Убить сову

Мейтленд Карен

Январь. День святого Ульфрида     

 

 

Ульфрид — англичанин, пытавшийся проповедью отвратить народ Швеции от язычества. В 1028 году, после того как он изрубил топором статую Тора, Ульфрида казнили, а тело бросили в болото.

 

Отец Ульфрид     

Декан епископа стоял на подставке для посадки на лошадь, заглядывая в единственное узкое окошко деревенской тюрьмы. Тюрьма в Улевике невелика, но больше и не надо, никакой мебели в ней нет. Вся тюрьма состояла из единственного каменного круглого помещения, крытого тростником, почти такого же размера и формы, как голубятня в Поместье. Сейчас в тюрьме только один заключённый, хотя там вполне могли поместиться три-четыре человека, а если набить потеснее — даже шесть или семь. В тюрьме имелась крепкая деревянная дверь и узкое зарешеченное окно, расположенное слишком высоко, так что заключённый не мог смотреть наружу, и никому не заглянуть внутрь, разве что если он, как декан, встанет на возвышение. Решётки на окне ни к чему — протиснуться сквозь крошечный проём меж толстыми стенами могла разве что заморенная голодом кошка, но строители тюрьмы не оставили даже такой возможности. Из их цитадели никому не выбраться.

Выражение лица декана, заглядывающего в тюремную камеру, оставалось непроницаемым. Едва перевалило за полдень, но небо казалось серым и тяжёлым, как в закатных сумерках, а в камере, должно быть, ещё темнее.

— Мы не знали, когда вас ждать, декан, — сказал я, ещё задыхаясь после бега от своего дома. — Если бы я знал, что вы прибудете сегодня, здесь бы вас ждал бейлиф с ключом. Но я могу сейчас же послать за ним, если...

— Это ни к чему. Я увидел всё, что хотел. — Он легко спрыгнул наземь. — Мы идём побеседовать с лордом д'Акастером. — Он кивком головы подозвал тощего сутулого юнца, который жался к стене и с несчастным видом дул на посиневшие руки. Отнеси подставку назад к трактиру, мальчик. Прежде чем я поеду в Поместье, хочу поговорить с отцом Ульфридом наедине. Можешь привести лошадей к церкви и ждать меня там — снаружи!

Парнишка энергично закивал, словно хотел, чтобы не осталось никаких сомнений — он выполнит все инструкции до последней буквы, потом так ретиво рванул вперёд, что споткнулся о деревянную подставку, стараясь поднять её. Декан пнул юнца, когда тот пытался встать, отчего он снова растянулся на подставке и завопил от боли. Не обращая внимания на крик, декан развернулся и зашагал в сторону церкви.

Я несколько дней ждал этого момента, и не мог ни есть, и спать в предвкушении. Как будто разверзлись небеса и сам Святой Грааль опустился прямо мне на колени. Сначала в мои руки попалась девчонка-ведьма, а теперь ещё и это. Кажется, все мои деяния внезапно благословил Бог. О, наконец-то, наконец-то! Он изменил для меня ход событий. Бог всё ещё доверяет мне. Я был ввергнут в пучину, я думал, что оставлен, но Бог вспомнил о моих казнях египетских и теперь поведет меня. Я молил о реликвии, но вместо неё получил нечто большее — еретичку. Такого подарка достаточно, чтобы епископ простил все совершённые мной грехи. Совсем скоро я вернусь к комфорту Норвичского собора, и пусть тогда Мастера Совы делают что хотят с этой паршивой деревней, мне всё равно.

Тусклый свет проникал в сумрак церкви через цветное стекло грязных мозаичных окон. В тени выделялся лишь ярко-красный огонь негасимой лампады над алтарём, только он ничего не освещал. Декан прошёлся вокруг, заглянул в ризницу и на колокольню, убедившись, что церковь пуста. Наконец опустился на одну из каменных скамей у стены, где во время службы отдыхали старики или больные.

На стене позади него изображалось «Сошествие в ад». Во мраке я не мог разглядеть ничего, кроме золотого нимба вокруг головы Христа, но я и так хорошо представлял себе эту картину. Христос в развевающихся одеждах стоял перед заключёнными, разрушая двери и предлагая освобождение томящимся в аду мертвецам. То, что декан выбрал именно это место, перед картиной, изображающей искупление и свободу, казалось счастливым предзнаменованием. И его первые слова также принесли мне огромное облегчение.

— Я должен поздравить тебя, отец Ульфрид. Оказывается, ты не терял зря времени, привлёк наше внимание к такому серьёзному делу.

— Я был потрясён, когда узнал, что творится в доме женщин. И немедленно отправил письмо епископу Салмону.

— Совершенно верно, — одобрительно кивнул декан.

— Епископ прислал разрешение на её арест, что я немедленно исполнил. Однако... я немного удивлён, что его преосвященство приказал держать девушку здесь, а не в собственной тюрьме в Норвиче. Но теперь, когда вы прибыли, чтобы забрать её в Норвич для суда, для деревни это станет огромным облегчением. Хотя... — Я колебался, не желая давать советов. — Простите, декан, но я не могу не отметить, что с вами прибыл только один юноша. Конечно, я отправлюсь с вами в Норвич, чтобы дать показания, и, разумеется, девушка вряд ли способна оказать серьёзное сопротивление. Уверен, мы и сами с ней справимся. Но возможно... нам следует взять с собой несколько мужчин, просто из предосторожности, на случай, если чужестранки попробуют освободить...

— Дочь лорда д'Акастера на суде в Норвиче? — декан сжал изящные пальцы. — Это вряд ли. Ты должен понимать, что с любыми обвинениями против знатной семьи следует разбираться весьма деликатно. Его преосвященство епископ Салмон не желает публичного унижения одного из наших самых известных семейств.

У меня перехватило дыхание, как после удара в живот. Неужто он намерен спустить с рук такое злодеяние только потому, что она — дочь д'Акакстера? Я чувствовал себя так, словно ухватился за верёвку, выбираясь из трясины — и тут же выпустил спасение из рук.

— Но декан, она же еретичка! Это подтвердит множество свидетелей. Неужели епископ станет смотреть сквозь пальцы на преступление только потому, что эта девушка знатного происхождения?

— Ты считаешь, отец Ульфрид, что весы правосудия в руках епископа склоняются в пользу могущества или богатства? — голос декана внезапно стал ледяным. — Епископ оказался чрезмерно снисходителен к тебе, отче, но из-за этого не стоит воображать, будто он позволяет преступлению остаться безнаказанным.

— Разумеется, я и не думал... — Но мы оба знали, что я думал именно так. — Простите, декан, я не понимаю. Вы сказали, что девушку не повезут на суд. Тогда как же осуществится правосудие... — замялся я.

— Эта девушка не предстанет перед судом в Норвиче, отче. Но суд состоится, не сомневайся. Епископ своей милостью доверил мне самому его провести, здесь, в Улевике. И если преступница окажется виновной, исполнение назначенного приговора также совершится здесь. Его преосвященство желает благоразумия, отец Ульфрид. Незачем устраивать публичное зрелище из такого ужасного события. Никто не наказывает отца за грехи детей, а лорд д'Акастер — щедрый благотворитель для церкви. Нам не хотелось бы видеть столь набожного и благочестивого человека опозоренным гнусными преступлениями порочной и непокорной дочери. Конечно, девушка навлекла достаточно страданий на голову отца. Но не волнуйся, отец Ульфрид, правосудия ей не избежать. — Декан немного подвинулся на каменной скамье, за его спиной приоткрылись язычки алого пламени среди тёмных фигур на стене.

— Если суд состоится в Улевике, — продолжил он, — это облегчит вызов свидетелей, особенно тех, кто не слишком настроен давать показания. По моему опыту, простые люди, всю жизнь прожившие в деревне, склонны становиться косноязычными, оказавшись среди блеска и великолепия собора. Они смущаются и приходят в замешательство. А ведь мы не хотим выпустить рыбку из сетитолько из-за того, что какие-то деревенские идиоты запутались в показаниях? — Декан едва заметно улыбнулся. — Мне жаль, если это тебя разочаровало, отец Ульфрид. Наверняка тебе не терпится покинуть эту деревню, возможно, возобновить прежние знакомства в Норвиче, особенно одну близкую дружбу?

Сердце застучало, сжалось от боли. Филипп сказал ему, что сюда приходил Хилари? Нет, вряд ли, иначе в тюрьме сидел бы я, а не дочь д'Акастера.

— Я хотел лишь оказать услугу его преосвященству в этом деле, — поспешно сказал я, радуясь, что в церкви темно и декан не видит моего лица.

Гость пристально разглядывал свои пальцы.

— Однако я пригласил тебя сюда не для обсуждения того, как проводить суд, отец Ульфрид. Есть ещё одна проблема, которая меня… беспокоит. — Он сделал паузу, прежде чем сказать «беспокоит», словно раздумывал над выбором слова. — Как я сказал, отец Ульфрид, за усердный доклад о ереси ты заслуживаешь одобрения. Но вызывает удивление — почему ты немедленно не сообщил о том, что отлучил от церкви весь дом женщин? Если я правильно понял из твоего письма, ты сделал это около двух месяцев назад. И только сейчас счёл нужным сообщить нам об этом.

— Но, декан, — возразил я, — вы сами приказали мне использовать отлучение как наказание для тех, кто не платит десятину.

— Совершенно верно. Но ты сообщил в письме, что применил отлучение не за неуплату десятины. Если я правильно понял, ты отлучил их за отказ подчиниться, совершить публичное покаяние в гораздо более тяжком преступлении, на которое следовало немедленно обратить наше внимание. Если бы ты это сделал, вопрос давно решился бы задолго до того, как эта девушка совершила гнусное преступление, и таким образом, епископ Салмон был бы избавлен от затруднений, а я — от серьёзных проблем.

Декан снова поёрзал на холодном камне, открыв ещё больше рисованных языков пламени на стене за спиной. В церкви слишком темно, чтобы разглядеть детали картины, но мне это ни к чему — я наизусть знаю каждый штрих. Языки пламени изображены под огромным адским котлом, в котором живьём варятся грешники с отрубленными руками и ногами.

Декан, словно в задумчивости, коснулся губ длинным тонким пальцем. Но я уверен, он продумал каждое слово, ещё когда только собирался говорить со мной.

— Может показаться, что ты намеренно позволил разрастись этому гнезду паразитов в своём приходе, отец Ульфрид. Ты бездействовал, пока там вызревала дьявольская, полная греха ересь. Думаю, тебе лучше рассказать мне всё произошедшее с этими женщинами с самого начала. И предупреждаю тебя — не скрывай ничего, не то я могу и в самом деле привезти в Норвич заключённого для суда, но это будет не та девушка.

 

Беатрис     

Каждый раз, отправляясь спать, я ищу свою маленькую Гудрун, надеюсь, что она где-то прячется и в волосах у неё по-прежнему сидят птицы, а последние дни — это только страшный сон. Она просто бродит где-то, как раньше. Она не умерла. Моя Гудрун не умерла. Каждая мать жалуется всякому, кто станет слушать, на кучу несчастий, случившихся с потерявшимся ребёнком, а потом выглядит глупо, когда дитя является домой, невинное и беспечно улыбающееся, пугаясь ярости материнских объятий, пощёчин и слёз, смеха и брани. И каждый раз, открывая дверь, я надеюсь стать глупой матерью. Я стану кричать и плакать, а она не поймёт почему. Она просто потеряла счёт времени. Она даже не знает, что я её ищу. И никогда не знала.

Я своими руками убирала с её лица мокрые пряди. Я ещё чувствовала их в руках, но не ощущала смерти. Я касалась не реального тела — какой-то трюк, ряженые, кукла, почти как живая. Можно втыкать булавки, обвязывать тёрном — ей не больно, она же сделана из воска. Губы раскрашены синим, зелёные глаза так похожи на живые... та кукла, подобие невинного ребёнка — не моя Гудрун. Это не Гудрун умерла.

Соломенный тюфяк Гудрун ещё лежал у стены, и я видела её, свернувшуюся под одеялом, как кошка, но глаза привыкали к сумраку, и взглянув снова, я понимала, что постель пуста. Её живая сущность обратилась в солому, и никакие молитвы не превратят эту солому снова в золото. Как будто я смотрела двумя парами глаз — одна пара лгала, другая являла жестокую правду. Я молила Бога, чтобы у меня осталась только первая.

Голуби тоже скучали по ней. Птицы то и дело садились на её кровать, будто тоже видели Гудрун. Они не давались мне в руки, не позволяли прижать к себе тёплые тельца, улетали прочь, когда я тянулась к ним. Но каждую ночь три голубя, сбившись вместе, сидели в изголовье постели.

А все остальные продолжали жить своей жизнью, словно её никогда и не было. Голуби и я — только мы тосковали по ней, только мы ее и любили.

Я сохранила её кровать. Никто не кроме Гудрун и меня на нее не ложился. Теперь мне пришлось спать там, чтобы кто-то чужой не влез ночью. Я должна ее охранять. Они не должны знать, что постель Гудрун ещё здесь. Они донесут Настоятельнице Марте, и та прикажет ее убрать. — У нас мало хороших одеял и соломы, скажет она. Болезненная привязанность, недопустимая в бегинаже. Чем скорее убрать все следы присутствия этой несчастной немой, тем скорее Беатрис придёт в себя. Это для её же пользы. Она не имеет права горевать, она не мать этой девочки.

Но это убогое ложе — всё, что мне осталось от Гудрун. Единственная память. От неё остался лишь запах, ещё живущий в белье. Если отберут постель — Гудрун больше не сможет вернуться. Она признавала только свою кровать, как голуби. Если разрушить насест, они будут кружить в небе и не спустятся вниз. Не вернутся домой.

Пега отвела меня туда, где, по её словам, похоронили Гудрун — рядом со стеной часовни, в стороне от случайных взглядов. Просто маленькая полоска серой свежевскопанной земли, выступающая из травы, будто свежий след кнута на голой спине. Дело рук Настоятельницы Марты — зарыли в забытом углу, как хоронят дохлых кошек. Её драгоценная святая, непорочная девственница Андреа, покоится на почётном месте, под полом часовни. А моё замученное невинное дитя для неё значит не больше обглоданной кости, которую выбрасывают вон.

С тех пор как Настоятельница Марта и Пега похоронили её, прошла всего неделя, но земля уже осела. Ветер набросал сверху бурых засохших листьев, а свежевскопанная тёмно-коричневая земля стала серой. На могиле нет цветов, она не отмечена камнем. Дождь смоет её, а мороз утрамбует разрытую землю. Настоятельница Марта хочет стереть все следы того, что мой ребёнок жил на этой земле. Теперь они делают вид, будто моей малышки никогда не было.

Ни одна из могилок моих детей не пережила весну. Я видела, как все они растворяются. Крохотные нематериальные существа, горе по которым еще не утихло. Окаменевшие дети. Без имени, без голоса, без единого вздоха. Они сбежали от меня, выскользнули в муках боли и потоках крови, как будто ни мгновением больше не могли усидеть в моем чреве. Маленькие рыбки, уплывающие обратно в реку. Я чувствовала, как они ускользают, я пыталась их удержать. Каждый раз, когда начиналось кровотечение, я понимала, что теряю ребёнка, но всё же пыталась удержать его внутри. А дети знали, что я не гожусь в матери, и не желали оставаться со мной. Они меня не хотели.

Я вспомнила лицо. Я спала — повитуха дала мне что-то одурманивающее — и, проснувшись, увидела плывущее надо мной лицо, далёкое и расплывчатое, так что я могла различить только глаза и рот. Но я знала — это лицо моего младенца, так похожего на мужа — его глаза, его рот. Он был бы безумно рад такому сыну. Губы двигались, и я подумала, что ребёнок зовёт меня. Я протянула к нему руку и почувствовала, как её отбросили прочь.

— Не смей прикасаться ко мне, жена. Теперь между нами всё кончено. Ещё один родился прежде времени. Можно подумать, ты назло мне пьёшь какое-то мерзкое зелье, чтобы отнять моих сыновей. Лекарь говорит, это твоя безудержная похоть их убивает. Их отравляет твоя воспалённая кровь. Ублажаешь себя сама, жёнушка, или насыщаешься в чужой постели? Бог свидетель, я старался тебя не возбуждать. Ты шлюха, и очень хорошо, что ты не родила ребёнка, ты не годишься в матери.

Как только с простыней смывают кровь, люди говорят: у тебя же никогда не было ребёнка. Видишь вон ту женщину, чьё дитя прожило несколько месяцев, а потом умерло? Ей позволено плакать и носить траур, и ждать утешения. Её нужно утешить, а ты... что ты можешь знать о потере ребёнка? Но я знаю, я знаю. Они были моими детьми, не меньше, чем те, кто родился живым, и я плакала по ним и обнимала их у себя в душе. Они брали во мне жизнь и пропитание. Они росли и шевелились. Мои тайные дети. Я чувствовала их, я их вынашивала. Но никто не позволит мне тосковать по ним, моим безымянным бедняжкам. Жизнь покинула их с легкостью, как видения покидают лунатиков. Их закопали небрежно, как тряпки, испачканные менструальной кровью.

Во Фландрии я часто сидела дома у окна, глядя на набережную. Я часами наблюдала, как грузят бочки с вином, корзины сельди и тюки одежды. Люди громко приветствовали друг друга, отдавали распоряжения, кричали продавцы, а над богатыми товарами — морской солью, кожей, специями и сладостями — мимо моего открытого окна носились чайки. Я видела ковыляющих женщин — одной рукой они придерживали больную спину, другой — полный новой жизни, как плод граната, живот. Я слушала визг детей, подзуживающих друг друга пробежать между копыт лошади или влезь на шаткую кучу тюков. Дети качались на корабельных канатах, играли в догонялки на самом краю причала, а матери тем временем сплетничали или торговались, не обращая внимания на опасность.

Ну чем я хуже? Почему эта сука Османна смогла заполучить ребёнка от грязной связи с каким-то мерзким конюхом, а я, ни разу не осквернившая свой брак, осталась бесплодной? Я дюжину раз совершила бы паломничество на коленях, лишь бы заполучить одного из младенцев, которых шлюхи вроде неё выбрасывают, как мусор. Я бы души не чаяла в своём ребёнке, не спускала бы с него глаз, оберегала бы от опасностей. Почему другие женщины без особых усилий рожают здоровых младенцев каждый год, как свиньи, а мне не удалось произвести на свет ни одного?

Но я знаю почему. Знаю, почему не смогла родить ребёнка. Мой муж и Настоятельница Марта правы — я не гожусь в матери. Я просила и умоляла, я надоедала Богу, пока он, наконец, не дал мне ребёнка. И как те беспечные матери, которых я осуждала, я позволила ей пойти прямо в лапы опасности.

Беды не случилось бы, если бы Настоятельница Марта не настроила священника и деревенских против нас. Если бы она отдала им реликвию, они не забрали бы мою Гудрун. А она не отдала, она хотела, чтобы моё дитя убили. Настоятельница Марта не хотела, чтобы я любила Гудрун, потому что сама не может любить. Она не хотела, чтобы у меня был ребёнок. Она и Османна, это они убивали моих детей. Они не желали, чтобы у меня было хоть что-то свое.

Железное кольцо на двери повернулось, и я прислонилась к ней, чтобы удержать закрытой.

— Беатрис, ты здесь? — позвала Кэтрин.

Дверная ручка снова задёргалась. Кэтрин всегда с трудом открывала эту дверь, даже когда изнутри её не подпирало такое тяжёлое тело, как моё.

— Беатрис, тебя хочет видеть Настоятельница Марта.

Нельзя, чтобы сюда пришла Настоятельница. Я резко открыла дверь, и Кэтрин повалилась мне на руки.

— Что ей нужно?

— Там у неё люди. Те, что увели Османну, — Кэтрин вздрогнула и встревоженно посмотрела на меня. — Я слышала, они хотят увести тебя давать показания против Османны, но ты ведь не станешь, правда?

Меня накрыла волна тошноты и раздражения.

— Я должна ухаживать за голубями. Скажи Настоятельнице Марте... скажи, что мне надо заниматься голубями.

— Они и Настоятельницу Марту забирают на суд.

— Суд?

— Беатрис, — ныла Кэтрин, — ты ведь знаешь, Османну арестовали потому, что ты... Они собираются судить её. Но, Беатрис, ты ведь ничего не скажешь? — Она вцепилась в мою руку, тревожно заглядывая в глаза.

— Лгать грешно, Кэтрин. Спроси у Настоятельницы Марты. «Не произноси ложного свидетельства». Не произноси...