Мне тяжело рассказывать о днях и месяцах, последовавших за моим возвращением домой. Дружба Эрика и любовь Эллы в одночасье исчезли из моей жизни, и я скорбел о них обоих и не мог ни с кем поделиться своей болью. Мне не было жаль своей невинности: едва ли я отдавал себе отчет в обладании ею до того, как ее утратил, однако я чувствовал, что все переменилось и я уже не тот мальчик, каким уехал в Прагу три месяца назад. В этом я не ошибался.

Помню, как плыл в Англию: день был серый, море слегка волновалось, чайки кружили над нами, судно покачивалось на волнах, я ощущал на губах привкус соли. Толпы людей собрались встречать паром. Я прошел мимо, не обращая на них внимания, а оказавшись дома, сразу лег спать, решив воспользоваться наркотическим действием смертельной усталости.

День или два сон хранил меня от окружающего мира, а потом настало время рождественских открыток, мама заговорила о елках, мишуре, пирожках с мясом и о том, как трудно покупать подарки для моего отца. В восторге оттого, что я вернулся домой раньше, чем ожидалось, она решительно включила меня в свои праздничные планы. Найдя меня мрачным и склонным к уединению, мама подумала, что я обижаюсь на недостаток внимания с ее стороны, и обрушила его на меня с удвоенной силой.

Каждый день она спрашивала моего мнения по поводу насущных вопросов, касавшихся подготовки к Рождеству. Устраивать ли нам торжественный ужин в сочельник? Приглашать ли, как обычно, на праздники тетю Джулию? Приглашать ли викария к обеду на День подарков? (Моя мама строго соблюдала религиозные традиции, и ежегодное поощрение младшего духовенства являлось для нее частью священного ритуала.)

Все еще чувствуя себя так, словно вокруг меня не воздух, а плотная вода, я плыл сквозь всю эту праздничную суматоху, словно во сне: подписывал поздравительные открытки, бормотал похвалы душистым и теплым пирогам с мясом, возникавшим передо мной через равные промежутки времени, однако на самом деле ощущал себя посторонним среди радостной суеты, кипевшей вокруг меня. Родители, в моем присутствии неизменно демонстрировавшие бурное веселье, оставшись наедине, вздыхали, что музыка не пошла на пользу их сыну и ему нужно побольше дышать свежим воздухом. В нашей семье физические упражнения всегда считались панацеей от всех бедствий, так что, когда приехала тетя Джулия, мне поручили заботу о ее собаке — доверили выгуливать ее; это уединенное занятие стало для меня единственной отдушиной, потому что позволяло улизнуть от царившего дома искрометного веселья, которое мне полагалось разделять.

Тетя Джулия мало изменилась, хотя ей было под семьдесят. Во внешности и в поведении этой высокой дамы с прямой осанкой, яркими карими глазами и сердито вздернутыми бровями по-прежнему проглядывало нечто шикарное и смелое. Она с наслаждением курила и ругалась, проделывая то и другое со смаком, по-военному, в стиле своего давно преставившегося мужа-бригадира. Проявляя восхитительное безразличие к неодобрению, выказываемому ей моей матерью, она относилась к моему отцу с материнской заботой (что неудивительно, поскольку когда-то тетя Джулия была лучшей подругой его матушки); ей доставляло удовольствие учтивое наименование «тетушка», превращавшее ее в ближайшего члена семьи. Тетя Джулия охотно давала советы моим родителям. В обращении со мной она проявляла этакую сердитую доброту, — полагаю, не имея собственных детей, она считала, что именно так нужно вести себя с представителями молодого поколения.

Двумя самыми очевидными качествами тети Джулии были железная воля и постоянство в привычках. Именно поэтому в те тусклые недели, последовавшие за моим возвращением из Франции, я ждал ее приезда с большим нетерпением, чем обычно. Мне необходимо было убедиться, что хоть что-то в мире осталось прежним и неизменным. И не существовало тому лучшего подтверждения, чем визит этой дамы, из года в год приезжавшей к нам на Рождество, в чьем присутствии жизнь обретала военную упорядоченность, которую сглаживали, придавая ей очарование, нелепая бестактность и презрение к приличиям, проявляемые старой леди.

Тетя Джулия все делала четко, как по расписанию. Являлась строго за три дня до Рождества и неизменно покидала нас назавтра после Дня подарков. Сам приезд ее был обставлен весьма солидно: она добиралась от вокзала Ватерлоо на двух такси («Одно — для багажа, другое — для хозяйки с собакой») и выходила из машины под ленивое гавканье лоснящегося бассет-хаунда, подставляя моей матери для поцелуя морщинистую щеку, прежде чем расплатиться с шоферами и отослать их восвояси, напутствуя пожеланием: «Чертовски счастливого Рождества». Войдя в дом и уютно устроившись у камина, она закуривала небольшую сигару, выпивала стакан воды — спиртного тетя Джулия не употребляла — и начинала расспрашивать собравшихся обо всем происходящем с такой безжалостной прямотой, что моя мама обижалась, и в комнате воцарялось ледяное молчание, неизбежно и многократно повторявшееся на протяжении пятидневного тетушкиного визита.

Помню, в день приезда тети Джулии я стоял в холле, дожидаясь, пока она не подвергнет меня допросу и не одарит двумя крепкими рождественскими поцелуями. Мне казалось, что визит Джулии отвлечет меня от меня самого, не терпелось услышать ее суждения, непререкаемые и категоричные, я предвкушал, как она возьмет на себя командование рождественскими увеселениями.

Это мама предложила, чтоб я ежедневно выгуливал Джепа. Джулия любезно согласилась предоставить мне эту привилегию: ей казалось, что нет более высокой чести, чем ухаживать за этим счастливым важным псом, с блестящей шкуркой и добрыми глазами избалованного любовью существа. Джеп очень серьезно относился к ежедневному моциону, что давало мне отличную возможность оставаться в одиночестве и веский предлог сбегать от родных. Я делал вид, что очень ревниво отношусь к привязанности Джепа, а потому не хочу, чтобы нас кто-либо сопровождал.

В простодушной любви Джепа я находил некоторое успокоение. Одинокие прогулки стали для меня спасением, потому что дом был постоянно полон гостей, а мне приходилось принимать их пальто, наполнять их бокалы, слушать их разговоры, одинаковые на всех рождественских коктейльных вечеринках, и улыбаться. Никто не беспокоил меня лишь в одной комнате — в той самой каморке, где я долгими летними днями играл для Эллы. Но это место сулило мне меньше всего покоя. Там все еще витал ее смех. Я даже к двери не мог заставить себя подойти.

Так что по иронии судьбы, которую я в ту пору не оценил, я искал уединения среди толпы прохожих большого города. С бассет-хаундом на поводке я брел сквозь потоки людей, торопящихся сделать покупки к Рождеству, слушал их взволнованные разговоры о еде, подарках, одежде, любовниках и каникулах, видел друзей, громко смеющихся на автобусных остановках, и влюбленные пары, вполголоса ссорящиеся из-за пустяков. Я наблюдал все эти сцены из чужой жизни и вслушивался в обрывки разговоров с заинтересованностью человека, которого больше не волнует собственное существование. И даже старался сочувствовать этим незнакомым людям, понять те страсти и желания, что вызывали у них улыбки и придавали силу их гневу.

Рождество пришло и прошло. Я ел, пил и пытался смеяться — ведь от меня этого ждали, — наблюдая за тем, как мама едва сдерживает раздражение, когда тетя Джулия курит за обеденным столом сигары, бросает Джепу кусочки индейки или называет моего отца старым псом. В День подарков на ленч приехала только жена викария: ее муж, как она выразилась, «совершенно изнемог от гриппа» — и повела речь о церковной благотворительной распродаже, а тетя Джулия при этом недоумевала, зачем кому-то нужны салфеточки для столов и спинок кресел.

Я гулял с Джепом дважды в день — обретал два оазиса покоя и одиночества продолжительностью в час, ожидаемых с плохо скрываемым нетерпением.

Однажды, вернувшись с такой вылазки, я обнаружил, что в доме нет ни одного гостя, а Джулия вовсю ругает жену викария.

— Отвратительное платье, — говорила она, когда я вошел. — Не вижу ни одной причины, почему уродство должно соседствовать со святостью, а вы?

— Ни единой, — ответил отец.

Джулия сидела в своем любимом кресле у камина с сигарой в руке; седые, со стальным оттенком волосы были откинуты с лица. Я взял себе джин-тоник со стола с напитками и примостился в темном углу у окна.

— Черт возьми, нельзя же так безобразно одеваться, — продолжала тетя Джулия. — Должно быть, ее мужу ужасно стыдно за нее.

Я с жалостью подумал об убогой жене викария и о страданиях, которые она, вероятно, вынесла за ленчем по милости тети Джулии, — впрочем, жалость не помешала мне посмеяться над ее бедой. Сидя в родительской гостиной с Джепом на коленях, я с облегчением осознавал, что холодные плиты и облезлые жалюзи французского дома Эллы нынче очень далеки от меня, а события, происшедшие под его потемневшими потолками, в запустении его заброшенных садов постепенно перешли в разряд ночных кошмаров. Они принадлежали иному миру, нежели тот, куда я вернулся, где я снова чувствовал себя в безопасности.

Я старался не думать о том, как проходит Рождество в доме Вожираров, о том, как они будут потерянно сидеть у елки в своем узком доме со странной планировкой и площадкой для игры в крокет на заднем дворе. Еще я старался не вспоминать об Эрике, играющем на фортепьяно в импровизированной музыкальной комнате на улице Сокольской в Праге, о запахе, витавшем в его спальне в доме Эллы. Я силился сосредоточиться на желчных остротах тети Джулии, но тщетно прислушивался к ним: комната плыла у меня перед глазами и слышал я один только голос Эрика, говоривший мне о своей любви, а видел разбухшее тело на мерзлой земле возле каменоломни и доктора Петена, склонившегося над ним в слезах.

— Боже мой, мальчик плачет! — Эти слова принадлежали тете Джулии. Она обняла меня за плечи и хрипловатым голосом, с нежностью и сочувствием, ничуть не похожими на ее обычный тон, призывала взять себя в руки.