Еще одну ночь мы провели в холоде и сырости под деревьями, но на следующий день вроде бы проглянула надежда. Лес вновь сменился возделанными угодьями; мы видели на полях нескольких послушников, которые брели по щиколотку в жидкой грязи с видом таким страдальческим, словно они во исполнение епитимьи совершают пешее паломничество. В бороздах стояла вода. Боронить можно было не раньше, чем она высохнет, а поскольку дождь не переставал, все указывало на то, что это случится не раньше Рождества.

Однако ясно было, что мы на монастырской земле, а где монастырь, там и странноприимный дом с сухими постелями, очагом, едой и обществом, чтобы коротать долгие зимние вечера. Мы приободрились и прибавили шаг. Даже Ксанф словно заразилась нашим радостным чувством и побежала резвей без всякого понуждения.

Тут мы обогнули поворот дороги, и Родриго попросил всех остановиться. Он догнал Зофиила и, схватив Ксанф под уздцы, развернул ее вместе с фургоном в придорожную рощицу.

Мы в тревоге огляделись — снова стражники? Однако Родриго подозвал нас движением руки.

— Что делать с ним? — спросил он, указывая на забрызганного грязью сказочника, устало прислонившегося к фургону. — Если привести его в монастырь связанным, сразу станет ясно, что это скрывающийся беглец.

— И что? Так и есть! — отвечал Зофиил.

— Мы в неделе ходьбы от города. Вдруг здесь еще не слышали о преступлении?

— Родриго прав, — с жаром вмешалась Адела. — Если в монастыре ничего не знают, мы можем привести Сигнуса с собой, как свободного. Ты сам говорил, что держишь его связанным только для того, чтобы нас не обвинили в укрывательстве.

Зофиил мотнул головой.

— Вы забыли про стражников. Они ехали в эту сторону и наверняка заглянули в монастырь с расспросами о беглеце.

— Может, они ехали по другому делу, — заметил Родриго.

— А может, нет. Ты предлагаешь поставить нашу жизнь на кон — угадаем или не угадаем, за чем ехали стражники? Теперь я понимаю, у кого Жофре перенял страсть к азартной игре. Рискуй, коли хочешь, Родриго, но деньгами, а не нашей свободой.

Родриго, сверкнув глазами, шагнул к фокуснику. Мне пришлось вмешаться.

— Есть лишь один способ это выяснить. Вы оставайтесь здесь, а я схожу один. Расспрошу про стражников и про то, есть ли вести из города. Если в монастыре ничего не знают, можно идти с Сигнусом, пусть только он спрячет крыло и не показывает плащ — больно уж цвет заметный. Жофре или Осмонд могут одолжить ему рубаху и котарди. Если хорошенько примотать крыло к телу, подумают, что он просто однорукий. Мало ли увечных приходит в монастырь за подаянием? Никто его не заметит.

— А если там знают про убийство? — спросил Зофиил.

— Тогда дождемся темноты и постараемся проехать мимо монастыря незамеченными. Днем не получится — слишком нас много.

— По-твоему, я откажусь от сухой постели и горячей еды ради спасения этой твари? — возмутился Зофиил.

— Нет, я слишком хорошо тебя знаю, но ты можешь отказаться от теплого ночлега ради награды за голову беглеца. Если Сигнус потребует убежища в монастырской церкви, то плакали твои денежки.

Каждый, обвиненный в преступлении, мог потребовать убежища в церкви, если успевал добежать до нее и позвонить в алтарный колокол. После этого он в течение сорока дней должен был сделать выбор: сдаться светским властям и предстать перед судом или согласиться на пожизненное изгнание. К порту, указанному судьей, несчастный шел босиком, с непокрытой головой, держа в руке деревянный крест-посох, что, впрочем, не всегда спасало его от мести со стороны родственников жертвы.

Зофиил фыркнул.

— Быть изгнанником до конца жизни — и это если он доберется живым до порта! Не поверю, что наш птенчик готов несколько недель кряду стоять по колено в воде, умоляя корабельщиков взять его с собой. Да ни один шкипер не возьмет человека, который не может ни оплатить, ни отработать путешествие, — разве что решит продать нашего друга богатому чудаку, собирающему диковинки для своего зверинца.

— Сигнус может предпочесть верной смерти слабую надежду. В безвыходном положении люди хватаются за соломинку.

Монастыри, как ульи, вечно гудят от слухов и сплетен. Жизнь монахов и послушников монотонна, как чтение часов, и они стараются ее разнообразить, выспрашивая новости у мирян, переступивших порог обители. Не помню монаха, который не остановился бы посудачить, так что отыскать словоохотливого собеседника не составило труда.

Стражники и впрямь останавливались в монастыре, но они не искали беглого сказочника. Одна из лошадей потеряла подкову, и монастырского кузнеца попросили ее заново подковать. Стражники, воспользовавшись случаем, потребовали еды и эля. Оказывается, они везли вести из Лондона.

Страшные вести. Двести человек за день умирают в городе только от чумы. Кладбища не вмещают покойников. В самых бедных районах роют общие могилы. Старый монах вздрогнул, перекрестился и добавил шепотом, словно боясь накликать беду:

— Землю, говорят, даже не освящают; до чего жалко бедолаг.

— Кому стражники везли эти горестные известия? — Мне не верилось, что гонцов отправили просто сеять панику по стране.

Старик удивленно поднял глаза.

— Они везли не эти известия. Про то, что творится в Лондоне, рассказал один из стражников, когда я его спросил. У меня там родные, брат с семьей. Племянники и племянницы, теперь, наверное, уже даже и внучатые, храни их Господь. Конечно, принимая постриг, мы должны отбросить все земные связи, но кровь не водица… — Он беспомощно развел руками.

— А что стражники?

— Ах да. Их отправили призвать ко двору одного знатного лорда. Некий рыцарь ордена Подвязки скончался от чумы, и ему нужна замена: на зимнем празднестве в Виндзоре рядом с королем должно быть двадцать четыре рыцаря этого ордена.

— Король собирается веселиться на Рождество, невзирая на вести из Лондона?

— Виндзор — не Лондон. Двор живет как обычно. У короля скоро будет новый Круглый стол, за которым он соберет рыцарей.

— Может, он верит, что рыцари ордена Подвязки защитят его от чумы и добудут ему победу во Франции.

Старый монах взглянул пристально, словно высматривая в моих глазах издевку.

— Рыцари дают обет святому Георгию; он убережет их от стрел небесных и вражеских.

— Но ты сказал, что одного из них небесная стрела уже поразила?

Монах важно поднял палец.

— Даже король не может читать в сердцах человеческих. Быть может, этот рыцарь был недостойный или нарушил обет. Чума — бич Божий, которым он изгоняет из храма распутных и нечестивых. Мы все должны молить святого и праведного угодника Божия Бенедикта о заступничестве. Ты не забыл, что завтра День всех душ? Сегодня будет служба о тех, кто в чистилище. Ты ведь помолишься с нами, брат? Если бедных лондонцев хоронят в неосвященной земле, им особенно нужны наши молитвы.

Если стражников не заботил беглец, то уж тем более не думали о нем немногочисленные путники, нашедшие приют в монастырских стенах. Говорили о дожде, наводнении, чуме и собственных дорожных тяготах, рассказ о которых вновь заставлял вспомнить про дождь. Итак, убедившись, что Сигнус надежно примотал и спрятал под одеждой крыло, а также предупредив его, чтобы не вздумал рассказывать сказки — не ровен час, это напомнит кому-нибудь о преступлении в городе, — мы все, мокрые, продрогшие, изголодавшиеся, вошли в монастырь.

Путников было немного, и мы могли выбирать себе место для сна. В монастыре по крайней мере можно рассчитывать, что постель будет чистая и без блох. Эль тоже оказался добрым, а вот накормили нас скудно: жидкой похлебкой с ломтиком хлеба и, разумеется, без мяса — день был постный. Поднялся ветер, дождь стучал по толстым стенам, и мы почти все радовались, что сидим у жаркого огня.

Адела достала шитье. Они с мужем обменялись заговорщицкими улыбками и кивками, после чего Осмонд встал и начал рыться в вещах. Он выпрямился, пряча что-то за спиной, и поманил к себе Наригорм, а когда девочка подошла, с поклоном вручил ей деревянную куколку. У куклы были искусно вырезанные уши и нос, раскрашенные глаза, улыбающийся рот, розовые щечки и волосы из бурой овечьей шерсти. Даже руки двигались на шарнирах. Чудесная игрушка.

— Адела подумала, что тебе одиноко без других детей, не с кем поиграть, вот я и сделал малыша, чтобы ты его нянчила.

Адела расцвела улыбкой.

— А у меня есть лоскутки, можешь сесть со мной, я покажу, как сшить ему чепчик для тепла, такой же, как я шью моему.

Наригорм, крепко сцепив руки за спиной, смотрела на них обоих без всякого выражения.

— Куколка твоя, бери, — подбодрила Адела. — Будешь ее кутать, укачивать, как настоящего младенчика. Заодно и поучишься. Ты же станешь мне помогать, когда у меня родится маленький?

Наригорм наконец взяла куклу и внимательно осмотрела, водя пальцами по деревянным глазам, сильно вдавливая ногти в нарисованный рот. Потом она вновь посмотрела на Аделу.

— Я буду учиться и ждать, когда у тебя родится малыш. Я позабочусь о них обоих, вот увидите.

Адела и Осмонд переглянулись, словно любящие родители, довольные, что угодили ребенку своим подарком. Однако Наригорм не улыбалась.

Сигнус и Зофиил вышли по отдельности почти сразу после еды. Вскоре меня сморил сон — первый блаженный сон в сухости и тепле за несколько недель. Когда мои глаза снова открылись, ни Сигнуса, ни Зофиила по-прежнему не было. Исчез и Жофре. Впрочем, молодому человеку, любящему развлечения, естественно было отправиться на поиски более веселого общества, если, конечно, такое можно сыскать в монастыре, а вот отсутствие Сигнуса меня встревожило. Неужто он и впрямь решил потребовать убежища? Вряд ли: Зофиил правильно сказал, что на это можно решиться лишь от отчаяния. Да и алтарный колокол вроде не звонил. Скорее всего, сказочник просто решил сбежать, пока Зофиила нет рядом. Коли так, трудно его винить.

Однако у меня тоже имелось одно дельце, и, как ни хорошо было в тепле, пришлось выйти наружу. Серый день быстро сменялся унылыми сумерками, ветер бросал в лицо струи дождя; пришлось мне плотнее закутаться в плащ и бегом пересечь двор. С противоположного его конца мощеный спуск вел в узкий погреб с высоким сводчатым потолком. Одна сторона делилась деревянными разгородками на стойла для лошадей. Над ними были устроены дощатые настилы, на которых ночевали конюхи. Овес, солома и сено хранились на таких же настилах у другой стены, но как же их было мало, а ведь зима еще только началась! Если она будет морозной, то голодать придется всем, и лошадям, и хозяевам. Может быть, молиться следовало не о мертвых, а о живых. Мертвые хотя бы не нуждаются в пропитании.

Несколько лошадей с довольным видом жевали сено, не ведая о том, что готовит им грядущая зима, но в остальном конюшня казалась почти пустой. В дальнем конце громоздились бочки и бочонки. Скупой свет проникал из помещения наверху через два зарешеченных окошка в потолке, но и его хватило, чтобы разглядеть того, кто мне требовался.

Послушник, отвечающий в монастыре за стирку белья, превзошел все мои ожидания. Он сумел раздобыть не две и не три старых монашеских рясы, а целых шесть! Конечно, они были вытертые до дыр, латанные, в пятнах, но мне как раз такие и требовались. Чем дольше носили рясу, тем она ценнее, что до пятен — если это кровь или хотя бы что-нибудь, похожее на кровь, то о лучшем и мечтать не приходится. Благоразумие советовало не спрашивать, выброшены эти рясы или просто будут отмечены как пропавшие, — видно было, что послушник уж как-нибудь да выкрутится. Он получил за них несколько монет и полдюжины бутылок с водой из источника святого Джона Шорна — хорошо, что мне пришло в голову запастись ими в Норт-Марстоне, — и явно считал, что внакладе не остался.

Послушник поднялся из конюшни по внутренней лестнице, оставив меня выбираться наружу вдоль стойл. Все складывалось как нельзя удачнее: сделка оказалась выгоднее, чем можно было рассчитывать, в животе сытный обед, впереди ночь в сухости и тепле.

— Камлот?

Из темноты за лошадьми выступил человек, заставив меня вздрогнуть. В мои лета нехорошо так пугаться. Сердце колотилось, мне пришлось даже прислониться к разгородке и подождать, пока оно успокоится.

— Прости, я не хотел тебя испугать, — сказал Сигнус, улыбаясь смущенно, словно ребенок, которого поймали на шалости.

— Я гадал, куда ты подевался.

— Я подумал, что лучше не попадаться на глаза другим путешественникам, вдруг кто-нибудь из них… — Он не договорил, и вид у него снова стал совершенно убитый. — И вообще, захотелось сделать что-нибудь хорошее. Я неделю ем ваш хлеб и ничем его не отработал. Бедную Ксанф надо было почистить от грязи — лошади от нее простужаются, грязная шкура не греет. И копыта тоже гниют, если их не чистить.

Словно в подтверждение этих слов, Ксанф тихонько заржала и ткнулась мордой ему в плечо. Сигнус с улыбкой продолжил водить по ней щеткой.

— Разве Зофиил не позаботился о лошади, когда ставил ее в стойло?

— Он ее накормил, потом заторопился к фургону. Сказал, что хочет проверить, как закреплены ящики. Но не будем о Зофииле. Ответь лучше, что вы с послушником затеяли? Неужто ты надеешься продать старые монашеские рясы бедным? Много за них не выручишь, во всяком случае, не столько, чтобы стоило тащить с собой эту ветошь.

— Не бедным, Сигнус, а богатым. Тем, кто по бедности стал бы одеваться в такую рванину, не хватит денег ее купить.

— Да богачи в таком в гроб лечь не согласятся!

— Ошибаешься, мил человек. В гроб как раз и согласятся.

Он непонимающе затряс головой.

— Богачи, у которых совесть нечиста, покупают старые рясы для своего погребения, чтобы черт, посланный забрать их душу в ад за грехи, решил, что перед ним не богатый грешник, а бедный набожный чернец, и вернулся ни с чем. Если монах, который носил рясу, отличался истинным благочестием, то аромат святости впитывается в рясу и сокращает срок пребывания грешника в чистилище или даже отверзает ему райские двери. Вот понюхай.

Сигнус отшатнулся от вони.

— Ангелы почуют аромат святости, исходящий от этого одеяния, раньше, чем богатый грешник поднимется по лестнице. Они слетятся к воротам и не станут расспрашивать новоприбывшего ни о чем, потому что сразу бросятся носить ему воду для мытья.

— Неужели они думают, что ангелов и чертей можно обмануть?

— Если человек глуп, он считает легковерными глупцами всех, даже чертей. А если это утешит в последние часы его и скорбящих родственников, то что тут дурного? Всякий, богат он или беден, ищет надежды на смертном одре, и каждая вдова нуждается в утешении.

— Но богач может оставить деньги на панихиды и заупокойные мессы, чтобы сократить время своего пребывания в чистилище.

— Слишком ненадежно. Богатые привыкли не доверять ближним. Они знают: покорства можно добиться либо деньгами, либо запугиванием. Умерший богач уже не может внушать страх; а что, если деньги закончатся или те, кому они заплачены, окажутся нерадивыми? Лучше прихватить свое спасение с собой в гроб, чем зависеть от других. — Под эти слова последняя ряса отправилась в мою котомку.

— Все равно не могу поверить, что богатые купят эти обноски.

— Сам увидишь, мил человек, если, конечно, останешься с нами.

Тревога вновь омрачила его лицо.

— Наригорм сказала, что Зофиил не отдаст меня приставу, — неуверенно выговорил он.

— Она тебе так сказала?

Сигнус нахмурился, пытаясь вспомнить ее слова.

— Не уверен, что именно так, но она говорила со всей убежденностью.

Мне вспомнились руны, перо и ракушка. Читала Наригорм будущее или пыталась его изменить?

Сигнус, закусив губу, озабоченно смотрел на меня, словно ища в моих глазах подтверждение своих чаяний.

— А что? Ты думаешь, она не права?

— Будем надеяться, что права.

Лицо его опечалилось, что заставило меня добавить поспешно:

— Вряд ли тебя еще ищут. Если б искали, в монастыре бы об этом уже прослышали. У людей хватает более важных дел. По нынешним временам просто нет лишних стражников, чтобы прочесывать округу в поисках беглеца.

Лучше ему верить в это, чем изводиться страхом. Если его все-таки схватят, он успеет напереживаться.

— Только не пытайся сбежать. К старому ремеслу ты вернуться не сможешь, по крайней мере, пока не будешь знать точно, что тебя больше не ищут, а бродячая жизнь сейчас очень тяжела. Кончишь тем, что встанешь с протянутой рукой, только нынче не очень-то подают. С нами по крайней мере будешь есть то же, что и мы, а там, кто знает, если будешь хорошо ухаживать за лошадью, может, Зофиил решит, что бесплатный грум ему нужнее награды за твою голову.

Сигнус кивнул.

— Я не убегу, камлот, я честно сказал, что не стану подвергать опасности Аделу и маленькую Наригорм. На мой взгляд, тому, кто причинил зло ребенку, нет прощения, поэтому-то я не мог сделать того ужасного девочке. Будь у меня дочка, я бы обнимал ее крепко-крепко, чтобы она никогда не узнала страха и боли.

Слезы брызнули из его глаз, и он сердито смахнул их рукой.

Мне ли было не понять его чувств! Этот день останется в памяти до смертного часа: я держу на руках своего первенца, вижу всю синеву неба в его глазах, крохотный ротик изумленно открыт, хрупкие малюсенькие пальчики сжимают мой палец; малыш верит, что я смогу защитить его от всего на свете, и я мысленно обещаю себе, что отдам за сына жизнь. Кто мог знать тогда, чего потребует эта клятва, но я никогда о ней не пожалею! Однако Сигнус плакал не об утраченных детях, а о тех, что никогда не родятся. Не только принцессы отказываются выходить замуж за лебедей.

Вдруг он проговорил с жаром:

— Зофиил был прав, когда спросил: «Что проку от одного крыла?» Вот и матушка моя убивалась. Я каждый день видел горе в ее глазах, ту смесь вины и жалости, с которой она смотрела на меня, как на зверюшку, которую по неосторожности покалечила. Думаю, она надеялась, что я появлюсь на свет с двумя руками или двумя крыльями, все равно с чем, но я родился не человеком и не птицей. Вера ее была крепка, но не настолько, чтобы дать мне второе крыло, не настолько, чтобы поверить, что оно вырастет вместо здоровой руки. Потому-то я и ушел.

— Как принц-лебедь в сказке?

— Эту часть я не выдумал. Я ушел, потому что больше не мог видеть ее виноватый взгляд и знать, что причина — я. Ушел, потому что не хотел, чтоб обо мне заботились, как об искалеченной птице.

— Мы уходим как с желанием отыскать что-то, так и с желанием оставить нечто позади, — вырвалось у меня.

— Ты меня понимаешь. — Он взглянул на мою пустую глазницу.

— Да, я знаю, каково читать жалость во взглядах близких. У меня были свои причины для ухода. Теперь мне известно, от чего ты бежал, но хотелось бы знать, что ты ищешь.

— Второе крыло, конечно. По-твоему, мне хочется жить с одним крылом и одной рукой?

— Пусть так, но не лучше ли мечтать о второй руке? С двумя руками ты станешь как все люди.

— Разве две руки составляют человека?

— Разве два крыла составляют птицу?

Он печально улыбнулся.

— С двумя крылами можно взлететь.

Ночь накануне праздника Всех Душ добрые христиане проводят либо в постели, накрывшись с головой одеялом, либо в церкви, под защитой святых заступников и молитвенников Божьих. Ибо говорят, что в эту ночь, меж рассветом и закатом, отворяются двери чистилища: покойники выползают жабами и кошками, совами и летучими мышами, чтобы мучить тех, кто их позабыл.

В моем детстве вечером накануне Дня поминовения на могилах родственников вешали гирлянды, оставляли еду и эль, дабы убедить мертвецов, что их помнят. Увы, покойников не так просто обмануть: они все равно вползали в дома, царапались в двери, стучали в ставни. Мы, дети, забивались вместе в постель, уверяя друг друга, что ни капельки не боимся, и тихо дрожали под одеялом, ловя каждый шорох и завывание, радуясь тому, что можно прижаться к теплым живым братьям и сестрам. Однако взрослым не спрятаться от своих призраков, поэтому мы, как прочие постояльцы монастыря, вышли в холодную ночь, чтобы вместе с монахами помолиться в церкви об упокоении близких — наших, их и о тех, кого уже некому помянуть.

Convertere anima mea in requiem tuam… Обратися, душе моя, в покой…

Рядом со мной Родриго вздохнул и перекрестился, повторяя слова вместе с монахами; привычное течение службы умиротворяло его, как собаку — тепло домашнего очага. Острый нос Сигнуса черным силуэтом вырисовывался в свете свечей; юноша смотрел в пол, словно боялся встретиться взглядом с кем-нибудь из живых или мертвых. Адела, положив руку на плечо Наригорм, смотрела то на нее, то на Осмонда, словно все трое уже одна семья. Интересно, возьмут ли они девочку с собой, когда отыщут, где жить? Оба полюбили ее если не как дочь, то как племянницу, но что будет после рождения ребенка? Вряд ли Наригорм легко смирится с тем, что ее потеснили в их сердцах.

Зофиил, прямой, как палка, смотрел прямо перед собой. Трудно было сказать, молится он или нет. И если молится, то о ком? О жене? О ребенке? Никто ни разу не спросил, была ли у него семья. Не верилось, что он мог так долго быть вежливым с женщиной, чтобы попросить ее руки, но, возможно, в юности он был иным человеком, добрым и мягким, способным на проявление чувств. Что, если именно неверная жена ожесточила его против всего слабого пола? Кто знает. Мысль о женщинах заставила меня обратить внимание, что Плезанс в церкви нет. Странно, она производила впечатление женщины набожной. А вот отсутствие Жофре, напротив, нисколько меня не удивило.

Горело совсем мало свечей: темнота в церкви должна была напомнить молящимся о грядущем могильном мраке. Перед ограждением солеи установили пустой гроб, в каждом углу которого зажгли по свече. Он стоял, готовый принять покойника, если не сегодня, то завтра. Смерть — единственное непреложное в жизни, словно говорил он нам.

Стены и колонны церкви были сплошь расписаны библейскими сюжетами и сценами из жизни святых. Днем зелень и лазурь, киноварь и золото сверкали ярче только что законченной вышивки, сейчас же свечи были поставлены так, чтобы озарять не золотые нимбы святых и округлые груди Богородицы, но алые языки, рвущиеся из адского зева, где грешники воздевали руки, тщетно моля о прощении, а двуликие бесы вилами заталкивали их в самое пекло. О тех, кто в аду, молиться уже поздно, однако фреска учила нас, что тех, кто в чистилище, можно вызволить усердной молитвой.

Под фреской были сложены приношения — кольца, пряжки, ожерелья, серебряные распятия и горшочки с драгоценными пряностями — сделка верующих с церковью, земное добро в обмен на молитвы святого Одилона, постановившего, что все монахи Клюни должны день в году посвящать молитве о душах в чистилище вдобавок к обычному поминовению усопших.

Вереница монахов остановилась перед фреской. В полумраке церкви, под надвинутыми капюшонами, они все казались безликими.

Quia eripuit animam meam de morte… Яко изъят душу мою от смерти…

Избавит ли Господь монахов от смерти? Пощадит ли монастырь? Если верить слухам, чума поражает равно священнослужителей и мирян. Но если она проникнет в монастыри, кто будет молиться о мертвых? И выйдут ли из чистилища те, что лежат в общих могилах, если их некому будет помянуть?

Монахи попарно вышли в темноту, неся толстые свечи под роговыми колпачками для защиты от ветра, который ворвался в церковь, едва распахнулась тяжелая дверь. Мы двинулись следом, словно похоронная процессия. Служба еще не кончилась; предстояло окропить святой водой могилы монастырской братии.

Снаружи было темно и зябко. Дождь почти перестал, но ветер усилился, словно не желая давать нам поблажку. Он рвал нашу одежду, гнул ветви тиса так, что они стонали, будто грешники в чистилище. Мы сгрудились под плодовыми деревьями, которыми было засажено кладбище, пытаясь укрыться друг за другом от пронизывающего ветра. Монахи шли от холмика к холмику, взмахивая пучками иссопа, однако святая вода почти не попадала на могилы — ее уносил ветер.

Dirige, Domine, in conspectus tuo viam meam… Исправи, Господи, пред Тобою путь мой…

Внезапно в дальнем конце кладбища кто-то пронзительно захохотал. Монахи смолкли и повернулись на звук. Мы все напрягали слух, но различали лишь стон деревьев да завывания ветра. Монахи возобновили пение, и тут смех раздался снова.

Приор монастыря выступил вперед, поднял свечу и чуть дрожащим голосом выкрикнул:

— Кто там? Выйди и покажись, кто бы ты ни был!

Однако свет свечи проникал во тьму не более чем на несколько футов.

— Выйди! Повелеваю тебе во имя…

Приор еще не договорил, как три темные фигуры поднялись с земли и ринулись вперед.

Кто-то в толпе закричал и попытался вскарабкаться на кладбищенскую стену. Даже монахи попятились, крестясь, но приор был посмелее. Он, выставив вперед распятие, бормотал: «Libera nos a malo… Избави нас от лукавого…» — покуда три фигуры продолжали двигаться на него.

Когда они наконец вступили в круг света от свечи, мы увидели, что это люди, причем вполне живые. Двое были мне незнакомы, но одежда выдавала в них послушников. Третьего мы узнали сразу — это был Жофре, мертвецки пьяный, как и его товарищи. Он, отделившись от послушников, подошел к ближайшей могиле, поднял фляжку и отвесил шутовской поклон.

— Здравствуй, брат… брат Костяк… Ты же не хочешь воды, верно? Н-нахлебался ее вдоволь. Я тебя лучше винцом угощу… — Он вылил немного воды на холмик. — Пей, не вешай нос… хм, погоди, у тебя ведь нет носа… — Он хихикнул. А вот еще немного твоим жучкам-червячкам.

Жофре вылил на могилу остатки вина, пошатнулся, зацепился ногой за холмик и рухнул прямо в объятия приора, на чью широкую грудь и сблевал весь сегодняшний ужин.