Прага — город арочных мостов, острых шпилей, изящных соборов. Напоенный утренним светом, более холодным и пронзительным, чем в Лондоне. Туман, поднимавшийся над Влтавой, казался сказочной, блестящей лентой на сером одеяле города. Я вижу перед собой Эрика в поезде, глаза его горят, ибо путешествие вызывает в нем азарт, он тихонько называет достопримечательности города, которого ни один из нас прежде не видел, но Эрик, как выясняется, читал о нем.

Нам с Прагой еще предстояло познакомиться друг с другом. Однако, увидев ее в первый раз, я уже инстинктивно знал, что она не такая, как Лондон. Не сдержанная, не отстраненная, не холодная. Гордая — да. Но гордость Праги была привлекательна и окутана романтической тайной. Полные торжества парижские бульвары и высокомерные нью-йоркские небоскребы — не по ней. Это город мощеных улиц и потайных лестниц, внутренних двориков, увитых цветами и наполненных шепотом. Город, полный живописного достоинства, где бок о бок стоят дворцы и многоквартирные дома.

Мы с Эриком взяли такси и ехали по шумящим густой листвой улицам пригорода со странными домами в стиле модерн, окруженными садами-переростками.

— Где жила ваша тетя? — спросил я Эрика. — Где-то здесь?

— О нет. Ей нужно было все время находиться в гуще событий. Не ощущая запаха выхлопных газов, она чувствовала себя несчастной. Ее дом, точнее, квартира располагается в центре, и обстановка в ней в точности такая, какой она ее оставила, apparemment. Мы будем жить в настоящей Праге.

Мы спустились по уходившему круто вниз проспекту, вымощенному булыжником, который идет от Страговского монастыря до Малы Страны — маленького барочного квартала, состоящего из извилистых улочек, сходящихся у подножия замка. Здесь я впервые познакомился с настоящей Прагой. Перед нами текла Влтава, вдали виднелись башни-близнецы Карлова моста с его вереницей статуй, мрачных и черных — от возраста и копоти.

Удивительно, насколько ярко я все это сейчас вижу. Я больше не возвращался в Прагу с тех пор, как мы с Эриком покинули ее, поскольку у меня с нею связаны болезненные ассоциации, но я ее не забыл. Вероятно, сегодняшний город отличается от того, каким знал его я, и мысль об этом причиняет мне боль. Улицы Праги, должно быть, заасфальтировали, а на каждом углу теперь стоят палатки с фастфудом, как в других больших городах. Не исключено, что ее монастыри и дворцы превратились в гостиницы. Я не хочу туда возвращаться. Я доволен возможностью мысленно посещать этот город, некогда поразивший впечатлительного молодого человека, спешившего жить.

Водитель высадил нас на углу улицы, застроенной большими старыми домами. Я стоял на мостовой и мерз, ожидая, пока Эрик не откопает ключи.

— Когда-то, — сообщил он, — здесь был дворец. А теперь квартиры. Довольно большие квартиры.

Он нашел ключи, открыл дверь и повел меня за собой, под арку. Внутри при тусклом свете лепнина на стенах и потолке принимала очертания призрачных херувимов, улыбающихся смене ветра, навсегда застывших в бреду разврата. Свет, искаженный грязью, проникал сюда через два больших окна. Прямо перед нами располагалась изящная лестница, наследие эпохи более утонченной, чем та, в которую мы живем, она вела куда-то наверх, в темноту. Когда глаза мои привыкли к тусклому свету, излучаемому одинокой слабой лампочкой, я увидел, в каком состоянии находится здание: отошедшая краска, сломанные черепки, отвалившийся гипс. А дальше — мрак.

Пробормотав какое-то ругательство, Эрик потянулся к выключателю, нашел его, и где-то вдалеке ожила еще одна тусклая лампочка. Мы стали подниматься. Свет горел на протяжении нескольких секунд, но у нас было слишком много тяжелых сумок, в результате последние несколько ступенек каждого пролета мы неизбежно одолевали в темноте. На третьей и последней площадке, перед следующими тяжелыми дверьми, Эрик снова извлек откуда-то ключ.

Дверь открылась, скрипнув ржавыми петлями, — и тут, как по сигналу, свет в коридоре погас. Мы двинулись наугад в темноте. Эрик поискал выключатель, нащупал его и щелкнул. На сей раз нас залила потрясающе яркая волна электрического света. В люстре над нашими головами — позже я нашел время их подсчитать — горело тридцать лампочек, и они освещали каждый уголок пещеры Аладдина, в которой мы очутились.

Я помню это зарево света, физический шок от его яркости, а еще я помню, что жизнь моя все же не была полностью лишена приключений.

Мы с Эриком стояли в длинной, узкой комнате, каменный пол которой покрывали беспорядочно разбросанные турецкие коврики, а совершенно голые стены были выкрашены в глубокий, насыщенный красный цвет. Повсюду лежал слой пыли, приглушая расцветку ковров и драпировок, имперско-желтых, свисавших с потолка, подобно навесу.

Я чихнул, и этот звук разрядил напряжение — мы рассмеялись.

— Боже, — сказал я, — никогда в жизни ничего подобного не видел!

Глаза Эрика забегали.

— Давай отправимся на разведку.

И мы вместе исследовали квартиру. Взволнованные, словно школьники в музее, мы бродили по комнатам, время от времени подбирая и показывая друг другу наиболее эксцентричные образчики вкуса мадам Моксари: маленького золотого слоника с блестящими красными камнями вместо глаз, стоявшего на рояле, дешевый пластмассовый салатово-розовый веер, валявшийся в качестве украшения на одном из столиков.

Комната, в которой мы стояли, совмещала в себе функции прихожей и гостиной (для какой цели она служила в дворцовые времена, угадывать не берусь), из нее открывались две двери, расположенные в нишах с колоннами. За первой дверью обнаружился маленький сырой коридор, который вел в кухню и в ванную с большой фарфоровой ванной (но без кранов для воды). За второй — мы открыли ее лишь после того, как с надеждой, которую сменило разочарование, исследовали оборудование кухни, — нас ждала награда.

— Mon Dieu! — восхитился Эрик, распахивая дверь. — Иди сюда, Джеймс, ты только посмотри!

Я присоединился к нему, и мы вместе впервые вошли в Картинную комнату. Она представляла собой абсолютно правильный квадрат, стены располагались на расстоянии двенадцати футов одна от другой, под прямым углом, и ложный потолок ограничивал их высоту тоже двенадцатью футами. Каждый дюйм этих четырех стен — за исключением одной лишь двери, через которую мы вошли, и двух высоких створчатых окон, выходивших на улицу, — был покрыт полотнами. Некоторые в рамах, другие — без, они жались друг к другу, словно пытаясь согреться в этой зябкой комнате, демонстрируя буйство красок: фантастические, нереальные изображения, произведения разных лет, расположенные в соответствии с определенной системой — позже я разгадал ее.

— Так вот она, — сказал Эрик тихо.

— Кто?

— Бабушка писала маме о своей Картинной комнате. Она была убеждена, что не успеет закончить ее до смерти. — Он помолчал, оглядываясь. — Производит грандиозное впечатление, да?

Я кивнул.

Эта комната представляла собой единый и цельный плод деятельности блестящего разума. Здесь хранились все вызревшие за долгие годы плоды бурного творческого вдохновения, от первых набросков юной девушки до произведений зрелого мастера, созданных уверенной, опытной кистью. Картины были разные: маленькие, огромные, некоторые выполнены масляными красками, некоторые — тушью; большинство — на холсте, некоторые — на дереве. Они сливаются воедино в моей памяти, хотя когда-то я так хорошо их знал. Мне не удается отделить одно изображение от другого, с течением лет их словно покрыла пелена, затуманившая контуры и детали.

Странно, что я не помню, ведь я любил эти картины и комнату, в которой они находились, они для меня много значили. Быть может, именно поэтому я их и забыл.

Дух мадам Моксари чувствовался в этой квартире повсюду — от складок выцветших желтых драпировок, скрывавших растрескавшийся потолок в холле, до выбора старинных безделушек, расставленных по всем углам.

Мы с Эриком целый час как зачарованные бродили по квартире. И лишь потом осознали кое-какие щекотливые обстоятельства нашего положения. Создавалось впечатление, что у мадам Моксари не было кровати.

— В конце концов, должна же она где-то быть, — заявил Эрик. — Мы обязательно ее найдем.

Но сколько мы ни искали, нам не удалось обнаружить ничего хотя бы отдаленно напоминающего матрас, не говоря уже о чем-то более удобном. По истечении часа бесплодных поисков я наконец разгадал загадку, понял, где же спала мадам Моксари, и сообщил о своем открытии Эрику.

Из-за пыли, скопившейся в квартире, я все время чихал, а потому решил вытряхнуть драпировки, которыми была покрыта мебель. Стащив с дивана синий бархатный квадрат, я обнаружил, что это вовсе не диван, а односпальная кровать, придвинутая к стене и обложенная с трех сторон подушками. Как мы смеялись над тем, что призраку столь долго удавалось нас дурачить!

Я помню смех Эрика. Он смеялся самозабвенно. Горловые раскаты, сверкающие белые зубы, растрепанные волосы, лучистые глаза. Все это позже будет возвращаться ко мне в ночных кошмарах, не раз я вспомню улыбку, предшествовавшую смеху, и руку Эрика, ласково похлопывавшую меня по спине.

Шестьдесят лет мне потребовалось на то, чтобы прогнать от себя мысли об Эрике, оградить свои сны от картинок и звуков, связанных с ним. А теперь я пустил насмарку работу нескольких десятилетий — все вспомнил. И Эрик снова будет преследовать меня и мучить. Кто он такой? Что он такое? Образ. Звук. Прикосновение. Молодой человек, у которого была счастливая жизнь и несчастная смерть. И больше ничего, верно? Он мертв. Но он живет во мне. Моя совесть не оставляет его в покое — она больше не выносит обмана.

И потому смех его, доносящийся до меня сквозь годы, кажется пронзительным обвинительным криком.

А в тот день я с удовольствием слушал его и тоже смеялся. Мы хохотали и в шутку боролись друг с другом за право воспользоваться кроватью. Эрик проиграл, хотя и был крупнее меня; в итоге мы решили как следует вычистить и проветрить бархатные драпировки, в изобилии водившиеся в квартире, сложить их в кучу и устроить для него импровизированное ложе.

Покончив с этим важным вопросом, мы переключились на полную трудностей работу: стали открывать шкафы, исследовать полки, заглядывать во всевозможные уголки и щели личной вселенной пожилой дамы. Мы обнаружили, что уборка дома, необитаемого с тех пор, как мадам Моксари отправили в дом престарелых — а это случилось почти за год до ее смерти, — будет нелегкой задачей. Какие бы навыки ни привили мне в пансионе, обращение с тряпками и моющими средствами не относилось к их числу. Эрик едва ли был более искусен в подобного рода делах. Однако энтузиазм придавал нам уверенности. Мы немедля отправились в магазин и вооружились швабрами и ведрами — мой друг настаивал на том, что к этому процессу нужно относиться как к военной операции, — и вернулись, воодушевленные нашей экспедицией, чтобы немедленно приступить к проветриванию помещения и вытряхиванию пыли.

Так что изумленные чехи имели возможность наблюдать, как мы на протяжении долгого дня плясали на улице под своим балконом дикий танец, изо всех сил выколачивая пыль из огромных бархатных полотен — красных, желтых, синих, фиолетовых, зеленых. Мы выбивали их с потрясающей энергией и весьма шумно, набросив их на все, что попадалось под руку: фонарные столбы, здания, стены, перила. Ни один предмет окружающего пейзажа не был в безопасности, рискуя тоже стать объектом применения наших неистовых усилий. Закончили мы лишь к ночи. Вывесили бархатные драпировки проветриваться на балюстраду центральной лестницы, невзначай вернув дому часть того великолепия, какое он, вероятно, обретал в праздничные дни в прошлом, и взобрались по ступенькам обратно в нашу квартиру, ставшую голой без этих изысканных тканей.

Мебель угрюмо взирала на нас, голая и неприглядная. Покинув квартиру, мы отправились на поиски ужина и вина и пили и смеялись вместе — до тех пор, пока еще могли держаться на ногах, а потом, шатаясь, на рассвете вернулись к великолепным развалинам бывшего дворца на Сокольской, 21.

Именно в процессе прилюдной расправы с драпировками в нашей жизни впервые появилась Бланка — морщинистая старая женщина с аккуратно уложенными крашеными волосами, уборщица и доверенное лицо мадам Моксари. Она жила в еще более ветхом здании на противоположной стороне все той же Сокольской улицы. Позже она рассказала нам, с каким ужасом наблюдала за тем, как двое незнакомцев уничтожают имущество ее прежней хозяйки под окнами собственной квартиры последней.

Бланка сочла, что наши наглые действия требуют ее немедленного вмешательства, и, несмотря на то что не отличалась крупным телосложением, бесстрашно и свирепо, не испугавшись юных нахалов, направилась к нам, желая, чтоб наше бесстыдное поведение не осталось безнаказанным. Когда она, пылая жаждой мести, возникла перед нами с намерением нас поколотить, мы как раз стаскивали последнюю из драпировок вниз по лестнице дома. Неожиданного и умелого удара по голени оказалось достаточно, чтобы вывести Эрика из строя, а я в ужасе умолк, глядя на разгневанную чешку, преградившую мне дорогу.

В конце концов нам удалось ее успокоить. Мы повторяли наши объяснения сначала по-английски, затем на ломаном немецком, причем Эрик все это время растирал покалеченную лодыжку, а я делал все возможное, чтобы умиротворить неожиданно напавшую на нас женщину усвоенными кое-как ласковыми фразами из чешского разговорника.

Ситуация прояснилась, и Бланка принесла извинения, которые встревожили нас едва ли меньше, чем недавняя ярость. По ее словам, нам ни в коем случае не следовало убирать в квартире: должна же она хоть чем-то компенсировать свое оскорбительное поведение. В любом случае на мужчин в таком деле нельзя положиться. И что бы мы делали без женского руководства? Мы даже представить себе не можем, какой урон способны нанести имуществу, если будем всем этим заниматься сами.

Перед лицом столь неумолимого оппонента нам с Эриком оставалось только подчиниться; Бланка немедленно взяла контроль за осуществлением нашего предприятия в свои руки и проявила при этом недюжинные энергию и опытность, болтая без умолку и с энтузиазмом нами командуя. Под ее руководством мы в ближайшие дни развели бурную, ураганную деятельность, вполне сопоставимую с самыми грандиозными катаклизмами, которые здание могло испытать за истекшие два века. Бланка появлялась ровно в девять. Властно и неутомимо командовала она своим войском с того самого момента, как переступала порог, и до позднего вечера, отправляя нас тереть, чистить и расставлять по местам предметы мебели и украшения.

Всю мебель, которую семья Вожирар не желала оставить себе, предстояло продать заодно с картинами; на протяжении шести дней, что мы занимались уборкой, среди аморфной груды мусора, скопившегося у мадам Моксари за восемьдесят без малого лет, мы то и дело откапывали настоящие сокровища. Вещи обретались в невероятных местах. Под одной из досок паркета, скрипевшей более подозрительно, чем остальные, мы обнаружили пачку аккуратно перевязанных писем; под крышкой рояля, за струнами, хранилась маленькая черная шкатулка со странной янтарной брошью внутри, а к крышке одного из кухонных ящиков были прикреплены мужские карманные часы из желтого металла, на мой взгляд весьма смахивавшего на золото.

Все эти предметы — и не только их — я сразу же по обнаружении показывал Эрику, и уж он распоряжался их судьбой.

Увидев письма, он медленно проговорил:

— Любовные письма. Давай сожжем их.

И я, сгорая от любопытства, удовлетворить которое не мог, отправил их в тот угол балкона, что мы между собой прозвали «заготовкой для костра». Всего их оказалось около пятидесяти, они были написаны на одинаковой бумаге, похрустывавшей от старости, паучьим почерком на незнакомом мне языке. Эрик взглянул на них вполглаза.

— Почерк не дедушкин, — сказал он строго, но потом смягчился. — Давай-ка сохраним тайну старой леди.

И, держа письма в левой руке, он поднес к ним снизу зажигалку, а потом мы стояли и смотрели, как они ярко горят, постепенно превращаясь в пепел.

Судьба эксцентричной Изабель Моксари заинтриговала меня, и, коль скоро мне не удалось прочесть ее писем, я с огромным интересом слушал бесконечные рассказы Бланки.

— Мадам была хорошая женщина, — сообщила ее бывшая уборщица, продолжая что-то скрести. — Очень хорошая женщина. Я была ее служанкой, но она обращалась со мной как с подругой.

А протирая пыль, Бланка не упускала возможности поведать краткую историю каждого предмета, к которому прикасалась. Мы с Эриком зачарованно слушали, как она перечисляет имена людей, пивших чай из чашек мадам Моксари, и названия произведений представителей интеллектуального бомонда, игравших с нею в карты, говорила о гениальных музыкантах, садившихся за ее рояль, в том числе об Эдуарде Мендле.

— Какая жалость! Ее картины не следует продавать и разделять. Ей бы это не понравилось. Их нужно поместить в музей, чтобы люди могли их видеть.

Я был с нею согласен. Много часов провел я в Картинной комнате средь ярких, живых красок и текучих линий личной коллекции мадам Моксари. Я по-настоящему узнал и понял ее картины, увидел в них постепенный переход от страстной юности к покою зрелого возраста, а по датам заметил, что на протяжении почти шестидесяти лет она писала по одному такому полотну в год, параллельно прочему творчеству.

— Мадам все время что-то рисовала, — сказала нам однажды Бланка. — В эту комнату она начала вешать картины в тот год, как вышла замуж. Говорила, работа ее жизни будет окончена, когда Картинная комната заполнится до конца. Мадам было все равно, что случится с картинами, которые люди у нее покупали. Ее волновала судьба лишь тех, что висели в этой комнате.

Слушая Бланку, я улыбнулся при мысли о толпах людей, собирающихся в Париже, чтобы посмотреть выставку Моксари, и подумал: а что бы они сказали, если б присутствовали при этом признании? Эрик тоже улыбнулся, наши глаза встретились, мы оба почувствовали комизм ситуации. Однако тут суровый голос нашего самоявленного надсмотрщика велел нам возвращаться к работе. Я снова принялся что-то оттирать, довольный тем, что Картинная комната все-таки была окончена до смерти ее создательницы, что великий план мадам Моксари, которому она столь долго и неукоснительно следовала, в итоге реализовался.

— В последние годы мадам жила очень одиноко, — продолжала Бланка, следуя течению собственных мыслей. — Родные ее не навещали. — Она взглянула на нас коротко, с немым вопросом, пытливо. — Другие люди нужны человеку, пока он жив, а не когда он мертв. У мертвых для компании есть ангелы.

Эрик опустил глаза, рассматривая картину, которую держал в руках.

— А может, — продолжала старая женщина с неожиданной лаской в голосе, — самых лучших ангелы сопровождают и на земле. Думаю, рядом с мадам и на земле были ангелы.

Она вновь принялась за работу, а мы вернулись к своей. Никто из нас не произнес ни слова, но Бланка вдруг хлюпнула носом, и я понял, что она плачет.