Зайдя в комнату Башар и проверив, не прячется ли кто за шторой у выхода, а затем, поболтав привычно о пустяках минут десять и привычно же перепроверив еще раз, девушки наконец-то поглядели друг на друга и заговорили о серьезных вещах.
– Ты видела то же, что и я? – требовательно спросила Башар.
– Если ты о кинжале…
– Да о чем же еще? О нем и об этом сосунке!
– Тише, – резко осадила подругу Махпейкер и, понизив голос до шепота, добавила: – Так говорить о крови Османов негоже… даже если носитель этой крови – тот еще негодяй.
– То есть ты думаешь…
– А ты?
Между подругами вновь наступил тот удивительный миг единения, когда слова совершенно не нужны, а все решают взгляды и мимолетно соприкоснувшиеся ладони.
– Мне он никогда не нравился, – значительно сбавив тон, фыркнула Башар.
– О, мне тоже. И я думаю, что… да, я видела то, что видела.
– Как он украл кинжал?
– Да. Как шахзаде Яхья украл кинжал.
Слова были произнесены, и подруги хмуро поглядели друг на друга.
– Что же нам теперь делать? – Башар окончательно прекратила гневаться и теперь задумчиво крутила в руках дорогое зеркальце в янтарной оправе. У Махпейкер было такое же. Эти подарки Ахмед неожиданно вручил им перед самым выходом из сокровищницы, вызвав у девушек восхищенные вздохи (несколько преувеличенные) и удивление (вполне искреннее).
– А что тут сделаешь? – Махпейкер старалась быть рассудительной и мыслить как можно более здраво. – Султанского сына мы ни в чем обвинить не можем. Эта сокровищница принадлежит Османам, а значит, ему тоже.
– Ну так и забрал бы себе кинжал по-честному, а не как подлый грабитель!
– Знаешь, – Махпейкер поглядела на подругу, – мне почему-то кажется, что забрать его по-честному шахзаде Яхья не мог. Потому что… Просто потому что.
В последний миг Махпейкер не решилась сказать то, о чем размышляла все это время. Но Башар сразу все поняла.
– Он тоже пал под чарами проклятья?
– Знаю, звучит смешно, но… думаю, да.
– Почему же смешно? Я знаю одну историю про лорда Эмроя… Моему отцу приходилось председательствовать в суде, он…
– Так он был судьей? – искренне изумилась Махпейкер. – А я думала…
Она не сказала, что именно думала, но «проговорилась» ее правая рука, невольно сделавшая высоко над головой движение, как будто отмеряя огромный рост.
– Отец не был судьей, – резко возразила подруга. – Он был, как ты показала, большим человеком – и потому судил… больших людей. Тех, которые обычному суду неподвластны. Вот почему я уверена, что это правда. Мне отец, конечно, ничего такого не рассказывал, но советовался со своими помощниками, а у стен, – Башар хихикнула, – есть уши. У меня тоже есть уши, а подслушивать в детстве я очень любила. Лорд Эмрой был большим человеком, по-здешнему санджак-беем. У его рода имелись земли, влияние, богатство. Все, в общем, было. И жена-красавица, и двое сыновей. Но как-то раз лорд Эмрой увидал одну молодую женщину и захотел ее. Он многих женщин хотел, и каждый раз добивался своего, ведь был силен и могущественен, но в этот раз все случилось не так. Женщину звали Иезавель, и она была женой еврея-ювелира. Иезавель отказала лорду Эмрою и, когда тот захотел взять ее против воли, изо всех сил пыталась противостоять ему. В пылу борьбы лорд Эмрой нечаянно убил ее. Тело ему пришлось спрятать, потому что даже могущественный лорд в нашей стране должен соблюдать хотя бы видимость законов, иначе его осудят такие же лорды, чванливые и жадные, но более удачливые, мечтающие о его землях и власти. Но лорд Эмрой взял кольцо Иезавели. Оно было очень красивое, и лорд решил подарить его своей жене.
Глаза Башар были серьезны и задумчивы, голос звучал тихо, но решительно. Махпейкер слушала, затаив дыхание.
– Кольцо вправду было красивым: три золотых лепестка, а между ними – огромная жемчужина, прозрачная, как слеза. Однажды один из лепестков обломился, и леди Эмрой велела отнести кольцо самому лучшему в Лондоне ювелиру. Им – так уж вышло – оказался старый Мордехай, который уже около года разыскивал пропавшую невесть как и где молодую жену Иезавель. Мордехай спросил, что это за кольцо и чье оно, а служанка ответила ему: мол, оно принадлежит леди Эмрой, подарок ее мужа. Тогда старый Мордехай согласился починить кольцо, однако сказал, что на это потребуется неделя. На том и порешили. И вот что сделал старый Мордехай: он взял кольцо и пошел с ним к могущественному каббалисту и чернокнижнику. Тот заколдовал кольцо, проклял его. Мордехай приделал сломанный лепесток и вернул кольцо заказчице. С тех самых пор леди Эмрой словно подменили. Она стала холодна с мужем, но горяча и даже распутна с его друзьями. Немногие выдержали искушение… Лорд Эмрой был в отчаянии – страдала его репутация! Он избивал жену, умолял ее одуматься, грозил запереть в подвале, но все это не помогало. Женщина твердила, что ничего не помнит о своих похождениях. Тогда лорд Эмрой решил объявить жену сумасшедшей и упрятать в Бедлам – так у нас называют больницу для людей, страдающих душевными болезнями. Но когда лекари прибыли за женщиной, несчастная схватила кинжал, висевший на стене в гостиной, и зарезала собственного мужа, проявив буквально нечеловеческую прыть и силу! А затем – и это самое ужасное – она опустилась на четвереньки, словно собака, и начала лакать его кровь, разлитую по всему полу. Четверо констеблей… ну, то есть стражников, с трудом скрутили леди Эмрой. В процессе борьбы с ее руки упало кольцо, и бедняжка тут же потеряла всю силу. Дальнейшая ее судьба была ужасна, но все же не настолько, насколько могла бы, – леди Эмрой упекли в Бедлам, и если ничего не случилось с тех пор, то она все еще там.
– А кольцо? – холодея от ужаса, спросила Махпейкер.
Башар вздохнула:
– Кольцо подобрала служанка. Поначалу она хотела отдать его, но кольцо было золотым, а ей нужны были деньги – ее парень играл в кости и проигрался в пух и прах… В общем, она оставила кольцо себе, и в ту же ночь ее арестовали за убийство этого парня – они поссорились, девушка разозлилась, схватила нож… ну, ты понимаешь. При обыске у нее нашли это кольцо. Священник и доктор Элроев опознали его, вот только в один голос утверждали, что когда они видели кольцо в последний раз, то жемчужина была белой, а не угольно-черной.
Махпейкер почувствовала, как ее пробирает дрожь.
– Поскольку формально кольцо принадлежало роду Элроев – тогда ведь никто не знал про Иезавель, – его отдали опекуну малолетнего наследника, дяде покойного лорда Элроя. И тот через трое суток зарезал обоих сыновей лорда, а сам повесился. Кольцо лежало у него в кармане, возле сердца. Священник заподозрил неладное – слишком уж часто проклятое кольцо всплывало в деле – и попросил у сыщика, ведущего дело, разрешения отнести кольцо экзорцисту. Тот упирался, но потом в участок явился старый Мордехай и рассказал о том, что сделал. Старик очень гордился своей местью!
– Что с ним стало? – дрожащим голосом спросила Махпейкер.
– Его повесили, – холодно отчеканила Башар, – и поделом. Мне жаль его жену, но ни леди Элрой, ни тем более маленькие детишки не были в чем-то виноваты перед старым Мордехаем. А проклятое кольцо экзорцист с молитвой расплавил. Туда ему и дорога!
– Тут ты права, – вздохнула Махпейкер.
Она не знала, верить Башар или нет, но внезапно на ум пришли давно забытые воспоминания – родное село и жена мельника Ивася, которая внезапно начала чахнуть и сошла в могилу всего за месяц. Мельник тут же женился на другой, дочке старосты с богатым приданым, и все было бы хорошо, если бы девушки не дружили с самого детства. Новая жена Ивася начала искать правду, сходила к ворожке и по ее указке распорола подушку, а там лежали скрепленные черной нитью вороньи перья… Дать сельчанам свершить правосудие самостоятельно начальник уезда, разумеется, не мог, поэтому велел на всякий случай взять Ивася под стражу. А вот мельницу сожгли в ту же ночь.
Анастасии тогда было всего девять лет. Неудивительно, что история совершенно изгладилась у нее из памяти!
– Но если проклятые вещи существуют, – задумчиво произнесла Махпейкер, – то они ведь сами все делают со своими владельцами, правильно?
– Верно, – кивнула Башар. – Только вот сколько при этом невинных людей пострадает?
Махпейкер не ответила. В наступившей тишине девушки беспомощно глядели друг на друга и совершенно не знали, что сказать, да и вообще – нужны ли тут какие-то слова.
– Ладно, пошли спать… – одновременно произнесли они, как Доган и Картал с их двуголосой речью. Но даже не улыбнулись этому.
* * *
Гонец сообщил, что султан в двух дневных переходах от Порты. Однако прибыли они только на четвертый день утром. Похоже, совсем плох был Ахмед, раз время прибытия растянулось почти вдвое. Раньше он и не заметил бы такого расстояния, примчался бы на скакуне, только пыль из-под копыт. Но уж никак не сейчас, когда даже на коня, как видно, забраться не в силах.
Эти дни для женщины тянулись и тянулись, как нескончаемые бусины на четках. Несмотря на то что город за стенами дворца жил своей обычной жизнью, весть о болезни султана просочилась и туда. Шумели о том на рыночной площади, переговаривались в многочисленных тавернах и кофейнях, шептались на невольничьем рынке. Но по большому счету жизнь продолжалась: правители живут и умирают – и лишь Благословенная Порта вечна. Но что за дело женщине до жизни за стенами? Если у нее своя жизнь и свои заботы?
Эфенди Нарбани не успокоил, сказал прямо, что надежды почти нет. Такая это страшная болезнь, а уж в походных условиях она вообще шансов не оставляет. Так что готовиться нужно к худшему, хотя он, конечно, сделает все от него зависящее, чтобы поставить султана на ноги. На все воля Аллаха, а он всего лишь его ничтожный слуга. Женщина выслушала приговор с каменным лицом (поймав себя на том, что уже готовилась к этому, пусть пока лишь мысленно) и велела ждать.
А что еще оставалось?
На второй план отошло повседневное и ежеминутное, хотя она и была вполне осведомлена относительно того, что творится вокруг. Гарем лихорадило, как и его повелителя, наложницы, особенно кадынэ, не находили себе места, и женщина вдруг остро пожалела, что Сафие-султан уже нет в живых. Она не могла держать это «женское царство» в руках так, как это без труда удавалось бабушке Сафие.
Но гарем гаремом (когда, скажите на милость, его не лихорадило?), а было и другое, гораздо более важное, – дети. Ведь после Ахмеда трон Благословенной Порты пустым не останется ни при каких обстоятельствах, и она как никто другой понимала, что это значит. Следовательно, дальнейшая судьба детей становится для нее не просто первоочередной задачей, а наиважнейшей целью. В свете всего происходящего…
Спала женщина по-прежнему плохо, и если удавалось сомкнуть глаза, то сон не приносил облегчения, – наоборот, отчего-то снилось ужасное и кошмарное. Она винила во всем свое состояние, это ожидание не пойми чего, эти поджидающие тебя закономерные перемены, что уже совсем близко, вон за той дверью, за тем поворотом, за тем переходом. И когда (на четвертое уже утро после того, как гонец принес ту страшную новость) ей сообщили, что Ахмед во дворце, что султан прибыл, женщина даже испытала облегчение: наконец-то хоть что-то прояснится, наконец-то разрешатся многие вопросы, от которых она просто не знала, куда деваться. С помощью служанок она привела себя в порядок (пусть мир катится в пропасть, но хасеки-султан обязана выглядеть красивой и желанной женщиной, ибо на том этот мир стоял и стоит) и поспешила в покои своего повелителя и господина.
И как он ее встретит? В последнее время Ахмед отстранился и от дел, и от нее, и от детей, будто пребывал в каком-то своем мире, далеком и чужом. Это, конечно, тяготило, иногда пугало, но по большей части женщина не возражала, только делала вид, что печальна и расстроена, – роль для окружающих, причем отнюдь не трудная. У ней было с кем и радоваться жизни, и кого по-настоящему любить, но тем же окружающим о том знать совсем необязательно. Под страхом смерти необязательно.
Но сейчас на карту поставлено все, поэтому в сторону условности и игры, султан ее повелитель и господин, а она – преданная ему хасеки. И точка.
В дворцовых переходах ни души, будто вымерло кругом. Кто уж отдал распоряжение, чтобы слуги на глаза не попадались, женщину занимало мало – и на том спасибо, ей уже не до таких мелочей. Однако у покоев самого султана пусто не было. Впрочем, тут присутствовали лишь те, кому по статусу положено, кто в османском государстве и правая, и левая рука султана, его глаза и уши, его верные сподвижники. Но женщине вдруг сделалось тошно от самой мысли, что и тут без политики не обошлось. Верность и преданность – на одной чаше, выгода и свой интерес – на другой.
Таков уж этот мир, и никуда от него не деться.
Ее никто не остановил, почтительно кланялись, расступались, понимали, что она сейчас единственная, кто стоит между султаном и ими, ничтожными. «Да, именно так, – подумала женщина, – я – единственная, кто может сейчас или погубить, или возвысить. Потому что великому султану уже не до вас».
(«…А есть ли ему дело до меня? Произносит ли он мое имя в бреду с надеждой и облегчением? Или, наоборот, проклинает на чем свет стоит?..»)
Переборола себя, оставила гнетущие мысли, ибо прежде всего она – хасеки-султан, преданная рабыня и любящая жена (пусть кто-нибудь попробует сказать иное!). И при всем этом чуть выше, чем просто хасеки.
У самых дверей стоял великий визирь Марашлы Халил-паша, смотрел на нее чуть печально, лицо бледное, уставшее. И то, государственных дел ведь никто не отменял, а с болезнью султана их только прибавится. И не только их. Великий визирь это понимал. И понимал, какая роль отводится ей, хасеки-султан, в предстоящей гонке за власть. Тут главное – сохранить место в первых рядах, не вылететь на повороте, не споткнуться вместе со скакуном и не полететь, кувыркнувшись через его голову, в придорожную пыль. А для этого нужны и осторожность, и предусмотрительность, и умение вовремя увидеть препятствия.
Но сейчас (женщина поняла это совершенно отчетливо) визирю казалось, что хасеки не препятствие, а лишь очередная ступенька на пути туда, вверх. Или, более того, надежное плечо, о которое можно безбоязненно опереться, не опасаясь, что оно в самый неподходящий момент выскользнет из-под руки и ладонь вдруг провалится в пустоту, в ничто.
Сама она о визире думала примерно так же. Человек проявляется в делах своих, каких-то мелочах, хочет он того или нет, но натура его рано или поздно высвободится… Однако покамест Халил-паша ничего плохого ей не сделал. Впрочем, как и хорошего. И она очень надеялась, что для второго как раз время и настало.
– Он очень плох, госпожа, – промолвил великий визирь после необходимых приветствий: дворцовые правила даже в такой ситуации превыше всего. – Не уверен, что он в памяти. Меня, по крайней мере, повелитель не узнал. Про остальных и говорить нечего.
– А вы к нему всей толпой явились? – помимо воли с неприязнью спросила женщина. Но тут же оговорилась: – Прошу прощения, Марашлы, не хотела никого обидеть, особенно тебя. Видит Аллах, всем нам трудно, и только ему одному известно, чем все закончится. И прошу еще раз простить меня, но я очень хочу видеть своего господина и повелителя.
– Конечно, конечно. Я просто хотел предупредить тебя, госпожа, в каком он сейчас состоянии.
– Спасибо, я поняла…
И собралась уже войти, но в последний момент полуобернулась, спросила:
– Не знаешь, как он заболел? Как это произошло?
– Только со слов Турпаши-аги. Наш султан, да будет он вечно жив и здоров, пожелал испить после трапезы воды из протекающего рядом ручья. Его попытались отговорить, здраво рассудив, что вода здесь, конечно, считается чистой, но чистота бывает разная. Однако воля султана – это воля самого Аллаха, и не нам, простым смертным, ее оспаривать. Воды принесли, и султан ее выпил. Но вот что должен тебе сказать: перед тем, как поднести чашу к губам, он погрузил в нее лезвие своего кинжала. Того самого. Но, как видно, не помогло…
– Благодарю.
И она вошла в покои, сама толком не зная, зачем ей эти подробности. Какой кинжал? Какой еще «тот самый» кинжал?! Что тут кроется, если кроется вообще? Или действительно просто случайность? Но в том-то все и дело, что жизнь во дворце давно и бесповоротно приучила ее к мысли: ничего случайного не происходит. Да и вся наша жизнь – лишь цепочка из звеньев, каждое из которых крепко-накрепко связано с остальными.
Увидев Ахмеда, едва сдержалась, чтобы не запричитать, не зарыдать в голос. Это уже был не Ахмед. На кровати лежала бледная тень того, кто недавно повелевал величайшей империей…
Она даже не могла толком понять, в чем дело, почему не узнает этого человека, отчего образ ее Ахмеда, сильного и мужественного, заменили вот на это – безвольное, вялое… Не понимала, пока не увидела его глаза – ко всему равнодушные и отстраненно смотрящие в потолок. Ничего живого в них не было. Даже боли.
Не зря эту болезнь зовут гнилой лихорадкой. Она выедает человека изнутри, вытравляет его душу и навечно застывает в глазах обреченностью.
Женщина не помнила, сколько так простояла, молча глотая слезы, прежде чем вздрогнуть от чьего-то прикосновения. Лекарь. Эфенди Нарбани. Появился откуда-то неслышной тенью, смотрел участливо и понимающе, как могут смотреть только лекари, знающие, с каким недугом имеют дело, умеющие утешить и подбодрить. Он мягко взял ее руку в свою – было у него сейчас такое право.
– Не стоит так отчаиваться, моя госпожа, я много чего повидал и скажу: всегда есть надежда на спасение. Наш султан молод, а молодость никогда не сдается просто так, она борется до конца, потому что жизнь только начинается и смерти в начале пути тут нет места. Да, на все воля Аллаха, но все же будем надеяться, что Азраил на сей раз ошибется дверью, моя госпожа.
– Почему он так смотрит? – Женщина отчего-то пока не решалась подойти ближе. Не веря себе, она вдруг поняла, что просто боится это сделать. Боится ощутить дыхание смерти, услышать ее крадущиеся шаги, почувствовать на себе ее пронизывающий взгляд. О Аллах, пусть минует нас чаша сия!
– Я дал лекарство, оно уже должно подействовать. Главное сейчас – справиться с внутренним жаром, не дать ему разгореться, заполыхать в полную силу. Я лишь помогаю чем могу, а вся надежда на молодость нашего повелителя и его жажду жизни. И нужен здоровый, спокойный сон, это залог успеха. Думаю, мои снадобья помогут, они сделаны на основе макового молока. А дальше будем ждать, что возьмет верх – проклятая болезнь или наш повелитель и его стремление жить…
Женщина слушала, не сводя взгляда с лица Ахмеда. Показалось или что-то действительно в нем изменилось? В глазах появилось что-то осмысленное или это всего лишь отблеск свечей?
– Я пока с твоего позволения, госпожа, выйду к остальным, сообщу о состоянии нашего повелителя. Будем возносить молитвы и ждать. Однако, о высокочтимая хасеки-султан, повторюсь: надежда есть, но она все же мала. Слишком много времени прошло с тех пор, как недуг завладел телом повелителя. Слишком много…
Нарбани отправился к выходу, продолжая что-то бормотать себе под нос про кисмет, время и надежду. Но женщина уже толком не слушала. Главное было понятно: дверью Азраил не ошибся, пришел именно туда и именно к тому. Отчего-то знала она об этом точно.
Когда жестокая правда прорывается сквозь красивые слова, укореняется в мыслях, то нет больше сил думать ни о чем, кроме этой правды. Что ж, да будет так.
Сердце куда чаще выигрывает в своем знании правды, чем разум и даже душа.
Она наконец подошла к кровати, постояла некоторое время рядом, не дыша, не шевелясь, словно призрак во плоти. Потом осторожно присела и, чуть помедлив, взяла горячую руку Ахмеда в свою ладонь. Другой утерла слезы – мешали смотреть. Хотя, знает тот же Аллах, все бы отдала, чтобы этого не видеть.
Кожей чувствовала, как горит тело Ахмеда, как смертельная болезнь пожирает его изнутри, оставляя за собой выжженную пустошь.
– О мой повелитель и владыка, что мне делать? Как помочь тебе? – прошептала в каком-то исступлении. И знала твердо: скажи ей сейчас Аллах: «Отдай свою жизнь за него, и он будет жить» – отдала бы, не раздумывая.
Ахмед словно услышал. Дыхание, до этого частое, затрудненное, словно воздух, прежде чем достичь груди, прорывался сквозь какие-то преграды, вдруг успокоилось, стало чище. Взгляд обрел некую осмысленность, перестал упираться в потолок, скользнул мимо окон, миновал было женщину, но через мгновение вернулся, задержался на ней – и она с внутренним трепетом разглядела в этом взгляде узнавание. Зацепился, подобно якорю корабля, блуждающего ранее в пустом безбрежном море, и уже не отпускал ни на секунду. Губы, потрескавшиеся от внутреннего жара, шевельнулись, и женщина расслышала на выдохе, горячем и сухом:
– Рад тебе…
И она опять заплакала, но уже от облегчения. Хотелось верить, что Ахмед сражался и победил, вернулся оттуда, откуда не возвращаются, долгое плавание наконец завершилось и он снова тут, рядом, в сознании и добром здравии. Или хотя бы на пути к нему.
А еще он сжал пальцы на ее ладони. Слабо, неуверенно, но это было пожатие, которое сказало куда больше, нежели слова.
– И я очень рада тебя видеть, мой Ахмед. Ты нас всех напугал, но меня особенно. Зачем надо было пить ту воду? Ну зачем?
Разумом понимала, что не о том говорит, сделанного уже не воротишь, но не смогла удержаться: сначала упрекнуть, а потом пожалеть. В очередной раз словно увидев и услышав все со стороны, поняла: это получилось у нее не просто по-женски, а скорее по-матерински. И знала: она сейчас права той женской правотой, когда виновных ищут даже среди своих, но все равно готовы отдать за них собственную жизнь. Однако понимала и то, что здесь и сейчас это уже имеет мало смысла. Аллах рассудил по-своему. Ему, как всегда, видней.
– Перестань… – поморщился Ахмед, и в глубине его зрачков на миг мелькнуло раздражение. А потом сразу, без какого-либо перехода, в них снова образовалась пустота. Он будто всматривался куда-то внутрь себя, что-то искал там и не находил. На лбу выступили крупные капли пота, и женщина потянулась за влажным платком, что вместе с кувшином и большой пиалой находился на столике рядом с кроватью. Вытерла пот с лица больного, протерла и грудь. Ахмед не шевелился, опять безучастный, безвольный. Наверное, снадобье Нарбани уже начало действовать в полную силу.
Она заботливо, как больному ребенку, поправила подушку под его головой – и ощутила тыльной стороной кисти что-то твердое. Потянула к себе. Не веря своим глазам, вытащила спрятанный в изголовье кинжал.
Тот самый. С янтарной рукоятью и резными ножнами. Шнурок, вдетый в обоймицу ножен, свисал обессиленной петлей.
Отчего бы повелителю правоверных и не держать в изголовье оружие: ведь он остается воином даже на ложе скорби. Но вид этого кинжала почему-то вселил в нее страх. Веяло от него некой древней силой, загадочной и недоброй.
Испуганным движением женщина быстро сунула кинжал обратно под подушку. Неуверенно посмотрела на Ахмеда – но тот, похоже, ничего не мог заметить сейчас. Он опять впал в забытье, дыхание вновь стало прерывистым, глаза закрыты, губы неподвижны. И лишь пальцы все продолжали сжимать ее ладонь. Но сейчас куда тверже, чем прежде.
И Кёсем наклонилась поцеловать их. Такими же горячими губами…
* * *
…Она выдернула себя из трясины сна, как тянут из воды утопающего: за волосы, безжалостно.
Вскочила. С бьющимся в груди сердцем подбежала к окну.
Ночь висела за окном черным занавесом. Луны сегодня на небе не было, но прямо напротив их комнаты – кажется, протяни руку и коснись – золотыми точками был вышит по черному атласу ковшик Большой Медведицы.
Сафие-султан как-то рассказывала своим воспитанницам, что лишь юные глаза могут рассмотреть в ручке этого ковша крохотную мерцающую звездочку, чуть повыше предпоследней из ярких. И с успокоенным временем сожалением произнесла, что от нее-то самой эта небесная искра давно уже скрыта…
(Была ли валиде в том сне? Кажется, нет. И не было ощущения, что она есть где-то: пусть и в других комнатах, но в пределах досягаемости, среди живых.)
Махпейкер присмотрелась. Ей эта звездочка была видна хорошо, даже щуриться нет нужды. И еще долго так будет, по меньшей мере лет десять, наверно, две трети от ее нынешней жизни… Так далеко вперед даже заглядывать неохота. За этот срок, конечно, многие умереть успеют. Особенно те, кто стар уже сейчас.
В следующий раз, когда придет такой сон, надо еще до пробуждения посмотреть на небо: видна ли в хвосте Медведицы мерцающая искра?
Она невесело усмехнулась, оценив неосуществимость этой мысли. Звезды восходят на небо ночью, она же, засыпая, видит мир глазами проснувшейся женщины – самой ли себя или кого-то иного, но днем, когда небо ослеплено солнцем…
Итак. Был ли в этом сне Ахмед? Да, был. И что-то страшное случилось с ним. Или должно было случиться.
А еще был там кинжал. Он был, кажется, и в прошлом сне… какое-то воспоминание о нем, как и о бабушке Сафие… А ведь она тогда его еще не видела наяву, это случилось до их визита в янтарную сокровищницу!
Махпейкер села на алебастровый подоконник. Сбросила насквозь мокрую от пота рубашку: некому ее видеть сейчас – подруги, Башар и Хадидже, спят безмятежным сном.
Были ли они в этих ее видениях? Не вспомнить. Сейчас, кажется, нет, а вот в прошлом сне… Нет, не вспомнить.
Интересно, им самим приходят такие сны – или только ей одной? А если приходят, то как их зовут в этих снах?
А как зовут ее саму?
Это Махпейкер сегодня как раз запомнила: во сне ее имя было Кёсем. То есть «самая любимая»…