Мой концерт в церкви Святого Петра не был последним, который я сыграл под эгидой одной из благотворительных организаций Реджины Бодмен, и Эрик в дальнейшем еще не раз становился моим аккомпаниатором. Собственно, это все, что сохранила о нем память.

Мне известно, что мы оба регулярно посещали «утренники» миссис Бодмен, но об этом он сам мне позже рассказывал, а я как-то не выделял его на фоне других гостей, сидевших в библиотеке дома на Кэдоген-сквер и соревновавшихся друг с другом в эрудиции.

Сейчас я силюсь вспомнить хоть что-нибудь из сказанного Эриком. И ничего не приходит в голову. Судя по всему, мы приятельствовали, коль скоро я нисколько не удивился, получив от него приглашение на чай.

После успешного выступления в церкви Святого Петра мы играли вместе еще на двух концертах, и Майкл Фуллертон написал о нас еще одну хвалебную статью в «Таймс». Помню, как читал записку от Эрика, написанную на узком листе голубой бумаги, сидя у себя дома и поджидая Эллу, и помню, что его приглашение было мне приятно. Конечно же, оно меня не удивило и не заинтриговало.

Короче говоря, я почти забыл о начале нашей дружбы с Эриком. С высоты прожитых лет мне кажется, что мы с ним были фактически чужими друг другу до того самого момента, когда в голову ему пришла великая Идея. Хотя, разумеется, в действительности он тогда уже был моим другом и, в свою очередь, добрым другом считал меня.

Хотел бы я воскресить подробности наших первых бесед, наши постепенные шаги к сближению, но пыль времен толстым слоем покрыла воспоминания о нем и затуманила их. Я не сумею вернуть их, и это меня огорчает.

Однако я могу восстановить в воображении маленькую квартирку, где он в то время жил, с мрачным видом на электростанцию Баттерси. Ясно вижу перед собой узкий коридор и убогую кухню, крошечную гостиную и ванную размером с чулан для швабр. Спальню не представляю: вероятно, я там и не был никогда, а остальное проявляется перед моим внутренним взором все яснее.

У Эрика существовала теория насчет домов. Он утверждал, и порой всерьез, что их, как детей, нужно учить преодолевать свои недостатки. В его квартире таким недостатком был размер. В любой из комнат двое взрослых людей, вытянув в стороны руки, одной из них могли коснуться кончиками пальцев друг друга, а второй — противоположных стен. Эрик справился с этим недостатком, проигнорировав его и забив комнаты под завязку огромной, несоразмерной мебелью.

— Обращайся с домом так, словно он может вырасти, — сказал он, — и не исключено, что это однажды случится.

Так что маленькая темная квартирка, где ему, стесненному в средствах начинающему музыканту, приходилось жить, была обставлена подобно роскошному дворцу. Я пришел к заключению, что мебельные сокровища попали сюда с сомнительных аукционов и распродаж имущества. И хотя протиснуться между мягким диваном-честерфилдом и стоящей возле него огромной пальмой в горшке даже при моей худобе было непростой задачей, никто бы не взялся отрицать, что оба этих предмета производят весьма внушительное впечатление. И только фортепьяно Эрика стояло особняком: он верил, что нужно проявлять почтение к предметам, которые особо ценишь. В результате его инструмент, в отличие от дивана, не был стиснут со всех сторон, он стоял на пустом пространстве, огражденный от случайных оскорблений, которым подвергалась прочая мебель.

Чем дольше я мысленно брожу по этому дому, тем яснее вспоминаю характер его обитателя. Эрик относился почтительно не только к мебели (как, впрочем, и многие другие умные, чувствительные люди не от мира сего — такими их считает большинство). Он был очень привязан к людям. Музыка не поглощала его полностью, хотя он ею жил; душа его жаждала роскоши человеческого общения, хотя умом он превосходил многих. Ему было свойственно думать о благе своих друзей, прежде чем об удовлетворении собственных желаний.

В Эрике почти не чувствовалось того эгоизма, которому учит жизнь в большом городе, — он делился всем, что имел. А родом он был из деревни, с плодородных полей Прованса. Он представлял собой этакого джентльмена-земледельца — городской образ жизни благотворно сказывался на его интеллектуальном развитии; светски учтивый и любезный Эрик обладал большой физической силой, придававшей ему особый шарм. Реджина Бодмен — я хорошо это помню — называла его «сыном земли». Эрика, не в пример Чарльзу Стэнхоупу, образование и опыт пребывания в обществе не лишили жизненной энергии, силы, энтузиазма, детской веры.

А еще я помню, как однажды сентябрьским днем мы с ним вместе пили чай. Англофил в Эрике любил традицию пятичасового чая. Наши ритуалы нравились его галльской душе, и угощение на его столе, за которым я, вероятно, не раз сиживал, отличалось богатством и разнообразием.

В тот день я сидел на краю честерфилда, осторожно поставив ногу в узкое пространство между диваном и чайным столиком. Эрик колдовал с чайным ситечком и кусочками сахара, лежавшими в старой фарфоровой вазе. Его коллекция фарфора отличалась эклектизмом: все предметы обладали неизменно высоким качеством, но при этом были подержанными, а приобретал он их на протяжении многих лет. В результате кремовая стаффордширская чашка могла стоять на споудовском блюдце с ивовым узором — именно так выглядела чайная пара, которую он как раз собирался мне подать, а мейсенская тарелочка для торта соседствовала порой с веджвудским молочником.

Да, теперь я вспоминаю: душная гостиная, хрупкий фарфор, большие руки Эрика осторожно перемещаются между чайником и молочником. А я рассказываю ему о Камилле Бодмен, с которой он незнаком; он спрашивает, сколько мне положить кусочков сахара, один или два — никак не может запомнить. По-английски он говорит почти без акцента и ошибок, лишь иногда неверно составляет фразеологизм, при этом он, по-видимому, сознает свою оплошность и относится к ней с иронией.

«Один», — отвечаю я, но, видимо, слишком тихо. Эрик просит повторить; вновь вернувшись к истории, которую рассказывал, я понимаю, что упустил нить, история перестала быть смешной. И все же я заканчиваю, а после этого мой друг садится напротив в большое кресло с выгнутой спинкой, внезапно становясь серьезным. Кресло ветхое, но удобное — в мебели Эрик, помимо роскоши, ценит именно комфорт. В правой руке у него тост с маслом, в левой — чашка чая. Он поворачивается ко мне, улыбаясь, но я чувствую, что он намерен сказать нечто важное.

И я оказываюсь прав.

— Джеймс, — начинает он медленно, тщательно подбирая слова, — насколько твердые у вас планы на ближайшие два-три месяца?

— Каменные.

— Камень можно разбить, не так ли?

— Этот — нет.

Он улыбается:

— Любой камень можно разбить, было бы желание.

— Возможно, но в данном случае подобного желания нет ни у кого. Разве что, — принялся я размышлять вслух, — у родителей, хотя они, кажется, отказались от своих возражений по поводу Гилдхолла. За это я должен благодарить Майкла Фуллертона.

— Да, мсье Фуллертон в последнее время сделался вашим страстным поклонником. Он открыл в вас талант, ваша карьера хорошо начинается.

Его фраза меня смутила, и я промолчал: в статье о нашем последнем концерте Эрик упоминался лишь вскользь, и подчеркивать это обстоятельство я не собирался. Однако мой приятель, если и был этим задет, никак этого не выказал.

— И précisément поэтому я считаю, что вам не следует строить столь твердокаменных планов, — продолжил он, — по крайней мере до тех пор, пока не выслушаете во все ухо мое предложение.

Я решил ничего не слушать, но из вежливости кивнул с заинтересованным видом.

— Так вот, — проговорил Эрик, — умерла тетя моей матери. Моя двоюродная бабушка.

Я принялся было подыскивать сочувственные слова, но он поднял руку, останавливая меня:

— Для меня лично это не горе. Видите ли, она была уже старая. Кроме того, я плохо ее знал.

Я вспоминаю это замечание теперь, когда и сам стар, и меня поражает бесчувственность юности, считающей себя бессмертной. С возрастом начинаешь относиться к смерти иначе.

— Она была художницей и даже пользовалась некоторой известностью.

Я кивнул и спросил, как ее звали.

— Изабель Моксари, — ответил он.

Имя показалось мне смутно знакомым.

— Она была француженкой, а замуж вышла за чеха. Очень космополитичная дама. И очень эрудированная.

Я снова кивнул.

— У нее осталась большая квартира в Праге, полная мебели и картин, — рассказывал Эрик. — Кое-что из ее имущества может оказаться весьма ценным; в любом случае многие вещи необходимо продать. Я еду в Прагу через десять дней — именно столько мне потребуется, чтобы уладить здесь дела.

— Почему вы?

— Моя мать была единственной родственницей мадам Моксари. А я — единственный сын своей матери. Так что ехать мне. — Он вздохнул. — И думаю, вам следует отправиться туда вместе со мной. — Эту фразу он произнес тихо, почти робко. Видя удивление на моем лице и чувствуя, что я вот-вот начну отказываться, он поторопился продолжить: — У меня есть друг в Пражской консерватории. Вы наверняка о нем слышали.

Я молчал. Эрик взглянул на меня с тревогой и поинтересовался:

— Вам что-нибудь говорит имя Эдуард Мендль? — И он с торжествующим видом откинулся на спинку кресла.

Я тут же, как он и рассчитывал, словно воочию увидел перед собой морщинистое лицо, копну седых волос, крючковатый нос, узкие черные глаза. Лицо Мендля с детства было знакомо мне по обложкам граммофонных пластинок. Это имя было для меня свято с того самого мгновения, когда я впервые прикоснулся к скрипке.

— Откуда вы его знаете? — Я был поражен тем, с какой беспечностью и простотой Эрик упомянул имя этого великого человека.

— Он был другом моей двоюродной бабушки, — последовал ответ. — Приезжая во Францию с концертами, он всегда останавливался у нас.

— Но это же потрясающе!

— Вы не дали мне закончить. Думаю, Эдуард Мендль — как раз тот человек, который может стать вашим учителем. Вы приобретаете некоторую известность в Лондоне благодаря мсье Фуллертону. Подумайте, какую пользу может принести вам работа с Эдуардом Мендлем. Только представьте, что напишет мсье Фуллертон в своей следующей статье!

Я уже представил себе это.

— А почему вы думаете, что он захочет взять меня в ученики?

— Он с удовольствием послушает вас просто по моей рекомендации. Хотя Мендль — скрипач, он, вероятно, больше повлиял на мою игру на фортепиано, чем кто-либо другой. Мы с ним близко общаемся, он доверяет моему мнению.

— И вы считаете…

— Я считаю, что, если я попрошу его, он вас послушает. Остальное, конечно, будет зависеть от вас.

— Конечно.

Эрик понял, что его слова произвели на меня желаемое впечатление. Он медленно улыбнулся.

— Вы действительно считаете, что это можно устроить? — спросил я.

И лишь произнеся эти слова, я с острой болью подумал о том, как долго будут тянуться эти два месяца без моей любимой. Эрик взглянул на меня, — я в этот момент почти желал, чтоб он ответил «нет», чтобы эта удивительная возможность, о которой я прежде и мечтать не смел, прошла мимо меня. И тут же мне в голову пришло, что мы с Эллой сумеем вынести эту разлуку.

А потом Эрик заговорил.

— Я уверен в этом, — сказал он твердо. — Но вам придется уговорить своих преподавателей в Гилдхолле отложить ваше поступление на один семестр.

При этой мысли я снова сник: у меня было мало надежды на успех столь беспрецедентной просьбы. Я немного повеселел — но лишь немного, — когда Эрик сообщил мне, что уже побеседовал с Реджиной Бодмен и та обещала использовать свое влияние.

— Жизнь в Англии очень забавно устроена, — усмехнулся он. — Все делается за кулисами, а Реджина знакома с деканом факультета струнных инструментов в Гилдхолле. Он ее друг.

Мое сердце снова упало. Всех, кто мог быть полезен Реджине Бодмен, она называла своими друзьями. Это выражение не подразумевало ни близости, ни привязанности ни с одной из сторон. Однако после следующего замечания Эрика мои надежды снова возродились.

— А еще он — любовник мсье Фуллертона, — произнес он спокойно.

— Откуда вы знаете?

— Вас не должно это волновать. Имея за собой поддержку мсье Фуллертона и мадам Бодмен, мы, вполне возможно, сумеем все это устроить. А если вы решите ехать в Прагу, не откажетесь ли вы разделить со мной квартиру мадам Моксари?

— Это очень благородное предложение, но я не могу вас обременять.

Последовала пауза.

— Мне будет одиноко без вашего общества.

— В таком случае я… с удовольствием принимаю ваше приглашение.

— Единственной мздой, какую я с вас возьму, будет небольшая помощь в организации аукциона. Так что за квартиру платить вам не надо, а Прага — очень дешевый город. Мы там будем жить по-королевски, а не так, как здесь, в Лондоне, — развел он руками, — словно крысы. Я не люблю жить в таких дырах, Джеймс.

И мы, пребывая в приподнятом настроении, пожали друг другу руки, договорившись следовать намеченному плану, после чего я встал с дивана, собираясь уходить, при этом я светился от волнения, но говорил себе, что не следует слишком на многое надеяться, ведь предстояло еще преодолеть множество препятствий. Однако я от всей души поблагодарил Эрика за его великодушие.

— Не за что, — ответил он. — Вы мне очень нравитесь.

Мне было неловко от столь прямодушного признания, и я разозлился на себя за эту неловкость. После чего с новой силой пожал его руку — именно так англичане выражают признательность друзьям. Проделав это, я вспомнил, как Элла порицала присущую англичанам физическую сдержанность, — мы долго обсуждали с нею этот вопрос. Так что я отпустил руку Эрика и обнял его, испытывая при этом некоторую гордость: доказал самому себе, насколько свободен от условностей. Он обнял меня в ответ, довольный, но явно удивленный.

— Спасибо, — снова с чувством сказал я.

— Я уже говорил, это пустяки, — повторил он, глядя мне прямо в глаза. — Доставлять радость друзьям — значит доставлять радость себе.

И я отправился домой. Постепенно сгущались синие сумерки; розовые оттенки уступали место золотистым, а потом серым, покуда солнце неторопливо садилось за крыши и пелену смога, висевшую над огромным городом. Глядя на небеса над головой, огромные и прекрасные, я думал, что все их великолепие не может сравниться с грандиозностью моего счастья и все их краски блекнут в сравнении с богатствами моей жизни.

Конечно, я фантастически преувеличивал, но Элла научила меня давать волю фантазии. Я сел на берегу реки и стал смотреть, как солнце уходит за горизонт, сначала отыскивая в его мощи метафору, а после просто спокойно отдыхая в бледном тепле его прощальных лучей.