В двадцать два года человек пребывает во власти иллюзии, будто он все знает; в свои восемьдесят два я, увы, понимаю, что очень мало в чем могу быть уверен.

Моя память, долго простаивавшая без дела, несовершенна — я честно признаю это. И все же некоторые образы запечатлеваются в душе человека навсегда. Один из таких образов — Элла, сидящая в парке в то первое утро; он возник перед моим внутренним взором столь полный и точный, словно я видел ее вчера. А с собой он притащил целый сонм других: пейзажи, звуки и запахи, какими сопровождалась наша вторая встреча, людей, с ужасной силой давивших на нас со всех сторон, звон их искусственного смеха, сладковатый привкус бренди и шампанского.

Поднимаясь над всем этим, я слышу переливы голоса Камиллы, пронзительное, стремительное звучание ее речи, фантастически долгие гласные:

— Дорого-о-ой!

Потому что теперь из прошлого воскресает другая сцена: Камилла Бодмен празднует день рождения, ей исполняется двадцать один год. Я вижу перед собой Камиллу: рыжевато-каштановые волосы обрамляют лицо, она склонилась над столом с подарками и улыбается — всем и никому в особенности, — поглаживая шелковую ленту на большом полосатом свертке. «Скромный обед» для «небольшого количества самых близких друзей» окончен, меня на этот обед не приглашали, и вот я иду среди толпы пришедших на прием, чтобы присоединиться к всеобщей толчее в гостиной Бодменов — комнате с высокими потолками, в доме на Кэдоген-сквер. С темных портретов, висящих на стенах, смотрят джентльмены в париках.

Я устал. Я семь долгих часов подряд упражнялся в игре на скрипке в тесной, душной комнате на верхнем этаже родительского дома. Бесконечная партия из бетховенской сонаты для скрипки звенит у меня в голове, а пальцы непроизвольно подергиваются. Начинаю здороваться с гостями — и тут к этой мелодии добавляется сложное пиццикато, многократно повторенное мною, от которого болят кончики пальцев правой руки. Я хочу лишь одного — лечь в постель, в тишине и покое мечтать о своей музыке, но судьба и моя мать распорядились иначе и послали меня, вымытого, выбритого, причесанного и слегка смущенного, на день рождения к девушке, которую они считают для меня очень подходящей партией; я немного побаиваюсь ее, но она мне нравится, а мои родители полагают, что «с ней необходимо водить знакомство, если есть такая возможность».

Камилла Бодмен стоит особняком на фоне моих тогдашних друзей. Ее локоны завивались сильнее, платья сидели плотнее, груди были круглее, гласные — дольше, чем у кого-либо другого, и она беспорядочно, как никто другой, пересыпала свою речь восклицаниями.

Моя мать была в восторге оттого, что я с ней знаком, и в глубине души надеялась, что ее невестка будет именно такой. А я испытывал благоговейный трепет перед этой великолепной красавицей с рыжевато-каштановыми волосами, по малейшему поводу заключавшей меня в объятия (так она выражала свою благодарность всем знакомым мужчинам). В тот вечер, принимая от меня подарок, Камилла радостно взвизгнула и потащила на середину комнаты — «общаться».

Потащила порывисто и поспешно, ведь прибывали все новые и новые гости. Камилла представляла их друг другу.

Лица людей, с которыми она меня знакомила, стерлись из моей памяти. Имена их перепутались между собой, затуманились и в конце концов смешались с именами бессчетного количества других гостей, с которыми я разговаривал на протяжении десяти минут, чтобы больше никогда в жизни их не увидеть. Я помню разноцветные, яркие платья и сверкающие белизной манишки, локоны, многообещающие бакенбарды, там и сям — натужные претензии на простоволосый цыганский шик, запонки с монограммами. Мои родители наставляли меня водить знакомство именно с такими людьми — втайне я с удовольствием презирал их.

Я уже говорил, что мой разум тогда делал первые шаги к независимому образу мыслей. Эти шаги, что вполне естественно, уводили прочь от усвоенных в детстве принципов, в которых меня воспитывали. Я сознавал, что выгляжу почти так же, как другие гости, и разговор веду о том же, что и они, и выговор мой похож на их выговор. Поэтому в душу невольно закрадывался вопрос — при этом пассажи из Бетховена продолжали безостановочно компостировать мой мозг, — не думают ли они обо мне то же самое, что я о них? Возможно, каждый из нас решал для себя подобную шараду.

Несмотря на ощущение превосходства, я был не слишком оптимистичен.

И едва ли в тот вечер, стоя в гостиной на вечере у Камиллы, я подозревал, как скоро мои глаза раскроются на спектр душевных возможностей бесконечно более широкий и, соответственно, гораздо более опасный, чем тот, что существовал для меня прежде. Мой разум был слишком поглощен привычным беспокойством — как я выгляжу в глазах окружающих, какими я их вижу, чтобы пойти дальше, заглянуть за пределы собственного бунта против общества, который и бунтом-то трудно назвать, поскольку свое возмущение я высказывал лишь наедине с самим собой и очень редко — в ходе отвратительных перебранок с родителями.

На вечере у Камиллы меня тревожила вероятность, что кто-нибудь из гостей презирает меня по тем же самым причинам, по каким я презирал их, что кто-то думает, будто я тоже способен говорить лишь о каникулах на юге Франции, уик-эндах на лоне природы или лондонских вечеринках, на которых побывал — или врал, что побывал. При всем при том я оживленно обсуждал чью-то виллу в Биаррице, не находя возможности, смелости и даже, пожалуй, охоты высказать свое неприятие вслух.

В те дни я мог думать и одновременно не думать, мог убеждать себя, что живу, в то время как на самом деле не жил.

Я улыбался, пил коктейли, выяснял, что учился в школе вместе с чьим-нибудь братом, и рассказывал забавные (и вовсе не факт, что добрые) анекдоты о его поведении там.

Иной раз до меня долетали высокие ноты голоса Камиллы — цепочки превосходных степеней, какими она встречала появление каждого нового гостя и очередного подарка. Торопливые представления, громкие восклицания по поводу платьев. Я уже почти исчерпал знания о виллах в Биаррице и в этот момент почувствовал, как она хватает меня за руку, после чего меня втолкнули в кружок, в центре которого находился худощавый, довольно бледный молодой человек — высокий, с небрежно ниспадающими светлыми волосами и маленькими ручками, как-то смазывающими впечатление от его роста.

— Джеймс, дорогой, — сказала Камилла, — вот твой старинный приятель.

Этого человека я прежде никогда не видел. Но абсолютная уверенность, с какой Камилла произнесла свою фразу, заставила меня поверить ей, и я стал напрягать память, пытаясь выудить оттуда имя.

— Здравствуйте, — сказал я, от души пожимая ему руку. Она оказалась влажной.

— Здравствуйте, — ответил он; его взгляд тоже блуждал.

Я заподозрил, что мы все же друг друга не знаем. И сообщил об этом Камилле.

— Но этого не может быть, дорогой. Ведь вы вместе учились в Оксфорде. В одном и том же колледже. Чарли — тоже выпускник Ориела.

— Вероятно, мы были там в разное время.

— Ну, тогда мне придется вас друг другу представить! — Хозяйка охнула так, словно мир всей тяжестью опустился ей на плечи, пока Атлант отлучился за коктейлем с шампанским. — Джеймс Фаррел — Чарли Стэнхоуп. Чарли Стэнхоуп — Джеймс Фаррел.

Она проговорила это очень быстро, оживленно жестикулируя и демонстрируя холеные руки с наманикюренными пальчиками. Похоже, остальные присутствующие хорошо знали Стэнхоупа, и у меня появилось достаточно времени рассмотреть его как следует, пока он принимал поцелуи дам и пожимал руки мужчинам.

Со дня моего знакомства с Эллой Харкорт в парке прошла неделя, и я уже смирился с мыслью, что никогда больше не увижу ее. А теперь вдруг передо мной возник человек, как-то связанный с нею, который мог бы меня к ней привести. Она тогда узнала мои носки именно потому, что такие же точно носил Чарли Стэнхоуп, значит, она с ним знакома, а если она знакома с ним, стало быть, и он наверняка знаком с ней, потому, если я настойчиво попрошу, он сможет меня ей представить. Наблюдая за тем, как маленькие ручки Стэнхоупа сжимают плечи женщин, когда он нагибается, чтобы поцеловать их, я чувствовал, как во мне растет волна едва сдерживаемого воодушевления.

Стэнхоуп наконец окончательно выпрямился, и я увидел, какой он высокий. Выше меня и, если только такое возможно, еще более худой, с волосами, по цвету и виду напоминавшими солому, и светлыми, водянистыми голубыми глазами. Большой орлиный нос несуразно торчал на его мягком лице. Судя по судорожным движениям кадыка, воротник ему слишком сильно давил.

Я методично, не торопясь, оценивал ситуацию, в восторге от столь неожиданно представившейся мне возможности, но при этом не забывая об осторожности. В итоге я решил сначала как следует познакомиться с Чарли, а уж потом расспрашивать его подробно о его друзьях, посему, не возобновляя разговора о французских виллах, я повернулся к Стэнхоупу и завел с ним беседу, которую хотела услышать от нас Камилла.

— Как вам Оксфорд?

Мы вполне предсказуемо перешли от колледжа к университетской жизни вообще, я поощрял его продолжать изящное повествование, вовремя вставляя в него отменно учтивые вопросы и подсказки. Содержание историй, которые рассказывал Стэнхоуп, не оправдывало красот изложения и — как я с удовольствием отметил — было весьма невыразительным.

Чарли Стэнхоуп вел себя в точности так, как полагается студенту-старшекурснику, наслаждающемуся лучшими годами жизни. Он честно и добросовестно прыгнул в реку на первое мая — праздник Оксфорда — и вернулся домой с оценкой «хорошо» и наградой за греблю. Честно и добросовестно, исключительно учтиво и с несколько скучающим видом, объяснявшимся тем, что Чарли уже поднадоели подобные разговоры, он описывал мне каждое из этих событий. Сейчас он работает в семейном банке и живет в Фулеме. Играет в теннис в клубе в Харлингеме, в женский день ездил с бабушкой на скачки в Аскот; а еще у него не так давно появилась невеста.

— Это чудесная девушка, — произнес он рассеянно. — Но только никому не говорите. Мы еще не объявили о помолвке.

Постепенно Чарли Стэнхоуп начинал мне нравиться — симпатия выросла из улетучившейся враждебности. Если в бедах Эллы Харкорт кто и виноват, то только не он, он тут ни при чем. Я ничего о ней не знал, кроме того немногого, что она сама открыла мне тем утром в парке, и абсолютно не мог поручиться, что увижу ее когда-нибудь еще, и все же одно я усвоил как непреложную истину: Чарли Стэнхоуп не мог иметь над нею никакой власти. Я не воспринимал его как потенциального соперника и начал проникаться симпатией к этому безобидному и явно скучавшему молодому человеку, беседовавшему со мной с хорошо отработанной непринужденностью.

Когда мы исчерпали темы университета и карьеры, я с деланой беспечностью спросил его, не знаком ли он с дамой по имени Элла Харкорт.

— Я хорошо ее знаю, — ответил он, разглядывая меня из-под своих белесых, почти невидимых ресниц.

А поскольку тут он решительно замолчал, я спросил его, как давно он знаком с Эллой.

— О, на протяжении долгих лет.

— А вы, случайно, не знаете, как мне ее найти?

Он вопросительно посмотрел на меня, вскинув левую бровь.

Я почувствовал, что придется соврать, хотя толком не знал зачем:

— У меня осталась одна ее вещица. Она забыла ее в… ну, в этом доме, где мы на прошлой неделе вместе оказались на вечеринке. Речь идет о сумочке. Я хотел бы вернуть ее мисс Харкорт.

— Очень мило с вашей стороны, — ответил он. — И почему бы вам не вернуть ей эту сумочку прямо сейчас?

Я посмотрел туда же, куда и он, — в сторону двери: Элла как раз входила в гостиную.

Совершенно ясно представляю себе ее: она стоит под тяжелым взглядом кого-то из аристократических предков Бодменов, улыбается Камилле, но не смотрит на нее. На ней то же самое платье, в каком я повстречал ее в первый раз… или нет, другое, потому что теперь видны плечи. Во всяком случае, оно тоже черное. Этот цвет очень бледнит Эллу, однако щеки ее пылают.

Она ниже ростом, чем Камилла, и красота ее не столь очевидна. Мне вдруг становится интересно, какова на ощупь вон та впадинка у нее под ключицей.

Камилла берет у Эллы подарок и размышляет, куда его пристроить: стол уже ломится от подношений. Наконец она помещает сверток Эллы на самую вершину груды, и он чудом там удерживается: он очень маленький. Упаковочная бумага коричневая, поверху сверток перевязан золотой прозрачной лентой с бантом; мне любопытно, что там внутри.

— Я ей скажу, если хотите. — Неожиданно властный голос Стэнхоупа нарушил мое взволнованное оцепенение. Он уже пробирался к Элле сквозь толпу. — Имею в виду сумку! — выкрикнул он, прежде чем исчезнуть.

Медленно двинулся я к Элле через море людей, задевая локти и плечи, с улыбкой произнося извинения. Я смотрел, как Стэнхоуп похлопал ее по спине и она обернулась, улыбнулась, поцеловала его. Потом они оба стали выбираться из потока все прибывающих гостей, тогда я поменял направление — так, чтобы пересечься с ними.

— Добрый вечер, мисс Харкорт, — сказал я, оказавшись позади нее.

Услышав свое имя, она повернулась и, увидев меня, улыбнулась. Это была неловкая улыбка, но она умело скрывала свою неловкость.

— Мистер Фаррел! Какая неожиданность.

Какое-то время мы глядели друг на друга. Она пыталась вспомнить в точности, что именно сказала тогда незнакомому человеку, которого не предполагала увидеть когда-либо впредь, а я рассматривал в мельчайших подробностях черты ее изящного худого лица, все те же голубоватые круги под глазами, румянец щек, живые зеленые глаза, прямой пробор на мальчишески коротких светлых волосах. Она первая вспомнила о приличиях:

— Мы ведь говорили с вами о Чарли Стэнхоупе.

Я кивнул, наслаждаясь изумлением на лице Стэнхоупа. Элла стояла прямо напротив меня, он — чуть позади нее.

— Ну так вот он. — Она повернулась к нему вполоборота, так что оказалась между нами. — Чарли, познакомься, это мой друг, мистер Фаррел. Он тоже учился в Ориеле, думаю, немного позже тебя.

Стэнхоуп улыбнулся:

— Мы уже познакомились. Мы тут целый час беседовали, пока ваша светлость завивала волосы. — Он ласково потрепал Эллу по плечу. — Да, Фаррел хочет вернуть тебе какую-то вещь. Сумку, которую ты где-то оставила на прошлой неделе, потому что в этой хорошенькой головке гуляет ветер.

Я встретил ее взгляд с решимостью отчаяния, стараясь не покраснеть. На лице Эллы первоначальное удивление превратилось в понимание, а на смену последнему пришло, как мне показалось, даже некоторое озорство.

— Да, — подтвердила она после паузы, и глаза ее блестели, — как это глупо с моей стороны. Ты знаешь, какой забывчивой я порой бываю.

Стэнхоуп пожал плечами:

— И не только я это знаю…

— Будь так мил, принеси мне немного шампанского. И пожалуйста, без бренди.

Стэнхоуп кивнул и послушно исчез. Мы вместе пронаблюдали, как его светловолосая голова, покачиваясь, проплывает над толпой: он был на добрых полфута выше всех остальных.

— Итак, мистер Фаррел. Вот мы и встретились снова.

Я кивнул:

— Спасибо, что проявили ко мне снисходительность.

— Не за что. По правде сказать, я весьма польщена. И рада, что вы нынче выказываете больше храбрости, чем в тот раз, когда мы впервые встретились.

— Лгать — это такая уж храбрость?

— Лгать Чарли Стэнхоупу обо мне — да. Браво.

Мы улыбнулись друг другу.

— Как ваши дела?

— О, примерно так же, как во время нашей первой встречи.

— То есть проблема осталась.

— Вы сегодня прямодушны и решительны, да?

Прежде чем я успел ответить, вернулся Стэнхоуп с бокалом шампанского для Эллы. Сияя, он окинул взглядом комнату; кто-то запел «С днем рожденья тебя». Все подхватили мотив, и голоса слились в восторженный хор. Неожиданно свет погас, и в комнату на тележке вкатили большой белый праздничный торт с двадцать одной свечой.

Камилла стояла посреди гостиной-и подобающим образом краснела.

— Правда она изумительна? — шепнула Элла мне на ухо.