Закончил Гилдхоллскую школу музыки летом того года, когда мне исполнилось двадцать пять. Майкл Фуллертон написал о первом моем выступлении в газете «Таймс». Вырезка лежит у меня в ящике стола по причинам сентиментального характера, я иной раз поглядываю на фото, которым она сопровождалась, — ничего не могу с собой поделать. На этом снимке у меня суровый, трагический вид: я стою на сцене Альберт-холла, но бокам — ярусы пустых лож. Одет я просто, ведь это репетиция, в руках у меня скрипка, как будто я собираюсь начать играть, лицо напряженное, брови сдвинуты.
У меня были тогда длинные волосы: мой агент считал, что такая прическа подчеркивает, как он говорил, «романтическую привлекательность». И если не считать нынешней строгой стрижки — летящие локоны с возрастом перестают выглядеть пристойно, — я мало чем отличаюсь от мужчины, который смотрит на меня с газетной страницы, лежащей у меня на коленях. В двадцать пять лет я уже примирился с горестями жизни, и это смирение читается в моих глазах.
Вероятно, Элла тоже заметила это выражение: в ту пору я фигурировал на страницах газет почти так же часто, как и она, только в ином контексте. Возможно, она рассматривала мои фотографии, как я вглядывался в ее изображения, и читала у меня в глазах признаки страдания, зеркально отражавшего ее собственное. Может статься, она с радостью следила за развитием моей карьеры, покупала мои записи и пыталась вновь пережить время, проведенное в моей мансарде в то золотое лето, когда мы были вместе. Все это вполне вероятно.
Зато я могу утверждать, что сам с интересом читал об Элле в промежутках между выступлениями и записями, однако радости от этих статей не испытывал (хотя надеялся, что Элла радуется, узнавая что-то обо мне), потому что новости о Харкортах были весьма скверными. К тому времени, как Элла вернулась из Франции, внимание прессы к их семье поумерилось, но вскоре взлетело на невиданную дотоле высоту: из печати вышла книга Сары о жизни ее бабушки. Публика приняла это сочинение с большим интересом, многие критики — с одобрением. В литературном приложении к «Таймс» книгу охарактеризовали как «яркий портрет удивительный женщины в ускользающем и переменчивом блеске», — по крайней мере, на обложку моего экземпляра была вынесена именно эта фраза. После выхода книги фотографы снова начали устраивать засады у дома на Честер-сквер в надежде запечатлеть хрупкую красоту младшей наследницы замка Сетон.
Поначалу — неделю или больше — надеждам журналистов не суждено было оправдаться. Потом одному репортеру повезло: он щелкнул Эллу на Харли-стрит, когда она в слезах выходила от психотерапевта, и газетчики с ликованием пустились тиражировать снимок и пояснения к нему. Публика встречала соответствующие статьи с таким интересом, что даже в самых солидных газетах появились колонки о Харкортах и истории их рода, а уж фантазия репортеров — представителей бульварной прессы — на тему семейных замков и проклятий и вовсе не знала границ. Летом 1937 года, когда юные идеалисты устремились в Испанию, чтобы сражаться на фронтах гражданской войны, сплетни об Элле и ее семье занимали в масштабах страны второе место после тех, какими была окружена королевская семья. Героев наследственной трагедии Харкортов обсуждали повсюду, и от этого беспардонного, бестактного вмешательства в чужую частную жизнь, хотя оно и совершалось без злого умысла, у меня прямо кровь закипала.
Даже Камилла Бодмен, проявлявшая столь мало такта в отношении собственных друзей в частных разговорах, на публике сочла себя обязанной громогласно заявить, что все эти газетные истории — чушь, заодно тонко подчеркнув (для тех, кому интересно, конечно) факт своих близких отношений со знаменитостью и в то же время демонстрируя исключительную преданность друзьям.
Годы, основательно поработавшие надо мной, не изменили Камиллу. Постепенно приближаясь к тридцати годам, она все так же безупречно укладывала локоны и была неизменно уверена в себе. Неожиданных акцентов в ее речи не стало меньше, сила их не убавилась, и восторженность Камиллы не ослабла. Камилла осталась верной своему обещанию и не вышла замуж за Эда Сондерса. Вместо этого она, проявив недюжинный характер, переехала в Челси. К тому времени, когда я окончил Гилдхолл, она уже открыла в красивом помещении магазин с тщательно продуманным дизайном. Изначально это был магазин готового платья, но постепенно там стали продаваться плоды творческой фантазии самой Камиллы. Вскоре на нее уже работали четыре швеи, и благодаря друзьям матери и ее собственным у Камиллы образовалась довольно обширная клиентура.
С возрастом я перестал испытывать перед ней благоговейный страх, и мы часто встречались в те черные времена. Камилла требовала к себе абсолютного внимания, и я отвлекался от гнетущей душу тяжести. Я был благодарен ей за то, что она всякий раз даровала мне избавление от мрачных мыслей. Камилла в жизни своей ни одной минуты не ведала чувства вины и не испытывала страданий более сильных, чем затянувшееся ожидание в приемной зубного врача, а потому оставалась неизменно веселой, и это ее настроение бальзамом проливалось на мою полную уныния душу. Вероятно, Камилла жаждала узнать подробности моего пребывания во Франции (думаю, она догадывалась, что я ездил туда с Эллой), но она сдерживалась и ни о чем не расспрашивала, проявляя приятно удивлявший меня такт, и это обстоятельство заставило меня пересмотреть отношение к ней и прийти к выводу, что она мне очень нравится.
За столом в доме Бодменов я иной раз слышал кое-какие новости об Элле, но соответствующих бесед не поддерживал, а дочь хозяйки не находила особого удовольствия в пересказе этих историй, и постепенно разговоры прекращались.
Я не поощрял беседы об Элле потому, что старался не выводить разговоры с Камиллой за определенный (и весьма ограниченный) круг тем. Если б она вдруг вполголоса сообщила мне, что Элла Харкорт глубоко несчастна и таит от всех свое горе, я бы этого не вынес. В то время мне нужна была дружба надежная и без сложностей, — к счастью, этим требованиям общение с Камиллой удовлетворяло как нельзя лучше. С годами наше легкое приятельство переросло в более глубокую привязанность, имевшую важное значение для нас обоих и продолжавшуюся даже в первые годы моего брака.
Рассказывая о Камилле, я отнюдь не отвлекаюсь от повествования. Мне совершенно необходимо вспомнить точную последовательность событий, приведших к суду над Эллой и к тому, что случилось после него. Детали сейчас очень важны: тогда за короткий срок произошло множество событий. Я хочу прорваться сквозь завесу из концертов, конкурсов, интервью, беспрестанных репетиций, мешающих видеть, что же произошло в те несколько недель до того, как я выиграл конкурс Хиббердсона. Потому-то и стараюсь отследить эволюцию дружбы с Камиллой Бодмен и рассказать о сотрудничестве с Реджиной Бодмен, на благотворительных концертах которой я регулярно выступал.
Воспоминания об Эрике заставляли меня воздерживаться от приглашений на Реджинины «утренники», однако я был благодарен ей за доброту и ловкость, проявленные когда-то в общении с начальством Гилдхолла. В конце концов, и возможностью учиться у Мендля я отчасти обязан влиянию Реджины, и я этого не забыл, как и того, что именно она дала мне первый шанс выступить перед публикой. Когда миссис Бодмен меня о том просила, я участвовал в ее благотворительных концертах, отказываясь только играть в церкви Святого Петра на Итон-сквер. Зато мне довелось познакомиться с интерьерами многих других лондонских храмов.
Однако речь не о моем архитектурном образовании. Я должен привести слова, сказанные Реджиной после очередного ежегодного заседания ее любимой благотворительной организации — Общества по защите памятников старины. Нужно постараться снова представить себе Реджину: вот она сидит, изящно скрестив ноги, за своим письменным столом в гостиной дома на Кэдоген-сквер. Она только что вернулась с заседания, сияющая и увлеченная идеей новой серии концертов, — на сей раз Реджина намеревается провести их в частных домах и заявляет, что это неминуемо удвоит сборы.
— В конце концов, дорогой, — произносит она с лукавой улыбкой, — что толку иметь друзей с большими домами, если не использовать эти дома?
Я, признаться, никогда прежде не задумывался об этой стороне дела, однако сейчас без колебаний вторю ей:
— Правда, что толку? — и немедленно предлагаю свои услуги: соглашаюсь участвовать в первом из концертов, назначенном, как говорит Реджина, на следующий день после второго тура конкурса Хиббердсона.
— Концерт пройдет в Чеврил-хаусе, — говорит Реджина с вполне простительной гордостью и вознаграждает мою готовность пожертвовать ради нее своим временем порцией вкрадчивой лести, которую я пытаюсь не слышать. — Только подумайте, как здорово будет на сей раз играть для дружеской аудитории, — оканчивает она с улыбкой свою речь. — Вы слишком много участвуете в конкурсах, Джеймс.
У меня возникает искушение признаться ей, что Хиббердсон — мой первый конкурс, но, прежде чем я успеваю открыть рот, Реджина заверяет меня в том, что я легко получу приз и тогда стану слишком великим для таких, как она.
Я вежливо улыбаюсь комплименту Реджины (а в голове моей проносится мысль, что для таких, как она, ничто и никто не бывает слишком великим) и обещаю вернуться через неделю, чтобы принять участие в концерте.
— Это было бы чудесно, — говорит Реджина, вставая со своего места и целуя меня. — Я так благодарна вам, Джеймс, за то, что вы делитесь с нами своим талантом.
И я, испытывая неловкость от похвалы, с извинениями покидаю гостиную Реджины Бодмен и отправляюсь домой. Достаю скрипку и играю — весь день, а потом и вечером, боясь остаться наедине со своими мыслями, а в голове у меня звучит благожелательный, добрый голос Реджины, и уши мои пылают от ее хвалебных слов.
Лето в тот первый год после окончания Гилдхолла выдалось весьма напряженное, однако, поскольку музыка продолжала оставаться для меня наилучшим путем бегства от действительности, я не жалел о времени, потраченном на бесконечные репетиции, необходимые для подготовки к записям, а также для продвижения по этапам конкурса Хиббердсона. В те долгие часы усердного труда я испытывал долгожданную свободу, погружение в музыку позволяло мне уйти от самого себя.
С Эллой я не виделся, хотя читал и думал о ней довольно часто. Вероятно, я бы так и не попытался увидеться с нею, если бы судьба со свойственной ей жестокостью не рассудила иначе и не стала искушать меня, предлагая высвободить сдерживаемые на протяжении многих одиноких месяцев желания. Для этого она избрала вечер концерта, организованного Реджиной Бодмен в Чеврил-хаусе. В тот день меня можно было брать голыми руками: я узнал, что прошел в последний тур конкурса Хиббердсона, и чуть не лопался от гордости и восторга. Тогда я еще не решил для себя, как относиться к успеху, не научился принимать его спокойно.
Я выступал на импровизированной сцене, расположенной в конце длинной комнаты, видел перед собой лица почтенной публики… и старался не вспоминать лицо Эрика, его остекленевший взгляд, проникший мне в самое сердце, когда тело друга медленно вытягивали по стене каменоломни под порывами ледяного ветра.
Играя, я не видел слушателей, различал только расплывшиеся очертания и слышал ликующие аплодисменты, когда кланялся, благодаря публику за внимание. Я играл хорошо, но осторожно, а после концерта кротко и послушно позволил отвести себя в маленькую полутемную комнату, где меня ожидал бокал шампанского. Помню, отослав лакея под предлогом, что мне нужно побыть одному, я сидел там, закрыв лицо руками, не желая принимать поздравления от людей, потративших вечер на то, чтоб меня послушать.
— Дорогой, ты был чудесен.
Скрип двери подсказал, что меня обнаружили. Ага, значит, сейчас мне предстоит попасть в объятия Камиллы Бодмен, а затем и в снисходительные объятия ее матушки.
— Выходи, насладись своим успехом, — предложила Камилла; глаза ее сияли. — Все просто помешались на тебе. Мама сообщила им, что ты вот-вот выиграешь конкурс Хиббердсона. После того как ты сегодня играл, нисколечко не удивлюсь, если так оно и будет. — Она с улыбкой дожидалась, пока я не уберу скрипку в футляр. — Пошли, Джеймс, не стоит стесняться. — Она просунула руку под мой локоть и открыла дверь, ведущую на площадку. — Тебе придется привыкнуть к восхищению, если ты собираешься стать знаменитым.
— Я не собираюсь становиться знаменитым! — воскликнул я. Ее веселье меня раздражало.
— Да ты уже знаменит, — заверила Камилла, подталкивая меня прочь из комнаты. — И вряд ли можешь это исправить.
Мне, разумеется, и в голову не пришло нарушить правила хорошего тона и прошмыгнуть мимо толпы, ожидавшей меня на лестнице. Поэтому я мрачно улыбнулся и стал пожимать руки мужчинам, а те представляли меня своим женам, дамам с искусным макияжем, которые сообщали мне, что мое исполнение было потрясающим (вариант — хорошим), как они и ожидали. В тот вечер присутствовала только избранная публика: самые богатые и влиятельные друзья Реджины Бодмен, и, кажется, гости считали знакомство с исполнителем одним из неотъемлемых прав, полученных в обмен на их драгоценное присутствие на мероприятии. Миссис Бодмен никогда не разочаровывала публику, посему меня представили всем, как положено, а потом медленно повели вниз по запруженной людьми лестнице. Я смущенно улыбался, стараясь не слушать слова лести, и с нетерпением ждал, когда можно будет уехать. Страстно, как человек в пустыне жаждет воды, желал я остаться один.
И только задержавшись у последней группки слушателей, стремившихся со мной познакомиться, я увидел Александра и Памелу Харкорт, стоявших ближе к концу очереди. Увы, за три года они сильно изменились. Несмотря на то что прическа Памелы оставалась такой же сложной, лицо ее выглядело изможденным, чего не мог скрыть даже тщательный макияж. Она судорожно цеплялась почти прозрачными пальцами за руку мужа. Костяшки пальцев побелели от напряжения, а рука под дорогой тканью казалась не просто тонкой, но какой-то трогательно хрупкой. Александр тоже утратил прежнюю энергию — это я сразу заметил, — в его глазах больше не светилась самоуверенность человека, привыкшего к восхищенным взглядам окружающих. Он выглядел мрачным, исхудавшим и старым, а рукопожатие его оказалось вялым и слабым.
— Добрый вечер, леди Харкорт, — сказал я, вспоминая нашу последнюю встречу в вестибюле гранд-отеля «Европа», — тогда беды Эллы только начинались.
— Здравствуйте, мистер Фаррел. Мы очень рады снова видеть вас, — ответил мне Александр; голос его тоже постарел с тех пор, как я слышал его в последний раз.
— Нам так понравилась ваша игра. — Памела улыбнулась, но это было всего лишь формальное движение губами.
На мгновение между нами повисла пауза. Затем я поблагодарил их обоих за то, что пришли на концерт, и собрался было двинуться дальше, вниз по лестнице, но пальцы Александра ловко ухватили рукав моего пиджака.
— Не могли бы мы… поговорить с вами минутку? Наедине. — Просьбу он сопроводил пристальным взглядом голубых глаз.
Я не ответил.
— Пожалуйста.
Я услышал, как Реджина спускается по лестнице, намереваясь поторопить меня.
— Конечно, следовало вам написать, прежде чем прийти, — торопливо проговорил Александр, тоже заметив ее. — Не могу передать, как мне важно поговорить с вами с глазу на глаз.
Тихое достоинство отца Эллы тронуло меня: на стареющем лице Александра я уловил точно такое же выражение, как у дочери.
Выйдя из особняка, я обнаружил, что он поджидает меня на ступенях парадной лестницы. Голова Памелы мелькнула в окне такси, уносящегося прочь, а ее муж тем временем ускорил шаг, чтобы поспеть за мной, и мы вместе двинулись по дороге к станции подземки. Некоторое время брели в неловком молчании, потом Александр заговорил, и в голосе его слышалась мука.
— С моей дочерью стряслась какая-то беда, — произнес он медленно.
— Что вы имеете в виду? — спросил я, хотя и знал ответ.
— Я имею в виду, что она очень переменилась со времени своей поездки во Францию. С вами и тем несчастным молодым человеком, который погиб.
Несколько ярдов мы прошли в молчании.
— Не сочтите, что я вас обвиняю, — продолжил ее отец. — Я беспокоился за дочь и до ее отъезда. Уже тогда она вела себя не так, как та Элла, которую я знал. Но после возвращения все стало намного хуже. Она не разговаривала ни со мной, ни с Памелой, постоянно стремилась остаться одна. Казалось, она потеряла интерес к жизни. — Он тяжело вздохнул. — Сначала мы решили, что смерть того француза… как его звали?
— Эрик де Вожирар, — торопливо подсказал я.
— Да, именно. Мы решили, что это его смерть настолько огорчила ее… Мы дали ей время, не стали торопить события. Но Элле становилось все хуже и хуже. Она совершенно перестала с кем бы то ни было общаться и, казалось, вообще утратила способность наслаждаться жизнью. И это беспокоило нас, ведь в пору своей помолвки она выглядела такой счастливой. — Александр опустил глаза.
Я тем временем размышлял о том пропитанном страстью лете, когда нам с Эллой казалось, что мы бессмертны.
— Мы все пытались помочь, — продолжал он. — Вот и кузина Сара как могла поддерживала ее. Но сейчас Элла никого не хочет видеть. А еще внимание со стороны прессы, конечно, не способствует улучшению ее настроения. Она целыми днями сидит одна в своей комнате. Со мной не разговаривает… Она… — Голос его пресекся. — Пожалуйста, Джеймс… — Он взглянул на меня, и я увидел в его глазах слезы. — Я волнуюсь за мою маленькую девочку. И не имею ни малейшего понятия, что делать. У меня такое ощущение, будто я ее теряю. А единственный, о ком она говорит, единственный, кого, по ее словам, она хотела бы видеть, — это вы.
В эту минуту мы подошли к входу на станцию «Ноттинг-Хилл-гейт». Неожиданно хлынул дождь.
— Я много раз собирался вам написать… Увидев вас сегодня, я почувствовал, что надо вам обо всем рассказать. Она говорила, вы не отвечаете на ее письма. Я старался не вмешиваться… и теперь боюсь, но… Если б вы повидались с ней, возможно, она бы переменилась…
Мысли мои метались, я не знал, что ответить несчастному отцу.
— Может, стоит хотя бы попытаться? — с мольбой произнес он.
— Попытаться?.. Но чем я могу помочь? — спросил я медленно, обращаясь скорее к самому себе, чем к Александру.
Тот с готовностью схватил меня за руку:
— Напишите ей, Джеймс. Позвоните. Навестите ее… Мой брат устраивает вечеринку в Сетоне в следующем месяце. Съездите туда вместе с ней.
Я отрицательно покачал головой. Он сник и прошептал:
— Пожалуйста, Джеймс, не бросайте ее в таком состоянии.
Я молчал, голова моя шла кругом.
— Хорошо, — согласился я наконец. — Я ей напишу. Передайте, что я ей напишу.
— Не могу выразить, насколько я вам благодарен. — Александр протянул мне руку.
Пожимая ее, я заглянул в его глаза, проговорил, силясь улыбнуться:
— До свидания, — и, не произнеся больше ни слова, двинулся дальше, на станцию подземки.