Обвиненный в том, что он недостоин епископской должности, Вульфстан воткнул епископский посох в храме Эдуарда Исповедника и предложил своим обвинителям вытащить его, но никто не смог. Тогда Вульфстан безо всяких усилий извлек посох, доказывая несостоятельность обвинений.
Настоятельница Марта
Мы ждали в церкви, сидели бок о бок на маленьких скамьях и стульях, принесённых из Поместья и деревенских домов, где ещё оставалась мебель, достойная так называться. Посреди церкви горела жаровня, спёртый воздух наполнен вонью гнилой обуви, мокрой шерсти, дыма и застарелого пота. Жёлтое пламя толстых сальных свечей освещало оцепеневшие лица, смешивало красные, зелёные и коричневые краски одежды в единый цвет прогорклого масла. Свечи добавляли к вони свой запах. Очевидно, отец Ульфрид не желал тратить на нас хорошие восковые свечи — кто знает, сколько их сгорит до окончания суда.
На помосте перед алтарём стояли два богато украшенных кресла, вокруг них ещё несколько, поменьше. Они пустовали. Декан ужинал с Робертом д'Акастером и отцом Ульфридом. А деревенским полагалось томиться в ожидании, пока хозяева не закончат набивать животы. Я не сомневалась, они их как следует наполнят — д'Акастер, конечно, захочет выслужиться перед епископом. Османны не видно. Но перед помостом оставлен небольшой, ничем не заполненный провал, заколдованный круг, в который никто не смел войти.
Все вокруг — в основном мужчины — беспокойно ёрзали, портили воздух, смеялись и сплетничали, ожидая начала представления.
Беатрис сидела позади меня. С тех пор как мы вышли из бегинажа, она не сказала мне ни слова. Глаза были отсутствующие, как будто её дух носился где-то далеко. Я пыталась убедить отца Ульфрида, что она недостаточно здорова для свидетельства на суде, но казалось, чем больше я говорила, тем настойчивее он требовал ее привести.
Мне удалось прошептать Беатрис только несколько слов, предостеречь, чтобы говорила как можно меньше. Я предупредила — если станет известно, что мы сами проводили мессы, её жизнь окажется в такой же опасности, как и моя. Я надеялась, этого достаточно, чтобы привести её в чувство и заставить придержать язык, но не была в этом уверена. Она на меня даже не взглянула.
Я понимала — отец Ульфрид хотел не крови Османны. Он хотел добраться до меня. Церковь попытается через неё поймать меня. Сегодня перед судом предстала не одна Османна, а весь бегинаж. Мне оставалось только молиться, чтобы это дошло и до Беатрис.
Толпа зашумела — двери церкви распахнулись, вошли хозяева. Некоторые лениво попытались встать и неуклюже кланялись проходящему мимо д'Акастеру, но большинство осталось сидеть.
Лицо Роберта д'Акастера блестело и лоснилось от пота, как будто он весь состоял из плавящегося жира. Он споткнулся, поднимаясь на помост, покачнулся и чуть не упал. Но Филипп д'Акастер услужливо подхватил его и помог подняться. Хозяин шлёпнулся в одно из резных кресел, и оно заметно прогнулось под ним. Очевидно, ужин залили изрядным количеством вина.
Отец Ульфрид занял одно из кресел поменьше. Во второе огромное резное кресло уселся человек, выглядевший так, словно на ужин ему не досталось ничего кроме корки хлеба и горьких трав. На первый взгляд он казался пожилым и костлявым, с тёмными, глубоко запавшими глазами. Даже двигался он как старик, как будто просидел много лет в каком-то зале заседаний или в библиотеке, углубившись в книги. Но посмотрев повнимательнее, я поняла, что ему не больше тридцати, а возможно и меньше.
Какой-то человек, прижатый ко мне с другой стороны узкой скамьи, толкнул меня локтем под рёбра.
— Смотри, вон человек епископа, вон тот. Говорят, он поймал собственного брата лежащим с мужчиной и свидетельствовал против него. А потом наблюдал, как его брату отрезали нос и уши. Что за ублюдок способен на такое?
Декан епископа поплотнее запахнул подбитый мехом плащ, словно боялся сквозняка, хотя замёрзнуть в этой церкви никак невозможно, разве что если в венах вместо крови течет ледяная вода.
Толпа снова зашумела. Дверь открылась во второй раз, и в церковь ввели Османну на верёвке, привязанной к запястьям. Деревенские начали шептаться. А когда она проходила между скамей, некоторые из них осеняли себя крестом и отодвигались, словно думали, что она заразна.
Османна, бледная, но с двумя неестественно яркими пятнами на щеках, смотрела прямо перед собой. На ней не было бегинского плаща, без него она выглядела хрупкой и беззащитной. К юбке пристали клочья соломы. Длинные волосы распущены и спутаны, как в тот день, когда я впервые увидела её в отцовском доме.
Злобный шёпот становился всё громче, как будто гудел пчелиный рой. Филипп д'Акастер с нескрываемой усмешкой подался в сторону Османны, разглядывая её, как служанку из таверны. Очевидно, вид связанной неопрятной девушки пробуждал в нём самые низменные желания. Мне стало дурно от отвращения.
Декан окинул взглядом зал, и все тут же умолкли. Декан кивнул писцу, сидящему за маленьким столиком возле помоста. Если декан был молод, то писец — ещё моложе, совсем прыщавый мальчишка. Он торопливо, одно за другим, затачивал перья, как будто ждал приказа переписать всю Библию еще до конца дня.
Декан нетерпеливо кашлянул. От этого звука несчастный писарь задрожал, как высеченный школьник, рассыпал перья по полу и бросился подбирать. По залу прокатилась волна грубого смеха.
Декан неторопливо переводил взгляд с Беатрис на меня. Потом ткнул в меня пальцем с кольцом. Я встала.
— Полагаю, госпожа, ты и есть глава дома женщин, та, кого называют Настоятельницей Мартой, верно?
Я кивнула, стараясь дышать спокойнее.
Декан обернулся к д'Акастеру.
— Ей незачем давать присягу, поскольку она отлучена от церкви. Проклятый не смеет произносить имя Бога. Такие, как она, не могут свидетельствовать против благочестивого человека, но её свидетельство против другой преступницы может быть выслушано — дьявол осудит сам себя. — Он снова обернулся ко мне, вздёрнув подбородок с таким видом, будто собрался приказать поварёнку опустошить горшок. — Госпожа, мы требуем, чтобы сейчас, перед нами, ты говорила правду, иначе сама окажешься обвиняемой на этом суде — если, конечно, женщина вроде тебя, лишённая милости и благодати нашего благословенного Бога, способна отличить правду от лжи.
— Мы всегда помним, что наш благословенный Бог — свидетель всех наших речей, лёгких и серьёзных, публичных и частных. Поэтому у нас есть обычай говорить правду. В отличие от некоторых, мы не нуждаемся в присяге, чтобы говорить правду.
Я услышала вздох деревенской толпы за спиной. Отец Ульфрид попытался что-то сказать, но декан, не отрывая от меня глаз, поднял руку, приказывая священнику умолкнуть.
— Ради твоего блага, госпожа, я искренне молюсь, чтобы это было так. Итак, начнём. — Он обернулся к писцу. — Можешь записать, что присяга не произносилась, и, следовательно, её слова не будут иметь большого веса.
— Если наши слова весят столь мало, могу я узнать — зачем вы взяли на себя труд привести нас сюда? — спросила я.
Рот декана изогнулся в лёгкой улыбке, но глаза не улыбались.
— Чтобы склонить весы правосудия, достаточно и пёрышка, госпожа. Но оставим это. Его преосвященство епископ желает знать, как глубоко распространился яд. Достаточно ли нам вскрыть нарыв, госпожа, или придётся отсечь всю руку? — Он многозначительно посмотрел на отца Ульфрида, кусающего губы, как будто из страха, что это предупреждение предназначено ему.
— Эта девушка, Агата, проживает под твоей опекой — так или нет?
— Османна — бегинка. Она живёт и работает вместе с нами.
— Но Агата, — он произнёс это имя так, словно я глухая, — подчиняется тебе и твоим правилам?
— Османна, — я стояла на своём, — подчиняется Богу и Его законам. У бегинок нет своих правил, им диктует правила Бог.
Из-под помоста донеслось хныканье писца, и все глаза обратились к нему.
— Да? — спросил декан.
— Прошу прощения, сэр, но что мне написать?
— Написать? Сказанное, не больше и не меньше. Достаточно просто даже для олуха вроде тебя. — Декан поднял взгляд на Роберта д'Акастера. — Мой личный писарь, будь он проклят, подхватил лихорадку. Поэтому мне навязали этого тупицу.
Несчастный писарь привстал, потом снова сел и опять поспешно поднялся.
— Но сэр, я хотел спросить — какое имя? Агата или...
— Агата, болван, это имя, которым её крестили. А теперь сядь и пиши, мальчишка, пока я не пнул тебя так, что ты запрыгаешь, как лягушка, отсюда и до ярмарки святого Стефана, бестолочь.
Толпа содрогнулась от смеха. Филипп ухмыльнулся и подмигнул отцу Ульфриду, который нервно ёрзал в своём кресле. Декан поднял руку в знак молчания и дождался, когда все затихли.
— Госпожа, достойный человек показал под присягой, что эта девушка, Агата, бросала в грязь Святые Дары Господа нашего, свиньям под ноги. Что ты скажешь на это?
По толпе пронёсся вздох преувеличенного ужаса, хотя если такие показания уже давали, это не должно было стать ни для кого откровением.
— Декан, вы сами сказали, что мы отлучены, — ответила я. — Тогда где бы она получила Дары, чтобы их осквернять? Отец Ульфрид дал?
Отец Ульфрид наклонился вперёд, быстро зашептал что-то на ухо декану, и тот кивнул, прежде чем продолжить.
— Мне сообщили, что некий монах-францисканец приносил тебе гостию. Поступок, который противоречит всем заповедям святой матери-церкви, о чём, я уверен, ты осведомлена, госпожа, и за это вы справедливо были отлучены. Без сомнения, это и есть тот самый источник, откуда девушка получала гостию для своих кощунств.
— Декан, обнаружив это, отец Ульфрид лично установил слежку за францисканцем. Вы ведь не думаете, что монах мог ускользнуть от столь усердного наблюдения?
Декан сурово посмотрел на отца Ульфрида, выглядевшего заметно обеспокоенным. Филипп д'Акастер удовлетворённо ухмыльнулся, явно наслаждаясь видом священника, потерявшего дар речи. Декан снова обернулся ко мне.
— Очевидно, отец Ульфрид не позволял францисканцу приближаться к вам, потому что вы отлучены. — Он метнул ещё один злобный взляд в сторону отца Ульфрида, как будто это было далеко не очевидно. — И тем не менее, госпожа...
Роберт д'Акастер поднялся с кресла, пошатываясь подошёл к заднему краю помоста и остановился спиной к нам. Раздались громкое журчание и плеск — хозяин обильно мочился в горшок.
— И тем не менее, госпожа, я уверен... — снова начал декан.
Но невозможно было не обращать внимания на грохот мочи, льющийся в горшок и мимо него, и потоки жёлтой жидкости, стекающие по его краям. Д'Акастер отряхнулся, прошёл на своё место и махнул декану мокрой рукой, предлагая продолжить.
— Я уверен, госпожа, что вы, располагая запасом гостии, принесённой монахом, использовали ее Бог весть для каких безнравственных мерзостей.
Ни один не упомянул о том, что я сама освящала гостию. Османна, конечно, ничего не сказала, и я благословляла её за это от всего сердца. Но я понимала — теперь мне следует осторожно выбирать слова.
— Дары нашего благословенного Бога недолговечны, как манна, падающая с небес, декан, и подвержены порче, — я пыталась говорить спокойно. — Как долго, по-вашему, мы могли их хранить? Отец Ульфрид подтвердит — облатка Андреа чудесна именно потому, что сохранилась от разложения.
Отец Ульфрид изучал пол, отчаянно стараясь не встречаться глазами с яростным взглядом декана. Рука Роберта д'Акастера соскользнула с подлокотника кресла, и хозяин Поместья внезапно очнулся от дрёмы. Он изумлённо огляделся, припоминая, что он здесь делает, потом нетерпеливо щёлкнул пальцами в направлении кубка на маленьком столике, до которого его пухлые руки немного не дотягивались. Роберт д'Акастер ни разу не взглянул на свою дочь, как и она на него.
— Мне начали надоедать эти игры, госпожа, —внезапно повысил голос декан. — Ответь мне прямо: Брала ли Агата гостию, чтобы бросить перед свиньями?
— Я отвечу вам прямо: нет.
Он обернулся к отцу Ульфриду.
— Допрашивая эту женщину, мы ничего не узнаем. Её свидетельство отклоняется.
Я потихоньку вздохнула от облегчения. Если и Беатрис станет придерживаться таких ответов, они не смогут ничего доказать. Мы все ещё можем уйти отсюда невредимыми. Но сумеет ли Беатрис держать себя в руках? Я оглянулась — она внимательно рассматривала камыш на полу. Я даже не уверена, что она вообще слушала.
— Успокойся и соберись, Бетарис, — прошептала я.
— Я же дал тебе разрешение уйти, госпожа, — нахмурился декан.
— С вашего позволения, я останусь.
— Как пожелаешь, госпожа. — Декан ещё сильнее нахмурился, потом по его губам скользнула лёгкая улыбка. — Да-да, возможно, тебе следует остаться, госпожа, но сиди тихо.
Декан перевёл взгляд на Беатрис.
— Встань, госпожа.
Она не шелохнулась и даже не посмотрела на него.
— Госпожа!
Я толкнула её, заставив подняться на ноги, но она так и не глядела на декана.
— Ты Беатрис, полагаю.
Она едва заметно кивнула.
— Хотя это, несомненно, не твоё Богом данное имя, именно оно должно быть записано, не то мой идиот-писарь обгадится, если мы озадачим его хилый мозг другим.
Толпа засмеялась, и декан поднял руку, призывая к тишине. Беатрис пристально смотрела на сухие соцветия пижмы, рассыпанные среди камышей на полу.
— Ну же, дорогая, — мягко сказал декан.
Беатрис подняла взгляд, услышав внезапную перемену тона, и он улыбнулся.
— Не надо бояться. Тебе надо только сказать правду — и всё будет хорошо. Ты понимаешь?
Нога человека, сидящего рядом со мной, дрожала. Но от волнения ли, от мрачных предчувствий или паралича — сказать невозможно.
Беатрис осторожно кивнула.
— Хорошо. Тогда начнём. Агата ведь не принимает участия в таинствах, так?
— Нет, она отлучена... Как и все мы.
Он ободряюще кивнул.
— И конечно, она страдала, лишившись утешения святой церкви?
— Мы... мы все страдали.
— Несомненно. Как и всякая христианская душа. — Он соединил кончики пальцев, словно погрузился в раздумья. — Но скажи мне вот что: казалась ли Агата более огорчённой, чем остальные?
Беатрис колебалась, безумно глядя на меня.
— Нет.
— Значит, не более, Беатрис. Ну, тогда, может, менее?
— Нет... не менее, — голос Беатрис задрожал.
— Признаю ошибку, — склонил голову декан. — Конечно, ты права. Не менее. На самом деле — совсем никак. Агата совершенно не была расстроена, ты ведь так сказала, Беатрис?
— Я не...
— Видишь ли, достоверно известно, что Агата заявляла, будто таинства не нужны для спасения, а гостия не обращается в руках священника в тело нашего благословенного Господа. Это верно, Беатрис? Разве не так ты сказала деревенским, когда те пришли к вашим воротам? Даже не пытайся это отрицать, Беатрис, — с десяток человек поклянутся именем Бога, что слышали от тебя эти слова.
Настоятельница Марта
В воду мягко скользят первые капли дождя. Это замечают только безумцы да отшельники, но и они ничего не говорят. Капли падают одна за другой, мелкая рябь набегает на гладкую, как зеркало, поверхность пруда. У нас, живущих в этом мире, вечно нет времени смотреть на отражения. Мы не замечаем их трепета.
Что значит одна капля в озере воды? Лишь когда они застучат часто и яростно, мы замечаем начавшийся дождь. Он хлещет кожу и мочит одежду, но тогда искать убежища уже слишком поздно. Не так ли начался и Великий Потоп — с единственной капли, незаметной и ничтожной? Если бы я видела, как упала первая капля — поняла бы опасность? Могла ли я спасти все наши труды от этой катастрофы?
Марты вжимались в свои кресла в полутёмной часовне — головы опущены, лица скрыты в тени. Никто не двигался. Никто не произносил ни слова. Никто даже не смотрел на меня. Я сидела так же безвольно, как и остальные. Я исчерпала запас слов. Что ещё я могла им сказать? Сколько я могу повторять одну и ту же историю, одни и те же оправдания?
За стенами часовни бился и выл дикий ветер. Качались ставни на окнах, шипел древесный уголь в горящей жаровне. У этой ночи только неживые голоса. Мы плотнее кутались в плащи, как уличные попрошайки в солому. Должно быть, уже почти два часа ночи. Мы все устали, надо бы пойти спать, но у меня не было сил приказывать Мартам разойтись, придётся им самим решать.
— Но ведь наверняка мы можем как-то ей помочь. Наверняка, — голос Кухарки Марты был полон слёз.
— Я уже говорила тебе, Кухарка Марта, — устало сказала я, — её судьба теперь в её руках. Мы больше ничего не можем сделать.
— Ты говорила, декан приказал в течение недели передать церкви чудотворную облатку. Если мы предложим ее сейчас, может, они... — Она смотрела на меня, как умоляющий ребёнок.
В мерцании тусклых свечей позолота на ковчеге с реликвией поблекла, он почти исчез из вида. Я не стала отвечать Кухарке Марте, только покачала головой. Дело зашло гораздо дальше облатки Андреа. Она что, не поняла мои слова? Взятка не спасёт Османну, чудо не поможет. Лишь два коротких слова, но Османна их не произнесёт.
Хозяйка Марта протянула руки к гаснущим уголькам жаровни.
— Девочка всё поймёт и раскается, как только хорошенько поразмыслит. Если ты потвёрже поговоришь с ней, я уверена...
— Я уже говорила, — выкрикнула я.
Лицо Кухарки Марты сморщилось. Я знала, нельзя терять присутствие духа, но так измучилась, что не смогла сдержать гнев. Они винят в случившемся меня, но виноваты во всём собственное упрямство Османны и длинный язык Беатрис.
— Я очень долго говорила с Османной, — сказала я, смягчив тон. — Но она ожесточилась. А теперь у неё осталось только два дня.
— Но она же не собирается упорствовать до конца, — сказала Учительница Марта. — Может, если я поговорю с ней... то есть, я не имела в виду, Настоятельница Марта...
Я отлично понимала, что она имела в виду.
— Прошу, продолжай, Учительница Марта. Ты имеешь право сказать то, что думаешь. Как и все остальные.
— Я только хотела сказать, что возможно, всё дело в её гордости. Ты же знаешь, как она упряма, когда сталкивается с чьим-то авторитетом. Возможно, если я или кто-то другой...
— Ты вполне можешь попытаться, Учительница Марта, ты или кто-то другой. Я не призываю отказаться от попыток ее образумить.
Учительница Марта облегчённо кивнула.
— Но тебе следует взять с собой кого-нибудь, — напомнила я. — В деревне враждебно к нам относятся. Вспомни, что случилось с немым ребёнком.
И к чему их предупреждать? Всё равно не послушают.
— Я пойду с тобой, — объявила Хозяйка Марта.
Учительница Марта сглотнула комок, наклонила голову.
— Я очень тебе благодарна за предложение, Хозяйка Марта, но ты не думаешь... то есть, мне кажется, если...
— Полагаю, Учительница Марта хочет сказать, — вставила я, — что таким, как мы с тобой, не хватает умения ласково упрашивать.
— Я прекрасно знаю, Настоятельница Марта, что думает Учительница о моём языке. Но если бы ей пришлось в жизни столкнуться с таким количеством дураков и мерзавцев, как мне, она быстро научилась бы держать свой наготове. Не забывай, Учительница Марта — голод острее, чем мой язык, и если я перестану им пользоваться, торгуясь за еду, ты это очень скоро почувствуешь. Если бы ты сама была потвёрже с этой девчонкой, не льстила бы ей, называя умной — может, до такой беды и не дошло бы.
— Довольно, довольно. Сейчас не время набрасываться друг на друга.
Господи, дай мне терпения. Я не вынесу сегодня ещё одной ссоры.
— Прошу прощения, — поморщилась Хозяйка Марта. — Ты права, грубая старуха вроде меня — не лучший выбор, чтобы уговаривать Османну. Я, пожалуй, потеряю терпение и надеру ей уши. Она не услышит от меня ни слова, но я всё же пойду, Учительница Марта — править телегой и присматривать за тобой. Я могу учуять запах беды ещё до того, как она случится.
Учительница Марта улыбнулась и на минуту заключила Хозяйку Марту в объятья.
— Я тоже пойду, — сказала Пастушка Марта. — По крайней мере, овцы никогда не жаловались на мой язык.
— Если это решено, вам всем надо немного поспать, — поспешно сказала я, увидев, что Кухарка Марта снова собралась открыть рот. — Оставьте свечи. Я немного помолюсь здесь одна.
Они устало побрели к двери. В часовню ворвался ветер, задул половину свечей, рассыпал брызги искр от догорающего угля. Дверь за Мартами с шумом захлопнулась.
Я знала, Османна не отречётся, что бы они ни говорили. Что-то случилось в церкви в день суда, она перешла границу страха. Еще недавно перед нами стояла испуганная маленькая девочка, пытающаяся сказать или сделать что-нибудь для своей защиты — как вдруг выражение её лица изменилось. Что вызвало эту мгновенную перемену? В неё как будто бес вселился. Я снова и снова вспоминала, как это случилось, но понять не могла.
Когда декан произнёс приговор: «Смерть через сожжение», даже деревенские казались ошеломлёнными. У Османны подогнулись колени, лицо побледнело, как пергамент. Она стояла дрожа, взгляд молил кого-то — или что-то — о спасении.
Декан медлил, выжидая, когда она как следует проникнется его словами и когда затихнут вздохи в толпе. Роберт д'Акастер взглянул на Филиппа и кивнул. Казалось, эти двое заранее знали приговор и одобряли его. Потом декан снова заговорил, и толпа затаила дыхание.
— Агата, у тебя есть только одна возможность спастись от огня — полное и публичное признание в ереси, уход из бегинажа и вступление в брак. Твоё отлучение будет отменено, ты открыто примешь святые Дары. Тогда ты сможешь прожить отпущенный тебе срок земной жизни как покорная жена и преданная дочь церкви.
Османна подняла голову. На юном лице отражались облегчение и жалкая благодарность — казалось, она обняла бы декана, если бы не связанные руки.
— Твой отец, Агата, проявил такую же щедрость и великодушие, как и отец блудного сына. Он предложил богатый дар церкви как епитимью за твои грехи и уже нашёл для тебя подходящего мужа, вдовца, который благородно и милостиво согласился тебя принять.
С лица Османны постепенно уходило испуганное выражение. Она увидела, что спасена — как утопающий, которому с берега бросили верёвку. Если бы тогда ограничились её ответом — всё обошлось бы. Она согласилась бы на всё, чего они требовали. Я видела, она согласна выйти за самого гнусного типа во всём христианском мире, если это спасёт её от огня. Но в этот момент с помоста неуклюже спустился пьяный д'Акастер. Он качнулся в сторону Османны и тяжело ухватился за её плечо, чтобы удержаться на ногах. Девушка прогнулась под его весом.
— Ничего не бойся, детка. Твой суженый, конечно, знавал и лучшие времена. Годы затуманили его зрение, так что можешь радоваться — он не разглядит твоё уродство. А если у него ещё остался аппетит к грязным желаниям — он сумеет оседлать свою потаскушку-новобрачную и в темноте.
Толпа завизжала от смеха, Османна покраснела и опустила голову. Она оцепенела, потрясённая и испуганная словами отца, и казалось, если он тотчас же поведёт её к мужу — она пойдёт смиренно, как монахиня.
Но д'Акастер, ободрённый смехом толпы, рванул Османну, развернув спиной к себе. Оказавшись позади, ухватился руками за её талию, прижал к шее жирный рот. Ухватив в горсть волосы дочери, он принялся дёргать вверх-вниз, как мальчик, скачущий на игрушечной лошадке.
Османна на минуту замерла с расширенными от ужаса глазами. Потом её лицо превратилось в застывшую маску ненависти. Никогда прежде я не видела подобного выражения — ни на лице девушки, ни даже у мужчины, готового вонзить кинжал.
Те из деревенских, что сидели ближе, внезапно прекратили смеяться, как будто тоже поняли — что-то изменилось. Несмотря на связанные запястья, Османне удалось вывернуться. Она ударила отца локтем в живот с такой яростной силой, что д'Акастер ослабил хватку и попятился, задыхаясь и хватаясь за бок. Османна обернулась к декану.
— Я не выйду замуж и не приму причастие. Хотите взять мою жизнь — забирайте. Я скорее умру и буду вечно гореть в аду, чем позволю себе быть обязанной жизнью этому человеку, которого вы называете моим отцом.
Она произнесла эту речь с такой силой, что у всех присутствовавших перехватило дыхание.
Д'Акастер снова качнулся к дочери и влепил ей такую пощечину, что она растянулась на полу перед помостом. Толпа одобрительно взревела.
— Ну, тогда я отправлю тебя в ад, госпожа. Я всегда знал, что ты туда попадёшь, с той минуты, как впервые увидел. Ты родилась под звездой демона, звездой Лилит, дьявольской королевы ночи, мерзкой ведьмы, загрязняющей наше вино и воду женской кровью, крадущей семя мужчин, пока те спят. И эта чёртова блудница, эта... эта потаскуха-демон, отметила тебя своим знаком. Я своей рукой пытался огнём избавиться от твоего проклятия. Я хотел сделать тебя чистой, как твои сёстры, но Бог ещё в колыбели увидел, что ты шлюха, и заклеймил, предопределив твою судьбу.
Он поднял Османну на ноги, опять развернул лицом к толпе и рванул на груди платье, напоказ глазеющей толпе. Обнажённая правая грудь была маленькая и прекрасная, но люди во все глаза смотрели не на неё, а на левую грудь, вернее, на то место, где она должна была быть. На её месте зияла впадина размером с кулак, прикрытая сморщенной кожей, красной, как открытая рана — знак святой Агаты. Все в церкви внезапно умолкли.
— Вот, вы это видите, видите? — вопил д'Акастер, толкая Османну в сторону толпы.
Однако он не получил ожидаемой реакции — люди, в ужасе смотревшие на грудь, смущённо и испуганно отводили глаза. Никто не двигался. Наконец, декан поднялся, словно разрушая чары, и взмахом руки приказал охранникам увести Османну.
— Оставьте её, пусть подумает. Мне случалось видеть и более упорных еретиков, приходивших в чувство, когда им давали время поразмыслить, какие муки их ждут при сожжении заживо. Разве сам святой Павел не говорил, что уж лучше жениться, чем возжигаться.
Отец Ульфрид услужливо захихикал, но больше никто к нему не присоединился. Все старались поскорее уйти из церкви и толпились, протискиваясь в дверь. Декан рявкнул на юного писца, приказывая следовать за ним, и сошёл с помоста. Поравнявшись со мной, он остановился, склонившись так, что едва не шаркнул губами по моему уху.
— Не надейся, что для тебя всё закончилось, госпожа. Может, отец Ульфрид и дурак, которого легко сбить с толку, но я — нет. Мне понятно, что здесь ещё далеко не всё раскрыто.
Он отстранился от меня и обратился к отцу Ульфриду, громко, чтобы услышали все оставшиеся в церкви.
— Бегинки — пагубные плевелы, посеянные дьяволом, дабы сломать отношения людей и Бога. Это женщины нарушили порядок в саду Эдема — Лилит, отказавшаяся подчиниться мужу, и Ева, совратившая Адама запретными знаниями. Теперь они одержимы уничтожением самого священства, а вместе с ним и святой церкви, и всего христианского мира. Они утащат вас за собой в ад, если смогут. Предупреждаю, не дайте им укорениться здесь, дабы всё, что вам дорого, не было уничтожено и ввергнуто в хаос.
Он в последний раз пристально посмотрел на меня и зашагал прочь из церкви, локтями расталкивая толпу у двери.
Ставни на окнах часовни громко хлопали на ветру. Я думала о том, как холодно сейчас в тюрьме, где сидит Османна, пыталась представить, о чём она думает, какой ужас заполняет её мысли. Но когда я уходила — она не плакала, не умоляла. Просто стояла, опустив руки, и смотрела, как за мной закрылась дверь.
Это не похоже на спокойное смирение — она скорее казалась застывшей, неспособной говорить, слышать или чувствовать. Пустой, обращённый внутрь взгляд, как будто она чем-то полностью поглощена. Я сказала Мартам, что поговорила с ней, но так ли это на самом деле? Что я могла ей сказать? Я должна была советовать отказаться от жизни в бегинаже и выйти замуж, но одного взгляда на неё хватило, чтобы понять — все уговоры бесполезны. А что касается таинства, то я и раньше уговаривала Османну принять его, все без толку. Неужели сейчас мои слова приобретут больший вес? А если она согласится на таинство только ради спасения своей жизни? Если все это окажется принципами, за которые не стоит умирать, убеждениями недостаточно стойкими, чтобы пронести их через костер, могу ли я уговаривать ее, зная, что буду ее же и презирать за податливость? Хуже того, если эти убеждения и правда так легко рухнут, тогда я подвергла опасности весь бегинаж лишь из-за баловства девчонки. Я не смогу, не захочу с этим жить.
Тогда, если я не могу убедить ее передумать, мне следует укрепить ее решимость. Мне нужно ее утешить. Сказать, что недолгая боль костра спасет ее от агонии вечного пламени, что как мученица, она вознесется сразу в рай, но я не могла. Не могла даже убедить саму себя, что рай еще где-то существует. Что, если, в конце концов, за могильной чертой нет никого и ничего? Если мои молитвы остаются безответными потому, что некому на них отвечать? Что, если всё не имеет никакого смысла, если гостия и вино, молитвы и мессы и всё остальное — всего лишь туман, который уносит прочь ветер?
Агата
В голове ещё звучал рёв и смех толпы. Я снова и снова чувствовала, как его рука хватает мои волосы, голову, дергает туда-сюда, чувствовала жар его паха между своих ягодиц, тяжёлые руки на моих рёбрах, всё сильнее, ближе тянущие меня к его едкому, обжигающему дыханию. Он прижимал меня к себе так, что я почти не могла дышать. Я не могла понять причины холодного пота и страха. Не могла дать имени удушающему ужасу, поднимающемуся внутри, пока внезапно меня не обжёг запах дикого лука, смешавшийся с вонью его пота. И тогда я поняла. Теперь я знала, и мне от этого не избавиться. Той ночью меня насиловал не демон. Это был он. Мой отец.
Я опять оказалась в его лесу, и ничто не могло меня спасти. От меня несло его вонью, которую невозможно смыть. Я вылила на себя то малое количество воды, что дали для питья. Я до ссадин скребла кожу грубой соломой из своей клетки, но от меня всё воняло им, я чувствовала на себе влажные лапы, вцепившиеся крепче волчьих зубов. Удушающий запах дикого лука заполнял камеру. Несмотря на ветер, воющий в открытом зарешёченном окне, мне не хватало воздуха, я не могла дышать.
Мой отец твердил, что прелюбодеяние — худший из грехов, и сам был прелюбодеем. Той ночью, прижимая меня к земле среди дикого лука и колючей ежевики, он точно знал, кого насилует. Он знал это следующим утром, когда увидел на мне свои отметины. Он знал, когда бил меня и называл шлюхой. Он заставил меня чувствовать себя грязной. Он сделал меня грязной, беременной его чудовищным ребёнком. И не чувствовал ничего, никакой вины, ни тогда, ни потом. Весь позор достался мне, он никогда его не ощутит.
Я скребла губы, пока они не начали кровоточить, но кровь не могла смыть сотню детских поцелуев, когда меня заставляли прикасаться к его губам. Я ненавидела его уже тогда и считала, что заслуживаю за это ада. Злобный ребёнок. Испорченный ребёнок. Дитя сатаны. Чти отца твоего... Почитай твоего пастыря. Чти Отца твоего Небесного. Повинуйся им. Люби их. А каков долг отца перед ребёнком? Избивать и наказывать, гнуть и ломать по своей воле и называть это любовью. А сломленного считать послушным, искупившим грех кровью. Этого хочет от нас Отец — раболепия, лести, преданности побитой собаки, слёз испуганного ребёнка в ночи? Его радует наш страх?