Бартоломе де Лас-Касас защитник индейцев

Мелентьева Екатерина Александровна

Часть первая

Юность

#i_002.png

 

 

Путешествие в Саламанку

Ранним осенним утром 1489 года из Севильи выехала большая карета, запряженная четверкой вороных лошадей. Карету сопровождало четверо вооруженных всадников.

Вот уже позади осталась Севилья, лежавшая словно светлый драгоценный камень в оправе из серебристых оливковых рощ и зеленых виноградников.

Впереди были десятки лиг[1]Лига — старинная испанская мера длины, равная примерно 5,5  км.
по равнинам Кордовы, по гористым дорогам Сьерры-Морены и Сьеры-де-Гвадаррамы, отделяющих благодатную Андалузию от суровой Старой Кастилии.

Из окон кареты с любопытством выглядывали два румяных мальчишеских лица. Еще бы, ведь Бартоломе и Леон впервые выезжали из родного города в такое дальнее путешествие: их путь лежал в Саламанку, в университет!

Бартоломе и Леон были давними друзьями. Леон — круглый сирота, племянник каноника Андреса Бернальдеса, вместе с Бартоломе готовился к вступительным экзаменам. Менее чем час назад судья дон Франсиско Педро де Лас-Касас и каноник Бернальдес давали последние наставления лисенсиату[2]Лисенсиат — ученая степень.
Хуану де Маркосу, который сопровождал мальчиков.

— Прошу вас, лисенсиат, соблюдать сугубую осторожность, ибо перемирие с маврами окончено. Страна находится в состоянии войны. Мавры часто тревожат набегами пограничные селения, — сказал дон де Лас-Касас.

— Наш путь лежит в стороне от границы, сеньор, — ответил Маркос. — До крепости мавров Альхамы добрых десять лиг.

— У нас есть оружие! — воскликнул Бартоломе, и его черные глаза загорелись. — И мы, потомки доблестного Сида, не уроним чести кастильцев!

Дон де Лас-Касас погрозил ему пальцем и сказал Леону:

— Ты старше моего сына, Леон, почти на два года, и я верю, что будешь ему братом. Хотя Бартоломе на днях исполнилось пятнадцать лет, иной раз он говорит и поступает, как неразумное дитя, — и отец потрепал сына по темной, коротко остриженной голове.

Мальчики промолчали, но с тайной гордостью погладили короткие шпаги, врученные им при отъезде. Что скрывать, опасная стычка с маврами казалась им весьма увлекательной!

— Надеюсь, что ничего не случится, — возразил лисенсиат. — Благодарение богу и заботам досточтимого сеньора Лас-Касаса — мы снабжены хорошей вооруженной охраной и быстрыми лошадьми!

Когда Севилья осталась позади, лисенсиат сказал:

— Отличная погода, мои юные коллеги! Это хорошее предзнаменование для нашего путешествия!

Он славный, этот лисенсиат Маркос, и прекрасно понимает состояние своих спутников. Хотя уже прошло более десяти лет, как Хуан Маркос окончил университет, все же отъезд из родного дома никогда не забывается.

Покачивание кареты убаюкало лисенсиата. Он спит, и с его лица долго не сходит улыбка.

Вот они проезжают первую придорожную венту[3]Вента — постоялый двор, гостиница.
. Около нее — большой караван. Множество мулов нагружено тюками, бочками, а иные оседланы для всадников. Шум, крики, лай собак, хлопанье бичей поразили Бартоломе и Леона. Высунувшись из кареты, они с интересом наблюдали за караваном.

— Вероятно, мы уже проезжаем венту «Черный вепрь», — сказал, зевнув, проснувшийся лисенсиат. — О, да здесь большой караван. Уверен, что тут есть и студенты, которые, как и мы, направляются в Саламанку.

И действительно, в пестрой и шумной толпе купцов и погонщиков можно было увидеть несколько юношей в традиционной одежде студентов — в черном ферреруэло — коротком плаще с воротником без капюшона; на голове у студентов были черные береты.

— А почему они едут с караваном? — спросил Бартоломе у лисенсиата, когда вента осталась позади и только облако пыли клубилось за каретой.

— Путешествие по нашим дорогам не безопасно. И вот небогатые студенты, которые не могут, как мы, ехать в карете или верхом в сопровождении вооруженных слуг, вынуждены присоединяться к торговым караванам.

— Но ведь это очень медленно, — заметил Леон.

— Вы правы, но зато не так страшно нападение мавров или разбойников.

— Разве тут есть и разбойники? — у Бартоломе загорелись глаза.

— К сожалению!.. Бродяги, воры и беглые каторжники — весь этот сброд частенько собирается в шайки и грабит на дорогах. Конечно, у бедных студентов, кроме их мулов и плащей, нечего взять, но разбойники не брезгуют и этим.

После короткого отдыха и ужина в Кордове путники двинулись дальше. Бартоломе и Леон были огорчены, так как хотели посмотреть этот старинный город.

— Летом вы поедете на каникулы в Севилью и тогда сможете полюбоваться Кордовой. А теперь надо спешить, ибо через три недели у вас экзамены, — резонно возразил лисенсиат.

После равнинной Кордовы начинались горные дороги Сьерры-Морены. Отдохнувшие лошади бодро бежали вперед, с гор веяло вечерней прохладой. Даже у лисенсиата прошел сон, и он рассказывал юношам о своих путешествиях по Испании.

— Сеньор Маркос, — обратился старший из слуг к лисенсиату, — где прикажете располагаться на ночлег?

— Я думаю, Мануэль, что мы дотемна доедем до венты дядюшки Гардуньи «Скала влюбленных»?

— Да, сеньор, — ответил Мануэль. — До захода солнца еще хороший час, а до «Скалы влюбленных» менее трех лиг.

Дорога становилась настолько крутой, что лошади с трудом одолевали каждый подъем. Наступала ночь. Было тихо и безветренно. Багровая луна лишь ненадолго показалась на небе, но вскоре она исчезла в черных тучах, медленно наплывавших с запада.

— Пресвятой Христофор, ну и кромешная тьма! — кучер остановил карету. — Надо зажечь фонари, а то попадем невзначай в овраг!

Он зажег толстые свечи и снова сел на козлы.

Лисенсиат послал двух слуг вперед:

— Скажите, чтобы нам приготовили комнаты. Боюсь, что после полуночи старый Гардунья так крепко заснет за своими дубовыми воротами, что его и бомбардой[4]Бомбарда — старинная пушка, стреляющая каменными ядрами.
не разбудишь! Не остаться бы нам без ночлега…

Карета въехала в узкое ущелье с черными отвесными скалами. Начали падать редкие капли дождя. По временам вспыхивали далекие молнии. Слышались глухие раскаты грома. Лисенсиат заметно беспокоился, поглядывая на извилистую дорогу, слабо освещенную светом фонарей.

— А я люблю грозу! — весело сказал Бартоломе. — Помню, дома сестра, тетя Анхела, все служанки всегда прятали головы в подушки при первом ударе грома. А я выбегал во двор, размахивал своей деревянной шпагой и воображал себя Сидом, поражающим мавров:

Рубите их, рыцари, храни вас создатель! С вами я, Сид Руй Диас, Кампеадор из Бивара!

Леон тотчас же подхватил:

Наши кличут: «Сант-Яго!», а мавры: «Аллах!» Много время проходит, а бой лишь начáт, Уже тысяча мавров и триста лежат!

Задул резкий ветер. Частые вспышки молний рассекали небо, казалось, над головой путников. Раскаты грома напоминали непрерывную канонаду из множества бомбард. Сплошные потоки воды обрушивались в ущелья между скалами, срывая за собой камни. Карета остановилась. Кучер, ругаясь, слез с козел и накрыл дрожащих лошадей попонами. Дождь лил не переставая, но гроза уходила на восток…

— Не пора ли нам попробовать поехать, Хорхе? — спросил лисенсиат кучера.

— И я думаю то же, сеньор. Не стоять же нам тут до второго пришествия, — и кучер снял с лошадей попоны. Карета медленно, то и дело останавливаясь, двинулась по размытой дороге.

— Вероятно, эти две лиги до венты мы будем плестись до самого утра, — шепнул Бартоломе Леону, который успел подремать, пока они стояли. — Я так замерз и хочу есть!

— Да? — сонным голосом ответил Леон. — Я тоже промера до костей, но мечтаю только о теплой постели.

Наконец впереди замелькали бледные огоньки.

— «Скала влюбленных»! Смотрите, как приветливо мигают нам ее огни. Ручаюсь, не пройдет и получаса, как мы будем там.

— А почему эта вента носит такое название? — спросил Бартоломе у лисенсиата.

— Существует предание, что много лет назад в Гранаде в плену у мавров томился молодой красивый испанец. В него влюбилась дочь мавританского вельможи. Красавица подкупила стражу, и влюбленные бежали из Гранады. По дороге они остановились отдохнуть у огромной скалы. Но здесь их настигла погоня. Положение влюбленных было безвыходным, и они решили умереть. Обнявшись, молодые люди бросились со скалы в пропасть. Их нашли и похоронили под скалой. А потом на могилу положили каменную плиту с латинской надписью, которая в переводе означает: «Скрывается союз, скрывается драгоценность». Я думаю, что смысл этого изречения заключается в том, что истинные любовь и верность подобны самому драгоценному камню — алмазу: их нельзя ни сокрушить силой, ни одолеть изменой. Около скалы есть колодец. Путники, утолив жажду чистой и холодной водой, вспоминают добрым словом несчастных влюбленных. Невдалеке от этого места была построена вента, которую назвали «Скала влюбленных». Но вот, наконец, и наш приют!

У раскрытых ворот стоял хозяин венты с фонарем. Он сам вышел встретить приезжих, так как увидел по охране и карете, что это богатые и знатные сеньоры.

— Пожалуйте, ваши милости! — суетился похожий на хорька Гардунья. — Прошу погреться ваших милостей! Уж такая ненастная погода, пресвятая дева, что я не пожалел зажечь запасные брасеро![5]Брасеро — переносная жаровня для обогревания жилых помещений.

Продрогшие путники вошли в длинную залу с низким закопченным потолком. Вдоль стен стояли широкие скамьи, а посередине — огромный стол, уставленный посудой из английского олова.

— Дайте нам, дядюшка Гардунья, поскорее пол-асумбры[6]Асумбра — старинная мера жидкостей, равная примерно 2 литрам.
лучшего вина: моим юным коллегам, да и мне необходимо согреться!

— Сейчас, сейчас, ваша милость! И ужин уже готов! Жена! — позвал хозяин. — Подавай рыбу и яйца на стол! Ведь сегодня рыбный день, ваша милость, у меня такие форели, что останетесь довольны!

У брасеро, наполненных горячими красными углями, пристроились Бартоломе и Леон. От тепла их так разморило, что они отказались от ужина, а только выпили немного вина с печеньем.

— Идите, друзья мои, спать, — сказал лисенсиат. — Проводите молодых сеньоров в комнату.

Не успел хозяин подняться на лестницу, как послышался сильный стук в ворота.

— Хуанито! — крикнул хозяин мальчику-слуге. — Пойди посмотри, кого нам еще бог послал!

— Там какой-то идальго[7]Идальго — испанский дворянин.
просится переночевать, — сказал, вернувшись, Хуанито.

— А лошадь или мул есть у него?

— Нет, хозяин…

— Так чего же ты, дурень, прости господи, морочишь мне голову и не даешь проводить их милостей спать? Ты же знаешь, что мы не принимаем всяких бродяг и нищих!

— Но ведь нельзя же оставить этого идальго под проливным дождем? — возмутился Бартоломе.

— Эх, ваша милость! Не можем же мы принимать всех бродяг, которые постучатся к нам в венту!

— Все равно! Кто бы ни был этот человек, идальго или нищий, я требую, чтобы его впустили. Я плачу за него!

Лисенсиат удивленно взглянул на Бартоломе, но промолчал. Хуанито через несколько минут привел в залу молодого человека в разорванной и мокрой одежде.

— Благодарю вас, сеньоры. Этот малый сказал мне, что вы просили… — юноша вдруг побледнел и пошатнулся.

Леон и Бартоломе бросились к нему и посадили на скамью.

— Милосердный боже! Вы ранены! — в испуге закричал Леон, увидев на голове юноши кровь.

— Да, — слабым голосом ответил тот. — Они ударили меня по голове… камнем.

Лисенсиат, имевший солидные познания в медицине, приказал немедленно принести из кареты шкатулку с лекарствами и сундук с одеждой. Голова юноши была перевязана, и ему помогли переодеться в сухое платье.

— Рана ваша неглубока, — успокоил лисенсиат. — Я бы сказал, что это скорее ссадина, которая через два-три дня заживет. Выпейте вина, оно вас согреет и подбодрит!

Юноша попытался улыбнуться:

— Спасибо, сеньоры! Меня зовут Мигель де Арана из Кордовы. Я направляюсь в Саламанку.

— В Саламанку! — обрадовался Бартоломе, так как Мигель ему чрезвычайно понравился. — Ведь мы тоже едем туда!

— Теперь мне придется уже не ехать, а идти пешком, или, как говорят студенты, «молотить дорогу по-апостольски», — невесело усмехнулся Мигель. — Негодяи отняли у меня мула и все деньги.

— Сеньор Мигель, вы поедете с нами! — почти одновременно заговорили, перебивая друг друга, Бартоломе и Леон. — У нас есть место в карете! Мы будем очень рады вашему обществу!

Лисенсиат одобрительно кивал головой. Ему тоже понравился Мигель де Арана. Приятный, воспитанный юноша, видимо, из хорошей, хотя и обедневшей семьи.

— Ну, конечно, сеньор де Арана может ехать с нами в карете. Мы будем счастливы оказать ему эту услугу, а он украсит наше общество как будущий коллега.

Мигель поблагодарил своих новых друзей.

— Но что случилось с вами? — спросил Бартоломе. — Кто осмелился напасть на вас?

— Если у вас, сеньоры, по моей вине прошел сон и вы хотите услышать о моем приключении, я расскажу вам, как я, еще два дня назад полный надежд, отлично одетый в ферреруэло из добротного сеговийского сукна[8]Сеговийское сукно — сукно, вырабатываемое в городе Сеговии, славилось высоким качеством.
, на прекрасном крепком муле, по кличке Лусеро, и с кошельком, в котором приятно звенели золотые песо[9]Песо , или кастельяно , — старинная золотая монета достоинством 450 мараведи. Мараведи — медная старинная монета, соответствовала, примерно, ½ копейки.
, очутился сегодня ночью как нищий бродяга у ворот венты!

 

Приключения Мигеля

Старый дон де Арана считал, что младшего сына, едва достигшего шестнадцати лет, нельзя отпускать одного даже до ближайшей венты. Разгорелся спор. Диего, старший сын дона де Арана, сказал:

— Дорогой отец, вспомните, как десять лет назад вы отправили меня в Толедо ко двору его высочества[10]В Испании было принято королей именовать «высочествами». Только при Карле V (внуке Фердинанда) ввели обращение «величество».
короля Фернандо!

— Да, но ты ехал в сопровождении оруженосца. А сейчас мы лишены возможности иметь слуг…

— Боже мой! — рассмеялся Диего. — Сеньоры, представьте меня, двенадцатилетнего пажа, под охраной дряхлого восьмидесятилетнего оруженосца дядюшки Себастьяна!

— Я тоже думаю, сеньор, — заметил зять дона де Арана, Кристобаль Колон[11]Кристобаль Колон — испанская форма имени Христофора Колумба.
, — что Мигель совершенно спокойно доедет эти три лиги до венты «Инфанта Хуана», где присоединится к каравану купцов!

— Сейчас на дорогах так же безопасно, как на улицах Кордовы, — добавил старинный друг семьи Габриель де Акоста.

Мигель скромно молчал, но с трепетом ждал решения своей судьбы: ему очень хотелось ехать завтра.

— Значит, и вы, дорогой Акоста, считаете, что мальчик может сам доехать до «Инфанты Хуаны»? По моим сведениям, караван должен быть там завтра в полдень. Так сообщил мне знакомый купец…

— Для вашего спокойствия, сеньор, — сказал Колон, — я готов проводить Мигеля до венты.

— О сеньор Кристобаль! — радостно вырвалось у Мигеля.

— Смотрите, сеньор Кристобаль, — шутливо заметил Акоста, — не вздумайте уехать с Мигелем в Саламанку. Мы знаем, что там есть приманка для вас — подтолкнуть комиссию Талаверы[12]Комиссия под председательством епископа Эрнандо Талаверы с 1486 по 1490 годы рассматривала проект Колумба о заокеанском плавании и вынесла отрицательное заключение.
, медлительность которой уже вошла в поговорку!

Но Колон не улыбнулся в ответ на эту шутку, а угрюмо сказал:

— У нас в Генуе говорят, что «терпение — пища для лентяев». Но, видит бог, там идет речь о терпении порочном, потому что им пользуется тот, кто живет лишь для того, чтобы пить, есть, бездельничать… Я же трудился всю жизнь с малых лет, и вынужденное безделье рассматриваю как божью кару! Если Талавера будет тянуть и дальше, то это означает, что всевышнему богу и Испании не нужны мои труды!

— Не отчаивайтесь, дорогой Кристобаль, — успокаивающе сказал старый дон Арана. — Я убежден, что ее высочество королева Исабела, ознакомившись с выводами комиссии своего духовника Талаверы, поймет ваши устремления, направленные на возвеличение Испании!

Колон молча поцеловал крест, висевший у него на груди.

Мигель с тревогой смотрел на дона Кристобаля: он испытывал к нему восторженную мальчишескую влюбленность. Когда в 1485 году Кристобаль Колон впервые появился у них в доме, мальчика поразила его внешность. Осанка вельможи, рыжие, с сильной проседью, волосы, голова ученого, и в то же время загорелое, по-юношески свежее лицо морехода… Он был беден, но свой старый плащ носил как королевскую мантию! Вскоре он женился на двоюродной сестре Мигеля и вошел в семью Арана. У него родился сын, Эрнандо. Но вместо того чтобы жить спокойно и мирно, Кристобаль Колон был одержим идеей: плыть на запад к востоку, открыть неведомые земли. Его религиозность, многочисленные ссылки на святое писание, которыми он подкреплял свои космографические планы, привлекли к нему симпатии многих ученых теологов и королевских советников. Но тем не менее вот уже три томительных года ждал Колон в Кордове решения королевской комиссии по поводу своего проекта дальнего заокеанского плавания.

И только через четыре года, в 1493 году, всю Европу поразит величайшее открытие Нового Света человеком, доныне неизвестным, имя которого, Христофор Колумб, войдет в века!

А теперь, в то же раннее осеннее утро 1489 года, когда Бартоломе и Леон выезжали из Севильи, из ворот Кордовы выехали два всадника. На одном из мулов сидел будущий студент Саламанкского университета юный Мигель, на другом — дон Кристобаль Колон.

Когда остались позади пыльные улицы Кордовы, дон Кристобаль сказал Мигелю:

— Ты даже не представляешь, мой мальчик, как я задыхаюсь в городе. Клянусь святым Фернандо, легко дышать человек может лишь морским воздухом! И я, который с малых лет большую часть жизни провел на палубе корабля, я должен заниматься вычерчиванием карт и продажей старых рукописей! Видит бог, я не жалуюсь, но иногда мне кажется, что жизнь прожита напрасно.

— Не надо говорить так, дорогой сеньор! Вы так опытны, так образованы.

— Образован! — с горечью усмехнулся Колон. — Увы, нет. Правда, в морском деле бог щедро одарил меня: он дал мне все, что требуется, в области астрономии, а также геометрии и арифметики, вложил мне в душу и в руки уменье изображать земной шар, а на нем все города, реки, моря и гавани, острова и проливы — все на своих местах. Но все же мне не хватает учености. Как я завидую тебе, Мигель, что ты начинаешь свою жизнь с настоящего учения. Некоторые говорят, что не следует искушать бога, стремясь в неведомые просторы морей и океанов. Но я считаю, что если бог создал эти океаны, то познать их должен человек, самое совершенное творение господа бога!

Христофор Колумб. Старинная гравюра.

Мигель с жадностью слушал дона Кристобаля: он мечтал стать мореплавателем!

— Ты должен учиться, — говорил Колон, — чтобы продолжать то дело, на которое я положил всю мою жизнь. Изучай такие науки, как астрономия, математика, география. Научись хорошо вычерчивать карты. Не гнушайся изучением медицины, ибо в море все пригодится.

Дон Кристобаль ехал некоторое время молча, погруженный в глубокую думу.

— Четыре года назад, — снова заговорил он, — я с пятилетним сыном Диего плыл на корабле из Лиссабона в Испанию. Когда наш корабль входил в гавань Рио-Тинто, я увидел на обрыве большой монастырь. Я прошел пешком с Диего около двух лиг и постучался в ворота францисканского монастыря Ла-Робида, чтобы попросить у привратника воды и хлеба для моего мальчика. На наше счастье, к воротам подошел каноник Антонио де Марчена, да хранит его Иисус! Отец Антонио — высокообразованный человек, знает астрономию и математику. Он и приор монастыря, досточтимый Хуан де Перес, который также стал моим другом, оставили Диего у себя учеником. А я… я не знаю, будут ли у меня деньги, чтобы потом мой сын мог поступить в университет. А мой маленький Эрнандо, твой племянник… Что ждет его?

— Я тоже не попал бы в университет, если бы брат, как королевский кабальеро, не выхлопотал для меня стипендию в коллегии Сан-Пелайо.

— Я знаю это, Мигель. О, деньги — удивительная вещь! Кто обладает ими, тот господин всего! С деньгами, если они у кого есть, можно сделать что угодно: можно даже души извлечь из чистилища в рай!

…Так, беседуя, они доехали до венты «Инфанта Хуана». Караван из Севильи еще не прибыл, его ждали к вечеру.

— Зайдем в венту закусим и выпьем вина, Мигель. А потом я поеду обратно. Ты ведь не боишься остаться один до прихода каравана?

— Я ведь не девчонка, сеньор Кристобаль, — обиделся Мигель. — И к тому же у меня есть шпага!

Колон рассмеялся, и они вошли в венту. Там было пусто. За высокой стойкой дремала толстая, в засаленном платье хозяйка. В углу сидя спал какой-то мужчина в черном плаще и надвинутой на глаза шляпе.

Служанка подала блюдо куахадо[13]Куахадо — испанское блюдо из рубленого мяса с овощами и яйцами.
и пол-асумбры вина.

— Мигель, — сказал на прощанье дон Кристобаль, — запомни пророческие слова великого Сенеки: «…придет время, когда цепи Океана распадутся и будет открыт обширный континент, когда кормчий откроет новые миры и Туле[14]Туле — в античной географии мифический остров, «отстоящий от Британии к северу на шесть дней плавания и близко к Ледовитому океану». Возможно, что речь шла об Исландии.
не будет больше пределом земель…» Я не знаю, мой мальчик, удастся ли мне выполнить эти предначертания, но, может быть, ты и мои сыновья, — дон Кристобаль устремил вперед горящий взгляд, и глубокая морщина пересекла его лоб, — может быть, вы завершите мои мечты…

Они вышли во двор.

— Прощай, Мигель, — и Колон обнял юношу.

Было еще очень жарко, и Мигель решил вернуться в венту. Он сел за стол и задумался над последними словами дона Кристобаля.

Вдруг он услышал за своей спиной шепот и приглушенный смех:

— Клянусь пресвятой девой, этот смазливенький студент кажется мне переодетой девчонкой! Уж больно у него гладкие розовые щеки! И глаза словно незабудки!

— А волосы? Посмотрите, хозяйка, я этаких золотистых волос и не видывала! Настоящие локоны!

Мигель сердито натянул на голову свой черный берет.

— И вина не пил! — продолжала хозяйка. — Только поел, а тот пожилой сеньор выпил почти все вино. Этот даже не прикоснулся, одну воду и пил. Ну ясно, девица! — и она захихикала громче.

Им было скучно, и они потешались над скромным студентом.

Мигелю хотелось убежать из венты. Он снова вышел во двор. Мул Лусеро тихонько толкнул его головой, словно приглашая ехать. А что, если он сам, сейчас, двинется в путь? Он поедет медленно, и караван нагонит его.

Мигель вернулся в венту.

— Сколько я должен вам? — спросил он у хозяйки.

— А разве ваша милость не будет дожидаться каравана?

— Нет, я поеду вперед, и они нагонят меня.

— За вино и куахадо заплатил ваш приятель, ну, а за постой мула… сколько же взять, чтобы не обидеть вас?

— У меня есть деньги! — гордо возразил Мигель и отвязал от пояса кожаный кошелек, наполненный золотыми и серебряными песо.

— Вот! — и юноша бросил хозяйке серебряную монету.

— О, да вы просто богач, ваша милость! — насмешливо сказала хозяйка. — Получите сдачу!

Мигель, не считая, сунул в карман горсть реалов[15]Реал — серебряная монета достоинством 34 мараведи (около 10 копеек).
, а кошелек снова привязал к поясу.

…Как хорошо было ехать по пустынной дороге! Пыль улеглась, жара постепенно спадала, и Мигель успокоился. Он стал даже насвистывать какую-то песенку. Ему уже казался смешным его гнев на этих глупых женщин. Никто не виноват в том, что природа наградила его белокурыми волосами и голубыми глазами!

 

Вента «Пронеси, господи!»

Не успел Мигель отъехать от «Инфанты Хуаны», как его нагнали двое мужчин. Один был верхом на муле, второй шел пешком. Верховой показался Мигелю знакомым: «Это тот, что спал в венте, накрывшись шляпой».

— Приятного пути, сеньор студент! — учтиво сказал мужчина, ехавший на муле. — Мне так же, как вам, не понравилась эта грязная вента и неряшливые болтливые бабы… Вы изволите направляться в Саламанку? Но почему же вы один в такое опасное время, без попутчиков?

— Меня нагонит караван купцов, идущий из Севильи в Толедо. К нему я и присоединюсь в пути.

— Но разве сеньор студент не знает, что ваш караван задерживается в Кордове? Я узнал об этом случайно, вот от сеньора Камачо, погонщика. Галера с товарами, сказал он, не пришла в Севилью из-за бури.

— Да, ваша милость! — важно подтвердил погонщик, похожий на цыгана. — Мой приятель, купец Родригес, сообщил мне об этом.

— Но как же? — растерялся Мигель. — Ведь моему отцу именно купец Родригес и обещал…

— Не волнуйтесь, ваша милость! — успокоил его погонщик. — Я знаю точно, что не более двух лиг отсюда расположился небольшой караван, идущий в Сьюдад-Реаль, и мы можем к нему пристать. А там вы легко найдете попутчиков до Толедо или даже до самой Саламанки!

Слова погонщика звучали очень убедительно. «И верно, — подумал Мигель, — не возвращаться же мне обратно в Кордову, когда я уже столько проехал. Тем более, что приближается ночь».

— Благодарю вас, сеньоры, — ответил Мигель. — Я принимаю ваше приглашение!

Попутчики Мигеля, особенно мужчина в шляпе, назвавший себя доном Фелипе де Гайала, оказались славными и бывалыми людьми.

— Кем мне только не привелось быть! — рассказывал дон Гайала. — Сначала я был учеником в доминиканском монастыре, но святые отцы кормили меня больше колотушками, чем хлебом, и я сбежал оттуда. Был я эскудеро[16]Эскудеро — буквально — оруженосец. В описываемое время — обедневший дворянин, состоящий на службе у знатного лица.
у богатого старого сеньора. Его жена была молода и красива. И в один прекрасный день муж, проведав о нашей любви, выставил меня за дверь! Был я и лекарским помощником, и неплохо мы с хозяином зарабатывали. Но однажды мой хозяин-лекарь дал по ошибке больному алькальду[17]Алькальд — судья.
вместо слабительного снотворного, да такую дозу, что почтенный алькальд, так и не проснувшись, отправился к праотцам! Пришлось нам с хозяином удирать из города под покровом темной ночи, бросив и дом и имущество! Последнее время я занимаюсь приятной и легкой профессией — я донильеро!

— А что это такое, сеньор Гайала?

— Как бы вам объяснить, сеньор студент… Есть азартные карточные игры, например кинола: надо заинтересовать кого-нибудь этой игрой. Донильеро угощает и увлекает тех, у кого лишние деньги крепко припрятаны в кошельке. Богатый человек всегда скуповат, вот надо его раскачать, что и делает донильеро!

Незаметно наступила ночь. Мулы устали, они то и дело спотыкались о неровную каменистую дорогу.

— Скоро ночлег, — сказал погонщик, всматриваясь в темноту.

Дорога резко свернула вправо. В густой листве деревьев блеснул огонек.

— А вот и стоянка нашего каравана! Здесь раньше была вента «Пронеси, господи!». Сейчас, правда, от нее остались развалины… Но там есть колодец с чистой водой и свежее сено для наших мулов.

Мигель поинтересовался, почему вента носила такое странное название. Дон Гайала рассмеялся:

— Клянусь бородой Сида, действительно название венты не располагало путника заехать в нее! Говорят, что хозяин венты, да упокоит пресвятая дева его душу, был раньше монахом. Разбогател таинственным путем, а вернее всего — продал кое-какую церковную утварь… Открыл венту и в знак своего раскаяния решил назвать ее «Прости, господи!». Но, когда малевал вывеску, был, по обыкновению, без памяти пьян… И написал вместо «прости» «пронеси». Вот и вся история!

Дон Гайала не добавил, что вента бывшего монаха пользовалась такой дурной славой, что после его смерти никто не захотел купить ее.

Погонщик пошел вперед. Тропинка стала настолько узкой, что всадники вынуждены были сойти с мулов.

Вскоре они очутились перед вентой. Крыша ее почти развалилась, дверь едва держалась на петлях, окошки забиты досками. Во дворе перед домом было привязано несколько мулов и лошадей. Двое мужчин кормили собак.

— Вот мы и пришли! — сказал дон Гайала. — Поставьте своего мула в сторонку, сеньор студент. Эй, Харамильо! — крикнул он. — Задай корму и напои наших мулов, когда они остынут!

Смуглый парень, похожий на цыгана, кивнул головой.

— Пойдемте в дом, ваша милость! — сказал Камачо, выйдя из дверей венты. — Там вы согреетесь немного и сможете отдохнуть.

Сначала Мигель в темноте ничего не мог разглядеть. Потом глаза его привыкли к полумраку. На столе стоял огарок свечи и немилосердно коптил. Вокруг стола сидели мужчины, они потягивали вино из больших оловянных кружек и играли в карты.

— Десять песо! — крикнул кто-то охрипшим голосом. — Гром и молния! Играю на все!

Игроки рассмеялись и громко заговорили:

— Эге, Полилья!

— Раззадорили тебя!

— Это все Фенуччо виноват!

— Давай ему жару!

— Не спускай, Полилья!

— Клянусь дьяволом, он выиграет!

— Стой, Полилья! Не сходи с ума, овечья твоя голова! — укоризненно заметил пожилой мужчина в рваном камзоле, с завязанным глазом.

— Молчи, Карнехо, одноглазый черт! — сердито крикнул похожий на свечной огарок кривой человечек. — Не на твои играет! Ставь, Полилья, не робей! Это тебе не с маврами драться!

— Этот Полилья, — сказал Гайала, показывая на тощего верзилу итальянца в дырявом черном плаще, — так азартен, что его можно выпускать вместо донильеро! Кого хотите, хоть мертвого, увлечет! Только одеть получше, а то богатые игроки могут испугаться и принять его за пирата. Верно, Полилья?

Но итальянец так был увлечен игрой, что не обратил внимания на эти слова.

— Вот что, ваша милость, — подошел к Мигелю погонщик, — если вы хотите есть и пить, то садитесь за стол…

— Нет, нет, Камачо, я не голоден, а вот спать хочу, но… — и Мигель поглядел вокруг. Все скамьи были заняты игроками. На полу вдоль стен стояли какие-то тюки и бочки.

— Самое лучшее, — сказал Камачо, — лечь в этой каморке, — и он приоткрыл дверь в темную кладовую. — А здесь вам не дадут уснуть до утра наши игроки. В каморке есть свежее сено… Спите спокойно! На рассвете я вас разбужу.

Мигель так устал, что, войдя в кладовую, сразу же лег на кучу сена. Некоторое время он слышал возгласы и смех игроков, но вскоре крепко уснул.

* * *

Какая-то пичужка уже давно сидела на полуоторванной деревянной ставне и звонко пела: «Вставать пора, вставать пора!..»

Мигель с трудом открыл глаза и потянулся. Куда он попал? Почему так болят бока? И как он очутился на полу?! Он приподнялся на локте и… все вспомнил! Сквозь щели в кладовую пробивался солнечный свет. Мигель вскочил на ноги. Уже утро! Погонщик говорил, что на рассвете они уезжают. Мигель прислушался. На дворе — голоса, плеск воды, ворчание собак… Мигель толкнул дверь, но, к его великому удивлению, она не открылась.

— Уж не завалило ли ее бочкой? — Мигель стал толкать сильнее, но безуспешно. Тогда он начал стучать в надежде, что его услышат.

— Не шуми, приятель! — вдруг раздался у двери хриплый голос итальянца. — Потерпи немного, и тебя выпустят!

— Что случилось? — закричал Мигель. — Позовите сейчас же дона Гайала или Камачо! Эй, откройте, слышите?

— Ха-ха-ха! Знатные идальго сеньоры Гайала и Камачо приказали низко кланяться тебе и благодарить за твоего мула и твою кошку![18]Кошка — обычно кошельки делали в то время из кошачьих шкурок, и в просторечье слово «кошка» означало кошелек.

Мигель схватился за пояс. Кошелька не было…

— Ах ты, негодяй! Ты ответишь мне, разбойник!

— Потише, парень! Скажи спасибо, что тебя не раздели!

Мигелю была невыносима мысль, что его так легко провели. Он стал лихорадочно искать выхода из каморки. Окно! Правда, оно забито досками, но надо попытаться отодрать их шпагой. Доски были старые, и вскоре Мигель с трудом вылез из окна.

Шайка мошенников уже выехала со двора. Замешкались только двое: долговязый итальянец и одноглазый Карнехо. Они привязывали какую-то кладь к спине мула.

Мигель подбежал к ним:

— Вы бесчестные воры, разбойники и бродяги! Где мой мул? Отдайте мне его сейчас же!

Итальянец с угрожающим видом подошел к Мигелю:

— Ну, ты, щенок… Не очень-то разоряйся! — и он поднял на него бич.

Мигель мгновенно выхватил шпагу и плашмя ударил итальянца по руке. Тот взревел:

— Клянусь дьяволом, я проучу тебя, отродье! — и камнем рассек Мигелю голову. Одноглазый повалил Мигеля на землю. Шпага со звоном покатилась по камням.

— Вот за это мы с тебя сдерем твой наряд, проклятый мальчишка! — И пока один разбойник связывал Мигелю руки и ноги веревкой, второй стащил с него суконный плащ и камзол.

Мигель сопротивлялся как безумный, но безуспешно! Лицо его заливала кровь из раны, нанесенной итальянцем.

…Мигель не помнит, долго ли он пролежал на камнях двора, но почувствовал, что стало сильно припекать солнце. Он с трудом сел. Нестерпимо болела голова. Хотелось пить. Мигель попытался освободить руки. Ему это удалось. Разбойники спешили и завязали веревку не очень старательно. Развязав веревки на ногах, он добрался до колодца и с жадностью выпил из ведра холодной воды. Затем смыл кровь с лица. Голову кое-как обвязал платком. Нашел неподалеку свою шпагу. Теперь можно в путь! Но как далеко он сможет уйти? Без мула, без денег, полураздетый… Хорош студент Саламанкского университета!

Но делать было нечего. Мигель вышел из ворот и побрел по каменистой дороге…

— Ну вот, сеньоры, теперь вы знаете, как я был наказан за свое легковерие и очутился в столь плачевном виде перед воротами этой венты! — закончил свой рассказ Мигель.

— Какое ужасное происшествие! — сказал Бартоломе. — Ведь они чуть не убили вас!..

— Они не хотели убивать меня, — ответил Мигель, — но…

— А вы еще мечтали о встрече с разбойниками, — укоризненно заметил лисенсиат Бартоломе и Леону. — Поблагодарим бога за то, что все кончилось так благополучно, и отправимся спать! Ведь утром нам предстоит снова двинуться в далекий путь!

 

Здравствуй, Саламанка!

Через несколько дней карета с гербом Лас-Касасов ранним утром въехала на старинный каменный мост через полноводный Тормес. Этот мост в двадцать шесть пролетов был построен еще при римлянах.

Саламанка, увенчанная славой старейшего в Европе университета, где молодым людям предстояло провести несколько лет, приветливо открывала свои ворота.

Бартоломе неожиданно разбудил дремавшего, по обыкновению, лисенсиата:

— Дорогой сеньор! Вы не откажете нам в нашей просьбе?

Сонный дон Маркос удивленно посмотрел на юношу.

— Мы хотим, — и Бартоломе переглянулся с Леоном и Мигелем, — мы хотим въехать в Саламанку, как подобает мужчинам, а не детям! Разрешите нам выйти из кареты и сесть верхом на лошадей!

Лисенсиат улыбнулся. Какие они еще мальчики…

— Ну разумеется! Пусть слуги перейдут в карету.

И вот трое друзей, едва сдерживая шаг отдохнувших за ночь лошадей, поехали по улицам города, который скоро станет им второй родиной. Лисенсиат так много и подробно рассказывал им о Саламанке, что они узнавали, как старых знакомых, и улицы, и дома.

Вот одно из самых величественных зданий Саламанки — университет, построенный еще в XIII веке. Со всех концов Испании и других европейских стран стекались молодые люди в прославленный Саламанкский университет. В иные годы в нем училось до десяти тысяч студентов!

Вот библиотека, недавно выстроенная по повелению королей Фернандо и Исабелы, самое красивое из всех университетских зданий. На фасаде ее — герб Испании и надпись на греческом языке.

А это кафедральный собор Сан-Стефано, почти напротив университета. После огромного севильского собора он кажется небольшим. Но крепко сложенный фасад собора похож на древний крепостной замок и потому выглядит внушительным.

Лисенсиат Маркос остановил карету. Юноши сошли с лошадей.

— Собор построен в двенадцатом веке архиепископом саламанкским Иеронимом. Он был родом из Периге и пригласил архитектора также из Франции, — сказал лисенсиат. — В соборе есть две достопримечательности. Деревянное распятие длиной в добрый посох, принадлежавшее епископу Иерониму. Он был человек воинственный и брал с собой это распятие, когда отправлялся в поход.

— Ого! — заметил Мигель. — Если он таким распятием благословлял мавров, то вряд ли они оставались после этого в живых!

— Кроме того, здесь есть распятие, которое принадлежало Сиду. Оно небольшое, бронзовое, украшено эмалью и позолочено. Его называют «боевой Христос», так как это распятие участвовало с Сидом в бесчисленных сражениях против неверных!

Образ отважного героя встал перед друзьями. Кто в юности не восхищался Сидом?

— Мне говорил дядя Андрес, — сказал Леон, — что в 1099 году Сид умер от ран в Валенсии. Епископ Иероним посадил мертвого Сида на его знаменитого коня Бабьеку, привез в Бургос и похоронил в монастыре Сан-Педро де Кардена.

— Но потом останки Сида, самого знаменитого кастильца, были перенесены в кафедральный собор Бургоса, — добавил лисенсиат. — В ризнице собора хранится окованный железом сундук, сундук самого Сида!

— А что хранится в сундуке? — не утерпел Мигель.

Но даже лисенсиат не мог ответить на этот вопрос.

— Теперь, друзья, — сказал он, — нам пора в коллегию Сан-Пелайо.

Коллегия Сан-Пелайо! Она была названа так по имени другого испанского национального героя VIII века — рыцаря дона Пелайо, короля Астурии, в 718 году одержавшего первую победу над маврами при Кавадонге! Студенты-стипендиаты, сыновья или братья идальго, состоящих на королевской службе, жили в этой коллегии.

Многие студенты снимали частные квартиры в городе, главным образом те, кто не имел стипендии. Им приходилось даже работать, чтобы обеспечить себе пропитание и жилье. Студенты — сыновья знатных и богатых — занимали дворцы и приезжали в университет в собственных каретах.

— А затем, после того как вас зачислят в коллегию, — продолжал лисенсиат, направляясь к карете, — я узнаю у ректора, когда начнутся вступительные экзамены.

Юноши тяжело вздохнули. Экзамены… Хотя они усиленно занимались все лето, однако испытывали вполне законное волнение.

— Не унывайте! — успокаивал их лисенсиат. — Я уверен, что вы отлично выдержите все вступительные экзамены. Но если случится вам попасть в затруднительное положение, не забывайте известного изречения римского философа Цицерона: «Человеку свойственно ошибаться, а глупцу — настаивать на своей ошибке».

— Теперь я знаю, как обеспечить себе успех на экзаменах! — с лукавой улыбкой воскликнул Мигель.

— Как же? — поинтересовались Леон и Бартоломе.

— Допустим, меня спросили из таблицы умножения, сколько будет шестью шесть. Я отвечаю не совсем уверенно, что, кажется, около тридцати шести. «Что вы! — поражается профессор арифметики. — Шестью шесть будет точно тридцать шесть! Не знать этого стыдно!» Тогда я скромно благодарю профессора за исправление ошибки и говорю, что не настаиваю на ней! После этого признания профессор, благосклонно улыбаясь, ставит мне приличный балл… и экзамен сдан!

Друзья посмеялись, но лисенсиат серьезно сказал, что нельзя понимать буквально изречения великих людей.

Неугомонный Мигель тихо шепнул Бартоломе и Леону, но так, чтобы не слышал славный лисенсиат:

— Почти каждое изречение напоминает мне горькое, но полезное лекарство, которое давал мне в детстве врач Габриель Акоста, друг моего отца. Он говорил при этом: «Как тот, кто очень много ест, не бывает здоров, так и истинными учеными бывают не те, кто читают многое, а только те, кто читают полезное!»

Это изречение понравилось Леону, который не очень любил читать, но совсем не понравилось Бартоломе, который с удовольствием читал все, что ему попадалось в руки.

— Жизнь покажет, — важно рассудил Мигель, — кто из нас прав, а кто — нет! Помните, сеньоры: «Человеку свойственно ошибаться, а глупцу — настаивать на своей ошибке!»

 

Вступительная лекция

Ректор Саламанкского университета, профессор философии и римского права дон Висенте Фернандес де Салинас, на свою вступительную лекцию всегда направлялся с чувством большого волнения.

Его до глубины души трогали внимательные юношеские лица, не утратившие свежести детства, глаза, полные живой любознательности и горячего интереса. И юные студенты с нескрываемой теплотой смотрели на почтенного ректора, о котором рассказывали им отцы и старшие братья, учившиеся у него. В своей черной мантии, морщинистый и седой, он казался сначала очень старым и строгим. Но стоило взглянуть на его сверкающие молодостью глаза, как преграда возраста исчезала.

— Мои друзья! — начал ректор своим мягким и глубоким голосом. — Приветствую вас в столь знаменательный день, когда позади осталось ваше безмятежное детство и вы вступаете на новый путь, трудный, но благородный путь познания мира. Отныне вы — студенты Саламанкского университета, который отмечает двести пятнадцатый год своего существования. Гордитесь этим почетным званием, ибо за столь долгий срок из стен нашего университета вышло немало достойных и выдающихся людей. Они украсили нас своими деяниями, а потому мы не должны забывать их имен: Антонио де Лебриха — автор первой грамматики кастильского языка и учитель многих из вас, врач Арнальдо из Валенсии, писатели и поэты Хуан Руас, Мартин де Толедо, Фернандо де Рохас и другие.

Но нам надлежит также помнить тех, кто хотя и отделен от нас многими столетиями, но своей немеркнущей славой до сей поры озаряют и указывают нам путь. Я говорю о величайших философах и писателях Древней Греции и Рима, о которых сказано, что «творения их погибнут только в тот день, когда погибнет земля…» Это Гомер, Платон, Аристотель, Эпикур, Сократ, Вергилий, Лукреций, Цицерон, Сенека, Гораций…

Иные из них родились на испанской земле — философ Луций Сенека, философ Марк Аврелий, поэт Лукан, первый географ Помпоний Мела, агроном Луций Колумелла, что делает их имена особенно дорогими для нас, испанцев…

Затаив дыхание слушал Бартоломе слово ректора. Мигель, сидевший рядом, что-то спросил у него, но Бартоломе, стиснув руку приятеля, ответил: «Молчи, Мигель, слушай».

— Лучшие и благороднейшие умы, — продолжал ректор, — уже в течение двух столетий возрождают забытые людьми античные философию и искусство. Италия стала первой страной, где был вновь зажжен светоч истинного свободного разума. Поэты и писатели — Данте Алигьери, Франческо Петрарка, Джованни Бокаччо — вот те, кто первыми вернули людям чистый факел неугасающего огня разума, истины и добра.

Почти сто лет назад во Флоренции поселился византийский ученый Мануэль Хризолор. Он был первым, кто перевел нам с греческого языка на латинский творения античных греческих мыслителей. Он был также учителем и воспитателем многих выдающихся людей своего времени, и среди них Гуарино Гуарини да Верона, который стал моим учителем в годы моей юности… Я вижу по вашим лицам, — с улыбкой заметил ректор, — что вам очень трудно представить юным такого седого и морщинистого старика, как я! Но я все же был молод и помню как сейчас тот день и час, когда мой дорогой учитель сеньор Гуарини напутствовал нас словами греческого философа Эсхина: «Мы затем детьми в школе учим выражения и цитаты из поэтов, чтобы, став взрослыми, могли их применять в жизни». Как-нибудь я расскажу вам подробно о школе сеньора Гуарини в Ферраре… А теперь вернемся к предмету нашей лекции. В течение лет, кои вы пробудете в стенах университета, вам надлежит изучить такие науки, как грамматика, логика, риторика, математика, астрономия, медицина, теология, право, а также классические и восточные языки. Вас ознакомят с творениями арабских мыслителей — Аверроэса и других.

Помните всегда, что труд воспитывает души благородных. Недостаточно не уклоняться от труда, надо искать его. Ибо только труд развивает терпение, побуждающее нас на высокие подвиги. И помните, что мир — тесная клетка лишь для невежды.

Среди вас, студентов Саламанкского университета, есть сыновья знатных рыцарей и сыновья бедных идальго. Но знайте, что слава и благородство измеряются собственными заслугами, а не чужими. Кровь всегда одного цвета… Ибо всемогущий господь создал равными всех: простого крестьянина, обрабатывающего в поте лица клочок земли, и знатного рыцаря, увенчанного славой и богатством; ученого-мыслителя, работающего в тиши своей башни, и земного владыку — всесильного короля. Насколько больше заслуги построить дом, чем обитать в нем или украсить уже построенный, настолько же больше заслуги и превосходства обладать самостоятельно созданным благородством, чем сохранять благородство, полученное от других. Первое несет с собой свой собственный свет, второе — чужой светильник. Истинно благородный человек не рождается с великой душой, но сам себя делает великим своими делами.

Бог создал человека существом не небесным, но и не только земным, не смертным, но и не бессмертным, чтобы человек сам себе сделался творцом и сам выковал окончательно свой образ. Человеку дана возможность упасть до степени животного, но также и возможность подняться до степени существа богоподобного исключительно благодаря своей внутренней воле.

И помните еще: лучше не иметь славы, чем иметь ложную славу. Ибо и настоящая поддерживается с трудом. Подобно тому как тень не может родиться и держаться сама по себе, так и слава: если фундаментом ей не служит добродетель, она не может быть ни истинной, ни прочной. Я кончаю лекцию изречением моего любимого поэта-римлянина Горация:

Пока молод, Сердцем ты чистым слова впивай и доверяйся мудрейшим. Запах, который впитал еще новый сосуд, сохранится Долгое время.

Ректор медленно спустился с кафедры и вышел из аудитории. Студенты шумной толпой хлынули в сад. Некоторые обменивались впечатлениями, иные, чувствуя необходимость разрядки, побежали по дорожкам сада к реке. Но Бартоломе не присоединился ни к тем, ни к другим. Ему хотелось быть одному, чтобы разобраться в новых мыслях. Он сел на каменную скамью в глубине сада. Издалека доносились голоса студентов, затеявших игру в мальо[19]Мальо — старинная испанская игра типа крокета.
.

…Бартоломе еще слышал ректора. Он не запомнил всех имен ученых и поэтов, чьи слова приводил в своей речи ректор. Но, боясь забыть эти слова, так поразившие его воображение, он шепотом повторял их… Прочитает ли он сам творения тех величайших писателей, о которых говорил ректор? Расскажет ли ректор о необыкновенной школе сеньора Гуарини? Бартоломе знал, что пойдет к ректору с тысячью вопросов, ибо его неудержимо влекла жажда познания мира…

Потом Бартоломе вспомнил детство. Совсем по-иному, в другом свете встали перед ним родные, друзья, слуги… Кормилица, заменившая ему рано умершую мать. Сколько любви и ласки было у нее! Сколько ночей провела она без сна, когда маленький Бартоломе болел. А старый оруженосец отца, добрый дядюшка Педрос? Не он ли, не раздеваясь, бросился в воду спасать восьмилетнего Бартоломе, когда тот, вопреки запрещению, пошел купаться ранней весной в бурный Гвадалквивир и стал тонуть? Как терпеливо славный старик обучал Бартоломе верховой езде и фехтованию! А тетушка Мархелина! Много ушибов и детских обид было излечено куском орехового торта или горстью засахаренных фруктов из кладовых доброй Мархелины.

Бартоломе даже покраснел от стыда, когда вспомнил, сколько раз он удирал с уроков капеллана Себастьяна! А ведь старому капеллану, бесспорно, гораздо интереснее и спокойнее было работать в тихой библиотеке, чем учить непоседливого Бартоломе грамматике и арифметике.

И все они, эти люди, простые и незнатные: и кормилица, и Педрос, и Мархелина, и капеллан… В них есть то благородство, о котором сегодня ректор сказал, что оно несет свой собственный светоч. А у Бартоломе еще чужой светильник, зажженный с помощью и деяниями других.

Ему трудно было разобраться в нахлынувших мыслях. Но именно в этот день зерно, брошенное в его душу, дало свои благодатные ростки. В этот день Бартоломе впервые почувствовал себя уже не мальчиком.

 

Начало пути

Бартоломе с первых же дней пребывания в университете так увлекся учением, что даже не замечал, как проходили дни и недели. Когда порой Леон ворчал на то, что из-за ранних утренних лекций он ни разу не выспался, Бартоломе искренне поражался этому:

— А мне жаль тех часов, когда я должен спать. Я мог бы узнать за это время еще что-нибудь новое!

— Посмотри на него, Мигель! — смеялся Леон. — Можно подумать, что он хочет проглотить всю премудрость мира! Только переваришь ли ты ее? Подумай!

Но и у Мигеля была своя страсть. Если Бартоломе жадно поглощал все, что им преподавали, то у Мигеля было совершенно определенное стремление. Он, выросший в семье мореплавателей, стремился к познанию тех наук, которые необходимы будущему моряку. Математика, астрономия, география… Он только и думал о дальних морских плаваниях, о быстроходных каравеллах, что понесут его в неведомые страны! Бартоломе тоже заразился страстью Мигеля. Они могли часами, склонясь над картами, прокладывать маршруты по далеким морям и океанам. Образ Кристобаля Колона, кормчего и мечтателя, занимал умы юношей. А слова его, сказанные на прощанье Мигелю, были как бы девизом, начертанным на флаге их будущего корабля!

Леон добродушно посмеивался над обоими друзьями. Для него, не честолюбивого и, пожалуй, не очень способного к наукам, пределом желаний было получить степень бакалавра, чтобы помогать своему дядюшке канонику.

Бартоломе был младшим, и оба товарища, особенно Леон, заботились о нем по-братски. Леон следил за тем, чтобы Бартоломе вовремя ел, не давал ему читать по ночам. Однажды, когда Бартоломе, прыгая через препятствие, вывихнул ногу и вынужден был пролежать несколько дней в постели, Леон ухаживал за ним. Бартоломе, в свою очередь, старался помочь Леону в тех науках, которые с трудом давались ему, особенно в греческом и латинском языках.

Насмешливый живой нрав Мигеля отлично сочетался с пылкой мечтательностью Бартоломе и с кротким добродушием Леона. Все трое как бы дополняли друг друга, их связывало чувство настоящей большой дружбы, той истинной дружбы, которую, по словам Сенеки, не разрушит ни страх, ни надежда, ни забота о личном благе.

И как бы ни сложилась у них потом жизнь, какими бы разными путями они ни пошли, память о юношеской чистой дружбе будет согревать их до глубокой старости!

Но еще более, чем лекции и занятия, привлекали Бартоломе беседы, которые ректор проводил дома с любимыми учениками.

— Я обещал рассказать вам о школе сеньора Гуарини в Ферраре, — сказал как-то ректор собравшимся у него студентам. — Но в такой прекрасный вечер лучше всего будет пойти в сад. Там еще живее вспомнятся мне дни юности, ибо сеньор Гуарини любил заниматься с нами в саду…

Все вышли в сад. Было уже по-летнему тепло. Цвели лимонные и апельсиновые деревья. Ректор сел на каменную скамью, а юноши расположились вокруг него, кто на скамьях, а кто прямо на траве.

— Прежде чем мы начнем рассказ о Ферраре, перенесемся мысленно в античную Элладу… За триста пятьдесят пять лет до христианской эры в Афинах великим греческим философом и ученым Аристотелем была основана школа. Называлась она Ликейской, по имени храма Аполлона Ликейского, в садах которого находилась; иногда ее называли школой перипатетиков. После смерти Аристотеля в течение тридцати четырех лет возглавлял школу его друг и ученик — Тиртам. За выдающееся красноречие он был прозван Теофрастом, что означает «божественный оратор». Теофраст также прославился как первый ботаник древности. Ликейская школа дала миру таких ученых, как Эвдем Родосский — историк, Аристокен из Таренты — первый теоретик музыки, Стратон из Лампсака — выдающийся философ и многие другие…

— А что такое перипатетики, сеньор? — спросил кто-то из студентов.

— Трудно сказать, ибо слово «перипатос» означает и прогулку, и место, то есть портик. Существует легенда, что Аристотель вел занятия со своими учениками прогуливаясь. Но мне кажется, что название произошло от портика в Ликее, где беседовали философы и их ученики. В те далекие времена был заложен прочный фундамент здания, имя которому — наука. «Цель человеческого бытия — познание», — сказал Аристотель, которого справедливо считают отцом древней философии. Я уже говорил вам, что около ста лет назад в Италию приехал греческий ученый Мануэль Хризолор. Он перевел много греческих книг на латинский язык, но самое главное — написал первую грамматику греческого языка. Закончил этот труд его лучший ученик и друг — Гуарини да Верона.

— Ваш учитель, сеньор? — воскликнул Бартоломе.

— Да, мой дорогой учитель, сеньор Гуарини. У Хризолора было много учеников, среди них ученые, писатели, поэты. После его смерти Гуарини писал своему другу, флорентийскому ученому Поджо Браччолини: «Насколько я обязан Мануэлю Хризолору, мудрейшему философу и божественному человеку нашего времени, приятнейшему моему учителю, только я сам могу быть этому свидетелем. Его читают, его любят, за ним следуют, и в писаниях друзей своих „своей жизнью он побеждает века“».

С тех пор греческий язык прочно вошел в нашу жизнь и творения величайших греческих мыслителей стали доступны нам.

…Перед Бартоломе возникла, как живая, Феррарская школа, о которой говорил ректор. Занятия науками сменяются постоянными физическими упражнениями. Юноши, по примеру многих античных деятелей, увлекаются охотой, плаванием, метанием копья, бегом. С учителем они совершают далекие прогулки по рощам и полям, собирая растения и камни. Соревнуются в красноречии, в писании стихов.

— Из стен таких школ, как школа Гуарини в Ферраре или школа Витторино да Фельтре в Мантуе, — продолжал ректор, — выходили высокообразованные и достойнейшие люди. Какой бы профессии ни был человек — будь то врач, богослов, ученый или юрист, — он должен прежде всего оставаться человеком благородным и гуманным по своей сущности.

Преисполненные новыми мыслями и чувствами, уходили из дома ректора юноши. Их голоса долго нарушали ночную тишину.

Каждую субботу у студентов средних и старших курсов бывали конклюзии — публичные диспуты на тезисы философские, юридические, космографические и другие. Это способствовало, по мнению преподавателей, развитию у студентов ораторских способностей, находчивости и уменья спорить. Бартоломе особенно отличался в этих диспутах, побивая своих оппонентов логикой мышления и красноречием.

Почти все пришли к единому мнению, что Бартоломе следует называть отныне Теофрастом!

Новый Теофраст краснел от смущения, но в душе был горд лестным признанием своих ораторских талантов.

«Кто знает, — думал он, лежа в постели, после диспута, — может быть, когда-нибудь и придется побеждать противников таким благородным оружием, как слово!»

— Готов спорить, — неожиданно проговорил Мигель, — что Бартоломе составляет сейчас речь, которая прославит его в…

Подушка, брошенная Бартоломе весьма ловко, так и не позволила узнать, где должна была, по мнению Мигеля, прославить его эта речь. Подушка полетела обратно. Вмешался Леон, и, хотя неизвестно, на чьей он был стороне, его подушка метко побивала и будущего Теофраста, и будущего Энея[20]Эней — герой поэмы Вергилия «Энеида».
.

Вдруг в стену раздался стук и голос соседа:

— Клянусь всеми святыми, если вы сейчас же не угомонитесь, я приду и оболью вас холодной водой!

 

Беатриче

— Я свободен сегодня от лекций! — сказал утром Бартоломе.

— Вот счастливчик! — сонным голосом промолвил Леон. — Так почему же ты не продолжаешь спать?

— А почему это, сеньор, вы считаете себя свободным от посещения лекций? — удивился Мигель, который, держа перед собой серебряное полированное зеркало, пытался сделать из своих коротких белокурых волос какое-то подобие модной прически.

— А потому, коллеги, что ректор поручил мне отнести эту книгу, — и Бартоломе похлопал рукой по большой книге в кожаном переплете с медными застежками, — приору собора Сан-Стефано. И еще сделать выписки из сочинения «Жизнеописания философов» Диогена Лаэртского, рукопись которого имеется только в библиотеке коллегии Сан-Стефано! Прощайте, сеньоры! Желаю вам не уснуть на лекции!

И с этими словами Бартоломе взял под мышку книгу и весело вышел из комнаты. Друзья вздохнули от зависти. Леон — потому что с удовольствием бы еще поспал. А Мигеля тянуло на простор, на воздух, и вовсе не хотелось сидеть в душной аудитории и слушать скучную лекцию по теологии.

Бартоломе шел быстрым и легким шагом. Какое чудесное утро! Он улыбался, сам не зная чему… Две девушки, закутанные в черные мантильи, повстречались ему. Они приметили молодого стройного студента и сделали на его счет несколько лестных замечаний. Бартоломе вспыхнул и нахмурился. Его совершенно не интересовали девушки. Он даже сердился на Мигеля, который с некоторых пор стал уделять заметное внимание своей внешности. Это, по мнению Бартоломе, отвлекало его от более высоких целей.

В соборе Сан-Стефано было темно и прохладно. Утреннее солнце почти не проникало сквозь узкие окна. Тени сгущались в углах собора, но в северном приделе было неожиданно светло. Через открытое окно волнами лился теплый свет.

— Фрески, — прошептал Бартоломе, увидев роспись на стене.

Ректор, страстный любитель и знаток живописи, рассказывал ему про фрески итальянских мастеров. Бартоломе подошел к картине.

Не законченные еще фигуры Мадонны и окружавших ее святых поразили его своей жизненной правдой и красотой. Особенно прекрасной показалась ему Мадонна…

Бартоломе не заметил, что за ним давно наблюдает художник, стоявший на высоком помосте. Художник стал тихо спускаться вниз, но вдруг последняя ступенька лестницы подломилась, и он тяжело упал, подвернув под себя левую руку.

Бартоломе бросился помочь упавшему и посадил его на скамью:

— Вы сильно ушиблись, сеньор? Не сломана ли рука?

— Не знаю… — морщась от боли, ответил художник.

Бартоломе осмотрел его руку:

— По-моему, кость цела. Но ведь я не врач.

Художник встал со скамьи. Это был немолодой человек, с красивым умным лицом и живыми темными глазами. В черных волосах его серебрилась седина.

— Разрешите, я провожу вас к врачу, сеньор, — сказал Бартоломе. — Надо убедиться, что рука не сломана и нет других внутренних повреждений.

— Мне действительно что-то не по себе. Кружится голова, — и он снова сел на скамью.

— Я сейчас отдам книгу приору и буду к вашим услугам, сеньор…

— Мое имя Джованни Конти, — ответил художник. — А вашу книгу может отнести мальчик, который растирает мне краски. Эй, Томазо! Он вечно торчит где-нибудь наверху и возится со своими голубями!

— Иду, мессер! — раздался звонкий голос, и через мгновенье, неизвестно откуда, появился смуглый маленький итальянец в синей, испачканной красками рубахе.

— Вы нездоровы, мессер? — испуганно спросил он художника.

— Да, я упал, и очень неудачно. Но меня проводит этот сеньор, а ты возьми его книгу и отнеси привратнику, а он пусть сейчас же передаст ее приору. Иди, да побыстрей!

Мальчик взял книгу и побежал в коллегию через внутренний дворик. Бартоломе, бережно поддерживая художника, вывел его на улицу.

— Врач живет недалеко, на улице Оружейников. — сказал Бартоломе. — Вам не очень трудно идти, сеньор Конти? Вы крепче опирайтесь на меня, не стесняйтесь!

— Вы заботливы как сын, дорогой сеньор студент!

— Меня зовут Бартоломе Лас-Касас.

На их счастье, врач оказался дома. Осмотрев руку художника, он с важностью сказал:

— Наш почтенный учитель Клавдий Гален рекомендует в таких случаях метод кровопускания с одновременной пункцией сосудов, ибо весьма возможна контузия или необратимое profluvium sanguinis[21]Profluvium sanguinis — ( латинск. ) — кровоизлияние.
. Но так как пульсация в поврежденном органе, то есть в руке, не нарушена и можно считать ее нормальной, то, возможно, мы обойдемся без кровопускания, — быстро добавил он, заметив на лицах художника и студента испуг. — А теперь, возвращаясь к рекомендациям Галена насчет состояния связок при растяжении…

— Может быть, лучше потуже перевязать руку, если вы считаете, сеньор, что это не перелом и не вывих? — перебил врача Бартоломе, чувствуя, что тот опять намерен забраться в дебри ученых медицинских терминов.

— Да, мой молодой коллега, вы совершенно правы, — благосклонно ответил врач. — Поскольку отпадает диагноз контузии, перелома и вывиха, то я думаю, что можно, следуя указаниям таких авторитетов, как Гиппократ и Захариус, употребить в качестве мази белый бальзам и наложить тугую повязку на поврежденную конечность. Кроме того, прописываю вам полный покой и постель до следующей пятницы! — и он ловко наложил на руку художника тугую повязку.

Посетители вышли из дома врача, а тот с довольным видом опустил в свой объемистый карман золотое песо.

— Вы разрешите проводить вас, сеньор Джованни, до вашего дома? — спросил Бартоломе художника.

— Но ведь у вас есть свои дела и обязанности, — возразил художник. — Вы и так потратили на меня все утро.

— Я сегодня освобожден от лекций, а то, что мне поручено сделать, я успею выполнить и позже.

— Тогда не смею отказаться от вашей помощи, тем более что мы уже почти пришли…

Завернув за угол, они вошли в узкую живописную улочку.

— А вот и мой дом! — и художник кивнул головой на двухэтажный серый дом с небольшим балконом. Решетки его были увиты дикими розами. На балконе сидела девушка с рукоделием. Увидев художника, она вскочила и перегнулась через перила. Белая кружевная мантилья соскользнула с ее черных волос и упала вниз, на мостовую.

— Пресвятая мадонна! — воскликнула девушка, заметив перевязанную руку художника. — Отец, что случилось? — и с этими словами она исчезла с балкона. Через секунду ее каблучки уже стучали по лестнице.

— Отец, дорогой! — Девушка тормошила отца. — Вас ранили? Это опасно?

— Тише, тише, Беатриче, — ласково ответил художник, обнимая дочь здоровой рукой. — Ничего опасного нет. Просто я упал с лестницы и немного повредил руку. А этот молодой сеньор был так добр, что проводил меня к врачу, а затем и домой.

Только теперь Беатриче обратила внимание на то, что отец не один. Она заметно смутилась. Быстрый взгляд ее больших черных глаз сказал без слов, что она очень благодарна молодому сеньору…

А «молодой сеньор» стоял растерянный и ошеломленный, одной рукой сжимая белую мантилью, которую он поднял с земли, а другой по-прежнему поддерживая больную руку художника, хотя в этом уже не было никакой надобности.

Художник весьма прозаически сказал:

— Приближается время сиесты[22]Сиеста — ( испанск. ) — послеполуденный отдых в самые жаркие часы дня (то есть шесть часов спустя после восхода солнца).
. Я думаю, что сеньор Бартоломе отдаст тебе твою мантилью и не откажется зайти к нам позавтракать. А я чувствую, что если сейчас не лягу, то свалюсь на мостовую!

Беатриче и Бартоломе помогли мессеру Джованни подняться по лестнице. Они вошли в большую прохладную комнату. Художник с облегчением опустился на широкую, покрытую восточным ковром скамью.

— Я лягу здесь, Беатриче. А вы, сеньор Бартоломе, садитесь у окна. Это любимое место Беатриче, но я думаю, что на сегодня она уступит его вам.

— Пречистая дева, что с вами, хозяин? — спросила старая служанка. — Сеньорита говорит, что вы повредили руку!

— Ничего! К следующей пятнице я буду здоров. Принеси нам вина и еще чего-нибудь. Мы проголодались.

Но Беатриче уже несла на широком серебряном подносе бутылку вина, тарелку с пирожками и блюдо с вишнями.

— Ну, дочка, — сказал мессер Джованни, — налей моему молодому другу и мне этого доброго итальянского вина, и мы выпьем за наше знакомство! Хотя оно и произошло при печальных обстоятельствах, но, думаю, будет прочным и приятным!

— Это вишни из нашего сада, — с гордостью сказала Беатриче, — вот попробуйте, как они хороши!

Бартоломе выпил немного вина, но есть ничего не мог. Он сидел в кресле с высокой спинкой, а Беатриче пристроилась на маленькой скамеечке около отца.

— А ты знаешь, дочка, что сеньор Бартоломе спас меня также и от рук кровожадного врача, который готов был выпустить мою последнюю кровь?

И мессер Джованни с чисто итальянским юмором рассказал о напыщенном враче, изрекающем непонятные медицинские термины. Беатриче весело смеялась. А Бартоломе слышал только этот смех: «…когда смеется Беатриче, кажется, что звенят серебряные колокольчики…»

— О чем вы задумались, сеньор Бартоломе? — лукаво спросила Беатриче. — Уж не собираетесь ли вы после окончания университета стать тоже лекарем и ходить вот так? — и Беатриче, соскочив со скамеечки, завернулась в широкий отцовский плащ и взяла подушку, как сумку с медицинскими инструментами. Важно нахмурив белый гладкий лоб, она медленно прошлась по комнате. Это было так верно и так комично, что и отец, и Бартоломе рассмеялись, любуясь шаловливой девочкой.

— Она у меня совсем дитя, ведь ей нет и шестнадцати лет. А ранняя смерть матери оставила нас обоих сиротами…

— И у меня рано умерла мать, — сказал Бартоломе. — Ее звали так же, как и вас, Беатрис…

— У нас есть портрет матери, сделанный отцом за год до моего рождения… — и девушка принесла из соседней комнаты портрет молодой красавицы итальянки.

Бартоломе с восторгом смотрел на портрет. Ему казалось, что сама Беатриче ласково и немного загадочно улыбается ему с этого портрета. Он вспомнил вдруг мадонну из собора Сан-Стефано… Так вот на кого она была похожа!

— Пожалуй, я немного подремлю, а ты, дочка, покажи сеньору Бартоломе свои цветы.

— Нет, нет, сеньор Джованни, вам нужен покой, и я лучше уйду. Но, если вы позволите, я приду вас навестить!

— Завтра! — воскликнула Беатриче. — Приходите завтра, я покажу вам свои цветы и книги!

— Я обязательно приду!

…Бартоломе был молчалив весь день. Леон даже забеспокоился вечером:

— Здоров ли ты, Бартоломе? Ты ничего не ел за обедом! Не случился ли с тобой солнечный удар? Почему же ты молчишь?

— Нет, я здоров, Леон. Просто болит немного голова.

— Вот видишь! При солнечном ударе всегда болит голова и пропадает аппетит!

— Оставь его, Леон, — вмешался Мигель. — При солнечном ударе человек, как известно, делается красным как свекла, а наш Бартоломе бледен как редька. Просто он наглотался пыли и книжной премудрости в библиотеке коллегии Сан-Стефано! Не так ли?

Бартоломе промолчал, но счел более правильным кивнуть головой.

— Ну вот видишь, — торжествовал Мигель. — Я оказался прав. Недаром я изучаю медицину, ведь кормчему корабля надо уметь лечить своих моряков: а вдруг не окажется лекаря!

— Или его смоет волной, — смеясь, добавил Леон.

Друзья стали укладываться спать. Они, как всегда, быстро уснули. Но Бартоломе не спал: звенели серебряные колокольчики…

 

Беатриче

(продолжение)

На другой день вечером Бартоломе шел навестить мессера Джованни. Сославшись на неоконченные выписки из «Жизнеописания философов», Бартоломе простился с друзьями и еще до захода солнца стучался в двери серого дома на улице Сан-Исидоро. На порог вышла Беатриче:

— Я так и знала, что это вы, сеньор Бартоломе. Но тсс!.. У отца ночью был жар, и он только сейчас уснул. Мы не потревожим его, если вы будете идти по лестнице тихонько. У нас очень скрипят ступеньки.

Ступеньки, конечно, скрипели, но все же мессер Джованни не проснулся.

— Лихорадка уже прошла, — продолжала Беатриче. — Но бедный отец ночь провел очень плохо. Я тоже не спала, давала ему прохладительное питье и просто сидела рядом.

Бартоломе только сейчас заметил, что Беатриче была бледнее, чем вчера. Но лицо ее от этого казалось еще прекраснее.

— Может быть, мне лучше уйти? — сказал Бартоломе. — Ведь вы устали.

— Нет, нет! Он проснется и будет очень огорчен, если вы уйдете. А я совсем не устала, — улыбнулась Беатриче. — Хотите, я покажу вам свои книги?

Из стенного шкафа были извлечены книги Беатриче.

— Вот мой любимый Петрарка, вот Данте, вот новеллы Бокаччо… А вот басни Эзопа и стихи Вергилия.

— Да, но эти книги написаны по-итальянски, — сказал Бартоломе, перелистывая страницы Данте и Петрарки.

— А что же вы хотите, — удивилась Беатриче, — чтобы чудесные стихи Данте или Петрарки были написаны скучной и сухой латынью? О нет! Вот послушайте, как хорош, как звучен наш прекрасный тосканский язык!

И она прочла по-итальянски стихи Петрарки:

Благословен и год, и день, и час, И та пора, и то мгновенье, И тот прекрасный край, и то селенье, Где был я взят в полон двух милых глаз.

Незнакомый для Бартоломе язык прозвучал как мелодия неведомой, но пленительной песни…

— Это действительно прекрасно! Ни латынь, ни испанский язык не в состоянии передать всей красоты стихов. Дон Висенте, мой учитель, читал нам изречение Данте о переводе. Я запомнил его: «Пусть каждый знает, что ничто, заключенное, в целях гармонии, в музыкальные оковы стиха, не может быть переведено с одного языка на другой без нарушения всей его гармонии и прелести». Но я еще не знаю итальянского языка. Быть может, вы переведете?

Беатриче очень старательно начала переводить прочитанные стихи. Но, дойдя до слов «где был я взят в полон двух милых глаз», она внезапно смутилась, опустила глаза и прервала чтение. Бартоломе тоже, сам не зная почему, смутился. Оба замолчали…

Наконец Бартоломе несмело проговорил:

— Я очень хотел бы научиться итальянскому языку.

— Хотите, я научу вас? Это совсем не трудно! Гораздо легче вашей скучной латыни или мудреного греческого языка, — и Беатриче тихо засмеялась.

— Чему вы смеетесь, сеньора?

— Я вспомнила, как отец вздумал учить меня греческому языку. Он хотел, чтобы я умела читать ему вслух басни его любимого Эзопа.

Бартоломе с изумлением смотрел на Беатриче. Эта пятнадцатилетняя девочка знала латынь, ее учили греческому! Она свободно говорит о стихах Данте и баснях Эзопа… Бартоломе вспомнил свою сестру и ее подруг. Они были милые, воспитанные девушки, но какие книги читали, что знали? Молитвенник и рыцарские романы. Он как-то взял у сестры такой роман, но не смог дочитать и до середины, таким глупым он ему показался.

— О чем вы задумались, сеньор Бартоломе? Вы осуждаете меня за то, что я не осилила греческий язык? Но скажу вам по секрету, сам отец не очень хорошо знает грамматику, поэтому наши уроки ни к чему не привели! Так я и не прочла басен Эзопа в подлиннике!

— Если вы не возражаете, — осмелился Бартоломе, — я бы мог учить вас греческому языку, а вы меня — итальянскому.

— О да! — весело воскликнула Беатриче. — Пусть будет отцу подарок: в один прекрасный день я прочту ему по-гречески его любимую басню о Борее — боге северного ветра — и Солнце.

Бартоломе не знал этой басни Эзопа и попросил Беатриче пересказать ее.

— Борей и Солнце спорили, кто из них сильнее. Они решили признать победителем того из них, кто снимет одежду с путника. Борей начал сильно дуть; путник держался за одежду; Борей стал дуть еще сильнее. Тогда путник, страдая от холода еще больше, надел еще одну одежду. Борей наконец устал и передал путника Солнцу. Солнце сперва светило умеренно; когда же человек снял с себя лишние одежды, Солнце стало увеличивать жар, и наконец путник, не будучи в состоянии терпеть зной, разделся и пошел купаться в реке. Басня эта показывает, что часто убеждением можно сделать больше, чем насилием! — важно закончила Беатриче.

…Эту басню Бартоломе запомнил на всю жизнь. И нередко ему приходили на память ее последние слова, сказанные милым голосом Беатриче: «Убеждением можно сделать больше, чем насилием».

Незаметно наступили сумерки. Вошла старая служанка и зажгла светильник из тонкого венецианского стекла. Мягкий розоватый свет разлился по комнате.

— Беатриче! — позвал мессер Джованни.

— Иду, отец, иду!

Через несколько минут Беатриче вернулась, поддерживая отца. Бартоломе помог художнику сесть в кресло с высокой спинкой, обитой кордовской кожей.

— Вы навестили нас, мой друг! Я так благодарен вам за внимание. Надеюсь, что все мои неприятности ограничатся одной бессонной ночью. Вам говорила Беатриче, что лихорадка лишила меня сна, а я лишил сна мою дочку?

— Может быть, позвать врача, сеньор Джованни?

— Ох, нет! Мне почему-то кажется, что он жаждет моей крови. Нет, не надо! Служанка сварила настойку из трав, и мне стало легче. Жар прошел, и рука болит меньше. Но хватит о моей болезни. Я вижу, дочка, что ты показывала сеньору Бартоломе свои книги?

— Не только показывала книги, но и читала стихи! И знаешь, сеньор Бартоломе хочет учиться читать и говорить по-итальянски, так понравился ему Петрарка на нашем родном тосканском языке!

— Тосканский язык! — задумчиво произнес художник. — Вы не пожалеете, дорогой Бартоломе, когда постигнете всю красоту произведений Данте и Петрарки на нашем прекрасном языке. Тогда только ощущаешь все величие творения, когда видишь или слышишь подлинник. Когда я закончу фрески в соборе Сан-Стефано, мы поедем во Флоренцию. Мы пойдем с вами в собор Санта-Мария дель Фьоре и церковь Сан-Лоренцо — детище великого Брунеллески! Мы увидим во флорентийском соборе евангелиста Иоанна, пророков Иеремию и Аввакума бессмертного Донателло. Когда мы пойдем молиться в церковь дель Кармине, вы остановитесь перед «Чудом с динарием» и «Изгнанием из рая» изумляющего всех Мазаччо. Вы не сможете отойти от картины «Битва» моего дорогого учителя Паоло Учелло. О боже! Увижу ли я все это?

— Не надо! — обняла отца Беатриче. — Разве мы не счастливы с тобой здесь? Ты ведь сам не захотел после смерти моей матери остаться во Флоренции. Ты часто мне рассказывал, как тебе было тяжело там.

— Да, Флоренция без моей возлюбленной Франчески — пустыня и ад. Тринадцать лет назад я с малюткой Беатриче навсегда уехал в Испанию.

— Но ведь Испания стала вам не мачехой, а доброй матерью, сеньор? — спросил Бартоломе.

— Благодарение богу, мое трудолюбие и мои способности помогли завоевать здесь, в Саламанке, уважение и любовь. Мой скромный труд по украшению собора Сан-Стефано после моего соотечественника Николаса Флорентина будет моей сыновней благодарностью приютившей меня Испании.

С колокольни часовни Сан-Исидоро донеслось десять ударов.

— Простите, но мне надо уходить! У нас в коллегии закрывают главный вход в десять часов, а внутренние ворота — в одиннадцать. Время так незаметно летит, когда я у вас, мессер Джованни!

— Это приятно слышать! Приходите к нам без стеснения, я и Беатриче всегда вам рады, не так ли, дочка?

Беатриче скромно склонила голову. Бартоломе чувствовал, что в этом доме ему действительно рады.

— Спасибо, мессер Джованни! Я непременно приду. Ведь сеньора Беатриче не возьмет обратно своего согласия учить меня итальянскому языку?

— Так же, как и вы меня греческому! — шепнула на прощанье Беатриче.

* * *

Почти каждый день после занятий посещал Бартоломе серый дом на улице Сан-Исидоро. Его влекло туда неудержимо. Он любил все, что окружало Беатриче. Старый дом с маленьким балкончиком. Умного и доброго отца ее, мессера Джованни. Книги, цветы, лютню… Все, к чему прикасались руки Беатриче, стало дорого и близко ему. Даже скрипучие ступеньки лестницы, потому что по ним сбегали легкие ноги девушки. А Беатриче? Что было в ее сердце? Если верить мудрому Данте, то «всегда огонь благой любви зажжет другую, блеснув хоть в виде робкого следа…»

Уроки итальянского языка шли очень успешно: ведь учителем была сама Любовь! Не прошло и зимы, как Бартоломе уже читал в подлиннике Данте и Петрарку.

Бартоломе рассказал Леону и Мигелю о новом знакомстве. Однако о том, что у художника мессера Конти есть дочь, он умолчал. Друзья догадывались, что нечто другое, чем разговоры о фресках, влекут Бартоломе на улицу Сан-Исидоро. Но Бартоломе был сдержан и молчал, не спрашивали и они.

Иногда Бартоломе заходил в собор за мессером Джованни и они вместе направлялись домой. По дороге итальянец рассказывал Бартоломе о своей работе, о встречах с великими художниками. Он часто вспоминал своего учителя Паоло Учелло.

— Это был замечательный человек, — говорил мессер Джованни. — Я считаю его наиболее прекрасным и смелым умом после великого Джотто — отца итальянской живописи. Паоло ди Доно всегда искал.

— А почему его звали Учелло?

— Как ты знаешь, «учелло» по-итальянски «птица». Паоло очень любил изображать животных и птиц. Вот и назвал себя так. Он был сыном цирюльника; сначала работал золотых дел мастером, потом делал рисунки для витражей. И хотя Паоло прожил долгую жизнь, он оставил очень мало произведений, ибо все время страстно искал новые пути в живописи. Он был беден, что, впрочем, часто случается с истинными талантами, очень замкнут, почти нелюдим. Его жена и дочь говорили нам, что Паоло проводил все ночи напролет в мастерской в поисках законов перспективы, а когда жена звала его спать, отвечал ей: «О, какая приятная вещь — перспектива!»

Много интересного рассказывал мессер Джованни о другом своем учителе — скульпторе и художнике — великом Донателло. Он, как и Учелло, прожил более восьмидесяти лет, был также сыном ремесленника-ювелира и всю свою долгую жизнь был предан только искусству. Бескорыстие Донателло было поразительным. Он вешал на двери своей мастерской кошелек с деньгами, чтобы его друзья и ученики могли брать столько, сколько им нужно.

— Флоренция — родина гениев! — говорил мессер Джованни. — Какие имена, какие произведения подарила она миру!

То, что рассказывал мессер Джованни, чудесным образом переплеталось и дополняло беседы с ректором, горячим поклонником итальянского искусства.

Бартоломе мечтал о городе, где ступала нога великого Данте, где творили такие художники, как Донателло, Мазаччо, Брунеллески. Он мечтал о Флоренции, которую посетит когда-нибудь вместе с Беатриче.

 

Поединок

Среди студентов университета заметно выделялся Роберто де Гусман; всегда надменный и щегольски одетый, он был очень богат и жил на частной квартире. В университет он приезжал либо в карете, либо верхом на прекрасной гнедой андалузской лошади, в сопровождении слуги, который отводил лошадь домой. Гусмана часто видели в веселой компании офицеров саламанкского гарнизона, что весьма огорчало почтенного ректора, ибо он считал, что не пристало девятнадцатилетнему юноше проводить свой досуг в попойках и игре в кости и карты.

Роберто кичился своим знатным происхождением: ведь Гусманы были одной из самых древних аристократических фамилий Испании. Члены этого рода считали себя «братьями королей». Покойный отец Роберто — командор рыцарского ордена Калатравы — владел огромными земельными угодьями, которые перешли к сыну. Но, как известно, в университете стремились сглаживать сословные различия. А Роберто подчеркивал своим чванным видом, что он выше толпы. Студенты не любили Гусмана и за глаза называли его «черный индюк»: по кастильской моде, он был всегда в черном бархате.

Однажды во время лекции профессор математики и астрономии обнаружил, что забыл захватить необходимые ему карты. Он попросил Мигеля и Бартоломе принести эти карты из библиотеки.

Во дворе юноши услышали крики и грубую брань. Они ускорили шаги. У ворот стояла лошадь Роберто Гусмана. Сам Роберто, красный от гнева, кричал на своего слугу:

— Ты ничтожная тварь! Ты хотел погубить мою лошадь? Знаешь ли ты, что она стоит дороже тебя со всей твоей требухой?!

Слуга, пожилой человек, пытался сказать что-то в свое оправдание.

— Молчи, не смей перебивать меня! Я знаю твой низкий и коварный нрав! Ведь ты родом из этого гнусного селения Фуэнто-Овехуна, где погубили моего несчастного отца, да упокоит всевышний его душу! Я прикажу отхлестать тебя бичами, а пока вот, получай задаток! — и плетка Роберто оставила на морщинистом лице слуги кровавую полосу.

Бартоломе не выдержал:

— Стыдитесь, Гусман! Неразумный гнев ослепляет вас!

Вне себя от ярости Гусман обернулся к Бартоломе:

— Кто вы такой, Лас-Касас, чтобы вмешиваться в мои дела и поучать меня? Мой слуга не нуждается в адвокатах. Я напишу это еще раз на его мерзкой роже, — и Роберто снова поднял плетку. Но в то же мгновенье плетка, выхваченная из его руки, лежала переломанная пополам на каменных плитах двора.

— Вы… вы ответите мне! — закричал Гусман. — Я покажу вам…

— Я также с удовольствием показал бы вам, Роберто Гусман, что ваша кровь такого же цвета, как и кровь вашего слуги! Но, увы, мне сейчас некогда! — и Бартоломе насмешливо поклонился взбешенному Гусману. — А теперь пойдем, Мигель, нас ждут!

По дороге в библиотеку Мигель укорял Бартоломе:

— Ты сошел с ума! Зачем ты вмешался в дела Гусмана? Ты же знаешь, этот индюк не стерпит и отомстит тебе! Неужели ты думаешь, что ректор похвалит тебя?

— Я знаю, Мигель, что поступил необдуманно, но знаю также, что иначе поступить не мог. Как, допустить, чтобы на моих глазах издевались над слабейшим? Молчать, когда избивают старика только потому, что он низкого происхождения и не может за себя постоять? Нет, нет, Роберто Гусмана давно пора было проучить, ты сам это знаешь.

— Ты наивен как дитя, Бартоломе! Я согласен, Гусман негодяй, но что же, ты думаешь, он испугается тебя?

— На это я не могу рассчитывать, но заставлю его по крайней мере понять, что не все таковы, как он. Пусть сдерживает свои кровожадные порывы. Люди в его глазах — скоты, а весь мир — его добыча!

Но Мигель неодобрительно качал головой. Он был славный, добрый юноша, но с детства познал жизнь более суровую, чем его друг. И хотя он любил Бартоломе и восхищался им, однако считал его наивным мечтателем.

* * *

В те дни, когда Бартоломе не бывал у мессера Джованни дома, он старался попасть на вечернюю мессу[23]Месса — богослужение в католической церкви; Angelus — ( латинск. ) — вечерняя месса.
в небольшую часовню Сан-Исидоро, которую посещала Беатриче со своей старой служанкой.

Бартоломе очень любил эту мессу. Было в ней что-то мечтательное и немного печальное. Звон колоколов таял в тихом вечернем воздухе. Таинственным казался полумрак в приделах часовни, где слегка колебались огоньки горящих свечей.

Беатриче в черной мантилье, закрывающей по испанскому обычаю почти все лицо. Тонкая белая рука держит маленький молитвенник… Бартоломе всегда вместе с Беатриче подходил к каменной чаше со святой водой. Он зачерпывал воду рукой и подносил ей. Беатриче слегка касалась пальцами его ладони. Этот короткий миг наполнял его сердце таким счастьем, что его хватало до следующей встречи.

Сегодня они тоже вместе вышли из часовни. Беатриче наклонила голову в знак прощанья, и Бартоломе остался один.

Он смотрел, как удаляется Беатриче, и про себя твердил стихи Данте:

Сколь благородна, сколь скромна бывает Мадонна, отвечая на поклон, Что близ нее язык молчит, смущен, И око к ней подняться не дерзает…

Вдруг неожиданно рядом раздался язвительный голос:

— Посмотрите, Гаэтано, где проводит свои вечера наш скромник Лас-Касас. Клянусь святыми, вероятно, к нему неравнодушна эта черноглазая…

Бартоломе резко обернулся. Перед ним, в компании подвыпивших офицеров, стоял Роберто Гусман.

— Советую вам не продолжать, Гусман! — и Бартоломе угрожающе взглянул на него.

— Почему? Разве вы являетесь защитником всех красоток Саламанки?

Офицеров забавляла ссора между студентами.

— Ого, Роберто! — расхохотался один из них. — Оказывается, ваш приятель сильно заинтересован сеньорой, на которую вы намекнули!

— И я не ошибусь, — подхватил другой, — если скажу, что в его лице она имеет сильного покровителя!

— А вам лучше помолчать, сеньоры! — гневно вскричал Бартоломе в ответ на эти реплики.

— Интересно, как зовут красавицу? — все так же нагло продолжал Гусман. — Лаура, Кларисса или…

— Довольно, Роберто Гусман! — вскипел, не владея собой, Бартоломе. — Вы негодяй, и я не позволю больше говорить о сеньоре, имя которой вы недостойны произносить! Я вызываю вас!

…Поздно вечером Леон и Мигель побывали у Гусмана.

— Ну, что? — с волнением спросил Бартоломе, когда его друзья вернулись в коллегию.

— Ох, Бартоломе, в тебе, кажется, кровожадности не меньше, чем в Гусмане, — со вздохом заметил Леон. — Он тоже, как и ты, рвется в бой! Расскажи ему, Мигель, как принял нас этот чванный индюк.

— Если бы этикет не предписывал ему быть вежливым, — рассмеялся Мигель, — он с наслаждением тут же проткнул бы и нас обоих своей шпагой!

Но Бартоломе было не до смеха. Он ждал решения насчет поединка.

— Завтра в роще на берегу Тормеса, — продолжал Мигель, — вы оба сможете заняться этим полезным делом. А сейчас давайте спать, так как встреча назначена рано утром…

Они легли спать. Свечи были потушены, и вскоре послышалось мерное дыхание Леона, который засыпал, как всегда, первым.

— Я, конечно, уверен, что Бартоломе насадит надутого индюка на шпагу, как куропатку на вертел, так как фехтует гораздо лучше его… — раздался сонный голос Мигеля.

Но ему уже никто не ответил. Бартоломе уснул так же быстро, как и Леон.

* * *

Рано утром Бартоломе с друзьями направились к Тормесу. Каким чудесным было раннее апрельское утро! Солнце уже золотило верхушки деревьев, но легкий туман еще стоял над рекой.

По дороге Бартоломе рассказал друзьям, как пришлось ему однажды встретиться в фехтовальном зале с Роберто Гусманом.

Учитель фехтования, высокий и сухощавый, необыкновенно подвижной итальянец, считал Бартоломе одним из самых способных учеников. Но Бартоломе еще не скрещивал свою шпагу с Гусманом, тоже отличавшимся в этом благородном искусстве.

— Сеньоры, — сказал учитель, — я хочу сегодня показать вам несколько новых мулинэ[24]Мулинэ — фехтовальный термин; выпады с быстрым вращательным движением шпаги.
и прошу… — и он посмотрел на учеников, — ну вот хотя бы сеньоров де Лас-Касаса и де Гусмана. Они оба искусные фехтовальщики, хотя несколько разного темперамента. Прошу вас, сеньоры!

Занятие началось. Бартоломе был моложе своего противника, но его отличали хладнокровие и находчивость, столь необходимые при таких состязаниях. И хотя рука Роберто была сильнее, Бартоломе победил противника. Учитель похвалил Лас-Касаса и Гусмана и разобрал новые приемы.

Когда Роберто уходил, он бросил на Бартоломе блеснувший, как молния, взгляд. В нем была неприкрытая ненависть. Гусманы не терпят поражений.

— Да, он далеко не ангелочек, этот Гусман! — заметил Мигель. — Воображаю, что творили его предки на святой земле!

— И все-таки, — сказал Леон, — ненависть и злость — плохие помощники! Я убежден, что Бартоломе победит!

Друзья подошли к роще. Чистая, холодная вода Тормеса, кажется, лучше тебя нет на свете! Кто пил из Тормеса, никогда не забудет вкуса его воды.

На лужайке, окруженной невысокими дубками, еще никого не было. Друзья сели на поваленное грозой дерево.

— Знатный идальго дон де Гусман ждет свою карету! — насмешливо сказал Мигель. — А заднее колесо вдруг отлетело, как же быть?

Из-за поворота дороги показалась карета со знакомым гербом. Она остановилась недалеко от лужайки. Из кареты вышли Роберто и два его приятеля — офицеры саламанкского гарнизона.

…И вот Бартоломе стоит со шпагой в руке, а перед ним — Роберто.

— Я не могу отказать себе в удовольствии сообщить вам, Лас-Касас, что гнусный раб, за которого вы как-то изволили заступиться, получил свои сто плетей и издыхает сейчас в подвале на соломе!

Бартоломе вскипел: «Ты будешь отомщен, несчастный старик!» И Бартоломе сделал первый выпад…

Сверкающие клинки шпаг скрещивались и ударялись один о другой. Хладнокровие не изменяло Бартоломе, а Роберто в пылу боя становился все яростнее и горячее. Сначала он нападал, но защита Бартоломе, обдуманная и ловкая, разрушала его ожесточенные замыслы. Вдруг острие шпаги Роберто задело плечо Бартоломе и прорвало кожаный колет. На белой рубашке Бартоломе показалась кровь.

— Ага! — зарычал Роберто. — Я вижу твою кровь, презренный лицемер!

Укол его шпаги разбудил гнев Бартоломе. От защиты он перешел к наступлению. Как ураган обрушились его неотразимые удары на противника. Они следовали один за другим, все быстрее и быстрее. Роберто стал отступать, но удар шпаги в грудь настиг его почти врасплох. Роберто зашатался, шпага выпала из ослабевшей руки, и он свалился на траву.

Бартоломе, разгоряченный боем, выронил шпагу и закрыл лицо руками: неужели он убил человека?

Около Роберто хлопотали его друзья-офицеры. Осмотрев рану лежащего без чувств Роберто, один из них крикнул:

— Он жив, сеньоры! Шпага, к счастью, не задела легкого, и Гусман скоро поправится! Через три недели, даю слово офицера, он сможет снова драться, если захочет!

Гусмана перенесли в карету. На прощанье один из офицеров сказал:

— Советую вам не задерживаться здесь, сеньоры! Альгвасил[25]Альгвасил — стражник.
часто по утрам посещает это местечко!

Мигель разорвал рубашку Бартоломе и перевязал его рану.

— Тебе не трудно будет идти, Бартоломе? — озабоченно спросил Леон. — Может быть, зайдем в венту и ты выпьешь чего-нибудь подкрепляющего и отдохнешь?

— Нет, нет, Леон, рана — это пустое, — ответил Бартоломе. — Меня мучает совсем другое. Несчастный старик, забитый насмерть плетьми… Как допускает это милосердный бог?

 

Исповедь

Рана, полученная на поединке, не очень беспокоила Бартоломе, и он продолжал посещать занятия. В университете о поединке известно не было. Роберто Гусман, как говорили, уехал на неопределенное время из Саламанки. Бартоломе попросил Леона пойти в собор Сан-Стефано и передать мессеру Джованни, что из-за необходимости готовиться к экзаменам Бартоломе не сможет в течение нескольких дней приходить на улицу Сан-Исидоро. Бартоломе боялся встречи с Беатриче. От нее он не мог бы скрыть правды о поединке. Он знал, что это причинит ей огорчение. Лучше несколько дней подождать, пока не заживет рана.

Леон давно догадывался о любви Бартоломе, хотя тот по свойственной ему сдержанности никогда не рассказывал об этом.

— Пойми, Мигель, — говорил другу Леон, — я уверен, что ничего хорошего не получится. Бартоломе ждут одни лишь бедствия. Разве позволят ему жениться на этой девушке?

— Глупости! — возражал Мигель. — Почему ты сразу говоришь о бедствиях и о женитьбе? Я не повеса, ты знаешь, но не думаю же я жениться на всех красивых девушках, которые мне нравятся! На Марчелле, дочери нашего привратника, или, скажем, на Лоренсе, племяннице капеллана, или, наконец, на Инессе! Мне весело с ними, а им — со мной! Но жениться, бог мой! Ведь мы для них — школяры! Кто же может смотреть на нас, как на будущих мужей? Никто об этом и не думает!

— Бартоломе — думает! Ты ведь знаешь его, Мигель. Он не такой, как все. Это разобьет его сердце, я знаю.

— Ты причитаешь, словно старая монашка! — рассердился Мигель. — Нам еще около четырех лет учиться в университете! Скольким еще Инессам за это время мы будем петь нежные серенады! Однако это никому не разобьет сердец!

— Ты легкокрылый мотылек, Мигель! — укоризненно сказал Леон. — А я говорю о Бартоломе…

— Леон, — и Мигель стал серьезным, — мне дорог Бартоломе не меньше, чем тебе, но поверь, нет оснований для беспокойства. Роберто Гусман уехал, поединков больше не будет, а любовь… что такое вообще любовь?

* * *

С чувством большого волнения направлялся Бартоломе на свою обычную исповедь. В течение последних недель его жизнь была потрясена столькими событиями. Столкновение с Гусманом, поединок, необходимость объяснения с Беатриче…

Духовником Бартоломе был каноник Пабло де Талавера, человек строгий и замкнутый. Студенты побаивались его и предпочитали исповедоваться у добродушного толстого капеллана университетской церкви падре Бенедикто. Но Бартоломе влекло к канонику. Под внешней замкнутостью он угадывал душу высокую и благородную.

Капелла — настоящий собор в миниатюре, со стрельчатыми арками, с дубовой резьбой до самого верха. Сейчас в капелле полутемно, сквозь цветные витражи слабо пробивался свет…

Каноник был один. Прочитав Confiteor[26]Confiteor — ( латинск. ) — молитва при исповеди.
, Бартоломе сразу заговорил о своем смятении:

— Падре, я виню себя в великом грехе злобы, толкнувшем меня на путь убийства.

Каноник хорошо знал Бартоломе и потому мягко спросил:

— Но ведь вы не убили, сын мой?

— Я не убил его, но был близок к этому. Я ранил его на поединке!

— Высказывал ли он тоже злобу, сын мой?

— Да, падре. Он очень злой и жестокий человек. Потому-то и я…

— Взяли на себя роль судьи?

— Нет, падре, — и Бартоломе покраснел. — Я не хотел ни судить, ни убивать его. Но я не совладал с собой при виде его низостей.

— Какие же низости допустил этот человек?

— Он оскорбил девушку!

— Эта девушка связана с вами узами кровного родства, сын мой?

Бартоломе смутился:

— Нет, но… это дочь одного знакомого художника.

— Продолжайте, сын мой.

— Я люблю эту девушку, — и он опустил голову. — Я люблю ее, но никогда не говорил ей.

— А как вы думаете, сын мой, она догадывается об этом?

— Я ничего не говорил ей о своей любви, — повторил Бартоломе, — но мне кажется, что и она…

— Она любит вас, сын мой! — сказал каноник.

— Мы оба еще так молоды, падре. И мне кажется, еще рано говорить о нашем чувстве. Но оскорблять ее я никому не позволю!

— А каков второй поступок вашего противника, сын мой?

— Он несправедливо ударил при мне своего слугу, человека низкого происхождения, который не мог сам защитить себя.

— И вы защитили его?

— Да, я вырвал плетку из рук негодяя и сломал ее.

— И он покорился вам?

— Нет, — Бартоломе снова опустил голову. — Слугу избили до смерти, и он погиб.

— А как вы узнали об этом?

— Он бросил мне это в лицо перед поединком!

Каноник помолчал, а затем сказал:

— В жизни каждого из нас наступает день и час, когда человек становится собственным судьей. Но вы видите, сын мой, как опасно и вредно брать на себя роль судьи другого человека. Слугу вы не спасли, а душу свою чуть не погубили гордыней и злобой.

Бартоломе понимал, что поступил как мальчишка, но все же чувствовал, что, если бы пришлось ему еще раз видеть, как истязают человека, он не смог бы остаться равнодушным.

— Ну, а девушка, сын мой?

— Падре, я не понимаю вас.

— Вы, как честный человек, после всего, что произошло, то есть после поединка, вы должны поговорить со своим отцом, а затем с отцом девушки.

— Да, падре.

— Честь ее в ваших руках, вы смутили ее душу, сын мой. Любовь сама по себе не грех, но может рождать грешные мысли и поступки.

— Падре, если бы видели Беатриче, вы бы не произнесли слово «грех»! Это сама небесная чистота!

— Тем более, сын мой, эту чистоту надо сохранить и беречь. Вы должны мне обещать, что перестанете бывать в семействе художника, пока не поговорите со своим отцом.

— Да, падре.

— Вы должны помнить, что тот, у кого чистое сердце и чистые помыслы, тот, кто при мысли о прошлом не может ни в чем себя упрекнуть, тот всегда найдет счастье. Вы скоро поедете на каникулы в Севилью. Откройтесь своему отцу. Ничего не может быть хуже лжи и недоверия. Я не буду накладывать на вас никакого покаяния, ибо верю вашим чистым помыслам.

 

Первая утрата

Судья дон Франсиско де Лас-Касас любил своего сына и гордился им. Лицо Бартоломе, тонкое и одухотворенное, напоминало ему лицо доньи Беатрис, так рано покинувшей их. А характер… он узнавал в нем себя, а кому не приятно видеть свои лучшие черты, воплощенные в детях? «Бартоломе — истый кастилец, — думал отец, — горячий и честный, смелый и гордый. Нет в нем только честолюбия. Но это придет потом. Он еще молод и слишком увлечен науками, чтобы думать о будущем. О будущем позаботится отец».

— Я доволен тобой, Бартоломе, — говорил дон Франсиско. — Вернувшись из Гранады, я посетил в Толедо его преосвященство архиепископа де Мендоса. По сведениям, полученным из Саламанки, ты отлично преуспеваешь в науках, особенно в римском праве. Ты меня радуешь!

— Вы слишком добры ко мне, сеньор! — смутился от похвал отца Бартоломе. — А что же мне делать сейчас, если не учиться? Вы, и дядя, и другие рыцари завоевали Гранаду и изгнали неверных. Теперь нам, молодым испанцам, ничего более не остается, как сделаться книжными червями. Военные подвиги в Кастилии уже не нужны. Мой приятель, Леон Бернальдес, говорит, что после изгнания мавров толедские клинки заржавеют от безделья. Но я не сожалею об этом. Войны — великое бедствие для страны, приносящие смерть, горе и нужду. И пусть лучше заржавеют наши мечи, чем будут пролиты потоки крови!

— Я вижу, ты забываешь, что ты — сын солдата и, следовательно, сам солдат! Боюсь, что ученые профессора в Саламанке сделали тебя слишком мягкосердечным. Но ты еще молод, а поэтому смело можешь руководствоваться словами Лукреция:

…ничего нет отраднее, чем занимать безмятежно светлые выси, умом мудрецов укрепленные прочно!

А мы, старые солдаты Кастилии, — и дон Франсиско погладил рукой свою длинную шпагу с чеканными украшениями на эфесе, — мы будем оберегать наших сыновей, пока они атакуют утесы и выси знаний!

— Дорогой сеньор, — несмело начал Бартоломе, — помните, в прошлый мой приезд на каникулы в Севилью я рассказывал вам о знаменитом художнике мессере Джованни Конти из Флоренции, который пишет фрески в соборе Сан-Стефано в Саламанке?

Дон Франсиско кивнул головой.

— Так вот, — продолжал сын, — у мессера Джованни есть дочь, ее зовут Беатриче. Она очень умная и добронравная девушка. И очень образованная для своего возраста. Она знает латынь, греческий язык, поет и играет на лютне. Мессер Джованни тоже очень образованный человек, ученик великого флорентийского художника Донателло. Вот портрет Беатриче, сделанный ее отцом. Посмотрите, как она прекрасна!

Дон Франсиско внимательно посмотрел на медальон: «Девушка прелестна! У мальчика недурной вкус».

Бартоломе со страхом и надеждой ждал, что скажет отец.

— Ну что же! — улыбнулся дон Франсиско. — Он, видимо, неплохой художник, этот Конти. А дочь его очень хороша собой!

— Но, сеньор… Ведь я сказал вам… я просил… — и, наконец решившись, Бартоломе воскликнул: — Я люблю Беатриче и прошу вас разрешить мне на ней жениться! Не сейчас, конечно, мы еще оба очень молоды, но потом, когда я кончу университет. Я буду так счастлив с Беатриче!

Дон Франсиско с усмешкой смотрел на взволнованного сына. Какой он еще мальчик! Увлечение красивой итальянкой, такое естественное в его возрасте, принимает за любовь. Хочет связать себя браком с дочерью какого-то художника.

— Я верю тебе, что ты страстно влюблен в девушку, но, вероятно, совсем не обязательно для твоего счастья на ней жениться…

— Благодарите бога, сеньор, что вы мой отец! — задыхаясь от гнева, вскричал Бартоломе. — Иначе… — и он схватился за кинжал.

— Ну, ну, не надо так горячиться! — спокойно сказал дон Франсиско. — Я уверен, что, обдумав все на досуге, ты согласишься со мной. Я не хотел обидеть прелестную Беатриче, ибо, судя по портрету, она действительно красавица. Но посуди сам, сын мой, как мы можем ввести в нашу семью этого полунищего художника весьма сомнительного происхождения?

— Я собираюсь жениться на Беатриче, а не на ее отце!

— Да, но, беря в дом жену, ты берешь и ее родных. И довольно, Бартоломе, — властно остановил сына дон Франсиско. — Довольно! Возвращайся в Саламанку, пусть ничто не отвлекает тебя от изучения наук. А когда придет время, мы подумаем и о твоей женитьбе.

С этими словами дон Лас-Касас вышел из комнаты сына.

Глазами, полными слез, смотрел Бартоломе на портрет Беатриче. Ее милое лицо сквозь слезы казалось зыбким и туманным. Если и не суждено ему будет назвать Беатриче своей женой, то никакая другая девушка… Он никогда не женится. Он всегда останется верен ей, как великий поэт, флорентиец Петрарка, своей Лауре:

Идет ли ночь, иль ясно в синеве, — Я полон слез, и тяжко голове От дум любви и от моей недоли; И все ж я жив надеждой: даже глыбы Каррары точит капля, вновь и вновь Стучась, не отступая, в твердый камень; Нет сердца, чью суровость не могли бы Смягчить моленья, пени и любовь, — Ни равнодушья, где б не вспыхнул пламень!

Стихи Петрарки вернули покой и надежду его смятенной душе. Быть может, смягчится сердце отца и он согласится на их брак. Впереди еще несколько лет. Беатриче любит его и будет ждать. А сейчас — скорей обратно в Саламанку!

* * *

Бартоломе едва дождался окончания лекции. Ему показался особенно длинным и тяжелым этот день, первый день в Саламанке после возвращения из Севильи.

Когда Леон и Мигель хотели расспросить его о недавнем гранадском сражении, он нетерпеливо махнул им рукой и поспешно скрылся в узкой улочке, ведущей в город.

Быстро темнело. Прохожих было уже мало. Изредка слышались гулкие шаги ночных стражников по булыжной мостовой. Они несли на длинных шестах большие факелы, пламя которых колебалось на ветру.

— Эгей, сеньор студент, берегите свой плащ! — крикнул Бартоломе один из стражников.

По вечерам в Саламанке ходить небезопасно. Дерзкие пикаро — бродяги и мошенники, любители легкой наживы, — нередко в темных улицах срывали с прохожих плащи. Но Бартоломе не боялся пикаро. Он один из самых ловких фехтовальщиков среди студентов, да и силой его бог не обидел!

Мессер Джованни, как только начинает темнеть, заканчивает работу в соборе и спешит домой. Беатриче ждет его у окна или на маленьком балкончике, увитом дикими розами. Правда, сейчас уже облетели алые цветы. С гор дует устойчивый северный ветер, приносящий с собой непогоду. Вероятно, Беатриче сидит у окна, читает, вышивает или перебирает потихоньку струны свой лютни. И посматривает в узкое темное окно. Ведь ждет она не только отца… Старая служанка уже зажгла огонь в светильнике из венецианского стекла. Мягкий розоватый свет разлит по комнате.

Бартоломе подошел к дому мессера Джованни. Но почему темно в окнах? Быть может, художник задержался в соборе, а Беатриче больна? И служанка не догадалась зажечь свет в большой комнате?

Нетерпеливой рукой стучит Бартоломе в знакомую дверь. Тишина. Только поскрипывают от ветра полуоткрытые деревянные ставни. Бартоломе стучит сильнее. Никто не отвечает. Не слышно лая любимицы Беатриче, легавой собаки Гюльзы, которую Бартоломе подарил ей в прошлом году ко дню рождения. Какое-то неясное, но тревожное предчувствие охватывает юношу. Он начинает беспрерывно стучать в дверь, рискуя разбудить всех соседей. И действительно, в соседнем доме открывается окно и появляется голова толстого булочника Гаспаро. В руке у него свеча, неверный желтый огонек которой вот-вот задует ветер.

— Здравствуйте, сеньор студент! — говорит булочник, узнав Бартоломе. — Вы уже вернулись из Севильи? В добром ли здравии находится ваш высокочтимый батюшка дон де Лас-Касас?

— Да, да, мой славный Гаспаро. Но скажите мне, что случилось у мессера Джованни? Почему дом молчит как могила? Живы ли они, здоровы?

— Мессер Джованни? — переспрашивает булочник. — Сейчас я выйду к вам, сеньор студент, и все объясню.

Булочник спускается вниз. Он с удивлением смотрит на бледное, взволнованное лицо Бартоломе:

— Но разве сеньор студент не знает, что мессер Джованни уехал?

— Уехал? Но куда?

— Не знаю куда, сеньор, но их давно уже нет. Старая служанка говорила моей жене, что как будто бы на родину, в Италию.

— Позовите вашу жену, дорогой Гаспаро, умоляю вас…

Выходит жена булочника. В противоположность своему добродушному толстяку мужу, это худая, желтая как лимон женщина, которая вечно ворчит. Но сейчас она с жалостью смотрит на Бартоломе. Она давно догадалась, что этот молодой знатный сеньор неравнодушен к красивой дочке итальянца, их соседа.

— Сеньор, — мягко говорит жена булочника, — они уехали в большой поспешности. Вскоре после вашего отъезда на каникулы в Севилью. Вот и ключи у меня.

Бартоломе умоляюще смотрит на женщину:

— Донья Касильда, прошу вас, откройте мне дом мессера Джованни. Может быть, там есть какое-либо объяснение столь поспешного и неожиданного отъезда.

Донья Касильда давно поняла юношу. Он думает найти в доме письмо. Накинув теплую мантилью, жена булочника выходит на улицу. Отпирает дверь. Бартоломе, сдерживая от волнения дыхание, входит в знакомый дом. За ним идет донья Касильда. В руках у нее свеча, слабый колеблющийся свет которой озаряет комнаты. Да, отъезд был действительно поспешным. Старая мебель, осколки битой посуды… Бартоломе с тоской и надеждой смотрит на узкое окно с цветными стеклами: около него еще так недавно сидела Беатриче. Может быть, на окне или на спинке стула она забыла для него свои коралловые четки?.. Нет, она не могла не оставить ему хоть несколько строк!

Словно угадывая его мысли, жена булочника говорит:

— Письма донья Беатриче не оставила вам, сеньор! Служанка сказала мне, что отец запретил ей писать. Донья Беатриче не захотела ослушаться отца, но вместо письма просила меня передать вам эту книгу, — и донья Касильда достала из стенного шкафа книгу в коричневом кожаном переплете.

— Ведь это ее Петрарка! — воскликнул Бартоломе. Забыв о жене булочника, он стал лихорадочно листать страницы книги. Может быть, все же, невзирая на запрещение отца, Беатриче вложила туда несколько строк.

— Я пойду домой, сеньор, — сказала донья Касильда. — Свечу я оставлю вам. Потом, когда запрете дом, ключи положите у порога нашей двери. Храни вас пресвятая дева!

Хлопнула входная дверь. Бартоломе остался один. Он подошел ближе к свече. Снова и снова стал листать книгу. Увы, в ней ничего не было! Он с отчаянием уронил ее на пол. И вдруг… книга, падая, раскрылась на странице, которую часто читали. Он поднял книгу и узнал стихи. Он все понял: вот письмо Беатриче. Словами любимого поэта она сказала Бартоломе о своей любви, о верности, об отчаянии:

О день, о час, о смертное мгновенье, О злобных звезд враждебный заговор! Что ты хотел сказать мне, верный взор, Когда меня покинул на мученья?

…Бартоломе медленно шел по ночным улицам Саламанки. Ни прохожих, ни факельщиков. Он не чувствовал резкого ветра, который рвал и скручивал его плащ. Он не слышал, как жаловались, скрипели и стонали деревья… Под камзолом он прятал маленькую книгу в коричневом переплете. Как острие кинжала, эта книга жгла его сердце. Он думал, что это и есть то «смертное мгновенье», после которого уже невозможны жизнь и надежда…

Тяжкие мысли о настоящем, воспоминания о недавнем прошлом не давали ему уснуть всю ночь. Где ты, Беатриче?

И в ответ звучали слова Петрарки из ее книги:

Мне горьки ночи, тягостен досуг: Все, чем я жил, взяла она с собою, Оставивши свое лишь имя мне.

 

Пропасть Курция

После внезапного отъезда Джованни Конти, отъезда, скорее похожего на бегство, Бартоломе понял, что ушла от него безмятежная юность. Когда-то, казалось, очень давно, хотя это было всего лишь три года назад, он прощался с детством, теперь он прощался с юностью. Первое страданье сердца сделало его мужчиной. Сумеет ли он, как следует мужчине, перенести свое горе? Хватит ли у него сил? Сраженный и растерянный, Бартоломе не знал. Говорить с друзьями о своей утрате он не мог. Но куда пойти, где облегчить горе признанием и слезами?

Дон Висенте… Он поймет своего любимого ученика, как понимал все движения его души. Он не откажет ему в сочувствии, которое так необходимо страждущему.

И в то же утро, пропустив лекцию по математике, Бартоломе направился к ректору. Тот был нездоров и принял Бартоломе в своей спальне. Правда, старик не лежал в постели, а полусидел в глубоком кресле и что-то читал, но Бартоломе поразил его болезненный и усталый вид.

— Что скажешь, мой друг? — спросил его ректор. — Ты бледен, у тебя красные глаза. Здоров ли ты? Болезнь — это удел стариков. И не пристало болеть таким, как ты.

— Я здоров, сеньор. Но, если вы больны, могу ли я утруждать вас своими заботами?

— Но раз ты пришел ко мне в столь неурочный час, следовательно, я нужен тебе. А разве можно отказать другу? Расскажи, что привело тебя ко мне, и мы вместе подумаем о твоей беде.

Взволнованно и страстно прозвучала скорбная исповедь Бартоломе.

— Нас разлучили, — закончил он свой рассказ. — Разлучили навсегда! И кто же? Наши отцы… Они оказались палачами своих собственных детей, убили их любовь!

— Я понимаю твои чувства, Бартоломе. Что может быть тяжелее и горестнее первого большого разочарования и первой утраты? Твоя утрата велика, ибо я вижу, что вами владела любовь истинная и высокая.

— Что делать мне, сеньор? Куда бежать, где искать Беатриче?

— Мужайся, Бартоломе! Ты ждешь от меня другого совета, но сейчас иного я не имею права тебе сказать. Разве для истинной любви существуют время и расстояние? Образ каждого из вас живет в ваших душах, и ничто не поколеблет этого. И у вас есть такие великие союзники, как молодость и надежда.

Бартоломе жадно ловил каждое слово учителя.

— Когда мне было немногим больше лет, чем тебе, — продолжал дон Висенте, — я пережил еще большее горе. Девушка, которую я любил пылко и нежно, по воле своего отца вышла замуж за другого. К страданиям утраты прибавились муки ревности, а это страшные муки, Бартоломе. Потом она умерла. Как видишь, я не женился. В трудные дни смятенья и тоски мне помог мой любимый философ Луций Сенека. Он говорит, что из всех бедствий наибольшее — потеря любимого человека. Но и в этом случае ты должен радоваться тому, что он все-таки был у тебя… И помни: большая часть того, что мы любим, остается с нами, хотя бы сами любимые и были отняты у нас судьбой…

Бартоломе со слезами воскликнул:

— Вы настоящий отец мой! Родной отец погубил меня, приговорив к жизни более страшной, чем смерть!

— Не обвиняй родителей, это великий грех. Я убежден, что, даже невольно причинив тебе горе, твой отец думал о твоем благе. Также и отец Беатриче. Объяснение столь неожиданного отъезда я вижу в том, что мессер Конти понимал невозможность вашего брака и хотел уберечь свою дочь от еще горших переживаний.

— Но как жить? Как научиться ждать и надеяться?

— Тебе предстоит многое сделать в жизни, Бартоломе, — серьезно ответил ректор. — Я возлагаю большие надежды на тебя. Открой глаза на страдания людей. Разве можно пройти мимо этого? Убежден, что нет. Многим придется броситься в пропасть Курция ради спасения человечества.

— Пропасть Курция? Я не слышал об этом, сеньор.

— Неужели я не рассказывал вам о Марке Курции? Он был римский юноша, который пожертвовал собой для блага родины. По преданию, в триста шестьдесят втором году до христианской эры на римском форуме разверзлась неожиданно страшная пропасть. Это предвещало опасность, грозящую Риму. Предотвратить ее можно было, лишь пожертвовав лучшим сокровищем, которое имел город. И вот отважный Курций в полном боевом вооружении сел на коня и бросился в пропасть со словами: «Нет лучшего сокровища в Риме, чем оружие и храбрость!» И после этого пропасть закрылась.

Бартоломе молчал, но рассказ ректора тронул его.

— Ведь не считаешь же ты большой доблестью твой поединок с Роберто Гусманом? — спросил ректор. — Тем более, что он не привел к хорошему.

— Но я не жалею об этом, сеньор. И если нужно, то я еще не раз показал бы этому надменному негодяю, что его кровь такого же цвета, как и кровь крестьян, замученных им и его отцом!

— Бартоломе, негодяев в бархате и перьях, как Гусман, так много, что одной своей шпагой ты ничего не сделаешь с ними. Я получил письмо из Италии от своего друга, который пишет мне, что находятся люди, пытающиеся оправдать бесчеловечные деяния таких, как твой Гусман и другие. Вот, например, итальянец Макиавелли пишет: «…сильные люди отклоняют законы, которые созданы лишь для слабых, трусов и лентяев, то есть толпы. Все выдающиеся деяния возникли из нарушения права, из силы. Сильный человек должен руководствоваться только законами железа и крови, ибо для достижения своей цели хороши любые средства, вплоть до убийства. Сильный человек должен сочетать в себе качества льва и лисицы, обладать яростью и великим искусством лжи и лицемерия». И далее в таком же роде…

— Но ведь это ужасно, сеньор! Это же прямое оправдание любых преступлений! Самые бесчеловечные поступки здесь получают вид доблести!

— Для людей, рекомендующих в качестве нормы поведения «кровь и железо», важно не стремление к общественному благу, а лишь жажда низменной власти и богатства. Особенно страшно появление этих взглядов у нас, в Испании. Испания раздроблена, королевская власть еще не упрочена. Нашу бедную землю терзают и неверные, и владетельные дворяне, не подчиняющиеся королю. А кто страдает? Несчастный народ!

— Я еще в детстве слышал о восстаниях в Каталонии, когда доведенные до крайности крестьяне пытались освободиться от невыносимого гнета. Восстание было подавлено с ужасающей жестокостью, а вожди его четвертованы!

— Но все же впоследствии король Фернандо ослабил крепостную зависимость и отменил позор нашей страны — «дурные обычаи»[27]« Дурные обычаи » — в средневековой Испании (главным образом в Каталонии) название наиболее тяжелых и унизительных повинностей для крестьян (их было шесть: выкуп при уходе из поместья феодала, множество штрафов и т. п.). В 1486 году королевская власть была вынуждена отменить «дурные обычаи».
. Что может быть страшнее рабства, когда человека превращают в бездушную тварь, покорную произволу рабовладельца? Помни, Бартоломе, что самое прекрасное и совершенное создание на земле — человек — не должен быть рабом! Я возлагаю надежды на таких, как ты. У тебя горячее и доброе сердце, ты смел и честен. Обещай мне, Бартоломе, что ты употребишь все душевные силы для преодоления своего личного горя. Помни о Марке Курции!

 

Письмо Диего де Арана от 2 августа 1492 года

Был воскресный пасмурный день. Вернувшись после праздничной мессы из капеллы, Леон и Бартоломе сели заниматься арабской грамматикой. Канонику Бернальдесу зачем-то понадобилось, чтобы его племянник знал в совершенстве арабский язык. Бедный Леон, которому все классические языки давались с трудом, совсем пал духом. Но Бартоломе был рад занять себя чем-либо, чтобы заглушить горестные мысли, и он стал помогать приятелю. С недавних пор они усердно посещали семинар восточных языков. Профессор дон Хуан Альбусино Д’Ольмедо, высокообразованный и приятный человек, был мориском по происхождению — сыном испанца и мавританки. Говорили, что с материнской стороны в его жилах течет королевская кровь. Дон Д’Ольмедо был последователем и страстным поклонником арабского философа Аверроэса и переводил на латинский язык многие его сочинения. У дона Д’Ольмедо была великолепная библиотека с редкими старинными арабскими рукописями. Бартоломе пристрастился к их чтению и много часов проводил в этой библиотеке.

Вдруг спокойное течение занятий арабской грамматикой было прервано самым неожиданным образом. Мигель, который после мессы исчез с весьма таинственным видом, а на самом деле пошел провожать прелестную Лоренсу, ворвался в комнату.

Он размахивал руками, его нельзя было узнать. Тщательно уложенная утром прическа растрепана. Ферреруэло сбился на одно плечо, шпага где-то сзади.

— Мигель, что с тобой? Что случилось, Мигель? — почти одновременно спросили пораженные его видом Бартоломе и Леон.

— Он отплыл! Диего пишет! Я знал, я чувствовал! Он уже плывет! — выпалил Мигель.

— Мигель, ради всех святых, успокойся, выпей воды, расскажи нам толково, кто отплывает, о чем пишет, и вообще — что случилось?

Мигель выпил воды и немного отдышался:

— Нет, вы даже себе не представляете, что произошло! Сидите тут со своей арабской грамматикой! Я получил письмо от Диего…

— Ну и что же?

— Ты понимаешь, он уже плывет!

— Кто — он? Диего?

— Диего тоже, но разве я вам не сказал, что дон Кристобаль отправился в свое великое плавание?

Юноши вскочили.

— Мигель! — вскричал Бартоломе. — Если ты сейчас же не придешь в себя и не расскажешь по порядку, что происходит, мы не ручаемся за твою жизнь.

— По-моему, пусть лучше Мигель просто прочитает нам письмо своего брата, — сказал рассудительный Леон.

— Правильно! — ответил немного успокоившийся Мигель. — Как я сам не сообразил? — и он вынул из кармана смятое письмо, которое добиралось до Саламанки почти два месяца.

«Палос, 2 августа 1492 года,
Обнимаю тебя, да хранит вас бог!

на борту каравеллы „Санта-Мария“.
Твой брат Диего де Арана».

Дорогой брат Мигель! Когда ты получишь это письмо, попутные ветры будут нести нашу каравеллу на юг, к Канарским островам. Тебя поразит моя весть, но, скажу по чести, я сам до сих пор не могу прийти в себя. Завтра, то есть 3 августа, мы отплываем от гавани Палос в великое плавание. Мы — это дон Кристобаль, наш адмирал, и весь его экипаж… Но послушай все по порядку, брат мой, хотя и кратко, я постараюсь изложить тебе события последних дней. Как ты знаешь, перед самым рождеством прошлого года произошла встреча дона Кристобаля с королевой в лагере Санта-Фе близ осажденной Гранады. Но эта встреча не принесла счастья нашему другу и родственнику, ибо война с маврами еще не была окончена. Тогда дону Кристобалю показалось, что дело его зашло в тупик, и он решил уехать к своему брату во Францию. Дон Кристобаль простился с женой, с маленьким Эрнандо и с нами и поехал за старшим сыном Диего в монастырь Ла-Робида. И там приор дон Хуан Перес уговорил его еще раз попытать счастья у королевы. Вторая встреча дона Кристобаля с королями состоялась в январе 1492 года, вскоре после взятия Гранады, также в лагере Санта-Фе. Но король был настроен против планов дона Кристобаля. И снова он уехал еще более огорченный, чем в первый раз; за свое долгое пребывание в Испании, говорил дон Кристобаль, он проглотил столько обид и оскорблений, что с него хватит! И он оседлал мула, сложил во вьюки карты и инструменты и, сопровождаемый своим верным другом доном Хуаном Пересом, направился в Севилью, чтобы там сесть на корабль, отплывающий во Францию.

Но так случилось, что в тот же день королеву посетил Луис де Сантанхель, хранитель королевской казны. Он убеждал ее высочество принять условия дона Колона. Говорят, казначей сказал королеве, что экспедиция будет стоить не более, чем неделя развлечений ее супруга короля. А выгоды, которые принесет Испании в случае успеха экспедиция, не только покроют расходы, но и послужат славе и богатству короны. И этот Сантанхель столь искусно убеждал королеву, что она послала гонца, который перехватил дона Кристобаля на мосту Пинос за две лиги от Гранады!

17 апреля король и королева утвердили проект договора с доном Колоном и обещали ему высокие титулы Адмирала [28] Океана-Моря и вице-короля новых земель в случае удачи. Говорят, что более, чем словесные убеждения, подействовали один миллион сто сорок тысяч мараведи, которые ссудили королеве в долг Сантанхель и богатый севильский купец Франсиско Пинело! Не закладывать же было королеве свои фамильные драгоценности, ибо иных средств у испанской короны сейчас нет!

Снаряжали нашу флотилию в Палосе, и состоит она из трех отличных быстроходных каравелл, которые называются „Санта-Мария“, „Нинья“ и „Пинта“. Капитанами каравелл будут сам адмирал и братья Пинсоны, искусные моряки, которые происходят из старинной семьи мореходов. Всего в нашем экипаже 90 человек. Я назначен маршалом флотилии [29] , Эсковедо — нотариусом, Сеговия — контролером. Есть у нас в экипаже один тип, стяжавший в Кордове печальную славу распутника и пьяницы. Это Гутьеррес, королевский лакей, примазавшийся к флотилии в качестве бомбардира. Доставит он нам хлопот, предвижу!

Брат мой, Мигель! Сегодня вечером мы покаялись в наших грехах, получили отпущение и причастились в церкви святого Георгия, покровителя Генуи, родины нашего адмирала. Только что юнга зажег на нактаузе [30] лампу и прозвучала вечерняя молитва моряков:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Прощай, дорогой Мигель! Теперь ты должен взять на себя заботу о семье, ибо отец наш стар и немощен. Дон Кристобаль просил обнять тебя и передать, чтобы ты не забывал тех слов, которые он сказал при вашем последнем свидании.

Когда Мигель кончил читать, Бартоломе воскликнул:

— О Мигель! Чего бы только я не отдал, чтобы быть на одной из этих каравелл с твоим братом и Адмиралом!

Мигель молча обнял друга.

— Это только первое плавание, друзья, — сказал он немного погодя. — Кто знает? Может, нам и придется вместе бороздить океан. Я убежден, что дона Кристобаля ждут великие открытия! А теперь и мне надо думать о пути.

— Как, — спросил Леон, — ты хочешь покинуть университет?

— Ты же слышал, что пишет мне Диего, — печально, но твердо ответил Мигель. — Отец стар и болен, жена брата с малолетними детьми, жена дона Кристобаля с маленьким Эрнандо и пасынком Диего. Они нуждаются во мне. Я могу уже получить степень бакалавра медицинских наук и работать лекарским помощником или вычерчивать карты. Это даст мне сейчас необходимый заработок, чтобы мы могли жить в достатке. А потом пригодится, когда я пойду служить к Адмиралу!

Друзья не узнавали Мигеля, насмешливого, немного легкомысленного «мотылька», как его называл Леон. Он словно возмужал за этот день.

— Вот и у тебя кончилась юность, Мигель, — проговорил Бартоломе. — И ты стал мужчиной. Помните, мы читали стихи римского поэта Валерия Катулла:

Вы, попутчики милые, прощайте! Хоть мы из дома вместе отправлялись, По дорогам мы разным возвратимся.

Ты прав. Тебе надо ехать в Кордову, к семье. Но ты должен продолжать учиться, чтобы потом заменить брата в следующих великих плаваниях!

Вскоре Мигель уехал. Его провожали с сожалениями и преподаватели, и студенты университета, так как все любили этого остроумного, общительного юношу.

На прощанье Бартоломе сказал Мигелю:

— Я верю, что наши пути еще сойдутся. Но где бы и когда бы мы ни встретились, я знаю, Мигель, что дни светлой юности, проведенные здесь, в Саламанке, мы никогда не забудем.

 

Последняя ночь на Эспаньоле

Еще Испания не знала, что плавание Кристобаля Колона завершилось открытием неведомых земель, одна из которых была названа Эспаньолой[31]Эспаньола (Гаити) — один из островов Антильского архипелага, на котором Колумб основал первое испанское поселение и крепость Навидад (Рождество).
то есть маленькой Испанией.

…Поздно вечером 1 января 1493 года, накануне отплытия каравеллы «Нинья» на родину, Кристобаль Колон долго беседовал с комендантом форта Навидад, только что построенном на Эспаньоле.

— Брат мой, — говорил Колон, — не скрою от тебя, что отплываю с неспокойным сердцем!

Диего де Арана, двоюродный брат жены Колона, молодой и пылкий, от души преданный ему, был удивлен:

— Но почему, дорогой сеньор? Форт укреплен хорошо. Король Гуаканагари и его туземцы настроены по отношению к нам весьма дружелюбно. А что касается наших колонистов, то они горят желанием остаться на острове!

— Слишком уж горячи в своем желании остаться на Эспаньоле! — угрюмо возразил Колон. — Я хорошо знаю испанцев: бесстрашие у них идет рука об руку с жадностью! Индейцы простодушны как дети, а испанцы, повторяю тебе, да простит меня Иисус, жадны и ненасытны. Я сам видел, как индейцы за наконечник агухеты[32]Агухета — пояс-ремешок с медными или бронзовыми наконечниками. Металлические изделия очень привлекали индейцев-араваков, еще не знакомых ни с железом, ни с медью.
, осколок стекла, черепок от разбитой чашки или иные никчемные вещи давали испанцам все, чего только те желали! Но даже не давая ничего, испанцы стремились захватить все! Я запрещаю подобное, Диего. Ты должен обещать мне, брат мой, что будешь строго следить за тем, чтобы, скупая у туземцев золото, испанцы не обижали их. Я оставляю тебе в помощь нотариуса Эсковедо и королевского постельничего Гутьерреса. Они хорошие христиане и достойные люди.

Диего вспомнил, какую недобрую славу пьяницы и картежника имел в Кордове «достойный христианин» Гутьеррес, но, не желая огорчать дона Кристобаля, ответил:

— Я обещаю, сеньор, выполнять все, о чем вы говорите!

— Ты знаешь, Диего, — продолжал дон Кристобаль, — гибель «Санта-Марии» на камнях — это перст божий!

— Не могу понять, сеньор, как «Санта-Мария» села на мель? Ведь в воскресенье мы проверили на добрых три лиги весь берег и все мели к востоку от Святого Мыса! Мы отлично видели, в каких местах можно было свободно пройти!

— Когда мы плыли при малом ветре от моря Святого Фомы к Святому Мысу, я решил пойти лечь спать, ибо накануне провел два дня и ночь без сна. Но пожелал наш господь, чтобы в полночь, когда море было спокойно, как вода в чаше, все моряки, и даже рулевой, и сам маэстре[33]Маэстре — шкипер корабля; иногда так называли владельца корабля.
, ушли спать.

— А кто же был у руля, сеньор?

— А руль эти бездельники, да простит меня святой Фернандо, доверили, несмотря на запрещение, мальчишке — юнге! И вот корабль, увлекаемый течением, пошел на камни… Вдруг юнга услышал шум прибоя и увидел камни! Он закричал, я сразу же выбежал на палубу, но каравелла уже села на мель. Остальное ты знаешь.

Форт Навидад. Старинная гравюра.

— Но ведь «Нинья» была меньше чем в половине лиги от нас!

— Ах, Диего, — вздохнул дон Кристобаль, — во всем этом, я повторяю, перст божий! Но ты не рассказал мне, как принял тебя и Гутьерреса король Гуаканагари. Присланные им люди работали весьма ловко и быстро разгрузили каравеллу и все снятое с корабля сберегли в целости и сохранности!

— Я до сей поры, дорогой сеньор, не могу забыть, какие горькие слезы проливал здешний король в знак своего сочувствия! — улыбнулся Диего.

— Не смейся, Диего; настолько любвеобильны и бескорыстны туземцы, что в целом свете не найдется лучших людей! И хотя они не христиане, но любят ближних, как самих себя! И как честны — ведь ничто, ни единая мелочь, ни один гвоздь, не пропали при разгрузке каравеллы! Нет, нет, Диего, великое участие и рвение проявили и король, и его родичи, и все подданные!

На палубе каравеллы пробили склянки. Моряки собирались спать. Вахтенный тихонько напевал любимую капитаном старинную песню:

Лишь в склянке кончится песок И время вахты минет, Мы доплывем, хоть путь далек, Господь нас не покинет…

Темная тропическая ночь спустилась над островом. Волны тихо набегали на берег…

— Я не сомневаюсь, дорогой Диего, что нашел путь в Азию. Мы должны утвердиться здесь, обратить туземцев в христианство и заставить их делать все, что нам надобно. Ведь они так сговорчивы и покорны! У меня сейчас довольно золота в руках, чтобы убедить тех, кто будет говорить, что будто мое предприятие безумно. И я надеюсь, с помощью всевышнего, — и дон Кристобаль поцеловал золотой крест, висевший у него на груди, — вернуться снова сюда.

Настало второе утро нового, 1493 года. На каравелле «Нинья» все было готово к отплытию. Ждали лишь короля и его родичей, чтобы торжественным обедом отметить расставание.

Гутьеррес, недавно побывавший на берегу, захлебываясь от восторга, рассказывал Колону:

— Просто диву даешься, сеньор Колон, глядя на то золото, что мы успели выменять у туземцев. Можно сказать, за ничто, ибо они твердят, будто это сущие пустяки по сравнению с тем, что они нам притащат в течение ближайшего месяца!

— Но я прошу вас вести строгий учет тому золоту, что вы получаете от туземцев. Вы и дон Эсковедо отвечаете перед королевской казной!

— Король Гуаканагари заверил меня, — сказал Эсковедо, — что он даст столько золота, сколько мы пожелаем. Только пусть дадут ему срок переправить это золото из места, что они называют Сибао!

После обеда на «Нинье» король Гуаканагари пригласил Колона к себе на берег, где принял его с большим почетом и дружелюбием. «Туземные короли полны такого достоинства, — рассказывал потом Колон, — что даже испанским королям доставило бы удовольствие поглядеть, как ведут себя эти люди…»

3 января море было неспокойно, и дон Кристобаль решил «с божьей помощью» отправиться в путь завтра. Накануне отплытия он велел созвать остающихся на острове тридцать девять испанцев и обратился к ним с речью:

— Страдания и скорбь, мучившие меня после гибели нашей каравеллы, утихли, ибо, если господь бог назначил нам претерпеть кораблекрушение, то это только для того, чтобы построить здесь крепость. Если бы не гибель «Санта-Марии», я не мог бы оставить вам столько исправной одежды, снаряжения для крепости и продовольствия на целый год. От имени их высочеств, испанских государей, прошу вас повиноваться своему начальнику дону Диего де Арана и его помощникам — дону де Эсковедо и дону Гутьерресу. Прошу и приказываю почитать и уважать здешнего короля — сеньора Гуаканагари — и его касиков, не причинять ни одному индейцу, ни одной индианке притеснений и обид, не брать у них ничего вопреки их желаниям. Помните также, что вы должны держаться все вместе и не углубляться внутрь страны. Как истинные христиане, запаситесь терпением и мужеством и ждите моего возвращения. Когда выпадет благоприятное время, вам надлежит просить здешнего короля отправиться с вами в путь туда, где родится золото, и набрать его путем честного торга, чтобы я нашел по своему возвращению как можно больше золота!

На восходе солнца 4 января дон Кристобаль приказал поднять якоря «Ниньи» и при слабом попутном ветре направился на северо-запад, чтобы выйти из полосы мелей в открытое море. С берега донеслось два выстрела. Комендант форта Навидад посылал прощальный привет землякам.

Опасения Колона были не напрасны. Как только он покинул остров, среди испанцев начались раздоры из-за золота и женщин-индианок. Это привело к ссорам и дракам. «Достойные христиане» Гутьеррес и Эсковедо закололи кинжалом корабельного плотника Хакоме, а затем с большим отрядом испанцев ушли в горы завоевывать Магуану, которая славилась золотыми рудниками. Касик Магуаны, воинственный и смелый Коанабо, оказал сопротивление испанцам. Произошла ожесточенная схватка, и все испанцы были убиты. Спустя много дней Коанабо, опасаясь второго набега, сам явился в форт Навидад. Там оставались комендант Арана и несколько преданных ему людей. Коанабо ночью напал на форт, поджег его стены и дома, где жили испанцы. Дружественный касик Гуаканагари, желая защитить испанцев, вышел на бой с Коанабо и был тяжело ранен. Диего Арана и его товарищам удалось скрыться из форта, но, спасаясь бегством на лодках, они все утонули в море…

Такова была печальная судьба первой колонии испанцев на новооткрытых землях. Об этом трагическом событии Колон узнал лишь год спустя, во время второй экспедиции.

 

Открыватель Нового Света

Как всегда по утрам, досточтимый дон Педро Мартир Д’Ангьерра, ученый королевский хронист, — итальянец родом, но много лет живущий при кастильском дворе, следуя привычке ежедневно писать письма или наблюдения, писал сегодня старинному другу графу Тендилье, недавно назначенному королями губернатором Гранады:

«Барселона, май, 1493 год .

Дорогой граф, послушайте новость. Помните лигурийца Колона, которому государи наши поручили отыскать западных антиподов [35] в другом полушарии? Вы не могли его забыть, потому что сами принимали участие в этом деле, которое без вашего совета, думаю, не состоялось бы… Теперь он возвратился жив-здоров и рассказывает чудеса о своем путешествии и обо всем, что видел в открытых им странах. Привез он с собой золото, хлопчатую бумагу и перец, еще более пряный, чем кавказский. Все это, он говорит, земля там производит сама собой, равно как и дерево, дающее пурпурную краску. Он рассказывает, что, проплыв от Кадиса пять тысяч миль, он открыл разные острова и всех их занял от имени наших государей. По его словам, острова эти заселены людьми особой породы, живущими в диком состоянии, но счастливо… Они живут словно в том золотом веке, о котором так много говорили старинные писатели, когда люди жили просто и целомудренно, без насильственных законов, без распрей, судей и судов, следуя лишь зову природы…»

Дон Педро положил перо и задумался. События недавних дней развернулись у него перед глазами…

15 марта каравелла «Нинья», имя которой не забудет история, встала на якорь в гавани Рио-Сальто, у Палоса. Двухсотдвадцатичетырехдневное великое заокеанское плавание окончено…

Герб Христофора Колумба. Старинная гравюра.

Две недели прожил Колон во францисканском монастыре Ла-Робида у своего старого друга приора Хуана Переса. Исполняя обет, данный в плавании, Колон отслужил мессы в церкви Санта-Мария в Уэльве и в церкви Санта-Клары в Могере, близ Севильи.

Воскресенье 7 апреля, день святой пасхи, был для Колона днем величайшего торжества. Он получил письмо от испанских королей, которое начиналось так:

«Дону Кристобалю Колону, нашему Адмиралу Океана-Моря, вице-королю и губернатору Островов, которые он открыл в Индии…»

Это письмо было ответом на его официальный доклад, посланный еще из Лиссабона, по пути в Испанию. Из Севильи Адмирал направился в Барселону, где в то время находился королевский двор.

Улицы и площади Барселоны были запружены восторженной толпой. На балконах, даже на крышах домов — везде были люди, которые приветствовали Адмирала и его спутников громкими криками и овациями.

Королева Исабела приказала устроить прием в самом большом зале дворца Алькасара. Через окна толпы барселонцев могли видеть торжественный прием, который происходил в зале дворца. Этот огромный зал с его белыми мраморными колоннами был поистине достойной рамой для той великолепной картины, которую представляло собой шествие Адмирала.

…Дон Педро улыбнулся: как истый генуэзец, Колон любил театральную пышность. И действительно, его появление во дворце произвело потрясающий эффект!

Высоко подняв седую голову, в богатом наряде, вошел в зал Адмирал Океана-Моря. За ним следовали моряки, слуги и шесть индейцев, украшенных золотом и яркими перьями. Одни слуги несли на длинных шестах клетки с пестрыми крикливыми попугаями, другие — тюки и корзины с редкостными заморскими плодами и растениями. Среди них были золотые зерна маиса — чудесной «индейской пшеницы».

Диковины Индии вызвали необычный интерес у королей и придворных.

Адмирал, подойдя к трону, преклонил колени в знак почтения перед королями.

Богатства Нового Света. Старинная гравюра.

Но король Фернандо встал, поднял его и пригласил сесть в своем присутствии из уважения к славным подвигам Адмирала. Это считается при кастильском дворе высочайшей почестью и милостью.

— Из своего плавания, ваши высочества, — сказал Колон, — я заключаю, что воля господа была чудесным образом явлена посредством многих дивных знаков, поданных богом во время плавания всем и мне лично, столь долго пребывавшему при дворе ваших высочеств. За это долгое время много высоких персон выступало против меня, утверждая, будто мое предприятие безумно.

…Дон Педро иронически подумал, что здесь Адмирал не удержался от желания упрекнуть тех, кто не верил в него и не оказал помощи.

— Так изобильны, красивы и плодородны эти земли, — продолжал Колон, — особенно острова Эспаньола и Куба, что не найдется человека, который сумел бы об этом рассказать, и лишь тот поверил бы сказанному, кто воочию увидел эту страну. И да поверят ваши высочества, что эти острова, так же как и прочие земли, принадлежат вам и вы владеете ими ныне, как и Испанией! Там только следует утвердиться и приказывать индейцам делать все то, чего ваши высочества пожелают. Жители Островов встречали нас столь доверчиво и с такой щедростью отдавали все им принадлежащее, что, кто не видел сам, вряд ли поверит этому. Если у них попросить какую-нибудь вещь, они никогда не откажутся ее отдать. Напротив, они сами предлагают ее и притом с таким радушием, что кажется, будто они дарят свои сердца!

…Дон Педро поморщился, вспомнив, с какой жадностью смотрели и король Фернандо, и королева Исабела, и все придворные на золото, украшавшее смуглых заморских гостей. Умный итальянец понимал, что для жителей Островов кончилась простая и мирная жизнь, без насилия и распрей.

— За мелкую разменную монетку отдавали они все, что имели, — говорил далее Колон, — будь то золото весом в два-три кастельяно или одна-две арробы[36]Арроба — ( испанск. ) — 11,5 кг.
хлопковой пряжи. Даже за обломки лопнувших обручей от винных бочек они, как дикари, отдавали все, что у них имелось! Как ни мало у меня было людей, но я обошел все Острова, и никто не оказал мне сопротивления. Нет у индейцев оружия, они наги и неизобретательны в военных делах. И годны они только на то, чтобы ими повелевать и принуждать их работать.

После приема короли, Адмирал и все придворные направились в часовню Алькасара, где отслужили благодарственную мессу.

Некоторое время Адмирал прожил в Барселоне. После оказанных королями милостей знать Кастилии проявляла к нему большое внимание. Говорят, что на званом обеде, устроенном кардиналом Мендосой в честь Адмирала Колона, какой-то чванный кастильский граф сказал, обратившись к нему: «Если бы вы даже и не открыли Индий, то скоро какой-нибудь испанец сделал бы то же самое!» Тогда Колон предложил ему поставить стоймя крутое яйцо. Но никому не удалось этого сделать. Улыбнувшись, Колон разбил конец яйца и поставил его. Потом он сказал с достоинством, всегда его отличавшим: «Когда задача решена, она всегда кажется легкой».

Карта первого плавания Христофора Колумба.

…Менее чем через два года Мартир писал своему старому другу, ученому Помпонию Лето, в Рим:

«Алькала де Энарес, декабрь, 1494 года .

…Испания царит, распространяет свое владычество, имя и славу от отдаленных антиподов. Помните, дорогой друг, я писал вам, что наши государи послали снова Колона в плавание, предоставив ему флотилию из восемнадцати кораблей. Это предвещало новые великие открытия в западном полушарии. Так и случилось: из этих 18 кораблей, отправленных во второе плавание с Адмиралом Колоном, 12 теперь возвратились и привезли с собой хлопчатую бумагу, огромные куски красильного дерева и много других драгоценных в Европе предметов, которые производит природа этого доселе сокрытого от нас мира, и сверх всего значительное количество золота. Невозможно более сомневаться в существовании Листригонов…» [37]

В одном из своих писем к кардиналу Асканио Сфорца, с которым он поддерживал переписку, дон Педро назвал Колона «Novi Orbis Repertor» — «Открыватель Нового Света».

И теперь, с легкой руки Мартира, вновь открытые Индии стали называть Новым Светом.