Шепот, глухие голоса, едва заметные покачивания головой, предупреждающий взмах ладони… Гарем словно создан из сплетен и недомолвок, они скользят по коридорам, точно змеи, висят над головой каждой наложницы, как те шелковые удавки, которыми душат султанских сыновей и братьев. Кровь Османов проливать нельзя, а нынче это правило, если судить по гаремным пересудам, было нарушено.
Махпейкер шла – почти бежала – по длинным извилистым коридорам дворца, пытаясь осознать, зачем она это делает, что именно делает, но все заслоняла лишь одна мысль: Ахмед жив.
Кажется.
Точно гаремные сплетни не утверждали ничего. Но что-то все же случилось вчера, и кто-то из султанских сыновей пострадал.
А кто-то пролил кровь брата.
Махпейкер пытались удержать – и Башар, и Хадидже чуть ли не повисли у нее на плечах. «Куда ты, глупая? Зачем? Вот только тебя в павильоне «Клетка» недостает! Будет нужда – вызовут, неужели сама не понимаешь? А сейчас сиди тихо, как попугай в накрытой клетке, не высовывайся!» Она вырвалась. И сейчас мчалась, не разбирая дороги.
А впрочем, все же разбирая. Еще во времена их счастливых, беспечальных посиделок с Доганом и Карталом Ахмед, посмеиваясь, показал девушкам потайной ход. Забавный такой, смешной, они этот ход называли «Два чулана и подвал». Вначале нужно было отпереть одну комнатенку, где хранились всякие старые халаты. Открывалась она легко: замок там висел только для виду. Оттуда скрытая пыльной шторой арка вела в другую комнатушку, еще более тесную, лишенную окон. Туда еще при дедушке Ахмеда сгрузили старые кувшины водоносов, большие, простой лепки – да так, видно, и забыли об этом. Султанские сыновья разгребли завал глиняных уродцев, обнаружив под ними люк, плотно прикрытый крышкой, сливающейся с полом, почти незаметной. Вот тут уже приходилось попотеть, чтобы откинуть эту крышку. Впрочем, когда Ахмед вставил туда железное кольцо, открывать подвал стало значительно легче.
В подвале было сухо и пыльно. Узкий коридорчик вел прямиком под пустующую комнату, которую шахзаде приспособили для своих нужд: боролись там, сражались на детских войлочных кистенях, на прочем детском оружии… То есть это раньше было на детском, а как сейчас – Махпейкер не знала.
Кто, когда, для каких-таких собственных нужд устроил этот потайной ход? Теперь уже не узнать, а жаль… По крайней мере Ахмед об этом своем незнании сильно сокрушался. Он вообще всегда был любопытным, шахзаде Ахмед. Полезное качество для будущего султана.
Девушка зажгла свечу и решительно открыла дверь первого чулана. Как бы там ни было, что бы там ни случилось, а она должна узнать правду!
Подвальчик был славен еще одной особенностью: голоса из комнаты, под которой он находился, слышались так же ясно, как если бы говорившие стояли, отделенные от тебя только шелковой занавеской. Даже шепот оттуда можно было разобрать. А спорившие сейчас не шептались – орали во весь голос.
– Говорю тебе, Аллахом всеблагим клянусь – случайность это! Не хотел я нарушить договора! Аллах и все ангелы его мне свидетели!
– Твой удар – случайность, и то, что в руках у тебя был не тот кистень, – тоже… Как он вообще среди оружия томака оказался?
– Не знаю, брат, жизнью клянусь, если клятве Аллахом не веришь! Кто-то из слуг перепутал или забыл, оставил с тех пор, как мы упражнялись шлемы «крестоносцев» пробивать…
Это Яхья, поняла Махпейкер, застыв и вжавшись в холодную, пахнущую горькой пылью стену. Пламя свечи трепетало от дрожи в руке, восковые слезы норовили стечь на пальцы.
Это Яхья. Он оправдывается. Но в чем? Что он натворил, какие клятвы нарушил?
– Я хочу тебе верить, брат. Клянусь бородой Пророка – мир ему! – больше всего на свете я хочу тебе поверить! Но Мустафа лежит и не приходит в себя. Это был подлый удар, Яхья, воистину подлый!
А это уже Ахмед. Никогда еще Махпейкер не слыхала, чтобы Ахмед говорил таким голосом: глухим, сдавленным, словно схватил себя за горло и держит, боясь отпустить ярость, боясь сорваться… ибо что будет тогда? Какие демоны проснутся в его израненной душе? Махпейкер не знала. И не думала, что жаждет это знать.
– Но я дрался не с Мустафой! Я с тобой сражался! Мустафа неожиданно влез!
– О, так этот замечательный подарок предназначался мне, да, Яхья?
Махпейкер дрожала, хотя в подвале было не так уж и прохладно. Что происходит там, наверху? О чем разговаривают Яхья и Ахмед? Она слышала каждое слово – но было еще что-то, понятное обоим братьям, однако не высказанное вслух.
Яхья меж тем горячился, голос его стал злым:
– Любые приемы хороши в сражении! Я уверен, что сумел бы удержать руку, брат. Я горячился, ты тоже, но у меня и в мыслях не было тебя убивать, и я держу свои клятвы! А Мустафа влез между нами, я просто не успел, пойми же!
Раздался глухой удар и стон. Поначалу Махпейкер стало нехорошо, но затем она поняла: Ахмед ударил кулаком в стену, дабы найти выход переполнявшей его ярости. Отбил руку, но немного успокоился.
А Яхья продолжал говорить, и интонации его стали напевными, тягучими:
– Помнишь, как мы дали клятву? Ты собрал нас, своих младших братьев, поклялся, если станешь султаном, оставить нам жизнь, никогда не посягать на нее. Мы были поражены твоим великодушием, Ахмед, никогда мы и не думали ни о чем подобном. Шелковый шнурок висел над моей головой, равно как и над головой Мустафы, но ты отвел его, и я впервые сумел вздохнуть полной грудью.
Махпейкер показалось, что кто-то ударил ее под ложечку, разом вышибив из легких весь воздух. Подумать только, не одни они думали о том, чтобы раздавить ядовитую гадину, пробравшуюся в султанскую семью, не одни они всем сердцем хотели похоронить проклятую традицию убивать султанских братьев! Ахмед тоже… какой же он замечательный, какой правильный, самый лучший в мире!
Девушка вновь задрожала, но уже не от холода, а от нахлынувших чувств, а потому чуть не пропустила слова Ахмеда, сказанные тихим, злым голосом:
– Да, я поклялся. Поклялся Аллахом и Пророком, мир ему! Но точно так же поклялись и вы, Яхья. Вы оба клялись никогда не поднимать руки на своих братьев. Что же ты наделал, Яхья, что же ты наделал…
– Брат!
Отчаянный крик – и мгновение спустя братья, кажется, плачут в объятиях друг друга. А Махпейкер стоит в подвале, не нужная там никому, но почему-то счастливая.
– Никогда так больше не делай, Яхья, слышишь? Поклянись мне!
– Клянусь, Аллахом клянусь…
– Не надо Аллахом. Просто пообещай.
– Конечно, я обещаю…
Пора уходить. Им сейчас обоим не до Махпейкер.
Но почему же так тревожно на сердце?
* * *
Небо над Золотым Рогом нынче было пронзительно-синим, солнце не слепило, как обычно, а ласково гладило щеки. Махпейкер смотрела – и слезы подступали к глазам. Слезы светлой печали, будто ангелы сверху пролили прозрачную, чистую воду.
Где ты, девочка Анастасия, мечтавшая стать птицей, взлететь высоко-высоко в синее небо, а оттуда звонкой песней радовать людские сердца? Куда ты ушла, в каких глухих краях затерялся твой след?
Нет тебя больше. Птицу посадили в клетку, и она привыкла жить там, даже петь научилась. И пусть песни другие – но птица ведь та же? Та же, да не та. Оперение лоснится – у диких птиц так не бывает. Крылья украшены изумрудами и рубинами – ведь летать птице не нужно, стало быть, для чего еще ей крылья, как не для прихотливых узоров на них? И голос стал чище, отъелась на сладких хлебах.
Про вольную волю и вспоминать перестала.
Ну… почти перестала.
Лишь иногда в темные глухие ночи снятся забытые лица, старые, давным-давно нехоженые тропки возле родного села… Или днем, вот как сейчас, когда в воздухе звенит свободное птичье пенье, тянет поднять голову и взглянуть на небо.
На давно потерянное, полузабытое небо.
И слезы текут по щекам, тихие слезы, которые вскорости высушит ласковое солнце.
В клетках птицы тоже живут. И даже бывают счастливы. Просто это совсем другое счастье, познать которое диким созданиям невозможно, не побывав в неволе.
Наверное, страшное оно, это счастье – ну да какое есть. И пока оно есть – хрупкое, ранимое, страшное, – Махпейкер остается лишь беречь его, беречь как зеницу ока. Ведь беречь и хранить стоит лишь то, что в руках, а мечты не стоят и ломаного медного дирхема. Это Махпейкер усвоила накрепко.
Поэтому она отводит взгляд от пронзительно-голубого неба и пытается думать о делах насущных.
Мимо окна пролетает, распевая беспечальную песенку, вольная пичуга. Пусть летит. Не до нее сейчас.
На солнце наползает легкая тень от облачка. И пускай через минуту-другую она рассеется, но она – предвестник бури, какой, возможно, еще не видывал Истанбул.
* * *
Валиде умирала. Она знала это, как листва знает, что вскорости упадет с дерева и ветер понесет ее, сухую и бездыханную, по кривым стамбульским улочкам. Знала, как знает рыба, что попала в сеть и часы ее сочтены: не умом, но тем животным инстинктом, который присущ всем творениям Аллаха на пороге между жизнью и смертью. Валиде чувствовала приход Азраила, его холодный немигающий взгляд и спокойное, размеренное, но неотвратимое дыхание.
Ну что ж. Она славно пожила на этом свете: любила и ненавидела, была любимой и нелюбимой, познала величие и унижение, радость и боль… Жизнь ее напоминала роскошный персидский ковер, где теплые и ласковые тона чередуются с красно-черными. И вот теперь пришла пора все завершить, и ткач снял ковер с основы, дабы тот уступил место новому его творению.
Когда Сафие была совсем еще юна и звалась Софией, она была уверена: то новое, что придет ей на смену, – это ее дети. Как же иначе? И природа вещей такова, и старшие родственницы только об этом говорят.
Но сейчас… Сейчас она с последней горькой гордостью бестрепетно признавалась сама себе: какое счастье, что ей довелось уйти позже – пусть всего полутора месяцами, – чем этот мир покинул ее сын. Ее последний сын. Ужасный сын. С которым и она-то могла справиться далеко не всегда, но никто иной не мог вообще. Даже не пытался.
Поменяйся местами сроки их ухода – она осталась бы без внуков.
Да… внуки…
Это тоже была боль, особенно немилосердная, потому что ничего уже тут не исправить. Последние месяцы все-таки оказались к внукам жестоки. Правда, старший, ее «маленький большой внук», доставлявший больше хлопот, чем оба остальных, неожиданно повзрослел. И теперь он пройдет по жизни, опираясь на плечо славной девушки, одной из ее девочек. Не той, о которой сперва думал он сам, но… ничего. Все еще впереди. Все у него, у них, будет.
Но вот двое других…
Младший с разбитой головой простерт на ложе скорби, и бабушке уже не узнать, встанет ли он на ноги, а тем более вернется ли к нему разум… Другой, средний, тот, который чуть не отправил брата в царство смерть… с ним случилось что-то странное. Возможно, худшее, чем телесная погибель. Будь валиде жива, она сумела бы доискаться до истины (где это видано, чтобы отпрыск дома Османов мог вот так взять и бесследно исчезнуть, пропасть без вести, пускай даже и поделом ему?!), но думать о себе как о живой ей уже не приходилось.
Стоило ли об этом жалеть? Сафие не знала. Сама она любила жизнь, однако там, наверху, виднее, кому оставаться в этом мире, а кому уходить.
Важно ведь не это. Важно, будут ли жалеть о ней, ушедшей, те, кто останется здесь, будут ли живые проклинать день, отнявший у них хорошего человека, или благословлять минуту, в которую ненавидимое ими презренное существо испустит дух.
Если второе – то хорошо, что пришла пора покинуть этот мир. Ну а если первое… в общем-то, наверное, тоже хорошо. Стало быть, жизнь ее прошла не зря, а смерть – что ж, все умирают. Бессмертен лишь Аллах и ангелы его.
Ангелом Сафие не была никогда. Значит ли это, что после смерти она попадет в ад?
Нет, сказал отец строго. Нет, София, твое место – на небесах.
Валиде даже не успела удивиться тому, что здесь, в гаремных покоях, делает венецианский губернатор. Он, впрочем, тут же ответил на так и не заданный вопрос. Поглядел удивленно и спросил сам:
– Разве ты не хотела на бал? Я достал приглашение, подписанное самим дожем. Почему ты еще не готова?
– Я готова, отец! – пылко воскликнула шестнадцатилетняя София Баффо. На ней было белое платье, на руках – белые перчатки, высокую прическу украшало белое перо и нити жемчуга.
– Вот и хорошо, – кивнул отец. – Идем, малышка София. – И вдруг отстранился от нее, окинул внимательным взглядом, словно впервые рассмотрев по-настоящему, покачал головой: – Ах, моя малютка стала совсем взрослой…
София беспечально рассмеялась и через несколько минут уже танцевала на балу у дожа – том балу, куда так никогда и не сумела попасть.
А на губах умирающей валиде Сафие застыла юная, удивленно-светлая улыбка. Словно в ее жизни только что случилось нечто очень хорошее.
* * *
Ночь накинула на Истанбул черное покрывало, украшенное мерцающими звездами. Цветы в гаремном саду пахли отчаянно и одуряюще, как будто цвели последний день в жизни и хотели привлечь к себе всех ночных бабочек до единой, а цикады трещали так, что заглушали журчание фонтанов. Дневная жара наконец-то спала, да и на широкой постели Ахмеда уже откипели страсти и его «луна счастья», Махфируз, утомленно откинулась на шелковые подушки.
Хватит Хадидже носить имя, которое не выражает ее сущности. Пусть она и стала первой наложницей Ахмеда, пусть именно ее сын будет старшим, однако имя ей все равно не подходит. Не Хадидже, а именно Махфируз, только так.
Ахмед приподнялся на локте и задумчиво разглядывал прелестную юную женщину. Та словно почуяла внимание своего мужчины, открыла глаза, томно и зазывно улыбнулась.
– Не сейчас, – вздохнул Ахмед, укладываясь рядом.
Махфируз покорно опустила ресницы, всем своим видом отметая даже саму возможность ослушаться возлюбленного.
– А помнишь, как вы бегали по гарему? – внезапно спросил Ахмед. – Башар еще евнухом переоделась… И ловко же вы меня тогда обманули!
– Ох, – притворно содрогнулась Махфируз, но глаза ее смеялись. – Я против была… ну, поначалу.
– Но шайтан находит подход к тем, кого мечтает совратить, – расхохотался Ахмед.
– Да уж, тут ты кругом прав.
В спальне снова воцарилась тишина – не напряженная, а расслабленная, будто кошка уютно свернулась и посапывает между двоими. Удивительная гармония мужчины и женщины, такую редко можно увидеть.
– Аллах благословил меня, – вырвалось у Ахмеда.
Махфируз поглядела удивленно, но ничего не ответила. Впрочем, Ахмед уже успел хорошо изучить бывшую «госпожу Жирафу» (нет, теперь она уже не выше его!) и понял: что-то ее беспокоит. Но что?
Видят небеса, у Махфируз нынче столько проблем, что, если утопить их в Черном море, оно выйдет из берегов. Да и Средиземное, наверно, тоже.
Гарем нынче подобен клубку ядовитых гадюк, и каждая норовит побольней укусить соседку. Ахмед в отрочестве совсем немного времени провел в павильоне «Клетка», но этого хватило, чтобы не обольщаться относительно дворцовых порядков. Равно как и насчет того, кто благоденствует и процветает в гареме.
Махфируз… не слишком-то могла здесь преуспеть.
Конечно – тут на губах Ахмеда появилась немного самодовольная улыбка, – если не все, то многое сейчас в воле человека, возвышенного Аллахом, в жилах которого течет кровь Османов. В числе прочего такой человек способен заставить уважать выбранную им женщину, заставить защищать ее и беречь. Ну, почти всегда способен…
Улыбка Ахмеда увяла. Нет. Не всегда.
Но если его Махфируз кто-нибудь обидел, то эта скверная собака будет умолять о смерти, почитая ее для себя наивысшей милостью!
– Что с тобой, любовь моя? – спросил Ахмед как можно более мягко. Женщина поглядела на него робко, почти испуганно, и Ахмед сдержал мимолетный порыв гнева, ибо не должна возлюбленная бояться своего милого, не должна, не простит Аллах такого! Но он вроде бы ничем не обидел ее… – Махфируз, я вижу, ты печальна. Кто заставил сердце твое грустить? Говори и ничего не бойся, клянусь Аллахом, я не обижу тебя!
– Мой повелитель… – Она повернулась к Ахмеду, и поза ее выражала глубочайшее почтение. – Повелитель сердца моего, со мной все хорошо. Ты избрал меня, ты открыл мне свое сердце и душу – что мне еще нужно? Но я беспокоюсь о своих подругах. Ты ведь знаешь, нынче для них настали… неспокойные времена.
– Ты умеешь выражаться мягко, – хмыкнул Ахмед. Душу затопило неизбывное восхищение девушкой, которая, взлетев до самого неба – ибо как иначе может быть, если ты избрана наследником Османов? – не утратила доброты и человечности.
Ахмед действительно очень хорошо знал гаремные порядки. Знал, каково сейчас приходится воспитанницам покойной Сафие-султан. И если Махфируз от забот ограждена милостью самого Ахмеда, то Башар и Махпейкер действительно могут попасть в беду.
Махпейкер… Почему-то сладко кольнуло сердце, когда в памяти всплыло ее милое круглое личико, веселая и всего лишь самую чуточку ехидная улыбка, безобидные подтрунивания над подругами и даже над шахзаде… Судьба этой девушки и впрямь нынче в руках Аллаха.
А еще – в его, Ахмеда, руках.
Она ведь тоже выросла, Махпейкер, выросла и изумительно похорошела. Может, и ей пора дать новое имя?
Ахмед внимательно поглядел на женщину, лежащую рядом. Махфируз ответила ему нежным взглядом из-под длинных полуопущенных ресниц.
– Ты делаешь то, что я думаю? – спросил Ахмед по-прежнему мягко, но в голосе его прорезался тот самый интерес, что заставлял изучать любую мелочь, попавшую в руки.
Как всегда, Махфируз поняла своего повелителя абсолютно верно. Ему требовались не ловкие женские увертки, а прямой и честный ответ. Его Ахмед и получил.
– Если ты думаешь, господин мой, будто я хочу, чтобы взгляд твой остановился благосклонно на моей лучшей подруге, то да, ты прав. Именно этого я и жажду всей душой.
– Султанские жены обычно находятся в ссоре, – усмехнулся Ахмед, откидываясь на подушки.
– Это дурная традиция, – парировала Махфируз, улыбаясь. – Мне известно, что жены Пророка – мир ему! – дружили друг с другом и всегда готовы были прийти на помощь, если одна из них в этой помощи нуждалась. Разве такая семья не должна служить примером всем мусульманкам?
– Полагаю, должна, – склонил голову Ахмед.
– Стало быть, это замечательно, когда женщины, отмеченные султаном или наследником султана, проживают в мире и согласии, как давным-давно делали это жены Пророка – мир ему!
– Это замечательно, – серьезно ответил Ахмед, – что у меня есть такая мудрая возлюбленная, способная в дни тревог заботиться не только о себе.
Махфируз смущенно зарделась, но в мыслях своих Ахмед был уже не с ней. Она хорошая женщина, замечательная, самая лучшая…
Просто Ахмед уже понимал, насколько сильно желает другую.
Махпейкер. Луноликая. Нет, ей тоже пришел срок сменить имя. Она будет… она будет – Кёсем. «Самая любимая»!
Махфируз не обидится. В конце концов, ведь она, третья из гёзде престолонаследника, стала первой икбал султана! Первой, кого он возвел на свое ложе…
Ахмед с нежностью погладил по плечу лежащую рядом с ним женщину. И, таясь, неловко улыбнулся, вспомнив, каким был дураком, когда в незапамятные времена – ого, чуть ли не больше года миновало! – отверг было ее, не желая, чтобы какая-то там женщина могла смотреть на него сверху. Что ж, он тогда и вправду совсем маленький был. Во всех смыслах.
Да, ее-то отверг… а Махпейкер в ту самую ночь возвел на свое ложе. Если это так называется. Ее – и Башар.
Ох, что это была за ночь… Наверно, за все время, что стоит дом Османов, никогда еще ни один султан или наследник султана не проводил так ночь с наложницами.
Ахмед закрыл лицо руками, будто от стыда, – но стыда не было. Он тихо засмеялся.
Что ж, теперь он разделит ложе с Махпейкер по-настоящему. Она станет его хатун. Его кадынэ. Его хасеки. Его спутницей жизни и матерью его детей.
И никогда Махпе… нет, Кёсем-хасеки не будет враждовать с Махфируз-хасеки! И их дети не станут друг другу врагами, не сделаются братоубийцами.
Ну а что касается Башар… Все ведь давно уже решено и обещано, не так ли?
* * *
Восходит солнце над землею, отражается в неисчислимых глазах творений Аллаха всемогущего – любезных сердцу его певчих птах, легких и свободных, желтых равнодушных глазах волков, лениво жмурящихся на рассвет после удачной ночной охоты, зверей больших и малых без числа.
Смотрят на солнце люди, сотворенные Аллахом по собственному образу и подобию, – не щурятся, потому что не набрало еще светило своей яркой дневной мощи, не обжигает глаз, нежно стелет свет по небу, исполосованному облаками, – красный, розовый, оранжевый. Шар планеты провернулся вокруг оси в своем вечном полете вокруг шара звезды.
Хотя и говорят некоторые богословы из самых истовых, что не может Земля быть шаром – ведь тогда, если идти все время на север, рано или поздно придешь в края, где солнце не заходит целыми сутками. А как же в этом случае поститься правоверным мусульманам, случись им зачем-то оказаться так далеко на севере в священный месяц Рамадан? Когда нельзя есть-пить в светлое время суток? Придется такому человеку либо согрешить перед Аллахом и отказаться от соблюдения поста, либо должен он будет умереть с голоду. А поскольку Аллах всеблаг, то не мог он дать такого повеления, не мог так поступить ни с кем из правоверных, а значит, не может Земля быть круглой, что бы там ни говорили Аристотель и Клавдий Птолемей.
Смеются ученые мужи над такими богословами и знай себе перечерчивают таблицы движения светил, созданные древними греками, а также мудрейшим Абу Рейханом аль-Бируни, но ответа – как быть такому правоверному – не дают. Наверное, не нужно заходить так далеко на север, говорят они.
Просыпаются люди затемно для утренней молитвы, самого благословенного в глазах Аллаха намаза фаджр, – сразу как протянется над горизонтом тонкая белая ниточка «истинного рассвета», и до самого восхода можно молиться, а потом кто-то досыпать ложится, а большинство за дело принимается. Крестьяне – скотину кормить, птицу выгонять, мастеровые – начинать нелегкий труд на весь день, но сначала можно кофе выпить, съесть кусочек вчерашней, совсем еще свежей выпечки, собраться с силами и мыслями.
Влюбленные могут и не проснуться для фаджра – не разбудит их напевный азан муэдзина, спят они, разбросав по ложу руки и ноги, спят, как первые люди в раю, голые, счастливые, золотые от восходящего солнца.
Башар подняла голову, осторожно вытащила ногу из-под живота Догана, с нежностью заглянула в его полуутопленное в подушке лицо – мальчишка, совсем еще мальчишка, губы пухлые, щеки гладкие, под носом с крохотной горбинкой – тоненькая ниточка усов. Красивый, словно принц из сказки, рассказанной луноликой Шахерезадой Гаруну аль-Рашиду.
В той сказке джинния Маймуна, жившая в римском колодце, вылетела из него в развалины старого замка, а случилось так, что именно там остановился на ночлег прекрасный царевич Камар-аз-Заман, изгнанный отцом за непослушание. Ифритка тогда, будучи из правоверных джиннов, поразилась красоте юноши и прославила Господа, воскликнув: «Благословен Аллах, лучший из творцов!» А потом, повинуясь своей любви и волшебной природе, начала спящего беднягу таскать туда-сюда, приведя в движение сказку, начав события, которые продлились долгие годы.
Башар погладила своего будущего мужа и господина по теплой щеке и тоже – что было редкостью для ее скептической и пытливой натуры – вознесла благодарность Творцу за то, что сотворил он этого прекрасного молодого мужчину, и ее, женщину, и сделал их прикосновения сладкими, желанными друг для друга, а тела – отзывчивыми. Теперь она знала – не было в соединении тел ни греха, ни нечистоты, а был лишь свет, сладость, а в высшей точке – жаркий экстаз, сродни божественному. Башар сладко потянулась, пошевелила пальцами ног – неужели теперь так можно будет каждую ночь делать? Всю жизнь? И обязательно ли только ночью или можно и утром тоже, раз они уже лежат, нагие, на шелковом ложе в теплой комнате?
Башар вытянула ногу, пощекотала розовыми пальчиками спину Догана. Тот замычал сонно, перевернулся на бок, потом на спину. Профиль его на фоне стены напомнил Башар о точеном лике серебряного рыцаря с гидравлиды, так поразившем в свое время ее детское сердце. Она протянула руку, положила ему на грудь. Пробежалась пальцами – как по клавиатуре органа. От высоких нот к низким, тяжелым, заставляющим все тело вибрировать. Доган застонал, просыпаясь, потянулся к ней – и они сыграли друг на друге прекрасную мелодию, такую, как ангелы играют на небесах, собравшись вокруг трона Аллаха, и творец улыбается им.