(Samael — Moongate)
В дверь, как обычно, принялись колотить еще затемно — Рим с Белиндой скатились с кровати одновременно. Совместно пыхтели, одеваясь, совместно кряхтели — одна с недосыпа, вторая с недосыпа и боли во всем теле. Только на выход одновременно протиснуться не удалось — Рим выиграла гонку и выскочила в коридор первой.
Быстро сформировалась цепочка, двинулась бежать по команде тренера.
Лин о пробежке силилась не думать.
Ее ноги околели сразу же, стоило им коснуться холодного камня. Черт, почему нельзя в тапках, в кедах, в сапогах? Хотя бы в носках…
Промозглое утро встретило туманом. Впереди по обыкновению бежал тренер, за ним мужчины, женщины в конце. Белинда, несмотря на то, что мерзла, как цуцик, и все силилась ускориться, чтобы быстрее согреться, обгонять Рим не рисковала.
А где-то впереди озеро — пресловутое озеро, — и в него снова придется прыгнуть. Одно дело — знать, что вода ледяная в теории, другое — помнить, как хлестко она обжигает тело. И вновь галопом сорвется сердце, вновь придется грести, не помня себя от холода и ужаса, вновь выбираться на берег, отплевываясь и проклиная вчерашний день, когда ты мог уйти, но не ушел из монастыря.
В воду Лин сиганула так же резко, как и остальные, — назло «херне», которая орала так, что Белинда мысленно глохла. Не думать — так учил Мастер, так учил Ума-Тэ. Не думать!
Она старалась не думать, когда едва сумела выбраться на берег после того, как судорогой свело во время плавания ногу, когда уже на первой трети дистанции вдоль стены «сдохла» дыхалка, когда не осталось сил ни на что, кроме как упасть на колени и пытаться заново учиться дышать.
Зло орал тренер, нетерпеливо переминалась с ноги на ногу цепочка, дожидаясь, пока «слабачка» поднимется на ноги и сможет присоединиться к остальным. Это утро, это место и свою собственную жизнь она начала проклинать тогда, когда годзилла, решив, что нагрузки недостаточно, приказал им перейти на бег с задиранием коленей, и это в конце дистанции.
В ворота монастыря Белинда вползла на карачках. Не поднимала рук, когда их поднимали остальные, не выполняла упражнения по дыханию. У стены, вдоль которой выстроились остальные, восстанавливая дыхание, она сидела на земле со стеклянными глазами и соловым видом. Даже тренер бросил попытки поднять ее с земли.
До столовой она добрела только после очередного сеанса самомассажа. На этот раз высидела положенное время молитвы, даже мысленно промычала: «Спасиб тебе, Создатель, за еду» — и только после этого, когда за приборы взялись остальные, коснулась ложки.
Ума не ошибся, когда предупредил, что «после завтрак — сложный тренировка, после обед — легкий».
Это самое время после завтрака Белинда навсегда пометила в своей голове, как «адско-гадское». Будь у нее волшебный пульт для перемотки собственной жизни, она с удовольствием бы «мотнула» временной отрезок до обеда вперед, но пульта не было. И ту боль, которую приносила растяжка, приходилось терпеть — каждую ее секунду.
Остальные как будто прохлаждались. Спокойно сидели на поперечных и продольных шпагатах, в то время как она сама стояла над травой с ногами в позе «домиком» и почти выла в голос.
«Ниже, — приказывал тренер на своем тарабарском, — ниже!» И едва не нажимал ей на плечи, в то время как ее промежность грозила треснуть по швам. Мальчишки гнулись, словно у них вовсе отсутствовали сухожилия и связки, Лин же пыхтела, неспособная дотянуться до собственных стоп. В отличие от остальных, она не умела ни нормально наклониться, ни закинуть стопу за голову, ни даже сесть в простетскую, казалось бы, позу лотоса.
Годзилла качал головой; Рим делала вид, что не скалится.
Высоко поднялось солнце; с травы в тенях стаял иней. Растяжку сменили плоские мешки с песком. По ним надлежало, как по барабанам, колотить ладонью — то внутренней ее стороной, то внешней. Да хорошо так колотить — отчаянно, наотмашь, со всей дури. Ученики теперь стояли каждый у своего мешка и по счету тренера — «нэг, хёр, гуван!» — махали руками, как мельницами, обрушивали удары на ни в чем не повинные песочные подушки.
— Нэг, хёр, гуван! Нэг, хёр, гуван! — неслось от годзиллы, и только тупой не сообразил бы, что это «Раз, два, три».
В первую минуту Белинда колотила по мешку с радостью — выбивала некую внутреннюю злость. Затем почувствовала, как бедные руки загудели. После заболели. А еще через несколько минут начали напоминать ей самой плоские отбитые блины, и ударять ими любую поверхность совершенно расхотелось; Лин принялась филонить.
Стоило годзилле заметить это, как ей тут же придвинули урну с песком и приказали нырять туда с размаха плоской сжатой пятерней — тренировать «стальные» пальцы. Поначалу новое упражнение давалось легче мешка, но вскоре захотелось взвыть пуще прежнего — изможденные пальцы взмолились о пощаде.
Чертовы монахи! Чертовы бойцы! Она не может вот так сразу, не может! Сколько занимается эта пресловутая группа — полгода, год? А, может, уже десять лет? И они хотят сделать ее пальцы «стальными» за сутки?
Ее совершенно не стальные пальцы тем временем болели так, что хотелось рыдать. Тренер заметил. Подошел, приказал «месить» песок пятерней — загребать, сжимать, разжимать, мять, пробираться сквозь него — в общем, «тында-тында!», что Лин перевела, как «работай-работай!».
И до самого обеда, пока остальные разбивали кулаки о мешки, она месила песчаное тесто.
Ей что-то показывали, но что? Положение рук, локтей — сгибали их то так, то эдак, объясняли принцип чего-то, но Белинда по обыкновению не понимала ни слова.
А после поставили лицом к лицу с Рим.
И началось.
Та сначала колотила Белинду несильно и насмешливо, а вскоре начала выбрасывать руки вперед так быстро, что Лин перестала успевать уворачиваться от ударов. Злилась, пыхтела, силилась ускользнуть то в одну, то в другую сторону, но, как итог, почти каждые пять секунд получала по лицу.
— Давай, тебе же показали «рамку», пользуйся, — нагло скалилась бестия с ирокезом.
— Что… за рамка? — Белинда терпела боль в разбитых скулах и губах, темнея внутри от гнева.
— Рамку. Щит. Давай, защищайся. Что ты все пропускаешь?
Лин ничего не объяснили. Да, что-то показали, да, рассказали. Только забыли выдать переводчик. И теперь этим пользовалась сволочь с ирокезом — то раз бросит кулак в неподготовленную соперницу, то второй. Через минуту у Лин заболел нос, разбухла скула и потекла кровь с губы.
— Защищайся, дура… Тебе показали рамку.
Удар, еще удар. Мякоть во рту противно распухла.
— Используй щит.
Лин багровела изнутри. Создатель свидетель: она держалась, сколько могла — помнила про «спокойствие», про «бойцовский дух» и прочую дурь из фильмов, — но, когда лица в очередной раз коснулись жесткие костяшки, а напротив возник довольный оскал, она кинулась вперед разъяренной гиеной. Вцепилась в ирокез, с ревом выдернула сопернице клок волос и впилась зубами в щеку.
— Дура! — орали из-под нее. — Дура! Отцепись! Отцепите ее!
Лин не умела драться, но и кошку можно раздраконить так, что она сожрет медведя.
— Отцепите!
Их расцепляли, словно сбрендившие слипшиеся магниты, — тренер с одной стороны, двое послушников с другой.
По щеке Рим текла кровь. Лин держала в сжатых пальцах добрую треть ирокеза.
* * *
Недовольство не проявляло себя ни в тоне, который использовал Мастер Шицу для порицания, ни во фразах, ни в их смысле, однако то самое недовольство, похожее на тлеющий фитиль от динамитной шашки, ощущалось в келье так же явно, как вонь от чадащих палочек.
— Воин не использует силу во зло, он использует ее для защиты. Воин не идет на поводу у эмоций, не обижает того, кто слабее, ибо это знак, что воин слаб душой, собственным духом, и, значит, воином вовсе не является…
Обе гостьи с разбитыми лицами друг на друга не смотрели, они смотрели на старца. Однако между ними будто пролегла невидимая электрическая дуга.
— Слабый духом человек ненавидит себя и потому ненавидит других. Сильный созерцает, слабый разрушает. Дух Воина крепчает тогда, когда отказ в пользу верного решения пересиливает мимолетное желание выиграть у обстоятельств, у другого человека, у самой жизни…
У Белинды новый синяк под глазом. У Рим прокушена щека.
Мастер вещал так, будто не замечал полыхающего в келье чужого гнева.
* * *
Они сошлись в келье.
— Еще раз укусишь меня, сука, я тебе нос сломаю.
Белинда чувствовала в себе плотную и непроглядную черноту. Она ответила на удивление спокойно, почти безразлично.
— Еще раз меня ударишь, я прирежу тебя во сне.
И увидела, как чужие зрачки расширились от изумления и злости. А еще увидела мелькнувший в них юркий, как мышиный хвост, страх — только что был, и уже нету.
Немая дуэль длилась между ними с полминуты. Обе понимали, кинься сейчас снова в драку, и, скорее всего, из монастыря выдворят обеих.
— Я тебя предупредила, — процедила бордовая от злости Рим.
— Я тебя тоже.
Бледная, как мел, Лин покинула келью первой.
* * *
Непонятные слова, которые нараспев произносил монах в длинной оранжевой одежде, сливались в сплошной монотонный гул. С тем же успехом она бы могла включить на магнитофоне шум прибоя или диск «Валлийский язык за две недели». Монах, наверное, рассказывал о чем-то мудром и важном, о сакральном, о том, чего без его помощи послушники никогда не узнали бы.
Белинда чесала ляжку и морщилась, потому что болели истерзанные песком пальцы.
Не будучи уверенной, что ее не упрекнут за неусидчивость и нетерпеливость, она старалась не слишком очевидно крутить головой, рассматривая довольно примитивное, если не считать маленького алтаря и горящих свечей, убранство зала.
Ее коврик покоился позади остальных. Все чинно сидели на коленях; она на коленях устала и потому сидела по обыкновенному — на заднице, привалившись спиной к стене. Какое-то время держала глаза открытыми, затем и вовсе закрыла их.
«Упрекнут, тогда откроет».
Монах не упрекал. Он, словно священник, занятый проповедью, мелодично вещал о неизвестных ей материях. Наверное, о Пути Воина.
Лин мысленно притворилась прозрачной — так быстрее уходила злость, которая отнимала силы. Злость на собственный стыд, потому что она не такая, как все, потому что слабее. Обида на беспомощность, раздражение от того, что до сих пор не понимает ни слова. Сколько еще ей придется просидеть в этой пресловутой тишине, прежде чем включится встроенный внутренний переводчик? А что, если он никогда не включится? Как долго она сможет терпеть противостояние с соседкой, прежде чем сорвется?
При мыслях о Рим злость не просто не проходила — нарастала. Это все она — падла — провоцирует дурацкие ситуации. Лин не конфликтная, Лин вообще, блин, само совершенство! Давно могли бы поговорить, разобраться, но нет же. Сучка бритая!
«Сучка, сучка, сучка!»
Подселенец открыл глаза и принялся бодро выколачивать невидимыми руками дробь по барабану — мол, я с тобой, ты права, она — сучка!
Белинда едва не заскрежетала зубами.
Все, тишина — тихо-тихо-тихо. Вместо голоса в собственной голове она вслушалась в голос монаха, зависла на нем, как на спасительном буйке посреди моря, и только тогда немного расслабилась. Монах говорил — она покачивалась на невидимых волнах, не слышала «подселенца» и отдыхала.
Незнакомая речь минут пять уводила к неведомым горизонтам. Набор букв, звуков, полная белиберда. И в какой-то момент, что случилось совершенно неожиданно, сквозь эту белиберду вдруг всплыл совершенно ясный и кристально понятный смысл: «Жизнь недаром делится на день и ночь. День — это маленькая жизнь, сон — маленькая смерть. С рассветом новая жизнь занимается, к закату гаснет. Не проживайте каждую из них впустую — их количество ограничено».
Лин дернула головой.
Это ее мысли такие складные и мудрые? Но сказанные как будто голосом человека у алтаря. Или же это то, о чем он на самом деле только что говорил? Если так, как она сумела это разобрать?
Временно забылись обиды и склочная Рим, и даже разбитая губа — Белинда пыталась вернуть себя в состояние безмолвия — ведь это от него проявились «смыслы»? Она уцепилась за голос монаха, как за буек, повисла на нем, как кот на мохеровом клубке, и принялась натужно ждать — случится такое снова или нет?
Звучали незнакомые звуки, складывались в незнакомые слова и фразы; тикали невидимые часы.
Спустя двадцать минут лекция закончилась, а новые мудрые «смыслы» так и не проявились.
Скатывая коврик, Лин разочарованно фыркнула.
* * *
От обеда до ужина — время тишины и самостоятельного отрабатывания навыков.
Тишина давила на уши и снова не являлась тишиной — чертов мозг, вместо того, чтобы заткнуться, все подкидывал то едкие фразы, то ворох неприятных воспоминаний, и целых тридцать минут Белинда продиралась сквозь него, как сквозь многокилометровый слой душной и пыльной строительной ваты.
Кто бы думал, что так трудно просидеть полчаса с отключенной головой?
Просто нереально. Как у кого-то получается?
Сигарета в одиночестве и то отключала башку лучше, чем келья и куча потраченных впустую усилий.
Рим наверх не ходила — Рим курила прямо на своей кровати и небрежно стряхивала пепел вниз назло Белинде.
Стараясь попасть на Белинду.
«Ничего, времена изменятся», — убеждала себя Лин, поднимаясь для перекура наверх. Однажды она либо станет сильнее и сломает обидчице руку («Все пальцы! — зло орал подселенец. — Каждый по отдельности!»), либо покинет монастырь. Забудет эти места, забудет тупые ссоры и никчемные обиды. Ведь забылись же прежние…
«Забылись, как же!»
Да, «херня» умела напоминать о важном.
Одной сигареты не хватало. Чтобы не подниматься слишком часто и, чтобы хоть как-то расслабиться, Белинда выкуривала по две за раз.
Не полезно. Зато успокаивало расшатавшиеся струны-нервы.
* * *
В низкую деревянную дверь она стучалась впервые и волновалась — не спутала ли?
Ничего, если откроет не Ума-Тэ, она извинится и отправится стучать в другую. К кому ей еще идти, если ни к нему?
Открыл не Ума. Лум.
«Мы жить вместа с Лум», — вспомнились слова в коридоре у столовой.
Сосед. Это его сосед.
— А… Ума-Тэ… здесь?
На нее смотрели ровно, не мигая. И молчали.
Черт, наверное, этот Лум вообще не понимает ни слова. Только по-манольски.
Лин шумно втянула воздух, не заботясь о пренебрежительном выражении своего лица, и так же шумно выдохнула. Создатель свидетель, как же она устала от тех, кто не говорит на нормальном языке. Мало ей преград, чтобы спотыкаться еще и об эту?
Стоящий напротив манол будто сделался для нее невидимым. Толку от него?
Она хотела сказать: «Передай, что я заходила», но лишь открыла и закрыла рот. Собралась махнуть рукой. И в этот самый момент Лум произнес:
— Ума-Тэ медитирует.
И Лин выпучилась в ответ — он говорил. Этот чертов узкоглазый послушник говорил на ее языке. И, оказывается, все понимал!
— А-а-а, э-э-э… спасибо.
Тогда что делать дальше — попросить его сообщить Уме о ее визите? Извиниться за грубость? Или…
— Скажи, а ты умеешь жить с «открытый сердце»? — вдруг удивила она саму себя вопросом.
Лум моргнул, но выражение его лица не изменилось.
— Умею.
— Тогда могу я попросить тебя о помощи?
— Проси.
Он не спросил «о какой?», не удивился и не выказал недовольства. Просто ответил: «Проси».
«Удивительные люди».
— Покажи мне «щит». Ну… тот, который я не поняла сегодня на занятии.
Ума бы точно не отказал. Объяснил бы, как умел, растолковал, позволил бы попрактиковаться. А этот?
«Этот» невозмутимо кивнул.
— Пойдем во двор.
У Лин радостно скакнуло сердце.
* * *
— Представь, что это восьмигранник. Мысленно вообрази его. Твои локти всегда должны закрывать лицо, потому что голова — самая важная часть тела.
Белинда сомневалась, что ее голова хоть сколько-то важна, но прилежно слушалась. День клонился к вечеру, и каким-то особенно прозрачным и чистым сделался горный воздух. Ей было хорошо здесь, на свободе, а не в келье. Не душно. Жаль только, что от ветра постоянно мерзла безволосая голова.
— Локти всегда повторяют форму восьмигранника, в каком бы положении они ни находились. Сейчас правый выше, левый сбоку, а вот так левый наверх, а правый горизонтально — видишь?
Положений рук было слишком много. И все разные.
— Как это запомнить?
— Меняй их поочередно, по кругу. Повторяй снова и снова.
Лум оказался другим, не как Ума. Тяжелее на ощущении, более хмурым, но… нормальным. Белинда радовалась, тому, что попросила его о помощи. Хмурый или нет, но объяснял он хорошо.
— Торцы ладони — тоже щит. Они закрывают там, где защиты нет. Видишь, как ставить их, когда локти вертикально?
Он брал ее холодные руки своими теплыми и устанавливал в правильное положение.
— Вот так. Не держи лицо открытым. Сейчас я буду медленно атаковать, а ты должна будешь найти правильное положение щита.
— Не надо атаковать…
— Я буду притворяться.
— Только медленно.
— Очень медленно.
И они имитировали бой — не настоящий, но как будто в замедленной съемке. Прочные кулаки Лума целили ей в лицо, но двигались столь неспешно, что Белинда несколько раз успевала сменить положение щита, прежде чем находила правильное. И тогда чужой кулак упирался в ее защиту, медленно продавливал ее и отступал. А затем новый плавный удар. И еще.
Белинде нравилось, когда вот так — когда понятно и не больно.
— Но ведь этот щит не закрывает торс. Совсем.
— Верно мыслишь. Чтобы прикрыть торс, нужно работать этим щитом в другом положении ног.
Точно, ей вспомнилось, что Ума-Тэ показывал, как подсаживаться, чтобы принять «среднюю» позицию боя.
— Так?
И Лин встала в «полуприсядь».
— Да. И тогда торс не нужно защищать. Ты как будто постоянно закрываешь лицо, но на разных уровнях, понимаешь?
— Понимаю.
Это было так свежо, так ново — понимать. И в очередной раз сделалось ясно, насколько сильно могла помочь сегодня Рим, но не помогла.
— Отрабатывай щит. Так часто, как можешь, чтобы руки сами помнили.
Лум поклонился ей.
— Я сумел помочь тебе?
Его хвост от поклона скользнул по левому плечу и гладкой метелкой свесился к земле.
— Сумел. Спасибо.
— Хорошо.
Он распрямился и, не попрощавшись, зашагал обратно к монастырю. Чтобы читать или медитировать, а, может, чтобы просто лежать в тишине и восстанавливать тело. Белинда вдруг поняла, что его — Лума, — как и Уму, она могла бы спросить о многом. И спросит. Потому что теперь знает, что ей не откажут. Нет, конечно же, она не будет злоупотреблять, только иногда, редко. Когда сама не сможет справиться.
На душе, вопреки прохладному ветру, холодившему уши, стало тепло. Она только что поняла одну странную вещь: местные послушники, несмотря на немногословие, в общем-то, нормальные ребята. Не такие, как Рим. Обидно, что ей не повезло с соседкой, но хотя бы не так не повезло со всей жизнью.
* * *
— Все еще опекаешь ее, эту дурочку?
— Проведываю.
— Посмотри на нее — она же неуклюжая, нескладная, тощая. Она двигается, как цапля со сломанными крыльями.
На лугу со скошенной и от того торчащей вверх щетиной стеблей, Белинда отрабатывала «перемещения ног» — медленно выдвигала вперед одну стопу, находила ей верное положение (угол стопы и колена), затем так же медленно подтягивала к ней вторую. Проверяла корпус на прочность, качалась. Затем совершала следующий шаг.
Гостей, ввиду их полной невидимости, она не замечала.
Мира дышала воздухом гор, этим моментом, самой Вселенной. Сквозь Миру даже время текло иначе — замирало, находясь в ней, а на выдохе обращалось в теплые, раскиданные по миру мысли, которые иногда находили и присваивали себе люди.
Мор кряхтел и делал вид, что мерзнет: ежился и пытался упрятать шею, а вместе с ней и голову, поглубже в пиджак.
— Она бесталанна.
— Любые умения, даны они тебе свыше или нет, требуется развивать. Она старается.
Спутница Мора смотрела на свою подопечную так, как будто та в эту минуту выписывала самые изящные пируэты на планете.
— Знаешь, почему я не иду в балет? — ехидно изрек Мор. — Потому что я буду выглядеть, как она, — неадекватом, сунувшимся туда, куда мне не следовало.
— Но однажды, если ты продолжишь, несмотря на комплексы, ты затанцуешь. Можешь даже стать прима-балеруном.
— А-ха-ха!
От смеха мужчины в черном горный ветер сделался еще более стылым, колючим.
— Издеваешься?
Он знал ответ — Мира никогда не издевалась. Хорошо это или плохо, но сие ей было не дано от природы. Однако представлять себя прима-балеруном было забавно. С минуту Мор наслаждался картинками в собственном воображении.
— Ты бы ходила на мои концерты?
— Конечно.
— И цветы бы носила?
— Сама бы выращивала.
— Тьфу на тебя. Никогда не подловишься — Мать всего сущего. И все-таки, зачем мы здесь? Смотришь, сдалась она или нет? Почти сдалась. Она же черная внутри — коснись я ее, и треснет.
— А ты коснись.
Мор даже вздрогнул от удивления. Любовь предлагала ему сделать первый шаг?
— Так сильно в нее веришь?
— Увидим.
Женщина в белом платье никогда не мерзла. Рядом с ней в самое уютное время года превращалась и промозглая осень, и кусающаяся морозами зима. И даже грязная весна в индустриальном, лишенном растительности городе пахла свежим ветром перемен, если рядом стояла Мира.
— И коснусь.
Мор не любил, когда его проверяли. И коснуться Белинды он теперь желал побольнее. Долго целился, присматривался к энергиям, выбирал наиболее слабую, прерывающуюся. Затем запустил в бритую девчонку тонкий, черный и клубящийся луч. Тот коснулся головы, сознания.
Лин оступилась, подвернула лодыжку. Осела на траву, принялась тереть саднящее место. Взгляд хмурый, губы поджаты. Затем случайно повернула голову и увидела, что неподалеку от нее «танцует» старец — Мастер Саин: выписывает руками, ногами, телом волны, собирает энергию природы, аккумулирует ее в себе, воздает Небу и Земле благодарность за сущее. Старец двигался необычайно плавно и красиво; Белинде от собственной неуклюжести сделалось и вовсе стыдно.
«Она слабачка, — читалось на ее лице, и ни одна мысль не укрылась ни от Мора, ни от Миры, — она не умеет ни набирать энергию, ни исцеляться, ни правильно есть, ни правильно слушать тишину. Она притворяется. Желает верить, что сможет, но знает, что не сможет. Ей нужно уйти».
— Видишь? Одна неудача, и она сдалась.
— Но теперь ведь моя очередь? — Мира мягко улыбалась.
— Пошлешь ей Любви? Надолго ли хватит?
— В ней достаточно Любви, как и в каждом человеке. Просто она должна вспомнить о ней.
— Как?
Его спутница уже подняла вверх руку. Невидимый приказ, указывающий в направлении девчонки перст, и на руке Белинды слабо засветилась «печать» — та самая звезда.
— Ты проиграешь! — хохотал Мор. — Она не верит ни в тебя, ни в знаки, ни в эту звезду. Ошибочный ход, Мать-Любовь. Лучше б ты ей кинула кусок тепла.
«Как собаке кость», — прозвучало в воздухе.
— Пойдем, — Мира уже развернулась, чтобы уйти.
— Эй, ты что ж, не будешь даже смотреть на результат?
— Не буду.
— Ты настолько в нем уверена?
— У нас на сегодня еще есть дела.
Высокогорный ветер трепал подол белого платья и касался тяжелых черных волос, лежащих на спине. Ветер флиртовал с женщиной, обвивался вокруг нее, словно кот, просил его погладить. Мира пропускала потоки воздуха сквозь пальцы — ветер мурчал.
Мор чертыхнулся. Черт, почему у нее всегда все так хорошо?
И пошел, не удостоив оставленную на поляне Белинду и взглядом, следом за той, которая пахла корицей, лепестками фиалки и золотым солнечным светом.
* * *
Мастер Саин. Морщинистое лицо, опущенные далеко вниз кончики длинных седых усов и прорези глаз — настолько узкие, что сквозь них, казалось бы, невозможно видеть. Серая роба, узловатые суставы пальцев.
Старик будто плавал в воздухе, не касаясь стопами земли. Он то манил к себе закат, то выдавал из недр собственного тела что-то невидимое — то, что дарил воздуху, земле, траве и горам. Выписывал то волны, то геометрические фигуры руками и коленями, то выпрямлялся, то вновь приседал столь плавно, будто возраст никогда не являлся помехой для его изношенного тела. Мастер пел вместе с природой. Пел душой.
Белинде, глядя на него, делалось и вовсе муторно. Она и простейших-то вещей повторить не может, а чтобы такое? Зря «серебристый» поверил в нее — «продержись месяц». Хотя, поверил ли? Скорее, дал задание. Она не дождется его — свалит отсюда раньше. Потому что устала, потому что у нее все болит, потому что никто ничего не объясняет…
Желание покинуть монастырь цвело и наливалось, словно гнойный бутон. И этот бутон лопнул бы — как пить дать, лопнул — если бы…
Если бы в этот самый момент на тыльной стороне ладони вновь не засветилась звезда — «звезда Миры».
Лин поначалу застыла, а затем шумно выдохнула.
О ней помнили… Та женщина, которая прислала ее сюда, помнила о ней и теперь словно говорила — не сдавайся. Иди вперед, даже если тяжело, просто иди. Иди.
И стало стыдно за стыд. За то, что так быстро склоняется голова и никнут плечи, за то, что не верится в себя тогда, когда в тебя верят другие.
Белинда поднялась с земли. Долго стояла с закрытыми глазами, втягивая прохладный воздух; заходило за холмы солнце.
А, если бы она умела так же, как Мастер Саин? Как бы чувствовала она себя? Спокойной, гордой, полной тишины и любви.
И ей до рези в животе, до самых недр смятенной души вдруг захотелось так же научиться — чтобы плыть над землей, чтобы сила в руках, чтобы покой в мыслях. Чтобы без подселенца, без страха, без извечных тревог.
(William Joseph — Within)
Лин сама не заметила, как задвигалась. Да, она не Мастер Саин, но притворится, что поет вместе с природой. Она погладит руками ветер, она поклонится земле. Она прикинется, что чувствует волны энергий кончиками пальцев, что умеет трогать их, плести из них узор.
И ее тело запело. Наверное, от свободы. Плавные взмахи руками, коленями, стопами. Повороты, наклоны, символы ладонями. Как здорово было бы уметь лечить себя… И она притворится, что лечит. Что именно сейчас — и плевать, что не взаправду! — в нее проникают потоки целебной силы матери-Земли, что окутывает и ласкает закат. Что она с ним заодно, заодно со всей природой, со Вселенной. Она — ее продолжение. Она и есть воздух, что несется сквозь время и расстояние, она юркая и гибкая река, которая течет внизу на равнине, она огонь — тот самый, что плавит верхушки монолитных гор золотом. Она вечная, незыблемая, как сама Вечность. Она — человек. И она никто — форма, движение, танец. А энергии проникают, проникают, окутывают тело, текут сквозь него, словно расплавленные потоки, — лечат, очищают, учат быть сильнее. И она научится — будет практиковать эту свободу каждый вечер, вот каждый-каждый вечер…
Когда ее собственный танец завершился, Лин уняла, наконец, руки, остановилась, успокоилась и открыла глаза.
И почти сразу же наткнулась взглядом на Мастера Саина, с интересом наблюдающего за ней.
«Божтымой, яжкакдура, я жнеумею…» — пронеслось в голове сплошной лепниной.
Мастер чинно поклонился Лин, не то здороваясь, не то прощаясь.
Пунцовая от смущения Белинда поклонилась в ответ.
Прочь с луга они зашагали в разные стороны.
* * *
Наверное, в келью к Шицу она заглянула вовсе не за тем, чтобы задать свой единственный и самый нужный вопрос, но для того, чтобы потянуть время. Чем позже придешь, тем больше вероятность, что Рим уже спит.
«Черт, знать бы, что не нужно больше с ней жить, и все сразу стало бы в разы проще».
Но разъехаться им не разрешали.
Мастер наблюдал за кряхтящей и неуклюже присаживающейся на коврик гостьей равнодушно; заранее заготовленный вопрос ждал своего часа:
— Можно спросить?
— Спрашивай.
— Мастер Шицу, что значит «жить с открытым сердцем?»
Стрик не удивился и вообще никакой реакции не выдал. Набил трубку, заговорил:
— Род людской живет жадностью. Она правит разумом, чувствами, а после начинает править сердцем. Когда человек желает только получать — будь то доброе слово, отношение к себе или же блага физические, — он желает брать, не отдавая взамен. Не понимает того, что, делая хорошо другому, он делает хорошо себе. Хорошо говоря о другом, он хорошо говорит о себе. Что, отдавая любовь кому-то, он на самом деле отдает ее себе.
Белинда слушала, но едва ли понимала смысл. С чего бы это — «отдавая кому-то, получать самому?» Нелогично. Но старика не перебивала.
— Жить с открытым сердцем значит не бороться с миром. С миром бороться все равно, что с океаном — волны бесконечны. Открытое сердце пропускает мир сквозь себя — его хорошее и плохое. Не судит, не составляет мнения и мнения этого не навязывает. Оно молчит, и в его молчании больше смысла, нежели когда-либо будет в словах. Слова же — они, как оружие: кто не умеет пользоваться, тот ранит себя. Так и чувствами…
Она смотрела на подол его халата, на скудную роспись ковра на полу, на свои пальцы. Вспоминала танец на лугу, Мастера Саина, зажегшуюся и погасшую звезду на своей ладони. Миру.
Мастер Шицу говорил. Лин надеялась, что Рим крепко спит.
* * *
Рим не спала. Ворочалась.
— Приперлась? — спросила желчно, едва захлопнулась входная дверь.
— И чего тебе от меня надо? — Белинду моментально охватила злость. А ведь такой хороший вечер, такое прекрасное настроение после Лума и Шицу — все на смарку. — Чего ты не уймешься?
Слово «дурында» она добавила в конце фразы лишь мысленно.
— Я просто не люблю халявщиц. А ты — халявщица.
Слово «халявщица» для Рим, видимо, было наивысшим ругательством, потому как оно сочилось ядом, как печеная булка ромом.
— Думаешь, много обо мне знаешь?
— Достаточно.
Зашуршали простыни; скрипнули пружины. Рим демонстративно отвернулась к стене. Лин уселась на нижнюю полку и принялась стягивать носки.
Вот ведь погань… Вот ведь сука!
«Дыши глубже, дыши… Открытое сердце… Открытое сердце…»
Вместо открытого сердца хотелось прикурить сигарету и прижечь бычком тощую сраку девки с ирокезом.
«Открытое сердце… открытое сердце…»
Мира верила, что Лин научится. Лин пыталась. Закрыла веки, прилежно попыталась очистить голову от мыслей, но те, будто не пуганые вороны, кружили в небе и каркали: «Халявщица! Халявщица!» Это Белинда-то халявщица? Да ей в жизни ни одна крошка хлеба не досталась задарма. Ни доллар, ни гребаный цент! Она платила за все, что получала, а иногда получала и то, за что не платила, но исключительно в негативном смысле. Как можно было назвать ее этим словом?
«Сука бритая, — хрипло орал подседенец, — да, если бы знала мою жизнь! Как ты вообще посмела открыть свою поганую пасть?»
Хотелось ругаться. Хотелось вытянуть ногу и пнуть по матрасу, да так, чтобы Рим припечаталась черепом о потолок. Хотелось вымыть ирокезом соседки пол в келье. Но не успела Лин решить, стоит ли открывать рот, как сверху тонко и едва слышно пукнули.
Вот же сука! Вот же тварь!
Белинда скатилась со своей полки, приняла воинственную позу и сжала руки в кулаки. Сейчас она ей покажет, сейчас она…
Пока крутились на языке всевозможные проклятья, угрозы и нецензурные слова, до слуха донесся тихий размеренный храп.
Рим спала. Эта сволотина, оказывается, спала. И пернула она во сне.
Белинда кое-как успокоилась. Села на скомканные простыни, заставила себя дышать ровнее, через минуту улеглась.
Вот тебе и «открытое сердце», блин.