чего мы хотим? Всего!»
Левацкая группа «Лотта континуа» выразила то, что происходило по мнению самих бастующих: «Они медленно начинают освобождать себя. Они разрушают устоявшуюся власть на фабрике».
Если бы дело ограничилось несколькими бунтарскими районами в стране, постоянно пребывающей в состоянии хаоса, то это было бы просто любопытным случаем и не более того. Но волнения в Италии отразили изменения, которые происходили во всем развитом мире; 1969 год должен был стать началом периода повсеместной экономической борьбы, которая постоянно выливалась в политические конфликты и привела к полному переосмыслению западной экономической модели.
Важно понимать последовательность событий, поскольку в популярной литературе крах кейнсианства зачастую сводится к одному-единственному моменту. В 1971 году длительный послевоенный подъем выдохся. Но отмена фиксированных обменных ставок, как ни парадоксально, дала каждой стране возможность «разрешить» напряженность в сфере зарплат и производительности за счет разгона инфляции. Затем, когда в 1973 году резко выросли цены на нефть, что привело к двузначной инфляции, прежнее соотношение между зарплатами, ценами и производительностью просто перестало существовать.
В странах ОЭСР трансфертные платежи, т. е. пособия для малоимущих, социальные выплаты и т. д., составлявшие 7,5 % ВВП в период экономического бума, достигли 13,5 % к середине 1970-х годов. Государственные расходы, которые в среднем составляли 28 % ВВП в 1950-е годы, теперь выросли до 41 %. Доля общего богатства, приходившегося на прибыль промышленности, сократилась на 24 %.
Чтобы сдержать активность рабочих, правительства подняли социальные расходы до рекордного уровня и включили представителей рабочих в правительство. В Италии это произошло в рамках «исторического компромисса» 1976 года, который положил конец периоду волнений, привязав компартию и подчиненные ей профсоюзы к консервативному правительству. Тот же процесс можно усмотреть в Пакте Монклоа, подписанном в Испании в 1978 году, в «социальном контракте» правительств Вильсона и Каллагана (1974–1979) и в многочисленных попытках американских профсоюзов добиться заключения стратегической сделки с администрацией Картера.
В конце 1970-х все акторы старой кейнсианской системы: организованный рабочий, патерналистски настроенный управленец, политик государства всеобщего благоденствия и глава государственной корпорации – совместными усилиями пытались спасти разваливавшуюся экономическую систему.
Стандартизированный производственный процесс послевоенной эпохи – и контроль со стороны строго научного менеджмента, на котором он основывался, – привел к созданию рабочей силы, которую он не мог контролировать. Тот простой факт, что итальянская забастовка стала самой эффективной формой саботажа, отражает реальную ситуацию. Именно рабочие управляли производственным процессом. Любое предложение решить макроэкономические проблемы без их согласия было бессмысленным.
В ответ новое поколение консервативных политиков решило, что нужно демонтировать всю систему. Второй нефтяной шок, произошедший после иранской революции 1979 года, дал им такую возможность. Он вызвал новую глубокую рецессию, и на этот раз рабочим пришлось иметь дело с корпорациями и политиками, которые были намерены опробовать новые методы: массовую безработицу, закрытие промышленных предприятий, сокращение зарплат и государственных расходов.
Они также столкнулись с явлением, к которому недостаточно подготовились в годы радикализма. Часть рабочей силы была готова примкнуть к консервативным политикам. Белые рабочие Юга США привели к власти Рейгана; многие квалифицированные британские рабочие, уставшие от хаоса, переметнулись на сторону консерваторов в 1979 году, позволив Тэтчер на десять лет занять должность премьера. Откровенный консерватизм рабочего класса никуда не делся: он всегда хотел порядка и процветания и к 1979 году уже не верил, что кейнсианская модель может их обеспечить.
К середине 1980-х годов рабочий класс развитого мира всего за пятнадцать лет проделал путь от пассивности к забастовкам и полуреволюционной борьбе и потерпел стратегическое поражение.
Западный капитализм, на который организованный труд, сосуществовавший с ним почти два столетия, оказал огромное влияние, больше не мог мириться с рабочей культурой солидарности и сопротивления. Перенесение производства за рубеж, деиндустриализация, антипрофсоюзные законы и упорная идеологическая война ее уничтожили.
Цифровые бунтари, аналоговые рабы
После более чем тридцати лет отступлений и атомизации рабочий класс выжил, но сильно изменился.
В развитом мире центр-периферийная модель, впервые примененная в Японии, стала нормой, сменив модель «неквалифицированные рабочие против квалифицированных» в качестве основного критерия разделения внутри рабочего класса. Рабочая сила ядра смогла удержаться на стабильных, постоянных местах и получать дополнительные выплаты, связанные с работой. Те, кто оказался на периферии, работают на временных должностях в офисах или через сеть фирм-подрядчиков. Но ядро сжалось: через семь лет после кризиса 2008 года постоянный трудовой договор и приличная зарплата для многих людей являются недостижимой привилегией. Для четверти населения быть частью «прекариата» – жизненные реалии.
Для обеих групп главным качеством стала гибкость. В среде квалифицированных рабочих особенно ценится умение заново изобретать себя, подстраиваться под краткосрочные корпоративные цели, уметь забывать старые навыки и приобретать новые, работать в сети и, прежде всего, жить интересами компании, на которую они работают. Эти качества, которые в типографии в Торонто в 1890 году назвали бы «продажностью», с 1990-х годов стали обязательными, если вы хотите оставаться в ядре.
Для периферийной рабочей силы гибкость основывается прежде всего на общем и абстрактном характере труда. Поскольку бóльшая его часть автоматизирована, вы должны уметь быстро обучаться автоматизированному процессу и следовать формуле. Зачастую это может подразумевать скучную и грязную ручную работу, как, например, личное надомное обслуживание, предоставляемое определенному количеству людей и разбитое на пятнадцатиминутные отрезки за минимальную оплату. В крайних формах это означает подчинение вашего личного и эмоционального поведения трудовой дисциплине. В Pret а Manger сотрудники должны улыбаться, быть веселыми и «касаться друг друга». Официальный список запрещенных действий включает работу «только ради денег» и «слишком сложные вещи». Один сотрудник сообщал: «После однодневного испытания ваши коллеги по работе голосуют относительно того, насколько вы подходите занимаемому месту; если ваша деятельность не вызывает восторга, вам дают немного денег и отправляют домой».
Рабочая сила всех развитых стран сегодня ориентирована на сферу обслуживания. Лишь в экспортных гигантах вроде Германии, Южной Кореи или Японии промышленные рабочие составляют почти 20 % от числа занятых; в остальных эконо-мически развитых странах их число колеблется от 10 до 20 %.
В развивающемся мире промышленные рабочие также составляют всего 20 % от общего числа трудящихся. Хотя численность трудящихся в мировом масштабе достигает трех миллиардов человек, а в Азии и Латинской Америке люди чаще всего работают на крупных предприятиях, представление о том, что глобализация просто перенесла фордистско-тейлористскую модель на глобальный Юг, обманчиво.
Доля зарплат в мировом ВВП демонстрирует тенденцию к снижению. В США она достигла пика в 53 % в 1970 году и к сегодняшнему дню упала до 44 %. Хотя эта динамика проявляется не столь ярко в странах, придерживающихся модели, ориентированной на экспорт, в социальном плане это подтолкнуло рабочих к финансиализированному поведению. Как мы видели в первой части книги, объем доходов, обеспеченных потреблением и кредитами, которые берет рабочий класс, вырос в соотношении к доходам, создаваемым за счет труда.
Костас Лапавитсас, профессор экономики в Школе восточных и африканских исследований Лондонского университета, называет это «финансовой экспроприацией» – она оказала глубокое воздействие на представления рабочего класса о самом себе. Для многих рабочих их первичные физические и идеологические отношения с капиталом осуществляются скорее посредством потребления и займов, чем посредством работы.
Это по-новому освещает долговременную тенденцию капитализма, сформировавшегося после 1989 года, к размыванию границ между трудом и досугом. В некоторых отраслях (причем не все из них относятся к высокоприбыльным) все чаще приходится делать выбор между достижением целей проекта и тем, что сотрудники уделяют время личным делам на работе (электронная торговля, социальные сети, общение). В итоге сотрудник должен отвечать на рабочие письма дома, работать во время путешествий, быть готовым работать во внеурочные часы, чтобы выполнить поставленные задачи.
В работе, сосредоточенной в высокой степени на информации, особенно при наличии «умных» мобильных устройств, труд и досуг смешиваются друг с другом. В течение относительно короткого периода это привело к ослаблению связей между зарплатами и рабочим временем. Ведь если вы высококвалифицированный работник, вам платят за то, что вы есть, за то, что вы делитесь идеями со своей фирмой и достигаете целей.
Параллельно с этим изменилась география жизни рабочего класса. Долгие поездки из пригородов, культура которых особо не связана с работой, стали нормой. Такие перемещения изначально требовали от людей, чтобы они активно создавали заново физическую общность посредством нетрудовых организаций: спортзала, детского сада, кегельбанов и т. д. С появлением информационных технологий часть деятельности по созданию общности переместилась в интернет, что еще больше усугубило физическую изоляцию. В результате прежняя солидарность, в рамках которой связи на рабочем месте укреплялись благодаря социально сплоченной общности, теперь возникает намного реже, чем когда-либо еще на всем протяжении истории капитализма.
Молодым трудящимся, занятым на временных работах, важнее соседи в городе; они кучкуются в центре города, предпочитая жить в намного меньшем пространстве, зато быть физически ближе к сети контактов, необходимой для нахождения партнеров, случайной работы и развлечений. Их борьба вроде волнений в районе Эксархия в Афинах или студенческий бунт в Лондоне в 2010 году, как правило, фокусируется в физическом пространстве.
Социологи, пытавшиеся понять эти качественные изменения в трудовой жизни, сначала сосредоточились на пространстве. Барри Уэллман зафиксировал переход от общностей, в основе которых лежат коллективы, к физическим, а затем и цифровым сетям. То, что получилось, он называл «сетевым индивидуализмом» и напрямую связал его с большей гибкостью в отношении работы. В свою очередь, профессор Лондонской школы экономики Ричард Сеннетт начал исследовать новые черты высокотехнологичной рабочей силы. Он обнаружил, что раз работа поощряет отчужденность и поверхностную уступчивость и в ней отдается предпочтение приспособляемости ценностей перед квалификацией и неформальному общению перед преданностью, то это создает новый тип рабочего, который сосредоточен на краткосрочной перспективе и в жизни, и на работе и у которого нет привязанности к иерархии и структурам как на работе, так и в протестной деятельности.
И Сеннетт, и Уэллман отмечали склонность людей, приспособившихся к такому неформальному образу жизни, к развитию множества идентичностей как в реальной жизни, так и в интернете. Сеннетт пишет: «Условия времени при новом капитализме создали конфликт между характером и опытом, опытом расчлененного времени, который ставит под угрозу способность людей превращать свою личность в устойчивые нарративы».
У рабочего кейнсианской эпохи была одна личность: на работе, в местном баре, в социальном клубе, на футбольном поле он был одним и тем же человеком. Сетевой индивид создает более сложную реальность: он живет параллельными жизнями на работе, во множестве фрагментированных субкультур и в интернете.
Одно дело отметить эти изменения; другое – понять их воздействие на способность человечества бороться с эксплуатацией и угнетением. Майкл Хардт и Антонио Негри хорошо это резюмировали в своей книге «Декларация», изданной в 2012 году:
Центр тяжести капиталистического производства более не находится на фабрике, а сместился за ее пределы. Общество стало фабрикой… Вследствие этого смещения первоначальные обязательства между капиталистом и рабочим также изменились… Эксплуатация сегодня основана в первую очередь не на [равном или неравном] обмене, а на долге [309] .
Если в 1970-е годы Негри и итальянские левые преждевременно возвестили о том, что рабочее место «перестало быть» полем классовой борьбы и что им стало «все общество», то сегодня они правы.
Какое будущее ждет рабочий класс, если информационный капитализм продолжит развиваться по этому пути?
В первую очередь, нынешнее разделение труда в мировом масштабе можно рассматривать только как переходное. Рабочие на глобальном Юге добьются более высокого уровня жизни, и однажды капитал ответит на это углублением автоматизации и попытками добиться более высокой производительности на развивающихся рынках. Это выведет китайских и бразильских рабочих на тот же путь, по которому идут трудящиеся богатого мира, т. е. на путь подчинения сфере услуг, раскола на квалифицированное ядро и прекариат, причем у обеих прослоек зарплаты отчасти перестанут зависеть от работы. Кроме того, по мнению Оксфордской школы Мартин, именно низкоквалифицированные рабочие места в сфере услуг подвержены самому высокому риску полной автоматизации в ближайшие два десятилетия. Мировой рабочий класс не обречен на то, чтобы вечно оставаться разделенным на заводских роботов в Китае и разработчиков игр в США.
Тем не менее борьба на рабочем месте более не является единственной и самой важной драмой.
Во многих промышленных и коммерческих городах мира сетевые индивиды уже представляют собой не социологическую диковинку, а архетип. Все те качества, которые социологи 1990-х годов выявили среди рабочих, занятых в технологических отраслях: подвижность, произвольное создание контактов, множественность идентичностей, слабые связи, отчужденность, внешнее раболепие, скрывающее глубокое негодование, – стали определяющими чертами молодых, экономически активных людей.
И вы можете обнаружить их даже в Китае, несмотря на тяжелые условия труда и на то, что тамошних рабочих многие считали альтер-эго нерадивых западных потребителей. С середины 2000-х годов в рабочих кварталах городов, ориентированных на экспорт, открылись интернет-кафе с сотнями мониторов. Социологи, опрашивавшие в то время молодых мигрантов, выяснили, что те используют интернет с двумя целями: чтобы налаживать связи с другими рабочими из их родного города и чтобы выпускать пар за компьютерными играми. Для молодежи, которая всегда спала либо в крестьянском доме, либо в заводском общежитии, интернет-кафе были настоящей революцией. «Наш прораб – суровый парень. Но когда я его встречаю в интернет-кафе, я его не боюсь, – сказала одна труженица исследователям в 2012 году. – Там он не имеет права меня контролировать. Он пользователь интернета, как и я».
Теперь это кажется доисторическими временами. Смартфоны создали интернет-кафе в кармане спецовки каждого китайского рабочего. В Китае количество подключений к интернету с мобильников превзошло количество подключений со стационарных компьютеров в 2012 году и сегодня эта возможность доступна 600 миллионам человек. А мобильный интернет подразумевает пользование социальными сетями. В 2014 году 30 тысяч рабочих обувной фабрики компании «Юэ Юэнь» в Шэньчжэне провели первую большую забастовку, используя групповые сообщения и микроблоги в качестве инструментов организации. Сетевые деревни, которые использовались в аналоговой форме для набора рабочих и неформального разделения труда в масштабах отдельной фабрики, теперь используются для контроля за уровнем зарплаты и условиями труда, а также для распространения информации в рамках целых отраслей промышленности.
К ужасу китайских властей, фабричные рабочие Шэньчжэня использовали ту же самую технологию, что и либеральные, подключенные к сети студенты, которые в 2014 году организовали демократические протесты «Оккупай сентрал» в Гонконге.
Если вы признаете, что главная граница в современном мире проходит между сетями и иерархиями, то Китай – прекрасное тому подтверждение, а китайские рабочие, которые сейчас кажутся цифровыми бунтарями и аналоговыми рабами, находятся в самом сердце феномена сетевого бунта. Эти сетевые движения доказывают, что появился новый исторический субъект. Это не просто рабочий класс в ином обличии; это сетевое человечество.
И в этом заключается противоядие против пессимизма поколения Горца. Со смертью «настоящего» рабочего класса, утверждал он, исчезла главная движущая сила антикапитализма. Если вы хотели посткапитализма, вы должны были стремиться к нему как к утопии: это хорошая идея, которая могла осуществиться, а могла и не осуществиться, и в обществе не было ни одной крупной силы, которая бы воплощала его ценности.
В последние двадцать лет капитализм мобилизовал новую социальную силу, которая станет его могильщиком, подобно тому, как он объединил фабричный пролетариат в XIX веке. Именно сетевые индивиды разбивали палаточные лагеря на городских площадях, блокировали площадки, где проводили работы по гидроразрыву пласта, устраивали панк-молебны в русских соборах, поднимали пивные банки, бросая дерзкий вызов исламизму на траве парка Гези, вывели миллион человек на улицы Рио и Сан-Паулу и теперь организовали массовые забастовки в Южном Китае.
Они представляют собой «отринутый» рабочий класс – улучшенный и обновленный. Возможно, в вопросах стратегии они столь же невежественны, как и рабочие начала XIX века, но они больше не порабощены системой. Они крайне ею неудовлетворены. Они – это группа людей, чьи интересы различны, но совпадают в том, что необходимо перейти к посткапитализму, заставить информационную революцию создать экономику нового типа, в которой максимальное количество вещей будет производиться бесплатно для совместного пользования, что позволит обратить вспять волну неравенства. Неолиберализм может предложить им лишь мир слабого роста и банкротства на уровне государства: бюджетная экономия до самой смерти, зато с обновленной версией iPhone каждые несколько лет. А свободу, которой они дорожат, постоянно попирает неолиберальное государство при помощи приемов массовой слежки в стиле АНБ или китайской интернет-полиции. Без их ведома политика во многих странах оказалась под контролем клептократической мафии, чья стратегия состоит в том, чтобы обеспечивать рост ценой подавления свободы и расширения неравенства.
Это новое поколение сетевых людей понимает, что живет в эпоху третьей промышленной революции, и постепенно осознает, почему она застопорилась: если кредитная система вышла из строя, капитализм не может поддерживать тот масштаб автоматизации, которого можно достичь, и не в состоянии обеспечить уничтожение рабочих мест за счет внедрения новых технологий.
Экономика уже производит и воспроизводит сетевой образ жизни и сознание, которые вступают в противоречие с иерархиями капитализма. Стремление к радикальным экономическим переменам очевидно.
Следующий вопрос таков: что мы должны делать, чтобы их осуществить?