Глава вторая. ВО ВЛАДИМИРЕ-НА-КЛЯЗЬМЕ (16 мая 1943 — 31 мая 1946)
«Переписка, письма — золотая часть литературы. Дай Бог этой форме литературы воскреснуть и в будущем».
В.В.Розанов о переписке с К.Н.Леонтьевым.
20 мая. Москва. «Родной мой! Как грустно, грустно и места себе не нахожу. А пока не услышала твой голос по телефону, и спать не могла совсем. Дождь идет, холодно, поехал ты без пальто… И кому это нужно было, чтобы "ехал", когда не хотелось ехать? Надеюсь, что ненадолго ты там… А впрочем… ничего не известно.
Будь здоров. Аня».
25 мая. Владимир (из дневника). В воскресенье 16 мая, часов в 11 вечера поезд подошел к станции Владимир. Вагон был не освещен, до отказа набит людьми и вещами, и я с трудом пробился к выходу. И вокзал, и город затемнены. Только что прошел хороший весенний дождик. Воздух свеж и душист от распустившихся тополей. По дороге к гостинице гора, и на ней белые стены монастыря…
В общей комнате гостиницы получил койку. Все спят, темно, разделся и лег ощупью. Первый шаг удачен. Есть койка, умывальник, крыша над головой. Самый страшный для меня момент «бездомья» пройден…
А на утро пошел в горздравотдел и сразу получил ряд предложений на работу. Доктор Борисовский, заведующий горздравотделом, познакомившись со мною, так и заявил мне: «Я давно Вас жду. Если бы Вы знали, как мне нужен такой человек, как Вы». И мы сразу стали приятелями. С 19 числа, со среды, работаю главным врачом 2-й Советской больницы на 110 коек терапевтических больных. Это лучшее, что я мог получить здесь. Поселился я в самой больнице и в ней же питаюсь. Это блестящий выход в моем положении. Квартиру в городе и питание получить нельзя. Карточки лишь на хлеб и сахар, причем последний не дают. На рынке цены «военные» и мало ста рублей в день, чтобы быть сытым.
Тяжелое впечатление произвела на меня больница и ее окружение при первом посещении. Помещается больница на тюремном дворе. Высокие кирпичные стены, часовые, арки ворот — словом, все атрибуты этого учреждения. Больница, заваленная дистрофиками, грязна, запущена, с затемненными окнами… И я проворочался ночь, решая, браться мне за нее или не браться. Однако поборол чувство и сейчас лишний раз вижу, как не следует поддаваться первым впечатлениям.
Комната моя помещается в общем коридоре с больничными палатами, но при входе с парадного. В ней самая необходимая мебель, совершенно голые стены и окно с решеткою, из которого виден часовой на вышке. Мне эта скудность обстановки и голые стены в комнате нравятся. Я чувствую себя в ней сосредоточенно и серьезно.
Я сыт, вымыт, на столе у меня горит лампа и лежат две книги из местного музея о Владимиро-Суздальском крае и Успенском соборе. С Москвою говорю по телефону, вечерами брожу по соседнему полю и кладбищу — провожаю солнышко. Соседи у меня значительные, можно сказать, «центральные в жизни» — кладбище, психиатрическая больница и тюрьма. Все это «сочетание» — КВТ — заставляет меня воспринимать мои текущие дни оптимистически, держит меня в приподнятом состоянии. Я радуюсь, и как не радоваться, что я не захоронен на кладбище, не кричу истошным голосом под забором психбольницы и не сижу в тюрьме.
Город мне нравится, и народ крепкий, русский, окающий тоже нравится. Когда бываю в городе, непременно заворачиваю к Успенскому собору, вглядываюсь в него и вспоминаю рисунок собора Володи. Собор в тяжелом состоянии. Текут желоба, частично побиты стекла, но, Боже мой, до чего он хорош. Изумительно хорош! Внутри не был. Доступ туда затруднен…
Итак, не буду роптать и не за что роптать. Ничего плохого пока не получилось. И я не жалею, что оставил Чкалов, — все же Владимир не Чкалов.
26 мая. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна, живы ли Вы? Мои московские мучения закончились Владимиром. Слава Богу, мне здесь все по душе. Здесь начались истоки нашей государственности… Одни купола — полусферами, и греческие кресты Успенского собора делают город родным… Грустно, конечно, быть одному здесь, но и это бывает полезно. Я в хорошем, сосредоточенном настроении и деловом. Напишите… М. М.».
29 мая. Москва. «Дорогой мой! Очень грустно, что сегодня Ирина не сможет выехать к тебе. Ее отправили на завод. Третью ночь я одна сама с собою. Такая тоска, такая скука, что и сказать не могу. Света нет. Читать не могу. Спать не могу. Одолели какие-то мысли, что-то беспокоит неясное и темное. Что делать лето? Неужели сидеть здесь, в вонючем доме? Перестала работать последняя уборная, нет воды, не работает канализация… Ну, ладно. Бывает много хуже. Я за все благодарю Бога.
Сделала перестановку в комнатах, и получилось очень хорошо. Ловлю себя на мысли, что все мои труды понял и оценил бы только ты.
О том, что произошло здесь, не хочу и вспоминать. А что из Чкалова уехали — все-таки неплохо. Не правда ли?.. Не знаю, как ты, а я хочу быть только всем вместе. Ты в жизнь мою вносишь многое, чего не дают мне дети и Володя. А я от всей души хочу, чтобы тебе со мной было тепло и уютно. Как мне удастся это, не знаю, но хочу этого я очень. И старость нам надо проводить вместе и, по возможности, скрасить ее друг другу. Тебе одиноко… а я себя чувствую безумно обиженной и порой плачу от жалости к себе.
Ну, будь здоров. Да хранит тебя Господь. Аня».
2 июня. Загорск. «Дорогой М. М., спасибо Вам, что наконец написали. Я очень тревожилась. Хотела ехать в Москву узнавать, что с Вами. А моими ногами — это очень трудное дело; у меня, по-видимому, цинга, и я почти не могу ходить.
Владимир — замечательный город. О нем мне много рассказывала С.В.Олсуфьева. Там хороший музей — сходите.
О себе что и писать? Радуюсь чудной погоде из окна. Не работаю из-за ног. Да я, верно, больше уже и не смогу работать. На Пасху провела день у могилы Володи, убрала ее и очень хорошо провела день.
А вас я прошу не скорбеть и знать, что это Вам полезно, пожить самостоятельно и менее избалованно. Анну Мих. же очень жаль. Очень она огорчается, что Вас не опекает и не с Вами.
Посылаю Вам выписки из отцовских книг, которые для Вас сделала в прошлом году и которые, вместе с чтением Псалтири, дали мне возможность перенести нечеловеческий голод прошлого года.
Думается мне — в преддвериях вечности стою я, и хочется молчать, молчать. Простите, если больше не буду писать. Хочется слушать одно молчание. Не обижайтесь и не огорчайтесь. В молчании больше правды. Все наши слова — пустая болтовня. А жизнь так серьезна… Ужасная потребность молчать. Т.Розанова».
5 июня. Ковернино. «Уважаемый Мих. Мих. Вы правы в Ваших опасениях. Петра Семеновича Осадчего больше нет. Он скончался 21 мая. В этом году он очень ослабел, больше лежал — все зяб. Месяц тому назад у него поднялась температура до 40 градусов, и он потерял сознание. Оказалось рожистое воспаление. Пошли затем нарывы, пролежни, перестал спать. Нужно было все время переворачивать его, менять белье. Когда меняли белье или приходилось сажать, — это было вроде "снятия со креста". Когда стало совсем плохо, свезли в больницу. С 20-го перестал говорить, не отзывался, изредка только оглядывался и лежал с полузакрытыми глазами. К ночи глаза его уже не смотрели… Труп перенесли в мертвецкую. Кругом поле, нет никого. Мы с сыном Андреем вымыли его и одели, а потом с ним же в две лопаты вырыли могилу. Только не работала голова. Вырыли в ряд с другими, а можно было вдали на полянке. Кладбище среди полей, окружено соснами. 22-го мая в военкомате достали лошадь и человека опустить гроб. Провожать вышли медсестра и наши воспитательницы, а мне хотелось быть только с Андреем…
Желаю Вам здоровья. Н.Иваненко».
8 июня. Москва. «Миша, родной мой! Жизнь в Чкалове кажется мне сказкой. Сейчас меня пугает и не дает жить Володя. Он приехал из Чкалова в жутком состоянии — вероятно, все время был голоден. А что я могу дать ему здесь? У нас одна картофелина на трех. Устраиваться на работу на 400–350 рублей в получку, плюс карточка служащего — голодная карточка — это тоже не выход из положения. Он решает вернуться в Чкалов на свою работу, запастись там овощами и к осени вернуться сюда. Это, может быть, и правильно, но жить ему там "на птичьем положении" одному с паршивой столовой — тоже свалится, а свалится, так и не встанет. Думаю, организм его уже потерял свою сопротивляемость. Нет ли чего около тебя во Владимире? Ему нужно только отдышаться, подкормиться, и он будет опять работать.
Тебе на рынке достала мыла по 220 руб. за кусок. Кофе не нашла. Ну, пиши. Я рада за тебя. Господь с тобой. Аня».
12 июня. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Получил Ваше письмо с "молчанием". Я понимаю его настроение и преклоняюсь перед ним, но хочу верить, что жизнь еще не уйдет от Вас, а с нею вернется и желание общения с близкими Вам людьми.
У меня три дня погостила Ирина. Ее приезд окончательно примирил меня с Владимиром. Она внесла в мою суровую комнату столько тепла, столько душевной близости, что я долго буду чувствовать их. И она сказала мне как-то во время прогулки: "Дядя Миша, все красивое в моей жизни связано с Вами, или исходило от Вас". И я верю этому.
Теперь буду ждать приезда Анны Михайловны. Вы, должно быть, еще не знаете, что я никогда "не скулю", не впадаю в уныние и, конечно, огорчать А. М. нытьем никогда бы себе не позволил. Да и почему мне ныть? Господь все так устроил, что я могу лишь радоваться. И моим в Москве я помогу, и пожить мне одному неплохо. И церковь рядом на кладбище. Правда, поп там рыжий и противный, и "живоцерковный", да я что-то верю, что он долго не останется.
Будьте здоровы. М. М.
За выписки спасибо».
13 июня. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Наконец, получила известие от Вас. Ведь не в Ваших правилах не отвечать на письма. Много воды утекло за это время. Ваше письмо дышит покоем и отдыхом настоящего и тяжелыми воспоминаниями о московских неделях. Душевно рада, что Вы обеспечены питанием и имеете отдельную комнату. Я ни о чем подобном и не мечтаю и на свою жизнь смотрю, как на хороший материал для "писанины". Это помогает в жизни многое переносить. Порой становится в очень тяжелые минуты смешно — ну, и задалась же жизнь! Но эта жизнь создала между мною и девочками чудесный душевный мирок, где они являются часто более старшими, так как они ближе к современности. Если нам удастся в жизни встретиться, мы устроим чаепитие, достанем манной крупы и кашу сварим на молоке… Вот что будет!
Всего хорошего. А.Крюкова».
14 июня. Архангельск. «Дорогой М. М.! Письма мои не могут за Вами угнаться. Я написал Вам в Чкалов, дважды в Москву и вот третьего дня узнал Ваш новый адрес. Ваше описание Владимира очаровало меня. Я вспомнил, как когда-то давно проезжал мимо него, любовался им и Клязьмой, и так захотелось из холодного, чужого Архангельска перебраться во Владимир. Подумайте об этом и напишите. Я рассчитываю побывать в Москве, может быть, мне удастся на денек пробраться к Вам. Ваш Г.Косткевич».
19 июня. Москва. Торфоразработки. «Дорогой М. МЛ Я Вам сто лет не писала. Это потому, что с января я устроилась работать (бесплатно, за питание) в госпиталь в Москве. Все условия нашего быта были таковы, что все равно нельзя много работать, а следовательно, и зарабатывать. Когда госпиталь перевели в другое место, мечтала опять так же устроиться — художником, как вдруг мне предложили ехать на торф "для наглядной агитации и пропаганды". Работа бесконечно интересная и столь разнообразная, что даже трудно перечислить все то, что за это время сделала. Устала я, однако, зверски. Вытягиваю всю эту громадную, напряженную работу только потому, что нас очень хорошо кормят… Вы чувствуете по этому письму, как я бодра и полна энергии?! Я совсем ожила… Всего, всего хорошего. Е.Сахновская».
23 июня. Тифлис. «Дорогой М. М.! Всегда Ваше письмо придет "в минуты жизни трудной" и дает, даже краткими словами, моральную поддержку тем хотя бы, что узнаешь о Вашем житье-бытье и Вашем отношении к жизни — к Вашей и моей… О, Господи, какую фразу навернула! Потому только, что вокруг сидят и говорят, и нет у меня угла своего. Ирина приняла все меры, чтобы устроить меня на работу на завод, и мне предложили лабораторию в хромировочном цеху, а там температура до 70–80 градусов в ваннах, плюс t тифлисского лета. Боюсь, не выдержу… Не могли бы Вы меня вызвать на работу в Вашу больницу? Ведь Вы печалитесь о моей горькой участи? Я не могу больше бороться с жизнью. Устала. Снова всего боюсь. Неуверенность в себе во всем. Здесь на жизнь я и стара, и языка не знаю, и не нужна, как честный работник. Вообще никому не нужна. Прошу Ирину узнать о Доме престарелых работников-ученых. Туда я имею право попасть. Но хотелось бы поближе к Вам. Право, мне надо минимально быть не обиженной на работе и сытой. Два года без сладкого абсолютно, и очень мало жиров. Вот и результат. Куда девалась былая удаль? Я очень Вас прошу — пожалейте.
Страшно писать все это, но в этом луч надежды не погибнуть. Н.Вревская».
28 июня. Кокошкино. «Итак, уважаемый М. М., вы увлечены Вашей работой. Это хорошо. Беда, когда человек ни холоден, ни горяч. Я помню всегда слова моего любимого писателя: "Чем труднее слагались условия жизни, тем крепче и даже умнее я чувствовал себя". И это действительно так. Человек преодолевает препятствия, а не препятствия человека.
Нам всем хочется Вас видеть. Комната Ваша в порядке. В сенях трещит сверчок. На терраске стоят ульи, и слышно гудение пчел. Молоко есть, а если выдадут хлеб — ну, совсем Луккуловский пир. Ведь я думала — в Чкалове Вас захвалили, материальное положение улучшалось, квартира для главного врача ремонтировалась, новые знакомства завязались, что Вы не уедете оттуда, а для Вас все это оказалось ничем…
Всего хорошего. А.Крюкова».
25 июня. Чкалов. «Уважаемый и дорогой друг! Повеяло родным, когда увидела Ваш неразборчивый почерк. Ах, М. М., зачем, зачем Вы уехали от нас! Подчас журили, строги были, но работать с Вами было приятно. В поликлинике сплошной стон стоит, и все беспрерывно вспоминают М. М. А Вы, пожалуй, променяли на лучшее: климат лучше, работа в стационаре интереснее, к родным ближе. А нас совсем доконали, совсем. Крепко жму Вашу руку. Полина Левенсон».
30 июня. По газетным сведениям, 20 января нами был с боем занят Острогожск. Там оставалась у меня моя приятельница Софья Федоровна Яковлева. В Чкалове я еще имел письма от нее. Фронт разъединил нас. Эти полгода я наводил справки о ней и ничего не получил. По-видимому, свидетельница дней моей юности погибла. С января 1899 года мы крепко и хорошо знали друг друга. Чему, чему не был я свидетелем в жизни С. Ф. — счастливого брака, очень недолгого, а затем смертей — мужа, сына, сестер, матери и даже старых преданных слуг. Одиноко кончала С. Ф. свои дни в Доме инвалидов. Хочу одного, чтобы смерть к ней пришла не с муками голода, а смерть «военная». Она заслужила ее всею своею честною жизнью…
1 июля. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Последние три дня жил в Москве. Было мне там очень тяжело. Жаль Анну Михайловну. Ей труднее всех. Болеет Ирина, а она мечется на своих больных ногах.
В Москве я был по делам, и мне в ней не было покойно. Я чувствую себя там затравленным зайцем и таким же виноватым, как заяц. Я не ночевал дома ни одной ночи… Во Владимир вернулся с радостью, привез книг и думаю продолжать свои воспоминания. Дело идет к вечерам, лампа у меня на столе горит — пора кончать неоконченную главу "После Володи". Ваш М. М.».
2 июля. Муром. «Получил Ваше тревожное письмо, дорогой М. М., и порадовался, что "страшное" осталось уже позади и Вы во Владимире, и все благополучно.
Дорогой мой, мне больно за Вас и за многих таких людей, как Вы. Таких нужных и полезных, особенно в настоящий момент.
Я живу по-прежнему. К хирургической нагрузке прибавилась огородная. Устаю здорово. Крепко Вас обнимаю. Ваш Н.Печкин».
5 июля. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Как я рад Вашему письмецу. Вы хотели лишить меня общения с Вами — я не смел настаивать и покорился этому, как и многому другому в жизни. Думаю, что все Ваши настроения связаны с физическим состоянием. Лучше оно, лучше и настроение. Я понимаю это и только обвиняю себя за мое бессилие быть Вам полезным.
О себе скажу, что работаю очень много. Взял еще заведование другой больницей. Дела масса, но работаю с увлечением. Сейчас ремонтирую и реставрирую прекрасное здание конца XVIII — начала XIX века с бывшей церковью. Это меня очень занимает. Связался с местным музеем. В ближайшие дни покажут мне Успенский собор. До сих пор я еще не мог проникнуть в него.
В свой ближайший наезд в Москву смогу побывать в Загорске. Теперь ведь на сто километров можно ехать свободно.
Анна Мих. до сих пор не может добраться до меня. Огорчает это меня очень. Ваш М. М.».
8 июля (из дневника). «За все слава Богу». Больше мне нечем охарактеризовать мою жизнь здесь, мою работу, мое самочувствие. Преуспеваю. Поработал я за это время хорошо и утвержден главным врачом и 1-й Советской больницы. Это оттого, что я сумел 2-ю больницу сделать светлой, чистой, с хорошим воздухом, с подтянутым персоналом и обслуженными больными. Это же предстоит сделать мне и в 1-й больнице, но только в большем и трудном масштабе.
Побывал за это время в Москве. Я травмирован ею, и у меня там создается тревожно-мнительное настроение. Вернулся сюда с радостью и вновь почувствовал себя уважаемым человеком. Вечера в Москве прошли так: был на концерте в Большом зале консерватории. Сорок лет хожу я в этот зал. Сколько перемены во мне, сколько событий в мире произошло за эти 40 лет!
Москва с наступлением сумерек страшна… А музыка звучит вечностью «vita brevis ars longa»… Второй вечер провел у Любочки.
У нее в гостях «настоящий генерал», и мне было любопытно посмотреть на эту породу людей. Наконец, третий вечер провел у Сережи Симонова. Там были пианисты Софроницкий, Оборин, ученый секретарь консерватории И.И.Любимов, которого я очень люблю. Последний рассказал много занимательного о положении и состоянии церкви. Трудное и скользкое ее положение. Настоящий народ вымер. Остались оборушки, приспособленцы, хорошо еще, если они честны, но ведь нет и этой уверенности.
Читаю с наслаждением Барсукова «Жизнь и труды Погодина».
8 июля. Кокошкино. «Тяжело мне было узнать, уважаемый М. М., о гибели Георгия Диомидовича Бубликова. Вспоминаются его детски радостная улыбка при примерке Вашей белой шляпы, или закутанная в плед фигура за столом. Много в нем было детской непосредственности. И с каким наслаждением он впитывал дни в Кокошкине. Вы, конечно, были к нему несправедливы, услав его отсюда. Дни радости человек воспринимает редко, и не надо их нарушать. Перевоспитывать?.. Да, воспитывать человека и то можно до 8—10 лет… А сколько при этом нужно любви к нему и снисхождения, и в то же время справедливости. Ну, что же делать — прошлого не вернешь. В память его и Володи будем осторожнее с другими. Не нам перевоспитывать людей. Перевоспитает их жизнь без нас. Если же можно дать радость человеку и возможность отдохнуть душой — должны дать, чтобы светлые воспоминания об этом согревали его в скорбные и тяжелые дни. Всего доброго. А.Крюкова».
15 июля. Тифлис. «Дорогой М. М., нет писем Ваших, беспокоюсь. Сведения из Москвы о Вас дают пищу всяким домыслам. Я писала уже Вам — благодарила за деньги. Я получила их. Силы совсем ослабели. Голодаю, ем один хлеб почти, столовой нет. Жара, клопы, пыль, отсутствие воды — все омерзительно в этом городе. Одно хорошо — нет пиратов воздушных… Одиночество меня страшит, чужой язык угнетает. Вообще, нет сил и больно это сознание.
Привет. Н.Вревская».
22 июля. Полевая почта. «Дорогой М. М., получил Ваше хорошее, теплое письмо, ношу его в кармане и перечитываю. Улыбнулся, читая о Вашем треугольнике — КВТ. Да, действительно счастье, что Вы живете между его углами.
О Егоре Егоровиче Фромгольде прочитал строки с ужасом. Внутренне же не совсем уверен, что он не натворил дел в критические дни для Москвы 15–16 октября 41 года.
Жаль, что очень мало пишете о Сереже Симонове. Его я искренне люблю и много связано хорошего, музыкального, спокойного и умного с ним. Он действует, как теплая ванна.
Читая Ваше письмо, переношусь в другую жизнь. Очень ярко выплывают образы прошлого. Настоящего там у Вас я себе не представляю, так, как и Вы, вероятно, нашей жизни. Попробую рассказать Вам о себе и антураже. Представьте Вы себе верзилу в форме медицинского подполковника, с седеющими волосами и сильно поредевшим теменем. Ношу кирзовые сапоги, именуемые у нас "тиграми", револьвер на боку, стетоскоп в кармане. Володя сейчас же нарисовал бы на это чудище карикатуру.
Работа у меня сложная, но больше всего меня тянет на передний край — видимо, голос крови — я ведь из военных. Масса бесконечных разъездов на машине или лошадях. За 25 месяцев ни разу не ездил по железной дороге. Только один раз видел полированную поверхность рояля. Первого июня был свидетелем сильнейшего современного боя со всеми техническими средствами. Впечатление большое, тяжелое — много гибнет людей.
С начальством не лажу, и здесь только я понял, что не всегда удобно быть лицом, ну хотя бы с профилем Вашим, или Сережи Симонова.
Дела у немцев дрянь, и это покрывает все личные неудачи и неприятности. Надо много, много работать, а это дается только в том случае, если в основе жизни и деятельности лежит большой принцип. Не упрекайте меня в доктринерстве и простите за эту философию. Она-то, в общем, примитивна, но в наших условиях и простые вещи приобретают громадное значение.
Так вот заскучал по музыке. С громадными трудностями достал скрипку и минут сорок нахожу время играть в сумерки. Это большая отрада. Совершенно почти не читаю, но вчера достал "Гамлета" в переводе Пастернака и с наслаждением перелистываю. Общество окружающих: есть замечательные, есть и очень плохие. Это огорчает, потому что какая там ни война, а без быта не обойдешься… Один умный человек сказал, что война — это прежде всего ожидание, и это верно. Больше всего приходится ждать, иногда по очень долгу, а это надо уметь. Сейчас мне надо уезжать, а я с Вами не наговорился. Ваш Е.Медведев».
2 июля. Муром. «Пользуюсь оказией, дорогой М. М., чтобы послать Вам "нецензурную" записочку. Может быть, и Вы черкнете такой же "нецензурный" ответ.
Подательницы записки — мои операционные санитарки. Поехали они во Владимир провожать сошедшую с ума мою операционную сестру. Муромские головотяпы из военкора некоторое время тому назад ее мобилизовали и в 24 часа отправили на фронт, а она, бедняга, там заболела "мозгами набекрень", и ее привезли обратно для помещения в психбольницу. У меня же в результате в течение двух недель ни одна операция не прошла без нагноения. Да и сейчас я еще не вполне устроился и не залечил нанесенную хирургическому отделению рану.
Живем мы со старухой, дорогой друже, пока сносно, поспели овощи на своем огороде, ну, а все же с большим страхом ждем наступающую зиму — ни полена дров нет, и не предвидится, да и пищевые запасы наши не ахти как велики и не обещают даже полуголодную зиму. В больнице мы дошли до последней степени разорения и развала. Без воды (это в хирургическом-то отделении), нет часто света, нет спирта, нет никакого наркоза, не хватает белой марли. Об инструментах я уж не говорю. Шелк достаю у местных женщин, которые когда-то вышивали шелками. Ведь, вероятно, и во Владимире те же условия. Воображаю, как трудно Вам работать. Даже московские институты жалуются на слабость снабжения. Кстати, знаете ли Вы, что Бурденко и Юдин избраны членами Королевского Хирургического общества в Лондоне? В Москву приезжала целая делегация крупнейших хирургов Англии и США и привезли им дипломы и тоги. Юдин "угостил" гостей операциями на желудке и пищеводе. По отзывам очевидцев, это был блестящий показ. Молодец Сергей Сергеевич! Кроме того, он демонстрировал 5000 инородных тел, удаленных из пищевода. Имейте ввиду, что он не имеет ни одного советского ордена…
Ну, желаю Вам, дорогой и родной М. М., счастливо пережить грядущую зиму. Ваш Н.Печкин».
30 июля. Кокошкино. «Уважаемый М. МЛ Вот я никак не могу понять, зачем Вы себе берете так много работы? В настоящее время ведь всякая работа рассматривается лишь с точки зрения необходимости и материальных благ. Неужели для одного недостаточно того, что дает заведование одной больницей, и является необходимость взять еще такую же работу? Или это стремление к работе является с возрастом, или увеличиваются потребности человека? Ведь Вы были так скромны в своем обиходе.
Вот если судьбой суждено, чтобы мы увиделись, то я очень боюсь прочитать в Ваших глазах пренебрежение к моей особе. Но я надеюсь, что Вы призовете на помощь весь свой такт и выдержку. Ведь нас, учителей, прикрепили на лето работать в колхозе, как рядовых колхозниц. Босая, в худеньком вылинявшем платьишке, с грязным мешком за спиной для выполотой травы… Счастье мое, что никогда я не делала себе маникюра, иначе не могла бы защититься от заболевания пальцев. Возвращаюсь с работы такая усталая, что едва хватает сил вымыть растрескавшиеся ноги от сухой глины, Добавьте: что питание все тоже, а зарплату выплачивают в половинном размере. Итак, я получила 104 рубля и на это не могу купить даже куска мыла. Работаю, конечно, не силою, а нервами, и поэтому получается как волны — вслед за подъемом, падение…
Ну, будьте сыты и здоровы. А.Крюкова».
3 августа. «Милый М. M.I Лежу в городской больнице в Загорске. Здесь очень голодно, но мило. Провожу время на деревянном крылечке на сене, читаю серьезные, полезные книги и наслаждаюсь. Положили меня с дистрофией и авитаминозом и, наверно, скоро выпишут — здесь уж слишком голодно, чтобы можно было долго выдержать, а жаль, можно бы хорошо отдохнуть, а я с моими больными ногами никуда не годна. От пилки дров в лесу меня освободили. Милая Софья Андреевна Толстая-Есенина прислала мне 10 кило сахарной свеклы, и сестра Наденька заботится обо мне. И вот благодаря помощи всех понемногу, в том числе и Вашей, все еще живу.
Была я в Косино в доме у Софьи Владимировны Олсуфьевой и там узнала, что зимой она очень болела от голода. Жива ли она?
Были бы средства, поехала бы к ней. Болея все больше, люблю природу и Бога. И счастлива этим. На темные стороны жизни стараюсь не глядеть. Любящая Вас Т.Розанова».
4 августа. Москва. «Дорогой М. М.! Пишу Вам в четвертом часу ночи. Не спится. В комнате душно. Пахнет увядающими цветами. Спокойно и бесстрастно тикают прадедовские часы. Тишина. Опустошенная только что прошедшим концертом, душа мается и тоскует. После нескольких часов радости с болью, она еще острее ощущает действительность.
Знаю, что Вы уже неплохо устроены и, как всегда, приобрели общее расположение. Рад за Вас и завидую этой Вашей способности. Говорят, мир — это зеркало, как в него смотришь, так оно тебе и отвечает. Я, видно, не умею, не умею смотреться как нужно, хотя и имею много данных взглянуть иначе.
Крепко Вас обнимаю. А.Егоров».
10 августа. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Наступают длинные одинокие вечера, и я, как встарь, принимаюсь за общение с близкими-далекими. Представляю себе очень ясно Вас в больнице. Кругом дали, должно быть, различимо и кладбище… Все это мне и дорого, и близко, и когда хорошо Вам, хорошо и душе Василия В-ча. Он Вас любил больше всех.
Возможно, что скоро я повидаю Вас. Мечтаю посидеть и помолчать у Володи и поговорить с Вами. Ваши выписки из писаний В. В-ча прочитываю и, как всегда, подпадаю под очарование его стиля, его мышления, его гения. Как долго я жил рядом с Вами в Ленинграде и не посмел придти пожать ему руку. Итак, до скорого свидания. М. М.».
20 августа. Муром. «Дорогой и милый М. М., направляю Вам опять одного сумасброда, покушавшегося на самоубийство от прелестей окружавшей его жизни. Несчастный сдал под напором "вольного дыхания" нашей удивительной страны… А как моя бедная операционная сестра? Вправили ей мозги-то?
А я с каждым днем в работе молодею и молодею. Боюсь, скоро буду ходить под себя.
Хочу рассказать Вам маленький эпизод в моей работе, где Господь совершил явное чудо. После операции зоба больной надо было сделать переливание крови — 0/1/. Я велел готовить, а сам вышел по делам из операционной, а переливание крови должна была сделать молодая врач-практикантка. Уверенная в себе, она решила не ожидать меня и начать переливание. Игла введена, начато переливание — вдруг лопается резиновая трубка. Почему, неизвестно. Быстро меняют систему, вновь начинают вливание. Влито 5—10 грамм. Вдруг игла выскакивает и падает на пол. Почему? Врачиха растерялась, а кровь льется из ампулы на пол, и вылилась почти вся. В этот момент больная заявляет, что у нее появились боли в пояснице. Хватаю ампулу и вижу на ней — А/11/, но двойка смазана… Все обошлось благополучно… Не можете себе представить, как я был потрясен этой явной Божьей милостью…
Крепко обнимаю Вас и крепко целую. Ваш искренно любящий Вас друг, Н.Печкин».
21 августа. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Отметкой, поставленной Вами за последнее мое письмо Вам: "Непосредственно и живо", — я довольна. Откуда эта сила в нас? Отвечу словами Полонского:
Ночь смотрит тысячами глаз,
А день глядит одним;
Но солнца нет — и по земле
Тьма стелется, как дым.
Ум смотрит тысячами глаз,
Любовь глядит одним;
Но нет любви — и гаснет жизнь,
И дни плывут, как дым.
Да, Вы правы, любовь творит чудеса. Велика сила и мощь женского сердца. Откуда же иначе мы можем, когда потребуется, находить силы на ряд бессонных ночей около ребенка, у кровати умирающих, тяжелобольных, производя своею ласкою больше пользы, чем лекарства… Вот Катюша говорит мне: "Ах, мама, как холодно без валенок и шубы. Счастливые девочки, какие в шубах". Слышать эти слова ужасно, и понятны они нам, у кого сердце болело о ком-нибудь… Пересмотрела все мои юбки, вышедшие из употребления старые одежды. Из одних взята вата, откуда-то выдран воротничок, юбки пошли на подкладку, а небольшой отрез, предназначенный для моего костюма, при помощи великих ухищрений и маскировки, пошел наверх… Вышла шубка — коротковата, узковата, но теплая. "Ах, мама, спасибо тебе", — уже с не детским выражением в глазах обняла девочка мою шею… Вот Вы спрашиваете, не послать ли Вам денег мне? Отвечаю просто — когда очень нужно будет, попрошу. А.Крюкова».
21 августа (из дневника). Дорога в «мою больницу» шла мимо громадной старинной усадьбы 1-й Советской больницы. Старые деревья парка и чудесный, русского ампира, белый дворец с колоннами в глубине — вызывали мое восхищение, зависть и, казалось, несбыточную мечту пожить в этом дворце с окнами в парк под сенью купола и столетних лип… И вот теперь я хозяин и дворца, и парка… Привожу их в порядок, и мне отделывают комнату с окнами в парк, а через него на шоссе, идущее в Горький. Тюрьма, кладбище и психбольница отошли на задний план. И я готов сказать моим милым москвичам словами князя И.М.Долгорукова:
Как, чаю, душно Вам в Москве.
Я, лежа здесь на мураве,
Быть в вашей не желаю коже.
В столице стук один карет
И пыль несносная замучит
Опричь того, что так наскучит
Театр вседневных там сует…
25 августа. Загорск. «Милый, милый М. M.I Благодарю Вас за присланные денежки. Меня продержали в больнице 8 дней и выписали больную. Нет мест и нет там питания. Два раза была в лесу, набрала там грибов и желудей. В лесу было очень хорошо, но заблудилась, ночевала в лесу одна, очень устала и простудилась.
Читаю Игнатия Брянчанинова, поверяю себя и русское общество и вижу, как далеко мы ушли все от истины и как все испытания нам полезны, если мы захотим их уразуметь. Т.Розанова».
8 сентября. Тифлис. «Выполняю Ваше предписание по оформлению вызова отсюда. Одновременно пишу академикам Комарову и Байкову. Тот и другой могут быстро продвинуть дело в собесе. Пока я тружусь — заведую химической лабораторией. Имею комнату, 700 грамм хлеба и суп из макарон пожиже и макароны на второе погуще. Очень редко полселедки вместо макарон. При большой ответственной работе — питание не соответственное. Базар недоступен. Ну, да это — скучно…
Где мир, одной мечте послушный?
Мне настоящий опустел…
Вижу утрами и вечерами облака, выплывающие из-за ближайшей горы. Ловлю отсветы солнца и луны… вот и все мгновения общения с природой. И благодарю Создателя, и да будет воля Его. Остальное время в работе и в одиночестве среди людей.
Видаю редко и на лету Борю (сына). Он напоминает Вас своею морскою формою, наше путешествие из Краснодара, Дон… И грустно, и отрадно.
Мне не хочется терять свою самостоятельность и переходить на иждивение Дома престарелых ученых. В Ленинграде последнее время он был жалок. И потом, компания ученых снобов, главным образом женского рода! Это для меня преддверие кладбища… Конечно, внешние обстоятельства долго еще будут трудны даже и по окончании войны… Но ведь квартира в Ленинграде цела, Университет вернется, ведь Борис демобилизуется… Мечты, мечты! Впрочем, Вы правы: "А там видно будет".
Не пишу благодарностей, а скажу, что письмо Ваше ношу в кармане и щупаю время от времени, и тепло делается на угрюмой душе. Н.Вревская».
12 сентября (из дневника). Ночь. Холодный, хмурый осенний день. Встал в восемь. Вышел к больным в десятом. Все заняты копкой картофеля, и всюду тишина. Нет даже воскресных посетителей у больных. Побывал на рынке. Масло русское — 900 руб. кг. Лук — 60 руб. Кусок простого мыла — 300 руб. Стакан соли — 25–30 руб.
Вторая Советская больница переведена на территорию 1-й, и я неделю назад переехал в чудесную комнату с отдельным тамбуром и полою, в «Белый корпус» больницы. Построен он при Павле. Открыт 2 июля 1802 года князем и губернатором Владимира И.М.Долгоруким. В «Хижине на Рпени» читаем:
Вот двор, где пылкий Глеб княжил —
Батый пришел и в гневе яром,
Как волк ягнят, одним ударом
Владимир весь испепелил.
Мой взор от сих печальных сцен
Других искать стремился видов.
Новейших памятник времен —
Встречает замок инвалидов.
Тут состраданье и любовь
Дают убежище заслугам.
Голодным хлеб, врача недугам,
И юную питают кровь…
Через несколько палат от меня по коридору, под куполом, двухсветное помещение бывшей церкви Петра и Павла. Оно было в страшном запустении, обращенное в кладовку и склад старых вещей. Я сделал из него конференц-зал, вернул ему прежний вид, выкрасил в два цвета и хожу любоваться его линиями, его простором, его общим гармоническим ансамблем.
28-го августа горисполком вынес мне благодарность и премировал «костюмом на заказ»… Вообще успех, успех…
31-го августа уехала от меня Анюшка. Прожила она здесь две недели. Вечерами я читал ей свой дневник студенческих времен, и мы с нею в «карете прошлого» далеко, далеко… Побывали у соборов, в церкви на кладбище, посидели над Клязьмою — «быстрой реченьки» — и оба со страхом считали уходящие дни. Она отдохнула, попиталась, ее опухшие ноги вернули свою форму, а морщинки на лице разгладились и стали не такими заметными. Какое счастье иметь возможность приютить, накормить, приголубить близкого человека!
12 сентября. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Тридцать пар детских глаз много ждут от меня, а я чувствую, что работой владею и не обману их.
Летняя работа в колхозе расширила кругозор, сблизила с населением и выработала из меня агитатора в деревне. Вот только заботы о быте поглощают много внимания. Тут, пожалуй, дела побольше, чем Вас с двумя больницами. Ведь я "девочка для всего".
А вот, что работа Ваша отмечена, — я горжусь этим. Знаю, ведь, какая работа и какие люди сейчас отмечаются.
Письмо хочу закончить картинкой: "Как мама доставила удовольствие Катюше".
На Катю целиком легла забота о козах. Пасти два раза в день 5 животных очень серьезная работа, и очень надоедливая. Девочка все лето просила взять ее в Москву в кино. И вот 5 сентября мы с нею собрались. Решили выехать поездом в 6 вечера. Весь день, ожидая предстоящее удовольствие, девочка быстро и весело управлялась со своими обязанностями. Несмотря на холод, ее нельзя было заставить одеться потеплее — это, по ее мнению, нарушало красоту ее костюма. Часов в 8 прибыли в Москву. В сгущавшихся сумерках дошли до квартиры, где предполагали остановиться. Неожиданная неприятность: встречает незнакомая личность и сообщает, что приятели мои здесь больше не живут, а в Ростовском пер., дом такой-то, квартира такая… Идем разыскивать Ростовский пер., а оказывается их семь. "Какой Вам нужен?.." Все темнее, все холоднее… Есть еще знакомые, но их может и не быть в Москве. "А если их не окажется, куда мы, мамочка, денемся ночью? Посмотри, как страшно. Какие все большие дома. Пойдем скорее на вокзал и поедем на последнем поезде домой". Побежали к трамваю. Трамвай переполнен. "Нет, мама, не сяду, не поеду на нем — все они ругаются там, пожалуй, подерутся". И вот, озираясь во все стороны, в темноте спешим к вокзалу. Наконец, мы на вокзале… Через час были дома. Как хорошо дома. "И кисонька, видя меня, рада. Никогда больше не поеду в Москву. У нас лучше…" И снова бодро и радостно выполняет свои делишки.
Ну, будьте здоровы. А.Крюкова».
23 сентября. Таруса. «Дорогой М. МЛ Не отвечал Вам не по лености, а из-за огорода. Я люблю огород, копаться в земле, возиться с растениями, и все в этом году довел сам до конца и горжусь этим. У меня весною не было ни денег, ни картошки, потому я посадил много махорки, надеясь менять ее зимой. Махорка оказалась самым трудоемким из мне известных растений — и уход, и последующая обработка. Иногда я хотел поднять голову и начать выть… Ничего не читал, никому не писал и находился в тоске по письменному столу. Живых людей почти не вижу… Словом, одичал.
В августе моя приятельница, когда-то известная артистка Малого театра Н.А.Смирнова, заставила меня выручить ее и выступить в ее драмкружке. Так родился новый маститый артист. Играл я прохвоста немецкого врача… Публика здесь забавно относится к спектаклю и по-боевому реагирует на действие. Все время слышишь из зала реплики. Все это напоминает старинный театр — зритель участник.
Всего доброго. С.Цветков».
25 сентября. Харьков. «Милые мои тети и дяди! Не знаю даже, к кому обращаться после двухлетней полной оторванности и неизвестности. Хочу Вам сообщить о себе, что несмотря на все ужасы войны, оккупации немцев, переходов фронтов, бомбардировок, мы все каким-то чудом уцелели, и наша семья продолжает бороться за существование с новыми силами и светлыми надеждами после прихода наших избавителей — Красной Армии.
О том, сколько было пережито, сколько перемучились, сколько потеряли сил и здоровья, какими нищими мы остались — можно было бы написать очень много… но не хочу вспоминать и переживать все это вновь. Самое главное — живы. Немногие семьи из окружающих могут это сказать о себе. Сейчас все мы работаем в Сельскохоз. институте. Зима наступающая очень нас страшит — нет ни топлива, никаких запасов, нет галош, но мы все вместе — и это дает силы… Напишите же и Вы о себе. Мне почему-то кажется, что тети могли и выехать из Москвы, а вот дядя Миша наверняка не поехал никуда.
Крепко, крепко целую и жду ответа. Ольга Гайдарова».
28 сентября. Загорск. «Милый М. М., хочется сказать Вам, как мне приятен был Ваш приезд и наша встреча. Теперь я стала очень старенькая и стала больше понимать Вас. Я потом очень смеялась, вспоминая, как Вы сказали: "Если бы Вас, Т. В., все время кормить мясом, чтобы было это при вашем темпераменте". Я очень смеялась и подумала: слава Богу, что никогда не любила мяса и никогда много его не употребляла.
Хочу Вас очень поблагодарить за богатые подарки и за консервы. Одну баночку я отдала симпатичному монтеру, и он наконец, поправил мне электричество. Лет десять я мучилась с неисправной проводкой, и теперь такое счастье, что у меня есть свет. Вас я напоила холодным кофеем. Жалею об этом очень и надеюсь, что Вы в другой раз приедете, и я Вас хозяйственно угощу всем горячим и вкусно. Я так об этом мечтаю.
С.А.Толстая предлагает мне поехать погостить в Ясную Поляну, когда она будет там, чтобы мне было удобно и хорошо. Вот сколько впереди удовольствий. Пишите. Т.Розанова».
3 октября. Владимир. «Милая Т. В. — Вы не предупредили меня письмом. Такая шустрая. Что Вы стали "старенькой", я этого не нашел. И поведение Ваше — привезти в Москву столько книг и так быстро — говорит против Вас. Да и зачем Вам стареть? Живите, пожалуйста.
Я рад, что Вы поедете в Ясную Поляну и потом мне расскажете о ней. Только, пожалуйста, не горячитесь там и не суйтесь куда не надо, а сумейте отдохнуть степенно и покойно, чтобы и окружающим Вас был отдых, а не "трепыханье".
Я завтра еду в Иваново. Мне очень не хочется, но "положение" обязывает. Вернулся я сюда с радостью и живу как-то полно внешне и внутренне. Привез с собою кое-какие вещи, и комната моя здесь с окном на юг, в парк, становится мне родной.
В здешнем музее мне вчера сказали о смерти Юрия Александровича Олсуфьева. Слухи эти идут из Третьяковской галереи, где собирают сейчас реставраторов. Меня познакомили с ним в 1926 году у Троицы. А его "Афоризмы" и описание, или лучше — воспоминания "Буйцы", и затем Софья Владимировна сделали его образ близким. И больно сжалось сердце от этой смерти… Как страшна и же стока жизнь!.. Но… в человеке три начала: человеческое, животное и Божеское. Отсюда все страшное в нашей жизни, ибо животное побеждает в человеке и человеческое, и Божеское. Пишите. Всегда рад Вашим письмам. М. М.».
7 октября — 25 ноября. День преподобного Сергия. Загорск. «Помните у Ключевского: "Творя память Преподобного Сергия, мы проверяем самих себя, пересматриваем свой нравственный запас, завещанный нам Великим Строителем нашего нравственного поряд ка, обновляем его, пополняя произведенные в нем траты. Ворота Лавры Преподобного затворятся, и лампады погаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его".
И вот ворота лавры закрыты. Лампада над его гробницей погасли…
На днях была на кладбище. Боярышник подрезан, все убрано и могила производит впечатление ухоженной. Верно, Ваша любящая рука произвела это. Я пользуюсь чудесной погодой и много времени провожу на воздухе.
Любящая Вас Т.Розанова».
8 октября. Алабино. «Дорогой М. М., счастливый Вы человек, дорогой мой! "Ибо жизнь — это радость", — говорите Вы… Это как… сказать. Моим старческим мозгам рисуется другая картина.
Единственный момент в истории нашей планеты я мог бы поставить рядом с настоящим положением на ней — это тот, который носит название "Всемирного потопа"… Кончился период ледников… Чуть не часами поднимается температура воздуха. Вскрыты области вечной мерзлоты… Открылись хляби небесные. 40 дней льет дождь. Затоплены все равнины… Стада животных, стаи птиц… и… стада людей в животном ужасе несутся в горы… их догоняют волны… и… губят… Да!.. Тогда вода… Теперь огонь… с неба, из-под земли… на всей планете… Картина из "Апокалипсиса"… Какая тут радость!.. К.Славский».
15 октября. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Спасибо Вам за письмо с преподобным Сергием. И за строки о могиле. Они меня утешили. День, как помните, был очень дурен. Я вымел все листья, вытер все, но сделал не так, как сделал бы в другую погоду. И потом, обрезая боярышник, могли не убрать после. Значит, убрали? Ну, дай Бог им здоровья. А я буду знать, что "ухожено", и мне легче будет "груститься".
Вечера длинные, одинокие, и я "утешаюсь" своим уютом и тишиною. С Анною Мих. разговариваю по телефону, слышу ее голос, ее заботу, и мне веселее. По возвращении из Москвы не могу попасть в свою колею — "покойного созерцания". На душе "смятение чувств", или что-то подобное…
Ездил в Иваново. Это тоже меня "дисгармонировало". Не по мне все большие собрания. Уж очень в них много "скрытых пружин действия". И на чтение не попаду, гармоничное душе… Я знаю, что Вы скажете, и сам думаю тоже, а вот приняться вплотную не могу.
Пишите. М. М.».
19 октября. Москва. «Родной мой! Жизнь есть преодоление трудностей. Никогда, как сейчас, я чувствую это. А их так много, что они становятся не под силу… Ирина, отец, Марианна, мысли всегда о тебе. В жизни с тобою соприкосновение в жизненных мелочах — гго моя радость. Но мысли о тебе такие тревожные, такие грустные, что не дают мне спать… И все в нашей жизни идет, все строится помимо нас.
Вчера и сегодня горит у нас электричество. Радостно. Но, Боже мой, какая страшная квартира! Как закопчена, какая сырая. Углы все черные. А за столом при большой лампе какие мне все показались — страшными, усталыми, замученными. Надо думать о затемненных абажурах и не слишком ярких лампах.
У отца нет работы. Сказали, что "такие не подходят"… Возится с печкой, дровами и молчит. У Ирины — "попала в жуткий переплет с заводом" и не знает, как выскочит. Я? Злая, нехорошая, часто отравляю всем жизнь и ночами не сплю, молюсь Богу, прошу помочь мне, прошу о том, чтобы ты был около меня — с тобою я лучше. С тобою есть у меня радость, а не только будни, как сейчас.
Ну, будь здоров, родной. Сохраняй свою бодрость и жизнерадостность. Крепко целую. Аня».
22 октября. Муром. «Шлю привет, дорогой друг, М. М. Что-то Вы замолчали? Здоровы ли? Благополучны?.. Недавно получил письмо от "орденоносного деда" (Славского). Тяжело переживает старик войну. Пишет кошмарные письма. Д.В.Никитин был в Москве и пишет, что Славский очень постарел, ходит медленно, сгорбившись, еле передвигает ноги… А Славский пишет: "Дм. Вас. ужасно подряхлел. Больше, чем можно было ожидать"… Должно быть, оба хороши — наши старички. Ну, да ведь и мы с Вами не молодеем.
Кстати, шлю Вам сердечное спасибо за Вашу ласку и прием моих санитарок. Они до того были тронуты необычным в настоящее время ласковым приемом, что, рассказывая мне, прослезились.
Получил сегодня письмо от Льва Куприяновича Хоцянова. Он потерял свою дочь — врача на фронте. Бедный! Мне до глубины души жаль его. Я потерял свою Верушу 15 лет тому назад, а душа болит так, как будто это было вчера. До сих пор во мне сидит горько рыдающий человек. Живешь, работаешь, обращаешься с людьми, а стоит остаться одному, с самим собою, и слышишь эти рыдания, и на глазах слезы…
Пишите, друже, не забывайте меня. Н.Печкин».
23 октября. Загорск. «Милый, милый М. М. Вы пишете о своем душевном состоянии как смятенном, а у меня покой и тишина на душе. Есть свет, правда, только вечерами, но как он меня утешает! Сознание, что я могу написать письмо, прочесть несколько страниц серьезной книги — какое это утешение.
На работе у меня все благополучно Простые люди стали ко мне привыкать и считать меня своею — это меня радует.
О Ясной Поляне не знаю, что сказать Вам. Подкормлюсь там немного, но отдохну ли — не знаю. Мне всегда нужна соответствующая атмосфера, а будет ли она там, не знаю… Наступает для меня самое трудное время года — лицо и ноги остаются отечными, все болит. Пишите. Т.Розанова».
24 октября. Вчера состоялось открытие «Научного общества врачей Владимира» во вновь отремонтированном мною зале-церкви. Еще за час до начала я был в тревоге из-за задержки проводки электричества в зал и люстру, вывезенную мною из Москвы. Однако все удалось. Зал был эффектен, народу собралось много, был делегат из Иваново от облздравотдела. Председателем Общества выбрали меня. А заведущий Владимирским здравотделом доктор И.М.Борисовский, подойдя ко мне после заседания, сказал: «Обещаю Вам, М. М., пока я останусь на своем месте, не допущу ни одного плаката в эту залу». Я молча пожал ему руку.
Живу я «бурно». Иногда сам удивляюсь своей настойчивости и энергии. Недаром кое-кто из местных зовет меня «московским чертом»… А чего стоило мне «сколотить» научное общество и обставить его открытие и торжественно, и красиво… И вот я сегодня отдыхаю, взял ванну, напился вкусного чаю и раньше обычного лягу в постель. Осень стоит восхитительная… Иногда гуляю немного за городом. Это единственное, чем я себя балую.
Иваново. Село Богородское. Дом престарелых ученых. «Здравствуй, дорогой Миша! После более чем двухлетнего странствования я причалил снова к берегам "ДПУ", и мы снова оказались с тобою земляками. Хочу хотя бы еще один раз в жизни обнять тебя и побеседовать с тобою. За годы войны приобрел на почве плохого питания болезнь сердца и отеки ног. Хотелось бы и полечиться у тебя. Мой диагноз у здешнего врача: "алиментарная дистрофия". Жилищные и бытовые условия моей жизни здесь мало удовлетворены.
Желаю тебе сохранить работоспособность до конца дней твоих. Пожалуй, это самое ценное для человека. Обнимаю тебя. Лихоносов».
28 октября. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Вот Вы пишете:
Протянуло паутину
Золотое бабье лето.
И куда я взгляд не кину,
В желтый траур все одето…
Не это видят наши глаза. Во все щели худого дома пробирается холод. Дров на зиму нет. Сырые дрова в печке не столько горят и дают тепло, сколько шипят, пищат и дают дым по всему дому, требуя при этом столько времени, сколько не имеется. Животные требуют утепления. Огород под зиму нужно удобрить, перекопать — ведь жизнь поддерживается этим клочком земли… А одежда? А обувь?.. И очень отвлекает и увлекает прямая работа. Тридцать человечков, которых нужно научить мыслить, преодолевать трудности и приобретать привычку работать… И детские глаза, заблестевшие от радости, что и он понял, что и он может работать — редко забываются… Вот девочка, похожая на репку, так не хотела идти в школу, а теперь тихая радость светится в ее глазах при встрече со мною. "Ты наша мама (ведь им по 8 лет), только ты на нас совсем не ругаешься". А это желание угостить меня своим завтраком! "Попробуй — он ведь вкусный какой"… Вот мальчуган, так похожий на жука-плавунца, никак еще не поддается мне. "А разве ты будешь проверять, сколько у нас памяти накопилось?" — с серьезным видом спрашивает он меня. "Обязательно", — и объясняю ему, как иуду это делать. Задумывается, личико серьезное. Вызываю с более лучшим учеником его отвечать. "Нет, еще у меня мало памяти накопилось. А когда еще будешь проверять?"… Так незаметно, шаг за шагом, где игрой, где строгостью, двигаемся в работе. И как легко в это время загубить их. Но "Книга о Володе", сам Володя так много мне говорят всегда. Я помню ее постоянно. Хорошо, что Вы ее написали. А.Крюкова».
31 октября. Харьков. «Дорогой дядя Миша! Очень мы все обрадовались, получив Ваше хорошее ласковое письмо. Очень рады, что Вы все живы и здоровы, все работаете… А наша судьба за эти два года была ужасна. Началось с того, что мы все эвакуировались. Голодали, продавали вещи. Я попыталась пойти на село в 25 градусов морозу "на менку", как у нас говорят, но вернулась ни с чем, а только с опухшими ногами. Торговать мы не сумели. Огород нам ничего не дал. В январе свалился Николай Николаевич. Ему нужно тепло, покой, а тут от бомбежки обвалился потолок, вылетели все стекла. На дворе холод, снег, а спрятаться некуда. Запасов в доме никаких, и выйти на улицу нельзя. Пили растаявший грязный снег, так как от пожаров и разрушений снег был черен… Я до того дошла, что едва ходила. И вот тут-то пришла очередь Танюши спасать нас. Она бросила учебу и пошла уборщицей и судомойкой за стол и хлеб. Тяжело ей было, но приспособилась, делилась с нами каждым куском, и я отошла около нее, и отец поправился.
Теперь все это позади. Мы остались нищими, но живы и смирились. Пишу под коптилку. Электричества нет у нас два года. Рядом на счетах считает что-то Ник. Ник. Старичок он стал совсем, сгорбился, согнулся.
Ну, крепко, крепко целую Вас. Ольга Гайдарова».
В тот же день. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна. Письмецо Ваше получил. Вы очень метки в Ваших определениях неустройств Вашей жизни, и я всегда ясно представляю Ваше бытие. А литературный талант Ваш от отца. Думаю, в другое время бы Вы писали.
Я дочитываю с наслаждением "Литературные очерки" В.В.Розанова. Изумительный он писатель. И сколько грусти, сколько мудрости и красоты в его писаниях!
И я принялся за свой скромный труд. Пишу главу "Медвежья Гора". Пользуюсь письмами того времени и получаю неизъяснимое удовольствие. Оказывается, использование старых писем в литературе называется "палеографией". Я этого не знал. Это мое писание очень скрашивает мои длинные одинокие вечера… А знаете — эта разлука с Анной Михаил., как никакая другая, показала нашу близость с ней. Мы оба скучаем и грустим друг о друге.
Работа и дела мои здесь идут так хорошо, что я и не ожидал. И правда, я прилежно поработал. Скучаю только о музыке. Оказывается, хорошая серьезная музыка есть только в Москве да еще в Ленинграде… Как это страшно и как грустно.
Падает снежок. Зима, но все же я и сегодня открывал окно… Днем был в городе и с радостью вернулся к себе. Вот уж действительно, я домашнее животное, и это от юности.
Ну, будьте здоровы. М. М.».
10 ноября (из дневника). Семь часов утра. Чудесное утро. Морозное, но солнечное и ясное. Листья еще не все опали. Не хватает антоновских яблок, крепких, пахучих, русских. Впрочем, многого не хватает. Жизнь нища и голодна. Третьего дня я приехал из Иваново, так там у меня в лучшей гостинице города в камере хранения выкрали сумку с едою. Пальто и портфель не тронули, еду украли. На вокзале по командировкам нам дали «обед». В глиняных мисках на первое что-то серое с капустою на дне. На второе — мелко порезанная редиска, на третье — в такой же миске «суфле». Мы ели это «страшное», а кругом нас ходили как-то просочившиеся в это привилегированное место молодой парень и женщина с детьми. Мы отдали им остатки, но хлеба дать не могли, ибо и сами не имели…
От поездки в Москву впечатление тоже сероватое. Москва очень скромно начинает зализывать свои раны. Жизнь там трудна. И старому, одинокому человеку совсем не под силу. Для жизни сейчас прежде всего нужна физическая сила.
12 ноября. Загорск. «Дорогой М. МЛ Утешу Вас — жить мне стало гораздо лучше. У нас топят, есть свет, есть мешок картофеля и впереди немного денег. В Ясную Поляну вряд ли поеду — мало привлекательно. Зависеть от произвола и каприза Софьи Андреевны не так-то весело. Ее вульгарная любезность бывает тяжелее, чем самый грубый окрик рабочего человека. Она типичная барыня. И хотя я ей бесконечно благодарна и она спасла меня от голодной смерти, но все же мне хочется как можно меньше от нее зависеть.
Вы в предыдущем письме, между прочим, писали: "Хочешь жизни хорошей, а смерти собачьей, — оставайся холостым". Ну, если в совести своей Вы покаетесь в грехах своих, то думаю, и смерть Ваша будет светлая и хорошая. Вы пишете также о моих литературных способностях. Думаю, Вы ошибаетесь — я слишком нетерпелива, чтобы стать писательницей. Для этого надо иметь большое терпение и любовь к людям дальним, а у меня этого нет. В письмах же своих я всегда стремлюсь правдиво описать факты, что всегда делает сильным и красочным перо.
В праздники наслаждаюсь Игнатием Брянчаниновым — его честностью в слове и удивительной художественной выразительностью.
Пишите о себе. Денег не посылайте. Теперь я живу лучше. Т.Розанова».
13 ноября. Полевал почта. «Многоуважаемый М. МЛ Вчера принесли Ваше письмо. Среди армейской жизни я довольно сильно, как мне кажется, огрубел. Письма вообще пишу редко. Написать Вам у меня несколько раз возникало желание, да вот чего-то не хватило для этого.
Ваше письмо сразу перенесло меня в "Историю Государства Российского" и влило бодрость в мое существование. Вспомнил сразу Ваши огромные книжные шкафы. Вашу комнату, где стены являлись шедеврами (как у Бальзака). Маленький столик у окна с неразрезанными до конца номерами журналов, или новоизданного Дантова Ада, кресло времен директории, гофрированный абажур и знаковый профиль Вашего "книжного знака".
Мне нравится в Вас, вернее — мне хочется проникнуться тем же жизненным духом, который при переселениях на новое место заставляет Вас браться за его историю, развернуть книгу.
Читать я стал мало. Кажется то, что забыл — забыл. Жду Вашего письма на мое пробное письмо. Юрий Вихляев».
15 ноября. Богородское. Дом престарелых ученых. «Дорогой Миша! Потребность беседы с тобою подвигла на готовность передвинуться к тебе несмотря на большое изнурение, но, видимо, придется обождать твоего служебного приезда в Иваново и посещения нас в Богородском, которое является, в сущности, пригородом Иваново. Наши семидесятилетние престарелые делают этот путь пешком. На ночевку мы устроим тебя у себя. Обеспечение престарелых здесь много хуже, чем известное тебе по приезду в Ленинград. Но регулярное, хотя и недостаточное питание, и постельный режим мне обеспечен.
Мы, пожалуй, должны отпраздновать с тобою сорокалетний юбилей нашего знакомства. Непростительно, но я запамятовал, в 6-й или 7-й класс Острогожской гимназии ты поступил? Напомни мне. Сдается, в 7-й. Я благословляю те времена. Большая часть жизни позади. Большая часть трудностей, возможно, впереди. Но для преодоления их у меня еще достаточно бодрости, а вот страшны мне — темные людские страсти, а так же дела людские, противные природе человека. Мне пришлось быть около них. Они так поразили душу, что она нуждается в особом целительном лекарстве. Буду ожидать встречи с Тобою. Хочется ощутить теплоту твоих рук и пожить воспоминаниями нашей юности. Береги себя. Обнимаю. Д.Лихоносов».
16 ноября. Принялся писать свои воспоминания и пишу с азартом. Кому это нужно, кому это понадобится — не знаю, но мне это нужно. Это очень скрашивает мою жизнь здесь, и притом никому не во вред.
Прочитал за эти дни Бородина «Дмитрий Донской». Вышла эта вещь года полтора назад. Хорошая книга. Хорошо о Дмитрии и, особенно, хорошо о преподобном Сергии. Для автора он не Святой, и трактует он его не по «житийному», но ставит очень высоко и по уму, и по государственной мудрости.
Выпала красивая зима. Воздух чудесен… Плохо одно — нет музыки здесь. Сегодня прочитал в «Правде» о возвращении К.Н.Игумнова в Москву. Пишу ему и искренне радуюсь его благополучному возвращению и мечтаю, что он будет играть в «моем зале». Для этого нужно иметь приличный инструмент, а не то негодное пианино, что достал я, и нужно, чтобы К. Н. приехал сюда, но… тихонько, тихонько все будет…
18 ноября. Москва. «Миша, родной! Утро, еще все спят. Отец пошел за хлебом, а я хочу урвать несколько минут, чтобы написать тебе. В течение дня вырвать хоть одну минуту совершенно невозможно. Жизнь так полна, так насыщена бытом, что остается одна усталость, тревога и ничего больше. Когда я имею возможность остановиться — это в очереди у магазина, — и немного одуматься, у меня на сердце обида, обида, что нет со мною тебя, что кому-то нужно было сделать это, и я вот без моральной помощи, без проблеска юмора, праздника, радости мечусь как угорелая. Но то, что ты во Владимире, а не в Москве — это такое твое счастье. Кругом больные. Сейчас у Любочки воспаление легких. Катя тоже на больничном листе и с матерью. Вчера у Любочки температура снизилось, и отлегло немного от сердца. Слегла вчера Люлечка, тает у меня на глазах Максимовна. Комната у нее не топится, и сегодня отец идет ставить ей железную печку и протягивает трубы через коридор в кухню. Она верит, что в тепле сразу выздоровеет и будет еще "выполнять норму". А пока она все время почти у нас, лежит на диване, очень часто дышит и шепчет что-то без конца… Вот наша жизнь! Вот наш быт — целый день печурка, картофель, самовары… Руки такие страшные, что смотреть противно… Ну… Ты не огорчайся. Многие, многие живут еще хуже, а я за все благодарю Бога… Ну, жду. Хочу видеть. Приезжай, родной. Аня.
P. S. Заходил сейчас А.С.Корчагин. Боже! Просто бог. Упитанный, молодой, благополучный шофер. Мы все рядом с ним пролетарии несчастные».
20 ноября. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Радуюсь Вашему теплу и свету. Дай Бог и впредь такое благополучие. Вот о чем я думаю — как помочь С.В.Олсуфьевой? Хоть немного помочь. Узнайте ее адрес и пошлите мне. Отсюда можно посылать посылки в какие-то "скорбные места". Боюсь, что ей никто ничего не посылает. Пожалуйста, пришлите мне ее адрес.
Живу я хорошо. Не хватает мне только своих да музыки. Был здесь два раза в гостях у врачей-хирургов. Вы знаете, я не охотник до "гостей", но положение обязывает, да и гости были устроены для меня. Угощение было обильное, но "духа настоящего" не было. Все же долгая жизнь в провинции среднего человека накладывает на него густую провинциальную патину.
В Загорск ехать зимою мне не хочется. К Володе не подойдешь, а быть в Загорске и не быть у него — это невозможно. Вот что будет весною. Еще раз спасибо за добрые вести о себе. Будет нужда в деньгах — напишите… М. М.».
22 ноября. Таруса. «Дорогой М. МЛ Все собирался ответить Вам на Ваше письмо, но не удавалось. Дни коротки, и не успеваю. Много времени отнимают хлебные очереди, столовая и дрова. Последнее мне не по силам, и минутное дело отнимает часы. Вечерами ни читать всласть, ни писать не могу. Уже почти два года сижу с коптилкою. Глаза резко изменяют и болят, а окулиста здесь нет. Керосин кончился, с трудом занял поллитра. Приходится уже экономить и на коптилку. Перспективы проводить бесконечные вечера во мраке и холоде навевают ужас.
Моя семья вернулась в Москву в разворованную квартиру. Исчезло все, представляющее хоть какую-нибудь ценность. Из бумаг моих и книг устраивали костры для освещения "воровских действий". Что уничтожено из архива — могу определить я один.
Я сейчас ломаю голову над тем, что мне делать? Работу здесь найти нельзя. Пропуска в Москву пока получить не удается… Счастливая у Вас профессия. Куда бы Вас судьба не закинула, везде есть ей применение, и везде Вы нужны.
Желаю доброго. С.Цветков».
26 ноября. Живу под постоянной угрозой остаться без топлива для больницы. И тогда сразу сырой, холодный воздух в палатах, нежилые коридоры, замерзшие окна и… больные, не встающие с постели, одетые, кто во что горазд… И всем нехорошо, а мне, глав ному доктору, горше и хуже всех. Упущений моих здесь нет. И власти всякие, и партийные и не партийные, впрочем, таких теперь не бывает, знают положение больницы и помогают, как могут, но по мощь эта недостаточна. Весь Владимир без топлива — и общественный, и личный… И вот на фоне этого бедствия как-то в своем служебном кабинете в конторе между всякими деловыми и неприятны ми разговорами, я услышал «Трио» Чайковского с К.Н.Игумновым у рояля. Боже мой, как разбередило это мою рану… И понял я тут, между прочим, что провинциальное отупение — это не от провинции самой, а от людей, постоянно в ней живущих… И отсюда… надо их бояться и быть от них подальше.
Вчера выступал на большом собрании в театре с докладом «О донорстве и работе Станции по переливанию крови». Сошло очень успешно. Сегодня этот доклад передают по радио. Словом, шумим, братец, шумим.
27 ноября. Загорск. «Дорогой М. М., здравствуйте! Спасибо Вам за Ваше письмо. Как грустно, что мы не можем с Вами встретиться и поговорить об очень многом. Здесь никому не интересен тот мир идей, в котором я живу и дышу.
Я читал "Дмитрия Донского" Бородина и считаю его одним и* лучших исторических романов в нашей литературе. Он не хуже не только "Петра I" и "Степана Разина", но и многих классических вещей, как "Князь Серебряный", "Юрий Милославский" и др. Автор сумел дать почувствовать колорит, можно даже сказать, аромат эпохи и своим языком, и образами.
О преп. Сергии есть хорошая монография проф. Голубинского. "Житие Сергия", написанное его учеником Епифанием (было фототипически издано в конце XIX века). Об Андрее Рублеве есть интересное исследование И.Э.Грабаря, и есть много у Ровинского: "Обозрение Иконописания в России", у Буслаева и, особенно, у Муратова. Кстати, Вы помните замечательное стихотворение Гумилева "Андрей Рублев"?
По вечерам я много читаю. С Москвою связь слабая. Не хватает, ох, как не хватает полумиллионной библиотеки Московской Духовной академии… Увы! Это до счастливого момента нашего возрождения невозможно будет иметь. Сейчас перечитываю "Воспоминания" Репина. Изумительны его "Молитвы на Акрополе". Сколько грусти и горькой неотвратимой правды.
Слышал я, что умерли Р.Роллан и М.Метерлинк. Обоих я очень любил. Их мысли — мои мысли. И немало утешения в скорбях дали мне они. А вообще, живу, бродя по отрадным лугам воспоминаний. Горькая услада!
Желаю Вам всего хорошего. Сергей Волков».
29 ноября. Тбилиси. «Получила вызов из горздрава Владимирского с обязательством явиться к 1.XII. Я была больна, лежала (нас отравили в столовой). Немного оправившись, поехала в Тбилиси и там свалилась основательно — с рожей и флегмоной на ноге. Ясно, что выехать не могла. Это письмо пишу, лежа на постели. Вообще, выехать по вызову так скоро мудрено — ведь надо здесь закончить все дела и по работе, и по жизни. Спасибо Вам. Ваша Н.Вревская».
Иваново. ЦПУ. «Спасибо тебе, родной, за твои лечебные советы. Я их очень ценю. Вчера врач ясно поставил диагноз моего заболевания как эксудативный плеврит. Выкачала немного жидкости. Гноя нет.
Я вспоминаю эти дни наш гимназический сквер-садик, который был между зданием гимназии и оградой на улицу — его посадили на моей памяти. Посадкой руководил преподаватель Макеев Тимофей Матвеевич. К концу наших гимназических лет садик уже поднялся, а лет через 7–8 буйно разросся. Что с ним теперь стало?.. Желаю тебе здоровья, долгой еще жизни по примеру наших "престарелых", и крепко тебя обнимаю. Мыслями всегда с тобою, Д.Лихоносов».
5 декабря. Муром. «Мой дорогой друже! Я почти уверен, что мы с Вами никогда больше не увидимся, но это не мешает мне ценить в Вас своего друга, который всегда поймет меня и поддержит дружеской лаской, когда я в этом буду нуждаться. Дороги друзья детства и молодости, но они становятся особенно ценными, когда увеличивается плешь и седеют волосы.
Все холоднее становится в мире. Злоба и ненависть разливаются по Божьему миру и морозят старую кровь. Вы зовете меня во Владимир, и не так он далек, а сделать это совершенно невозможно. Я, как каторжник к тачке прикован, так я прикован к больнице. Больница не может обойтись без меня ни одного дня, да я как-то и не представляю себя вне больницы. Ведь хирургов в Муроме-то кроме меня совершенно нет. Нет уж, подождем — окончится война, тогда отдохнем и, Бог даст, повидаемся. Вот тогда "друг друга обнимем, рцем братие и ненавидящим нас простим". Ну, а Вы, дорогой мой друже, смогли бы вы приехать ко мне, принимая во внимание, что расстояние от Мурома до Владимира тоже, что и в обратном направлении? А хорошо бы посидеть и поговорить. Тем много. Если и хочется жить, то только, чтобы вновь повидать и вступить в общение со старыми друзьями… Ну, довольно. Пишите почаще.
Крепко обнимаю и целую. Ваш Н.Печкин».
8 декабря. Москва. «Дорогой М. М.! Как хорошо, что на Вас напало рвение писать. Конечно, Ваш досуг и уединение от родных и друзей надо использовать именно на это. Мне кажется, что тот, кто пишет, не должен никогда задаваться вопросом — кому это нужно? Если нужно ему самому, то будет нужно и миру, а если ему не нужно, то, конечно, и никому не нужно. Кстати, это нужно мне, и я надеюсь успеть прочесть прежде, чем умру.
Положение с топливом все тоже — нас не топят, но перебираться в темную переднюю не думаю. Я и раньше спала там больше от страха, чем от холода. Теперь немцев никто не боится, и я спокойно сплю в большой комнате, хотя и не у окон.
В Вашей "милой провинции" Вы лишены лучшего, что есть в жизни — музыки. Я, правда, нигде не бываю, но могу быть, и это уже много. Простите, что бережу Вашу рану — такое у меня сейчас замысловатое настроение. Ольга Павловская».
13 декабря. Загорск. «Милый М. М.! Беспокоюсь я о Вас. Административная работа в настоящих условиях не по Вас и подорвет Ваше здоровье. Как бы я хотела в Вас видеть меньше суеты и деятельности и больше созерцательной и серьезной сосредоточенности. Необходимо Вам почитать Игнатия Брянчанинова. А он есть у Вас? С продовольствием и со всеми делами продолжает делаться то же, что прошлую зиму. В комнате холодно. Временами замерзаю, особенно утрами. Сегодня согрелась чаем с конфеткою у С.А.Волкова. Мы с ним дружим молча, а когда разговаривать начинаем, то ссоримся.
Известие о гибели рукописей отца очень огорчило меня. На все воля Божия! Сколько усилий было спасти и сохранить их столько лет, и так нелепо погибнуть им! Расстроилась я очень. Браню себя за вечную доверчивость. От доверчивости вся наша семья погибла.» Ну, вот и все.
Пишите. Т.Розанова».
20 декабря. Полевая почта. «Дорогой М. МЛ Поздравляю Вас с наступающим Новым годом, новым счастьем и новыми победами» которые в 1944 году уже наверное вернут нас к мирной жизни и труду- Знакомству нашему, по моему расчету, исполняется 20 лет. Это дата солидная. Много за это время было пережито и радостного, и горького, а все-таки живы и не потеряли самого главного — ощущения радости бытия, борьбы и, у меня лично, стремления к общению с Вами.
Вы, М. М., оказали большое влияние на формирование меня, как личности. И Ваш хороший вкус во многом способствовал моему воспитанию. Я Вам за это благодарен. И врачом-то я стал из-за Вас. Некоторые наши "расхождения" никогда не отдаляли меня от Вас, и я был уверен, что в отношении некоторых вопросов мы, в конце концов, придем к одному и тому же, потому что в основе все-таки лежит Россия, Родина и наш русский народ. Война и отношение к ней нам это сказали, а остальное все второстепенно.
Недавно праздновали мое награждение — я с благоговейным чувством принял орден Отечественной войны. Название его уж очень хорошо. К тому же это за мой родной Смоленск.
От души желаю Вам здоровья и радости всякой. Ваш Евгений Медведев».
23 декабря. Загорск. «Здравствуйте, дорогой М. М.1 Рад, что книга Голубинского доставила Вам удовольствие. Это суровый, немного черствый, но обстоятельный и верный источник. Я Голубинского в Академии не застал. Он уже умер. В мое время Историю Русской Церкви читал Н.И.Серебрянский. Это был изумительный лектор и блестящий эрудит, не уступавший Ключевскому.
Теперь относительно Ваших вопросов: "анлав" и "параманд" — понятия идентичные. Так в монастырской практике называется плат с изображением орудий "страстей", его монахи носили на груди. "Библиофика" = библиотека. Это рейхлиновское произношение, близкое Византийскому, принятое в церковном мире. Античное произношение красивее Византийского и современного церковного: в нем певучесть, тогда как в последнем — шепелявость. Что Вы читаете еще сейчас? Во Владимире должны быть хорошие книги — это древний город.
Будьте здоровы. Сергей Волков».
26 декабря. Иваново. «Дорогой Миша! Давно пора мне ответить на твое письмо, но одолели немощи. Температура снизилась, понемногу возвращаются силы, но в комнате не тепло — еще милует сиротская зима. Недостаточно питание. Бьемся за дополнительный паек научного работника на время болезни, но упираемся в бездушие и формализм. Сколько понапрасну уходит сил! Больно и горько… Чем мы держимся?.. Тургенев после беседы с Хорем пришел к выводу, что русский человек так верит в свою силу и крепость, что не прочь себя поломать (скажу от себя — "до хруста костей"). О прошлом своем не думает; склонен перенять все хорошее и разумное, чье бы они не было. Со своим здравым смыслом не прочь посмеяться над сухопарым немецким рассудком, хотя и тут находит кое-что полезное для себя. На этом основании и Петра Великого Иван Сергеевич считает русских человеком в его преобразованиях. Я заметил, что у писателя большого часто в нескольких строках находишь ответ, которого не дают тома историков.
Духом бодр — укрепляюсь "отеческим чтением" и размышлениями. В детстве и юности наше нравственное воспитание было формально-обрядовое: не развивало устремлений к изучению законов нравственной жизни и путей их исполнения, а вся система школьного образования направляла ум на усвоение законов внешнего мира.
А ведь у нас с тобою и учителя, и батюшки были почтенны, и в семьях были благоприятные условия… Но нужно нечто большее.
Береги здоровье. Обнимаю, Д.Лихоносов».
В тот же день. Владимир. «Моя дорогая Татьяна Васильевна! Каракули Ваши я разбираю дословно. Раньше, правда, Вы писали значительно разборчивее. Напишите мне о Вашем друге — Татьяне Михайловне. Лицо это для меня загадочное. Вы любите играть в "секрет" и много лет прятали от меня Волкова, тогда как раньше, когда я часто мог бывать в Загорске, мне было бы очень интересно походить с ним по лавре и ее окрестностям. Ну, да Бог с Вами. А что Вы дружите с ним молча — это занятно. Не знаю только, кто из Вас кислота, а кто — щелочь. Пожалуй, Вы — "кислота".
Ваш совет перейти мне на другую работу — покойную — не приемлем. Покойная работа сейчас не кормит. А кроме того, я давно решил умирать на ногах. Так оно лучше и для меня, и окружающих.
Ну, а за сим будьте здоровы. М. М.».
27 декабря. Загорск. «Милый, милый М М.! Поздравляю Вас с днем рождения и наступающим праздником Рождества Христова.
Очень замучили меня бытовые условия — уж пять дней не топят у нас. Сыро, холодно и неуютно. Три недели сильные перебои с хлебом, и неделю я вставала в три часа за хлебом. Словом, каким-то чудом живу. Спасает хорошая книга. Читаю сейчас Чулкова "Годы странствий". Я ведь очень близка была с Г. И. и сейчас очень дружна с его женою.
Свет у нас горит последние дни, а свет и тишина для меня самое главное в жизни. Пишите. Т.Розанова».
1944 год
«Здоровый инстинкт должен находить радость везде, где есть хоть малейший намек на нее».
5 января, среда (из дневника). К Новому году ездил в Москву. Не был там и не видел своих три месяца. Анюшке хотелось день моего рождения и Новый год встретить вместе. Собрались: К.Н.Игумнов, А.А.Дубенский, О.А.Павловская, Ирина, Аня с Саввичем. Любочка с девочками не могла придти — были свои гости. Константин Николаевич постарел, как я говорю, ногами, но жив, мил и обаятелен по-старому.
Дубенский, давний приятель Володи, как-то проще и милее стал. Вечер прошел очень приятно. Всех нас связывало прошлое, и собрались мы впервые после таких страшных и страдных лет. Вспомнили об «отошедших» близких. У каждого свой «некрополь» в сердце. В глубоком молчании посидели несколько минут…
В Москве же я узнал о смерти сестры Паши. И странно, из всех смертей эту смерть я воспринял почти покойно. Что же — это старость? Близость собственной смерти порождает равнодушие?.. Тяжело одно обстоятельство. Сколько раз думал я послать денег Паше и… не послал. А нужно это было сделать. Она не просила. Мне самому нужно было это сделать, а вот не сделал… И знал, что буду каяться потом. И не послал не из скупости, а вот почему?
В последний раз я видел Пашу в 1938 году, когда вызвал ее в Москву. Беззубая, старая, но все еще видная, со следами былой красоты и со всеми черточками чеховской «Душеньки». Она была самая старшая из нас восьмерых. Теперь осталось нас четверо — Лука, Аня, Люба и я.
Вот словно и равнодушно пала на душу смерть Паши, а вовсе не равнодушно… С Пашею умерла и часть тебя самого… И навязчиво лезут строки Блока:
Всё это было, было, было.
Свершился дней круговорот.
Какая ложь, какая сила
Тебя, прошедшее, вернет…
Вернувшись, принялся за свои воспоминания. Разбираю эти дни старые письма. Дошел до времени «Москвы с Володею» (март 1936 — 19 апреля 1937). Много волнующего. Перечитывая письма, несколько раз всплакнул.
Вернуться во Владимир был рад. С теплым чувством вышел на привокзальную площадь. Была ночь. Пустынно. С немеркнущей красотою высилась громада Успенского собора… Я чувствовал себя дома… Что может быть лучше этого чувства?..
5 января. Тифлис. «Дорогой М. МЛ Ваше обращение — "Голубчик" — тронуло до слез. Как глупо предавать значение словам, но все же иногда они выражают, а не скрывают мысль. Так хочется верить, что где-то в пустынной безбрежности есть человек, который пожалел, так хочется немного участия. Помимо этого, не имею никаких планов. Болезнь ослабила. Я еще не поправилась, но не в силах возиться с амбулаторией и гражданами врачами, а потому приступила к работе и кое-как работаю. Мысли мои вертятся у Дома престарелых ученых… Жутко болеть на чужбине. Только глубокая покорность меня, спасает… Под Новый год очень думала о Вас, и теплится надежда на встречу с Вами. Н.Вревская».
В тот же день. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Ваш приезд на Новый год к нам огорчил нас известием, что Вы уже на другой день выезжаете во Владимир, и к нам приехали всего на один час. Осталось столько не спрошено, столько не рассказано. Очень я расстроилась и тем, что из привезенных Вами лакомств я ничего не успела приготовить для Вас… Вот белый хлеб использован замечательно: "Мама, можно мне белого хлебца взять?" — говорит Катя. Видя, с каким наслаждением она его уничтожает, отдала ей весь. Глаза ее заблестели — это была ее давнишняя мечта. Да и хлеб был так хорош. Интересная же Ваша книга дополнила наслаждение; "Что, Катя, пожалуй, лучше, чем ты встречала у подруг Новый год?" — "В тысячу раз, мама. Ты бы только послушала, как там выли-то. Убежишь".
Ну, желаю Вам также измениться и в следующие годы, как Вы изменились за эти. Видно, провинция более Вам полезна, чем Москва. А.Крюкова».
14 января. Алабино. «Дорогой М. M.! Почему-то (причуды старого мозга) мне вспомнились вечера у Вас в Алабине в день именин Ваших. И мне очень хотелось пожать Вам руку и поздравить Вас с Новым годом, с новым годом Вашей жизни. Всего Вам хорошего. Будьте здоровы и живите долго, долго. К.Славский».
16 января. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Наслаждайтесь жизнью и дальше. Читайте хорошие книги и благодарите Творца — это достойно жизни. День Татьяны, как день Московского университета, я помню всегда.
В Москве я был на короткое время с массою дел и не мог повидать Вас. Надеюсь быть в Загорске на Святой неделе — к дню смерти Володи 19 апреля. Пасха у нас 16 апреля. Мечтаю не торопиться.
Москва мне не понравилась, и я с радостью вошел в свою уединенную комнату здесь. Рождество встретил в маленькой кладбищенской церкви, что рядом со мною, очень радостно и тепло. Очень доволен остался народом в церкви — он был так же светел и горяч к Богу, как и их свечи, горевшие у образов.
Будьте здоровы. М. М.».
20 января. Кокошкино. «Вот прошло столько времени, а я все думаю о Вас, о том, что Вас так изменило… Живете без забот о быте, удовлетворены все материальные потребности, но и в Москве Вы ведь жили так же. Что же изменило, что наложило свою печать?.. Вы не молодитесь, но какою молодостью дышит от Вас! Вы не надушились, но какою свежестью и энергией веет! Серьезная ли работа, вдумчивые, уединенные вечера отразились на Вашем лице, в Ваших глазах… Когда-то у Вас вырвалось: "Я тянусь". Вы сделали крупные шаги в этом направлении… Да вот в этот Ваш приезд я из-за Вас обратилась из заботливой Марфы во внимательную Марию… Словом, я так рада, что в Вас ожило то, чем я так восхищалась, лежа на койке в Петровской больнице. Я всегда верила, что Вы будете жить две жизни… Да, вот Ваши слова, мысли о Володе, о его воспитании запали, воплотились в жизнь, и 22 человека передают их в другую школу, и мною получена благодарность за то, что в них заложен правильный и твердый фундамент для дальнейшего развития их. А все это Ваши слова, Ваши мысли.
Ну, неожиданно принесли поллитра керосину, горит в этот вечер лампа. Кипит самовар, хотя и инвалид второй группы. Девочки со мною… Чего же еще больше?.. Но меня беспокоят Ваши вечера. Берегите себя и не засиживайтесь долго. А.Крюкова».
22 января (из дневника). Продолжаю «переживать» Москву… Хорошо сложилась моя жизнь здесь. Жаловаться мне нельзя. А обида на Москву все же теплится и готова всегда вспыхнуть. Продумываю еще и еще, почему я не поехал в Загорск прошлою весною в критические для меня дни в Москве? Пропуск туда у меня был, направление на работу туда так же было… И посиди я у могилы Володи, думаю, и жизнь бы моя сложилась иначе. У него я там нахожу правильные решения. Ну, не стоит об этом…
Несколько дней просматриваю Библию, изд. 1751 года при «Елисавет Петровне» с гравюрами на дереве и очень занятным и курьезным фронтисписом. Купить эту Библию большая охота, владеющие ею держат ее страха ради на чердаке в хламе, но расстаться с нею не хотят.
26 января. Загорск. «Дорогой М. M.I Спасибо Вам за денежки. Они всегда приходят в крайне нужную минуту. Я купила на них: 1 кг моркови, кружку молока, масла сливочного кусочек, отруби и немного углей. И очень рада была денежкам. Хлеб получать очень затруднительно, особенно в выходные дни. Толстая-Есенина прислала мне недавно буханку хлеба и мешок картофеля. Так что, как я только начинаю голодать, — откуда-то приходит помощь: жизнь — сказка чудесная.
Взяла обратно часть своих вещей, бывших на хранении, и в том числе фото с работы Володи и выписки из книги о нем. И один зимний пейзаж как-то по-особенному поразил меня, сказался моему сердцу особо родным. Утишилась острая боль по С.В.Олсуфьевой и сестре Варе. Личное горе слилось с общим горем, сказалось сердце о многих несчастных и умерилась моя безмерная печаль, стало тише на сердце. Повесила я этот пейзаж над столом и, лежа в постели, подолгу смотрю на него. Вновь перечитала отрывки из "Книги о Володе", и все родное и понятное там. И жаль мне Вас обоих. Простите эту жалость — она вызвана нежным чувством к Вам и Володе.
Любящая Вас. Т.Розанова».
30 января. Москва. «Приготовила тебе книги Барсукова о Погодине и решила написать несколько строк тебе, родной мой! Ни о ком я так много не думаю ночами как о тебе, и все построение моей жизни в последние годы, наши годы старости, около тебя. Дети по психологии так далеки, и мы для них так непонятны со своею усталостью и своим отношение»} к жизни, к людям, окружающему, что вспоминается, как никогда, вечная тема "отцов и детей" у Тургенева — это был лишь намек, в наше же время это стало трагедией.
Наш быт сейчас — разговоры о "коммерческих магазинах" и отсутствии продовольствия по магазинам даже литерным. И самый большой мой ужас — конец запасов картофеля. Последний мешок так угнетает, что и сказать не могу. Ну, будь здоров, родной, хороший. Мечтаю жить около тебя и никогда, никогда не огорчать ничем. Аня».
4 февраля. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Письмо о Володе получил. Спасибо Вам за него. Я, помимо чтения Барсукова, усердно пишу свою книгу. Мне хочется этою зимою окончить основное…
Раннею весною жду к себе Анну Мих. с Марианною и уже обдумываю их размещение и быт. Живу я деятельно и внешне, и внутренне. Зима подходит к концу. Она была легка мне и так комфортабельна, как никогда. М. М.».
8 февраля (из дневника). Ночь. Второй день переживаю «трагедийную судьбу» крестницы князя Петра Андреевича Вяземского, дочери графа Сергея Дмитриевича Шереметева — Анны Сергеевны Сабуровой. Она год лежала у нас в больнице ради угла и стола. Год тому назад она ночью сломала себе ногу у шейки бедра. Ей 70 лет, сращения ноги не получилось, и она со сведенной и другой ногой — недвижима. Я ее заметил при первом же обходе больницы — ее выделял и облик, и манера держаться. Во Владимире при ней никого нет. Два ее сына в лагерях. Дочь выслана в Казахстан. Я дал телеграмму дочери о тяжелом состоянии матери, и, о чудо, ее отпустили, и она смогла забрать мать из больницы. Вчера я был у них, в жалкой комнатушке, на окраинной улице. Люди, знавшиеся с царями, подошли к трагической черте своего существования. И… ни одной жалобы, ни ропота, ни стона. А… в комнате не топлено… обеда не бывает… хлеба еще не получили. И с утра мать и дочь ничего не ели. Дочь Ксения Александровна пробыла несколько часов на рынке, продавая свои вещи, но никто ничего не купил, и она вернулась при мне с пустыми руками. Мать, утешая ее, сказала: «Плохое перед хорошим» и продолжала спокойно разговаривать со мною — умно и интересно… На стене у кровати, на которой Анна Сергеевна проводит свои дни, образа большие и маленькие. На столике у изголовья — молитвенник…
10 февраля. Иваново. «Дорогой Миша! Поджидал твое письмо с нетерпением. С плевритом я справился и хочу поделиться с тобою очередной моей "серьезной фантазией"… Я мечтаю, что наш Дом вернется в Ленинград и ты будешь иметь в этом Доме отдельную комнату и жить свободным от забот о пище и одежде, а заниматься тем, что будет по душе и по силам. Результаты самой добросовестной работы сейчас неизмеримо меньше по сравнению с затраченными на нее временем и трудом, и думаю, не стоит остатки дней так неблагодарно убивать на нее.
Напиши, что думаешь ты об этом. Д.Лихоносов».
10 февраля. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Новая вспышка энергии, и в доме 5 литров керосину. Но после энергии полнейший упадок сил и нервных, и физических. К тому же Катя моя заболела. Температура две недели 39. Нужен врач, нужны знания, чтобы не напрасно за много километров таскать больную девочку. Пошла сначала сама в нашу амбулаторию. Замок. Висит записка: "Врач уехал на курсы. Обращаться к старшей медсестре". Иду. Дожидаюсь: "У больной воспаление в легких. Самый кризис", — поясняет сестра. Узнаю в ней прежнюю техничку. "Какое же у Вас образование?" — задаю я вопрос. "Два класса сельской школы только. У нас лекарств нет никаких, лишь одни рецепты. Только Вы не приходите к нам по вторникам — врач выезжает в дальнюю деревню. По средам на комиссии, по четвергам на курсах. Воскресенье у нас выходной"… "Ну, мама, будем лежать дома", — говорит Катя. Пришлось мне лечить ее Вашими продуктами. Довольную улыбку выздоравливающий больной и улыбку матери — примите за свой счет.
Девочек своих я уважать могу. Уважают и другие, кто только знает их. Однажды приходит Катя. "Мамочка, как у нас одной девочке плохо: папа бросил, а маму положили в больницу. Ты подумай, мама. Девочка совсем, совсем раздета. У нас есть мои башмачки, мне они малы, пальтишко, в котором я пасла коз, — давай, отдадим ей". Видит по глазам, что я не согласна: всякая даже дрянь мне так нужна, а башмаки думала продать: деньги так нужны. "Эх, мама, тебе Мих. Мих. столько привез, разве ему-то самому не нужно?" Смелы, уверены в своей правоте эти серые глаза. Колеблюсь. "Ты не думай только долго, а сразу делай. Я сейчас позову ее сюда". Девочка через несколько минут приведена. Положение действительно плохое. Даже наши рваные чулки тут оказались роскошью — "мама-то в больнице".
Картина Вашего возвращения во Владимир так хороша, мирна и редка по современным условиям, что всем этим надо дорожить. Жизнь ведь страшна. Мы, вот, не успеем вытащить ноги — глядишь, увязла голова. Вытаскиваем голову — с ногами неладно.
Всего хорошего. А.Крюкова».
15 февраля. Тифлис. «Получила Ваше новогоднее письмо. Завидую уютной встрече 44-го года — "весело, сытно, пьяно". Ваши близкие все вместе и целы — у меня наоборот, и это делает совершенно несоизмеримым наше мироощущение. Какой Вы молодец, что прилежно пишете Вашу книгу. Я же после одиннадцатичасового рабочего дня + домашняя возня — в изнеможенном состоянии, читаю тупо и поверхностно что придется, ибо выбора нет. С очищением Ленинграда приходится думать, как бы перебраться туда, чтобы спасти квартиру. Ведь нельзя терять кров. Довольно этой "угловой жизни"… Вот все за этот месяц. Погода стоит холодная, ясная. Горы зимой красивее летних. Но как надоели дела и дела… Только утренние и вечерние зори дают минуты приятного отрешения от суеты. Спасибо за заботу и память. Н.Вревская».
20 февраля. Загорск. «Дорогой М. МЛ Вы как-то интересовались моим другом Татьяной Михайловной Некрасовой. Она работает в Толстовском музее. Господь послал ее мне, чтобы утолить мою безмерную боль о С.В.Олсуфьевой и сестре Варе… Узнала я еще об одной безвременной кончине — Михаила Владимировича Шика. Это замечательная личность еврея-священника. Скончался он в лагерях еще в 1938 году, а удалось это узнать только теперь.
Всего доброго. Т.Розанова».
27 февраля. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Сидеть мне во Владимире придется, по-видимому, долго. Бумаги мои о "снятии судимости" вернулись обратно, правда, не с отказом, а с требованием дополнительных сведений. Впрочем, как никогда я понимаю, что мне не надо возвращаться в Москву. Реставрировать жизнь там не по силам и не по возможности мне. Володя понимал это давно, а и все еще "ершился".
Здесь у меня завязалось знакомство с Анной Сергеевной Сабуровой-Шереметевой. Старушке за 70 лет, но она бодра, умна, своеобразна. Беседовать с нею можно часами. Она вращалась всю свою жизнь в кругу лиц исторических — дурных или хороших, это уже другое дело. Сейчас ее жизнь полна лишений. Мы возбудили ходатайство о персональной пенсии ей, как внучке Лермонтова (прабабки были Столыпины). Ваш М. М.».
1 марта. Москва. «Дорогой М. МЛ На днях был у Ваших. Анна Мих. бедная, в грустном настроении — выключили свет. Вид у нее усталый, чувствуется, как смертельно надоело ей вечное выкручивание из трудных положений.
Побывал на выставке в Третьяковской галерее. Видел портрет Игумнова работы Корина. Общее впечатление от него хорошее, но не больше. Две вещи не понравились мне в нем. Первое — голова, вернее, лицо. Написано оно тоньше, мягче, чем все остальное, но если смотреть издали — голова пропадает, смазывается, и выражение задумчивости лица не разберешь. Если же подойти близко — лицо хорошо, но остальное резко, грубо, раздражает глаз, чувствуется картина, письмо. Второе — неопределенный с красным фон просто не нравится по цвету, глухому тону. Композиция хороша, руки нервные, живые… Очень хотелось бы с Вами пройти по Третьяковке. Работа с Вами в Чкалове и наши разговоры вечерами — свежи в моей памяти. Пишите мне, М. М. Ваши письма всегда большая радость для меня. Ваш Игорь Игнатенко».
6 марта (из дневника). Ночь. Только что вернулся из НКВД, куда носил целое досье по делу о «снятии с меня судимости». Помещается это учреждение в древнем Рождества Богородицы монастыре. Место молитвы на наше восприятие стало «страшным местом». Но народ там по-провинциальному добродушен, или он обертывался таким со мною. «Тов. Мелентьев до окончания войны все эти дела, пожалуй, не будут рассматриваться». — «Но я стар, ведь не доживу». — «Ну, Вы герой». — «Это верно, что я герой, но мне шестьдесят второй».
7 марта. В четвертом часу ночи разбудили меня к доставленному с железной дороги инженеру годов 25–27, рослому красавцу. Его толкнул на смерть паровоз. Он умирал, но был в сознании и последние его слова были: «Как я хочу жить, и я умираю». Прожил он у нас в больнице всего полчаса. Сестры и санитарки плакали над ним, а они видали виды. Мне тоже было жутко и страшно от этой смерти, но Боже мой, как это далеко по самочувствию от переживаний своего горя. Я мог тут же пойти и уснуть. Правда, не вдруг, правда, не очень спокойно, а все же уснуть.
А вечером сегодня «торжественное заседание» по случаю Международного Женского дня. Присутствовало 12–15 человек женщин из 155, работающих в больнице.
Окончил 10-ю книгу «Жизни Погодина» Барсукова. Читаю с наслаждением.
8 марта. Напряженный рабочий день, и к тому же «гость» с полудня. Из Коврова приехал Лебедев, знакомец еще из Алабино, из породы «чудаков». Уж лет 15 находит меня всюду, пишет всегда, а теперь вот, работая рядом, приезжает еженедельно — посидеть у меня на диване, полистать мои книги. Я потчую его рюмкой водки, пою кофеем, иногда кормлю, времени у меня на него нет, разговор идет урывками… И так до следующего раза. Он покорил меня своею верной привязанностью. К тому же, он порядочен, не глуп и своеобразен.
К трем часам пришла Ксения Александровна Сабурова. Мне приятно накормить и обогреть ее. Она во многом уступает своей матери и, особенно, в уме. Сегодня она мне рассказала: «Мама родила моего брата Алексея под день зимнего Николы, как раз, когда ударили в колокол ко всенощной, но не назвала его Николаем. С тех пор мама верит, что Угодник Николай глух к ее молитвам, что он гневается на нее за такое неуважение к нему, и она никогда, никогда не обращается к нему»… Замечательно! И это рассказывается ведь совершенно серьезно.
9 марта. С утра больничная конференция. Собираю я ее в помещении бывшей церкви. Там нарядно и торжественно. Первое время врачи и старшие сестры собирались неаккуратно и даже неохотно. Теперь зал полон. «Все места заняты». Привыкли и даже вошли во вкус. Собираю я конференцию раз в неделю, готовлюсь к ней и очень утомляюсь, т. к. «конференция — это я». Вечером заседание чрезвычайной комиссии по брюшному тифу. Выступал.
11 марта. Сегодня день рождения Володи, и ему бы было 40 лет. И был он «из таких», кому не идет ни стареть, ни быть старым… Думаю сегодня о нем чаще и больше обычного. Поминки по нем справил у Сабуровых. Я принес еду, вино, кофе, сахар. Пили вино из рюмок Володи и мило проговорили около трех часов у постели не встающей Анны Сергеевны. «Книгу о Володе» они обе прочитали.
Вчера было заседание Научного общества врачей. Я председательствовал. Заседание затянулось. Устал очень и отдышался уже ночью за Погодиным. Что-то сердит становлюсь и требователен. Тянуть за собою 200 человек сотрудников — дело нелегкое, да еще на нашем поприще — служения страждущему человеку… Скоро год, как я здесь. Год! Думаю, что и будущую зиму проживу здесь. А пора, пора где-то закрепиться на постоянно… Ах, если бы иметь свой угол!
17 марта. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Конечно, Вы правы — я не одинок. Вы умница с каким-то чутьем — верхним или нижним — не знаю уж. И конечно, никакая семейная жизнь не по мне. И здесь около меня есть люди, в которых я чувствую к себе и заботу, и привязанность… И… все же на днях здесь был случай, когда погиб всеми уважаемый и любимый учитель (одинокий) оттого, что при нем не было просто своего, близкого человека, не было родной души.
Большое событие во Владимире. Открывается наш знаменитый собор. Прислан священник от патриарха, предполагается установление епископской кафедры. В связи с этим я перенесу свою поездку в Москву на Святую неделю, ибо служба здесь на Страстной неделе будет мне доступнее. Событие это ждалось и подготовлялось давно.
То грустное, что пишете Вы о бессонных ночах в очередях за хлебом, здесь не наблюдается. Хлеб доставать трудно. Хлопотно, но не "бессонно".
Спасибо за письмо. М. М.».
20 марта (из дневника). Самые твердые намерения — писать дневник ежедневно, хоть несколько строк — не удаются. Устаю, а кроме того, был занят подготовкой к двум докладам, да почитать хочется. Достал «Русский вестник» с 1857 года и с интересом его просматриваю. Сейчас закончил чтение статьи А.И.Шингарева «Жизнь и деятельность Н.И.Пирогова». Грустно, искренно, типично для 1910 года. Теперь бы так не написали.
В горисполкоме было назначено собрание верующих по вопросу открытия собора. Собралась громадная толпа. Начальство «задумалось» и перенесло собрание на другой день, не назначив точно времени. Все равно уследили и собрались.
Вчера побывал у Сабуровых. Слушал рассказы о прошлом. Хороший очень штрих. Граф С.Д.Шереметев с супругою Екатериной Павловной (Вяземской) перед сном читали Евангелие по очереди вслух. С. Д., читая, пропускал сцену с «богатым юношей» и сердился на Е. П., когда та все же прочитывала ему: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». Сама Е. П. после революции и смерти С. Д. не приказала прятать ценностей. И когда к ней в дом на Воздвиженке заявился Цюрупа отбирать ценности, он нашел все на столе в ларце у кресла Е. П. Цюрупа забрал, вышел, а Екатерина Павловна перекрестилась и сказала: «Ну, теперь, слава Богу, и с богатством все покончено».
В тот же день. Тбилиси. «"Мудрено, родимый братец, на чужой сторонке жить". Прозябаю. Все тоже и тоже, вернее, не лучше, если не хуже. Недавно пережила хорошую встряску не без пользы для познания людей и для более энергичной попытки уехать отсюда: здорово живешь — повлекли в кутузку, где пребывала в обществе воришек и тому подобных людей несколько дней — до прокурора, который послал меня на работу. И все сие из-за пропажи платинового тигля из лаборатории. Буду биться уехать от подлой азиатчины во что бы то ни стало. Пишу в Ленинград, прошу "вызвать", но раньше августа, сентября нечего ждать. А пока… надо терпеть? Да? Отобрали часы, цепочку, брошь… Надо выцарапывать. Фу, как противно, если бы Вы знали!!
О Саше (сын) с декабря нет вестей. Он был в партизанах, два года я о нем ничего не знала… Снова тревога и неустанная мысль о нем. Неужели вытерпеть плен и погибнуть тут?.. Нет, нет — не буду так думать. О, Господи! Н.Вревская».
22 марта. Кокошкино. «Уважаемый М. МЛ Сегодня получила Ваши деньги и, не заходя домой, пустила их в ход. Как необходимы и дороги оказались Ваши деньги в данный момент!! Ведь только моя переписка с Вами держит меня на поверхности жизни… А как много людей не выдерживают и погибают. Свезли в психиатрическую больницу одну, другую. Искромсала себя ножом третья… Да, что говорить! Спасибо. А.Крюкова».
24 марта. Москва. «Дорогой М. МЛ Вы так "растрогали" меня своим письмом, что на душе веселее стало. По этому поводу не могу не сказать Вам, что я Вас нежно люблю за то, что Вы всегда для всех что-то делаете и делаете как-то по особому — легко.
В Москве я такая издерганная, несчастная, что всякий выезд из нее, даже в очень тяжелые условия (как было на торф) являются чем-то вроде санатория. Одна надежда на скорый конец войны… Какие Ваши планы на дальнейшее? Неужели комната погибла безвозвратно? Неужели мне больше не придти к Вам в гости в Ваш уют и не послушать обольстительный бой часов?
Напишите, какое у Вас настроение? У меня такое, что мечтаю взорваться на мине. Елена Сахновская».
24 марта. Загорск. «Милый М. МЛ Вы пишете, что погиб уважаемый учитель, потому что жил одиноко. А я думаю, что это случилось потому, что он вообще был замкнутый человек. В семье бы, наверное, он был бы еще более одинок. Душевно никогда одинокий человек не может испытывать той степени одиночества, какую может испытывать семейный человек в своей родной семье, если она не сродна ему. А как часто это бывает! В семейной жизни уживаются люди доброго характера, не очень интеллигентные и очень терпеливые и любящие. Или же люди очень высокого параллельного чувства долга. Вообще, брак есть величайший подвиг христианский, который вместить не дано всякому человеку. А то, что называют обыкновенно "браком", — это ведь неизвестно что. Какое-то недоразумение и, конечно, не брак. Я очень уважаю и преклоняюсь перед настоящей семейною жизнью, но это единичные явления в жизни, так же как и настоящее монашество… И как ни трудно мне на старости лет, больной, быть одной — я не могу подумать без содрогания о совместной жизни с кем бы то ни было, и благодарю Бога, что Он не допустил меня смолоду в брак и тем сделать величайшую ошибку в своей жизни.
Вся моя теперешняя жизнь утверждает меня в моей идеалистической настроенности, ибо, если бы я не была духовно настроена эти годы, то ни за что бы не выдержала того голода, какой я испытывала эти годы… Чудесно!
Книг Страхова у меня нет. Думая умирать, я переслала их в Толстовский музей, не зная, что он для Вас интересен.
Все хочу и забываю Вам написать, что зимой в Свердловске скончалась Татьяна Сергеевна Готовцева, которую знавали Вы, и которая очень любила Володю. Всего, всего доброго. Ух, устала от длинного письма Вам. Т.Розанова».
26 марта (из дневника). Снежная пурга и мороз. Все занесло, замело. Здания больницы не топим. Больные притихли и сжались на своих кроватях. Болит душа от этого зрелища и бессилия помочь. Вся зима шла с угрозою замораживания, со страшным напряжением достать топливо. Бывали дни отчаяния, бывали и радости, когда батареи были теплы. Но увы — радость эта бывала не часто и непродолжительно.
Сегодня день у меня тих и спокоен. До обеда за книгой. После прошел в город полечить престарелого товарища, а затем зашел к Сабуровым. Там дурная погода «помешала поторговать на барахолке». Денег нет, есть нечего. Хорошо, что я зашел с хлебом и деньгами. Прекрасна у них манера пользоваться таким одолжением — достойно и просто, без лишних слов. Мне приятно и занятно бывать у них… Домой едва дошел — так замело все пути.
Несколько дней прожил у меня доктор Георгий Александрович Косткевич. Мы с ним приятельствуем с М. Горы. Он киевлянин, сын профессора, рос вместе с «Испанкой» — Ксенией Александровной Хайнацкой (теперь его жена). Брак этот какой-то логический. Заброшенные оба в Карелию, обездоленные, осиротевшие, надломленные — «оба на краю жизни» — они не могли, встретившись, не пожениться. Вышло это неплохо, и я радуюсь за того и другого. Они взаимно берегут друг друга. А что может быть ценнее этого в человеческих отношениях?
26 марта. Москва. «Двенадцать часов ночи, но решила написать тебе, родной мой! Завтра с утра неотложные дела на целый день. Спасибо тебе за такие чудные сухари. Они спасают меня, когда нет белого хлеба. От черного хлеба чувствую себя плохо и стараюсь его не есть. Характера болей своих понять не пойму: то болит натощак, то болит после еды, болит от усталости, от тяжестей, которые приходится носить, а иногда просто ни с чего. Хочу к тебе, хочу знать, что это такое. Если это конец — рак, то… что же, на все воля Господня. Главное, мне нужно спокойствие и быть около тебя. Пожалуйста, не бей тревоги, не волнуйся. Оставим все до приезда моего во Владимир. Месяца через полтора я буду там.
Буду здоров, целую. Аня».
4 апреля (из дневника). Когда и как промелькнула неделя — не помню, не знаю. Дни так полны и работою, и чтением, и людьми… Словом, надо всем «довлеет дневи злоба его». Погода стоит дурная, холодно и сыро, морозит и тает. Солнца нет. О весне не слышно. Читаю Барсукова и «Русский вестник». Видался с Сабуровыми. Разговор об убийстве Распутина, Феликсе Юсупове-Сумарокове, событиях ранних и поздних, связанных с убийством. Все это еще свежо в памяти и «волнительно».
8 апреля. Кокошкино. «Уважаемый М. МЛ Зима взбесилась, и с 5 апреля по сей день не перестает буран. Меня в школу закутывают вдвоем мои девчонки. Поверх моей знаменитой ушанки затягивают, как маленькую, платком. Дыру на валенке, которая в обыкновенное время имеет мало значения, завязывают шарфом… ну, настоящая кикимора… "А все-таки ты, мамка, лучше всех. И люблю только тебя и себя", — говорит старшая, Мила…
Такая прогулка взад-вперед по часу, без дороги, в сугробах здорово профильтровывает всего человека. А теперь послушайте повесть "Булочки, или Как мама вновь доставила Катюше удовольствие".
Необходимость купить всем чулки заставила поехать в Москву. Покупка была небольшая, и я решила забрать с собою и девочку. С двенадцатичасовым поездом доехали прекрасно, но трамваи, украшенные гирляндами людей, пришлось пропускать один за другим. Наконец, кое-как втиснулись. На рынке волны людей. Раздались свистки, и конный наряд милиции стал лошадьми разгонять народ, шарахнувшийся в стороны всею массою. Перепуганная насмерть Катя судорожно уцепилась за меня: "Мама, мама, пойдем отсюда — задавят"… По дороге: "Посмотри, мама, какую булочку продают, совсем белую, завитую". Цена 25 рублей. "Мама, купи". Просьба так робка, так тиха. Девочка не настаивает. Я прошу подождать — все покупки еще впереди. А она все шепчет: "Какая она белая да завитая"… Спасаясь от давки людьми и лошадьми, стараюсь встретить нужные вещи. Напрасно. Остановиться невозможно. Да и с Катюшей совсем плохо: тошнит, кружится голова, не стоят ноги. "Мама, сесть бы где?" Прошу мужчину уступить на несколько минут место на лавочке. Нахальный смех… "Мама, я на трамвае не доеду, поедем домой скорее". — "Ну, давай я тебе куплю булочку. Подожди". Но булочки уже не встречаю нигде… "Не надо мне ничего. Мне нехорошо. Меня тошнит"… Доходим до метро, спускаемся. Рвота. Увожу за колонны, боясь санитарного надзора. Потемнело личико. Пожалуй, сразу заподозрят дизентерию, холеру — пойдут анализы, изоляторы, и девочку не найдешь. Кое-как оправилась, вышли на Смоленском, надеясь в коммерческом купить булочку, но очередь, а сил у девочки нет. Спешу скорее, скорее домой. На вокзале толпы осаждающих поезда. "Мамочка, посмотри, мороженое", — раздался какой-то детский голосок. И нежные детские ручонки повелительно повертывают подбородок матери в сторону, где носят мороженое. Приподнятая на руках девчурка лет пяти не сводит глаз. "Да ты не смотри туда. Сейчас пускать, будут, — шепчет мать. — Какое еще мороженое за 35 рублей!" — "Зажмурить глазки, мама?" Но и зажмуренные глазки глядят в одну сторону. Переговаривается с братишкой: "Правда, Алик, правда, мороженое". Не выдержала мать. Купила на двоих одну порцию, хотя зашитые донельзя чулки ясно говорили о других потребностях. В поезде против нас расположилась женщина с авоською, полною булочек, которые она так небережливо уничтожала. "Мама, посмотри, сколько у ней булочек, и она их ест, как черный хлеб", — тихо шепчет Катя. Обращаюсь к женщине продать одну. "Сорок рублей". — "Нет, мама, нет, не надо мне за сорок рублей". — "Но ведь ты у меня отличница и заслужила ее". Покупаю и кладу ей в портфель. Сама отворачиваюсь. Рученьки все время открывают портфель, и понемногу принимается моя Катя за булочку… Вот еще — мать разламывает булочку пополам и половину дает малышу, а другую: "Будешь дома есть. Ты опять там захочешь". Быстро управился малыш с половинкой и поглядывает в сумочку матери: "Мамочка, дай сейчас. Я никогда, никогда больше не захочу". Глаза так просят… Улыбаясь, отдала ему остальное. А у Кати дело шло своим порядком. Доехала здоровая, веселая и скоро, перекинув сумочку для сбора лекарственных растений, побежала в лес с козочками: "Мама, я думаю, мне лучше не ездить больше в Москву. Мне в ней не везет".
Простите за пачкотню. А.Крюкова».
9 апреля. Москва. «Дорогой М. М., перед отъездом из Москвы хочу написать Вам. Предлагаемая мне работа во Владимире страшит меня. Вы учтите, что я бесконечно устал от пережитого. Не найдете ли вы возможным устроить меня у Вас в больнице? Работа у Вас была бы мне радостью, и я помог бы Вам, чем могу. В моем же лице Вы имели бы во всяком случае честного и преданного Вам сотрудника, и вместе, может быть, нам обоим было бы легче и жить, и работать. Это мечты. Они не означают отказа от тубобъединения, а только являются мыслями вслух… Простите меня и будьте снисходительны, памятуя, что я человек с "ушибленной психикой", быть может, преувеличенными страхами, напуганным дерзанием и большой усталостью от жизни. Глядя на Вас, я Вам завидую — Вашей жизнерадостности, энергии, смелости. Быть может, мне надо попросту отдохнуть физически и морально в дружеской среде, и я снова обрету импульс к более смелой жизни.
А к Вам во Владимир меня потому тянет, что мне кажется, с Вами и возле Вас я нашел бы мир душевный, дружескую теплоту и немного бы пришел в себя.
Целую Вас крепко. Г.Косткевич».
12 апреля. Муром. «Христос Воскресе! Дорогой М. М., желаю провести Вам Пасху как подобает православному христианину: с заутреней, пасхой, куличом и красным яичком… У нас яички желто-рыжие, крашенные луком, так как красной краски у нас нет…
Как идет Ваша работа? Какие новые достижения и награды?
Передайте Анне Михайловне наш сердечный привет. Еще сегодня жена рассказывала мне, как она приходила к А. М. во время нашего сидения в тюрьме, и как ей было уютно сидеть часами в мягком кресле под лаской А. М… Как под этою лаской утихали горе, страхи и сердечная боль. А Ваше участие и дружеская ласка и поддержка в тяжелые дни смерти моей Веруши — я этого никогда не забуду, и да не забудет их и Господь!
Я предполагаю, что мне удастся сходить к заутрене, хотя это и очень нелегкая задача. Церковь одна на весь город и район. Народу у заутрени будет столько, что в храм не пробраться. Настоятель церкви говорил, что в этом году он думает одновременно служить две заутрени — одну в храме, другую вне его. Значит, так или иначе, а заутреню я услышу.
Живем мы со старухой по-прежнему. Ну, конечно, стареем, и за последний год — это старение идет как-то особенно быстро…
Работы очень много, а обстановка стала значительно тяжелее. Устаю, но что делать — война.
Не один я устаю. Вся Россия устала. Еще бы, этакую силищу одолеть, как Германия! Подбадривает мысль, что наши победы являются преддверием мира. О, если бы это так было! Пока прощайте, дорогой дружище! Крепко целую Вас трижды и обнимаю. Ваш Н.Печкин».
13 апреля. Великий четверг (из дневника). Ночь. «60 раз толь ко, в самом счастливом случае, я мог простоять в Великий Четверток "со свечечками" всенощную: как же я мог хоть один четверг пропустить?!!» — так говорит Розанов в своем «Уединенном». А я вот пропустил в 1942 и 1943 годах, но это грех невольный — Чкаловский. А в Алабине я не уехал в Москву на стояние за 10 лет один раз сознательно, вольно, и до сих пор помню этот весенний вечер, когда я бродил по парку, и мне было «не по себе», и в ушах моих все время звучало: «Слава Отрастем твоим, Господи, Слава».
Сегодня, наконец, состоялась первая служба в Успенском соборе, и именно «со свечечками».
Разговоры и слухи об открытии собора шли давно. Приурочивали открытие к Вербному воскресенью, но это не состоялось. Когда я пришел сегодня в 4 часа в собор, толпы народа стояли у собора и ждали открытия его. Передавали, что секретарь горисполкома, гулящая дама, куда-то ехала и завезла ключи с собою. Наконец, двери собора распахнулись. Величественный храм, холодный и сумрачный, сразу заполнился людьми плечом к плечу, и по храму побежали огоньки свечей. А монтеры в это время еще продолжали проводку электричества в храме. Ни люстр, ни подсвечников не было. Во всем чувствовалось «все с начала». Прошло два часа в ожидании начала службы… Наконец, монтеры унесли свои лестницы. Открылись Царские двери… А с хор раздалось мощное пение, чудесно согласное, тропаря «Боголюбимой Божией Матери»: «Боголюбимая Царица, моли за ны, подать нам м!рови мир, земли плодов изобилие, на враги одоление, пастырем святыню и всему человечу роду спасение. Грады наши и страны Российския от нахождения иноплеменных заступи и от междоусобныя брани сохрани. О, Мати Боголюбивая Дево!»
Началось освящение храма… Хор никто не собирал. Все певшие когда-то в соборе сами пришли. Пели и плакали, как плакали и все мы, стоявшие в храме… Ну, а затем началась всенощная — «Двенадцати евангелий». Пришел я домой в 12 часов — умиленный, потрясенный и растроганный… Устал, иззяб, но все это ничто в сравнении с тем глубоким народным чувством, которое я наблюдал сегодня и причастником которого сподобил и меня Бог.
14 апреля. «Многоуважаемый М. M.! Моя дочь стесняется с Вами говорить, а я решаюсь. По случаю предстоящей Пасхи, распутицы (мешающей торговать на базаре) и дня ее рождения, прошу, если можно, заимообразно ссудить нас деньгами, которые с хорошей погодой надеемся Вам с благодарностью отдать. Анна Сабурова».
26 апреля. Алабино. «Христос Воскресе, дорогой мой М. М.! Привет запоздалый, ибо… ибо не только стал стар, как седая собака, но и приобрел дурную привычку по возможности почаще при хварывать.
Несколько строчек, надеюсь, напишете? Я люблю Ваши и Печкина письма — двух неисправимых оптимистов… активистов несмотря ни на что.
Жму руку Вашу. К.Славский».
В тот же день. Загорск. «Дорогой М. МЛ Ваше письмецо и денежки на праздники получила. Была очень тронута этим… Читаю "Дневник Амиэля". Вот Вам бы понравился… Настроение бодрое, живу сосредоточенно. С хлебом наладилось, свет есть, а вот пищу сварить не на чем. Т.Розанова».
27 апреля. Таруса. «Дорогой М. М.1 Рад, что Вам понравились книги Барсукова. В корне нелепая затея превратилась в целую культурно-историческую хронику, в которой сам почтеннейший М.П.По годин погребен под горой фактов, часто не имеющих к нему прямо го отношения. Неуклюжий, нечесанный, он был не только хитрым, себе на уме мужичонкой, добравшимся до генеральства, но и умным человеком. И тем не менее, анекдот в русском стиле — писать его биографию в несколько десятков томов и в то время, когда великие писатели не сподобились иметь хорошей однотомной биографии…
И вместе с тем — благодаря тому, что писалась не хроника русской жизни, а биография Погодина, многое не попало в нее важного и помещено несущественное. Это нужно помнить читателю. Но я если и жалел о чем, то только о том, что дело не было доведено до конца. (Удивительно еще, что столько томов вышло.) Прискорбно обилие ошибок, неправильных датировок и цитат. Мне приходилось сличать подлинные не напечатанные документы с приведенными в книге, и оставалось только удивляться… В этом отношении всякие рекорды побил "издатель и составитель" (не редактор) "Русского Архива" П.И.Бартенев. Мне в руки попалась пачка писем Бр. Киреевских, частью напечатанных в "Русском Архиве". Боже мой, чего только я не открыл. Несколько писем разных лет были соединены в одно письмо с произвольными датами. Не датированные письма неправильно датировались, хотя сразу было видно, к какому году они относятся. Не оговаривал, делал пропуски и вставлял для пояснения свои слова. Выбрасывая большие куски, заменяя своим изложением. Трудно перечислить все сотворенные им грехи и еще труднее понять причины этих грехов. В те времена на это смотрели легко. Сам же Петр Иванович считал, что редактор имеет не только право, но и обязан исправлять. Он как-то мне сказал: "Вот у Федора Ивановича Тютчева я подправил плохой стих, и какой шум мудрецы подняли. Соберись сам покойник издавать, и уж, наверное, бы сам исправил, а Бог ему смерть послал, так наше дело позаботиться о нем, коли писатель уважаем. Теперь все наоборот. Со всеми бывают грехи, и великие люди могут обмараться в штаны; так сохранят такие немытые штаны и подхватят их в музей, под стекло выставят и, скажем, так под ними напишут: "В сии штаны такого-то числа такого-то года по такой-то причине обо…лся Федор Иванович Тютчев". И напишут, конечно, не по-русски, а по-нынешнему: "сделал экскременты", или как это там говорится по-ихнему — не знаю точно. Не только гадость сделают, но и опоганят непотребным словом не по-русски".
Велик подвиг Петра Ивановича, и неоценимы его заслуги, но я больше не доверяю ни одной строчке в "Русском Архиве". Даже и предположений не могу строить, что и почему он "исправлял". Так произвольно он поступал и с документами.
М.О.Гершензон был человеком вполне добросовестным и добропорядочным и документы печатал по всем правилам, но грехи его были еще более тонки. В собрании сочинений Ивана Васильевича Киреевского он печатал только избранные письма, с его точки зрения самые значительные и характерные. Впоследствии мне удалось изучить подлинники (я много занимался семьей Киреевских), и я подумал: "Как жаль, что письма не попали Гершензону в свое время". Но оказалось, что он отлично знал их и отсеял. Письма эти были особо идеологические, многие в Оптину Пустынь, и потому-то оказались для М. О. "не существенными". Они попросту были совсем не тем, что ему хотелось видеть в Киреевском, и были ему неприятны.
Случайно мне удалось проникнуть в "творческую лабораторию" Гершензона. Прямо непосредственно от него ко мне перенеслись на время письма Печерина, по которым он писал большую книгу о нем. На склоне дней Печерин изображен патером, ушедшим в свою пастырскую деятельность и нашедшим в ней и католицизме разрешение всех вопросов. Так ему показался художественно разрешенным облик Печерина, пережившим за свою долгую жизнь много потрясений. Оказалось же совсем другое. Печерин переживал в последние годы тяжкий кризис. Он внутренне отошел совсем от католицизма и его идеологии и пришел к эволюционизму, чему-то, напоминающему необуддизм, распространившийся потом в Западной Европе. Оставался же он в церкви, потому что трудно было бы ломать в старости и перед близкою смертью жизнь, по привычке, из потребности добротворения и сострадания, ради той тишины жизни, которую он обрел и по многим другим причинам. Гершензон должен был бы написать еще одну главу — "Последняя пристань", но тогда он сам подсек бы идею своего "романа". Его книга субъективно роман и стилизация. Так всегда у Гершензона. С одной стороны, он попадает во власть материала и так стилизует, что пишет невольно языком того человека, о котором пишет. Часто трудно отличить, где кончается цитата и начинается текст самого Гершензона. С другой же стороны, он ради той же стилизации переделывает сам и жизнь человека. Несмотря на это, мы должны быть глубоко благодарны Гершензону. А критически должны относиться к книгам даже любимых нами авторов…
Событием в Тарусской библиотеке было получение "Литературного наследства", посвященного Герцену. В нем интересны только письма Огарева к Герцену. Письма эти скучны, вялы, тягучи и тусклы, но освещают личную и семейную жизнь их — запутанную и тяжелую… Написал эти слова и подумал: "А у кого из русских писателей была она иная?"…
Всего вам доброго. С.Цветков».
30 апреля. Чкалов. «Дорогой М. М., минул год, как Вы уехали. Как быстро пролетело время, и как мало радости было лично у меня. Но я бесконечно радуюсь, что так хорошо на фронте, и люди свободно вздохнули. А здесь с Вашим отъездом ни одного доклада, ни одного общего собрания врачей, ничего нет. И даже по четвергам кое-кто собирается, но мало — неинтересно, мертво. Многие украинские врачи еще здесь. У них как-то пыл отъездной прошел, вероятно, из-за квартирных условий. Отъезд Харьковского мединститута назначен на июнь — вот уж будет тускло и тоскливо в медмире! Ваша Полина Левенсон».
Тбилиси. «Дорогой М. М., получила Ваше письмо с советом перебраться на север. Университет возвращается летом. Квартира моя будет под угрозой заселения. Ее надо спасти. Нужен вызов, и нужно ехать туда. По дороге в Ленинград мне очень хотелось бы повидать Вас и пожить около Вас хоть недельку, но мечты… Конечно, мечтать не возбраняется, но в суровой действительности лучше не надо.
Под Пасху ветер (ураган). Немыслимо было вырваться в город, а здесь церкви нет. Яйцо 10 рублей. Денег не платят два месяца. Мамалыга как роскошь… Я легла, закрывшись с головою, чтобы не слышать свиста ветра, и все. Н.Вревская».
15 мая (из дневника). Весна зовет, и я иду за нею… И не пишу никому, и не читаю. Как хорошо жить в мае! И когда на днях несли «гроб с музыкой» — я не мог не пожалеть беднягу, лежавшего в нем. Чудак! Умирать в мае! Это во всяком случае безвкусица. Да, должно быть, он и жил безвкусно… А сколько дела! Сколько дела! Опять новые начинания. Ремонт. Достижения красоты… Выживаю кур с больничной усадьбы… Коз выжил… Но чего мне это стоило! Сколько обид и обиженных самолюбий!.. Привожу усадьбу в порядок и иду сам в первой паре с граблями и метлой.
С 10 мая Анюшка с Марианной здесь, но видимся мы только за послеобеденным кофе да за ужином. Живем раздельно: она «на даче» — комната с террасой тут же на больничной усадьбе. Я у себя. У Анюшки большая комната, у террасы старые липы. С террасы вид на Клязьму, зеленые луга и дальние леса… Приготовили большую клумбу под цветы и посадили несколько грядок овощей… Анюшка уверяет, что у нее не было ни одной такой хорошей дачи в прошлом.
4 июня. Загорск. «Дорогой М. М., за недосугом нельзя нам часто друг другу писать, а поэтому как ценишь каждую строчку письма. Второго мая была у сестры Наденьки, и она согрела меня своей любовью. Трудно, бедняжке, ей очень. Комнаты нет. Вещей никаких нет. И я такая больная… И Варя вряд ли жива. Боль и жалость в сердце о ней ужастная.
Была на могиле у Володи. Могила прибрана. Кусты подрезаны. Подметено. Хотелось мне там посидеть, но не могла войти. Подумалось мне, что это Вы были, убрали все, а ко мне не зашли…
Выпишу Вам две заметки из "Амиэля", которые Вам, я знаю, понравятся: "Доброта есть основа такта и уважения к другим — первое условие уменья жить".
И… "Обоюдное уважение включает скромность и сдержанность в самой нежности, заботу соблюсти наибольшую часть свободы тех людей, жизнь которых разделяешь. Надо не доверять своему инстинкту вмешательства, потому что желание преобладания своей воли часто скрывается под видом заботливости". Т.Розанова».
10 июня. Москва. «Дорогой М. M.I Завтра уезжаю в командировку в Киев на месяц, на полтора. Хочу сделать по Киеву серию пейзажей, надеюсь на очень острые впечатления, и поэтому на творческий подъем. После Киева мечтаю приехать к Вам. Владимир в моих творческих планах занимает большое место. Осенью будет выставка "Памятники русского зодчества", и я хочу дать Владимир. Елена Сахновская».
20 июня. Кокошкино. «Уважаемый М. M.I Вы не писали мне месяц, и я стала думать, что причиной явился мой долг Вам. Видите, как я стала болезненно чутка к "нутру" человека, и особенно "мужскому нутру".
Не могу понять, как же Вы находите возможным в такое время, когда отец считает в тягость собственного ребенка, находить силы позаботиться еще о двух сравнительно не близких людях — сестра и внучатая племянница. Не жена, ни дочь! По моим современным выводам — понять не могу.
Закончена огородная кампания на все 100 процентов. Удивляюсь, как мы могли справиться с этим. Это отчаяние придало нам силы. Ведь за три года не было ни грамма масла, ни крупы, только мои 500 грамм хлеба. И вся жизнь была сведена к "хлеб наш насущный даждь нам днесь"… Утешение одно — радости было больше у тех, у кого было больше лишений. А.Крюкова».
23 июня. Тбилиси. «Давно, давно нет писем Ваших. Здоровы ли Вы? Я тоже молчала, потому что был хаос. Теперь же со службы уволили — в связи с пропажей тигля. Возня с юстицией окончилась: уплатила за пропажу, и вернули и часы, цепь и другие вещи. Итого 4 месяца пытки и ожидания кары, хоть и незаслуженной. Будто гвоздь вытащили из головы. Стало свободно и легко. Обещают вызов в течение лета. Пока не служу. Взялась за лечение. Как-то странно думать и делать что-то для себя. Но в Ленинграде предстоит много трудностей, и надо быть здоровой. Нину (дочь) надеюсь вызвать из Бийска, где она работает на огороде, пройдя 500 км пешком и голодная. Вот где незаметные герои тыла! В глубине шевелится надежда на что-то человеческое, наконец. Жадно и внимательно читаю газеты… Пишите, пожалуйста. Я в самом деле беспокоюсь. Ваша Н.Вревская».
4 июля. Муром. «Вы совсем забыли о моем существовании, дорогой М. М.! А за это время сколько печальных и неприятных известий. Умерли ряд наших общих знакомых врачей. Паралич разбил А.Ф.Михайлова. Старик лежит в очень тяжелом состоянии с пролежнями и просит, чтобы его отравили. Действительно, такая болезнь для него — подвижного, энергичного человека — высшая пытка.
За последнее время я очень устал и хочу отдохнуть. Что Вы скажете, если я нагряну к Вам? Напишите, когда мне лучше приехать, чтобы не помешать Вам и побыть с Вами и посмотреть Владимирский собор и Владимирские древности.
Крепко целую Вас. Н. Печкин».
10 июля (из дневника). Весь мой досуг уходит на моих милых дачниц — Анюшку и Марианну. К 60-ти годам мы, наконец, научились с Анею понимать, что каждый из нас «может сморкаться по-своему»… Это долго не давалось нам при всей нашей близости и взаимному тяготению. Наконец, это пришло и сделало нашу совместную жизнь радостной, веселой и легкой. Дачею своею Анюшка довольна, да она и действительно неплоха. Вот только когда я оценил вполне «положение и возможности» главного врача.
24 июля. Идут бодрые, веселые в труде, общении с моими милыми дачницами и сведениями с фронта, недели. Гитлеру скоро конец. Дай Бог дожить до времени, чтобы и имя его забылось.
Работаю много и много сержусь. Хорошо еще, что быстро отхожу. Надоело мне быть «главным врачом». Главное ведь не во «враче», а в хозяйстве — прямом и подсобном. И швец, и жнец, и на дуде игрец. Обдумываю о переустройстве своей жизни, конечно, пока в рамках Владимира.
6 августа. Загорск. «Милый М. М.! Ждала Вас очень. Вы не приехали. Очень жалею, очень чувствую, что надо повидаться.
Скончался мой любимый юноша-сосед. Для меня он много значил. Я таких чистых и детских глаз у взрослого не видала и очень скорблю о нем, а еще больше разрывается мое сердце от жалости к матери. Когда хоронили его, я подходила к могиле Володи: запущена она — заросла, много желтых сухих листьев, но замок висит и я не могла проникнуть за решетку. Привезите новый замок и оставьте мне ключ, я буду часто бывать на кладбище.
Приезжайте же. Так хочется поделиться с Вами своими переживаниями. Т.Розанова».
15 августа. Полевая почта. «Дорогой М. М.! Давно Вам не писал и ничего не получал от Вас, но связь с Вами хочу сохранить и после войны реализовать, как говорят, встречей. Хочется думать, что у Вас все хорошо с работой, жизнью внешней и внутренней. Владимир представляется мне местом, способствующим этому. У меня пока все благополучно. Пока везет. Превратности войны все бродят около, но не обижают.
Радуют дела фронта. Стоим близко от границы, и не будем стесняться, чтобы перешагнуть ее и пойти в "берлогу". Надо кончать с этим делом поскорее и возвращаться к мирной жизни. Так хочется успеть еще кое-что сделать. С интересом присматриваюсь к новым местам. На Западе мне не приходилось бывать — край хороший, польки красивы и элегантны, вода в Немане холодная. Если сообщите что об общих знакомых, — буду рад. Евгений Медведев».
26 августа. «Только несколько строк…
Хочется выразить Вам все то, что давно накопилось и трудно на словах.
Прежде всего благодарить и без конца благодарить за Мама, за Юрия, за всю нашу семью (или, вернее, остатки ее), за все добро, которое Вы для нас сделали и продолжаете делать… Оставайтесь таким, как Вы есть, — милый, добрый, умный, хороший, но знайте, что без Вас грустно и как-то пусто. А видеть Вас на народе как-то даже больно. Лучше совсем не видеть.
Вы будете удивлены, я знаю, но Вы чуткий и тонкий — поэтому, поймете. Ксения Сабурова».
28 августа. Муром. «Привет Вам, дорогой друг М. M.I Хорошо отогрелась душа моя у Вас в обстановке дружеской любви и ласки. Спасибо Вам, дорогой мой друг. Я никогда не забуду Владимира с его собором, с уютной комнатой и приветливой террасой с ее милыми обитательницами.
Если, паче чаяния, Анна Мих. и Марианна у Вас — поцелуйте их покрепче за меня. Ваш Печкин».
3 сентября. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Не разговаривали мы с Вами с мая по сентябрь. Немного времени прошло, а сколько пережито, передумано. "Илья Пророк — уже два часа уволок". Страшно впереди. Мелкий дождь, холод. Падают желтые листочки… Думы… о дровах, керосине, валенках, та же печь, домишко без ремонта — все более и более приходит в упадок. Порывы ветра сносят железо с крыши, а иногда выламывают целые бревна из стены, правда, пока двора, а не дома… Везде протекает.
Из колхоза прихожу такая прозябшая, усталая, грязная. В то же время мысли переносят в детские годы: тепло в низких уютных комнатках. Удлиняются вечера. Лампа под зеленым абажуром уютно освещает комнату. Мама шьет. Отец или читает нам, или клеит, мастерит что-то для нас по образцам, присланным детскими журналами (каждому из нас, детей, выписывается журнал). А это чаепитие поздним вечером, к которому допускаются только старшие! С каким выражением на лице отец приносил к нему что-нибудь особенно вкусненькое… Разве забыть это дорогое лицо! И в старости оно сохранило свою привлекательность. Да, слово "старость" к нему нельзя было приложить. "Нутро" у него оставалось молодым.
Как у нас с урожаем на огороде? Печально. Сказалось засушливое лето. Не надеюсь много получить и из колхоза, хотя заработано там 30 трудодней. Ну, не хочу думать о "далеком". А.Крюкова».
6 сентября. Психиатрическая больница на 5 км Северной жел. дор. «Милый, милый М. М., как Вы меня вчера утешили своим приездом! Так утешили, что и сказать не могу. И порадовали, что не побоялись психбольниц. Знаю, что туда здоровые люди боятся заглядывать. А я сейчас, наблюдая больных, замечаю, что нет резкой разницы между психическими больными и так называемыми "здоровыми людьми".
А устроилась сюда, чтобы облегчить себе жизнь и побыть на воздухе. Здесь мне назначили йод пить и впрыскивать мышьяк. Я этому очень рада. Йод я не могла пить дома — молоко редко бывает в моем обиходе и боюсь сбиться, сколько принимать и как принимать.
Перечла "Запечатленного Ангела" Лескова. В молодости я его не так поняла — замечательная вещь. Впереди предстоит прочитать "Обрыв" Гончарова. Давно собираюсь, и здесь он есть… Ну, вот и все. Дорогой мой, благодарю также за ключик от ограды у могилы Володи. Я буду ходить за ней, и мне будет радостно писать Вам о ней. За денежки спасибо. Вы не можете себе представить, как я Вам благодарна за них. Т.Розанова».
10 сентября (из дневника). Неделю назад свез Аню в Москву и проехал в Загорск. Переночевал там в гостинице и два дня почти целиком пробыл у могилы Володи. Побывал в горздраве, посмотрел больницу там и примерил себя мысленно к Загорску. Решений никаких не принял, с тем и вернулся сюда. Ранним утром побывал в лавре. Разрушение и запустение этой русской святыни продолжается. Мне рассказал там С.А.Волков, бывший студент Духовной академии, о судьбе праха Великого Филарета, митрополита Московского. Храм над его могилой сломали. Могилу вскрыли. Кости Филарета ссыпали в мешок и держали их в шкафу музея, не зная, что с ними делать, пока очередная «музейная девка» не сожгла их в печке…
Я два дня не мог освоиться с таким «концом» Филарета.
Нехорошо в Загорске. Нет людей там подходящих. Затоплен он и заплеван базарными толпами. Это грязный пригород Москвы. И показался мне Владимир со своим собором, далями, Клязьмой, Сабуровыми, со своею степенностью и тишиною — и значительнее, и интереснее.
Могила… конечно, дорога мне, но… молчит она. Она лежит тяжелым, могильным камнем у меня на сердце, давит, но уже не живет в нем так, как жила раньше…
12 сентября. Итак, лето кончилось. Терраса моих «дачников» опустела. Я иногда захожу в нее, посижу и только бережу этим свою «осеннюю грусть»… Погостила у меня О.А.Кудрявцева из Московского Литературного музея, давняя моя приятельница. Она два раза выступила на наших четверговых конференциях со сказаниями о «Куликовской битве» и «Городе-Герое Севастополе» и выступила талантливо, сильно, ярко. Мы все сидели, словно завороженные, горя любовью к своей Родине и своему прошлому и нестоящему.
17 сентября. Тбилиси. «Дорогой М. М., 11 сентября я срочной телеграммой взмолилась к Вам, как последнему прибежищу, прислать мне вызов во Владимир. В Ленинград ехать сейчас нельзя.
Оставаться тут тоже нельзя. Нет ни квартиры, ни службы. Дороговизна. Одиночество. Перманентное недомогание и полнейшая бесперспективность жизни:
Куда мне голову склонить?
Покинут я и сир…
Н.Вревская».
18 сентября. «Дорогой М. МЛ Приехал в Москву и простудился, слег и не разу не был в городе. С пропискою нудная и трудная история. В домоуправлении потребовали пройти санобработку в бане. Ближайшие не работают, нужно переть куда-то… куда и прямых нет трамваев. От такой "обработки" я вновь слягу или отправлюсь на тот свет. К чему эта "обработка"? Было бы еще понятно, если бы я приехал из Китая или Турции, а то приехал я почти что из-под самой Москвы.
Был в тубсанатории и узнал, что за время войны я потерял 23 кило 200 грамм веса. Хотел бы знать, сколько миллионов кило потеряло все население по милости немцев.
Если бы Вы знали, как я отвык от Москвы за годы уединения. Чувствую себя как дикая птица, попавшая в зоологический сад. Единственно, что меня радует, — это книги и вечерами электрический свет. Продолжаю разбирать рукописи. Из бумаг В.В.Розанова сохранилось все, бывшее со мною. Здесь оставались копии — они так же целы.
Всего доброго. С.Цветков».
21 сентября. Рождество Богородицы (из дневника). Чудесный солнечный день, и с раннего утра люди, масса мелких забот, прием нового областного начальства, ибо Владимир с недавнего времени стал областным центром. «Рюмка» водки для начальства у меня. А он, хрипловатый и одутловатый от частого общения с Бахусом, ел мясо руками и ласково поругивался в пространство «матом»… Визит его затянулся надолго… И вот только вечером я смог остаться один и отдышался за иллюстрациями, собранными Володей для «Чайльд Гарольда».
30 сентября. Алабино. «Дорогой М. МЛ На днях я получил письмо от Н.Н.Печкина, в котором было несколько слов о г. Владимире и о Вас, и мне захотелось спровоцировать Вас настоящими строками хотя бы на коротенькую, ответную открытку… Кругом уходят в тот край, "откуда путник к нам не возвращается", друзья и знакомые, и жить становится все жутче и жутче. А ну, как все сверстники переселятся в этот самый край, а ты останешься один, ненужный и никому неинтересный? (Завтра мне стукнет 74 года — семьдесят четыре — легко сказать.) Но как это ни странно — работаю и могу работать. Условия же работы, ей-богу, не жуткие. Такие, о каких и думать не мог. Жизнь больницы проходит в двух зданиях — инфекционном и хирургическом бараках. В хирургическом бараке автоклава нет, спирта вечно нет, марля бывает редко, инструмент в высшей степени изношен.
Для операции больные должны приносить из дома марлю и водку для мытья рук. Водопровод и канализация не работают. А все же оперируешь и немало, и на исходы операций как будто нельзя очень жаловаться. Чудеса! Крепко обнимаю Вас. К.Славский».
5 октября. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Ваша беленькая открыточка хотя на короткое время подняла мне настроение. Жизнь так нелегка, нет "нелегка" — это слово слишком мягко для нее. И лишь отступя от нее на некоторое расстояние, начинаешь понимать, осознавать весь ее ужас… В такое страшное время возможно жить лишь "гурточком", поддерживая друг друга и материально, и нравственно… И приходится бороться, защищаться… особенно упорно и жестоко… Убираем картофель, как-то готовимся к зиме. Все дни нагружены до предела…
Желаю Вам уютно и тепло провести зиму… А.Крюкова».
10 октября. Алабино. «Дорогой М. МЛ Открытку получил. За три дня до ее получения отправил Вам глупое (по обыкновению) письмо.
Пока жив и, как это ни странно, здоров. Нет болей в сердце несмотря на небольшую, но нервную работу хирурга — не все ведь больные после операции продолжают жить. Нет и желудочных болей несмотря на пищу жвачных животных… Но, конечно, уж недолго нам (мне) травку топтать…
Это было где-нибудь на Востоке. Ученик спросил учителя: "Скажи мне, что такое смерть?" — "Как мы можем знать, — ответил учитель, — что такое смерть, когда мы не знаем, что такое жизнь".
Что такое жизнь???
Что такое смерть? Как подумать хорошенько, нельзя будет не признать, что смерть — величайшее благодеяние, которым награжден от Бога человек в сем лучшем из миров.
"Живи, пока я не приду!"
Мороз дерет по коже при одной мысли прожить тысячу лет в этом сумасшедшем доме, который создала людям их мудрость…
Тотальная война! Неужели Рузвельты, Черчилли серьезно думают, что они в силах сделать эту войну последней войной? Последняя война будет сверхтотальной. Настоящая только предпоследняя. Последняя сверхтотальная война должна начисто смести с земли весь род людской — до последнего человека… Тогда, может быть, будет "Новая земля и Небо новое".
Тотальная настоящая война накопила и продолжает накоплять в людях злобу, ложь, бессовестность, жажду крови, крови для последней войны.
Люблю Вас, люблю письма Ваши. К.Славский».
16 октября. Муром. «Шлю Вам крепкий дружеский привет, дорогой М. М., с оказией. Оказия — это девочка с саркомой верхней челюсти. Нужна резекция челюсти, операция, дающая у детей колоссальную смертность, и моя старческая рука уже не поднимается на такое "злое дело". Пусть покажет свое мастерство хирург областной больницы. Если сделает — честь ему и хвала.
От Д.В.Никитина сегодня получил письмо. Он перенес у Н.К.Холина (помните, какой он был в Бутырской тюрьме в наше там с ним время?) операцию грыжи без каких-либо послеоперационных осложнений, а ведь Никитину 73 года. У Ник. Конст. действительно "золотые руки".
Я сейчас в очень расстроенных чувствах — начинаются прелести зимы. Испортилась электропроводка, и операционная осталась без света. Нет дров, и не предвидится — только обещают "завтра привезти". Перегорели провода и у автоклава, и я сижу без стерильного материала. Просто жуть! Видите, какая у меня обстановочка.
Как здоровье Шереметевой-Сабуровой? Удалось ли вытянуть и разогнуть ее ногу? Напишите, пожалуйста, о ней и передайте ей большой привет.
Вам желаю успеха. Наша завздравотделом в восторге от Ваших выступлений. Особенно ей понравилась Ваша характеристика молодых врачей. Она женщина не глупая, и нутром хорошая.
Крепко жму Вашу руку. Обнимаю и целую Вас, дорогой старый друг. Хочется повидаться. Ваш Н.Печкин».
20 октября. Харьков. «Милый дядя Миша! Спасибо за память и участие. Горя у меня хватает. Семь месяцев болеет Ник. Ник. Что у него, никто не знает, но он медленно слабеет, уже не встает, сам не поворачивается, пролежни, ничего не ест. Таня все лето работала в совхозе. Сейчас начались занятия, но учиться, в общем, некогда, больше приходится работать, чем учиться. Поступила она в комсомол, да и хорошо сделала. Надеяться ей не на кого, а комсомольцу шире везде дорога… Подходит зима… нет дров, обуви… В общем, весело. Простите, что пишу так мрачно, но я падаю духом. Если не трудно, напишите еще. В горе все люди страшно одиноки. Ольга Гайдарова».
23 октября. Москва. «Родной мой! Живем!.. Порой тошно и невыносимо. Денег не хватает, а страшная жажда помочь всем, накормить. Ирина мечется по рынкам — продает какое-то тряпье, и ни у кого нет тишины душевной, спокойствия. Я иногда сажусь за рояль читать ноты, и это меня успокаивает. На днях иду на Софроницкого — это тоже самое, что собор во Владимире.
Хочу ли тебя видеть в Москве — не знаю, но к тебе во Владимир — хочу.
Целую. Аня».
24 октября (из дневника). В связи с переходом Владимира на областное положение происходит глубокая перестройка всех учреждений. Понаехало много чиновного народу. Жить и работать в областном центре становится с каждым днем труднее. Я «девица с прошлым», судимость с меня не снята, я беспартиен — это все не на плюс мне, а на минус. Надо убираться подобру-поздорову. Меня останавливают и просят не делать никаких шагов в этом направлении до окончания войны. Вот вернется молодежь с фронта и примет от нас работу, а нам, старикам, будет покой и обеспеченная старость… Что же, подожду пока…
Купил ряд редких книг, и в том числе — «Историю Русской Церкви» Голубинского. Я много лет искал ее и вот здесь нашел у старой, вдовой попадьи.
25 октября. «Дорогой М. М., я не могу читать ни старой, ни новой так называемой художественной литературы… Новая не талантлива и беспринципна. А старая событиями трех последних лет так отодвинута в сторону допотопную, что как бы вовсе задряхлела и умерла. Развивать эту тему не буду, а вывод из нее один, может быть, не совсем последовательный, сделаю.
Вам следует свои записки отпечатать в нескольких экземплярах и один подарить мне. Думаю, что Вашу рукопись я прочитал бы с большим вниманием и с чувством теплым. Я ведь хорошо помню талантливую "Книгу о Володе"…
Дальше пускай идут дела Петровско-Алабинские. И да пошлет мне Бог силы писать о них, добру и злу внимая равнодушно, не, чувствуя ни милости, ни гнева.
С первых дней войны из больницы Петровской выбыли все врачи мужского пола и операционная сестра Е.А.Бессонова. Последняя была два раза в окружении и вернулась распухшая, как бочка… Цинга! Явления цинги до сих пор резко выражены — шатаются зубы, по всему телу кровоподтеки. Несчастная жалкая девушка! Голодает. В квартире ее не работаю печи. Во время бомбежки один снаряд попал в фельдшерские квартиры, выбил везде стекла в окнах. Повредил печи. И вот она живет без стекол, и огонь горит (но не греет) в самодельной печурке.
Ваш преемник — А.П.Сарычев — военных удовольствий в полной мере попробовал только в начале военной службы. Но в полной мере! Где-то их госпиталь угощали всеми блюдами военной кухни. Затем он был переброшен в глубокий тыл, где с ним скоро соединились бежавшие из Петровского жена и сын.
Главный врач Н.М.Головин первые месяцы войны получал орден за орденом. Теленочек он, как известно, ласковый. А потом пропал без вести… Но он жив, ибо такие фигуры в огне не горят…
Продолжение следует. К.Славский».
4 ноября. Кокошкино. «Деньги получены. Уважаемый М. М., лишние слова, я думаю, не нужны.
Тема Вашего доклада "Влияние личности врача на больного" очень интересна. Будь я поближе или знай пораньше, я могла бы подбросить Вам материал… Надо понимать состояние больного человека, как все у него в это время обострено, как он ищет во взгляде врача и его движениях утешения. Как часто незаметное движение руки врача действует сильнее сильного лекарства… "Влияние личности врача на больного" — это ведь и послужило началом нашего» знакомства. Ваш жест, в котором чувствовалось и уважение к человеку, и сочувствие — неизгладимо врезался в сердце. Наблюдение за отношением к Вам всех больных в Петровской больнице, которые ожидали только Вашего обхода. Возгласы больных, выходивших из Вашего кабинета в 8-м диспансере… И вдруг Ваш возглас: "Пора, пора в могилу"… Было больно слышать и по-братски хотелось сказать: "Нет, Вы не банкрот. Вы устали, устали давать, но в Вас много; энергии, и много должны Вы еще испытать радостей жизни от приносимого Вами добра". А.Крюкова».
8 ноября (из дневника). Несомненно, что праздники нужны в первую очередь для молодежи. Она ждет их. Они сулят ей и встречи, и любовь, и разнообразие интересов. Не то праздники для стариков — ну, это лишний отдых для них, а главным образом, скука. Вспоминаю, как, бывало, мы детьми приезжали к деду и бабке «на катамарию» в первый день Рождества. Для нас этот день блестел всеми цветами радуги, а там мы заставали мирную тишину, тиканье часов, горящую лампаду и дрему от праздника, скуку от ничегонеделания.
Так вот и со мною… в эти дни Октября. Провожу я их один… Поговорил раненько утром с Анюшкой по телефону. Полежал в постели лишние полчаса. Обошел больных и больницу, прочитал газеты, написал несколько писем… Я редко бываю в городе, но сегодня пошел туда. Впечатление ужасное… Толпы пьяной молодежи, подростков. Поножовщина. Ходить по улицам небезопасно. За день доставили в больницу семь человек, раненных на улице. Грабят при первой возможности, особенно у вокзала и на путях к нему. Словом, кажется, что живешь на маленьком утлом острове, и вот-вот и тебя захлестнет волнами жизненной мути.
Читаю «Историю Русской Церкви» Голубинского, и многое из прошлого — неясное, бывшее без очертания — приобретает форму. Но Боже, сколько недостойных людей «на трудной ниве Господней»!
15 ноября. Харьков. «Дорогой дядя Миша! Вот уже скоро три недели, как умер Николай Николаевич. Смерть его была ужасно тяжела и мучительна. Умер он в сумерки. Два дня длилась тяжелая агония, и два дня он не отпускал меня ни на минуту… Похороны были самые бедные, какие себе только можно представить. Сосновый некрашенный гроб, казенная лошадь и мы с Таней за гробом.
Осталась я без топлива, картофеля, зимней обуви… Жизнь не дает передышки! Сейчас же стала продавать вещи Ник. Ник. Сейчас же меня переселили в одну комнату… Отгородила себе уголок около печки. Некогда задуматься, проанализировать, вспомнить. Да это и к лучшему. Так как все это тяжело… Мучает меня и то, что как можно бы было скрасить последние дни Ник. Ник., будь у меня лишние деньги…
Проклятые немцы! Это они принесли нам столько горя. Разорили нас, сделали нищими. Ну, довольно… Найдете свободную минутку — напишите. Ольга Гайдарова».
26 ноября. Алабино. «Дорогой М. МЛ
1. Рукопись с моим бредом о пережитом и думах земского участкового врача есть у Н.Н.Печкина. Будете у него — пробегите ее и мне сообщите, о какой форме сумасшествия, по ней судя, можно думать.
2. Фотографии… После смерти, которая стучится уже настойчиво в мои двери, не должно оставаться от человека, так я думаю, ничего, абсолютно ничего. Фотографии, какая бы изображала бы меня как старца Божия, поднявшего ногу над глубокой ямой-могилой, у меня нет, но память о хороших годах, с Вами вместе пережитых, мне очень дорога, и мне приятно будет эти годы еще раз помянуть добром, сняться и послать карточку Вам.
Продолжение сказания о Петровской больнице. Может быть, с некоторым опозданием из Петровской больницы я, как знаете, ушел. И настойчиво вел линию — удаляться от нее все дальше и дальше. Шутя, мне приходилось не один раз говорить, что за скальпель я только тогда возьмусь и снова стану у операционного стола, если начнется при моей жизни еще раз война и оба Петровские хирурга будут мобилизованы в армию… Увы, это случилось… Финляндская война… Пришлось согласиться на роль консультанта и взять в свои руки хирургический барак.
Главный врач Н.М.Головин для прославления своей фигуры был не дурным изобретателем (очковтирателем). В бараке работало 2 хирурга и гинеколог. Но рентгеновский кабинет оказался разрушенным, часть оборудования пропала, другая часть приведена в негодность. Фотографическая комната стала свалкой всякой дряни. Автоклав с текучим паром поместили в ожидальне, и пар тек повсюду, где течь ему не полагалось. Цистоскоп пропал, тоже случилось и с пантостатом. Перевязочная заставлена ненужной мебелью. Раковины разбиты, краны обмотаны тряпками. В операционной нет ни одного исправного примуса. Краны тоже попорчены и обмотаны бинтами. Ванн нет, больные не моются. Уборные — это грязный, вонючий нужник трактира 3-го разряда. Комплектов белья на 25 коек оказалась 21 (двадцать один). Перемена!..
Пока кончаю на этом. Но это еще не история сама, а предыстория… Продолжение, если Вы от скуки не умрете, последует. Живите долго и хорошо. К.Славский».
30 ноября (из дневника). Получил я сегодня письмо от С.А.Цветкова, и он пишет мне: «Вы, наверно, слышали о печальной судьбе, постигшей Варю Розанову. Теперь тоже самое случилось и с Таней».
Как мне это горько и больно.
1 декабря. Лазаревское. «Вот уже три недели, что я здесь. Увы! Тетя писала, что бытовые условия здесь хороши. На деле оказалось: мне не дают здесь моего спецпайка (500 грамм хлеба — I- остальное в закрытом магазине), а дают всего 200 грамм. Купить что-либо можно или в Сочи, или в Туапсе, что мне не по силам (висеть на подножках). Дров нет, света нет, дом полуразрушен бомбежкой, вода достается с трудом. Жизнь как в Ленинграде в 1941 году, но сил совсем мало и с каждым днем все меньше. Сидим на кукурузе, и то в ограниченном количестве. Денег почти нет из-за канцелярской волокиты — ни пенсии, ни аттестата, и неизвестно, когда переведут. Продать ничего нельзя — некому. Так трудно, что и сказать не могу.
Посоветуйте, как быть… Н.Вревская».
3 декабря (из дневника). Нет времени, нет времени!! И все нахожусь в «трех волнениях», но волнения эти несколько иного порядка, чем «той дамы». Топливо, белье и питание. Кругом лес, торф, а топлива нет. И кажется порой, что города отжили свой век, так как нет возможности их снабдить не только едою, но и светом, теплом и водою. Недостаток во всем.
Поздно вечерами урываю часок побыть «Пименом». Тороплюсь писать свое, хочу больше успеть… Нужно ли это, не знаю…
Сегодня день воскресный, и скука от скуки других людей. Я лично не умею скучать, но боюсь «скучливой заразы» и потому никогда не хожу в кино, так как уверен, что туда сносится вся скука и пустота человеческая…
5 декабря. Алабино. «Буду продолжать. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Да и самому не мешает ориентироваться в том, во что превратили добрые люди Петровскую больницу. Итак:
Я совершенно не могу понять, как Головин, главный врач больницы, мог до такой степени разболтать то отделение больницы, в котором он работал главным образом.
Картина, однако, еще не дописана… Сестры… Они исполнители многих врачебных функций. Например, они давали больному наркоз. Но что же это за сестры? "Сестра, сколько капель в минуту надо давать хлороформа больному?" Ответы получались жуткие, невероятные. "Что Вы будете делать, если во время наркоза расширятся зрачки больного?" Все четыре дурехи на этот вопрос дали одинаковый ответ: "Широкие зрачки, значит, больной просыпается и надо прибавлять хлороформ"… И по всем сторонам ухода за больными сестры в такой же мере были ориентированы.
Но в Финляндскую войну не эта сторона жизни барака меня особенно заинтересовала. Меня заинтересовали посетители больных. Ни один посетитель не являлся к врачу отделения без каких-либо приношений, которые отдавались или бесплатно, или за хорошо пониженную цену. Чего тут только не было? Целый универмаг! Все это шло не через парадный ход, а другими путями.
В бараке производилось, достаточно много и достаточно серьезных операций. Врач-гинеколог (женщина) горела желанием научиться хирургическому делу, но к моему некоторому недоумению она, не раз бывавшая в Москве на гинекологических курсах, ни единой гинекологической операции не делала, если не считать выскабливание беременных несколько месяцев маток… И вот пришлось вплотную стать у операционного стола и взять скальпель в свои руки. И какая история! Сделаю я операцию, а в Нарофоминской газете "Сталинец" корреспонденция о том, как в Петровскую больницу поступил тяжелый хирургический больной и как гинеколог Федюкина К.С. не растерялась и его блестяще прооперировала. Что за черт! Федюкина после такого пассажа как будто чувствовала себя сконфуженно. Нехорошо! И когда Финская война окончилась и приехал домой один из хирургов, с большою радостью я счел свою миссию оконченной и убрался в свою келью под елью к картошке, грибам, козам.
Шло время. Психоз у народов Европы и у их правителей развивался во все более бурных формах. Война Германии с Польшей, Францией, Англией… У нас с немцами мирное, дружеское соглашение. Где-то там далеко рвутся бомбы, гремят орудия, трещат пулеметы… Далеко, далеко… У нас не слышно, у нас тишина и спокойствие. Накануне почти перехода немцами нашей границы ко мне заехал Н.Н.Печкин. В разговоре о войне мы предвидели все, кроме того, что в действительности получилось. В самый день перехода немцами нашей границы нанес мне визит мой племянник, крупный инженер в Москве. Очень я люблю этого парня с приемами студента доброго старого времени. Хорошо с ним провели время. Но когда я провожал его на платформу Алабино, война уже, к нашему изумлению, началась. Немцы нашу границу уже перешли…
Продолжение будет. Будьте живы и здоровы пока. Вы один из немногих остающихся здесь мне родных. К.Славский».
10 декабря. Богородское Ивановской обл. «Дорогой Миша! С помощью твоих ним и шапки я и Агнесса Яковлевна прибыли к старикам в Богородское. Здесь нам дали тоже кое-какую одежонку, и мы в тепле понемногу приходим в себя от столичных хлопот и сутолоки.
Я недоволен тем настроением, какое у меня было при встрече с тобою — отсутствие свободы в передвижениях и действиях — слепота главная причина такого моего состояния.
Престарелые проявляют большую телеграфную и эпистолярную деятельность, чтобы вернуться в Ленинград, где освободилась часть их помещения.
Условия жизни здесь не хуже прошлогодних, и по моему мнению, старикам нашим нужно Бога благодарить.
Пиши. Обнимаю. Д.Лихоносов».
12 декабря (из дневника). Вчера среди ночи телефонный звонок. Голос Анюшки: «Миша, умерла Люлечка!» — «Какая Люлечка?» — я не понял и не мог да и не хотел понять, что умерла милая, так крепко привязанная к сердцу — Людмила Нифонтовна Долгополова-Маслова.
«Завтра ее будут кремировать, так как в Новодевичьем не хоронят больше трупов…» Голос из эфира умолк. Голос такой родной… Анюшка забеспокоилась — я не мог две недели к ней дозвониться…
И страшная весть о смерти, и забота о мне живом — слились в одно…
Уснуть, конечно, я больше не смог. И ночь, и утро, и сегодня день мысль одна — «кремация»… Это уже совсем «ничто». Когда дорогое тело бездыханное, но все же образ любимого, покрывается могилою — Вы знаете, Вы чувствуете, что оно там есть, покоится… А здесь «ничто», горсть пепла…
А человек Людмила Нифонтовна была большой душевной тонкости… Остроумная, живая, элегантная… Всегда в черном шелке… Веселая… да, веселая, но в этом веселье всегда чувствовался, как и в ее комнате, — траур…
Ее первый муж литератор Батуринский Василий Павлович был намного старше Л. Н., но они были «единое». Он долго болел туберкулезом легких и умирал, как тает свеча — грустно, тонко, тихо…
Много лет спустя давняя дружба с человеком много моложе ее перешла в союз, ничем формально не связанный… Петр Павлович Сементовский — красивый молодой военный, коммунист, был на уровне Л. Н. по своей культуре, тонкости душевной организации, деликатности. Я помню единственный его приезд в Алабино и каюсь до сих пор, как мы тогда, и я в частности, не пощадили коммунизма П. П. А он молчал и знал свое, чего не знали мы. Очень скоро после этого он покончил с собою…
Людмила Нифонтовна была частой гостьею в Алабино и живала там подолгу, переживая свои душевные тревоги… Их дружба с Володею была изящна и мила в своих очертаниях. Они нашли свой тон, свой язык. Л. Н. понимала Володю и никогда его не осуждала. Она, одна из немногих, и хоронила его…
И вот я в последний свой наезд в Москву не навестил ее как обычно, и даже не позвонил по телефону ей… А знал я, что хрупка она, знал, что больна она… «Это значит испытывать приближение рока, заключенного в противоречии поступка».
В.В.Розанов говорит: «Старость, в постепенности своей, есть развязывание привязанности». Это глубоко и верно, и глубоко трагично.
Голубушка Людмила Нифонтовна, да успокоит тя Христос во стане живущих и врата Райская да отверзит ти…
28 ноября —13 декабря. Москва. «Дядя Миша! Из Вашего письма дошло только одно слово "Ирен". Как много напомнило оно — Володя, Алабино, Ваша комната в Москве, Медвежья Гора… все то, что осело в числе самых дорогих воспоминаний глубоко, глубоко внутри… Любовь моя к Вам тоже отсюда… На этом бы хотелось поставить точку, ибо, как говорил Володя: "Не любит, ох, как не любит Михо, когда с ним не соглашаются"… Он дерзал, дерзну и я — на 35-м году своей жизни…
Два письма почти в один день — от мамы и от Вас. Я бы сказала так — одна тема у двух разных композиторов. Главное, тема — от нее не уйдешь. Тема — это я. Каждый из Вас придумал свой образ, который так не похож на действительность… больно, почти драма — плохая, такая, сякая… Попробуйте взять да понять такую, какая есть, принять эту "злую действительность". Ведь 35 лет, и вся такая. Ведь знаете — есть люди "сами по себе", с ними ничего не сделаешь… Я с ранних лет такая и любила Володю без памяти за то, что он это понимал.
Самые близкие самых дорогих не критикуют. Их просто любят. Милый, родной Михо, я очень люблю Вас. Очень часто последнее время Вы делаете мне больно, но я никогда не разлюблю Вас.
Мама. Отбросим меня. Душа мамы с Вами. Ей скучно. С нами ей скучно, ибо с нами нет радости, ибо характеры у нас похожие, ибо есть у нас "дело", которое отнимает нас целиком… Маме нечем "жить" с нами. Она приехала в Москву, оставив душу у Вас, и все, что она делает, делает "без души", чего раньше не было. "Хозяйственный долг", Марианна, заботы — все это "ценности", которые нужно переоценить.
Тетя Люба в этом отношении живет проще без надрыва — не делая "главным" то, что не следует делать. Жизнь заставляет сейчас пересматривать эти "ценности", ибо они настолько сложны, что на них не следует обращать внимания. Я называю это "инстинктом самосохранения".
13 декабря 1944 года. Писала, как думала, помешали и думать, и писать.
9 и 10 декабря страшны смертью тети Люли. Мне безумно тяжело. Она, единственная из всех, последние полгода давала мне и тепло, и ласку. Мне стала она за последнее время особенно дорога — и вот ее нет. Вероятно, за всю жизнь я не наплакала и половины тех слез, которые пролила за это время…
Мне очень трудно жить сейчас. Я не могу жить только ради семьи, Марианны, но я бы не жила уже, если бы не было их. Мне кажется, что я нужна им… Вот и ясно, по-моему… Не всегда держу себя в руках — верно, от боли, которая иногда прорывается. Кроме Вас, у меня нет никого (мама, отец, Вы, дочь), и только любовь, долг, сознание того, что без меня будет еще хуже, заставляют делать минимум жизненных движений.
Разве я живу? Разве я работаю? Я заставляю себя двигаться, что-то делать, читать… Не заставлю — буду смотреть в одну точку часами. Скажите, где сопротивление… Почти год я борюсь с этим состоянием и с каждым днем хуже, а не лучше.
Голова налита свинцом… а что уцепиться, родной, скажите.
Пускай мама, Вы будете со мною немного поласковей… мне будет чуточку легче… Критика, сплошная критика и недовольство..
Такая, какая есть, Ирина».
17 декабря. Москва. «Дорогой М. М.! Мы надеемся с Наташей на Ваш приезд к Новому году и начали уже отсчитывать дни. Их осталось не так много. А вообще, все время приходится отсчитывать дни: ждем отдаленную весну, ждем 22 декабря, когда дни начнут удлиняться и этим дадут некоторую моральную поддержку. Ждем каждое воскресенье, когда не надо рано вставать и можно лишний часок провести в теплой постели.
Последнее время "перенапряжение", о котором Вы пишете, достигло у меня крайних пределов: я не спал ночами, зато дремал днем и не в состоянии был работать… Тут я решил бросить все и поехать на неделю к Вам — посидеть в тишине и одиночестве в тепле и со светом. На счастье, я заболел, дела бросились сами собою, а я отсиделся дома, отдохнул и теперь изменил стиль работы. Но мысль о поездке не оставил, а только отложил до свидания с Вами.
Музыкальный сезон идет вяло. Симфонических концертов мало. Играют и поют больше солисты. Много играет Софроницкий. Начал выступать, и с большим успехом, Нейгауз. Константин Николаевич Игумнов ходит взъерошенный и хмурый. Собирается договариваться с Филармонией о концертах. Ревнует концерты других. Собирается Вам писать.
М. М., приезжайте к концу месяца обязательно. Ждем с нетерпением. Сергей Симонов».
Кокошкино. «Последние дни старого года. Грипп, переносимый на ногах, вымотал окончательно. А тут новая забота — последние дни года, и… талоны все будут аннулированы. Как на грех, вышло распоряжение, первый раз за три года, получить по 400 грамм льняного масла и по 3 литра керосину. Ценность большая. Учителя соседних школ уже получили. Понадобилось четыре дня настойчивости и упорства, чтобы получить и керосин, и масло. Правда, масло порядочно отзывает керосином, но это не страшно: хорошая порция лука, пережаренного в этом масле, все выправит, и на порядочное время будет разнообразие в питании.
Сегодня суббота. Проверила, пока горит наша семилинейная лампочка, 60 тетрадей. Пока час-другой тепло, но скоро оно уйдет, и тогда жизнь замирает и одно желание — залезть под гору теплого в постель.
Напишите мне, каким путем Вы ездите из Владимира в Москву и обратно. Мы пробовали проехать в Загорск и вернулись обратно с жутким чувством — влезать приходится "тигром", пролезать — "медведем", лаяться "собакой" и вылезать "драной кошкой". А.Крюкова».
20 декабря. Алабино. «Продолжение, дорогой мой!.. Хотя должен сознаться, что тошно мне не только работать в Петровской больнице, но даже думать о ней и писать о ней.
"Значение врача в жизни и работе больницы"… Головин и после него Федюкина… Первый примерный мальчик, наделенный всеми добродетелями, аккуратненький, чистенький. Все его гладят по головке… Совершенно, однако, пустой человечишко, совершенно не авторитетный в больнице, лгунишка, самохвал… но ласковый теленочек и, думаю, за ласковость его больные "любили".
Вторая — аморальная Мещанка… И покатилась больница по наклонной плоскости, и катится, и едва ли остановится. И в каком виде остановится?!
Итак, война. Мужчины-врачи мобилизованы, но врачей в больнице еще достаточно — три человека, все женщины… В бабье царство добавился и я в чине консультанта. Федюкина — главный врач… Жизнь пошла в приличных тонах. Правда, Федюкина по-прежнему облагала подаяниями беременных женщин и женщин абортируемых. Но это происходило как бы где-то там, в особом уголке, и жизнь и лицо всей больницы не пачкало.
До осени больница жила почти нормальной жизнью. Врачи время от времени собирались на совещания. Снабжение больницы продовольствием и медицинскими предметами было удовлетворительным. Хозяйством больницы ведал — циник, жулик, пройдоха, умница — Сиваш (он был при Вас?). Про немцев жуткими рассказами еще не был насыщен воздух.
Изменился состав больных. Гражданское население выздоровело, почти целиком койки больницы заняли воины из частей, гото вившихся на фронт на полигоне.
Немцы быстро двигаются… Калуга, Можайск.
Я держался и держусь мнения, что врачи не смеют оставлять больных ни при каких обстоятельствах. Ни даже тогда, когда их жизни грозит прямая опасность. Противны мне те фигуры врачей, которые думают только о собственных животишках.
Калуга, Можайск… Вот тут-то и стало обнаруживаться, чего стоили тогдашние Петровские врачи… Паника, бегство. Повторяю — рассказов про немецкое варварство в то время еще не было.
Первая уехала врач еврейка, ссылаясь на то, что евреев немцы поголовно убивают. Вторая "храбрая врачиха". Она уговаривала санитаров больницы запастись револьверами, дабы в нужный момент стрелять немцев из окон бараков. Третий врач, захватив свою худобишку, так же убежал.
Продолжение следует. К.Славский».
25 декабря. «Продолжимте скучную историю.
Итак, врачи с фамилиями драпанули из больницы. Остались Федюкина, Славская и я, старец Божий, со старухою своею.
Опустели от воинов палаты. Местные жители перестали думать о своих недугах. Больница опустела. Кучечка хроников и хирург в бараке. Кучечка поменьше в заразном отделении, да десяток-другой амбулянтов, больше из беженцев.
А немцы все ближе и ближе. Занята Нара, занят Можайск.
Первого декабря хорошая бомбежка аэропланами района Петровской больницы. Две бомбы попали в больничные здания. Разбита амбулатория. Разрушена часть квартир персонала. Во всех зданиях начисто разбиты стекла. Больничное население попряталось в подвалы больничных зданий. Мою дачку заняли беженцы, которые, к слову сказать, ее (дай им здоровья, Боже) начисто обокрали.
В больнице остался я, две-три сестры и несколько санитарок. Дворники… Жизнь Петровской больницы после бомбежки не буду описывать. Перейду прямо к тому, до чего дошла теперь больница и какие силы и мотивы ее до настоящего положения довели.
После бомбежки не было поставлено никакой охраны больничного имущества, и все богатство больницы было расхищено. Белье и хорошие запасы материала для белья… На нем погрели руки, главным образом, Федюкина и кое-кто из среднего персонала. В эти же руки пошла больничная посуда. Мебель растащил низший персонал и столь любящее больницу население близлежащих деревень. Многое из мебели пожгли просто в печурках.
От библиотеки не осталось ни единой книги. Но что мне причиняет особую боль — это порча обоих микроскопов, ценности почти музейной. Один связан с именем А.Г.Архангельской, другой, Вы помните, был отдан нам почти бесплатно Л.А.Тарасовичем, имея на станке выгравированным его имя.
Дальше так. Терапевтический корпус хороша восстановлен военными и занят под гарнизонный госпиталь. Усилиями собственно больницы за эти три года отремонтирована только заново квартира главного врача.
Жизнь больницы пошла под одним влиянием: заработная плата безумна мала. Пайки ничтожны. Персонал должен сам своими силами и возможностями спасать себя и своих, если не сказать от голодной смерти, то от голода и последней степени нищеты. Вот на такой почве и развернулись "художества".
Обнимаю Вас крепко. Продолжение будет. К.Славский».
1945 год
4 января. Встретил я Новый год со своими в Москве. Собрались: Любочка с дочерьми, все Долгополовы, К.Н.Игумнов и Сережа Симонов с женою.
Задача моя была накормить всех досыта. Напоить — это и доступнее. Жизнь в Москве продолжает быть трудной. Газа нет. Воды в доме нет… «Бабушка, — говорит Марианна, — нигде воды не дают. Ходила по всем соседям». Электричество строго лимитировано. Дров в обрез. На меня быт московский и тяжелое переутомление москвичей действуют угнетающе.
За три дня моего пребывания в Москве я никуда не пошел, ни у кого не был и просидел на диване у печки с воспоминаниями Ф.И.Буслаева. Воспоминания эти очень хороши…
Вернулся я сюда с радостью. На вокзале меня ждала бойкая лошадка в санях… В светлой зимней ночи высились громады собора и стены Рождественского монастыря… Ехали по Щемиловке, а над головой у обрыва старый храм бывшей семинарии… А вот и чудесно раскинувшееся колонное здание больницы. Светятся все окна… Старые каменные ворота с аркой… и все такое знакомое, близкое, потому что много труда моего и заботы вложено во все это. Встречают меня ласково. Сестры, санитарки — мы близки друг другу. Нас сближает многое — и работа, и отношение к ней, и то, что я не краду и ничем, для себя не положенным, не пользуюсь. Моя жизнь в коридоре больницы у всех у них на виду, каждое мое движение им известно. И меня уважают. А мое отношение к церкви и религии делает меня своим всей этой низшей братии.
Вчера посидел у меня проф. Н.П.Сычев, бывший директор Русского музея в Ленинграде. Мы встречались с ним на М. Горе. И вот он вчера рассказал мне свою историю с 1936 года. Что Одиссей с его странствованиями и приключениями! Все это меркнет перед тем, что испытал и пережил этот человек. Перед тем, что' может дать наша действительность.
5 января. «Дорогой М. МЛ Смерть Людмилы Нифонтовны меня весьма опечалила. Людей, дружески к Тебе относившихся, остается все меньше и меньше. Близок день (Боже упаси), когда не останется ни одного близкого человека.
Я не благословил бы Вас перебираться в Загорск. Делайте большое врачебное дело во Владимире. Умершие родные и близкие имеют какую-то таинственную власть над оставшимися в живых. Они всегда с нами, как бы далеко от места их успокоения мы не отъехали. И тем ближе они к нам, чем меньше дней жизни нам остается. Так, думаю, не у меня одного, к недалекой уже смерти пока не подготовившегося: не принявшего в сердце Христа Воскресшего. К.Славский».
В тот же день. «Алабино. М. М., дорогой мой, посылаю Вам сразу два письма… И больше писать о Петровской больнице не буду, не хочу. Да и зачем? Петровской больницы больше нет. Есть квартиры, где живут люди, называющие себя рабочими и служащими Петровской больницы и которые по-своему стараются пропитать себя и своих присных. А больницы нет. Одни живут припеваючи — главный врач, завхоз, персонал кухни. Другие (большинство) все более или менее нищают (кроме молодых и пригожих санитарок). Врачи встречаются более или менее случайно и, no-возможности, редко на дворе больницы. Судите по следующему хотя бы пустяку. С зубным врачом я первый раз встретился и познакомился после года его работы, при посадке картофеля на больничном поле.
Хирургический и инфекционный бараки заняты больными (как это ни странно). Но как их кормят, как за ними ухаживают! Вода и кислая капуста — это щи. Картошка и вода — это суп.
Хирургические больные оперируются лишь тогда, когда приносят из дома марлю и денатурат или водку (на грыжу марли 6 метров, на операцию на желудке 10 и 200 денатурата или четвертинку водки). Срамота!
Петровской больницы нет, и писать о ее развалинах не хочу. Противно. Молю Бога, чтобы поскорее вернулся кто-либо из Петровских хирургов, дабы мне можно было последние дни моей жизни не ощущать жуткой тоски, "работая" в больнице, которую когда-то мы держали в блестящем состоянии.
Ваших писем жду и буду ждать. К.Славский».
15 января. Харьков. «Милый дядя Миша! Письма Ваши я получила, а перевода нет до сих пор. Отвечаю на Ваши вопросы: похоронила я мужа рядом с мамою и Тонечкой… Кладбище это было закрыто перед войной, но теперь на нем стали вновь хоронить.
Квартиру свою на Дзержинской мы оставили сами, так как она пострадала от бомбежки, и нам не под силу был ее ремонт.
Теперь я имею комнату с маленькой печуркой, которая плохо греет. Не знаю, как и зиму переживу.
Таня учится в Электротехническом институте. Живая, энергичная, самоуверенная. Со мною она хороша, не требовательна, помогает мне и всем делится со мною. Вам она не понравится — слишком современна.
Сама я живу интересами Тани. Друзей растеряла. Да и не тянет меня к людям — раны еще свежи, и только бы Вас всех повидала, но это невозможно. Найдите минутку и напишите мне еще. Ольга Гайдарова».
19 января. Москва. «Мишенька, родной! Твоя забота и помощь бывают всегда как-то очень вовремя. У меня по карточкам 4 кг жиров, и до сих пор не дали ничего. И вдруг твои жиры сегодня. Была в этот момент у меня Любочка, и я так счастлива была половину передать ей. О том, как мы благодарны, говорить нечего. Приготовила тебе маленькую посылочку — коробочку какао… О нашем приезде ты рано загадал — еще ведь три месяца впереди, и невесело мне как-то думать, что я опять брошу беспризорного отца. Работа у него трудная, большая, без отдыха…
Крепко целуя. Аня».
22 января (из дневника). Письма от меня и ко мне доходят лишь наполовину. Что за причина, сказать не могу… Возможно, и военная цензура… Москва становится недоступной не только территориально, но и «почтарно». Приходится пользоваться «оказией, как с Азией».
Ну, как видно, война кончается… Сколько у всех надежд и упований на послевоенное «эльдорадо»! А мне думается, что мы все ошибаемся. Не может сразу придти житейское благополучие.
24 января. Лазаревское. «Получила сообщение из Ленинграда, чтобы готовилась к отъезду в Ленинград. Обстановка там такова, что колебаться нельзя, и как мне не претит это возвращение, упрочение моего материального положения — не шутка. Здоровье неустойчиво. Здешняя сырость, холод, тьма — трудно переносимы. Настроение "вегетативное". Н.Вревская».
28 января. Москва. «Дорогой М. М., вместо того, чтобы сидеть сейчас с Вами, — я сижу дома в валенках, ватнике, пальто и в перчатках. В комнате у нас 4 градуса тепла. Рука моя в гипсе, я поскользнулся, получил трещину в некой кости и выбыл из строя на месяц. Огорчен до крайности. Напишите, можно ли мне приехать к Вам в конце февраля? С.Симонов».
5 февраля. Москва. «Родной мой! Зима стоит лютая. В комнатах холод. Реву порою от холода и внутреннего, и внешнего. Гоняем за дровами и нигде достать не можем. Часто отапливаюсь керосинкой. Утешаю себя мыслями о весне, тепле и Владимирском солнышке. О помещении там — решай сам. Тебе виднее. Мне все хорошо около тебя.
Наши новости — Вова "меняет походку" и переходит на работу в Госплан. Там "литерное питание", а через два месяца "абонемент". Отец пролежал дома неделю и, видимо, пролежал с удовольствием, несмотря на боли.
Крепко целую. Будь здоров. Аня».
10 февраля. Москва. «Добрая ночь! Пишу Вам, потому что сегодня справила тризну по Владимиру. Сварила суп из последнего владимирского гриба и сейчас с черным хлебом доела последний чеснок, подаренный мне Вашею добродетельной секретаршей Юдифью. И стало грустно тем более, что в эту грусть вкрапливается и имя Анны Мих. Никак не думала я, что она в таких цепких руках семейного круга… Свидание наше никак не может состояться… Салют за салютом… а нам все не легче.
В закромах моих хоть шаром покати. Одежда моя ползет по всем швам, но в работе есть моменты хорошие… Ну, вот и все. Крепко жму руку. Ольга Кудрявцева».
15 февраля. Алабина. «Дорогой М. М., обещанное исполняя, посылаю фотографическую карточку. Похож весьма, и страшен тоже весьма! И не думал даже, что представляю из себя такое огородное пугало. Не следует старцам моего возраста и нашего времени сниматься, ибо нет у нас благообразия… Порядочный человек не должен бы жить так свински долго в сем лучшем из миров. 75-й год наполовину — легко сказать. И как это ни странно, чувствую себя более здоровым, чем в прошлом году. Но устал. Жутко устал и войной, и работой не по возрасту. Хирурги не должны быть моложе 35–40 лет и старее 55–60.
Жму Вашу руку, и да здравствуют больницы, во главе которых не бабы, а мужчины 45–60 лет. К.Славский».
18 февраля. Владимир. «Милая Ольга Александровна! Да что же это такое с Вами? Хворать, да еще крупозным воспалением легкого! Да ведь так, не спросясь, и умереть можно. А я написал раз, написал другой… И только вчера от Анны Мих. узнал, что с Вами. Поберегитесь, очень поберегитесь после пневмонии. Боюсь я Вашей нетопленной квартиры, Вашей неустроенной жизни. Эх, Вы бобыль, как и аз грешный.
В природе — "как ты, февраль, не злись", а все равно масленица на дворе, и среди дня капели и воробьи повеселели… Давайте, и мы повеселеем. Ваш М.Мелентьев».
20 февраля. Муром. «Дорогой М. М.! Каждый день собираюсь Вам написать, но работаю до 7 часов вечера, а дома темно, а если и дадут когда свет, то хватаешься за чинку, штопку и шитье. Живу отвратительно. В течение 4-х лет, что я здесь, — ни одной знакомой семьи. Прихожу "домой", и там две сумасшедших старухи. Послушаешь их, плюнешь и ляжешь спать. Ну, все бы перенесла, если бы была хоть маленькая надежда на мое "освобождение", а ведь и этого нет. Даже конец войны мне ничего не обещает… Хочется мне посмотреть на Владимир. Последний раз я там была с Володей в 27–28 году… Как быстро пролетели годы! И как, кажется, недавно было Алабино. Боже, как там жилось, и как там работалось! Напишите. Татьяна Бессонова».
22 февраля. Кокошкино. «Уважаемый М. М.1 Суеты, суеты без конца, и казалось бы, она все должна убить, ан нет — тоска по красоте остается, "и звук этой песни остался без слов, но живой"… Природа дает и отдых, и покой. Да еще работа с детьми — мелкая, кропотливая, но творческая и живая. Во время последнего обследования школы крупный методист заинтересовался моею работою и просил написать о ней. Это мои девочки и "Книга «у Володе" дали мне возможность понимать других детей и строить свою работу с интересом для них. Вот "Книга о Володе" живет, живет в моей работе… И Мила часто говорит мне: "Мама, надо бороться, иначе будешь, как Володя".
Неделю у нас бушевала метель. Потом сразу изменилось все, и настали тишина и покой в природе. Хочется думать, что и для людей должно наступить время, после всех этих метелей, тишины и покоя. Без надежды этой и жить не хочется. А.Крюкова».
29 февраля (из дневника). Сегодня уехал Сережа Симонов. Пожил он у меня неделю и пожил мирно, содержательно, со вкусом. Давно этот человек верно идет со мною нога в ногу, и я люблю его спокойно, просто, как часть самого себя. Грустно было, что негде было ему поиграть, а мне — его послушать. Владимир — город не музыкальный, хотя здесь и имеется старейшая в стране музыкальная школа. Впрочем, это, должно быть, не так. Имеется же прекрасный хор в Успенском соборе… А рояль и Бетховен просто не пришли еще к нам по нашей бедности и культурной, и материальной.
1 марта. Лазаревское. «Вот и ночь прошла долгая, бессонная, темная. Снова розовеет за морем край неба и свет, как-то неожиданно, врывается из-за горы. Еще холодно… Быстро затапливаю "буржуйку", готовлю мамалыгу, дети уходят. Я тотчас же готовлю (экономия) суп на обед, убираюсь. Затем час-другой пыхчу над глупейшим английским романом или ухожу в поиски пропитания. Задача эта томительна и трудна… День промелькнет быстро. Наступает тьма. Зажигается коптилка, при которой читать почти невозможно. В 9 часов все ложатся. Я же, придвинув к самому носу коптилку, читаю и пишу до позднего часа. И так день за днем. Иногда только письмо всколыхнет однообразие. Редко приятное письмо.
Погода резко изменилась. Шторм, холод, грязь, дождь. Все силы небесные против нас. Дом дрожит. Стекла звенят. Вдруг одно вылетает… Беда! Нечем заткнуть. Всю ночь топлю (с дымом). Утром заменяю разбитое стекло переплетом от книги… Вот как мы живем у моря… Дом разваливается. Тетка тоже. Меня терзают малярия и какие-то болячки по телу, должно быть, от плохого "питания". (Ненавижу эти слова — питание, витамины и т. п.) Здешний черкес на мамалыге, орехах и фруктах процветает, а мы, измотанные городом, нуждаемся в каком-то особенном "питании"…
За эти годы я увидела действительную жизнь. Оказывается, люди живут лишь "для себя" и "моя хата с краю"… Мир идей совершенно чужд. Книги редкость даже в так называемых интеллигентных семьях. Так было в Тбилиси. В Лазаревке еще упрощеннее. Газеты, радио — редкость. Церкви нет. Живут день за днем, подгоняемые заботой о куске хлеба на завтра. И таких миллионы, и диву даешься, как все же движется сложная государственная машина. Москва — голова, а остальное руки.
Несколько дней спустя. Погода четвертый день ясная, только холодно. Море тихое, лазурное. Зимний пейзаж с буро-желтыми тонами и снежными горами — хорош. Цветут розы, а примулы, крокусы и фиалки появились как предвестники весны…
Эх, кабы воскресить Алабино, поющий самовар, цветы, тишину и Ваш оживленный разговор. Н.Вревская».
5 марта. Муром. «Шлю Вам, дорогой М. М., свой привет. Хочу перекинуться с Вами словечком. Уж очень здорово я загружен. За февраль соперировал 99 операций. Это очень много на полтора врача, так как своего помощника я считаю за полединицы. Доказательством этому служит бывший на днях случай. Помощник решил срочно оперировать под видом ущемленной грыжи гонорейный орхо-эпидидимит. Хорошо, что я успел вовремя отвести вооруженную хирургическую руку от несчастного триперитика…
Так вот работа поглощает все мое время. Остаются какие-то жалкие обрывки дел и мыслей… Я всегда удивлялся на Вас, откуда Вы, черт возьми, берете и досуг, и энергию на все Ваши занятия… У меня нет ни того, ни другого.
Я вот не понимаю, как могут жить старики "атеисты"? Если бы не искренняя вера в Бога, которая так согревает душу, я бы задохся в окружающей нас атмосфере ненависти, вражды и какой-то уж совершенно бессмысленной злобы. Крымская конференция удручила меня объявлением войны всему германскому народу, германской культуре. Я понимаю, что с фашизмом, гитлеризмом и его кликой следует бороться, но объявить вне закона весь, германский народ, раздавить его, ограбить — вряд ли это честно и благоразумно. Как Вы думаете об этом, дорогой мой дружище? А как Вам понравилось выступление Ильи Эренбурга — ведь это же проповедь погрома, идущая из уст еврея? Черт знает что творится!
Позвольте Вас крепко обнять, дорогой друг, а весною, может быть, удастся и расцеловать Вас. Ваш Н.Печкин».
7 марта. Москва. «Глубокоуважаемый и дорогой М. МЛ Спешу Вам написать о Тане. Таня через небольшой промежуток времени была направлена в Институт имени Сербского. Пробыла здесь до конца февраля. Комиссия признала ее психически больной, невменяемой и направила для принудительного лечения на Столбовую. Пока она была здесь, я 2 раза в неделю носила ей передачу. Сейчас дожидаюсь теплых дней, чтобы поехать в психбольницу к ней, повидаться и утешить ее. Настроение ее, судя по запискам здесь, было очень покойное и высокое, каким всегда отличается она в минуты самые тяжелые, самые ответственные. Она всегда обнаруживала в такие моменты внутреннюю ценность и просто героику. Сейчас она без передачи, и я беспокоюсь. Все, что мне будет известно о судьбе ее, я напишу Вам. Н.Розанова-Верещагина».
10 марта. Москва. «Дорогой М. М.! Ваша открытка до меня шла ровно 17 дней. За это время письмо могло бы дойти пешком взад-вперед.
О Тане я слышал, что она переведена в психбольницу — не знаю, для чего: для экспертизы или для лечения. Можно надеяться, что это ей поможет. Бывают случаи в жизни, когда психиатрическая больница оказывалась счастьем, и можно порадоваться за попавшего в нее. Некоторые и позавидовать имеют право. Сергей Цветков».
12 марта. Лазаревское. «Спасибо за открытку. В чем Ваша вина? Вы были, есть и будете образом, созданным моею фантазией, и не надо его материализовывать… Я ни в коем случае не хочу оборачиваться назад, ни в каких смыслах. Не хочется доживать дни мои совсем по-новому и по-иному. Житейские привязанности слишком связывают и отвлекают от главного. Тянет к жертве, жертве, и томится дух от духовной и душевной пустоты.
Вот Вы какой молодец, продолжая писание книги. Вот это действительно организованность внутренняя и внешняя. Я всеми силами стремлюсь к этому и работаю над собою… Хорошо бы нам серы езно и не спеша повидаться… Н.Вревская».
* * *
Передо мною десяток листов, наспех вырванных из тетради и исписанных то карандашом, то чернилами. Исписанных небрежно, наскоро, помеченных полевой почтой, без обозначения числа и месяца написания, и только на последних трех листках значится: Польша, Германия, Берлин. Я думал опустить их, не давать здесь, но за ними живой человек. За ним право двадцатилетнего знакомства и привязанности бескорыстной, дружеской и верной.
Николаша, Николай Михайлович Артемьев, деревенский мальчик из-под Алабино. Крепкая, хорошо слаженная семья. Отец, мой тезка, кустарь и крестьянин. Разумен, прост, деловит. Четыре сына, две дочери. Дом если не богат, то хорошо зажиточен. Николашу 16-летним мальчиком доставили мне в больницу с плевритом. С этого и началось наше знакомство. Это были 1924–1935 годы. Скоро деревня, где жила семья, была выселена. Пошли колхозы… Материальное положение резко ухудшилось, но старик держался еще и приспосабливался к новым формам жизни и ее требованиям. Запил старший сын. Николая взяли в армию. Семья оскудела работниками, но все еще держалась. Когда я вернулся в Москву после высылки в 1936 году, Николай тут же нашел меня и как-то привез отца полечиться. Но было уже поздно. Я увидел тень человека, изъеденного раком. Вскоре Николай остался старшим и стал запивать. Каялся, плакал, зарекался и пил. Началась война. Началась переписка.
* * *
«Многоуважаемый М. МЛ Получил Ваше письмо — за что от всего сердца благодарю. Зимовать в Берлине нежелательно. Мы все хотим закончить войну как можно быстрее и вернуться домой если не к своим женам, то к товарищам… Насчет весны… откровенно говоря, уже четвертую весну не замечаю ее природы. До того мы огрубели. Ну, а пока все хорошо — цел и невредим, хотя враг упорно сопротивляется. Еще наградили орденом Славы и медалью "За отвагу" — это за последние бои. Пишите, как живете. Бываете ли в Алабино? Какие смотрите вещи в театрах? Крепко жму Вашу руку».
«…Насчет того, чтобы выпить с Вами рюмку вина — это, конечно, неплохо. Я думаю, мы все же встретимся, ведь война на Западе идет к концу, но на Востоке, я полагаю, должна скоро начаться… и вот дадут нам перерыв, или нет… Трудно сказать, как я представляю свою жизнь по возвращении. Я представляю Вашу жизнь сейчас там, а свою не представляю и не думаю о ней. Это дело будущего. Недавно были бои. Штурмовали Кенигсберг. Сейчас все очищено, и мы в тылу. Что будет, увидим. На жизнь мало шансов. Еще раз наградили "Красной Звездой". Не знаю, придется ли носить. Пишите. С приветом к Вам…»
Польша. Полевая почта. «Шлю я Вам чистосердечный привет и желаю счастья и здоровья. Михаил Михайлович, давно нет от Вас письма, и поэтому скучно. Второй месяц я в госпитале — это после взятия Кенигсберга немножко контузило, но уж поправился почти. Имею возможность читать, и уже прочел "Войну и мир" и "В горах и лесах" и каждый день слушаю рояль. Начальник отделения женщина очень славная, тоже с 10-го года. Все пока хорошо. Можно надеяться, что с Вами выпьем рюмку водки».
Германия. «…Шлю Вам горячий привет и множество наилучших пожеланий в Вашей жизни. Как Вы живете? Теперь война ведь кончилась, и жить стало лучше и веселее. Ну, я живу, как и все солдаты. Насколько я помню, Вы ведь тоже знаете солдатскую жизнь. Теперь есть надежда возвратиться домой. Воевал я ничего, следственно, домой возвратиться не стыдно. Имею три ордена и медаль «За отвагу». Дадут еще два. Но вот плохо, что семьи моей осталось мало в живых. Два брата умерли раньше, и третий погиб на войне. Осталась мать-старушка… И вот как вспомнишь все прошлое, как жили раньше хорошо — так сердцу больно. Крепко обнимаю…»
Германия. «Примите горячий привет и наилучшие пожелания. Как Вы живете и как проводите свободное от работы время? У нас, конечно, обстановка изменилась. Теперь уже не спим в земле и раздеваемся, чего раньше на фронте не было. Находимся в лагерях, занимаемся учебой, что очень надоело, так что лучше два месяца воевать, чем один месяц заниматься. Сначала думали, что скоро отпустят домой, были все рады, но отпускают только стариков от 53-х лет до 40, а мне еще только 36, так что еще придется служить. Очень тяжела мне эта учеба — в голове то, что у молодых… Хочется хоть маленький остаток своей жизни пожить по-человечески. И нет никакого развлечения: "ни рюмочки, ни юбочки". Все одно и тоже: "Сердце пусто, празден ум, и томит меня тоскою однозвучный жизни шум". Жду от Вас ответа. С горячим приветом к Вам…»
«…Как протекает Ваша жизнь, и как Ваше здоровье? Дайте ответ на это письмо. Видите ли Ваших прежних знакомых, и кого? Жив ли Славский? Видите ли К.Н.Игумнова? Я живу сейчас неважно.
Очень скучно. На войне было веселее, и время шло быстрее. То поход, то в наступление, то вышел из боя жив и рад, что живешь на свете. А сейчас все одно и тоже — учеба и учеба. Домой пока не отпускают — наверно, будем ждать, пока закончится война с Японией… Жду ответа…»
Ну, конечно, я ответил, но ответа уже не получил… Что-то произошло, и не стало еще одного из многих хороших русских людей…
20 марта. Екшур. «Многоуважаемый М. МЛ Вы, вероятно, удивитесь, получив мое письмо, но на днях я получил письмо от брата Сергея, который спрашивает о Вас, и хотел бы узнать Ваш адрес и, думаю, был бы очень рад получить письмо от Вас. От Сережи почти три года не было никаких вестей, и мы, все его близкие, очень болели за него душою и не знали, что думать, и вот этим летом он объявился… Спрашивает он и о К.Н.Игумнове, но я ему ничего кроме того, что он жив, сообщить не могу. Летом, будучи в Москве, несколько раз проходил мимо его дома, однажды окна в его комнату были открыты, но зайти к нему я постеснялся.
Теперь несколько слов о себе и брате Анатолии. Мы оба с ним потеряли наших жен от туберкулеза легких. У меня остался сын, у него годовалая девочка. Семью нашу продолжают постигать несчастья.
Адрес Сергея — Бухта Нагаева ДВК. Поселок Палатка.
Уважающий Вас Алексей Коншин».
22 марта. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Все думы, как сохранить жизнь трем. Картошечка вся. На рынке 600 руб. мешок. Вместе с Милой мы получаем 570 руб. Катюша ходит в первую смену и до трех часов ходит без еды. И видеть это потемнелое личико с морщинками выше моих сил. За летнюю работу получила 2 кг овса и 6 кг ржи, но работа на поле в знойную сырую погоду отозвалась на руке, рука теряет движение, даже выпадает мел.
Наблюдаю возвращение мужей и отцов с фронта. Даже не завидно, а только отдыхаешь на этих светлых явлениях жизни. Возвратился без ноги муж. "Ну, теперь-то мое горе позади, сам вернулся". Действительно, и без ноги быстро нашел себе должность и все заботы о семье взял на себя. "Вот мой-то, когда пьяный, Вы знаете, какой бывает, а только бы дождаться хоть больного". Дождалась и она. Пришел с язвою желудка и осколком в легких. Пришел, и за дела! Приладив обрубок дерева, перекалывает дровишки, а мальчуганы их убирают. А в избе уже налажен и токарный станок, хотя человеку и стоять прямо нельзя.
Зашел попить с поезда отец с моей ученицей. Раздробленная челюсть позволяет есть только жидкое. Зашел выпивши, шатается. Под мышкой валенки лучшего сорта… "Смотри, какие купил своей бабе — пусть понимает, что хозяин теперь дома. А портфель хорош у дочки? Учись только, ничего не пожалею". — "Пойдем, папаня, там мамка ждет", — тянет за рукав пьяного отца с любовью и заботой о нем 9-летняя девочка, уминая булку за булкой… Да, сам дома, чувствуют дети.
"Трудно Вам троих-то растить?" — спросила я как-то. "Ну, для чего и жить-то? Пусть растут", — отвечает отец… "Он их совсем у меня избаловал, — вставляет мать, — да и меня-то жалеет. Никогда я у него за дровами не хожу и не колю. Все он мне приготовит в выходной день".
Да, не вышла своя жизнь! Что же делать? Найдем "иную", "где Рафаэль и Данте, и Шекспир". И пожелаем простым людям покоя и простого счастья, и вырастить хороших, дельных, без всяких нервов, людей…
А Ваши беленькие открыточки что-то стали редки? А мне они нужны. Вы — единственный, что готов помочь мне. А.Крюкова».
24 марта. «Дорогой М. М.! Уже месяц, как нахожусь в психиатрической больнице имени Яковенко на Столбовой. Работаю в мастерской пошивочной. Чиню белье. Находят у меня психостению, и благодаря ей я тут — поблизости Москвы…
Чуть топят. Количество еды для меня достаточно. Труднее всего отсутствие удовлетворения всяких культурных потребностей. Не знаю, как выдержу. Боюсь окончательно разболеться психически.
25 марта. Поздравляю Вас с праздником, и не грустите обо мне. Мне хорошо. Есть минуты уединения и любимые мои две маленькие книжечки со мною, и я не грущу. Во всяком случае, самое тяжелое пережито. От Бога много видела я помощи, и не буду унывать и малодушествовать.
Известие о деньгах от Вас получила. Спасибо, дорогой мой, буду беречь эти денежки до выхода из больницы. Письма пишите мне через Надю.
Вы, верно, угадали, что болезнь моя в чрезмерной впечатлительности и в неумении уложиться в рамки обыкновенной действительности.
Крепко жму Вашу руку. Т.Розанова».
13 апреля. Алабина. «Дорогой М. М.! С 10-го числа этого месяца не работаю в Петровской больнице… Выставили, как это ни странно. Больница, и в частности хирургическая работа в ней, хирела. Было скучно и глупо, но я все же предполагал дотянуть до конца войны — благо, он не за горами, и затем мирно умереть, может быть, чуть-чуть подумавши: "Исполнен мой долг, завещанный от Бога мне, грешному". И вот вдруг 10-го после только что сделанной мною операции главврач, известная вам Федюкина, мне заявляет, что она и райздрав решили уменьшить мне зарплату. Федюкина, вообще-то, толковостью и джентльменством не грешна, но все же такого фокуса я от нее не ожидал. Фокус меня оскорбил весьма. Тут же я вручил записку с просьбой не считать меня отныне в составе врачей Петровской больницы. Чтобы можно было распрощаться с больницей не на людях, заявил, что мои сердечные припадки очень обострились.
Такие-то дела… Живите долго и не забывайте глупого К. Славского».
15 апреля. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Получил Ваше письмо и перевел Вам деньги. Не могу сказать, как я рад был сделать это. Не отказывайте себе в необходимом. Деньги, пожалуйста, тратьте и не падайте духом. Это испытание Вашей веры и Вашего мужества.
Я живу по-прежнему в большой работе. М. М.».
24 апреля. «Милый М. М.! Вы пишете, что нужно терпеть. Знаю, что терпеть и терпеть нужно, но не понимаю, почему я помещена в исправительную колонию, это отделение больницы имени Яковенко, отчего меня нужно исправлять? Т.Розанова».
2 мая. Владимир. «Дорогая Татьяна Васильевна! Получил Ваши письма и надеюсь скоро увидеться с Вами.
Я недавно из Москвы, а в день смерти Володи 19 апреля был у него. Там все в порядке. Спасибо Вам — это Ваша осенняя забота о могиле.
Пожалуйста, сообщите мне о переменах в Вашей жизни и не падайте духом. Помните Златоуста с его: "За все Слава Богу".
Быть может, сгущенную атмосферу у Вашей комнаты в Посаде нужно заменить переменой в более спокойном и простом доме? Вам это будет грустно, но эту грусть надо побороть, перешагнуть через нее. Кое в каких вещах в жизни приходится уступать.
На праздник Воскресения я остался здесь — так лучше мне — больше уединения, сосредоточенности и возможности побывать в храме без давки. Службы я не менял. Вас смутила "областная больница"… Это 1-я Советская больница стала областной — отчего еще труднее и ответственнее работа. Пока справляюсь, но тягощусь. Буду теперь ждать вестей от Вас. М. М.».
В тот же день. Москва. «Дорогая Ольга Александровна! Что и как Вы в "освещенной" Москве? Веселее? Спокойнее? Страшное позади. Можно об этом страшном писать воспоминания. Не каждому поколению приходится переживать "немца у Москвы"…
А весна холодная, ветреная. Клязьма не разливалась, и старики, ох, уж эти старики, пророчат плохое.
Что со мною? Много работаю и хочу спать — от старости ли, от весны? Что-то не разберу. С 15 мая к нам из Москвы ежедневно поезд. Думаю, что за этим последует и отмена пропусков. Я Вас, в связи с этою свободою, жду сюда, а сам чаще буду наведываться в Москву.
Всего Вам хорошего. М. М.».
В тот же день. Харьков. «Дорогой дядя Миша! Веселого в моей жизни нет ничего. Слава Богу, что зима кончилась. Мерзли мы отчаянно. Питание у нас очень скудное, и обе мы постоянно с головными болями от недоедания. И еще обокрали нас. Взяли наши выходные платья и обувь — словом, все, в чем мы могли иметь приличный вид… Это удар для меня ужасно тяжелый.
Сейчас пришла с кладбища. Поплакала там обо всем и обо всех сразу. Могилы бы надо привести в порядок, но денег у меня нет. Вы когда-то предлагали прислать мне на это — вот теперь и пошлите.
Работаю я много, очень много, но прожить на заработок мы не можем, и каждый месяц я что-нибудь продаю… В общем, долго не писала, и это, пожалуй, лучше было, но все равно пошлю это письмо.
Крепко целую, Ольга Гайдарова».,
9 мая. «Мой дорогой М. М.! Поздравляю Вас с днем Победы. Я около Берлина. Так далеко занесла меня судьба — от родных мест. Хочу посидеть и поговорить с Вами, хочу видеть Вас, но когда вернусь — неизвестно. Ф.Истомина».
13 мая. Москва. «Дорогой М. М.! Окончилась война, и можно надеяться, что Вы скоро вернетесь в Москву… У букиниста видел книги В.В.Розанова, в числе их — "О понимании" (800 руб.). Раньше никогда их не встречал. В Тарусу, увы, не еду — не по силам:, переезд, прописка, получение карточек. Сергей Цветков».
15 мая. «После заключения мира, я окончательно повернулась к жизни. Хочу работать, хочу людей, музыки и т. д. Доживаю в Лазаревке последние дни. В Москве зайду на Вспольный, как ни грустно быть там без Вас, дорогой друг мой!
Погода потеплела. Все сразу зацвело, но столь же быстро и облетает. Море не манит, красоты здешние не прельщают. Хочется на моховую кочку, в березовый лес с ландышами и кукушкой. Н.Вревская».
17 мая. Москва. «Дорогой М. М.! Поздравляю Вас с Победою, окончанием войны, Пасхой, весной… Весна очень холодная и мокрая, но это ничто в сравнении со всем остальным. Что такое пророчествуют владимирские старики? Мы тоже старики и говорим по-старинке: "Май холодный — год хлебородный". Что же Вашим старикам еще нужно? Ольга Павловская».
22 мая. Столбовая. «Милый М. М.! Спасибо за письмо. Я уже начала беспокоиться о Вас. Пенсию я получила, но на нее можно купить только молока, да и то изредка. Хлеб здесь, конечно, только черный, и очень плохого качества. В Пасху и молока нельзя было купить. Как я буду жить дальше, не знаю. Бог все устроит. Поработала несколько дней на огороде на полке и свалилась. Буду чинить опять белье. Больная я не выгодная, и ко мне может измениться отношение. Т.Розанова».
25 мая. Владимир. «Дорогая Ольга Александровна! Погода — "люблю снежок в средине мая…". И Анна Мих. не едет ко мне, и нет у меня Ваших "победных настроений"… Забот у меня полон рот… Ремонт, разные перемещения, всякая "злоба дня"… Впрочем, есть одно большое событие, относимое к радостным. Вчера некий чин принес ко мне в мои приемные часы в поликлинике индульгенцию с отпущением грехов, конечно, только прошлых, но не будущих… Да и еще радость — возможность, наконец, иметь отпуск. Так вот и держится какое-то равновесие в жизни. М. М.».
30 мая. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Огород вскопан, и посадила с девочками под лопату 2 мешка картофеля. Но наши планы посадить еще 2 мешка у школы, и тогда уже не будет так страшно жить.
Состоялось профсобрание. Эта организация за эти годы совсем распалась. Теперь же выслали представителя от района, чтобы произвести выборы нового селькома. Собрание предложило меня. Представитель из района замялся: "Она за три года не платила взносов, а в прошлом году явилась к нам с просьбой дать ей денег. Из кармана сейчас же мы не смогли ей предложить, а ожидать она не стала". Вношу поправки: "Мне необходимо было обуть дочь школьницу. Имелись талоны на обувь. Я просила дать мне талон. Мне отказали. Поезд отходил, ждать было бесцельно и неразумно — я и уехала"… Товарищи настаивают на моей кандидатуре… Благодарю за доверие, но отказываюсь тем, что мой костюм не позволяет мне это. А что представляет мой костюм — Вы знаете… Удалось отклонить свою кандидатуру. После собрания вновь избранный сельком предложил мне подать заявление в союз о помощи. Подала с просьбою помочь мне приобрести 6 метров подкладки. Но как и ожидала — безрезультатно: "В настоящее время все средства израсходованы, и в просьбе отказать". А состою я членом союза с 1918 года!!
Много думаю о Вашем отпуске за 4 года такой напряженной работы. Чем могу быть Вам полезной? Ведь Вы помогли мне сохранить веру в человека в такое ужасное для меня время… А мне вновь придется летом работать в колхозе: нужны дрова, нужно сено, а лошади только в колхозе. Как хватит сил справиться! Иногда падаю духом, но все думаю не о смерти, а о жизни и борьбе до "победного конца". А.Крюкова».
4 июня. Харьков. «Дорогой дядя Миша! Война окончилась, а жизнь все еще остается сложной. Перевод на деньги и письмо получила. Приглашение приехать на лето очень нас тронуло и обрадовало. Возможность провести лето в культурной обстановке с Вами и тетками — это просто замечательно. Но скорей всего опять придется работать в колхозе.
Крепко целую и благодарю за все. Ольга Гайдарова».
7 июня. Москва. «Дорогой М. МЛ Умер Сергей Николаевич Булгаков. Умер несколько лет тому назад, но узнал я только теперь. Умер он от рака горла. Ему сделали удачно операцию и вставили трубочку. Он мог продолжать служить священником и читать лекции…
Вот и уходит постепенно старшее поколение.
В том, что Вы не торопитесь возвратиться в Москву, — есть смысл, но многие из Ваших знакомых пожалеют об этом. К их числу принадлежу и я. Давно предвкушал удовольствие прочесть Ваши воспоминания. Надеюсь, вы дадите.
Всего доброго. С.Цветков».
14 июня. Столбовая. Психбольница им. Яковенко. «Дорогой и милый М. МЛ В библиотеке я прочитала учебник по психиатрии Неймана и очень расстроилась. Там написано, что шизофрения кончается всегда слабоумием. А у меня находят шизофрению… Утешаю себя только тем, что мне осталось не так уж долго жить. Напишите мне что-нибудь, чтобы утешить меня. Кругом меня все время грубая речь, ругань, вульгарные песни, и Вы не можете себе представить, как тяжело все это.
Один час в неделю я имею возможность ходить в библиотеку. Там сегодня прочла все о душевнобольных людях у Бундта. Там все не похоже на то, что у меня. Нужно не падать духом. Напишите, дорогой мой, что Вы об этом думаете. Вообще, не оставляйте меня письмами. Вы не можете представить, как важны мне Ваши письма, Ваше участие… Ведь многое, что относят у меня к болезни, объясняется тем, что я человек иной среды, иной культуры, чем те сестры и няни в больнице, которые окружают меня. Меня никогда не оставляют одну, боясь, что я покончу с собою — не понимая меня, что я стремлюсь к уединению не от того, что больна, а потому, что много есть о чем подумать. Достоевский в записках "Мертвого Дома" пишет, что самое тяжелое там для него была невозможность побыть одному. Я умудряюсь час-полтора побыть одной, но как это трудно сделать и чего это стоит. И это ставится мне в вину, как недостаток моего характера и признак моей болезни. Часто вспоминаю экзамен Володиных умственных способностей. Совсем аналогичное было у меня. Мое спокойствие приняли за ненормальность, не понимая его источника — крепкую веру и уверенность, что все, что ни бывает с нами, нам необходимо и полезно.
Крепко жму Вашу руку. Т.Розанова».
16 июня. Алабино. «Мих. Мих., дорогой мой! В Вашей открытке не понял одного слова — репрессирован… нет его больше в сем лучшем из миров!
Разваливаюсь. Что ни день, уменьшаются силы. Не хочу жить и не могу жить.
Вас обнимаю крепко. К.Славский».
25 июня. Кокошкино. «Уважаемый М. М.! Два дня льет дождь, но и в такие дни не могу позволить себе такую роскошь, как написать Вам письмо. Наша очередь пасти стадо коз поселка в 60 голов, в 240 быстрых козьих ног. "Хоть умри, а выполнить это надо". Надо накормить и всех доставить хозяйкам в целости и сохранности. Но и мы пользуемся такими же услугами. Выручает тут Катюша. Два с половиною дня выдерживает с честью под проливным дождем. "Мама, мне надо справиться, и я почувствовала уверенность в своих силах. Вот посмотри, какие небольшие ребята справляются и как они уверены в себе. А мы с книгами удалены от такой жизни. А попробуй плохо накормить или рано пригнать — заедят бабы"… Да, бабы загрызут за плохую работу. Сами-то хорошо справляются, и нам надо. Работа в коллективе воспитывает прекрасно. Измочили всю одежду, всю обувь — ведь ни плаща, ни сапог в доме не имеется. "Кому до этого дело, мама. Надо справляться, надо быть сильны ми". Жизнь строга, и только скажешь: "Господи, пошли сил и здоровья". А.Крюкова».
27 июня. «Дорогой М. М.! Мы "сели на мель", безвыходное положение: нет ни денег, ни продуктов, ни топлива! Дожди мешали мне ходить на "барахолку", а частным образом ничего не продается. Если можете, одолжите рублей 200… За последние две недели мы очень бьемся. Стараюсь выскочить из создавшегося положения, но пока не удается. Я-то не беда, но мама очень ослабела.
Простите за беспокойство. Вы хотели нас забыть, а мы напоминаем о себе. Ксения Сабурова».
1 июля. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! Вы запретили мне писать на больницу, равно как перевести Вам еще денег… Я хочу ослушаться и деньги перевожу и пишу. О жизни Вашей в дальнейшем — не беспокойтесь. Я Вас устрою здесь, если Вы этого захотите. Мне очень нужен библиотекарь. Работа самостоятельная, одинокая. Угол я Вам дам и кормить буду. Не беспокойтесь об этом. Проехать сюда можно без пропуска. Выходите на волю, а там все "образуется".
У меня живут Анна Мих. с Марианною. Я им очень рад, и живем мы отлично. У меня, как всегда, много работы и никакой посторонней нагрузки выносить уже не могу. И устал, и постарел…
Напишите мне толково о Ваших делах — я не очень в них разбираюсь. И когда выйдете — напишите. Будьте здоровы и спокойны. М. М.».
20 июля (из дневника). Закружили дела и люди. Побывал наскоро в Москве и вспоминаю о ней «кошмарно». По-видимому, мне нездоровилось, я ничего не мог есть и только пил кофе, предусмотрительно взятый с собою. А лето уходит, и только последние несколько ночей теплы и лунны. Пишу о ночах, потому что дней я не вижу. А поздними вечерами мы с Анюшкою посиживаем на террасе у нее. Цветут и пахнут липы. Радио часто передает старенькие вальсы, а они нагоняют грусть о пережитом и часто думается, что зажились мы и пора, пора под холстинку… Но наступает утро, и жизнь вновь вступает в свои права и заставляет работать и бороться. Вот так и текут дни.
Жду Игумнова к себе. Он уже телеграфировал мне, что свободен.
6 августа. Алабино. «Дорогой М. М.! Получил Вашу открытку. Хочу дать коротенький, но, сколько могу, полный отчет о своем положении.
Анна Иосифовна (жена) умерла 6 мая, через две недели после моего ухода из Петровской больницы. И это вышло даже очень хорошо, ибо умирала она очень тяжело, и агония тянулась бесконечно долго. Не любила Анна Иосифовна говорить о своих болезнях. Какие-то боли в области желудка после всякого приема пищи, поневоле не весьма квалифицированной. Желудочное кровотечение и затем медленное, медленное таяние — под морфием, который мы для нее не жалели… И умерла, и зарыта в землю на старом Петровском кладбище, рядом с могилой сына Костика.
И горе не умершим, а оставшимся. Я живу пока в своей "келье под елью". Хочу, чтобы московские внучата провели лето так, как это было при жизни бабушки.
Я и стар, и дряхл. По совести полагаю, что ни к какой работе больше не годен. Ни к какой. Переутомился работой в годы войны, устал от самого факта войны, устал от разрушения до состояний помойной ямы Петровской больницы. Последнюю каплю в стакан положила смерть Анны Иосифовны.
Устал от войны… Старческие мозги видели в ней — не победы и одоление, не торжество "свободолюбивых, мирных демократических наций", а миллионы убитых, в жестоких муках погибших людей и… только. И ничего больше. И пускай бы то были старые люди, вкусившие от древа познания добра и зла. Дети, много миллионов маленьких деток, даже не подозревающих о существовании такого дерева.
Не много, но все же я видел и муки раненых воинов, и этих, пострадавших от войны деток… В Петровской больнице пребывали медсанбат и санитарные роты, и полевые госпитали. Последние, главным образом, размещались в хирургическом бараке, где в рентгеновском кабинете (бывшем) имел приют и я после бомбежки больницы. Каждые сутки прибывали сюда 200–300 раненых. Часто ночами здесь оперировал. Оперировал больше только раны живота и головы. Каждая партия оставляла 8—11 человек умершими. Барак был на 15–20 коек, вмещал 200–300 взрослых мужчин. На полу, в коридоре, на носилках плечом к плечу… И что любопытно, и что поистине страшно и жутко — эти изуродованные люди говорили, что они попали в рай… Спят, но не от морфия… Зрачки широкие, широкие…
Немцы стали отступать… И вот почти от Смоленска к нам повезли пострадавших из мирного населения… Тоталитарная война!! Тут были и раненые, но больше было обмороженных, проведших зиму в холодных "убежищах". И это было жутко еще более… Не помню я всех оперированных мною когда-либо больных, а этих даже очень помню… Девочка 6-ти лет Лиза и брат трехлетний Володя. У девочки чуть-чуть обморожены ручки, а у Володи обе ноги до половины голени обморожены начисто. Ампутировал обе ножки… Из Нары дети одной семьи — старшая девочка, прехорошенькая — обморожены обе ноги, ампутировал. Лет ей было 13–14. Брат 10-ти лет — глубокое обморожение обеих пяток, сестренка 5—6-ти лет — обморожены пальцы на обеих руках… Ампутировал… Что это? Операции? Врачебная помощь? Или преступление?
Палата женская. На одной стороне 4 молодых женщины. У всех четырех только три ноги и семь рук. Ноги ампутированы в середине бедра. Рука вылущена в плечевом суставе. Врачебная помощь? Не лучше бы просто умереть без такой помощи?
И много, много всего другого.
Кажется, стар. Кожа должна быть толстой. Мозги пропитаны известью. Кажется, все эти чувствительности, жалости, чужое горе не должны тебя смущать. Не тут-то было! Суммируясь, накопляясь, все это довело меня в конце концов до полного изнеможения, до полной прострации.
Хочу одного — на Петровское кладбище, рядом со своей старухой и сыном. Говорю это совершенно чистосердечно.
До 15 сентября проживу здесь в лесу, а что будет дальше, не знаю сам. Ну, устал. Горячий привет Вам. К.Славский».
7 августа (из дневника). День именин Анюшки. Ждали москвичей — не дождались. «Именины состоялись с местными силами».
Вторую неделю живет у меня К.Н.Игумнов. Мы помещаемся с ним в моей небольшой комнате, но это нисколько не нарушает моего самочувствия. До того он тонок, мил и непритязателен. А игра с ним в «простые дураки» по вечерам — это истинное удовольствие не только для Марианны, но и для нас с Анюшкой. Как горько и как жаль, что он физически стар и не может в полную меру пользоваться прогулками. А он их так любит и делает всегда один, внося и в это что-то свое, единственно ему присущее.
Предполагалось, что Константин Николаевич выступит с концертом на областном съезде врачей. Но осмотр рояля в помещении «Офицерского собрания» (бывшее Дворянское собрание) показал полную его непригодность. Кстати, один штрих — не так давно из Москвы сюда приехал симфонический оркестр с 4-ю симфонией Чайковского. Было продано всего полтораста билетов. Концерт начался почти при пустом зале и не мог быть закончен, потому что и пришедшие понемногу разошлись.
16 августа. Владимир. «Милая Татьяна Васильевна! С удовольствием вспоминаю часы, проведенные с Вами в Загорске. Страшное у Вас осталось позади. Не будем вспоминать о нем. Одно скажу. Спасла Вас Ваша глубокая вера. Ваше совершенное спокойствие было непонятно, а Ваше равнодушие сбило их с толку. Жалею я об одном, что не мог оказать Вам настоящей действенной помощи. Кстати, это последнее обстоятельство удерживает меня от возвращения в Москву. Жить там — это значит, не мочь помочь уж ничем никому из друзей. Это невыносимо.
По возвращении сюда меня опять захватила работа. Мое отсутствие не изменило ко мне деловых отношений, и встретили меня приветливо.
Перечитал на днях "Итальянские впечатления" В.В.Розанова. Перечитал с пользою и наслаждением. Сколько Вам было лет, когда В. В. ездил в Италию? И что Вы знаете по семейным преданиям об этой поездке?
Будьте здоровы. Вспоминаю о Вас с теплом. М.Мелентьев».
20 августа. Москва. «Дорогой М. M.! Хотя Вы на меня давным-давно поставили крест, но должен Вам сказать, что редкий день проходит без того, чтобы я о Вас не вспомнил и не погрустил о Вашем отсутствии. В тяжелые, грустные, наполненные тревогой моменты моей жизни я всегда писал Вам. Писал, потому что знал, простите за смелость, что Вы любите меня и что многие годы близких отношений связали, как мне кажется, нас на всю жизнь.
Я живу последнее время один в Москве. Семья моя на даче. Живу разнообразно в смысле полноты чувств и яркости впечатлений. И сегодня у меня нет никаких оснований для дум, что есть на свете беды и печали. Но что же? Где-то глубоко, в день, когда, может быть, мы особенно радостно воспринимаем жизнь, грызет какой-то червячок, и несмотря на свой маленький размер, здорово отравляет хорошее… Вот в такие минуты мне особенно недостает Вас, Вашего оптимизма и у меня многое перенести из одной категории в другую. Мне многое бы хотелось рассказать Вам, но не написать. Ибо в живой речи много можно сказать не только словами, а напишешь, прочтешь, и мысль, волновавшая и казавшаяся значительной, иной раз оказывается такой плоской, пошлой и незначительной.
Напишите мне когда-нибудь хоть несколько слов — я буду очень рад им. Целую Вас нежно. Александр Егоров.
Константина Николаевича поцелуйте. Как он себя чувствует?»
1 сентября. Полевая почта. «Дорогой М. М.! Я Вам не писала, да и никому не писала. Работы много, все меня беспокоит, все не удовлетворяет. А работа моя такова: я начальник корпуса терапии и туберкулеза, и при мне 4 молодых врача. Больных свыше 200 чело век, а мою клиническую подготовку Вы знаете, а административные мои способности тоже весьма слабые. Лишь изредка вечерами могу урвать часок — пробежаться отдохнуть. Но природа здесь скудная, унылая, безлесная — никакой радости. А климат дурацкий — всю весну и лето холодные дожди. Сейчас уж чувствуется осень, и стало еще унылее. Мне здесь все не по душе. Идешь и видишь злобные взгляды, чужие лица, чужую речь, чужие интересы. Ненавистна мне эта сторона. Эта паршивая земля и люди на ней. Не хочу и видеть. Хочу отсюда домой даже на Дальний Восток.
А Вы как? Как работаете? Напишите.
Обнимаю. Ф.Истомина».
12 сентября (из дневника). Анюшка, Константин Николаевич и Марианна покинули меня. Терраса опустела. Комната Анюшки стала чужой. А я принялся удвоенно за дела и переписку, которую очень запустил.
Константин Николаевич очень поправился, стал много бодрее, с большим вкусом отдохнул, погулял, много раз побывал в соборе, как всегда не говоря об этом. Хорош он, очень хорош. Ему 73 года, а сколько милого, молодого и умного в этом человеке, или, быть может, надо сказать — в этом чудесном пианисте, музыканте. Дай Бог ему долго жить.
Незадолго до отъезда Анюшка свела Марианну к старому священнику, моему пациенту, и без лишней огласки окрестили ее. Назвали ее Мариамной, чья память свершается 17 февраля (ст. ст.).
20 сентября. Загорск. «Дорогой и милый М. M.I Дала Вам сегодня телеграмму, что приеду к Вам, и тут же узнала, что Вы болеете, что Вы перегружены работой, и мысль быть Вам в тягость, доставить Вам много хлопот, а быть может, и неприятностей, испугал меня. Буду стремиться опять устроиться куда-нибудь в больницу, 4 лучше бы всего в богадельню, потому что больше я никуда не гожусь.
Была у Володи и убрала его могилу. Посылаю Вам стихотворение Вячеслава Иванова "Могила":
Тот вправе говорить «я жил»,
Кто знает милую могилу.
Он в землю верную вложил
Любви не расточенной силу.
Не оскудеет в нем печаль,
Зато и жизнь не оскудеет.
И чем он доле сиротеет,
Тем видит явственнее даль.
Бессмертие ль? О том ни слова.
Но чувствует его тоска.
Что реет родником былого
Времен возвратная река…
Т.Розанова».
28 сентября. Алабино. «Дорогой мой М. МЛ Вчера я получил Ваше письмо. Мне очень хочется побеседовать с Вами, но боюсь я, что, может быть, не надо людей, которых я чту, как друзей своих, омрачать теми мыслями, которые в последние месяцы целиком овладели мной.
Тяжко мне!
Первое. Через несколько дней мне стукнет 75 лет. И нищий я, так долго проживший, — не смею сказать, что человек бессмертен и что наш удел не один только лопух, который вырастает из нашего трупа.
Я не могу сказать, что есть Бог, Отец мой, любящий меня Отец, без воли которого не выпадает даже волос из моей головы. Не имею права сказать по совести, что когда-то давно-давно по земле в образе человека ходил так называемый Сын Божий.
Второе. Смерть Анны Иосифовны. Я хотел, чтобы Анна Иосифовна умерла раньше меня и не осталась с моею смертью одинокой, беспомощной. Мое желание исполнилось, но я сам погрузился в бездну, где задыхаюсь… Казалось бы — не произошло ничего сколько-нибудь значительного. Умерла исстрадавшаяся и старая женщина но она все, что держало меня в известном равновесии, унесла с собою. И одно, чего я теперь желаю, — это умереть, умереть скорее; К горю, однако, я не нахожу в своем состоянии ни единого симптома, который бы давал мне надежду на скорую смерть.
Третье. Но третье не по важности, а по случайному счету. По важности, может быть, даже первое — это война. Только что окончившая собственно военные действия, но еще царящая в своих последствиях во всем мире. Сошло с ума, сбесилось все человечество. Миллионы (миллионы) убитых воинов и многие миллионы убитых и вообще погибших, кого страшно назвать мирным населением. (Война народов, не армий, а народов, тоталитарная война не знает мирного населения.)
Наша старая японская война позволяла гадать, какой будет новая война. Старые войны России, Франции, Англии, Соединенных Штатов опытному глазу могли рисовать картину новой войны — этой отгремевшей мировой бойни.
Бомбы, атомная бомба… Я не знаю, что это значит: "атомная бомба", но вижу уже новую войну с "атомными бомбами". И не верю я, что объединенные нации, во главе которых стоят настолько противоположно настроенные как наша родина, США, Англия, чтобы они могли переделать, скажем, японцев и согласовать свои действия, чтобы вновь созданный термин "военных преступников" мог сколько-нибудь серьезно послужить делу мира во всем мире. И во время войны, и вот сейчас я чувствую, что мы живем в сумасшедшем доме и что как змея родит только змеенышей, так и война может родить только войну и ее предтечи — ненависть и злобу.
Что же, настанет когда-нибудь день, что немцы полюбят французов, или японцы североамериканцев, или нас?! Не настанет никогда!
И тяжко, тяжко мне. И не нужно мне утешение. На одно уповаю: отец мой прожил 73 года. Мать тоже 73 года. Не жить же мне до ста лет…
Обнимаю Вас. Не забывайте старика. К.Славский».
1 октября (из дневника). С 9 мая считаемся на мирном положении. Полагается радоваться, а радость что-то не приходит. Жизнь продолжает оставаться всячески трудной, и самым трудным в ней стал человек. Нет уважения к нему, и от этого жизнь особенно сера.
Я по-прежнему продолжаю работать «главным врачом». Устал и разменялся по пустякам и мелочам быта больницы — и жнец, и швец, и на дуде игрец.
9 октября. Владимир. «Надежде Васильевне Розановой-Верещагиной…Татьяна Васильевна пишет мне, что хотела бы на зиму поместиться в больницу. Я предлагаю, если Т. В. будет трудна жизнь в Загорске (не будут топить и не будет света), пусть приезжает ко мне на зиму. Комната ей и еда обеспечены. Ей надо будет только обслужить себя, что она делает и у себя дома. Кстати, мы ее тут и полечим. М.Мелентьев».
II октября. Ленинград. «Вы, вероятно, стороной слышали, что я жива и здорова. О Вас не знаю и этого, но если бы Вы умерли, мне бы сообщили. Итак, напоминаю о себе и прошу откликнуться. Жизнь ползет — хмуро, уныло. Ни цели, ни желаний, ни чувств, ни мыс лей… И даже не вегетирую, потому что из одного недомогания пере хожу в другое. Истощена — глюкоза, витамины — все ерунда. С бы том ни с места. Окна без стекол, нет дров. Борюсь с попытками заселения… Скучно говорить об этом.
Читаю "Путешествие на о. Таити и в Индию". Заманчиво. Н.Вревская».
8 ноября (из дневника). Праздник Октября. После шумной и хлопотливой к нему подготовки — тишина, по крайней мере у меня. Я не визитирую и никого не зову к себе. Приехала Т.В.Розанова. Хочу, чтобы было ей хорошо, бесхлопотно и бездумно, но думаю, что не удастся это мне. Есть люди, не рожденные для тишины и покоя — они все время в «трех волнениях». Такова и моя гостья. Слишком много тяжелого было у нее в жизни.
Веду переговоры об освобождении меня от работы главным врачом. Возвращаются с фронта коренные владимирские врачи. Все они партийные, с орденами, фронтовыми заслугами. Присматриваясь к ним, чувствую, что я «не к шубе рукав», что трудно мне будет с ними, всячески трудно… Ни к какой борьбе честолюбий и интриг я не способен, а здесь сейчас начинает это расцветать. Зачем мне это? Старому, беспартийному, опороченному 58-й статьей? А то, что я хожу в церковь, — разве это дальше простится? Пока с этим мирились, но скоро это станет несовместимым с моим званием, если не преступным… Нужно предупреждать некоторые события в своей жизни. Нужно предвидеть… Нужно улавливать не настроение общества, такового сейчас нет, а курс ведущего корабля. А курс, несомненно, будет со ставкой «на своих», которых, кстати, так много освободится с окончанием войны. Кроме того, что прощалось во время войны, с чем мирились по военному времени, валя на него, теперь станет недопустимым… А ведь все равно — топлива нет, крыши все текут, больничное белье в жутком состоянии, питание больных из рук вон плохое… Канализация и водоснабжение больницы каждый день дают аварии… Словом, тысячи прорех, все требует средств и других возможностей. И за каждую прореху главврач может быть притянут и опорочен. Месяца два тому назад по жалобе одного из работников обкома занялись положением больницы в обкоме и облисполкоме. Был проведен ряд собраний больших и малых с шумом, треском, со звоном. Виновных не оказалось. Был вынесен, как теперь говорят, ряд «развернутых решений» о материальном улучшении и снабжении больницы… И что же, прошло полтора месяца, и я получил для больницы — один чрезседельник. Я никого не виню. Я знаю всю руководящую верхушку области. Я всех их лечу. Знаю их семьи, их быт, их желание помочь мне, но они бессильны. Мы пока слишком бедны. Но в конце концов виновный должен быть найден… На этот раз горькая чаша меня миновала, но насколько времени — кто скажет…
Так вот, не надо ждать «катастрофы». Мне больно бросать больницу. Я много и от всего сердца поработал в ней, но бросать пора…
23 ноября. Ленинград. «Дорогой М. М.! Упав на днях на улице, разбилась. Пролежала, но опять ползаю. Раскачиваюсь написать биографию Михаила Степановича (мужа) — не официальную, а для себя, т. е. для дома, для внуков. Кстати, на днях родился 8-й. Я не пылаю к нему нежными чувствами. Слишком горько страдать за остальных полуголодных, нищих. Посылаю крохи (отрывая) с болью сознания, что этого мало и что нет сил у меня помочь больше. Еще недовольна недостаточной внутренней работой. Читаю ежедневно Евангелие, но надо быть проникновеннее, и когда нападают уныние и грусть, — шепчу святые слова, и отходит… Зачем пишу это? Вы, который знаете мои метания за 25 лет (жутко сказать), порадуетесь за меня, за тот покой который я иногда обретаю. Н.Вревская».
6 декабря. Кокошкино. «Хочется, уважаемый М. М., поделиться с Вами радостью. Приобретены новые валенки за 700 рублей. Понять и оценить это можно после того, как походишь по снегу с голыми пятками да посидишь 8 часов в нетопленном помещении школы… Да… 700 рублей! Вещь очень серьезная. Когда мы сложили с Милой наше месячное жалованье, нам не хватило на валенки 200 руб. Нашлись люди которые выручили. И вот, валенки есть. Кости не ноют от холода. Носим мы их с Милой, т. к. работаем в разные смены. Нужна еще шубенка. Выйти из положения возможно: после дяди имеется шуба, но за работу надо 400 руб. Но такой жесткий режим экономии два месяца — невозможен. Появляется неудержимое желание хотя бы по выходным дням напиться чаю с сахаром. Пока выхожу из положения, надевая две опорки — один плох в одном месте, другой в другом. Все это скрепляется веревочками по талии и груди. Конечно, лишь большое уважение ко мне позволяет мне работать в таком виде… Рада за всех, кто пользуется сытостью и теплом, а еще больше за Вас, что Вы и другим можете это дать. Ну, а меня свет и тепло, вероятно, встретят лишь при переходе в другой мир. Физические силы таковы, что порой нет сил держать ложку, а делать надо все самой: колоть дрова, поднимать тяжелые мешки, даже плотничать. Если же хотите чистого белья, то ночь для стирки: употребляю лекарство — довольно крепкий чай с молоком и, если возможна такая роскошь, немного сахару. Чай стал сильно влиять. Порой думаю — ну зачем это дети? Какой смысл их иметь и столько в них вкладывать? Сама себе отвечаю: лишь зажегся огонек новой жизни, только тут она узнала, сколько сил и огня в ней оно скрывало.
Ну, будьте здоровы. А.Крюкова».
18 декабря. Палатка. «Дорогой М. М.! Все жду Вашего письма. Надеюсь, что Вы все-таки пишете, и письма где-то блуждают.
Моя жизнь с половины ноября опять изменилась, и на этот раз к лучшему. Я опять музыкант-пианист того же клуба, через который пришлось пережить столько беды и проработать несколько месяцев молотобойцем. Правда, зато я теперь имею еще одну специальность — может быть, пригодится когда-нибудь.
Я все терпеливо жду своего возвращения к прежней жизни, и пока все тщетно. Грехи мои все не пускают меня в рай. Очень это грустно! Ведь годы все идут и идут, и так незаметно состаришься. А пожить еще хочется, ведь пожил я еще очень мало.
Как-то Вы живете и чувствуете себя? Я Вас представляю все таким же жизнерадостным, веселым, остроумным, как и встарь… Как себя чувствует К.Н.Игумнов? Я слышал, что он продал один рояль, и представляю это себе как очень большую нужду и неблагополучие. К. Н. я никогда не забуду и всегда буду его прославлять, хотя слава его и без меня велика.
Хорошо бы, мне удалось прочно и надолго остаться у пианино, от этого зависит вся моя будущая жизнь. Но благополучие в моем положении неминуемо влечет за собою новые беды, и я всегда нахожусь в ожидании таковых. Часто я удивляюсь, почему я не сошел с ума, а наоборот, еще умею быть веселым, смеяться и по-прежнему любить жизнь.
Как мне хочется скорее Вас увидеть и провести с Вами так же мило и хорошо время, как, кажется, совсем недавно в Алабине. Доживите обязательно до моего возвращения. Сергей Коншин».
31 декабря (из дневника). Сегодня мне пошел 64-й год. Когда не считаешь слишком важным ни жизни своей, ни своей особы — смерть не кажется страшной. Страшнее старость. Но что же мне пока жаловаться на нее? Я здоров, я работаю… А там, что Бог даст. У А.В.Никитенко я прочитал: «Думать постоянно о трудностях своего положения — это только усугублять их». И вот я не хочу думать и считать, что некоторая доля легкомыслия, даже после 60-ти лет, очень полезна в жизни.
1946 год
«Жить — не значит предоставить лодке плыть по течению, а значит неусыпно бодрствовать у руля».
1 января. Муром. «С Новым годом, дорогой М. М., друг мой. Шлю Вам самые лучшие и сердечные пожелания, главным образом, здравия и мира душевного.
Мы со старухой живем по-прежнему. Живем воспоминаниями о милом прошлом, не смеет роптать на настоящее и побаиваемся будущего, неизбежно связанного для нас с потерями и скорбями.
Провел отпуск в Москве ужасно. Повидал старика — Конст. Георг. (Славского). Погрустили с ним о прошлом, и тепло стало у меня на душе от ласкового взгляда его умных глаз.
Был в Художественном театре, в Третьяковке. В консерватории слушал 4-ю симфонию Рахманинова и его поразительные "Колокола". Сидел, как очарованный. Слушал 3-й фортепьянный концерт Рахманинова, исполненный Игумновым. Старик меня поразил: какая мощь, какая рафинированная красота отделки. Так и хотелось как психопатке броситься к нему и расцеловать его. Будете ему писать — скажите ему от меня сердечное спасибо за истинно художественное наслаждение, которое я получил, слушая его.
Будьте здоровы. Крепко-накрепко обнимаю и целую Вас. Н.Печкин».
3 января. Алабино. «Дорогой М. М.! С Новым годом! Какая неприличная чепуха — 76-й раз видеть, как увеличиваются дни. 76-й раз, как они начинают уменьшаться… А дней-то и ночей-то сколько. Не сочтешь. И все же, ей-богу, не понимаю, зачем и для кого, и для чего нужна была эта скучная канитель!
Несмотря на такое настроение все еще раз: с Новым годом. И долго, долго живите… К.Славский».
15 января. Бухта Нагаева. «Мой дорогой М. МЛ Так все и нет от Вас вестей. Это меня огорчает. Во-первых, так хочется услышать Ваш голос хотя бы и на бумаге, а во-вторых, очень беспокоюсь — живы ли Вы и здоровы, и все ли с Вами благополучно?
Как безумно давно мы не виделись с Вами, и как я мечтаю о нашей встрече. Но судьба продолжает быть ко мне жестокой и будет такой впредь. Я что-то начинаю терять надежду на перемену своего положения. Разумнее всего, конечно, в моем положении — полное смирение и отрешение от всех надежд и мечтаний. Жизнь все равно уже прошла. Правда, чувствую себя еще очень молодым и бодрым, но это уже остатки… Я уже Вам писал, что опять вернулся к музыке. Это, конечно, удача и возвращение к благополучию. Но работаю я не как музыкант, а как тапер и халтурщик. Приходится Бог знает какой музыкой заниматься. Но во всяком случае это не работа молотобойца.
У нас теперь очень хорошо работает радио и прекрасно слышно Москву. Но я все время занят в клубе и попадаю только на бой часов Кремлевской башни.
Я все время очень горюю, что Константина Николаевича (Игумнова) я уже, наверное, не увижу и не услышу. Ведь до ста лет он не будет жить.
А как не повезло моим обоим братьям — оба овдовели. Вообще, над нашей семьей тяготеет рок — она почти вся погибла. Из жителей Чистого пер. буквально остались рожки да ножки.
Несмотря на то, что прошли многие годы, я всех помню из круга моих знакомых. И рад бы забыть — да сил нет забыть. Это плохая сторона человеческого устройства, что не в силах побороть потребность вспоминать. Может быть, для этого нужны новые увлечения, привязанности, интересы, а главное, конечно, чтобы настоящая жизнь была не хуже прошлой. Ведь у голодного человека всегда над всем преобладают личные воспоминания о съеденной когда-то пище вкусной и обильной.
Если этому письму суждено дойти до Вас, то ответьте мне сразу. Теперь навигация у нас не прекращается. Крепко Вас целую.
Ваш всегда помнящий, Сергей Коншин».
16 января (из дневника). Новый год я встречал в Москве, где проводил и свой месячный отпуск с половины декабря. Там я печатал на машинке у Н.В.Плетнер свои воспоминания. Работали мы каждый день по три часа. И вот как-то разговорились о Тару се, куда меня все время тянет Цветков. Оказалось, что в этой же квартире живет С.А.Станкевич, двоюродная сестра С.В.Герье, а последняя продает свой дом в Тарусе, где она жила вместе с артисткой Малого театра Н.А.Смирновой. У меня было настроение «кончать» с Владимиром. Переходить из «попов в дьяконы» и оставаться в больнице рядовым врачом я считал для себя и для дела неприемлемым. Оставаться дальше главным врачом я про сто не мог. Искать работу где-то в другом месте было не по годам, да и не к чему… А вот приобрести свой угол и обосноваться там уже до смерти у себя — это было и заманчиво, и почетно, и логически оправдываемо.
После знакомства со Станкевич и Герье выяснилось, что дом в Тарусе уже запродан. Я успокоился и отложил решение вопроса со Владимиром на неопределенное будущее. Прошла неделя, и я получил приглашение от С.В.Герье зайти к ней. Живет она в особняке покойного ее отца проф. В.И.Герье, оставленном советской властью за его семьей. Большой кабинет. Старинная обстановка. Большие портреты маслом В.И.Герье и его жены. Много книг и Софья Владимировна — породистая, высокого роста, с бледным тонким лицом. Порывистая и покойная. Простая и не простая в обращении. Уже очень не молода, но подтянута, держится прямо, улыбается молодо… Дом оказался не проданным. Хотят продать человеку «преемственной культуры»… Нужно переговорить с Н.А.Смирновой — она в больнице со сломанной ногой… «А вы, Софья Владимировна, будете за меня?» — спросил я, расставаясь. «Да, я свой голос отдаю Вам»…
29 января. Владимир. «Милая Анюшка! Сегодня уже две недели, как я здесь. А в памяти… расставание с Тобою. Маленькая (худенькая с тонкой шейкой) и… и-и-и, что скрывать, старенькая. И болит мое сердце от всего этого и от трудностей московской жизни для тебя.
Что я нашел здесь? Никто меня в мое отсутствие не предал, не оклеветал и ни в чем не обвинил. В первую же неделю я стряхнул с себя — главного врача. Новый главный врач — маленький, паршивого вида, как всегда это бывает, поднял симпатию к старому, ушедшему главному врачу. Но я держусь в стороне и четко выполняю свои обязанности заведующего отделением, т. е. то, что я делал и раньше. Но общая врачебная обстановка здесь создается "хорошей провинциальной склоки", причем врачебной — самой злостной из склок.
Очень огорчила меня смерть медицинской сестры Моторжиной. Ты, верно, помнишь ее? Такая заботливая и умная мать, наш парторг. Ее грузовая машина придавила к забору. Страшное это явление в нашей жизни — пьяный шофер… Ведь остались два мальчика совсем одни… Эта смерть и другие смерти, о которых не пишу, обострили у меня чувство непрочности нашей жизни, и я начинаю бояться, что мы так и прособираемся приблизить ее к природе и устроить ее независимо в своем углу.
Мне скучно здесь стало. Скучно не по себе, а вообще скучно. Скучно от людей, скука в людях, в страшное однообразие жизни (впрочем, она такая и в Москве), в сером фоне ее, в какой-то безнадежности личной и общественной. Думаю, такому "восприятию жизни" помогает нездоровье, до сих пор не могу выправиться от кашля, насморка, общего недомогания. Лечусь, как всегда, водою, горячим молоком и чтением в постели. Последняя поблажка особенно заставляет ценить мою болезнь.
Завтра уезжает Татьяна Васильевна. Я рад, что помог пережить ей трудные зимние месяцы. Интересный она человек, но и трудный человек. Должно быть, такое сочетание в природе вещей.
Напиши мне, какие вести из Дрездена от Ирины. Вот запомнился мне вечер ее отъезда из Владимира… Были августовские сумерки. Я пошел ее проводить на вокзал. Шли мы по Щемиловке, прежней улице семинаристов. Там есть маленький садик железнодорожников. Отцветали табаки. Мы посидели на скамье… Сердце ныло разлукой… Мы только что оставили уютную террасу, тебя, Константина Николаевича, Марианну… Гудели паровозные гудки, и впереди нас ждал вокзал, а затем Ирину — Германия и Дрезден…
Пиши, пожалуйста. Теперь, когда отменена цензура, письма пойдут скорее и, возможно, аккуратнее. Спасибо тебе, милая, за всю твою "московскую заботу" обо мне. Я чувствовал ее непрерывно. И эта лишняя нагрузка на тебя, несомненно, и утомила тебя, и шейку твою утончила.
Напиши о "тарусских делах". Не знаю, как я буду жить, если они провалятся. Миша».
30 января. Москва. «Родной! Вопрос о продаже дома нам разрешен положительно. Герье говорит, что дорожиться они не будут. Дело за нотариальным оформлением, которое нужно выполнить или в Тарусе, или в Калуге. Думаю, что тебе надо бросать Владимир теперь же. Володя (Саввич) побывал в Тарусе, ночевал в доме. Скорее в Тарусу! Я живу уже там. С деньгами как-то уладится. Аня.
Владимир в жизни сыграл свою роль, и теперь отпадает сам по себе. Надо скорее кончать с ним. Для меня это — дважды два четыре. Аня».
1 февраля. Алабино. «Уважаемый М. М. — 24 января умер Константин Георгиевич Славский. 27-го его похоронили. Тяжело весьма. Ольга Славская».
Ну, вот и свершилось. «Скучная комедия» кончилась. Ушел из жизни мудрец. Высокой души человек. Прекрасный врач и хирург.
…Все больше их в листке за упокой,
Все меньше их в заздравном поминаньи…
Я всегда гордился дружбою Константина Георгиевича. Он был для меня мерилом меня самого. И это чувство не изменило мне ни разу за 23 года нашего знакомства. Тоска.
5 февраля. «Дорогой мой! Письмо мне твое не понравилось. Верно, ты очень не здоров. Это меня тревожит.
Владимир изжит. Мне это ясно, и надо "формировать" Тарусу. Надо, надо туда.
Из Дрездена приехало начальство Ирины и рассказало, что она здорова, бодра и много работает.
О том, что мне с тобою было хлопот больше, чем обычно — это неправда. Жизнь с тобою для меня праздник, и я тебе так благодарна за этот месяц, который ты был в Москве.
Ну, будь здоров. Береги себя. Давай, поживем еще немного. Аня».
8 февраля. Владимир. «Милая Анюшка! Комнату "твою" здесь я пока оставляю за собою. Кто знает, быть может, лето еще поживем здесь. Но о Тарусе надо помнить и надо делать все, чтобы переселиться в нее.
Я думаю вперед. Наступила старость, и при том не обеспеченная. Скоро цена нам будет маленькая, и нам заранее нужно подготовить свой угол, чтобы дожить и умереть в нем с достоинством. Вергилий говорит: "Блаженны владеющие — beati posidentes". И это нужно делать теперь, не затягивая и не откладывая, пока есть силы. Не знаю, понятно это тебе или нет? Ты оторвана от официальной службы и работы… Я не мнителен и веру в себя еще не потерял, но чувствую и знаю, что многое в службе для меня уже становится морально тяжким и неприемлемым… Словом, пора, пора отступать на заранее приготовленные позиции.
Умер Константин Георгиевич Славский. Мне очень горька эта смерть. Его место в моей жизни останется навек незанятым. Миша».
17 марта. Москва. «Милый М. M.! Спасибо Вам за те милые строки, в которых Вы говорите обо мне лично. И меня порадовала встреча с Вами. Очень буду рад, если судьба снова занесет Вас сюда и Вы дадите мне знать о своем приезде.
Как Ваши мемуары? Надеюсь, Вы их продолжаете. Было бы более, чем жалко, если вы их бросите. Льщу себя надеждой еще раз послушать их в Вашем простом, но выразительном чтении.
Очень хочу Вас повидать и не прочь сделать это в скором времени. Весь Ваш, Беляев».
Загорск. «Глубокоуважаемый М. МЛ Наступают дни Великого поста. Рассматривая свою жизнь во Владимире, чувствую себя очень виноватой перед Богом, собою и Вами. Вот в той части, где виновата перед Вами, приношу покаяние, сознавая, что я Вам доставила одни огорчения, массу забот и большие денежные издержки. Мне хотелось доставить Вам и полезное, и приятное, а вот я ничего не сумела Вам дать. Простите меня великодушно — Вы были и терпеливы, и добры, и внимательны ко мне.
Я очень слаба душевно. Мне нужна религиозная поддержка, и Вы мне дать ее не могли — отсюда все трудности. Я могу жить или в религиозной атмосфере, или в очень тяжелых физических условиях, как это было на Лубянке,»в больнице им. Яковенко, где суровость уравновешивала душевные страдания…
Спасибо Вам, что Вы дали мне возможность повидать чудесный собор, о котором так много говорила мне С.В.Олсуфьева. Благодарю очень и за фуфаечку, так как у меня в комнате стоит полярный холод, и она очень помогает переносить лютую стужу. Очки тоже такие, каких нет ни у кого. Материальная помощь Ваша огромна. Я очень поправилась, сердце исправно, нервы приходят в порядок.
Посылаю Вам маленький подарочек: "Лирику 18 века" с отцовским автографом. Она, думаю, будет Вам приятна, как память об отце моем. Т.Розанова».
22 февраля. Москва. «Дорогой М. М.! При всей своей любви к благословенному городку Тарусе, я раздираюсь сомнениями и никак не могу решить, правильно ли Вы поступаете, думая забраться в такую трущобу. До нее всего 125–130 километров, но доехать труднее, чем, скажем, до Ленинграда, и ехать дольше. Поездки туда целое путешествие. Зимою она и вовсе отрезана. Сами Вы, сделавшись сановником районного масштаба, получите право проехать на грузовичках, когда они будут посылаться в Серпухов, но Вашим родным и знакомым будет казаться, что Вы живете где-то на китайской границе.
Может быть, правильнее выбрать другую богоспасаемую глушь? Есть же еще красивые и более достижимые, в любое время года, места. Потому, может быть, правильнее пожертвовать всеми "совершенствами" Тарусы и не забираться "на край света". Все это обдумайте, прежде чем что-либо решать. С.Цветков».
25 февраля. Ленинград. «Я очень рада, М. М., за Вас, что Вы больше не администрируете, и за себя — так что, надеюсь, Вы теперь сможете написать не открытку, а большое письмо. Ваши намеки на Тарусу мне нравятся. Таруса исключительно красивое приокское местечко. Неудобство сношения с Москвой отпадает, если взять ее как базу, а не как временную дачу.
Я вожусь с архивами семейства — хочется воскресить былое. Кругом ничего не дает пищи ни уму, ни сердцу. Приятнее всего среди архивных фигур XVIII и XIX веков. Ведь все так бесконечно давно "когда-то" было. Геологическая эпоха прошла с 1900 года. Дв и жили ли, и действовали мы тогда? Не плод ли это фантазии?.. Но по боли иных воспоминаний вижу, что жила. Не знаю, какое у Вас ощущение от воспоминаний…
Зима холодна и очень снежна. Дома сносно. Вспоминаю Ваше наставление: "В холодную ветреную погоду не выходить". Тогда я смеялась… А теперь выхожу в такую погоду с трудом и неохотой.
Ну, хватит. Привет, 20-летний друг. Наталья Вревская».
26 февраля. Москва. «Дорогой М. М.! Из письма моего приятели из Тарусы я убедился в истинности уже известной истины: врачи везде нужны, и всегда их не хватает. Так что, безработным Вы не будете, Я потому время терпит. Самое правильное вот что: в начале апреля Я предполагаю уехать до осени в Тарусу. Когда начнут ходить пароходы» когда "иссякнет вода на земле Тарусской", и Вы, как голубица, можете "найти место покоя для ног своих" (это происходит значительно скорее, чем при Ное), я пришлю Вам телеграмму. Вы приедете. У меня к Вашим услугам есть отдаленная комната, и Вы на практике (чтобы не сказать, на собственной шкуре) изучите способы переезда, узнаете Тарусу и все необходимое. Тогда и решите окончательно.
Таруса имеет редчайшее для Подмосковья достоинство, которое я чрезвычайно ценю: в ней совершенно нет комаров. Был только один год, когда проявилось очень немного кустарей-одиночек, а не колхозы, как везде. Потом они исчезли. Им негде разводиться — полное отсутствие болот. Лес в Тарусе начинается в 3-х минутах ходьбы от моего дома.
Когда потеплеет, я навещу С.В.Герье и узнаю о ее доме. Дом её отличный, на прекрасном месте. Он (редчайшее в Тарусе) имеет теплую уборную. Из одного этого стоит купить. Всего хорошего. С. Цветков».
27 февраля. Владимир. «Милая Анюшка! Беспокоюсь о твоем здоровье. Вид у тебя в последнее мое посещение был очень плохой. Летней поправки хватает тебе лишь на первую половину зимы, а потом начинаешь жить за "счет основного капитала". Вообще, впечатление у меня от деда, бабки и внучки — невеселое. Изнашивает Москва человека чрезвычайно! Возможно, я ошибаюсь на свой счет — стар и я, конечно, но не такой "леший", как Саввич. Так, по край ней мере, воспринимаю себя в зеркале.
Мысли о "будущем" не дают мне покоя. И будущее-то коротенькое, но тем труднее его устраивать. Быть может, оставить мысли о Тарусе и бросить якорь в Загорске? Тут уж "совсем и замужем, и дома". Конечно, нет реки, конечно, Загорск пригород Москвы, пыльный и вонючий… Но неудобство в одном искупается в другом. А быть может, я напрасно тормошу Вас с выездом из Москвы — сидеть Вам в ней и сидеть. Подумайте об этом, и я тогда по-иному руслу направлю свои мысли и деяния.
Читаешь ли ты мою книгу? Хочу, чтобы прочитала — без предубеждения хорошего или плохого, — и отметила, что неверно, фальшиво, неискренно. Хотя фальши и неискренности в ней не может быть. Ты первая получила ее во всем объеме. Отрывки читали многие, всю — никто… А не почитается — не читай. Я не обижусь. Но начни, попробуй… Не пойдет — брось, это и будет оценка.
Ну, будь здорова. Миша».
28 февраля. Муром. «Я тоже не думал, дорогой М. М., что мне будет так горька смерть К.Г.Славского. Я даже сам не знал, что так люблю его. Я рад, что мне удалось навестить его в конце октября прошлого года. Он принял меня как-то необычайно ласково, и, прощаясь, мы оба с ним прослезились, но не потому, что были старые, сентиментальные дурни, а потому, что при прощании К. Г. сказал; "Вероятно, Николаша, мы с тобою больше не увидимся в этой жизни". Ну, как тут не прослезиться? На Новый год мы обменялись с ним письмами. К. Г. закончил свое пожеланием: "А все-таки, не живи очень долго, милый и дорогой друг". Мир праху его и царстве ему небесное.
Вам, дорогой друже, я такого желания не посылаю, ибо мне очень хочется повидаться с Вами. Приезжайте. Я Вас крепко обниму и обласкаю, как только могу. Н.Печкин».
28 февраля. Владимир. «Достопочтимый Михаил Михайлович! Сегодня день моего тезоименинства, поэтому осмеливаюсь просить Вас посетить меня.
Епископ Владимирский и Ивановский Онисим».
3 марта. Владимир. «Милая Анюшка! Как твое здоровье? Побереги себя после ангины и гриппа.
Окончилась масленица и завтра: "Помилуй мя, Боже, помилуй мя". Сегодня с утра отстоял обедню с наслаждением, а вчера всенощную. Служил Владыка Онисим. А на днях я был у него на именинах. Приглашено нас было шесть человек. Ни одного попа, а старая интеллигенция. Было предложено очень обильное угощение. Торт из Мурома привезли монахини — превкусный и огромный. Фрукты, вино, сардины, шпроты, рыба всякая — все из Москвы. Очень приятно закусили, в меру выпили и не скучно провели время до часу ночи. А я не хотел, было, идти, но нисколько не жалею, что пошел… А ведь еще совсем недавно Онисим спал на полу без подушки и ел кислую капусту с черным хлебом… А теперь у него и свой дом, и "полная чаша".
Мечтаю о твоем приезде сюда на Пасху — и весна, и собор, и служба чудесная, и звон пасхальный. Соблазнись, право, соблазнись. Миша».
11 марта. Загорск. «Дорогой М. M.! Не могу Вам сказать, как я обрадовалась, когда получила Вашу открытку. Было мне грустно читать описание Ваших дел и что атмосфера больничная тяжелая. Меня многое тревожит в Вашей жизни и очень многое хотелось бы видеть в другом виде, но вручаю Вашу судьбу, как и свою, в волю Божию и в душе только молюсь о Вашей душе — да управит Господь ее на все полезное и хорошее.
Вы пишете, что хотели бы пожить — как я — свободно. Но моя свобода проистекает из моей ненужности миру. Что же тут хорошего? А свободного времени у меня тоже мало, ибо я должна каждый день вертеться, чтобы его прожить. Бытовые условия у меня очень тяжелые, главным образом, из-за света, да мучает еще меня радио из соседней комнаты. Но ведь, что-нибудь все время нужно терпеть.
Крепко жму Вашу руку. Т.Розанова».
12 марта. Владимир. «Милая Анюшка! В больницу приезжает хирург, и мне пришлось отдать ему твою комнату. Я долго думал, какую отдать — твою или мою. Мне посоветовали остаться в моей. Уж очень здесь воруют, и могли бы меня очистить там дочиста, Словом, тебе летом жить здесь уж негде. Надо утрясать дело с Тару сой. Жить мне здесь становится неприятно, хотя, в сущности, ничего плохого не произошло. Очень неприятны возвращающиеся с фронта врачи-туземцы. Они резко изменили весь дух и течение жизни здесь… Я отсиживаюсь от них в своем углу, но это возможно, конечно, временно. Миша».
13 марта. «Мишенька, родной! Вот уже 4-й день читаю твою рукопись, и творится со мною что-то такое сложное, большое, в чем разобраться никак не могу. Ясно одно — пережить свою жизнь опять сначала нелегко, трудно, а порой, просто невыносимо больно. Я начинаю понимать, что некоторые моменты в моей жизни (смерть первой девочки) поставили где-то, не знаю, где, перепонку, отделили одну часть моей жизни от другой. И то, что было там, за перепонкой, от меня ушло и только изредка во сне выплывало и делало ужасно больно. А потом в целях самосохранения я днем боялась сделать напряжение, чтоб вспомнить, и жила настоящим. Я, например, забыла все мелочи страшного события с первой девочкой. Я была уверена, что лекарство дала сама, а не Аксюша, и всегда чувствовала себя преступницей и надеялась только на милосердие Божие. Совершенно не помню, что было потом… Была в Острогожске, жила с Вами. Смутно только помню рождение Ирины, смерть мамы и свою жуткую головную боль, а жизнь опять какая-то неясная, в тумане, без рельефа.
После смерти Верочки — второе страшное событие. Опять все в тумане, и только страшное напряжение — надо жить… Ирина, Вова, отец, ты… И жить надо так, чтобы не отравлять жизнь Вам. Чтобы быть всем полезной, а горе… ужас — это на ночь, когда тебя никто не видит.
Забыто это… я не забываю никогда. Это по эту сторону перепонки, и это всегда больно.
Вот… осталось дочитать немного. Олюшка всегда говорила мне: "Счастливее тебя я не знала, и несчастнее тебя тоже не знаю никого".
О Тарусе. Отец был у С.В.Герье. Участок хорош. Дом мал, но пока хватит. Мы как-то всеми помыслами там. Надо держаться одной линии. Рассеянное состояние ни к чему. У меня лично нет никаких колебаний.
Будь здоров, родной мой. Аня».
13 марта. Москва. «Милый М. М.! Сейчас получил Ваше письмо и сразу отвечаю. Я последние полтора месяца нахожусь "в упадке", а потому ласковое дружеское слово для меня далеко не лишнее. Особых причин для моего "упадка" нет, но ведь это приходит и беспричинно.
Сейчас меня вызвали в музей, а потому тороплюсь сказать Вам одно: продолжайте, продолжайте, продолжайте Ваши воспоминания. То из них, что Вы мне читали, безусловно хорошо и по содержанию, и по форме. Кроме того, для будущего читателя они важны уже одним тем, что явятся записками среднего человека, т. е. как раз тем, чего всегда недостает истории и без чего история неполна и непонятна. Поймите это и восполните этот пробел — "Кураж, кураж, мои брав!" И при том поспешайте, "ибо не знаете ни дня, ни часа". Вот Вам мой дружеский совет. Пока же крепко жму руку с пожеланием покоя и здоровья. Пишите. Ваш М.Беляев».
15 марта. Владимир. «Милая Анюшка! Сегодня я получил твое письмо. Если бы ты знала, как оно было нужно мне. Последнюю неделю мне здесь совсем не по себе, и я жду момента, когда смогу сказать: "Я уезжаю". Ничего плохого внешнего нет, но внутреннее мое состояние из рук вон плохо. Хочу к себе домой, в свой угол, а там, что Бог даст. И письмо твое уверило меня и в Вашем стремлении "держаться одной линии".
Доктор Зельгейм подал сегодня заявление об уходе. Возвращается он в Ленинград "на ура". Я никакого "ура" не хочу. Довольно его было. Попроси Саввича скорее договориться с Герье и кончить дело у нотариуса. Жить лето здесь я уже не могу.
Рукопись… В который раз прочитывал я ее, правя, и не могу в некоторых местах не плакать вновь и вновь. Пусть ей будет не суждено поведать о нас и наших страданиях нашим потомкам. Пусть почитаем только мы — и то я не сочту ее лишней. Приведу, кстати одно стихотворение:
Мечтанья не обманут.
Все сбудется в веках,
Из камня зданья встанут,
Творимые в мечтах.
Как воск растают узы.
От голубых небес
Пленительные музы
Рассеют рай чудес.
Но нас тогда не будет,
Поникших в смертный сон,
Нас к жизни не разбудит
Пасхальный перезвон.
Нам надо жить в обиде.
Не ждать земных наград.
Тебя мы не увидим.
Земля, — цветущий сад.
Письмо твое перечитал много раз, вдумываясь в твои переживания и решая, вернее, гадая, на чем ты остановилась… Эпизод — смерть Верочки… Он дан очень кратко, но всякий понимающий — поймет, сколько скрыто за ним. Для тебя же эти строки самая трагическая "песня без слов". Ну, вот ты нашла свое, кто-нибудь "чужой" найдет "общечеловеческое" и тоже переживет его с нами. На этом покоится значение "типа", "положений", "доходчивости книги".
Как-то в минуту уныния я подумал: на Вспольный путь мне заказан. Там неусыпно стерегут мое появление. К Любочке — им их угол и для них мал. Здесь — мне невмоготу… Остается Таруса… А вдруг, сорвется она? И стало страшно.
Целую, Миша».
18 марта. Москва. «Мишенька, родной! Я глубоко верю, что нашу судьбу вершит кто-то. И сейчас где-то, что-то плетется новая в нашей жизни. Страшно переходное время… Мысли мои одни и те же — поскорее тебе бросать Владимир и начинать налаживать свой собственный домишко. Где? В Тарусе? Новом Иерусалиме? Или еще где? Думаю, в Тарусе. Дом там неплохой, электричество проведено, участок прекрасный со старыми липами, ягодником, розами. И главное, дом без "начинки". В доме осталась прекрасная женщина, готовая к услугам. Будет скоро весна, зацветет сирень, запоют соловьи… Ехать, ехать!
Крепко целую, Аня».
31 марта. Ленинград. «Назойливые звуки вальса с соседнего радио. Как невыносима эта скученность! Как невыносимы все, решительно все привычные звуки, шумы, виды… Все опостылело. И так как уехать нельзя, то остается уйти в прошлое, т. е. писание. Оно дает такой отрыв от действительности, такое переключение на былое, что с трудом возвращаешься к действительности — пришедшему человеку, делу и т. п. И на улицах я не вижу окружающего, а слушаю, что у меня внутри. Это своего рода болезнь.
Пишу свое и о роде Вревских. Много вожусь с архивом, но мало толку. Одни факты. Свое же мучает чрезвычайно, потому что воспоминания перемешиваются с дневниками и одно перебивает другое, и я не знаю, где истина. Думаю что-то, что через много лет вспоминается с такою силою и яркостью — истина. Так тогда и было. Писание захватывает меня, но не для печати оно выходит. Вы хоть на машинку перенесли, а мои каракули — кто прочтет?
Вчера концерт. Четвертая симфония Чайковского. Ойстрах — слабенький, сладенький, лысый. Совсем лауреат. Зал чужой, неподвижный, какая-то очередь в "Особторге"… Половик между креслами особенно за пошлость противен — пенька из Мосторга бурого цвета, а кругом алый бархат. Вообще, потуги на роскошь с убожеством вкуса. Гадость непереносная. Не досидела и вышла на темную площадь — "тоскливо до слез и пусто в душе"… Итак, скорее в трам, скорее в комнату… Ночь, наконец, тихо… Читаю. Что? Больше всего XVIII век. Екатерина П. Павел. Эмигранты французы. Иезуиты.
Теперь то, с чего надо было начать письмо, т. е. "со спасибо". Давно, давным-давно не получала такого удовлетворения от Вашего письма. Старый, давний М. М. вдруг предстал предо мною. О, Господи! Таруса, Ока, тихий угол, пропитанный чувствами и мыслями… Может быть, и неплохо. Замирающий самовар, черносмородиновое варенье и мы — "с двадцатишестилетней давностью"… И сладко, и жутко подумать.
Дай Вам, Боже, здоровья, а мне сил. Ваша Н.Вревская».
2 апреля (из дневника). Поздний вечер. Только что закончил работу над годовым отчетом по отделению больницы. «Работою проверил» прошедший год, и стало грустно, как вообще теперь часто грустно. Лежит больна Анюшка. У нее закупорка вены на ноге. Сегодня она мне пишет: «Вчера и сегодня хожу по комнате. Спустили с постели на два часа. Ногу не больно, но состояние не очень устойчивое. Ты не беспокойся, это пройдет».
Стары мы становимся, стары, но не совсем это еще сознаем… А я сейчас весь в замыслах «о перемене походки»: бросать Владимир и селиться до смертного часа в Тарусе. Пытаться вернуться в Москву я даже не могу и помыслить. Она мне любезна за прошлое и ненавистна на настоящее. Да я сейчас уже и не выдержу «экзамена» на Москву. У меня нет и угла там, от которого я мог бы начать танцевать.
14 апреля. Вербное воскресенье. Владимир. «Милая Анюшка! Не рано ли ты встала? Похаживай, а сама за собой поглядывай. И чуть что — в постель. Читать тебе не возбраняется — вот ты и воспользуйся этим вынужденным отдыхом для чтения, а не для хандры.
Теперь о Тарусе, Что там не рай — я это тоже знаю. Да и где он сейчас, этот рай на земле? Жизнь везде трудна. Леля Гайдарова пишет мне: "Вспоминаю последние пять лет как какой-то кошмар. В воскресенье пошла на кладбище, а потом проплакала всю ночь. Хуже нет праздников. Крутишься, как белка в колесе, некогда задуматься, и жить можешь". А ведь она молода, а что же нам, старикам, ждать?!
В Тарусе же есть милый обжитой и культурный дом — притом, доступный нам по цеце. Ни в Загорске, ни во Владимире нам дома, даже плохонького, не купить. Нам доступна только Таруса. И нужно воспользоваться там, быть может, единственным случаем — домом Герье.
Ты пойми, голубчик, одно: важно, чтобы человек чувствовал себя своим в той среде, где он живет, не чувствовал себя изолированным от нее и психически с нею связанным. До последнего времени у меня все это было здесь, а сейчас обрывается день за днем все больше и больше. Происходит это потому, что переменилось руководство в области и городе, что понаехало много фронтовых врачей. Что борьба за существование стала политически и возрастно острее. Мне надо шаг за шагом уступать свои позиции и переходить здесь на вторые роли. А может быть, и на третьи. И лучше с этих ролей начинать на новом месте. Но кто же возьмет меня в мои 64 года? Мой путь единственно лежит в Тарусу. Вот, голубчик мой, как трудно бывает понять друг друга даже, казалось бы, в "понятных положениях". Ты зовешь меня в Москву поговорить. Но наступает Страстная неделя. Дни ее для меня священны, и я сейчас не поеду. Крепко обнимаю. Выздоравливай и накапливай силы. Миша».
15 апреля. Ленинград. «Ну вот, наконец, Вы обернулись на меня, и так хорошо потянуло старым, алабинским, таким грустным и милым… Хороша наша встреча! И как многое мне не ясно в Вашей жизни, и как, тем не менее, чувствую Ваше нутро (простите прозаизм).
Лейтмотив: ощущение старости, желание уйти от гремящей сутолоки. Приготовиться к концу. Это все Вам понятно. Кстати, об ощущении старости. Если оно выражается в наилучшем, в наиострейшем ощущении жизни (ее красоты), то да, я очень стара. Верчусь я среди инвалидов, научных работников, в самой гуще людей доживающих, казалось бы страдающих, на деле же большинство достойно встречает свое угасание… Впрочем, всем правит сила жизни. Она вопреки всему и всем выравнивает все уклонения и дает необходимую равнодействующую. Н.Вревская».
19 апреля. Великая пятница. Владимир. «Милая Анюшка! Сегодня день смерти Володи… Вчера вечером стояние на "12 евангелиях". Устал, замерз. Ночь не была покойна, и под утро в полусне, в полуяви загадал: будет сегодня какое известие о Тарусе — значит, судьба, значит, нужно переезжать в нее, значит, это хорошо. Через полчаса телефонный звонок: "Саввич выехал в Тарусу. Ждите телеграммы". Я принял это за "судьбу", за указание Володи. И день этот обернулся для меня праздником: солнечное утро, открытое настежь окно, звучание с вечера — "благоразумного разбойника" — и преддверие Воскресения. Победа жизни над смертью и надежда на вечную жизнь.
Письмо мое начато утром. Кончаю его вечером. Произошло одно событие — едва не пресекшее мою жизнь. На маленькой американской машине меня домчали в Ставрово к больному, крупному районному работнику. На шоссе на нас налетела громадная грузовая машина… Как мы уцелели, не знаю. Господь спас. Машину же нашу так смяло, что ездить на ней больше нельзя. Я вернулся во Владимир попутной машиной и испуганный, и как-то странно уставший… Вот какой сегодня выпал денек. Значит, суждено пожить еще. Будь здорова. Миша».
20 апреля. Москва. «Дорогой М. МЛ "В четвертый раз мне ска зали, что у С.В.Герье урок, его уже прерывали, и потому не могут ей сказать о моем приходе".
В пятый раз она оказалась больна, и ей Ставили банки.
В шестой раз сподобился увидеть.
У нас с С. В. давнее знакомство. В Тарусу мы приехали одновременно лет 17 назад. Дом она твердо решила продать.
Я: С. В., Вам дом нельзя продавать, кому попало.
С. В.: Совершенно согласна.
Я: К Вам приходил такой человек. Он мой добрый приятель, но попал к Вам независимо от меня. Он специально создан для Тарусы и Вашего дома. Трудно найти другого такого кандидата.
С. В.: Кто это? (Заинтересовавшись…)
Я: М. М. М.
С. В.: Вы так думаете? (Оживленно.) Вы убеждены?
Я: Вполне. Сама судьба его к Вам привела.
С. В.: Мне так же так показалось. Я продам ему. Его родственник Влад. Саввич Долгополов должен поехать смотреть…
А мне хочется, чтобы Вы побывали сами в Тарусе, и я Вам покажу ее. Почему вопрос о ней передавать в руки В. С., а не самому решать его… Всего доброго. С. Цветков».
21 апреля. День Пасхи (из дневника). Прослушал я Пасхальную заутреню и обедню в Успенском соборе. Волнующая ночь. Изумительная мистерия о Воскресшем Христе. У всех приподнятое настроение. Все хотят забыться и на время службы действительно забываются, и чувствуются светлые и радостные гимны Воскресшему, и призываются все обнять друг друга и как один запеть: «Христос Воскрес»… И толпы, громадные толпы народу… И вспоминается детство, семья и сколько нас за Пасхальным столом народу… И вспоминается первая Пасхальная ночь без отца — он умер Великим постом. Прошло с тех пор 48 лет… Срок большой, конечно, и скольких уж нет…
И давным-давно от Пасхального стола осталась одна форма, а содержание ушло от нашего сознания, и наши дети уже не знают волнующих чувств этой ночи. И не стали они от этого счастливее, беззаботнее, спокойнее. Нет, они обеднели, заменив праздник серыми, беспросветными буднями…
Вся обслуга больницы, конечно, чтит день Пасхи, но потаенно, шепотом, и только своим шепчется: «Христос Воскресе».
Я послал кулич Сабуровым-Шереметевым. Роздал яйца приближенным, а сам пошел «разговляться» к епископу Онисиму. Приглашено было человек 6–7. Нарядная комната. Парадный стол. Бывалые не глупые люди, и у всех приподнятое праздничное настроение, не остывшее еще после ночной службы…
22 апреля. Москва. «Родной мой! Поживем, значит, еще. Так угодно Богу. Какой ужас получился с Тобою. Не могу придти в себя.
Володя побывал в Тарусе, и все ему там понравилось. С Герье все улаживается. После разговора со Смирновой — обещала позвонить. Улаживай и ты свои дела, и торопись домой, пора.
Крепко целую. Аня».
24 апреля. Москва. «Дорогой М. МЛ Сейчас получил Ваше письмо. Мне нравится горячность, с которою Вы принялись за "Тарусское дело", и я начинаю верить в правоту его. Очень часто безрассудные поступки (купить дом за тридевять земель в "дыре", не повидав ни дома, ни "дыры") и бывают правильны. Таким поступкам "по наитию" (чего? — не знаю) больше верю, чем "зрелым" поступкам и строительству.
В комнате Герье, в доме в Тарусе, Вам покажется, что она для Вас ее строила, в особенности, когда перевезете Вашу библиотеку и обстановку. И приметесь здесь за свои "Воспоминания". Я завидую Вам и предвкушаю удовольствие, и молю небо — да не оскудеют плоды Вашего пера. Что касается судеб Вашей книги, то она ясна:
Когда-нибудь еврей трудолюбивый
Найдет Ваш труд усердный.
Правдивые сказанья тисненъю передаст…—
и сопроводит вступительной статьей, послесловием и примечаниями, равными 10 объемам Ваших воспоминаний…
Всего доброго. С.Цветков».
29 апреля. Муром. «Дорогой друг! Я очень встревожен Вашим молчанием. Что с Вами? Здоровы? И где Вы? Думаю — Вы не исчезнете с горизонта, не повидавшись со мною. Так ведь?.. Потом этот Ваш "план" тоже меня тревожит. Конечно, пошли Вам Господь всякую удачу на всех Ваших путях, так как они не могут быть дурными, а все же как-то страшновато. На старости становишься трусом… Не поленитесь — черкните весточку.
О себе могу сказать только: "Без перемен", — идем. Старуха моя все похварывает и пугает — вот-вот останусь без старухи. Конечно, это дело неизбежное, и не сегодня, так завтра… но… пусть будет все-таки завтра. Такова уже стала страусовая психология у меня.
Ну, будьте здоровы и благополучны, и да благословит Вас Христос на всякое доброе начинание. Ваш Н.Печкин».
1 мая. Загорск. «Ночь. Затихли патефон и радио в трех комнатах, и могу писать Вам, дорогой М. М.
Спасибо за письмецо к празднику. Первый день Пасхи провела на кладбище. Посидела у могилы Владимира Александровича, почитала молитвы, но войти к нему в ограду не могла. Она была заперта, а ключ я забыла…
Могила в следующем состоянии: с металлической решетки постиралась краска. Деревянная зеленая немного поломана у входа. Желтых листьев за решеткой мало. Вот и все. Побрела я от могилы, грустная за Владимира Александровича, что Вы уезжаете еще дальше от могилы, а я очень плоха и с трудом добралась до могилы.
У нас важное событие в городе… Открыт Успенский собор, перенесены туда мощи преп. Сергия. Служба суровая, монастырская. Т.Розанова».
2 мая (из дневника). Грустный праздничный вечер. Холодно. Идет дождик. Никакого праздничного настроения нет, и не было. Оба два дня праздника не выходил. Писал письма и упаковывался для предстоящего отъезда в Тарусу, хотя еще не знаю, когда — 15-го или 31-го. Это когда отпустят.
Дело с Тарусой почти закончено. Дня четыре тому назад я был в Москве. Побывали мы с Саввичем у Герье и, что называется, «ударили по рукам».
В Москве повидал Ирину. Она в отпуску из Дрездена. Нарядная, красивая и болеет сердцем. Диета, глюкоза, режим. Работа у нее большая и трудная, но бытовые условия отличные. Ехала она в Москву с желанием не возвращаться, но осмотревшись, решила ехать обратно.
У Любочки читают мои «Воспоминания» и полны ими. Мне было уютно посидеть у нее вечерок.
3 мая. Загорск. «Поздравляю Вас, М. М., с благополучным окончанием Вашего предприятия. Очень радуюсь за Вас — там чудесные виды и патриархальный быт, который Вы так цените. Радуюсь, что и С.А.Цветков будет около Вас. Он Вам сполна заменит "Погодина".
Всего, всего Вам доброго. Т.Розанова».
11 мая. Москва. «Мишенька, родной! Что-то мне после твоего письма стало грустно, но думаю, что грустить нам с тобою нет оснований. Все идет так, как лучше и не придумаешь. Судьба покровительствует нам. Поблагодарим Бога и станем строить новую жизнь. Владимир — Господь с ним. Пожил, поцарствовал, роль в жизни свою он сыграл, и довольно. Устраиваться на старость нам там не подходит.
Попробуем Тарусу. Уж очень как-то все складывается в Тарусу. Мне грустно только, что я не могла сразу поехать с тобою, чтобы и ты не был один, и чтобы устраиваться вместе, а устраиваться с тобою мне так интересно, так приятно, просто праздник.
Целую. Аня».
13 мая. Владимир. «Милая Анюшка! Отвечаю на твое последнее письмо. Ну так вот, никакой грусти и сомнений, связанных с Тарусою, у меня нет. Еду туда с верою и охотою. И когда мне сегодня приснилось, что я останусь здесь и у меня ничего, кроме Владимира, на примете нет, я пришел во сне в тихое отчаяние..
Я не имею оснований быть недовольным Владимиром. Он дал мне дом в Тарусе, рояль, успех в работе, довольно широкую и разно образную жизнь. Он дал мне персональную пенсию… Таруса, по-моему, есть логическое завершение Владимира… И ты права — милосердное провидение своими путями шаг за шагом привело меня к ней… И не только меня. Таруса нужна и Долгополовым, и Вышипанам. Это пристанище на всякий случай в нашей семье… Теперь, как я буду добираться до Тарусы? Обком дает машину до самой Тарусы. По дороге в Москве я подберу кое-какие мелочи к тому, что возьму отсюда. А дальше такой план. Приезжаю, осмотрюсь и еду в Москву ликвидировать часть библиотеки и забирать свои остальные вещи, и побывать в Загорске.
Ну вот, голубчик, и все пока. Миша».
25 мая (из дневника). Вечер. Тоскливо. Недавно пришел с кладбища, где побродил. Зашел в церковь. Она старенькая, низенькая, теплая. Горит несколько лампад. Полумрак. Шла всенощная. Народу 20–25 человек, все женщины. На клиросе 3 человека — поют неумело и неуверенно. Выводит их из затруднения старичок священник. Я его знаю. Он лечился у меня. Знаю и недавнюю тяжелую драму его жизни — у него повесилась старушка жена. Он приходил ко мне поделиться своим горем, а главное, спросить — не оставит ли ее милосердие Божие, если она это сделала «не в добром уме и рассудке».
Тут же в другом пределе покойник. Канун, свечи, слезы предстоящих. Служба скорая, «обыденкой», но как неотразимо сильно действует все это на душу.
А кладбище в буйной зелени. Запущенное, разгромленное, но не заброшенное, ибо другого кладбища в городе нет. И в городе восьмисотлетней давности самые старые надгробия половины прошлого столетия… А в Острогожске были и половины XVIII века. А героический 1812 год был представлен там очень хорошими памятниками и по форме, и по эпитафиям.
Но это было до революции. Революция не пощадила кладбищ. Этого разгрома кладбищ я никак не мог понять, если не принять всерьез «раскулачивания могил».
Занимаясь немножко историей Владимира, я должен был узнать и о докторе А.В.Смирнове. Он много поработал по истории Владимиро-Суздальского края. Его книги и архивные материалы были у меня. Живы еще и люди, хорошо его знавшие и рассказывавшие мне о нем, а вот могилу его сколько раз я искал, а так и не мог найти. А умер он после революции. Так…
Нива смерти быстро зарастает,
Зато цветет нива жизни.
Комната моя разгромлена. Все уже уложено. Вопроса о Тарусе уже не существует — он уже решен. По Вольтеру: «Плоды поэзии растут лишь весною, холод и печальная старость созданы только для здравого смысла»… Вот и посмотрим — обманул ли меня на этот раз здравый смысл, или нет.
19 мая исполнилось три года моей работы здесь. Я имею все основания быть довольным этими годами. Это мое внутреннее сознание. Но и общее мнение, что я «покидаю Владимир победителем». Ну, а дальше, что Бог даст. Дмитрий Васильевич Никитин пишет мне: «Вот Вы какой праздник устраиваете в своей жизни. Я его очень одобряю».
А сердце последнюю неделю в состоянии «стенокардии». Уж очень меня замучили больные. И главное, ночами. Ну, подается машина, ну, повезут туда и обратно… А боли в сердце, левой руке, и двигаться трудно, и настроение из рук вон плохое… Кто-то сказал, что старость приходит лишь тогда, когда мы поддаемся ей. У меня твердое намерение не поддаваться ей.
Эпилог к Владимиру
Последние дни во Владимире вспоминаются мне так. У подъезда больницы машина во всякое время дня и ночи. Болеет начальник НКГБ и идет обследование областной верхушки для санаторно-курортного лечения. Живет начальник на обрыве за собором. Нужно подниматься к нему в гору, а сердце мое болит, и мне самому впору звать к себе врача. Особенно трудны были ночные вызовы… Но ночи стояли чудесные. Страдающий человек ждал от меня помощи, и я приносил ее по мере моих сил.
30 мая вечером меня вызвал к себе 1-й секретарь обкома Г.Н.Пальцев. В громадном его кабинете я нашел его, председателя облисполкома Брандта и В.В.Сыроватченко, его заместителя. В лестных выражениях меня поблагодарили за работу, а Брандт поднес мне медаль «За трудовую доблесть». Прощаясь, Пальцев сказал мне: «Будет нужда, обращайтесь ко мне — всегда помогу».
Признаюсь — меня все это растрогало. В напряженной обстановке последних дней это было признанием не зря потраченных усилий, не зря прошедших трех лет. Ведь мы так скупы на одобрения.
31 мая я вернулся домой в полночь после осмотра председателя облисполкома. А в четыре часа 1 июня подали машину, нагрузили вещи, и я, провожаемый дежурным персоналом больницы и главным врачом Ялиным, последний раз покатил по такой знакомой и изъезженной мною дороге.
Вот твердыни бывшего монастыря, музей, сквер, собор Дмитрия Солунского в лесах. Красавец Успенский собор с полусферами куполов и греческими крестами… Золотые ворота…
Щемило сердце. Все это стало дорогим. К этой старине так тянулась вся моя душа…
Ну, вот и Ямская слобода. Церковь, где венчался Герцен с Натальей Александровной… Теперь это лагерь для пленных немцев… Проволока, часовые. Но я не хочу видеть этого… Я вижу былое… А вот и застава… Лес… Мчится машина… Какое знакомое шоссе… М.А.Кузмин говорит: «Сами поступки ничего не значат, а важны причины, их породившие, а главное — люди». Это неправда. Важны и поступки. Я вот был волен поступать так или иначе… И вот, будто теперь впервые я начинаю понимать, что поддался чувству и еду, сам не зная, куда и зачем…
А машина мчится… Вот поворот и на Ставрово… Здесь сбил меня «Туде-Беккер»… За последние годы я слишком привык чувствовать себя нужным. Быть на вершине гребня работы и… вот я ничто… Ведь мне даже и не ответили из Тарусского райздравотдела… на мой запрос о возможности получить работу… Это мне-то, «из-за которого спорили города»…
А машина мчится… И растет расстояние между мною и Владимиром…
Воркуют голуби, светит солнце,
Когда увижу тебя, любимый город!