Визиты султана всегда вызывали у Махпейкер странную смесь изумления, восторга и еще одного чувства – непонятного, едва уловимого. Насчет него она не знала, что и думать: вроде бы и приятен ей повелитель правоверных, а вроде и не хочется приближаться к нему.

Да простится юной гёзде и то, и другое. Потому что девушка из гарема имеет право только на одно чувство к владыке Блистательной Порты, и чувство это – безмерное обожание. Мало ли, что эта девушка – ближняя служанка матери султана, да и в гарем она входит не султанский, а старшего из шахзаде! Султан над всем властен. И над матерью своей, и над сыном, и над тем, что им принадлежит.

Тем не менее обожания Махпейкер не испытывала. Никогда.

Возможно, причиной этому была Сафие-султан, которую появления сына в той части гарема, где воспитывались девушки для султанских сыновей, совершенно не радовали. Но почему? Ведь валиде должна осознавать, что три наследника – это мало, очень мало. Случись в Истанбуле, к примеру, эпидемия оспы, и династия Османов может попросту перестать существовать!

(Эти мысли, конечно, посещали Махпейкер прежде всего в ту пору, когда все трое шахзаде, включая Ахмеда, были для нее безликими, безвестными и, по правде сказать, безразличными фигурами, обитающими где-то в дворцовых высях. Сыновья владыки, старшему из которых она должна принадлежать. Если судьба не распорядится иначе.)

Или просто дело в том, что терпеть третью невестку валиде уже не в силах? Нрав-то у Сафие-султан горячий, это Махпейкер знала куда лучше других, как-никак числилась в ближних служанках. Но точно так же знала она, что валиде прекрасно умеет этот самый нрав свой обуздывать, как опытный всадник горячего жеребца, и направлять его умелой рукой туда, куда надо. Иными словами, показывала валиде свой гнев лишь тогда, когда намеревалась с его помощью чего-либо добиться.

Слухи ходили разные, но одно Махпейкер знала твердо: что-то тревожило Сафие-султан. Причем тревожило настолько, что во время визитов султана Мехмеда она могла отправить своих любимиц куда угодно с самыми незначительными поручениями, а то и наказать их за пустячную провинность, лишь бы они не попадались на глаза султану.

Мехмед появлялся всегда внезапно – и жизнь юных обитательниц гарема, до того скучная и монотонная, расцвечивалась яркими, буйными красками, превращаясь в изысканный праздник. Султан возлежал на подушках и смеялся, осыпая сладостями девушек, танцующих перед ним. Доставались гостинцы также и тем, кто играл на музыкальных инструментах, пел или просто поддерживал беседу об изящных искусствах.

Бывало, что евнухи несли за повелителем Османской империи несколько ларцов, доверху набитых драгоценными побрякушками. В такой день султан бывал особенно милостив, щедро одаривал девушек налево и направо, а валиде казалась особенно мрачной на фоне своего сына. Облаченная в черное Сафие-султан выглядела старой вороной, предвещающей беду, а султан в цветном халате был подобен калифу из сказки. И что из того, что толстый и неуклюжий? Какое кому дело до удушающего облака благовоний, окутывающих повелителя? Он мужчина, что хочет – то и делает, какие притирания предпочитает – такими и пользуется. Зато веселый, добродушный, щедрый, умный, добрый… наверное.

И поневоле закрадывалась в головы даже самых благоразумных странная мысль: а не пресытился ли султан двумя клячами, волей шайтана, не иначе, оказавшимися у него в женах (ну ладно, в старших наложницах, какая разница-то…)? Может, ищет он кого помоложе, порезвее? Какую-нибудь милую бойкую девушку, наполненную радостью жизни, способную согреть и сердце, и ложе? Может, вот оно, счастье – только руку протяни?

Однако властная старая ворона все время вьется вокруг, каркает, мешает этому счастью. Она, конечно, султанская мать, но не пора ли ей на покой, с ее дурацким нежеланием помочь подопечным? Может, стоит как-то отвлечь внимание валиде да подсесть повелителю под бочок, улыбнуться зазывно, изогнуть стан, чтобы показать безупречную гибкость, натренированную гаремными наставницами-калфа?

Калфа тоже во время визитов султана явно нервничали. И совсем не так, как это делают учительницы, стремящиеся повыгодней продемонстрировать прелести лучших учениц, а значит, и собственную цену. Вовсе нет – калфа скорее напоминали базарных торговок, из последних сил пытающихся вырвать из лап обезумевших янычар остатки товара. Уж и не вспомнить, кто принес в гарем это сравнение: мало кто из девушек успел побывать на таких базарах, да и те – в качестве товара… причем такого, к которому не янычары тянутся. Но оно прижилось.

Итак, базарные торговки. Или же…

– Они похожи на женщин, защищающих собственных дочерей, – сказала как-то Хадидже после очередного визита Мехмеда.

Хадидже, кстати говоря, полностью была на стороне Сафие-султан. Она считала, что их покровительница не станет волноваться зря, да и пустых запретов от нее никто никогда не слыхал.

Башар в целом подругу поддерживала, хотя и говорила порой, что валиде вполне может просто делать ставку на молодого султана, а не подкладывать молоденьких наложниц под султана старого.

– Он же скоро умрет, – горячилась Башар, всплескивая руками. – Не сегодня, так завтра.

– Ну, – рассудительно отвечала на это Махпейкер, – если посмотреть, сколько раз при мне гарем хоронил султана, так у него с полдюжины могил уже наберется. И это только на моей памяти…

Хадидже и Башар в ответ на это только хором прыскали, закрываясь рукавами, и разговор прекращался.

Действительно, если верить хотя бы трети слухов, бродящих по гарему, хотя бы третьей части шепотков, которые переносил ветер, хотя бы каждым третьим прекрасным устам, шепчущим новости кому-нибудь в изящное ушко, то оставалось лишь удивляться, почему шахзаде Ахмед до сих пор не воссел на трон Блистательной Порты. О загадочной болезни Мехмеда судачили все кому не лень, а не лень было многим. Говорили даже, что матушка Яхьи воззвала к Аллаху перед смертью, и он внял ее мольбам, наложив на султана проклятье. Ну или же она воззвала к шайтану, и тот исполнил ее просьбу. Иногда в роли взывающей выступала безымянная наложница, казненная за измену. Также упоминали некоего обезглавленного дервиша, голова которого, покатившись по рынку, рассказала о султане очень много интересного…

В общем, понятным оставалось лишь одно: султан Мехмед был толст, безобразен, вонял (именно так!) благовониями… но при этом умел быть потрясающе интересным собеседником. И просто чудесно щедрым хозяином гарема.

Не то что валиде, шпыняющая бедных девочек по поводу и без!

Эх, вот бы понравиться султану…

* * *

В этот раз – впрочем, как и обычно, когда дело касалось султана Мехмеда, – слухи солгали. Якобы умирающий султан явился в гарем, по обыкновению, со сладостями и двумя ларцами подарков. Ласково улыбнулся девчонкам, тут же набежавшим со всех сторон, и велел подать прохладительных напитков – да не только себе, а прекрасным пери тоже! Всем присутствующим здесь прекрасным пери!

Служанки забегали, а Махпейкер, не удержавшись, бросила быстрый взгляд на валиде. И обмерла: Сафие-султан выпрямилась, точно батыр, готовый к бою.

– Ты, – прошипела наставница, и Махпейкер дернулась: сухие пальцы калфы сжали предплечье девушки, – бегом вон в тот угол! Сиди там, улыбайся, глаза в пол, на султана не глядеть!

Махпейкер торопливо повиновалась и совсем не удивилась, обнаружив в том же самом углу кусающую губы Хадидже и гневно раздувающую ноздри Башар. Похоже, калфа отправила их подальше от султана в самую первую очередь.

– Ужас просто, – пробормотала Башар вполголоса, чтобы случаем не разгневать наставницу, отирающуюся неподалеку. – Можно подумать, что он горный гуль, а не повелитель Османов.

– Сафие-султан знает, что делает, – быстрым шепотом отвечала Хадидже. – Молчи и не прекословь.

– И в мыслях не было, – тут же отозвалась Башар. – Просто я знать хочу, что именно происходит.

Махпейкер была с подругой полностью согласна: дела и впрямь творились странные. На каждую девушку, готовую пощебетать с Мехмедом, Сафие-султан обращала свой взор, блистающий таким гневом, что девица моментально тушевалась. На глазах у Долунай, одной из любимиц Сафие-султан, даже выступили слезы от унижения. Словно подгадав этот миг, калфа ухватила девушку за руку и грубо отпихнула от повелителя правоверных.

– Очень невежливо, – пробормотала Башар. – Накажет или нет?

– Кто кого?

– Султан наставницу. Не все же им нас… нас-тав-лять. Ну, не сам, конечно, но распорядится.

– Вообще-то должен… – вздохнула Хадидже, и Махпейкер согласно кивнула.

Калфа вела себя совершенно неподобающим образом, и за такое просто не могли погладить по голове.

Султан озадаченно нахмурился. Краем глаза Махпейкер увидала, как шевельнулись темные одежды валиде: Сафие-султан ступила на шаг вперед. Большего Махпейкер заметить не смогла, поскольку не рискнула поднять глаза. Но спустя пару мгновений Мехмед громко расхохотался и обратился к другой девушке с каким-то вопросом насчет недавно спетой песни. Показалось или валиде облегчённо выдохнула?

Ну, калфа – та совершенно точно расслабилась, как смертница после отмененного приговора.

В этот момент Мехмед вновь обратился к кому-то с вопросом, и Махпейкер с ужасом увидала, как вздрогнула Хадидже.

– Да, господин, – ответила она деревянным голосом, – я читала эту поэму, однако моего ничтожного разума не хватило, чтобы уразуметь то, что я прочла.

А вот на сей раз калфа совершенно точно усмехнулась одобрительно.

– Кто-то еще читал? – обратился султан ко всем девушкам, окружившим его. – Ну, хоть кто-нибудь!

Дернулась Долунай, получив, похоже, пинок от соседки, но смолчала. А вот звонкий голос Фатимы разнесся по всему двору:

– О султан, я прочла и нахожу эти строки подобными драгоценным жемчужинам, нанизанным на нитку смысла!

На сей раз от валиде совершенно отчетливо донеслось: «Дура…»

– Куда девчонке разобраться в высокой поэзии? – еще более отчетливо произнесла Сафие-султан. – Только воображает о себе много…

– Нет-нет, я действительно в восторге! – защебетала Фатима, и Башар удивленно округлила глаза.

Махпейкер ее очень хорошо понимала: впервые кто-то настолько явно взялся перечить Сафие-султан.

– И впрямь дура, – вздохнула Башар. – Мало мы с тобой ей уши драли…

Махпейкер потупилась, скрывая улыбку. Хадидже, к надиранию ушей вовсе не причастная, тоже склонила голову и печально вздохнула.

– О, милое дитя, иди же сюда! – весело расхохотался Мехмед. – Расскажи мне, что ты поняла в творении великого Руми? Он был суфием, ты знаешь?

Дальнейший вечер Мехмед провел почти исключительно в компании Фатимы. Похоже, Сафие-султан больше решила не вмешиваться. Или не могла уже вмешаться.

Калфа переглядывались, но тоже не мешали Фатиме завладевать вниманием султана. Долунай хмурилась, однако сидела смирно. А Махпейкер и подруги слушали беседу, сидя в своем уголке, и все больше убеждались: права была Сафие-султан, тысячу раз права!

Потому как шутки у султана оказались… странными. С каким выражением на лице, как пафосно декламировал он:

Влюбленный – прах, но излучает свет Невидимый его любви предмет! [6] А затем, усмехнувшись, добавил: И то постигни, что свирель пропела, Чтоб твой отринул дух оковы тела.

В глазах у одной из наставниц подозрительно блестели слезы.

– Разве не прекрасно сказал мавлана? – вопросил султан, и Фатима торопливо согласилась с ним.

– Тело – прах, – продолжил Мехмед, – но ради возлюбленного дух способен на многое… гм… да, на многое. И если двое сольются в едином, то будет так, как сказал поэт:

Теперь едино наше бытие, «Твоё» отныне то же, что «мое»! Отныне мы не будем, видит бог, Разни́ться, как колючка и цветок!

Что-то недоброе почудилось Махпейкер в том, как султан произносил эти строки, что-то затаенное блестело в тот миг у Мехмеда в глазах. Рядом снова вздрогнула Хадидже, так, будто ее объял неведомо откуда взявшийся холод.

Когда Мехмед наконец поднялся с подушек, он неторопливо обвел взглядом дворик и сделал Фатиме знак следовать за ним. Долунай расстроенно выдохнула и закусила губу, не сдержав обиды. Кому не хотелось бы получить такой же знак от султана?

Пожалуй, Махпейкер не хотелось бы. Что-то неуловимо жуткое угадывалось во взгляде Сафие-султан, отвернувшейся от происходящего и замершей, словно черная статуя скорби, а также во вздохах наставниц, опускавших головы и откровенно несчастных.

– Похоже, дело вовсе не в третьей невестке, – вполголоса заметила Башар.

– Ты тоже… видишь? – встрепенулась Махпейкер.

– Ай, да что тут видеть? Вот можно подумать, валиде с невесткой новой не справится! Или со старыми. Так может думать лишь тот, кто не знает Сафие-султан!

В этот миг Фатима обернулась и показала всем язык, явно торжествуя, – как тогда, в бане. И снова Махпейкер накрыло ощущение грядущей беды.

– Не забудь завтра принести госпоже валиде воды из чистого фонтана, – произнесла вдруг калфа, и Махпейкер с легким запозданием осознала, что обращаются к ней. Ну разумеется, она ведь по-прежнему одна из ближних служанок валиде, ее черед нести воду для умывания…

– Конечно, наставница, – поклонилась она, стараясь говорить как можно более вежливо. После дерзости Фатимы легко было произвести на калфа хорошее впечатление, а это могло означать какие-нибудь поблажки в будущем…

Взгляд наставницы слегка потеплел, она кивнула и отвернулась.

* * *

Утро было солнечным – как и предыдущее, и еще несколько таких же точно перед ним. В саду щебетали птицы, а распустившиеся недавно поздние розы источали дивный аромат.

Махпейкер легко сбежала по ступеням к Фонтану девственниц, прозванному так за дивной чистоты воду, струящуюся из него… и замерла.

Под молодой акацией сидела и плакала голая Фатима.

На ее плечах, спине и бедрах виднелись следы плетей и синяки от чьих-то сильных пальцев. На шею была наброшена петля, и поводок вторым своим концом был привязан к дереву.

Что произошло? Фатима не сумела удовлетворить султана и была наказана – не как в гареме, а жестоко, тяжелой мужской рукой?

В этом случае помочь ей никак нельзя. То, что она сидит здесь, привязанная, тоже входит в наказание. И из-за деревьев за исполнением султанского приказа могут наблюдать вездесущие евнухи – а то и сам султан, если Фатима всерьез его обидела. Ведь могла же, маленькая дуреха, еще как могла – по неумению (обучение-то не завершено!), малолетству или природной наглости. В конце концов, та, что рискнула выступить против самой валиде, и с султаном могла поцапаться, хоть от этой мысли и сводит судорогой живот, а колени наливаются свинцовой тяжестью.

Но Фатиме ни Аллах, ни шайтан не указ. Так что и вправду могла!

Значит, помогать не надо. То есть открыто помогать. Но ведь можно, проходя мимо, оступиться и вылить на несчастную таз с водой. За это, конечно, может достаться уже самой Махпейкер, однако вряд ли сильно – неуклюжесть в гареме хоть и осуждается, но не почитается неприемлемой. Научиться быть желанной и ловкой можно, это дурной характер придержать куда сложнее…

Решено, так и следует поступить. В конце концов, уж кто-кто, а Махпейкер знает, каково оно – томиться под палящим солнцем без глотка воды!

Махпейкер, старательно не глядя на Фатиму, подошла к фонтану, набрала в кувшин воду для умывания, пошла обратно… и тут воздух застрял в ее гортани, а медный сосуд вывалился из рук, окатив водою подол платья.

Фатима не плакала – у нее были вырваны глаза. И на щеках виднелись не дорожки слез, но застывшие кровавые потеки.

А поводок оказался удавкой, крепко и безжалостно захлестнувшей шею девушки. Давно уже мертвой. Успевшей закоченеть.

Махпейкер не помнила, как она бежала обратно, спотыкаясь и нелепо взмахивая руками, как Рухшах самолично подала Сафие-султан таз, полный кристально чистой воды, невесть кем принесенной… Помнила лишь руки валиде, перебирающие ее волосы, и повелительный голос, тоже обращенный невесть к кому (кажется, мелькнули на периферии зрения чьи-то незнакомые тени):

– Оставьте девочку в покое! Довольно с нее. Она увидала не то, что должна была видеть. Но она будет молчать, верно?

Махпейкер судорожно кивнула, давясь рыданиями.

– Вот так, милая. Успокойся. На, выпей отвара и приляг…

Кажется, в отвар были подмешаны какие-то совсем особые травы; по крайней мере Махпейкер заснула почти мгновенно. А потом стало легче.

И, вспоминая мертвую Фатиму, Махпейкер осознала все-таки, какие знаки посылал ей Аллах, пытаясь оградить неразумную от того, что ждало ее, поддайся она на уловки чудовища.

А еще Махпейкер поняла, что именно испытывала она каждый раз, глядя на великого султана Мехмеда.

Это чувство называлось гадливостью.