Расстрелянный ветер

Мелешин Станислав Васильевич

РАБОЧИЕ ЛЮДИ

Повесть

 

 

#img_7.jpeg

 

АВАРИЯ

В семь часов пятнадцать минут августовского душного утра из раскаленной до гудения мартеновской печи, разворотив летку, хлынул с шестиметровой высоты тяжелый огненный поток жидкой стали. Сжигая воздух, щелкая по стенам брызгами-пулями, сталь густо хлестала, шлепалась о каменную кладку и опорные колонны громоподобно гудела, разливаясь по чугунным плитам рабочей площадки.

Желто-красные пламенные шары катились по воздуху в темь, озаряя холодные железные конструкции здания, подкрановые балки и фермы мартеновского цеха.

Заглушая крики и ругань растерявшихся сталеваров, огненный поток плавил чугунные плиты, вгрызался, вспухая, в землю, выгибал и скручивал рельсы, оглушительно взрывался у воды. Горячее пыльно-грязное облако заполнило цех, кипело и, шипя, обволакивало переплеты широких окон. Где-то в середине облака вспыхнуло пламя. Стало жарко, светло и красно, как на пожаре. Зарумянились на мгновенье металлические лестницы, свод, вспотевшие стекла, и сквозь шум, лязг и крики раздался тугой, тяжелый выхлоп, будто сама мартеновская печь обрушилась на пол, грозя сдвинуть стены и железные крепления. Потом стало темно и тихо.

— Прохлопали солнышко-то! — тяжело выдохнул сутуловатый сталевар Пыльников.

Мастер Байбардин, глотая горячий с пылью и паром воздух, гневно взмахнул рукой:

— Глупое солнце! — и выругался.

— И-ээ-ех! — стонал сквозь зубы маленький и тонкий Павлик Чайко, первый подручный, посматривая на двух молчащих помощников.

Из-под твердеющих краев побуревшей стали лениво поднимались клубы белого тяжелого дыма, слышался треск каменных плит и одинокие выстрелы мокрой земли.

Лопалась, разламывалась, сдвигалась и сама остывавшая черная сталь, издавая скрежет и лязг.

— Что ж, подойдем, теперь не страшно, — сказал Пыльников. — Ах ты, мать честная, ах ты…

Байбардин, заметив слезы на глазах остроносого Павлика Чайко, крякнул и, вытерев полные руки о суконную робу, подкрутил мокрые седые усы.

— Ничего, сынок, научишься сталь варить! — хлопнул он Чайко по плечу, подтолкнул вперед и грустно выговорил:

— А вот мой Васька не пошел в сталевары — в другом цеху легче!

Вздохнул и отошел, по-старчески пригнувшись. И было непонятно, к чему относится вздох: к тому ли, что его Васька не пошел в сталевары, или к тому, что произошла авария.

Павлику стало жаль мастера. Он увидел, что у того приподнялись усы, придавая усталому лицу горькое, задумчивое выражение. Триста семьдесят тонн металла, холодея, мертвым глупым слитком придавили пол, залили подъездные пути, вздыбились бесформенным, безобразным «козлом». Остывшая печь холодно молчала. Равнодушно зияла развороченная лётка. Насмешливо жужжали мощные вентиляторы: освежающая прохлада никому не была нужна. И словно в укор, где-то под фермами, наверху, вспыхивал веселый белый свет электросварки. Гудели, готовясь выпустить добротные плавки, соседние жаркие печи, грохотали завалочные машины, попискивали паровозы, подталкивая пустые изложницы, оглушительно разворачивались огромные краны, подавая к желобам разливочные ковши. А у рабочих аварийной пустой печи рождалась ненависть к пролившемуся на дол металлу и жалость к самим себе.

— Что ж теперь будет нам? — прищурился Пыльников, потирая обожженный мясистый нос.

— На переплавку нас, дармоедов, под суд кашеваров, на кладбище старых дурней! — вспылил Байбардин, гневно замахал руками, заломив кепку со сталеварскими синими очками на козырьке На белом потном лбу, в складках морщин поблескивала металлическая пыль. Павлик Чайко смотрел на мастера и чихал, вдыхая запах коксового газа и расплавленного металла.

Пыльников пробормотал задумчиво, как бы оправдываясь:

— Ну, под суд… Ну, переведут куда… Ну… ну, премиальные… «Козлика-то» убрать можно и переплавить честь честью… — он защипал опаленные брови и, отводя глаза, докончил: — Первый раз! Это тоже должны учесть. — Скользнул взглядом по запекшимся пузырям металла на стене печи и встретился глазами с побледневшим лицом Павлика. Нахмурился.

Подручному хотелось крикнуть: «Это Пыльников виноват! Он! Он!» — и ударить в его сутулую спокойную спину кулаком, сжатым в большой брезентовой рукавице.

У Байбардина больно кольнуло в груди, он задержал вздох и схватился за сердце. К нему подошел сменный мастер Шалин, заложив руки за спину, покачал головой. Байбардин грустно и отчужденно взглянул на него.

— Михеевич…

Шалин хотел что-то сказать, но промолчал — никакие слова здесь не нужны и положил руку ему на плечо.

Печь окружили рабочие, начальники смен, грузчики с шихтового двора, машинисты, канавщики, молоденькие лаборантки из экспресс-лаборатории. Мастер оглядел своих «кашеваров», снял очки, выхлопал о колено запыленную кепку.

— А ну-ка, шагаем ответ держать!

 

ХОЗЯИН

Пыльников толкнул плечом калитку, прикрикнул на зарычавшего старого пса. Медленно снял цепь с ошейника, пустил собаку гулять по двору и пошел меж зелени лука, огурцов, моркови.

Пес, лая, прыгал по песку дорожки.

Пыльников боялся воров — держал собаку злой породы. Собака будила его каждое утро лаем, требуя еды. Она любила лаять на прохожих, которые незлобно кидали в нее камнями или просто махали на нее рукой, лаяла на воробьев: они ей казались камнями, откликалась на звонки трамваев, лаяла на дождь, на солнце, а то и просто от огородной скуки лаяла на чистое синее небо и даже на самого хозяина.

Пыльников любил собаку, но и часто бил. А сегодня он долго гладил ее. Собака лизала ладони горячим красным языком. Вспомнив аварию, он отдернул руку и зашаркал подошвами по крыльцу.

Хотелось лечь, уснуть или ухнуться в холодную воду: забыть пламя, тревогу, шлепанье раскаленной стали, лязг тяжелых кранов, испуганные лица.

Могучее облако загородило знойное небо, наседало на забор, грозило придавить громоздкий из шлакоблоков пыльниковский дом.

В сенях освободился от колючей куртки, бросил на срубленную кадку.

Из комнаты в темноту протиснулась жена — почти раздетая, с голыми плечами. У нее блестели глаза, а рукой, измазанной тестом по локоть, она придерживала грудь. Хотелось шлепнуть по ее спокойной, широкой спине. Пыльников вдруг застыдился, будто рядом был кто-то третий.

— Оденься, лошадь, — устало буркнул он.

Вчера он с женой собирался покопаться в своем обширном саду, а сегодня раздумал, вспомнив, что сыновей нет дома. Их, трех — лобастых, месяц с лишним назад отослал в колхоз на лето, зарабатывать хлеб и сено. Ждал каждый день — прибудет обоз с сеном.

Жена молчала, накинув полотенце на плечи, следила за мужем: настало время обычного «вопросника». Спрашивал глухим отцовским баском, требующим почтения:

— Не прибыли?

Жена отвечала доверчиво и беспомощно, как большая толстая девочка с ломким печальным голосом.

— Наверно, завтра.

— Пора бы уж. Навес для сена готов?

— Не управилась с дочерью-то. Да и то сказать, мужская это работа. Антонине все некогда. Сам для экзаменов священные часы ей отвел.

— Тонька где?

— С подружкой ушла, Клавдией. С работы сниматься.

Дочери Пыльников категорически предложил учиться в техникуме. Быстрее закончит и работать начнет «профессионально».

— В техникуме проэкзаменовалась, значит.

Жена не поняла: спрашивает он или утверждает, поторопилась обрадовать новостью:

— В институте будет учиться… зачислили!

— Это как понимать?! — поднял брови Пыльников.

Жена, опасаясь гнева, торопливо объяснила, что к техникуму у Антонины сердце не лежало, а вот в институт, хоть и трудно было, сдала экзамены, да оно и лучше.

— Чертова перечница… — выдохнул не то недовольный, не то обрадованный Пыльников. В душе он был польщен, что его дочь приняли в институт, тогда как другие, например, дети соседей, ревом ревут — не сдали экзаменов ни туда, ни сюда.

После вопросов Пыльников, как обычно, принимался за недоделанные неотложные дела по хозяйству, а потом шел мыться, есть и долго спать, пока не разбудят. Чуть сгорбившись, он сразу же прошел мимо жены на кухню в ванную комнату. Жена вошла следом, чуя недоброе.

— Что с тобой, Степа? Глаза-то лихорадит как! Не заболел ли?!

— Заболел. Не мешай.

На свету снова встало в глазах пламя… «Авария! Авария!» — стучало в висках, заставляло закрывать глаза, морщить в раздумье лоб.

— Опять газу наглотался? — участливо спросила жена, сдирая тесто с локтей.

Произнес раздельно, громко:

— А-ва-рия, — чтоб отстала.

Жена, покачивая головой, заохала, села на табуретку.

Пыльникову захотелось выпить. В старом рассохшемся дубовом буфете графинчик был пустой.

— Где водка?

— Да… выпила я…

— Праздник, что ли…

Развел мыльной воды, шумно заплескался, отфыркиваясь: теперь-то он у себя дома! Здесь была своя, отгороженная ото всех жизнь с достатком, покоем в полутемных комнатах, с кроватями, диванами, комодами, коврами, вещами. Радиоприемник моргал зеленым веселым глазом, соединял с другим миром, несшим в эти комнаты музыку, события, непонятную иностранную речь. Рядом с радиоприемником — пианино, на котором никто не играл. На стенах зеркала, дешевые картины художников местной артели, серебристый тюль до пола и ситец занавесок на окнах, строгие прямые половики. Здесь меньше думалось, забывалось все, кроме самого дома с вещами и семьей, с забором и бедной злой собакой на цепи.

Но в этот день Пыльников даже на время не мог забыть цех, аварию.

Раздраженный он ехал в трамвае, почти бегом шел степью в тишину Крыловского поселка, где у дороги стоял его дом. У него все время дрожали руки. Чтоб успокоиться, разглаживал трамвайный билет с длинным черным рядом цифр и, как ему казалось, с роковым числом «0017—164539». И пока шел степью, и здесь, дома, не покидала тяжесть тревоги. Он понимал, что авария сразу поколеблет его авторитет старого кадрового рабочего, ляжет темным пятном на его биографию. Так что с Доски почета — долой!

Правда, у начальника цеха он сумел доказать свою невиновность: все объяснилось тем, что печь не выдержала трехсотую плавку, что настала пора капитального ремонта. Все шло хорошо, но черт дернул подручного Чайко за язык — ляпнуть, что в летку по приказу Пыльникова замуровали железную трубу (уже который раз), чтоб легче и быстрее было разбивать летку для пуска металла.

Главный сталеплавильщик Рикштейн прицепился к показаниям Чайко о заделанной не по инструкции летке. Пыльников испугался: не было ли здесь догадки о его вине?!

Байбардин (чудак-человек) принимал вину целиком на себя (валил бы все на старость печи!): он как мастер не проконтролировал заделку отверстия и дал распоряжение на доводку металла, приказал прибавить газу.

Рикштейн записал и это. Дело принимало другой оборот — не опасный для Пыльникова, и сталевар поспешил прикинуться виновным больше, чем мастер: сделал вид, что его тронули благородство и честность старого мастера.

Это был пока разговор — хуже всего следствие! Может, все утрясется: свалят на печь, а людей оставят в покое. Если вину разложить на всех — утрясется. Если откроют, что кто-то один виноват в аварии — то есть он, старший сталевар, отвечающий за плавку, — то будет худо!

Снятием премиальных не обойдешься — судом дело пахнет… За халатность!

Остается ждать приказа директора, вызова в юридический отдел. Вот так всю жизнь тревога за себя, за свое место в жизни. Все время беспокойство, все ждешь чего-то. И сейчас снова трещина, снова все под угрозой. Может быть, до суда дело не дойдет, а все-таки… Нет! Пыльникова трудно свалить! Он сам решит все просто: не дожидаясь, рассчитается, уйдет с завода, даже выплатит штраф за убытки. Эта мысль снимала тяжесть и тревогу с души, а главное — он будет свободен вообще от аварий, от тяжелой горячей работы, от обязанности быть к стольким-то часам на заводе! Пора уже и на покой. Годы в последнее время дают о себе знать. Правда, денег на сберкнижке у него нет: сознательно не заводил вкладов, считал это глупым и наивным делом: мол, деньги кладут в сберкассу от страха, чтобы не пропали, потому сам всю зарплату и доходы от хозяйства, вырученные на базаре, плавил в движимое и недвижимое.

Конечно, он проживет и без завода. Сыновей вырастил: лбы крепкие — заработают. От дочери помощи ждать нечего, ее бы замуж выдать и с рук долой. Яблоневый сад, огороды, две коровы, свинья и разная птица — это же живые рубли да не на день, два, а на годы. Можно отдыхать от праведных трудов и ждать, пока в один прекрасный день по радио объявят: «Завтра коммунизм!» Квартирантов пустит, пенсию будет получать… Пенсию! Эх! Печаль одна есть, загвоздка. До пенсии стаж не вышел: года не хватает. Пыльников, спохватившись, почувствовал, как ему стало до злости досадно: мечте уйти с завода пришел конец так же просто, как пришла и она сама. Жаль зачеркивать всю трудовую жизнь одним годом. Право на пенсию он никому не отдаст! Как он не подумал об этом раньше! Всеми правдами и неправдами нужно удержаться на заводе. Нет! Пыльников из металлургии никуда! Пусть будет стыдно в цехе перед другими, пусть заглядывают в глаза, качают головой, кто с сочувствием, кто с осуждением: «Как же это вы, а?»

Пыльников лег на диван. На кухне жена толкла что-то в ступе. Попросил:

— Не грохочи.

И она ушла грохотать во двор. «Глупая…» — зло подумал он о жене.

Женился Пыльников рано, не отгуляв своей молодости в хороводах и на посиделках. Братья еле-еле вели свое хозяйство, им не терпелось скорее отвязаться от лишнего рта в доме. Не любили его за то, что был скупее и хитрее их, мечтал отделиться и зажить собственным домом. Изба была готова — не хватало жены! Гулял по деревням, в компаниях, на вечеринках, высматривал красавиц — по сердцу ни одна не пришлась. Долго бы еще выбирал, не приведись случая у себя, в деревне. После осенних работ гуляли парни из двух деревень. Глушил самогон вместе с ними, вместе с ними же обхаживал дочь хозяйки — чернобровую богатую дуру, за которой ухаживали все и засылали сватов женихи. На вечеринке, опьянев, нахально поцеловал чернобровую, опрокинул стол, выругался и бежал. За ним погнались свои и чужие парни. Отрезвев от быстрого бега, испугался — убьют, а жаль, молод, да и жениться скоро. Забежал в чей-то двор, там под навесом сарая толстая деваха что-то молотила цепом.

— Спрячь меня!

— А кто ты? Вор аль убил кого?

— Драка!

— От драки бежишь. Эх ты, мужик!

Толкнула в сарай, на сено, закрыла засов. Парни заглянули во двор. Деваха молотит.

— Нету тут! — замахнулась цепом. — У, бесстыжие!

Плюнули, побежали дальше.

Вошла, села рядом. Разговорились. Она пятая дочь у тятеньки и младшая — любимица. Работящая. У нее одной есть швейная машинка, ей давно хочется замуж, да вот тятенька не велит: рано еще. Вздыхала, все чего-то ждала, жеманничала, заигрывала, а глаза говорили: «Женись на мне, чего тебе еще!» Тогда и решил: женюсь, возьму в жены, в работницы — хозяйственная! Ласкал — разомлела от нежных щипков и горячих ладоней. Понравилась. А через день заслал к ней сватов. Вышла встречать нарядная. Она показалась ему даже немного красивой. С него и хватит! Толста чуть, ну да ладно, — сильна значит! А это кстати.

Жили дружно, много работали, но достатка не было. Молодая взяла в свои руки хозяйство, и Пыльников не мог налюбоваться на жену. Наступила засуха, голодное время. Из казачьей станицы Магнитной чаще и чаще прибывали меновщики — меняли одежду на хлеб, рассказывали о железной руде, о строительстве завода и нового города, о заработках. После неурожая хлеба у Пыльникова не оказалось, есть и менять было нечего. Вот тогда-то они и решили податься к железной руде, в Железногорск, устраивать жизнь. Это было лет двадцать с лишним назад.

Сквозь метель, по бездорожью он шел впереди с мешком на плечах. Сундучок со слесарным инструментом нес в руке, а она, красная от натуги, безропотно тянула на салазках за ним все домашнее «богатство».

В первый же день поселили их в палатку, записали в бригаду землекопов, выдали добротный паек. Бригадиром был веселый, восторженный человек — Байбардин, сталевар с юзовских мартеновских печей. Клали фундамент под мартеновский цех. Тяжелая была работа, но у всех на виду и оплачивалась высоко. Передовых примечали, славили, премировали. Пыльников на рытье котлованов работал усердно: с болезненным самолюбием старался попасть на Доску почета! Попал! Знаменитый московский художник нарисовал портрет размером 60 на 80. Похож, боевой, настоящий рабочий! Тосковал о собственном доме. Деньги пересчитывал, откладывал, утешал себя тем, что вскоре купит дом. Пыльников жил рядом с палаткой Байбардина. Здесь и сблизились с ним и называли друг друга уважительно, по-родному — «сосед».

Сосед мечтательно рассказывал, как будут здорово жить, когда построят завод и выдадут первый металл.

Дали Пыльникову комнату в бараке. Комната Байбардина случайно оказалась напротив: дверь в дверь. Опять соседи! Жена быстро перезнакомилась со всеми и стала заводить хозяйство. Жене говорил: рожай мне сыновей. С девками некогда возиться — проку мало с них. Родился первый здоровый, горластый сын. Пыльников считал себя теперь человеком в полном смысле. У него — семья! Он почувствовал свою гражданскую ценность и стал уважать себя. Жена старалась — каждый год приносила по сыну.

Бараки были длинные, с гулкими коридорами. Комнатка тесная, полна мелочей. Уставал на работе, приходил домой — пил, жаловался соседу, что плохо живет.

Дома стоили дорого, и Пыльников как ни хитрил, как ни копил, а все-таки долго не мог построить или купить дом. И только после войны сектор индивидуального строительства помог Пыльникову ссудой.

Жизнь в новом доме долго не нравилась ему. Было пусто, мертво без хозяйства, невесело. Наладить добротную жизнь — времени не хватало, весь день на производстве, к вечеру уставал и руки ни до чего не доходили. Нужно было хитрить: на заводе работал кое-как — ни шатко, ни валко, лишь бы смену отбыть, берег силы и вечером работал дома. Всех заставлял — и жену, и детей. Никто без дела не сидел.

На зарплату широко не развернешься, нужно метить в горячие цехи, где были большие оклады и сверх того выдавали премиальные. Пошел в сталевары. Учил его Байбардин. Стали давать доходы огород, сад, корова. Недели и месяцы уходили на устройство сытой жизни, на заботы по хозяйству. На это тратились и энергия, и ум, и вся пыльниковская изворотливость. Настала, наконец, хорошая жизнь в своем доме — полная чаша! Сыновья работали, дочь тоже — в стройконторе и училась в вечерней школе. Жена с утра до ночи смотрела за домом. Покой нарушался только приездом родственников.

Каждый год приезжали к Пыльникову три старые не замужние сестры, заполняли дом сплетнями, глупыми разговорами, слезливыми воспоминаниями. Пыльников ненавидел их и жалел: бестолково прожили жизнь сестрицы, как кукушки! Не любил: распоряжались в доме, занимали место, жили подолгу. Каждый год уговаривал: переезжайте в город, женихов подыщу, правда, тертых уже, зато своим гнездом заживете. Сестры каждый раз соглашались, а Пыльников, зная, что они не покинут деревню, философски рассуждал за вечерним чаем:

— Женщина должна рожать, быть матерью. От этого человечество растет-множится… Родина-мать! Понимать это надо!.. — и уходил спать. Нравился сам себе, что болел душой за человечество.

…Во дворе залаяла собака. Жена сказала кому-то: «Проходи! — и Пыльников поднялся с дивана. Воспоминания облегчили душу, как будто он снова прожил прошедшие годы, которые были и тяжелыми и радостными. Теперь авария, уже не казалась таким большим событием. Пыльников никого уже не ждал, а когда увидел пришедшего Ваську — сына Байбардина, — который, улыбаясь, встал у порога, играя ремешком фотоаппарата.

— Это я, Байбардин-младший, — добродушно доложил Васька.

— А-а! Привет рабочему классу! Ну, проходи, садись.

Пыльников расправил спину, вытер длинные руки и услышал:

— Я узнать насчет Клавки. Была она у вас?

— С Антониной ушли куда-то.

Васька покачал головой и прислонился к косяку двери.

— Вот ищу невесту по всему городу, — засмеялся он и задумчиво прикрыл свои красивые голубые глаза. С круглого спокойного лица исчезла улыбка и только усмешка таилась где-то в уголках тонких губ. Разговаривали стоя. Васька потирал ладонью полные горячие щеки, расправлял черный чуб, свисавший на высокий белый лоб. Байбардин — младший держался независимо, и Пыльников понял это. Васькина ладная, крепко сбитая фигура, синий шевиотовый костюм, скрипящие коричневые туфли, модный, туго затянутый, полосатый галстук, говорили о том, что парень живет хорошо и всем в жизни доволен. Пыльников знал, что рабочие литейного цеха зарабатывают порядочно, что Васька единственный сын у Байбардиных и вообще баловень, здоров, молод и весел, и печалиться ему не от чего.

— Что такой веселый? — спросил Пыльников, чувствуя раздражение от того, что Васька не сел на пододвинутый стул. — Опять премировали?

— Было дело! Женюсь я! — сказал Васька, как бы между прочим и таким тоном, будто жениться для него так же просто, как получить премию.

— Широко шагаешь! — похвалил Пыльников и догадался, что сын мастера об аварии не знает — значит, Байбардин домой еще не вернулся.

— Клавдию берешь?

— Клавдию, кого же еще! Два года дружим. Пора уж и свадьбе.

По мнению Пыльникова, Васька в женитьбе делал промах. Такой парень мог бы найти себе невесту получше и побогаче.

— Как жить будешь?

— Потихоньку. Как люди живут: от получки до получки! — сострил Васька. — Может, домик построю.

«По моим стопам идет», — отметил Пыльников и понял, что Васька решил жениться серьезно.

— Сразу не построишь, не купишь. Не по росту тебе! Копить надо, — посоветовал он откровенно. — Отец должен помочь… Завком ссуду даст.

— Ни отца, ни завком просить не буду. На сберкнижке есть кое-что. Я ведь сам рабочий, самостоятельный. — Васька одернул пиджак и поправил на плече ремень фотоаппарата.

— Ну, ну… на свадьбу зови, — похвалил Пыльников и прищурился: — У невесты много приданого или по любви женишься?

— Шутишь, дядя Степан! — улыбнулся Васька. — Мы люди не жадные, да и на зарплату прокормлю. О деньгах я не думаю. Клавка — каменщица седьмого разряда… На готовое я не мастак. Конечно, по любви… — растянул Васька. — Полюбил и женюсь.

— Молодец, молодец. Сам так же начинал. А вот мимо моих лоботрясов любовь, видно, стороной проходит. Никак себе невест не подыщут…

— Вот смотрю я на вас, дядя Степан, — перебил Васька Пыльникова, — все у вас в жизни правильно и аккуратно. Крепко живете: и дом свой, и семья, и зарплата. Иной всю жизнь в коммунальной комнатке перебивается, а у вас все свое — в большом доме простор, в огородах полно…

Рассуждения Васьки Пыльникову польстили.

— Подожди и сам так же заживешь, быстрее моего.

«Сказать ли ему, что у отца авария? Нет, не стоит тучи нагонять», — подумал он и позавидовал байбардинской счастливой улыбке, чужой хорошей любви, молодости, наивному хвастовству и неюношеской твердости и цепкости в серьезных вопросах жизнеустройства. «Хм! Дом, жена… Сам рабочий… Привалило счастье прямо смолоду!.. А я вот всю жизнь мыкался, кое-как к старости окреп».

Пыльников сел на диван, кивнул на прощанье Ваське и, когда тот ушел, скрипя коричневыми туфлями, вдруг с обидой и грустью пожалел, что стар и жить осталось, в сущности, не так уж много. Да, немного! А тут еще неприятности… А вдруг в его доме всему придет конец: умрет он, умрет жена, сыновья поделят все, пораспродадут: поженятся…

Пыльников ни разу не болел. Никакие болезни его не брали. В паспорте стояла дата рождения, но никто точно не угадывал его возраста. Он всегда был здоров, но о смерти думал и боялся ее. Страшно! Дома, на работе, по радио, в газетах и от людей жадно узнавал о новостях и открытиях медицины, продляющих жизнь человека… Нет! Надо держаться, выкручиваться, беречь себя. С тяжелой горячей работы надо уходить поскорее. Еще год он поработает и уйдет! Уйдет на пенсию… Боялся одного — суда! И раньше были аварии, но он за печь не отвечал. А сейчас — придется ответить. Потянуло на улицу, к Байбардину, одному было тошно. Байбардин подскажет что-нибудь, посоветует! Ведь и Байбардин виноват, и Чайко, и Сахонов, и Хлебников, и все-все, кто работает в мартеновском цехе, — до начальника. Не могут они навалиться на одного Пыльникова. Вместе отвечать будут.

 

БАЙБАРДИН

Дома Павла Михеевича встретила жена — маленькая седая женщина в пуховом платке, накинутом на узкие, покатые плечи. Байбардин заметил на ее лице хитрую улыбку, спрятанную в ямочках около губ, и сразу решил не говорить Полине Сергеевне об аварии. Не хотелось омрачать веселого настроения жены.

— Ух ты, мой работящий, — взяла она его за рукав и повела на кухню: — Красавец, брови и усы спалил.

Павел Михеевич немного недолюбливал чрезмерной ласковости жены, но сейчас заботливый, мягкий голос Полины Сергеевны успокаивал.

— Старый, устал сегодня? — бодро и чуть насмешливо спросила жена из кухни, когда он переодевался в ванной комнате. — Сейчас я тебя сахарной картошечкой покормлю.

— Ну, какие новости? — Павел Михеевич вышел переодетый, умытый, потирая ладони перед собой. — Есть хочу страшно, мечи все на стол.

Он медленно, вздыхая и покряхтывая, пил чай большими глотками. Жена уловила тревогу на лице мужа и, всматриваясь в его глаза, как-то сникла, волнуясь и ожидая.

— М-м, вот что, Поля, — начал он, расправляя плечи и подергивая себя за ухо, — авария у нас… вот так.

Полина Сергеевна долго сидела молча, не спрашивая ни о чем. Она только надела очки и стала строже и интеллигентней, как учительница.

— Если тяжело — не рассказывай. Что же делать будем?

— Будем отвечать.

Жена кивнула.

— В общем, запороли плавку.

И он стал докладывать ей, как на сменно-встречном в цехе, о том, что печь стояла на очередном ремонте, что наварка пода магнезитом произведена плохо, и он перед завалкой ушел и не посмотрел, как было заделано и выложено стальное отверстие для пуска стали, — понадеялся на опыт бригады. Конечно, металл перекипел (пока ждали ковшей от других печей — не было разливочных кранов).

Полина Сергеевна слушала, не перебивая. Мартеновский процесс за долгую жизнь с мужем она узнала во всех подробностях, и когда Павел Михеевич назвал себя «старым дураком» и заключил: «виноват я», она, не стала уверять его в обратном.

— Эх вы, мужчины-умники!

Походила по комнате, спросила:

— Судить будут?

Услышала «нет» и немного успокоилась.

— Ты у меня все молодая… — задумчиво произнес Байбардин и по-хорошему усмехнулся.

— Отец, — прищурилась Полина Сергеевна, — обрадую чем…

— Ну, не томи!

Павел Михеевич наклонил голову лбом вперед, слушая.

— Василий-то у нас всерьез женится. Сегодня сказал. Ушел с утра за невестой. Приведу, говорит, посмотреть.

— Хорош! Молодец! Сила! — рассмеялся одобрительно Павел Михеевич.

— Не рано ли, отец?

Полина Сергеевна села на диван, любуясь мужем.

— Васька-то? Что ты, Поля? Года уже, а ни жены, ни сына. Работает хорошо, в полную силу — значит, не рано…

— Ну вот и праздник в доме — согласилась Полина Сергеевна, — как у людей.

— А теперь мы с тобой… стариками станем, — грустно пошутил Павел Михеевич и обнял жену. — Хоть и много прожили, а все кажется, только во вкус входишь. Пятьдесят лет — это ведь начало жизни, юность, так сказать. В эти годы, по правилу, молодым человеком зваться. Ан нет! Накатит старость, подойдет смерть-холера — и жаль человека! Скажем, хороший сталевар, академик какой, музыкант ум и опыт с собой уносят… туда! Безвозвратно. Им бы жить да жить и дело делать. Несправедливо. В наш-то могучий век, а смерть порошками отгоняют. Мало живем, орлы и то больше! Нужно сто, двести лет человеку жить. Пусть живет, пока не устанет!

Полина Сергеевна знала, что Павел Михеевич любит поговорить и не перебивала его. Сегодня грустные рассуждения мужа, конечно, связаны с аварией.

— Ты меня слушаешь? Это я так… Что ты не говори, а плохо, когда полвека за душой.

— А может, сыну завидуешь?

— Нет. Ведь это наш сын. Как будто это мы с тобой снова молоды и свадьбу играем.

— Неровный ты сегодня какой-то, не серьезный. Авария у тебя, а ты не очень встревожен.

— Рабочему классу вешать нос не полагается.

Павел Михеевич постучал пальцами по столу, задумчиво посмотрел в окно, вдруг встрепенулся:

— Наш Василий молчал-молчал и вдруг надумал: «Женюсь!» Скрывал… да?

— А зачем раньше времени огород городить… Скрывал, а я знала, не говорила тебе. Думала: просто знакомая, пусть дружат. А все на серьез обернулось.

— Известное дело! — весело подмигнул жене Павел Михеевич. — Интересно взглянуть на невесту: что за человек такой в нашу семью войдет!

— Они своей семьей заживут, — грустно и ревниво проговорила Полина Сергеевна.

— Мы сыну не чужие, — поправил Байбардин.

«Не чужие, а не все знаем о нем», — подумала жена. Как раз хотела поговорить со стариком о сыне: где он пропадает допоздна, откуда у Василия лишние деньги, да и выпивать стал. Если бы дома… Но не решалась тревожить мужа: в последнее время у Павла Михеевича стало пошаливать сердце.

— Приведет в дом девушку уютную, — как бы про себя мечтательно сказала Полина Сергеевна.

Муж перебил:

— Ну, тебе бы ангела в дом… Да чтобы невеста вся из ума сшита была! А вдруг… холеру какую с характером приведет?!

— Посмотрим! — обиделась Полина Сергеевна. — Не век же ему с тобой советоваться.

— Сдаюсь! — шутливо крикнул Байбардин.

— Домовничай тут. Я к соседке — девочка у нее больна. День-то какой жаркий сегодня. Солнца много!

Павел Михеевич воспрянул духом. Вот и сын наконец-то стал взрослым человеком. Вспомнил, как Василий пришел со смены измазанный, раскрасневшийся — принес первую получку, отдал матери, веселый, честный, родной сын! Торжественно ему сказал тогда:

— Горжусь! Еще одним рабочим больше стало на земле! — и обнял сына. — Это праздник для меня, понимай…

В душе Павел Михеевич считал это своей заслугой. Ведь именно он посоветовал идти сыну на завод, раз с учением дело не клеилось. В цехе неученым долго не пробудешь — потянет к знаниям обязательно! С хорошими товарищами легче будет, и жизнь понять. Сын идет по верной дороге. Поэтому он не вмешивается в его дела. Радовался, как все отцы, что Василий повзрослел, стал парнем что надо! Вот и невеста нашлась.

И вообще о чем беспокоиться! Сын работает, взрослый, сам за себя отвечать должен. Это ведь не старые времена, — в советское время живем.

Правда, иногда было обидно и больно, что Василий живет своей особой жизнью, редко бывает дома, что-то скрывает и не понять, что у него на душе. Беседы бывали короткими — сын всегда торопился к приятелям. Павлу Михеевичу было грустно сознавать, что он так и не стал сыну другом, а поэтому не обижался на сына, когда о всех его радостях и горестях узнавал от жены.

Вот и с женитьбой так. Василий со своей девушкой домой ни разу не приходил, и Павел Михеевич ее никогда не видел и даже не знал о том, что у Василия есть невеста. Только один раз в цехе Павлушка Чайко сказал ему, что Василий — жених, да и то полушутя: на Васькину свадьбу, мол, не забудьте пригласить.

Дома спросил сына, который торопливо примерял перед зеркалом галстук, собираясь куда-то.

— Выбрал деваху?

Сын ответил:

— Ага!

— Дельная?

— Душевная!

— Что ж не приведешь — поглядеть охота.

— Придем.

— Целовались уже?

Молчание.

Павел Михеевич почувствовал себя неловко.

— Ну, это ваша тайна. Целуй крепче — верить будет.

В тот вечер он с грустью подумал: «Старею».

Павел Михеевич закурил папироску.

«Да, старею, а какие рабочие возьмут в руки производство, с какой душой люди? Кадровые рабочие уступят место молодым. Сын — тоже рабочий, а я хорошо не знаю даже его… Может, отсюда и начинаются аварии?»

У Павла Михеевича было горько на душе оттого, что случилась авария на еще довольно не старой мартеновской печи, где такого никак нельзя было ожидать. А может быть, дело в людях?

Байбардин посмотрел на две фотографии, висевшие на стене, — вот оно, наше время! На одной, закинув косы за плечи, смеялась красивая голубоглазая девушка. Это Поля. Фотографировалась после знакомства с ним для подарка.

Вспомнил железнодорожные насыпи степного юга. Пахучие, тяжелые тополя у сторожки стрелочника. Солнце будто качалось на зеленых ветвях. Дочь стрелочника у колодца. Был озорным, сильным парнем. Обхватил сзади руками.

— Полюби меня!

Засмеялась:

— Напугал!

Долго смотрелись в глаза друг другу. Краснели. Оба красивые, молодые. Чем не пара!

Встречались у тополей, пели. Девушка приходила в село, искала глазами Павла среди парней. Все получалось откровенно и чисто, будто самой судьбой были предназначены друг для друга. Не сыграв свадьбы, уехали на Юзовские заводы — работал сталеваром. Не сыграв свадьбы, уехали в строящийся Железногорск, на Урал, по комсомольской путевке. Жили в палатках по несколько семей. Свадьбу сыграть было негде. Поля нянчила малышей многосемейного Пыльникова — своих не было. В 1935 году родился Василий. Сказал жене:

— Ну, вот. Теперь и свадьбу сыграем, сын есть. Настоящие муж и жена!

На второй фотографии изображена палатка, рядом он — Байбардин — широкоплечий, с метром, в рабочей блузе. Тогда только что сдали мартеновский цех в эксплуатацию. Дули сильные ветры. Вечером собрался к соседу выпить по случаю праздника. Ветер толкнул в спину. Свалил наземь и покатил… Любил вспоминать об этом и все смеялся, рассказывая: «Ветер дул сознательный, прикатил прямо к палатке соседа!»

Вспоминать было и приятно и грустно.

Скоро придет Василий с невестой. Байбардин поудобнее сел, раскрыл книгу и стал дочитывать хитрые воспоминания капиталиста Форда.

 

СОСЕДИ

Еще с порога Пыльников, пригнувшись, добродушно крикнул, подняв руку:

— Привет соседу! — и, окинув взглядом комнату с прихожей, отметил: «Небогато живет. Не умеет жить!»

Обращение «сосед» осталось еще с 31-го года, с палаток, когда только познакомились.

Байбардин оторвал взгляд от книги, поискал глазами место на полке между корешками книг Маркса, Курако и школьных учебников сына, и положил Форда в хозяйство жены на низ этажерки, рядом со старым, потрепанным «Журналом мод» за 1939 год.

Оглядели друг друга. Пыльников и Байбардин не гостили с тех пор, как Байбардин переехал на Правый берег, в коммунальную квартиру, а Пыльников — в лично отстроенный дом.

— А-а, Степан Иванович!.. — Байбардин в душе удивился приходу сталевара. — Давненько не гостил у меня.

Пыльников повесил фуражку, одернул пиджак.

— Да и ты, Павел…

Павел Михеевич пододвинул гостю стул.

— Боязно твою границу переходить. Живешь государством в государстве! — пошутил он.

Пыльников рассмеялся:

— Ну, уж!..

— И потом пса твоего страшусь! Как мимо ни иду — твоя собака рычит и лает. Лай в ушах так и слышится. Убери ты собаку: позорит она тебя, всех гостей отвадишь.

Пыльников не понял: шутит мастер или говорит всерьез.

— На то и собака, чтоб лаять. Шесть лет живу в доме — воры меня боятся. Песик старинной породы. Четыре щенка было на всю область. Вымирает порода… А сын твой захаживает, не боится…

Помолчали. Казалось, больше не о чем говорить. Оба чувствовали себя неловко.

— Слыхал, Василий женится. По такому случаю… — торопливо проговорил Пыльников и демонстративно поставил бутылку с водкой на стол: «Вот, мол, мое уважение к вашему дому».

«Решение об аварии пришел узнать», — подумал Байбардин, и ему стало жаль Пыльникова.

Его неприятно удивило, что Пыльников уже знает о женитьбе Василия.

— Куры есть у вас? — спросил Пыльников.

Павел Михеевич недоуменно поднял брови.

— Нету. Только растительность — жена на огороде что-то к супам посадила.

— Плохо, были бы яйца свои, углероды… А так — одна флора.

— Чего это ты о курах?

— Да вот по дороге думал.

— А-а-а!

Опять замолчали. Павел Михеевич принялся хлопотать об угощении, хотя в душе не рад был приходу гостя. Достал большой арбуз.

— Подержи-ка, сосед! — поставил кастрюлю с вымытым картофелем на электроплитку, шутливо погрозил кастрюле пальцем: — Картошечка, варись!

Пыльников повеселел. Держа в руках арбуз, вертел его, восхищенно рассматривал, как глобус:

— И зреет же на солнышке такая скотина, а?

— А березовый сок ты пил когда-нибудь?

— Пил, — ответил Пыльников. — В голодный год.

— Не забыл деревню, значит.

— А-а… Забыл. Будто и не жил там — в городе родился.

— Ну, приметы дней, небось, помнишь? К примеру, прошло 12 июля. Что этот день означает?

Пыльников почесал затылок, подумал, вспоминая:

— Это я знаю: День Петра и Павла. Петр и Павел день на час убавил. А Илья-пророк два часа уволок.

Павел Михеевич разрезал арбуз, пододвинул селедку, хлеб. Пыльников потер ладони.

— Заметь! Этот день со смыслом: соловьи петь кончают, жаворонок не поет, кукушка не кукует… — Вздохнул, помолчал, поднял вверх палец, добавил многозначительно: — Деревья прекращают рост…

«Сам-то ты давно свой рост прекратил, как я погляжу», — мысленно ответил Павел Михеевич и добавил вслух: — Можно прививку делать!

Пыльников кивнул:

— В самый раз! Э-э, хотел я узнать, Павел, что нам будет за аварию?

Байбардин усмехнулся.

— Начальство скажет. Завтра узнаем.

Пыльников обиделся: он хоть и не коммунист, а все-таки свой человек — можно сказать! Произнес нарочито весело:

— Я к суду готов!

— Высоко берешь!

— Уж если падать, так с большой высоты! — усмехнулся Пыльников.

На этом разговор об аварии, к великому сожалению Пыльникова, окончился. Выпили по рюмке. Дальше Байбардин пить отказался: — Вредно мне.

После третьей рюмки Пыльников разоткровенничался:

— Я о себе не беспокоюсь. Я к любой обстановке применюсь. Для меня ни север, ни юг, ни восток, ни запад не страшны, потому как есть у меня, рабочего человека, руки! Вот они!

Пыльников положил на стол руки, сжал в кулаки:

— Живу, как все. Торопиться некуда, беспокоиться не о чем. Есть оклад, дом, жена, дети, хозяйство. Государство мне, рабочему человеку, платит зарплату, а я руки свои ему отдаю!

— А душу? — в тон Пыльникову спросил Павел Михеевич.

Пыльников пригнул голову, взглянул на Байбардина сбоку, с хитрой улыбкой.

— Душа, это мое!

Начал жаловаться, что производство все-таки еще не обеспечивает рабочего человека в достаточной степени. Для черного дня и для хорошей жизни необходимо иметь свое хозяйство, нужен приработок, огород, премиальные… Мы для производства, оно для нас! В этом правда. Каждый работающий хозяин страны!..

«Потребитель! Субчик! Нахватался слов — из чужого ума!» — про себя выругался Байбардин, чувствуя, как где-то в груди глухо поднимается раздражение.

— Неработающий человек в наше время все равно, что солдат без ружья! — Пыльников улыбнулся.

— Плохо без денег жить, правда? — спросил хитровато Байбардин.

— Как без крыльев. Без денег человек становится как дурак. А денег — много нужно. Вот авария… что думаешь — ударит ведь она по рабочему карману! Да еще позору сколько. Глядишь — и под суд!.. Морока!

— Тебе бы обратно в деревню податься.

— Не-е! Я из металлургии никуда! Привык, да и где платят больше, ты мне скажи?! На заводе! Вот работаю, работаю: аванс и расчет, как штык! Писал Ленин, — Пыльников заговорщицки подмигнул Павлу Михеевичу, — мол, мы — работающие материально заинтересованы… в результате своего труда. Да-а, я это понимаю!

— Ленин специально для тебя это написал, — с легкой насмешкой произнес Байбардин, — усвоил? А остальное мимо ушей пропустил.

— Это я по радио слыхал.

Пыльников подпер голову руками.

— Знаешь, — доверительно заглянул он Байбардину в глаза, — а мне неохота к мартену, в пекло идти. Ведь эти горячие рублики запросто у меня на огороде растут, да в рабочем саду, в яблоках.

— Что ж… — нахмурился Байбардин. — Жарко, это верно. Можно и в баню не ходить. К примеру… дома мыться.

Пыльников не понял насмешки.

— В баню нужно. Для удовольствия.

— А работа? Работа для тебя обязанность?! — вспылил Павел Михеевич, нарезая хлеб. — А сталь?.. Сталь для тебя — тонна 5 рублей 5 копеек?! И больше за этим ничего?!

Байбардин налил себе рюмку, опрокинул, пожевал усы:

— Близкого горизонта ты человек!.. Вдаль не глядишь! Знамя не видишь! В тебе… — Байбардин зло усмехнулся, — семьдесят процентов труженика поневоле и тридцать энтузиаста.

Пыльников склонил голову набок:

— Масштабами бьешь? И это мы знаем. Знамя — далеко. Оно для поколений наших. А мы свое отработали. Старость подходит. Хватит, наголодался я… намыкался. Для моей жизни тихие погоды нужны! И когда пожить, как не сейчас? Орел… высоко летает в облаках, а гнездо все-таки вьет на земле!

— А сколько ты стали сварил? — спокойно спросил Байбардин.

— Тысяч двадцать тонн и пять сверх плана.

— К примеру, получится тракторная колонна — хлеб делать. Да сверхплановой на колонну автомашин — хлеб возить! И вот она, эта сталь, тебе, к примеру, картошку подвозит, сыновей твоих в институте учит, хлебом кормит…

«Сказки! Завел политбеседу!» — мысленно отмахнулся Пыльников и с досадой подумал: «Как же, хлеб подвозит! Сыновей с сеном никак не дождусь», а вслух сказал:

— Агитатор ты. Я сам в молодости агитировал… пацанов, — обиделся и отложил ломоть арбуза.

На губах и матовом, чисто выбритом пыльниковском подбородке блестел арбузный сок. Павел Михеевич, подавая полотенце, грустно проговорил:

— Вот смотрю я на тебя, Пыльников. Всю жизнь мы с тобой — соседи! А друзьями никак не можем стать. Души разные у нас.

Пыльников прищурился:

— Мы — люди. Ты человек, я человек, больше ничего не нужно.

— Ну, так что будем с «козлом» делать? — спросил Байбардин.

— А это дело теперь не мое — других голов на заводе вдосталь, пусть и другие думают. — Пыльников наклонился к мастеру и шепотом закончил: — А вот что с нами-то будет?! — и многозначительно подмигнул: мол, себя спасать надо!

Пыльников рассуждал, взмахивая руками. Казалось, он говорил сам с собой, кивал, останавливал ладонью воображаемого собеседника. Было ясно, что он опьянел.

— Я-то… что! — хвастливо продолжал гость, отвалившись на спинку стула. — Я сам себе хозяин. Хочу работаю — хочу нет! Плевать мне на производство!

— Ты… ты, — задохнулся Павел Михеевич, поднимаясь и гремя стулом, — ты что сказал?

— Плевать мне на производство!!!

Пыльников ударил кулаком по столу.

Байбардин, глядя в посоловелые, немигающие глаза сталевара, выдохнул:

— Вон из моего дома! Я — производство! — выкрикнул он громким басом. — Ты на меня плевать хотел.

Пыльников, задевая ногой за стул, попятился к двери, ударился спиной о косяк, шепча:

— Ты што… ты што…

— Убирайся!

…Байбардин остался один. Убрал посуду, остатки еды. Василия с невестой нет.

Пыльников! Вот, оказывается, кого он учил на производстве, кому помог!

Вышел на улицу, постоял в раздумье: «Что там? Как с печью?» Сразу представилась авария: пламя, грохот, крики. Поглаживая грудь, направился к заводу.

 

ОБИДА

Уже темнеет. Догорает закат. Воды широкого заводского пруда будто устланы медными плитами. Шумят оба берега; с одной стороны — почти у заводской стены грузовики насыпают дамбу и гудит завод; с другой — слышится разноголосый шум вечернего города, который уже мигает неясными светляками огней. Медленно идет по заводскому мосту старый рабочий, стучит сапогами по бетонным плитам. Мимо проносятся тяжелые автобусы, лязгают колесами трамваи. От темной глубокой воды из-под моста тянет холодом. Течение ударяет в опоры и столбы — под ними шлепает вода, и кажется, что разбитые, обшарпанные льдом быки плывут, и мост поворачивается.

Байбардин прочел надпись на щите между трамвайными линиями: «Выключи ток», — и усмехнулся. «Это не мне приказ — вагоновожатым!»

Над заводом нависли горькие желтые дымы, белоклубые шары пара. Дымы закрыли небо, смешиваясь с редкими облаками, наполняя их.

«Экая громада! — оглядев заводские строения, восхитился Павел Михеевич. — Земли видать, мало — к небу подбирается». И ощутил знакомое волнение человека, идущего на работу: будто и он шагает сейчас на смену, к любимому делу.

«Ничего! — бодрил он себя, вспоминая аварию. — Уладим, — нельзя только одним горем жизнь мерить, так можно и голову потерять! С радостью иду — сын женится!.. Если б аварии не случилось — и счастьем бы можно похвалиться. В семье — хорошо. Вырастил, воспитал человечеству еще одного человека по имени Василий».

В стороне свистнул маневровый паровозик — отвлек от радостной мысли. Байбардин вздрогнул и вгляделся в темноту, где за зданием ЦЭС, закрывая бледную полоску горизонта, поднимались черные шлаковые откосы. Там состав с чашами опрокидывал на насыпь снятые с металла в мартеновской печи шлаковые шубы. По насыпи в воду, в Урал, тяжело льется ярко-оранжевое расплавленное пламя шлака. Гудит от жары вода, и минутное красное зарево взлетает веером к небу, нависает над землей, освещая все кругом. В небе сразу гаснут звезды, а потом, когда тьма сгущается и паровозик уезжает, они снова выглядывают, мерцая холодным фосфорическим светом небесных глубин, и на душе становится тревожно и холодно. «Красиво, а за душу не берет, как раньше!» — отвернулся Павел Михеевич. Слив шлака напомнил ему об аварии. «Вот так же и радость, — подумал он о сыне, — вспыхнет и погаснет».

Слышен заводской шум, где-то там зияет чернотой развороченная летка, дымящаяся остывающая печь.

Над мартеновскими трубами дрожат языки пламени, лижут облака. «Опять много газа прибавили! Не берегут добро! Эх! Там уже, наверное, убирают козла, ремонтируют печь…» Байбардину стало обидно, будто его совсем отстранили от завода. И справедливо будет! А как же? Триста семьдесят тонн металла… сколько тракторов не додали?! Раз виноват — отвечать должен. И его, Байбардина, здесь вина. Участились что-то аварии на заводе, и все по техническим причинам. Ложь! Работают люди, а не машины. А сегодняшний разговор с Пыльниковым: «Неохота к мартену в пекло идти… Эти горячие рублики запросто у меня на огороде растут да в яблоках». Значит, работает без души. Просто пришел на работу, за которую платят. Песни нет — есть зарплата. А дальше — хоть не рассветай! Тут можно недоглядеть, тут недодумать, там-ладно, так сойдет… А дальше — мы не хозяева… Можно спустя рукава работать. Скорей бы домой, на огород! Да, ведь это не просто авария!.. Это авария рабочей души! Мол, все построили — живи, работай для зарплаты… Успокоились, задубели! Вместо души — бодяга! Вместо ума — инструкция!

Байбардин приостановился, чувствуя, как душит поднимающая злость на Пыльникова. «Ишь, домашние хозяева нашлись! Можно и похвалиться в случае чего: я передовой человек, рабочий класс — с железом дело имею! Оно, конечно, пыль-то металлическая не только на лоб, но и на душу сядет, загрязнит…

Подсобное хозяйство ему приготовь, зарплату хорошую выдай, на курорт пошли!.. И тоже в первую очередь… А производство кто будет обеспечивать?! Государство или мы — рабочие люди?

Пыльников никогда этого не поймет. Его ума и души хватает только на то, что входит в его дом! Эх! Жалкие люди! Разве можно с такой душой сталь варить?!»

Дежурный вахтер, проверяя пропуск, отдал честь Байбардину:

— Похудели вы… На фотографии-то повеселей! — и назвал мастера по имени и отчеству.

— Аппетита нет, — грустно пошутил Павел Михеевич и зашагал по пыльному асфальту заводского двора.

В лицо пахнуло жаром, горячим запахом расплавленного металла и генераторного газа, обдало шумом электромоторов, грохотом завалочных машин, гудением печей, лязгом разливочных кранов. Все было знакомо и приятно Байбардину в этой трудовой атмосфере. «Будто домой пришел», — подумал он и облегченно вздохнул.

В цеху он застал сменного мастера Шалина и начальника смены Чинникова, в раздумье стоявших у аварийной печи и смотревших на стальной безобразный козел. Подошел к ним. Шалин спросил:

— А ты почему тут? Время-то нерабочее.

Байбардин оглядел маленького, небритого Шалина. «Совсем стариком стал».

— А ты, Шалин, почему тут? И твое время уже нерабочее. Пришел, потому что душа болит.

— Вот и у нас болит, — кивнул Шалин в сторону инженера. — Чинников мотал головой, измеряя взглядом длину козла и считая подкрановые балки.

— Ну, что будем делать, Павел Михеевич? — вгляделся Чинников в Байбардина сквозь очки.

— Печь на ремонт — известное дело. Сначала — козла убрать. Металл разрезать, ломать тросами на части, грузить краном куски и переплавлять, — подсказал Байбардин.

Шалин покачал головой:

— Печь долго стоять будет — пустая!

Байбардин вздохнул:

— Суток двое повозиться придется…

— Неделю, — поправил Чинников. — Козла уберем быстро, а ремонт печи задержит.

— Может быть, все делать разом? — предложил Шалин.

— Иду составлять ремонтную бригаду. Будем работать одновременно. Завтра, — обратился Чинников к Байбардину, — с утра ты со своими сталеварами выходи на смену.

Байбардин хотел спросить: «Значит, нас не отстранили? Значит, мы будем сталь варить снова?» Но Чинников ушел.

— А премиальные с вас сняли! — засмеялся Шалин.

«Легко отделались! — порадовался Байбардин. — А Пыльников к суду приготовился…» — и нахмурился. Стало стыдно оттого, что пожалели.

Шалин заметил печаль на его лице, отвел мастера в сторону к лестничной площадке, где было темнее и не так жарко от мартеновских печей.

— Душа болит, Михеич? — спросил Шалин приглушенно.

— Оплошал. Ответ держать готов.

— Плохо. Бригада, наверное, в панику ударилась?

— Есть немного. Вот и я сам.

Шалин всматривался в полутьму разливочного пролета: там, у соседней печи вспыхивал свет пламени, колыхаясь мягко на железных опорах, во влажном воздухе.

— Ответ держать легко… — как бы сам себе сказал Шалин. Байбардин прислушался. — Беда невелика — поправить можно. А вот в панику зачем же? В сердце рабочего человека надолго оседает страх.

— Страх, это верно, — согласился Байбардин.

Мысль Шалина словно была его собственной, и ему стало легче.

— Плохо мы людей знаем. Не бережем. Хвалим много за парадные плавки, а уж ругаем за оплошность и того больше, не остановишь. Смотришь, человек уже и руки опустил.

— Да, да, — кивал Байбардин, сдерживая радость.

Шалин говорил о том же, о чем он сам думал много раз.

Павлу Михеевичу захотелось поделиться с ним своей семейной радостью. И когда Шалин, вздохнув, умолк и закурил папиросу, глубоко затягиваясь дымом, Байбардин заглянул ему в глаза и расправил усы:

— Вот мой сын… того… женится!

— Вот твой сын… — в тон мастеру растянул Шалин. — А каков он, твой сын, Павел Михеевич? Ты сам-то хорошо знаешь его? Какой он человек?

Байбардин ответил, что, по его мнению, на сына можно положиться и в жизни, и в работе.

— Я вот о чем, Павел Михеевич, — начал Шалин издалека. — Приходит, скажем, рабочий на смену. Что у него в это время на душе, какое настроение? Все у него где-то внутри. Попробуй расшифруй. Взял человек лопату, работает… Значит, хорошо! Так? — Шалин наклонился к лицу Байбардина, спросил:

— Как сын жить собирается?

Павел Михеевич немного смутился: какой человек его сын Васька, он еще не мог обсказать, а на вопрос: «как сын жить собирается» — смог бы лишь ответить: «Как все люди, работать!»

— Надеешься? Думаешь, при Советской власти живет, так и хорош?!

Байбардин отступил на шаг, оглядел Шалина, задетый за живое.

— Говори, прямо говори, не мучай. Что — сын?

— Долго не хотел тебе говорить… Плохая слава о твоем сыне по цеху пошла. За рублем твой Василий гонится. Чуть невыгодная работа — не пойдет! Не уговоришь! Со скупщиками связался — у спекулянтов вещи перекупает…

— Заболел барахольством, значит, — подсказал Байбардин, чувствуя гневное раздражение на сына.

— Однажды пьяным в цех пришел. До работы не допустили. Прогул!

Шалин помедлил.

— Все это не так страшно, пока. Но займись сыном, Михеич. Поговори с ним по душам, как следует.

— Откуда узнал все это?

— Весь цех знает.

Байбардин густо покраснел. Ему стало жарко и душно. Он долго молчал, думал о чем-то.

— Да-а… Загвоздка. Плохо я людей знаю. Если сын — значит, хорош! Вот и авария… вот и сын, — медленно и несвязно произнес Павел Михеевич выпрямился и взмахнул руками: — С сыном поговорю, — сунул руку Шалину и ушел.

Все перепуталось в его голове. Авария! Пыльников! Сын! Расколоть козла и на переплавку! Печь на недельку на ремонт! Сын! По пыльниковской дорожке катится. И это у него, у Байбардина! И в такое — наше время. Когда мы начали жить, были лодыри, рвачи, хулиганы, собственники, но те из старого мира пришли. А эти из какого? Почему, откуда?! Для них ведь все нами завоевано, все дано! И многое легко дадено… Хватай, торопись жить… Вот и получается, что у многих угасает революционный дух. Не то, что бывало в двадцатые — тридцатые годы. Тогда недоедали, недосыпали, торопились на завод! «Мы — молодая гвардия рабочих и крестьян…»

Раньше, к примеру, шахтерские сыновья в шахтеры шли. А сейчас — дорог много, выбирай — какая легче! Спрос большой на работящих, толковых людей — они знают, что в них нуждаются, возгордились: мы еще посмотрим, куда идти!

Павел Михеевич приостановился, передохнул и зашагал быстрее, отдаваясь нахлынувшим мыслям.

«Да! Мы в свое время не торопились жить — торопились строить страну. Раньше мы не просто социализм строили, но и социализм в душе у каждого! А сейчас забыл я о душе… сына!»

Павел Михеевич любил говорить, что человек от рождения проходит весь мартеновский процесс, как сталь в печи. В школе, в семье, на работе, среди друзей происходит плавка души, ума и характера до взрослого возраста, когда человека торжественно называют гражданином и выдают ему паспорт, когда человек уже с гордостью пишет свою автобиографию, и всем понятно — какой он, на что годен и какая от него общественная польза. Посмотришь: хорошая плавка! Живет и трудится на земле добротный советский человек. Чуть недоглядел, недолюбил, махнул на человека рукой — смотришь: чужой и плохой он вырос, не та сталь, не та марка, авария, и получается «козел», да еще с пыльниковской бородой.

Павел Михеевич любил пофилософствовать, но никогда и никому не доверил бы своих дум — мало ли что приходит в голову! А сейчас он чувствовал, что ему приходят в голову какие-то большие мысли и догадки. Разговаривая сам с собой, он ежеминутно расправлял усы, взмахивал рукой, горячась, будто выступал на партсобрании.

Ведь вот живет в нашей стране столько людей, разных людей! Стольких он повидал на своем веку. С одними плечом к плечу восстанавливал заводы после гражданской, с другими строил новые корпуса, с третьими руководил металлургией у себя в цехе и воспитывал молодой рабочий класс. Разные люди были, и чем больше он любил их, тем более раздражался и все время, всю жизнь старался понять, откуда берутся плохие, никчемные люди, которые мешают жить, портят песню в работе и на празднике, толкутся у ног и которые все понимают ушами. Понимают, что у нас рабоче-крестьянское государство, а вот до ума и до сердца не доходит, что нужно дело делать не для себя, что человек хозяин и гражданин страны своей и он за нее в ответе, что хозяин тот, кто трудится много и честно. Хозяин не только должен потреблять, но и творить… Вот! Вот откуда труженики! Не труженики зарплаты, а творцы! Нет, ноют, жалуются: производство не обеспечивает… Зарплата мала! Пожить бы! Значит, и мой Васька туда же? К тем, кто хочет много получать и мало делать! Потребители, так вашу разэтак! Иждивенцы! Субъекты!! Стало быть, здесь недоработка государственная.

Павел Михеевич вздохнул и почувствовал и себя виноватым в этом. И хотя в мыслях все было ясно и спокойно — с аварией уже решено, а вот на сердце накатила тоска, которая волновала его больше, чем авария. «Прозевал в семье аварию, лысый черт!» — ругал он себя и, только подойдя к дому, успокоился на том, что поговорит с сыном, как следует.

Во дворе было шумно. Кто-то лихо играл на аккордеоне. Детвора бегала в широких квадратах электрического света. Их не загонишь спать в этот веселый августовский вечер! Кто-то отчеканил: «Серый волк под горой…» Дети подняли галдеж и кинулись врассыпную.

«Хм! Сколько душ народили! — впервые удивился Байбардин. — И все — граждане! Вот учителям работы!»

Долго поднимался на третий этаж. Сапоги гулко стучали по цементным плитам лестницы, мастеру было неудобно, что стук сапог может потревожить отдыхающих людей. Всех соседей Байбардин знал и, проходя мимо квартир, всегда раздумывал и беспокоился об их судьбе и мысленно вмешивался в их жизнь. За дверью одной из квартир слышалось пение. Это тихий парень Иван Кавунов проверял свой чарующий лирический баритон, после того, как отпел свою работу на эстраде кинотеатра «Комсомолец».

«Перед зеркалом стоит… в опере петь мечтает, — отметил Байбардин и мысленно поставил его рядом с сыном для сравнения. — Талант! Трудное дело! — с восхищением заключил он. — У человека есть мечта и забота. Хоть бы приняли в оперу… Надо принять. Пусть поет!» — посочувствовал старательному баритону Павел Михеевич, проходя мимо следующей двери.

Здесь крутили пластинку. Певица с надрывом сообщала, что веер — черный. В этой квартире живет Анна Андреевна — продавщица гастронома с шестью малолетками. У этой дети тихие, всегда дома. С утра до вечера крутят пластинки — как от музыки уйдешь! Они жили этажом ниже, и Байбардин приказывал из окна: «Музыканты, кончай песню — спать иду!» Закрывались наглухо двери балкона, форточки, но музыка продолжалась.

Хозяйка с утра на работе. Мается с ними. Муж все время в командировках. «Переходил бы на другую работу! Разве можно детей одних оставлять?!»

А в этой квартире соседка — учительница по истории Мария Матвеевна, красивая строгая женщина. Ей не везет в личной жизни. Двух мужей пережила: один на фронте погиб, другой умер. Двух детей нажила: Сашенька да Наташенька. Дружные дети, умные. Ходит к ней третий год какой-то задумчивый военный, а она все не решается на свадьбу. Дело ее, конечно. Ей виднее!

У всех жильцов свои заботы, своя жизнь с радостями и горестями, и разные люди живут в этом доме. Да, у всех свои заботы! Не только у него, значит… — заключил Байбардин и постучал в дверь своей квартиры.

Открыла спокойная Полина Сергеевна в пуховом платке, накинутом на плечи. «Ишь, домохозяйка! Газеты читала», — отметил Павел Михеевич и с порога спросил глухим голосом:

— Где сын?

— Гуляет, где же еще. Молодой ведь. Обоих вот дожидаюсь — ужин остыл.

— Когда ему на работу?

— Сегодня в ночь! А что… случилось что-нибудь?

— Случилось, — твердо произнес Байбардин и взял жену под руку.

 

ИЩУ НЕВЕСТУ

Василий бесцельно бродил по улицам, заглядывал в девичьи лица, сравнивая их с Клавкиным лицом — Клавка была красивей их всех и роднее. Фотографировал детвору на зеленом проспекте Металлургов, у сухих карагачей. Дети делали серьезные лица, слушались — Васька щелкал фотоаппаратом, и все были довольны и веселы. Была бы Клавка с ним — вот хорошо бы! Однако на улицах она не встречалась, в общежитии ее не было, а без нее на сердце тоскливо. Павлик Чайко куда-то запропастился. Сыновья Пыльникова не вернулись из колхоза. Провести время было не с кем, а идти домой не хотелось.

День стоит жаркий, веселый. Знойный ветер палит горячие щеки, пощипывает шею. Завидки берут, что где-то люди сидят в тени и холодное пиво пьют. В такой день хорошо гулять в тени карагачей, купаться в Урале на водной станции, а самое лучшее вместе с Клавкой укатить на мотоцикле в степь до самой ночи. Там свежие пахучие ветры навстречу и солнцепек на песке у воды. Такой хороший день, а Клавдии нет! Василий в душе был оскорблен и обижен тем, что вот Клавка, его невеста, и сейчас не с ним, а где-то…

Василий познакомился с Клавой, когда она только что приехала откуда-то с Волги по набору рабочих в «Железнострой». Клава подружилась с Тонькой в стройконторе. Она жила у Пыльниковых и работала каменщицей.

Василий как-то чинил с сыновьями Пыльникова мотоцикл. Подружки вышли на крыльцо и стали прощаться. Здесь он ее и увидел. Клава стояла рядом и долго смотрела, как он собирает мотоцикл. Она показалась ему давно-давно знакомой. Чуть курносая, грустные детские глаза, яркие губы с полуулыбкой, припухлые щеки, чистый лоб с завитушками светлых волос, стянутых над тонкой белой шеей в узел. Она стояла и смотрела на него, смирная и доверчивая, как сестренка с маленьким и теплым сердцем. Так захотелось ему тогда обнять ее и прижать к себе, защитить от кого-нибудь или от беды, заслонить плечами ее стройную фигурку, обтянутую ситцевым платьем.

— Девушка, садись — покатаю, — предложил он смущенно, разглядывая ее тапочки.

— Меня зовут Клава.

Василий не расслышал, обрадовавшись — она не отказывается! Завел мотор.

— Держись крепче!

Когда отъехали в степь, спросил громко:

— Как звать?

— Клава-а-а! Я уже говорила… — крикнула она ему в ухо и, ойкнув на повороте, крепко ухватилась прохладными руками за его шею. Прижалась щекой к щеке. Щека была горячая, и он догадался, что Клава покраснела. «Наверное, никогда еще не целовалась», — стыдливо подумал он, и ему стало весело. Разговорились. Она работает каменщицей. Воспитывалась в детдоме. Живет у Пыльникова. Тоня хорошая подруга, но жить у них ей не нравится.

— Почему? — спросил Василий, удивляясь. Он считал Пыльниковых замечательной, дружной семьей. — Живут хорошо и правильно, на зависть другим. Имеют свой дом. Дети все учатся, отец почти знаменитый сталевар. Семья — каких поискать! Настоящая!

Клава рассмеялась.

— Эх, ты… настоящая. Это с виду так кажется. А я живу — знаю. Каждый день разговоры о деньгах, о хозяйстве. Ссорятся друг с другом… А я не могу… не могу у них жить. Будто я у них из-за милости живу, как бедная родственница. Плачу и за комнату, и за стол. У них большое хозяйство, и все много работают дома. Ну, и мне неудобно сложа руки сидеть… Вот и я тоже — помогаю утром и вечером после работы.

— В общем, тебя эксплуатируют… — заключил Василий и посоветовал ей переходить в общежитие.

С того дня и подружились, и тогда же он решил, что Клаву в обиду никому не даст и обязательно женится на ней.

Однажды пошутил, обнял ее:

— Пойдешь замуж за меня?

Клава испуганно посмотрела на него, осторожно сняла с плеч его руки и промолчала. Ему стало неловко, будто он ударил ее.

С тех пор он каждый день приходил к ней в общежитие, старался быть внимательнее и добрее. Каждый день она была как бы новая, и он удивлялся ей. Все время проводили вместе — она потянулась к нему. Ходили в кино, в парк, на танцы, были даже в театре два раза. Вечерами долго бродили по улицам Правого берега, у заводского моста разглядывали огни завода, отраженные в воде, простаивали до рассвета. Она задумчиво смотрела на него, и Василий догадывался, что Клава любуется им. Иногда он удивлялся, что все свободное время уходит на встречи с Клавой, и всегда, задержавшись у нее в комнате общежития, ловил себя на мысли, что с удовольствием остался бы у нее, — домой возвращаться не хотелось. В общежитии его все уже знали: и жильцы, и уборщицы. К себе домой он Клаву не приглашал — ни разу она не была у него в гостях: не хотелось, чтобы отец и мать знали, что у него есть любимая девушка, особенно отец. Начнут обсуждать, подтрунивать…

Клава знала, в каком доме он живет: он однажды показал ей окна своей квартиры. Клава грустно улыбалась, и в такие минуты у него крепло и крепло решение: он скоро скажет Клаве о том, что любит ее и хочет жениться на ней.

Василий понимал, что женитьба — дело серьезное, что многие по непонятным причинам быстро женятся и скоро расходятся. Он не хотел так. Клава должна быть всем довольна, и уж, конечно, они должны с ней жить обеспеченно.

Он работал в литейном цехе комбината выбивальщиком опок с отлитыми металлическими формами. И хотя работа была тяжелой и оплачивалась высоко, он стал работать еще усерднее — добиваться премиальных. Иметь много денег, собственный дом, в котором они будут жить с Клавой, — дело не шуточное, поэтому он клал зарплату на сберкнижку, стал копить, играть в карты, выигрывал, берег рубли. Он уже знал, где достать по сходным ценам хорошие вещи, которых в магазинах почему-то не продавали, уже знал, что такое рижская мебель! Все сводилось к тому, чтобы не ударить в грязь лицом перед Клавой и знакомыми. Конечно, они будут жить отдельно от родителей, самостоятельно, в своем доме! Обо всем он ни разу с ней пока не говорил: ждал исполнения задуманного.

Как-то он не мог прийти к ней подряд три вечера. Клава пришла сама. На улице хлестал дождь. Было уже темно. В дверь постучался Павлик Чайко и вызвал его на улицу. В подъезде стояла Клава.

— Вася, — она подняла на него свои грустные детские глаза, — я много думала все это время.

Она опустила голову и глухо доверила:

— Я тебя полюбила и решила сказать тебе об этом, чтобы ты знал… ты хороший… я ведь тебя полюбила.

«Вот и началась наша жизнь», — с испугом подумал Василий, обнял ее и стал целовать — молчаливую и доверчивую. Какой она была красивой в эти минуты: щеки румяные, горячие, глаза блестят, улыбаются, губы мягкие — шепчут что-то…

Василий молчал. Клава спрятала голову на его груди и заплакала.

— Береги меня.

Он гладил ее по голове, как маленькую девочку. У него стало хорошо на душе, будто он совершил подвиг или сделал людям что-то большое, нужное, без чего они никак не могли обойтись.

Назавтра у нее в общежитии он сказал серьезно:

— Давай поженимся.

Клава кивнула и покраснела, а потом, чему-то усмехнувшись, заговорила:

— Ты это просто так говоришь. Вот ребята приходят в общежитие и также говорят девчонкам: «Давай поженимся».

Он рассердился.

— Дурочка. Я о тебе каждый день думаю и каждый день к тебе хожу. — А потом, заглянув в ее веселые виноватые глаза, добавил просто: — Ведь все равно как поженились, а живем врозь. Когда тебя нет — я тоскую. А ты?

— И я.

— Ну, вот. А то будем всегда вместе и хорошо станем жить.

Клава взъерошила его чуб и поцеловала в щеку.

— Ладно, я согласна. А где мы будем жить?

Василий помедлил с ответом: вопрос о женитьбе решился быстрее, чем он предполагал. Дома своего нет. Придется пока пожить у родителей.

— Будем жить у нас.

— Тогда познакомь меня с мамой и отцом.

Сегодня он уже сказал матери, что женится и скоро приведет невесту в дом. И вот, нарядившись в свой новый шевиотовый костюм, он с утра ищет свою невесту по городу, чтобы прийти с ней и познакомить Клаву с отцом и матерью.

Сколько не плутал Василий по городу, а снова вернулся к общежитию молодых рабочих. Он встретил Павлика Чайко, возвратившегося со смены. Они встали у подъезда друг против друга. Павлик с усталым лицом и красными глазами ожидал, подняв ногу на ступеньку крыльца.

У Павлика было шутливое прозвище «труно, но лано». Он никогда не отказывался от порученной работы или просьбы: «Труно, но лано», — соглашался он, не выговаривая «д», утирая нос ладошкой.

— Что такой кислый, «труно, но лано»? — спросил Василий.

— Устал сегодня, — тихо ответил Павлик.

— Вот событие, устал! Это дело поправимое — идем и… по сто грамм! День-то какой! — хлопнул его Василий по худому плечу.

— Не пойду. Ты разве не знаешь, что в цехе авария была. У твоего отца.

— Подумаешь, авария… Я женюсь на Клавке.

— Знаю, — задумчиво растянул Павлик и отвернулся.

— Вот ушла куда-то. Может, сейчас дома сидит. Вызови ее, будь другом.

Василий ждал, что сейчас последует: «труно, но лано», но Павлик Чайко вдруг подошел к нему вплотную и, чуть касаясь спецовкой синего Васькиного шевиота, проговорил:

— Клава сегодня в вечернюю школу записывается и…

— А ты откуда знаешь? — перебил его Василий.

— Вместе собирались. — Павлик помедлил. — Зря ты подбиваешь ее выходить замуж, она еще глупая, молодая, и ей учиться надо.

— Ну, это не твое дело, — остановил Павлика Василий и подумал: «Завидует». — Ты какой-то сознательный стал, Павлуша. Всегда сводил нас, вызывал, записки передавал, а теперь… Эх ты, поджигатель любви. До свиданья. А нам не мешай, твердо решено. Вот этим! — Василий постучал себя по груди, где билось сердце, и пошел, оставив Чайко на крыльце. Он любил Павлика и никогда не сердился на него, а сегодня обиделся.

С Павликом они были дружками — работали вместе в литейном цехе. Павлик учился в учебно-курсовом комбинате и вскоре перешел в мартеновский цех подручным. Пыльников встретил его недружелюбно — уж больно неказист на вид был Чайко для горячей сталеварской работы!

— Куда, пацан, лезешь?! Сгоришь без пепла! Смотри — трудно!

— Труно, но лано! — убежденно ответил Павлик, прищурившись, утер нос ладошкой и, примерив сталеварские очки, взялся за лопату.

После разговора с Чайко самолюбие Василия было уязвлено.

«Замечание сделал: зря подбиваешь Клаву. А что я обману ее, что ли?! Я ли не хозяин себе?!» Правда, жизнь у него не громкая, он всего-навсего просто молодой рабочий. Работает и все, да вот любит Клаву. В школе не доучился — не хотелось. Наука не для него. Не всем же в ученых ходить. А жениться можно — лишь бы любили!

Сейчас он почувствовал, что подошел к какой-то серьезной жизненной черте, когда человек становится взрослым, отвечает за себя и за других. Жить, как жил отец, ему не хотелось. Ничего не иметь, все силы и ум отдавать только работе, болеть за производство, не думать о своем — это же все равно, что не жить вовсе. Василий был убежден, что работа всегда тяжела, и люди работают, чтобы кормиться и иметь кое-какие радости.

Было тоскливо на душе. Клавка куда-то ушла, домой еще рано и нет охоты. На работу в ночь — времени еще много.

Василия окликнули: у трамвайной остановки стояли улыбающиеся высокие братья-близнецы Шершневы, держа в руках свертки с покупками.

— Здорово, друг Вася, — проговорил один из них заплетающимся языком. — Айда с нами. Дельце одно есть.

Второй — с золотым зубом и распахнутым воротом, из-под которого пестрела голубыми полосками тельняшка, красный и подмигивающий, — пробасил хрипловато:

— Едем с нами в Крыловский поселок на гулянку! В картишки перебросимся…

Василий давно знал Шершневых. Братья нигде не работали, но всегда могли выручить деньгами, достать где-то новый костюм или услужливо предоставить очередь за «Победой», поэтому Василий не терял с ними дружбы. Кстати они ему подвернулись: никогда не мешает повеселиться…

— Поехали. Ладно. Только мне с четырех на смену. Пить много не давайте, — обнял обоих Василий, и они вместе вошли в трезвонящий трамвай.

 

ССОРА

Василий пришел домой пьяный, поглядел безразлично на отца и мать и, как бы извиняясь, что выпил и вот качается, глупо улыбнулся.

— Второй раз уже, — отметила шепотом Полина Сергеевна и испугалась, взглянув на задумчивое страдальческое лицо мужа.

— Что, лишние деньги завелись?! — с сердцем крикнул Павел Михеевич, медленно пододвигая сыну стул. Василий молчал.

— Что ж, без отца пьешь… и мать не пригласил? Этак-то голова будет болеть…

Василий подошел к столу.

— На, мать, деньги! — засмеялся он и рассыпал по столу мятые пятидесятирублевки.

— Не трожьте, Полина Сергеевна… — сурово произнес Байбардин, обращаясь к жене на «вы», давая понять, что это дело не только семейное, но и общественное: мы, мол, родители и нам отвечать. Встал у стола, будто на суде.

— Ссориться хочешь, отец?! — отшатнулся Василий и еще раз взглянул хмурыми, усталыми глазами.

— Для ссоры ты мне не ровня! Садись!

Павел Михеевич сжал кулак, сдерживая гнев, наблюдая за сыном. Свисая с плеч, болтался фотоаппарат, резко скрипели новые коричневые туфли. Василий покачнулся, удержался за стул, сел.

— Как на работу пойдешь… с такой головой… к машинам, к товарищам на глаза? Рабочее звание позоришь. Меня… — Павел Михеевич помедлил, приглушил голос, — Байбардина позоришь… ты ведь тоже Байбардин!

— Что и выпить нельзя? Я не святой! Не член бюро…

— Дуррак, нашел чем хвалиться. Выпить можно, да не о том речь. Какой ты человек, какая душа у тебя?

— Я рабочий.

— Рабочие разные бывают… — не договорил Байбардин и покачал головой.

— Слушаю, слушаю, — опустил голову Василий, равнодушно наклонившись к отцу.

Байбардин вспылил:

— Экий сын пошел! Ты погляди на себя! Твоя жизнь к обрыву катится.

Василий поднял голову, о чем-то вспомнил, трезво поглядел на отца, заморгал:

— Аварию на мне срываешь?..

— Аварию. Эх ты, душа с узкими плечиками!

— А у меня все в порядке, отец. — Василий откинулся на спинку стула. — Женюсь я, невеста меня любит, деньги есть!

«Глуп!» — грустно подумал Павел Михеевич и защипал усы. Ему захотелось ударить сына, ударить больно, да так, чтобы он отрезвел, но, заложив руку за спину, пожалел. Тяжела для него. Юнец. И сел.

— Нам твои деньги не нужны, — убежденно и спокойно сказал он.

— Что ж, уйти мне?!

Помолчали оба. Полина Сергеевна не вмешивалась, когда разговаривали мужчины. Она только задержала вздох, когда Павел Михеевич ответил на вопрос сына — уйти ему или нет.

— Лучше будет. Мне спекулянты и пьяницы в доме не нужны. Ишь ты!..

— Но это нелепо, отец! — перебил Василий.

— Нет, лепо, лепо! — закричал Павел Михеевич. Что-то треснуло в его крике, он схватился за сердце и грузно опустился на стул. Задышал тяжело.

— Ну вот… — на мгновенье растерялся Василий. Обхватил плечи руками и закачался из стороны в сторону.

Полина Сергеевна сидела молча, наблюдая, чего-то ждала. Василию было больно смотреть на нее, он ждал поддержки, но мать глядела на него укоризненно и сурово. Он впервые испугался материнского взгляда, впервые подумал о себе, что он здесь чужой и нужно уходить.

— Возьму и уйду! — бросил Василий. Мать не вздрогнула, не вскрикнула, как он ожидал: она только покачала головой и, сняв очки, вздохнула. Василию теперь было все равно. В конце концов он уже взрослый человек и нужно же когда-нибудь устраивать свою жизнь?!

— Уйду. Дом куплю. Женюсь. Я самостоятельный. Хватит! Не в детском саду! Работаю…

Отец говорил неторопливо, глухо, глядя исподлобья:

— Ты молодой сейчас — не созрел еще для жизни. Как глина. Из тебя все вылепить можно, даже черта. Надави сюда — еще один Пыльников! Надави туда — вроде на человека похож.

Павел Михеевич отдышался.

— Курятником-то не спеши обзаводиться. Эх, рабочей гордости в тебе нет! — и махнул рукой.

Уже час ночи. По радио пели «Широка страна моя родная…» Василий молчал. Ему теперь было все безразлично. Решение уйти и жить самостоятельно крепло с каждым словом отца. В такие минуты отца ничем не остановишь и придется слушать его разглагольствования о том, что рабочему человеку домашнее хозяйство вредно, потому что на него уходят все силы и ничего не остается для завода, что рабочий человек — творец на заводе, в цехе, в стране.

— Почитай у Маркса! Умный старик был… Такого поискать! Всю жизнь надо работать — в этом сила и гордость рабочих, не в пример тем, кто рано торопится жить, ничего не успев сделать для родины.

Отец говорил с болью. Это трогало. Но у Василия были на этот счет свои мысли: у отца своя голова, у него своя. Все, что говорил отец, — хорошо для него самого, но жить, как жил отец, Василий не собирался.

Все помолчали, думая каждый о своем. Павел Михеевич заметил, что стрелка будильника, вздрогнув, остановилась. Кивнул Василию:

— Заведи часы — время умерло!

Мать принесла борщ, поставила на стол, взглянула на обоих. Говорил отец. Василий слушал неприязненно, хмуро глядя перед собой, и все порывался что-то сказать, а когда встречался с отцом взглядом, отворачивался, и лицо его становилось твердым, будто каменное.

— Ты у меня единственный сын. Не кормилец — нет! Просто — сын. Весь народ друг друга кормит, а ты себя кормить собрался.

— Мне все понятно, отец, все, о чем ты говоришь. Только ты человек сам по себе, а я сам по себе, и судьба у нас разная.

«Деревья прекращают рост…» — вспомнил Павел Михеевич разговор с Пыльниковым и отмахнулся от этой мысли. «Сына — на переплавку! Только вот температура особая нужна…»

— Ешь, Вася, ешь… на работу скоро, — сказала мать, подвигая тарелку и хлеб.

— Не буду!

Василий поднялся, загремев стулом. Ему стало невыносимо больно оставаться здесь и скандалить с отцом на глазах у матери. Ругайся не ругайся, а все равно отец не сможет его понять и будет гнуть свою линию. Решено уйти — точка! Вот Клавка сразу его поймет, ради нее он уходит, с ним ей жить.

Василий быстро переоделся в спецовку. В дверях задержался, взглянув на отца с матерью, ждал, что остановят, скажут что-нибудь, позовут. Но те молчали.

Кивнул матери. Ушел, хлопнув дверью. Спускаясь по лестнице, Василий подумал о том, что отец не сможет успокоиться сразу, не досказав, не переубедив, не доругавшись, и долго еще будет доказывать что-то матери, будто она — это Василий.

На улице в грудь толкнулся ветер, забил дыхание. Василий быстро зашагал в ночной простор улиц, навстречу домам, огням и деревьям.

«Почему мы поссорились? Первый раз в жизни он кричал на меня… А если я не хочу так жить, как он…» — подумал Василий и остановился.

«Потому, что я не такой, как отец. А какой?!» — задал себе вопрос они вслух растянул: — А-а-а! — махнул рукой и зашагал дальше.

«Почему он зол на меня? Ведь я его люблю. Обиделся, что пришел пьяный? Или что не посочувствовал ему насчет аварии? Ругал меня за то, что пью, обозвал спекулянтом. А разве другие не пьют? Я не девчонка. Когда деньги нужны — здорово работаю. И никакой я не спекулянт. За свои деньги покупаю».

Василий пожалел, что не сказал отцу ничего в свое оправдание.

«Тоже мне оратор!.. Разошелся: «Ты себя кормить собрался… Рабочей гордости в тебе нет!..» А мать? Как строго она посмотрела на меня!..»

Стало жалко мать. Больно и обидно за себя. Захотелось увидеться с Клавой и обо всем поговорить. Сейчас для него не было человека ближе и роднее.

 

МОСТ

Дежурная долго не хотела пускать Василия в общежитие: шел третий час ночи, все уже спали.

— Кто же на свидание затемно ходит?

— Женюсь я! Дело срочное!

— И то уж пора. Смотри, не обижай девку. Она у нас золотая, — строго предупредила дежурная, открывая дверь, и принялась на все лады расхваливать Клаву, будто и впрямь вся она была из чистого золота.

В комнате все спали. Василий тихо подошел к кровати, на которой спала Клава, отогнул одеяло, пощекотал за теплым ухом — разбудил.

— Одевайся, я подожду на крыльце. Разговор есть.

Клава протерла глаза, вздохнула и засобиралась.

— Весь день тебя искал.

— Сейчас, сейчас, Васенька, — поцеловала, вздохнув, обвила шею руками, вся теплая, мягкая.

…Они остановились у заводского моста. Отсюда виден весь город, погруженный во тьму. Земли и неба будто совсем нет — одна чернильная темнота, из которой выглядывают золотые точки электрических огней, рассыпанных по обоим берегам. Это там вдали, а здесь у моста над тяжелой черной водой пышет зарево багровое, густоклубное. Вспышки плавок, пламя заводских печей и фосфорический свет электросварок прочеркивают зарево яркими бело-желтыми полосами. Казалось, что пламя достают из глубин земли и, обжигая металл, кидают огонь в холодное, застывшее небо.

Тепло, глухо, только слышно, как гудит тишина и позванивают в ушах ночные шорохи.

Громадные, освещенные дымы раздвинули небо. Все нависло над водами, опрокинулось на лаковую поверхность пруда. Трубы в воде стреляют языками пламени вниз; береговой трамвай, отражаясь, плывет в глубине воды; а зарево уходит все глубже и глубже, на самое дно, и колышется там. Кажется, вот-вот загорится вода; сунь руку — кипяток!

— Пожар! И красиво, и страшно. Гудит!

Клава взяла Василия за руку, чуть сжала в своей: он идет туда, в огонь и дым, ее родной, сильный человек.

— Красоты много, коль дым и огонь на небе, а на земле рабочие от этой жары и дымов изжогой мучаются до семи потов, — деловито сказал Василий, и Клавке это не понравилось. Картина ночного зарева сразу погасла в ее глазах.

— Тяжело тебе работать, Васенька? — робко спросила она.

— Тяжело, но терпимо. Другим хуже. Я молодой, — ответил он и, чтобы подбодрить, похлопал ее по плечу.

Клавка обняла Василия, заглянула в глаза, прижалась щекой к его горячей щеке, ощутила за ухом дыхание и мужские, чуть жесткие губы.

— Вот я сейчас, знаешь, что чувствую… Не могу я без тебя, понимаешь?

Василий высвободился, сказал: «Ага!» и достал папиросу.

— Что-то ты мне ласковых слов не говоришь?

— Некогда, — пошутил Василий, чиркнув спичкой, глубоко затянулся дымом, готовясь к серьезному разговору.

Мимо прогромыхал трамвай, позванивая. Поздние пассажиры всматривались в окна, думая о чем-то своем, наверное, о домашнем уюте, об отдыхе, о родных и близких, о своей судьбе. Вот и Клавка проводит его до пятой вахты, уедет на таком же трамвае к себе в теплое, милое общежитие последний раз. А завтра — к нему, чтобы начать жизнь вместе, рядом.

— У отца авария. Злой он сегодня, — сообщил Василий и потер щеку.

— Знаю. Мне Павлик Чайко говорил. Отец, наверное, больно переживает?

— Не знаю, — вздохнул Василий.

— Эх ты! У отца авария — а ты — «не знаю».

— Да ну его. Что он меня учит? Так живи, так живи… А я человек со своим умом, свободный. По-своему хочу жить.

Клавка прислушалась.

— Это легко. А вот как стать настоящим человеком. Вот как твой отец.

— А может, как Степан Иванович Пыльников?

Клавка засмеялась:

— Но ты ведь не Пыльников — ты Байбардин! Пыльников… Он и на заводе-то работает только ради денег. Принесет зарплату и пересчитывает. Я видела. Базарник. Скопидом. Разве с него пример надо брать?

— А с кого же? Скучно мне жить, как отец.

— Скучно? Много ты понимаешь…

Помолчали, оглядывая широкий мост: вода пламенела внизу за железными решетками у каменной дамбы. Василий бросил докуренную папиросу, искры разлетелись, погасли.

Я пойду с толпой рабочих, Мы простимся на-а мосту… —

пропел, взяв Клавку под руку. Когда она рядом с ним, ему всегда хотелось обнять ее за плечи.

Клавка высвободила руку и, коснувшись мягкими, теплыми пальцами шеи Василия, поправила загнутый ворот рубашки. В спецовке он был смешной, широкий и сильный, как водолаз в скафандре.

— Я очень люблю тебя, Вася.

— Знаю. Вот Марс — планета. Видишь, красная звезда на небе. Там тоже люди живут, работают. — Василий вздохнул. — Тебе неинтересно?

— Интересно. Там тоже… Вот как мы сейчас — стоят молодые и нас разглядывают: что за парочка стоит, что у них на душе?! Солидарность!

Они оба рассмеялись громко и молодо.

— Планетчик ты мой, любимый! Дай я тебя в губы поцелую!

— Целуй. Не жалко — твои теперь!.. Клава, а вот… случится что со мной. Споткнусь, дел натворю. Ошибусь. Авария. Ну, случай такой выпадет, судить будут, посадят или уеду на край света, что ты делать станешь? Поможешь, бросишь все и за мной?

Клавка рассмеялась:

— Что это тебе в голову взбрело?

Василий нахмурился.

— Я серьезно.

Клавка подумала о чем-то. Помедлила.

— Как получится.

Василий рассердился:

— Я тебе дам, как получится! И где ты этой глупости выучилась?!

Замолчал, зашагал быстро. Она чувствовала, что он думает о ней, хорошо думает.

— Подожди! — остановила она его. — Не спеши. Я знаю. Раз я, Вася, решилась за тебя выйти…

— Ну, это другое дело. На край света далеко ходить, а пока вот до завода дойдем.

— Ну, когда поведешь меня в дом? Завтра? — спросила Клава.

Василий остановился и вздохнул.

— Ушел я. С отцом поссорился. Надо нам самостоятельно жить.

— А как же теперь? Где мы будем жить?

— Пока можно у Пыльниковых. Места у них много — со Степаном Ивановичем я договорюсь.

Клавка отрезала коротко:

— Нет! Хватит с меня. Пожила я у них.

— И ты, и ты против меня?!

— Я не против… Лучше у других жить, чем у Пыльниковых.

— Ну, у других пока. А потом домик купим, сад и будем жить отдельно ото всех, сами себе хозяева.

— Я сама высокие дома кладу, в них и жить хочу. Стройуправление даст комнату. А в домике не буду жить. С хозяйством, с садом. Ты потом меня с работы снимешь, дома работать заставишь. Знаю, эти домики на окраине. Не хочу жить на окраине!

— А еще говоришь, на край света за мной пойдешь! — упрекнул Василий.

— То на край, а то в другую жизнь идти надо. Не по душе мне все это.

Василий грустно усмехнулся.

— Не по душе. А что по душе?

Он встревожился тем, что вот Клавка только любит его, но не понимает, а он был уверен, что Клавка его поймет. «И у нее, оказывается, есть своя линия в жизни, такая же, как у отца. И у нее дом и зарплата не на первом месте стоят! А что же в жизни должно быть первым, главным? Значит, я живу на окраине?! А вдруг Клавка не пойдет за меня на край света, раз нету у меня главного?»

Одной любви-то для жизни мало! Еще он понял из разговора, что покоя она ему не даст.

Раньше казалось: как жить, каким быть — это очень просто, это давно решено. Живи и работай, какой есть. Все вроде тобой довольны. А сейчас два таких вопроса — как жить, каким быть — становились неразрешимыми для него, и он только догадывался, что их нужно решать почти всю жизнь и что, в сущности, он в этом ничего еще не понимает.

— Ладно, — сказал Василий. — Этот вопрос завтра решим. Где жить, как жить — в две минуты не обдумаешь.

— Иди! На работу опоздаешь, — сказала Клавка.

Они стояли у пятой вахты, в ворота которой въезжали грузовики, а в проходную входили рабочие ночной смены. Над ними поднял свои железные и кирпичные стены будничный завод с высокими трубами, с огромными дымами и приглушенным шумом. В небе красные от плавок дымы дрожали над заводом. Колыхался маревом нагретый воздух от горячих боков доменных труб и мартеновских печей. И эти красные дымы лохматились там, высоко в ночном небе, где гуляли холодные ветры.

— Ты у меня будешь хорошей женой! — вдруг просто сказал Василий Клавке.

— Не знаю… — вздохнула Клава, а потом подтолкнула Василия в спину.

— Иди. Опоздаешь.

Он кивнул и, застегнув верхнюю пуговицу спецовки, заторопился к проходной.

Клава зажмурила свои чистые детские глаза и, открыв их, увидела, как Василий слился с потоком рабочих и, когда его уже нельзя было различить среди других, видела только спины в спецовках, она села в трамвай и помахала Василию вслед рукой, не замечая, что машет рукой всем, кто идет на большую, тяжелую работу, к огню — плавить металл.

Магнитогорск — Москва

1956 г.