Всякий талант есть медицинский диагноз, чего уж там. Автор Маргарита Меклина страдает раздвоением (на самом деле — размножением) личности, то есть редчайшей способностью наблюдать себя отвлечённо, а другого — приближенно.
Утрата томительного интереса к себе — случай редкий, но не совсем исключительный. Обычно за этой утратой следует описанная Мефистофелем скука. Отдохновение души. Но чем насмешливее и отдалённее внимание нашего автора к собственной персоне, тем равноправнее эта персона становится среди персонажей вымышленных. В отличие от, скажем, Одиссея или, скажем, Алигьери, которые не были достаточно прозрачны и в Аду неприятно выделялись — автор Меклина умеет потеряться среди [своих] теней.
Хотя поначалу мне казалось, что все персонажи здесь вымышленные. Что всегда порождает в моём мозгу сестёр Зависть и Ревность (одно слово jealousy по-английски, кстати) — как можно придумать-создать чужую жизнь? Как вообще можно что-то придумать и зачем, кстати, нужно что-то выдумывать: мир неописан и неописуем. Вымышленные чудовища — как девы с пёсьими головами, населяющие отдалённые закипающие моря, не слишком страшны, желанны, правдоподобны. В то время как персонажи Меклиной страшны, желанны, правдоподобны.
Если бы писателя Риты Меклиной не существовало, мне пришлось бы её придумать: эта проза существует, чтобы напоминать — у слова по-прежнему могут быть вкус, цвет, осязание, сила сострадающего и насмешливого взгляда. Эта проза происходит медленно, точно, даже с несколько томным самолюбованием, задерживаясь на особенно сильных мнениях, чувствах, метафорах. По выражению одного замечательного непонятного художника, в обьекте искусства важнее всего — сделанность — Меклина знает, что это такое. Персонажи Меклиной украдены ею из так называемой реальности и перемещены в волшебный, жутковатый замок слов, где нет смерти, нет снисхождения, а падших не жалеют, а желают.
Как? То есть как это сделано? Она умеет покидать тело. Это явление было многажды описано в специальной литературе. Вот например так: «Однажды выкручивая лампочку, поэт NN почувствовал, что его душа спиралеобразно выскользнула из тела — вывинтилась, подобно лампочке из патрона. Удивленный, он глянул вниз и увидел свое тело. Оно было совершенно недвижно, как у человека, спящего мертвецким сном. Затем ему почему-то захотелось посмотреть, что делается в соседней палате. Он стал медленно просачиваться сквозь стену…» Вероятно, из этого состояния сподручнее всего наблюдать за жизнью собственного тела и иных «милых, толстых и плотных тел».
Обобщим: письмо Меклиной — телесное письмо. Один мудрый человек ругал меня когда-то, мол, пишу про то, что между ног, а это неверно, так как между ног у всех одинаковое, а писать нужно про то, что у всех разное. Не могу согласиться — одинаковой бывает только дурная литература, а между ног у всех разное, и уж совсем по-разному способны говорить об этом осторожные (не кантовать!) беллетристы. Осторожных, внимательных, пристальных, медленных мало. Но вот есть же:
«Я люблю дышать в его продольные чуткие уши я люблю разглаживать его жёсткие брови… сразу после того как кончает, он говорил мне, что секс не имеет direction, он похудел как-то снизу, на тонких иссохших ногах, как нашлёпка, контрастом — обильные волосы и мужская, набухшая жизнь…
Он попросил её сесть на него. Вдруг что-то прошло, проскользнуло. Ухнуло, будто в море.»
Так Меклина пишет про некоего персонажа в своей первой книге «Сражение при Петербурге». А вот как — наверняка про него же, но уже мертвого — в программно-перформативном рассказе «Моя преступная связь с искусством»:
«Секс сух, как пара слов, оброненная в одночасье.
Как стерильные, протертые спиртом, пустые столы в кабинете врача.
Не рука в тряпичной темноте складок — будто мышь скребется в углу.
Будто тряпка трет с усилием пол.
<…>
Его образ, разъятый на части и посему несоставимый в одно: передо мной.
Кристаллы смерти, белая пыль, вброшенная в пустое пространство.
Парящая в воображении голограмма вместо гладкого голого тела.
Архивные электроны и элегантные арткаталоги вместо эмоций, эрзац вместо эрекции.
ПОЧЕМУ? ГДЕ?
Первый всхлип, последний рывок.»
Я выделила именно этот аспект у Меклиной, во-первых, потому, что я сейчас вынуждена много читать Шкловского и Эйзенштейна и ничего тут не поделаешь, а во-вторых, потому, что это один из кратчайших путей определить мастерство писателя. Дайте мне рычаг, покажите мне описание полового акта или оргазма, нарисуйте мне яблоко и я вам скажу кто вы. (Не то чтобы вы меня особенно спрашивали).
Так вдруг помню — среди общеприятной — общепринятой пестроты одного из неранних романов Аксёнова — герой что-то такое делал с героиней и героиня что-то такое испытывала, отчего делалось стыдно и смешно и страшно одновременно. Страшно оттого, как всё же коварна изящная словесность, так и норовящая садистически (грандмастерица садизма — сказала бы Меклина) обнажить твою литературную сущность ханжи и врушки и лентяя в смысле поиска лучших слов и выстраивания их в лучшем порядке. Ибо сказано: когда пишешь о голом, становишься гол.
Так что, кто знает, может, и прав был мой мудрый друг — не ходите, дети, в Африку гулять (пока, пока ещё не ходите!). Или, как пишет Рита Меклина:
«оргазм <пробел> <пробел> <пробел> <пробел>»
В одной из давнишних меклинских книг поразил меня следующий абзац: «В музее старинных механизмов вращались тонкие медные диски, под которыми прятались цеплявшую музыку крюки и где стояло пианино, у которого сами по себе выстукивали мелодию клавиши, где в ящичке с вывеской „Тюрьма“, если бросить монетку, открывались окна и двери, и во двор выходил маленький, но совсем как настоящий гуттаперчевый стражник».
Я часто ходила в тот музей на заселённом воскресными собаками пляже Сан-Франциско, да слов для него у меня не нашлось. В то время как Меклина так же безжалостно ухватила взглядом маленького гуттаперчевого стражника, как и бесчисленных прочих своих сказочных отпрысков: лепидоптеролога и герпетолога, Маргариту и «Фриду», Байарса и Ботеро, тихого акустического гитариста и громких гаучо и — самое главное — щенка, поедающего мандарины.
Не отвлечённое, не избирательное, но настороженное и раздражительное воображение=зрение Меклиной вбирает в себя всё, как вышеупомянутый щенок, как пылесос в детских руках. [Горе мне о горе повторяет мама].
Бесмысленная полнота бытия, вынужденный вуайеризм эмиграции, библиотечное разбухание, чужой язык в пересохшем от курения рту, подавляющий оптимизм калифорнийских пейзажей. Проза жизни.