Расстрелянный ветер

Мелешин Станислав Васильевич

ЛЮБАВА

Повесть

 

 

#img_8.jpeg

 

1

Июльская жара прибила ковыли к потрескавшейся сыпучей земле, и тяжелый горячий воздух будто поглотил степь, закрыл огромное желтое солнце, дымчатое по краям, закружил округу в темном колышущемся мареве. Качается марево на ковылях — качается глухое бездонное небо, и растворившееся солнце подрагивает, мерцая. Поблескивают высохшие дороги, ядовитая зелень придорожных запыленных трав и камни — степные валуны. Все вокруг охватила глухая знойная тишина-дрема, и только изредка процвинькает где-то кузнечик, просвистит осторожный суслик, перебегая дорогу, да нечаянно зазвенит последний отчаянный жаворонок, и снова — жара, марево, ковыли и раскаленное солнце.

Твердая широкая дорога, древняя и избитая, белой лентой опоясала степь вкруговую и, пересекая железнодорожную насыпь, пропала за горизонтом. Тишину оглушил одинокий грустный гудок паровоза, который, дыша стальными боками и бодро лязгая колесами, тащил за собой четыре вагона — спешил к горизонту, в марево. Вот выбросился к небу вспуганный ястреб, закружил тревожно над оврагом.

Далеко-далеко виден всадник, он мчится по дороге, — должно быть, торопится навстречу поезду, к степному полустанку. Стучат копыта о твердую, как металл, дорогу — пыли нет, и в мареве всадник будто плывет по воздуху.

…Поезд остановился на полустанке, напротив нелепо большого белокаменного дома, покрашенного известью. Два деревянных домика с сараями по бокам расположились позади, окнами в огороды. Ни плетня, ни забора. Лестница спускалась с насыпи вниз к шлаковым кучам, и последняя доска ее ныряла в пыль дороги, заезженной вдоль и поперек подводами и машинами. Поодаль, рядом с туннелем, грустно стояла водокачка с цепью. Пыльно и малолюдно. Тихо. Только на бревнах лежали спиной к солнцу голые мальчишки и окатывали себя из ведра водой, громко взвизгивая и смеясь. Гуси стояли в луже у колодца, смотрели на поезд и не гоготали. Из вагонов выходили редкие пассажиры и разбредались кто куда, ища подвод и попутной машины. У колодца сидели с узлами ожидающие, не торопились, ибо давно знали, что поезд простоит здесь целый час, пока не пообедает машинист. В репродукторе здоровенный бас бодро пел «Пляшут пьяные у бочки»… Вот из окна паровоза выглянул чумазый парнишка, кому-то помахал рукой. Станционный дежурный в красной выгоревшей фуражке строго по форме поднял желтый флажок. Паровоз отцепился и поехал к водокачке набирать воду. Все так же тоскливо и дремотно, как всегда. Из заднего вагона вышла группа последних пассажиров с ящиками и мешками и уселась у колодца напиться воды. Они громко переговаривались, чему-то смеялись, и в этой тишине и дреме были слышны их голоса, перебиваемые басом радио…

— Ну вот и приехали, значит…

— А вода аж зубы ломит…

— Ну и сторона-страна…

Все они из города и прибыли сюда работать от треста «Жилстрой», куда приезжал человек из райисполкома с просьбой дать плотников, помочь совхозам в строительстве. Постройком поручил старшему — Будылину — создать бригаду на все лето. И вот она в степи…

Напившись у колодца, плотники вышли в степь. Она раскинулась перед ними, раскаленная и пестрая, дохнула жаром горячего тяжелого воздуха и защипала зноем лбы и щеки. Остановились у двух проселочных дорог, не зная, какую из них выбрать.

Вожак артели Будылин, громадный и строгий, в рабочем комбинезоне, сурово посмотрел вдаль и, достав из кармана лист бумаги со схемой, которую начертил ему приезжавший от райисполкома, долго и сосредоточенно водил по ней узловатым обкуренным пальцем, боясь ошибиться.

— Должно, эта! — сказал он басом и, запрятав бумагу в карман, показал на одну из дорог всей пятерней, выставив руку вперед.

Артель пробежала глазами по мысленному пути, поправила заплечные пожитки, взяв в руки инструменты, дружно вздохнула, двинулась в путь. Они шли медленно — пять человек, озираясь по сторонам. Говорили мало: утомились и разомлели от духоты. Степь им не понравилась жарой, безлюдьем и незнакомым перепутьем.

— Вот где пироги печь!.. — выдохнул, отдуваясь, толстый неуклюжий Лаптев. Ступив на раскаленную дорогу босиком, он подпрыгнул, постучал пяткой, словно пробуя твердость земли. Шлепая по сухой дороге короткими, чуть косолапыми ногами, он шагал впереди всех, таил на небритом лице восхищенную улыбку, поворачивая голову и заглядывая всем в глаза, бил ботинками, связанными за шнурки, по красным шишкам татарника.

— Да-а!.. Сахара-Гвадалахара… — откликнулся ему Зимин, маленький, худой старик, посасывая трубочку с головой Мефистофеля. И он и Мефистофель щурились и дымили, выставив одинаковой формы бородки вперед. Зимин выглядел аккуратней остальных — в сапогах, в фартуке и пиджаке, он перекинул за плечо на палку чемоданчик, в котором лежали образцы «алмазов» и стекло. Рядом с ним шел Хасан — молчаливый, лысый татарин в фуфайке, с буханкой хлеба под мышкой и с ящиком в руке. Инструмент в ящике гремел, когда он поворачивался и оглядывал степь.

— Шту мы издесь будим кушить? Га? Зимлю кушить?

Чуть поотстав от всех, шел высокий и нескладный Алексей, с белым чубом из-под кепки и длинными руками — самый молодой из них и самый хмурый. Все оглядывались на него, и было непонятно, отчего он хмур: то ли от жары в степи, куда он приехал впервые, то ли от дум о чем-то нехорошем…

— Алеша! — окликнул его Будылин, повернувшись глыбой спины к остальным. — Гляди! Да тут и хлеб сеют!

Алексей устало посмотрел в землю на низкие недозревшие хлеба и махнул рукой.

— Наработаешь здесь… редьку с луком! Не нравится мне. В городе лучше… А здесь и работа тяжелей.

Будылин разгладил ладонью усы, смерил взглядом длинную фигуру товарища.

— Не пахать приехали. Эх, ты! Верста! — И зашагал дальше. За вожаком — вся артель.

Дорога ушла в овраг, по склону которого в тени росла густая зелень трав. Небо сразу стало меньше, и солнце куда-то пропало. Вдруг, отделившись от земли, будто прямо с неба, метнулся на плотников разгоряченный конь с всадником. Артель шарахнулась на обочины. Будылин поднял руку, выругавшись матом. Всадник резко принял поводья — конь вскинулся на дыбы, повел загоревшимися глазами в сторону отпрянувшего Будылина.

— Эй, не балуй! — прикрикнул всадник.

— Мать честная!.. Баба! Эк ее к поднебесью тянет! — захохотал Лаптев, ударив себя по бокам.

Вороной лоснящийся конь с потными худыми боками, громко гарцуя на месте, грыз удила, роняя хлопья пены на сильную грудь, переставляя стройные тонкие ноги, будто красуясь.

Разглядели и всадницу — сияющая красивая женщина. Ноздри раздуваются, губы спелые, чуть выпячены. Глаза искрятся — чистые, зеленые. Черные брови вразлет. Румянец — будто сквозь огонь мчалась, осталось пламя на щеках. Тяжелые черные косы уложены в узел и обвязаны шелковой синей лентой… В жакете, надетом на платье, в сапогах. Сумка через плечо, кнут в сильной загорелой руке.

— Кто такие?!

Голос грудной, сочный, со смехом. Сама смотрит на всех сверху.

— Здравствуйте! — чуть наклонившись, поприветствовал всадницу Будылин. — Куда ведет эта дорога?

— Любавой меня величают, — женщина похлопала по шее коня — смирила, не гарцует больше. — А смотря зачем идете… В совхоз дорога. Плотники, что ли?

Лаптев разинул рот, залюбовался ее красотой. Обрадованно спохватился, чтоб ответить быстрее всех:

— Хватка на глаз — угадала!

Любава рассмеялась.

— А мы как на войне — по оружию видим. Ишь как вы все увешаны.

Алексей стоял рядом и смотрел, смотрел на нее сосредоточенно и восхищенно. Любава заметила это и посуровела:

— Смотри, парень, окривеешь! Сниться буду!

— Поживем — увидим… — усмехнулся тот и отошел в сторону.

Она задумчиво вгляделась в его лицо, но ненадолго, жалеюще улыбнулась.

— Разглядишь, так увидишь. Коль в совхоз — нынче встретимся… А ну, расступись, деревянных дел мастера!

Любава захохотала, довольная шуткой, гикнула, ударила плетью коня, тот снова вскинулся на дыбы, заржал. Алексей отпрянул в сторону. Конь вымахнул из оврага, выбил копытами пыль, и всадница скрылась в мареве.

И опять степь и степь, раскаленная белая дорога и темно-желтое от знойного солнца небо. Вот взмыл от дороги кем-то вспугнутый ястреб и пошел писать круги, забирая все выше и выше, туда, где не так горяча земная испарина.

Плотники жалели, что встреча с красивой Любавой была короткой, гадали, кем она работает в совхозе, повеселели, приободрились и, хотя было по-прежнему жарко, пошли быстрее. Шутили все, кроме Алексея.

— Вот черт… попадись такой! — сказал он осторожно, боясь, что товарищи догадаются, как понравилась ему встречная и как глубоко запала в душу.

— Эх, красотой-то бог наградил — огонь! — вымолвил Зимин, и клинышек его бороды дрогнул. — Вот, Алексей, тебе и невеста нашлась.

Будылин покачал головой, иронически усмехнувшись:

— Верно… Возьмешь — наплачешься. Не на свадьбу идем — дело делать!

Лаптев, забегая вперед и размахивая руками, остановил всех, многозначительно поднял вверх палец:

— Братцы! А на меня она два раза посмотрела!

Все засмеялись его наивности. Хасан откусил от буханки хлеба, пожевал и философски заключил:

— Сирца болит — любовь говорит. Шайтан-баба. Алеша с ума сойдет. Она из него бишбармак исделит!!

Опять все засмеялись. Алексей пожал плечами, натянул кепку на лоб и серьезно, строго сообщил:

— Жениться я не собираюсь. Даже на такой… — и не договорил.

 

2

В совхозе, куда прибыла артель, казалось, не было зноя.

Сверкала на солнце золотая вода тенистого пруда. Радовали глаз прямые высокие тальники и густое широкое поле с тяжелой зеленью кукурузы… На взгорье — контора, жилой двухэтажный дом, и у пруда саманные домики, по главной уличке — столбы с сетью телеграфных проводов. Живое, давно обжитое место. Не было и дремотной тишины. Всюду сновали торопливые люди, у конторы тарахтели заведенные грузовики, в которых пели приезжие комсомольцы. Рядом степенный бородач кладовщик вешал на весах мешки с мукой. Толпились мальчишки. Чуть поодаль, у каменной ограды, заехав в крапиву, стояли тракторы-тягачи, и, лазая по ним, какой-то парень задумчиво постукивал ключом по железу.

Алексей догадался, что где-то поблизости подымают целину. По дороге Будылин рассказывал, что за совхозными владениями — пустая Акмолинская степь с озерами, полными окуней, казахские степные юрты, гуртовщики…

Ему казалось, что он попал в какую-то неведомую, непонятную жизнь, у которой свои радости, тревоги. Как будто все, что осталось за плечами, позади, приснилось ему: и город, где он жил в рабочем длинном бараке на склоне Магнит-горы; и завод, где он работал столяром — мастером дверных и оконных переплетов, каждодневная мечта — заработать денег, купить дом, жениться на скромной девушке, обзавестись хозяйством и жить, как все люди живут, просто и безобидно, без оглядки на удачливых соседей; и жалость к сестренке Леночке, которая учится в педагогическом училище, и забота о ней. Он должен и обязан помогать ей и вывести в люди.

Будылин уговорил его пойти с артелью в степь, обещал солидный заработок… Что же делать — придется ездить вот так еще года три, а то и больше… А мысль о женитьбе надо пока оставить. Будылину хорошо: он привык бродяжничать всю жизнь, набил руку и глаз, всегда вожаком ходит — знает, где можно легче всего подработать, и все его любят и слушаются. А что ему не бродяжничать? Пятистенный дом, жена — здоровая работящая женщина, взрослые дети. Семья живет в достатке. А с другой стороны, что бы ему не жить на месте? Нет! Знает себе цену, работать любит, но жадничает, ходит, как тень, за длинным рублем. Молодец! И все остальные — понятливые!

В совхозе их встретили обрадованно, чуть не обнимая. Сразу дали жилье, повариху, выписали продуктов… Начинай работу! Жить и работать можно. Впереди радость — деньги! Алексею показалось, что он давно живет здесь, давно знает директора совхоза — Мостового — и это место у оврага, где они всей артелью рыли фундамент для зернохранилища. Только Любаву не встречал он — канула, или, может, показалось ему: была ли она вообще? Ему так хотелось увидеть ее еще раз все эти дни! Но нигде ее не находил. В почтовой конторе однажды спросил шутливо: «А где ваш главный почтальон, который на коне?..» Ответили, что уехала в степь к трактористам — почту развозить, а заодно и к жениху своему. Он тогда досадливо почувствовал, что огорчился, и стало на душе неприятно.

Вскоре, когда артель уже ставила столбы и готовила перекрытия, заглянула к плотникам и сама Любава.

С сумкой на боку, веселая, чуть стесняясь своей красоты, она кивнула всем, как старым знакомым. Плотники подошли к ней, уважительно поздоровались. Любава поглядела каждому в глаза.

— Газеты, письма принесла я вам! Что вы на меня уставились?! Кто у вас Зыбин?

Лаптев указал на Алексея.

Любава встретилась взглядом с Алексеем и опустила глаза.

— Письмо — это хорошо. Газеты тоже… — проговорил Будылин, чем-то недовольный, поглядывая на брошенный инструмент.

— Вот ему письмо! — ткнула Любава в грудь Алексею. — Читай, твое? Почерк-то женский… От жены, что ли?

Будылин крякнул и повернулся спиной ко всем, о чем-то думая. «Вот пришла!.. Разговоры заводит… Сделала свое дело и уходи», — подумал он. Голос Любавы звучал дерзко и насмешливо:

— Знать, шибко любит тебя жена-то: следом письма шлет!

Письмо было от сестренки Леночки, и Алексей промолчал, задетый за живое, — не стал объяснять Любаве при всех: пусть думает, что женатый, спокойнее будет. Промолчали и артельщики — опасались Будылина. Скажет потом, что во вред девку обнадежили. Все заметили, что Любава огорчилась и торопливо стала застегивать сумку. А когда Будылин демонстративно ушел к своему рабочему месту, заговорили шутливо, шепотом, кивая на Алексея Зыбина:

— Перестарок он.

— Да нам и жениться-то некогда. Вот ходим-бродим…

— Жен у него много. Да вот ту, чтоб любила, никак не найдет!

Будылин отозвался неожиданно громким злым басом:

— Между прочим, ему сейчас это дело ни к чему! Артельный закон строг — полюбовных дел не терпит!

Любава обиженно поглядела в сторону Будылина и убежденно, с достоинством бросила ему, как вызов:

— А вот и женится! Здесь! В степи! — Усмехнулась догадке. — На мне женится! Ну, как, возьмешь такую!? — повернулась кругом, гордо запрокинув голову и задумчиво сощурив свои зеленые глаза.

Плотники ждали, что скажет Алексей. А он вздохнул, отвернулся и произнес прерывающимся глухим голосом:

— Женат я, — и, устало махнув рукой, отошел.

Любава грустно засмеялась:

— Я ведь шучу! — И ушла.

Будылин покровительственно похлопал Алексея по плечу.

…Вечером Зыбин встретился с Любавой на улице: вышел из-за угла дома, а она навстречу — столкнулись грудь в грудь, и руки их встретились, будто обнял Любаву. Она не отстранилась, только сказала насмешливо: «Ах, это вы…» Растерявшись, Алексей стоял с ней лицом к лицу, и от этой неожиданной близости ему стало и радостно и неловко, — опустил руки, уступил дорогу. Любава ушла, ничего больше не сказав. Он долго смотрел ей вслед, она оглянулась и погрозила ему пальцем.

С тех пор они часто попадались на глаза друг другу. Алексею было непонятно: то ли это случайно, то ли он сам ищет встречи. Когда Любава замечает его — всегда посмотрит так задумчиво-весело, улыбнется, будто что-то обещая, и отворачивается.

Вот сегодня пошел на пруд выкупаться — встретил Любаву. Она шла тихо, неся в руках стирку в тяжелом тазу, раскрасневшаяся и грустная. Предложил:

— Давай поднесу.

Оглядела, кивнула равнодушно.

— Ну что ж, поднеси, если добрый!.. — А глаза будто говорили: «Откуда ты такой выискался?! Смотри — берегись… Я бедовая».

Сказал осторожно:

— Красивая ты.

Хмыкнула, открыв белые чистые зубы. Заметил: похвала ей приятна. Оглядела его.

— Брови-то у тебя, парень, белесые! Глаза голубые — ничего! А вот веки будто в муке! — и рассмеялась.

Расстались у ее саманного домика. Сказала: «Спасибо» — и на вопрос Алексея, можно ли прийти к ней в гости, не сразу ответила. А когда он засобирался, разрешила:

— Приходи.

Приходил. Любовался красивым лицом. Говорил хвастливо: увезу, мол, в город, поженимся. Любава обрадованно смеялась над ним:

— А говорил: «Женат я». Оставайся здесь, насовсем. Тогда… полюблю.

Он узнал, что она из дружной большой семьи, где все уже взрослые. Ушла работать в совхоз почтальоном («Чтобы быть у всех на виду и самой все видеть»). Родители — пастухи, живут, в соседнем степном хуторке.

 

3

Все время здесь, в степи, Алексей чувствовал, что рядом живет уже близкий ему человек, мимо которого никак не пройти. Появление Любавы, встречи, короткие разговоры заставляли его думать о ней, и каждый день по-разному.

То он тревожился мыслью, что она просто заигрывает с ним, как с мужчиной, как с новым приезжим человеком, то обрадованно где-то в глубине души таил надежду, что придет любовь и он все будет делать, чтобы завоевать ее сердце, заставит Любаву любить только его, вырвет у нее признание в этом. Но каждый день сожалеюще думал о себе: еще пока нету в его сердце той большой и страстной любви, о которой пишут в книгах.

А вдруг придет она, эта любовь? Что тогда ему делать? Жениться, бросить артель, забыть город, сестренку и жить здесь, в степи, рядом с Любавой? Что делать — он пока не знал. И еще он не знал, гадая, что в его сердце: влюбленность, удивление перед красотой Любавы или ревность к другим?

Тогда он решил: «Любава будет моей! А там — увидим» и стал каждый день искать с ней встречи. В обед и вечером Алексей ходил по огромному совхозу, просиживал у пруда под тополями, ожидая Любаву у ее саманного домика.

Однажды он шел от пруда огородами по тропе, мимо плетней. Любава навстречу, но не одна. Под руку ее вел коренастый рябой парень с рыжеватым чубом и фуражкой, лихо сдвинутой набекрень. Он выставлял вперед хромовые начищенные сапоги в гармошку и что-то шептал ей на ухо. Она смеялась и легонько била его по щеке ладонью.

Алексей остановился, пораженный, упер руки в бока, задевая локтями противоположные плетни; здесь дорога стеснена плетнями, и пройти по ней можно только вдвоем.

«Так вот к кому она часто ездит с почтой! Жених!» — подумал он и позавидовал сытому краснощекому парню с довольной ухмылкой, а к Любаве у него в душе шевельнулось неприятное, горькое чувство обиды. Он никогда не видел Любаву с другим, вот так под руку, открытой и веселой. А он-то думал о ней каждый день, думал хорошее! Оскорбленный, сжал кулаки. Любава и парень заметили его и пошли медленнее. Алексей направился к ним навстречу. Встали друг против друга. Любава узнала Алексея, широко раскрыла глаза и, тронув его за плечо, с тревогой в голосе сказала:

— Алешенька…

Парень прищурился и достал папироску. В ушах Алексея послышались слова, сказанные Любавой в шутку плотникам: «Ой, до чего ж обидно! Много вас, а жениха себе никак не выберу!» Выбрала!

Дорога узка. Троим не разойтись. Кто уступит дорогу? Встали. Рябой парень тяжело задышал и плотно сжал губы. Зажатая папироска дымила ему в глаза, и зрачки парня показались Алексею стеклянными и ненавидящими. Парень дернул плечом:

— Приезжий… А ну, посторонись! — и пустил в лицо Зыбину клуб дыма.

Алексей почувствовал, как лицо раздвигает отчаянная усмешка. Подошел вплотную, взял рябого за ворот, притянул к себе. Тот уперся в грудь руками: «Погоди…» Любава, прислонившись к плетню, лузгала семечки и ожидающе улыбалась. Алексей заметил, что ей приятна такая встреча, и это придало ему храбрости. Кулаком ударил рябого по сытой щеке, потом по второй, в подбородок. Парень замычал, неожиданно вывернулся и, нагнувшись, двинул головой в грудь. Алексей откинулся спиной на плетень — в плечи больно уперлись сухие прутья. Выругался и хотел броситься навстречу парню, но тот навалился и заколотил кулаками по голове, по груди, по бокам и несколько раз ударил мимо — по земле… Любава, поджав живот руками, стояла над ними и громко хохотала:

— Ой, люблю, когда мужчины дерутся!

Алексей и рябой парень, сцепившись, катались по земле, осыпая друг друга ударами. Почему-то стих смех Любавы. Они расцепились и, сев на землю, смотрели, как поднимается Любава по тропе — уходит довольная.

Враги, увидев, что она ушла, встали: дальше драться нет смысла. Махнули руками. Разошлись.

Вечером Алексей засобирался к Любаве в ее саманный домик. Уже зажглись в небе зеленые звезды, и степь погасла, потемнела. Не гаснет только зарево за горизонтом — оно сине-красное, и кажется, что степь где-то на краю горит ясным и ровным огнем. Черно-синие тополя тяжело наклонились над прудом, и сквозь ветви видна сиреневая спокойная вода. Где-то в камышах и в тальниках крякают домашние утки и ухает ночная птица. В чернильной темноте у конторы горит яркая электрическая лампочка на столбе, и в желтом свете ее кружатся белые бабочки. Степь вся потонула в глухой ночной тишине далеко-далеко — ее не видно; светятся только вода, горизонт и небо. Играет где-то баян, слышны мужские и девичьи голоса. Из открытых окон несется, перебивая друг друга, музыка с разных пластинок.

У саманного домика Алексей остановился и заглянул в темное окно. Постучал осторожно. Сердце забилось в ожидании. Долго никто не выходил. Потом кто-то сзади тронул Алексея за руку. Он вздрогнул, обернулся и увидел глаза Любавы, темные, грустные, красивые. Стояла перед ним нарядная, в цветастом новом платье, на плечи накинут платок. Чуть отклонив голову назад, Любава негромко и радостно призналась:

— А я тебя ждала.

Алексей держал ее за руку и боялся, что Любава уберет руку, перебирал пальцы, мягкие, теплые, и все хотел что-то сказать благодарное и приятное, но не мог, а только смотрел и смотрел ей в глаза и, кроме них, не видел ничего. Любава улыбнулась:

— Лицо-то у тебя, как с войны пришел! Идем-ка, я тебя по улице проведу, людям покажу.

Алексею было все равно, куда идти, зачем, лишь бы с ней рядом. Они шли по улице на виду у всех, держась за руку, как дети, шли молча и медленно, и только изредка Любава, с которой все здоровались, отвечала на приветствия — кому слово «добрый вечер», а кому кивком головы.

«Знают ее здесь и любят», — думал Алексей. Ему это было приятно, и он немного позавидовал ей. Сказал в раздумье:

— А я здесь чужой.

Любава посмотрела в его лицо, показала на синяк под глазом:

— Уже не чужой.

Оба рассмеялись и вышли на окраину.

— Смотри, видишь элеватор вдали. Вот он пока пустой, а там, — Любава указала на степь, — землю подымают. — Помолчала и чему-то усмехнулась загадочно. — И Сенька рябой там… бригадирит у трактористов. Жених мой. Сватается, да только не люблю я его…

— Ты всему здесь хозяйка, — просто и искренне похвалил ее Алексей и заметил, как лицо Любавы сделалось грустным.

— Хозяйка… А жизни настоящей у меня нет. Любви нет. Мужа нет. Семьи нет. Вот ты приехал, и я подумала о тебе… как о муже — сердце подсказало.

— Правда?! — закричал Алексей, чуть отшатнувшись.

Любава погрозила пальцем:

— Не радуйся. Это я только подумала.

Она строго вгляделась в его глаза и вдруг поцеловала, обхватив руками за шею. Грудь Любавы, теплая и высокая, всколыхнулась рядом, задев его грудь. У Алексея вспыхнули щеки, и он закрыл глаза. Поцелуй был долгим, и губы ее, влажные и горячие, пахли молоком и укропом. Он притянул ее к себе и хотел поцеловать сам, но Любава покачала головой:

— Нет, — и только прислонилась щекой к его щеке, сказала твердо: — А теперь иди — я о тебе думать буду. Одна.

 

4

Умывшись у пруда, примачивая мокрым платком синяки, Алексей возвратился к товарищам и был удивлен тем, что никто не спал. Освещая бревна, стружки и земляные бугры, в камнях пламенел костер. На треноге висел котел, огонь лизал ему дно и бока желтыми язычками. Закипала вода. Плотники сидели на камнях, курили, ожидая, когда сварится уха свежего улова.

Уже было поздно: час ночи. Степь была залита мерным бледным светом луны. Она запуталась в тополях. От ветра с пруда ветви качались — и луна качалась, как подвешенная.

Алексей подошел, закрывая платком синяк под глазом, будто утирался. Зимин подвинулся, пригласил сесть, кашлянул:

— Что-то ты, Алексей, пропадать ночами стал. Утром не добудишься. Здоровье беречь надо.

Лаптев дремал, но, услышав, что у костра громко заговорили, встрепенулся и поглядел на Алексея.

— Думал, не придешь. Вот рыбы вскладчину купили… Э-э! Братцы! Кто-то Зыбину синяк подсадил! Отметина за любовь… Про-исше-стви-ие!

Хасан, полуголый до пояса, сидел на бревне и с наслаждением пил чай длинными смачными глотками. Уха не прельщала его. Поглядывая на всех с благодушным улыбающимся лицом, он убежденно проговорил, кивая в сторону Алексея:

— Влюбился адин рас — готоб чалобек сделился. Прощай на бсю жизна! Ц-це!..

Будылин, помешивая ложкой уху, строго и раздельно как на собрании, понимая, что перечить ему никто не станет, выговаривал:

— Что, схлестнулся из-за бабы? Беречься надо, право. Гнать их — они везде одинаковы. Липнут к нашему брату, а делу помеха. Смотри, женит она тебя на себе. Хитрый народ. Потеряешь голову… И себе жизнь испортишь и сестренке. И артели убыток! Ты не один — артель у нас. Так-то вот.

Плотники поддержали Будылина:

— Дело говорит.

— Точно. Работать приехали.

— Оно, конечно, и без бабы нельзя, а все-таки… товарищество подводить негоже.

Алексей смотрел в огонь, слушал, что говорят. Душила злость. Было непонятно, почему они все набросились на него. Какое их дело? Не ожидал он, что все, даже Лаптев, будут упрекать его.

— Ладно. Спать иду, — вздохнул он и отказался от ухи.

Прошла неделя. Любавы нигде не было: видно, куда-то уехала. Алексей затосковал. Ему все мерещилась она, нарядная, как в тот вечер после драки, и ее поцелуй, такой горячий и волнующий.

Артель уже возвела стены зернохранилища. Будылин ходил веселый — все работали споро. В субботу устали, рано улеглись. С поля приехали трактористы, и Алексею не спалось: должно быть, и Любава с ними. В субботу молодежь совхоза веселится допоздна: молодости попеть и поплясать не хватает дня.

Играл баян. У конторы собрался, казалось, весь совхоз: так шумно и весело отхлопывали ладоши собравшихся, вызывая танцоров в круг. Алексей лежал, рассматривая звезды на небе, равнодушный к голосам и смеху, доносившемуся оттуда. Кто-то закричал: «Любава! Любава! Покажи класс!» Баян заиграл старательнее и быстрее, усилился шум, и одобрительные возгласы, казалось Алексею, раздаются рядом, у самого уха.

Стало обидно. Думал: придет Любава, вызовет его, справится, как он тут, что — ведь неделю не виделись! Значит, забыла. А поцелуй? А все ее хорошие слова? Нет, видно, так это она — заигрывала!

Алексей все слышит и представляет, как отплясывает Любава, гордая и красивая, вызывая восхищение и зависть. Он только не поймет: то ли голоса не дают уснуть, то ли самому не спится. Видится ему: пыльный малолюдный полустанок; овраг и всадница на коне, взгляд и насмешки Любавы при первой встрече; лицо рябого парня, пускающего дым; первый поцелуй; ругающийся Будылин; плотники; стучащие топоры. Приподнялся, взглянул на спящего Будылина, на звезды, на контору. Там — Любава! Если встать и пойти туда, — не плясать, нет! А просто прийти, чтоб она увидела его. Как она отнесется к этому, что скажет? Выйдет из круга или не заметит — будто не узнает? А может, никуда не ходить? Уснуть. Не выдержал. Вскочил. Пошел.

Любава отплясалась. Алексей подошел к кругу, увидел ее, улыбающуюся, раскрасневшуюся, довольную. Обмахивается платочком — жарко.

— Любава! — позвал Алексей и чуть смутился: перед ним расступились. Замолчал баян. Стихли голоса. Переглянулся с кем-то рябой парень. Алексею стало неловко, он чувствовал вопросительные взгляды окружающих, и если бы Любава не узнала его и не сказала обрадованно: «Ты!» — он ушел бы.

Взял ее за руку, вывел из круга, бросив:

— Извините. Поговорить надо.

Отвел в сторону. Баян заиграл снова, и круг замкнулся. Оставшись наедине с Любавой, Алексей медлил оттого, что она смотрела на него насмешливо и не говорила ничего, не спрашивала. Стоит рядом и ждет. Веселье еще не сошло с ее лица. Грудь колышется, часто дыша.

— Знаешь… — устало посмотрел он, взял ее за руку, крепко сжал и неожиданно для себя самого отчаянно выговорил: — Люблю!

Любава удивленно подняла брови, не понимая, а когда поняла — не поверила и закрыла рот ладонью, чтоб не рассмеяться.

— Попался, милый! — Любава заложила руки за спину, наклонилась к его лицу: — Еще один! — и не сдержала смеха.

— Что? Ах, ты…

Алексей ударил ее по щеке, оттолкнул от себя и зашагал прочь с ощущением пустоты и облегчения. Сердце стучало: так-так-так…

Любава задышала гневно, оторопев; не ожидала такого. Ведь она пошутила! Как он так мог! Она долго смотрела ему вслед, а потом потрогала рукой щеку и обрадовалась: поняла — приезжий полюбил ее. Она хотела броситься ему вслед, догнать, извиниться за то, что огорчила, оскорбила его, но он уже скрылся, и она не знала, что ей теперь делать, — так радостно было на душе от открытия! Побежала на ферму. Вывела коня.

Закружилась степь вокруг нее. Впереди перед глазами — грива и голова лошади с вытянутой мордой. Кружатся степь и небо, пруд, звезды и ковыли. Только копыта стучат о твердую дорогу, высекая искры, и Любаве кажется, что конь на месте. Как хорошо вдруг стать счастливой и мчаться по ночной степи, и некуда выплеснуть эту огромную светлую радость, да и незачем. Для сердца она!

 

5

Земля лопалась от горячего звенящего зноя, высушивалась. Горели, сухо потрескивая, седые, не прочесанные ветром гривастые ковыли; а над ними опрокинулось темное, колыхающееся небо. Солнца не видать — расплылось! Не слышно в глухом душном воздухе жаворонков — видно, опалили крылья, спрятались. Где-то дремлют, посвистывая, томные суслики, и только одинокий осоловевший ястреб, распластав крылья, стремительно чертит над степью дуги — и ему жарко!

За элеватором на краю степного совхоза устало цокают топоры, сонно жужжат стальные пилы — это трудится плотничья артель, строит зернохранилище. К обеду все стихает, и наступает гудящая тишина, в которой горят ковыли.

Уходит с посудой на пруд толстая хозяйка-кормилица. Плотники дымят махоркой, спешат в густые прохладные тени — подремать.

Моргая, смыкаются добрые глаза медлительного Лаптева. Тускнеют веселые, узкие глаза старика Зимина. Хасан торопливо укладывается спать, будто на ночь, подстилая под себя фуфайку. Алексей Зыбин уже спит в зернохранилище в самой тени, и его не видно. Клонит ко сну и Будылина, строгой глыбой сидящего на бревне. Он, подергивая усами, колдует над чертежом, водя прокуренным пальцем по тетрадной странице в клеточку. Усы его дымятся: в углу жестких губ торчит цигарка, пепел сыплется на измазанный глиной фартук.

Остались последние дни. Артель торопится в соседний совхоз — ставить свиноводческую ферму. А здесь почти готово зернохранилище: ровны желтые стены, обшитые тесом; крепко вбиты столбы, просмоленные снизу, утрамбованные бурой землей. Только вместо крыши пока стропила чертят на квадраты небо, да зияют пустотой широкие двери и окна для ссыпки зерна.

Степь придвинулась вплотную к оврагу. Дымы ползут оттуда, качаясь над ковылем облаками, розовыми изнутри, — там гудит пламя, выбрасываясь к небу.

Будылин услышал из дыма женский бойкий смех и чиханье.

— Плотники, где вы тут?

Бригадир вздрогнул — к нему бежала, махая руками, Любава. Вот, запыхавшись, пошла шагом. Остановилась у козел, заглядывая под бревна, будто считая спящих.

Веселая, встала перед Будылиным.

— Михеич! А где… мой Алеша?

Он поднялся, хмуро взглянул на сияющую, теребящую платок в руках почтальоншу Любаву: «Принесла нелегкая ее». Лицо счастливое, губы раскрыла. Глаза с поволокой — чуть прищурены. Алые щеки, казалось, дышат. На загорелой шее от уха морщинки. Полные руки спокойны. В тяжелых черных косах, уложенных в узел, цветы. «Ишь… глазастая!» Взмахнул рукой — отрезал:

— Нету твово героя!.. Отослал я… за гвоздями!

Обманув, отвернулся и, для оправдания, подумал: «Смутит парня, а потом… выравнивай. Бабе все одно — прохожий ты или жених. Лишь бы мужиком был».

Любава помрачнела. Усмешка сделала ее лицо старше.

«Иль смутила уже?! Ишь мастера завлекает». Тронул за руку, отводя в сторону. Заметив, что плотники смотрят на нее, Любава смело взяла Будылина под руку, щекотнула в бок. Он выдернул руку. Глухо начал прокуренным басом:

— Ты вот что, девка-красавица… Что я тебе скажу! Не отбивай у нас парня… От дела не отбивай! Не морочь ему голову и камня на душу не клади. Побереги чары-то для другого какого… здешнего.

Любава рассмеялась громко.

— О-о! Что это ты, Будылин?! Ведь любовь у нас. Алексей… как муж мне уже!

— Ну это еще законом не установлено — любого мужем называть! — Усы под крупным носом Будылина поднялись кверху, в них застряли зернышки махорки. — А еще вот что… Не любит он тебя фактически!

Любава блеснула глазами, прищурилась, тихо смеясь.

— Уж я-то знаю, как он меня любит! Эх ты… старый! Завидно?

Бригадир, нахмурившись, поднял брови, усы угрожающе сдвинулись. Оттягивая лямку фартука на груди, Будылин загремел басом:

— Эх, как тебе не стыдно!

Любава сжалась, будто бас ударил ее по сердцу. Удивилась: как этот неприветливый человек смеет кричать на нее. Сдерживая смех, моргнула всем, притворно растягивая:

— Ох, мне и стыдно-о! Аж губы покраснели!

Плотники захохотали. Будылин крякнул:

— Иди — не мешай работать, красивая…

Любава повернулась вокруг себя, будто она в новом платье перед зеркалом.

— А что, правда ведь красивая, мужики?! А?

Хасан, рассматривая Любаву, почесал глубокомысленно подбородок и оценил:

— Нищава! Сириднэ!

Зимин, зажав бороденку в кулак, засмеялся надтреснутым старческим смехом:

— Красивая-то ты, молодица, красивая — это всему свету известно, а вот за старика не пойдешь, чать? А?

— Поцелуй, Любавушка, — дом поставлю! — отчаянно крикнул, подняв курчавую голову, небритый Лаптев.

Любава прохаживалась по щепкам, осторожно ступая.

— То-то! А вот Будылин гонит меня. Ой, боюсь — поцелует, усами защекочет!

Будылин побледнел, сплюнул.

— Теорема ты, фактически!

Любава обидчиво поджала губы.

— Плотники несчастные… Вам только топорами стучать да гвозди забивать, а не красоту понимать… До свиданьичка!

Пошла в дым, в степь. Повернулась, попросила:

— Лешеньке сообщите. Пусть придет.

Будылин крикнул вдогонку:

— Подумай, что говорил, Любава Ивановна!

Любава, не оборачиваясь, ответила:

— Мой Лешка, мой! — и скрылась в степи. Оттуда слышался ее смех, манил, будоражил всех.

Плотники одобрительно и восхищенно перебрасывались словами. Потом сразу стало скучно.

— Нейдет сон.

— Мать честная, жарища! Хоть в колодец головой!

— Опять в степи дымит…

— Айда смотреть?

— Разбуди Алексея!

Зыбин вышел из зернохранилища, выпрямился во весь рост, взмахнул длинными руками. Темные заспанные глаза его устало оглядели товарищей. Заметив, что они шепчутся о чем-то, посматривая на него, потер ладонями теплые щеки, взялся рукой за выбритый круглый подбородок, раздумывая.

— Проснулся, верста! — подмигнул всем Зимин и подошел к Алексею, маленький, тщедушный, сообщил, дергая бороденкой:

— Была почтальонша твоя, Любка-то. И ушла.

— Эх, ты! Куда?

— В степь ушла. Там, наверно, конь ее с почтой. Не ищи теперь.

— Что говорила?

Зимин указал на Будылина:

— Спроси у бригадира.

Алексей кинулся к Будылину. Тот, нагнувшись, невозмутимо тесал бревно. Исподлобья глядя на Алексея, предупредил:

— Приходила.

Алексей, равнодушно глянул на стесанные бока бревна, спросил:

— Ну и почему не разбудили?

— Сладко спал, — усмехнулся Будылин и положил руку на плечи парня. — Проспал свою жар-птицу.

— Ладно. Проспал так проспал, — обиделся Алексей и почувствовал неприязнь к бригадиру, сожалея, что случайно нанялся в эту артель.

Хотел уехать на целинные земли. Будылин отговорил: «Все одно, что там на целине, что мы в степи идем артелью. Совхозам плотники ой как нужны! «Специальный» приезжал из райисполкома! Почет! Дело верное. Да и заработок по совести — договор! Вынь да положь! И маршрут есть — не бродяги какие! Городские плотники, мастера! Артель почти готова — вот хорошего столяра не хватает…» Долго думал: где выгоднее и легче — с артелью или на целине? Решил, что с артелью: нет начальников, заработок солидный, да и дело-то всего — рамы да двери.

Заработает — поможет сестренке. Остро захотелось сейчас увидеть девочку, заботливую, строгую и умную, с косичками. Оба воспитывались в детдоме. Вырос — стал работать столяром. Забрал Леночку. Она научила бы его, посоветовала, как бывало, мать, что делать ему сейчас. Взяла его за душу Любава — красивая степная женщина. Будто радость нашел! Снилась во сне. Снилось, как он целует Любаву ночами в прохладном сене, а она шепчет: «Целуешь ты хорошо, а скушно. Ты меня на руки подыми, по всей степи пронеси — звезды посмотреть!»

Приходило решение: остаться здесь, в совхозе, с ней, забыть всех: жар-птицу поймал! Нигде больше такой не найдет! А на сердце и больно и радостно. Кто-то проговорил:

— Пожар айда смотреть?! — Кивнул, пошел.

За оврагами дымилась степь. Хасан и Лаптев, обнявшись, смотрели, как тают в огне травинки, как обугливаются толстые шишки татарника, и желтая трава становится красной, а дым смешивается с ковылем.

Алексей встал в стороне, где не так сильно пахло паленым и глазам не больно смотреть. Было грустно видеть эти горящие пустоши: на душу ложилась печаль, становилось жалко чего-то…

Глядел: темно-алое с синим отливом пламя раскидывало далеко свои красные руки и жадно ладонью сгребало высохшую траву, оставляя черный пепельный полосатый след, будто пашня. Пламя хлопало, трещало. Степь, казалось, убегала с огнем все дальше и дальше. Потом, после выхлопа, стихало все, клубился дым, рассеивался, пригибаясь к земле, и в воздухе дрожало горячее марево. И снова огонь выскакивал будто из-под земли, кружил — пламя плясало, как дикая вьюга, убегая к горизонту.

— Больно земле, мать честная! — слышал Алексей сдавленный голос добряги Лаптева, которому откликался Хасан, поглаживая лысину, напевая неизменное: «Прабылна, прабылна, нищава ни прабылна». Жарко подставлять щеки — они гладко лоснятся; так хочется холодной воды! Катятся дымные круги, обволакивают ковыльную грудь земли. Над выжженной степью, над голой черной растрескавшейся землей глухое небо тоже пышет зноем. Пустынная до боли, до грусти и тоски земля, пыльные столбовые дороги, озера, высохшие до дна, и ни одного степного пустоцвета, ни одной голубоглазой незабудки. Черно. Голо. Ни звука, ни зелени, ни жизни.

Он никогда не согласился бы остаться в степи, как все, кто работает здесь и проводит целую жизнь. У него есть свои планы и цели: жить так, чтобы быть хозяином самому себе; свою жизнь устроить получше.

…Жарко. Тяжелеет голова, и хочется полежать в тени. Представилась шуршащая, остроусая, наливная пшеница, золотые слитки колосьев, зарубцованные, собранные в колос зерна. Желтое море! Как хорошо войти в ниву, осторожно раздвигая стебли на две шумящих стены, упасть, вдыхая хлебный острый запах, уснуть или смотреть на небо, лежа на спине, и вспоминать чистые зеленые глаза Любавы.

Захотелось пойти в тальник, спрятаться в воду — родниковую, ледяную! Хасан и Лаптев ушли к зернохранилищу. Алексей направился к речке.

Речка плыла в овраге, журчала на мелководье по камням: в глубоких водоемах мокли жесткие тальники. Тяжелые старые тополя бросали густую ветвистую тень на воду. Подошел, раздвинул заросли. Услышал откуда-то из воды женский вскрик:

— Куда лезешь?! Ой!

Вздрогнув, узнал знакомый голос — Любава! Блестят в воде круглые белые плечи, глаза большие, строгие, с какой-то злой усмешкой, косы подняты и уложены вокруг головы.

— А-а! Это ты, Леша?

Смутилась.

— Не смотри! Не твоя еще пока! Отвернись!

Отвернулся, слушая обидно-веселые упреки:

— Ищи тебя! Случайно… пришел. Нет, догадаться… пораньше!

Плескалась вода. Меж тальников кружилась маленькая бабочка с разноцветными крыльями. Улетела.

— Кинь мыло! Не уходи!

Расхотелось купаться. От воды потянуло прохладой. Слышался плеск, мокли бурые тальники. Солнечные лучи прошивали тяжелую горячую листву тополей, и свет сонно качался на листьях. Берег зарос молочно-белой осокой, весь как кипень, в сиянии до неба, в мерцающих паутинах на кустах дремлющей смородины.

Тихо плещет водой Любава. Лег в траву на спину, закрыл от света глаза рукой. Вода заплескалась звучнее, и сквозь плеск воды слышался милый голос:

— Скоро уходит артель?

— Да.

— А ты как?

— Еще не решил.

— Останешься?

— Не знаю…

— Любишь меня?

— …Люблю!

— Ну и что ж маяться?! Оставайся. Будем жить… Все тебе отдам. Вся твоя буду.

Промолчал. Конечно, останется! Еще мало целованы губы Любавы, только руки ее знает он хорошо да плечо, когда укрывал пиджаком во время дождя. Можно вот так лежать в траве на берегу долго-долго и знать, что Любава ждет решения. В висках стучит: «Оставайся… полюблю!.. Будем жить. Вся твоя буду». Вот она одевается уже: прошелестела трава — шуршат чулки, щелкает по бедрам резинка, а он с закрытыми глазами, будто равнодушен, и чувствует, что нравится сам себе.

Подошла, наклонилась вплотную грудью, взяла за руку, подняла. Стоит перед ним свежая, умытая, глаза смелые, родные.

— Целуй! Чистая!

Испугался даже: это второй раз! Сама просит! Покраснел и, заметив грусть в ее глазах, припал к щеке.

— Ой, какой ты хороший… — поцеловала.

Губы ее влажные, жадные. Засмеялась по-детски звонко.

— Батюшки, родимые, как ты тихо целуешь! — Лицо ее было счастливо. Заалев, отвернулась, тяжело дыша.

— Давно я никого так не целовала, — сказала Любава уставшим и каким-то виноватым голосом и, повернув голову, краем глаза заметила, что Алексей вдруг помрачнел от этих ее слов, поняла: не уйдет он, останется — она сильней. От этого почему-то Любаве стало грустно. А он прошептал, обнимая:

— Не хочется уходить…

Догадалась.

— Быстрый какой! Вместе пойдем? — сняла его руку с плеча.

Он не обиделся. Ему льстило, что сейчас рядом с ним идет эта молодая, пышущая жаром, степная красавица.

Алексей знал: сватают ее часто, от женихов отбоя нет. Надоедают, объясняясь в любви. Отказывает.

— Зачем они мне? Я о них не мечтала… Каждый день их вижу! Кого сама полюблю, за того и выйду! Своей, верной семьи хочется.

Он с уважением подумал сейчас: «Это ее «большое» право», — и ему стало приятно, что вот опять сама его поцеловала. Представил себе надоедливых женихов, засмеялся, но решил скрыть радость.

Шли, ступая по глиняному твердому откосу. «Будто домой идем», — подумал Алексей и понял, что никуда не уйти ему от ее глаз, которые заботливо поглядывают на него. Понял и испугался: начинает забывать о городе, о сестренке, о музыке в зеленом парке, о красивых девичьих лицах в трамвае. Все заслонила Любава!

— Ну… я работать. Слышишь, топоры уже стучат.

— Иди, милый… Стучат.

Любава осталась у каменной ребристой ограды, возле которой, закрывая дорогу, разлеглось стадо гусей. Алексей пошел им наперерез. Гуси не шипели на него, не гоготали — пыльные, жирные степенно сторонились, поднимаясь, посматривая на него, словно люди, все понимая.

 

6

Степь потемнела. Расплывшееся солнце собралось в круг, заблестело ослепительно-холодно. Небо поголубело. Полдень кончался. Зыбин пришел, когда плотники поднялись на работу. Некоторые точили топоры и пилы на кругу, кантовали бревна, укладывали доски для распиловки. Будылин покрикивал:

— Поживей, ребята, поживей! Поторапливайтесь!

Алексей взял лучковую пилу для резки брусьев на рамы и двери, стамеску, долото, оглядел товарищей, направился к своему станку, где уже лежала гора опилок и колючих стружек. Он с какой-то гордостью отметил, что, когда рыли ямы, ставили столбы, обрабатывали бревна и выдалбливали пазы для крепления стен, — плотники работали нагнувшись, смотря в землю; а теперь, укладывая строительные фермы и собираясь крыть крышу тесом в два слоя, — зернохранилище почти готово, — все работают, посматривая на небо, гордо стоят на земле.

Только он, столяр, по-прежнему нагибается над рамами, откидывая рукавом стружки на землю, завидуя товарищам, у которых «земляные» и «небесные» работы.

Слышится: «Раз-два, взяли!», а ему: «Останешься! Любишь меня? Будем жить!» Любава будто здесь, среди них, и тоже работает там, где слышно: «Раз-два, взяли!»

Будылин не любил разговоров во время работы, но теперь, когда осталась крыша, отделка, и он уже не покрикивает: «Поживей, ребята!» — молчит.

— Последние дни робим, и опять путь-дорога…

— А куда торопиться — жара везде, будь она неладна!

— В соседнем совхозе, говорят, люди нежадные…

Будылин откликается:

— Это нашему брату сподручно.

— Семья моя из пяти человек. Каждого обуй, одень… Эва!

— А у кого их нет?! У Зыбина разве только.

— Ему легко: сбил рамы, двери — и айда по свету.

— А Любава?!

— А что ему Любава! Поцелует и дальше пойдет.

Будылин усмехается прищуриваясь. Семья его хорошо знакома Алексею. Были когда-то соседями: Будылин из рабочих. Рано женился. Детей — восемь человек. Будылин дома устраивает семейные советы после каждого заработка и распределяет деньги так: «Это на Семена, это на Нюру, это…».

— Алексей что-то веселый сегодня! — кивнул всем Зимин.

Опять начали трунить над Зыбиным, от веселого настроения или оттого, что он всех моложе в артели. Пусть, хоть и тяжело ему. Они не знают, что он любит! И хочется сказать им об этом, открыться, чтобы не насмехались над ним и Любавой.

— Братцы… — начал Алексей тихо, и ему сразу представились ее глаза, смотрящие сейчас в упор, с укором. Заволновался, заметив, как плотники подняли головы. — А ведь я, — проговорил он глухим голосом, — люблю! — И будто только сейчас при них почувствовал это «люблю» серьезно.

Наступила тишина: остановилась работа. Плотники молчаливо, как по уговору, подсели на бревна в круг, задымили махоркой. Только Лаптев, стоя на лесах, выжидательно свесился со стены, опершись грудью на обвязку: он во время отдыха не курил «отравы» и вздыхал по водке.

— Люблю… — повторил Алексей.

Зимин, поглаживая бороду, приблизился к нему и, ласково подмигивая всем, проворковал:

— А мы ведь, Алеша, знаем об этом.

Послышался смех. Будылин нахмурился, заложил руки за фартук.

— Люблю! М-м, эко счастье человеку привалило!

— С собой уведешь ее али как?

— Наверно… здесь останусь, — ответил Алексей, погрустнев, и шутливо выкрикнул: — Бейте меня, что хотите делайте, а только вот… не могу я!

Лаптев взмахнул рукой сверху:

— Хор-ррошо это, мать честная! Забавно! Ведь везде человеку, значит, можно жить, к примеру! В степи — пожалуйста, жена нашлась, дом поставил — живи! В тайге или у Ледовитого океана где… с моржами в чукче какой!..

— В чуме! — строго поправил Будылин.

— Вот я и говорю, в чу-ме! Только бы помочь сперва ему надо, по-товарищески, артельно, чтоб… миром. Так я говорю, эх ты, мать честная!

Хасан, слушая разговор, задумчиво хлопал в ладоши, как бы баюкая ребенка, пропел — ответил:

— Прабылна, прабылна… Нищава ни прабылна!

Будылин завозился, крякнул:

— Тише! Я скажу. — Помедлил. — Блажь все это! Дурь! Ветер!

Махорочный дым обволакивал лица. Плотники затягивались глубже. Будылин зря не скажет. Повернулись к Алексею, слушая бригадира, — казалось, это они сами говорят Зыбину.

— Ты человек молодой еще… Несерьезная она, а ты тем паче. Не получится у вас жизни… этой! — Будылин потряс ладонью, как бы взвешивая чего-то. — А еще вот что скажу. Артель подводишь! Ты останешься здесь, а мы как бы уже не артель… Одним мастером меньше. Столяр ты хороший. Рамы и двери — твоя забота. Кто их без тебя делать будет? Нет замены. А скоро в соседний совхоз идти… там и заработок выше. Любовь-то она любовь, а все же дело такое… артельно решать надо. Правильно я говорю, мужики, фактически?

Кто-то растянул со вздохом:

— Эт-то правильно… Так если!

— Да… — протянул сверху Лаптев, соглашаясь с речью Будылина. — Она ведь, Любава, не женщина, а прям, черт знает, что такое!

Алексей ковырнул ногой стружки. Зимин толкнул его в бок.

— Ну что молчишь. Алексей?

— А ну вас! — с горькой обидой выпалил Зыбин. — Душу раскрыл. Думал, легче станет! — Зашептал: — Заколдовала она меня… Горит душа, как степь.

Будылин понял тревогу парня:

— За версту ее к себе не подпускай! Тебе только дай губы — присосешься, не оторвешь. Об артели забудешь…

Зимин выбил пепел из своей трубочки.

— За версту… Это тоже несправедливо, Михей Васильевич. Надо же человеку когда-нибудь жизнь начинать. Надо! Случай есть! Баба по нраву — что скажешь?

— Я говорил уже — ветер это! Беда для него. Сгорит он в ее душе! Ишь закружилось в голове…

— Я артель не подведу, — вдруг устало произнес Алексей и отвернулся.

Будылин положил ему руку на плечо.

— Правильно мыслишь, сынок. Вместе собирались-нанимались. Маршрут есть, чертежи… Против общества нельзя бодаться. Иди скажи: мол, уезжаю. Побаловались и хватит. — Встал и, чтоб скрыть неловкость и грубость, проговорил: — Давай, ребята, поживей… время идет. Скоро Мостовой нагрянет с расчетом… ребятишкам на молочишко.

Алексей подумал о том, что коллектив — сила и что много в их словах было трезвой правды.

 

7

Мостовой действительно «нагрянул». Директор совхоза, никем не замеченный, появился неожиданно — вышел из зернохранилища, отряхиваясь, тяжело ступая сапогами по щепкам. Располневший, в зеленом френче с двумя «вечными» ручками в боковом кармане, он встал перед артелью, кудрявый, с рябым веселым лицом, на котором голубели спокойные хитрые глаза.

— Привет, милые работнички!

— Добрый день, товарищ директор.

Полуобнимая каждого, он вытирал круглый лоб красным платком, смеясь говорил, будто отчитывался:

— Не день, а пекло! Катил по хуторам — отсиживаются в холодке работнички! Это я о своих. — Указал рукой на постройку. — Храмина-то?! Изюминка! Закуривай всей компанией, — раскрыл пачку «Казбека» — черный всадник дрогнул и, скакнув, скрылся за рукавом Мостового.

Плотники поддержали «компанию», закурили папиросы, присаживаясь около Мостового на бревна.

— Ну как, не жалуетесь? Хорошо кормят? Спите где?! Ага, значит, неплохо!

Алексей ждал чего-то, зная, что Мостовой осмотрит работу, выяснит срок ухода артели, выдаст расчет. Тогда можно будет послать деньги Леночке в город, и, может быть, станет яснее: оставаться здесь с Любавой или идти дальше. Его начала уже раздражать мысль о том, что вот пришла любовь, а он растерялся, потому что любовь тоже, как работа, как задача, — серьезна и ответственна, и человек должен быть решительным, и нужно круто менять свою жизнь. А менять свою жизнь ему на хотелось.

— Так вот, милые, новость какая… — объявил Мостовой и встал.

«Милые» тоже встали. Мостовой начал издалека:

— Плата, как уговаривались. Продукты по назначенной стоимости. Вот записка кладовщику: сметану с маслозавода привезли, так я выписал вам…

Лаптев, поглаживая щеку, предложил:

— На жару надбавить бы надо.

Все засмеялись.

— А новость такая… — Мостовой оглядел всех, выждал паузу. — Решено школу-пятистенок ставить да дома работникам… Лес везут. Дело срочное, хорошее, мастера нужны. Может, кто из вас совсем останется… Жить здесь. А может, всей артелью, а? Что, никому степь не приглянулась? Ага, нет, значит…

Все промолчали.

— Нужны нам плотники, ой как нужны!

Будылин мял в пальцах раскуренный «Казбек», отвечал за всех:

— Это дело дельное… Обмозговать надо, как и что. Работы ведь везде много, и всюду мастера нужны, ко времени, фактически.

Мостовой улыбнулся:

— Вот, вот! За нами дело не станет. А знаете что? Перевозите семьи сюда. Каждому дом поставим. Вам ведь все равно: что шагать-работать, что на одном месте?!

Будылин взглянул на Алексея. Тот молчал, Зимин ответил:

— Мороки много с переездом-то.

Алексей встал и сел чуть в стороне, слушая разговор о том, что «мороки много», что трудно с насиженных мест трогаться, да и детишки по школам… кто где учится… Срывать с учебы нелегко… Оно ведь одним махом трудно… Подумать надо…

— Ну, подумайте промеж себя, — сказал нахмурившись Мостовой и, уходя, добавил: — А насчет сметаны… я распорядился.

Плотники повеселели: зернохранилище Мостовому понравилось, расчет выписан, значит на днях можно двигаться дальше. Начались приготовления к уходу, к дороге. В ларьке и магазине покупали промтовары, то, чего не было в городе, обсуждали предложение Мостового остаться, гордились тем, что они мастера и нужны.

— Рабочему человеку везде воля…

— Лаптеву бы здесь — простор: вина в магазине залейся.

— Надо выпить по случаю.

— Зыбин мается… Вот кому остаться. Здесь ему уж и жена нашлась!

Вечером выпивали. Лаптев пел: «Вниз по матушке по Волге…», «Ой, да по степи раздольной колокольчик…»

Даже непьющий Будылин пригубил стаканчик. Алексей отказался. Плотники шутили над ним:

— Любавы неделю не видно. Платье новое шьет.

— Укатила твоя фефела за почтой, по дороге молодцы перехватили!

Подобрели от вина, от гордости за свои золотые руки и «храмину-изюминку». Разговор вертелся вокруг степи, работы, Мостового. Хвалили друг друга и останавливались на Алексее и Любаве, с похвальбой и гордостью чувствовали себя посвященными в «их любовь», приходили к выводу, что Зыбин все-таки должен «не проворонить свою жар-птицу и забрать ее с собой, показать свой характер».

— Будылин что: у него жена — гром! Взяла его в руки…

— Ему деньгу зашибать…

— А что, правильно! О детях радеет…

Бригадир, посматривая на подвыпившую артель, усмехался невозмутимо:

— Чешите языки, чешите, — однако мрачнел, догадавшись, что они жалеют Зыбина и что сам он вчера в разговоре с Алексеем дал лишку.

— Любава — женщина первостатейная! Я во сне ее увидел — испугался. Белье на пруду стирала. И так-то гордо мимо прошла, аж родинка на щеке вздрогнула, — восхищенно произнес Лаптев.

— Скушно без Любавы-то… — грустно проговорил Зимин, морщинки у глаз затрепетали.

— Уж не тебе ли, старик?!

— А што, и мне! — Зимин медленно разгладил бородку, вспоминая Любаву. — Бывало, как лебедь прилетит, — и пожалуйста!

Будылин спросил Алексея так, что никто не слышал:

— Что нет ее?! Или отставку дала?

Алексею льстила хоть и насмешливая, а все-таки тревога товарищей, что нет Любавы. Ответил громко:

— Сам не иду! Ветер это! Блажь!

Будылин крякнул и отвернулся.

В теплом пруду кувыркались утки, мычала корова, откуда-то доносился старушечий кудахтающий выкрик:

— Митька, шишига! Куда лезешь — глубко там, глубко! Смотри — нырнешь!

К Зыбину вдруг подошел Хасан и, поглаживая лысину, мигнул в сторону. К плотникам бежала Любава. Зимин заметил, обрадованно вздрогнул.

— Алексей! Глянь — твоя!..

— Леша, Лешенька-а-а! — кричала Любава на бегу, придерживая рукой косы. Остановилась, перевела дух. В руке зажат короткий кнут. Через жакет сумка с почтой. — Иди сюда!

В глазах испуг. Губы мучительно сжаты. Лицо острое и бледное.

Плотники отвернулись, застучали топорами. За оврагом в степи топтался почтовый белый конь, шаря головой в ковылях.

— Слышала: Мостовой был! Уходите, да?! — приглушенно, торопясь, с обидой спросила Любава у Алексея.

— Ну был. Да, — нехотя ответил Алексей и сам не понял, к чему относится «да»: к «уходите» или к тому, что «Мостовой был».

— Ой, да какой ты! — печально вздохнула Любава, опустив плечи. Она как-то сразу стала меньше. Алексей думал: сейчас упадет на колени протянул руку и почувствовал ее горячую ладонь на щеке — погладила. Задышала часто — грудь дрогнула, замерла, затряслась в плаче. — Родимый ты мой, что же это у нас? Как же… Я ведь о тебе, как о муже думала. Ждала тебя — придешь… Сердилась, а сама люблю.

Любаве стало стыдно, щеки ее зарумянились, и она чуть опустила голову.

Зыбин молчал, чувствуя, как становится тепло-тепло на душе и хочется плакать как мальчишке…

— Как же так: пришли вы — ушли, а мне… маяться! Одна-то я как же… Ты прости меня, дуру.

— Ну-ну, успокойся! — Алексей обнял ее за шею, притянул к себе, и она вдруг разрыдалась, водя головой по его груди. Кто-то сказал:

— Тише ты стучи!

Алексей не мог определить кто: Хасан, Лаптев или Будылин, все замелькало у него перед глазами: степь, небо, фигуры плотников; жалость хлынула к сердцу, будто это не Любава плачет, а сестренка Леночка….

— Милая, — прошептал он и почувствовал: какое это хорошее слово. Любава исступленно целовала его в губы, выкрикивая «не отпущу», «люблю», «мой».

Алексей грустно смеялся, успокаивая:

— Так что же ты плачешь, Люба? Ну, Люба!

Любава смолкла, уткнулась лицом ему в грудь, закрыв свои щеки руками.

Плотники остановили работу, собрались в ряд, не стыдясь, смотрели на них. Каждому хотелось успокоить обоих. Шептали:

— Вот это да! Муж и жена встретились.

— Смотрите, счастье родилось! По-ни-май-те это!

— Поберечь бы их… надо.

Хасан кивнул:

— Прабылна… — Крикнул: — Прабылна! — и не допел свое неизменное «нищава ни прабылна».

— Эх! Мне такая лет тридцать назад встретилась бы… — вздохнул Зимин.

Лаптев остановил его рукой:

— Да ведь оно как когда.

— Счастливые!

Будылин порывался что-то сказать, теребил рукой лямки фартука. Бровь с сединками над левым глазом нервно подрагивала. Понял, что ни он, ни артель не имеют права помешать людям, когда у них «родилось счастье».

Кто-то неосторожно чихнул. Любава отпрянула от Алексея, оглянулась и покраснела, заметив, что плотники смотрят на нее и осторожно улыбаются. Шепнула:

— Леш! Приходи в степь… — Наклонилась к самому уху, обдала горячим дыханием: — Скажу что-то! Придешь?

— Где встретимся?

— А у почты.

Вытерла ладонью лицо и, румяная, смущенно смеясь, обратилась к плотникам:

— А я вам газетки принесла. Вот про Бразилию почитайте. Интересно!

— М-м! Бразилия! — вздохнул Лаптев, завистливо оглядывая счастливую пару.

— Я провожу тебя.

Алексей кивнул всем, взял ее под руку.

Любава радостно подняла голову.

Когда Зыбин и Любава ушли, все долго молчали, вздыхая: «Да», «Вот как!», «Здорово!» Первым заговорил Лаптев:

— Правильно Зыбин делает. Любить — так до конца!

— Любовь до венца, а разум до конца, — поправил Зимин.

Будылин сказал устало:

— Пусть… Хорошо… А ведь мы теперь… — обратился он к артели, ставя ногу на бревно, — должны, ребята, помочь Зыбину, что ли!..

— Это-то правильно. Чтобы праздник был у них…

По степи глухо и тяжело затопали копыта. Все увидели: по ковылям на белом, лоснящемся от солнца будто выкупанном, коне промчалась Любава. Алексей стоит у оврага и смотрит ей вслед.

Будылин поднял руку:

— Первое — не зубоскалить!

— Хорошо бы… дом им артелью… чтоб.

— Вроде общественной нагрузки!

— Второе! — перебил Лаптева Будылин и помедлил, задумчиво растягивая: — До-ом, — прикусил усы, покачал головой, — задержка получится.

— Зато отдохнем.

— А лесу где взять?

— Из самана сложим, — вставил Зимин.

Будылин тряхнул головой:

— Правильно! Ладно! Поставим! С Мостовым лично сам поговорю. Совхоз поможет…

Хасан смотрел на небо и, когда встречался с кем взглядом, улыбался.

— А как с заменой? Алексей у нас лучший столяр.

— Сам заменю!

Плотники молча кивнули бригадиру. Лица у всех серьезные.

— Айда храмину доделывать — крышу крыть! — Взялись за топоры и долго говорили о том, как помочь Зыбину с Любавой, решили: два часа работать сверхурочно.

 

8

Вечером над степью — сиреневое полыхание воздуха. В деревне тихо. Над крышами вьются прямые дымки. У совхозной конторы молчат трехтонки, груженные железными бочками с солидолом.

От деревни из улиц разлетаются по степи белые ленты наезженных высохших дорог.

В степи пыли нет. Дождевая вода давно высохла в обочинах: края дорог потрескались шахматными квадратами. Над ковылями качалась синяя тишина-прохлада, в которой слышались усталые посвисты сусликов, ошалелое пение невидимого запоздалого жаворонка да надсадное тарахтение далекого грузовичка.

Любава, откинув гордую голову, улыбаясь, вздыхала. Алексей, перебросив через руку фартук, шагал рядом, глядел вокруг.

— Посмотри, облачко… — по-детски радостно произнесла она, указывая на мерцающие синие дали, — это грузовик плывет.

Он с какой-то светлой грустью подумал о том, что без Любавы степь была бы не такой красочной. «Иди, скажи: мол, уезжаю», — вспомнил Зыбин совет Будылина и почувствовал себя хозяином этой женщины, которую любит. «Уезжаю… Хм! Легко сказать!» Кивнул в сторону.

— А ты взгляни!

Вдали за черно-синими пашнями у совхозов — элеватор. Освещенный потухающим закатом, он высился над степью, как древний темный замок, грустно глядя на землю всеми желтыми окнами.

— Громада, а пустая! — усмехнулся Алексей.

Любава посмотрела на него удивленно и вдруг недовольно заговорила, как бы сама с собой.

— Сам ты пустой. Там всегда зерна много. Ты что думаешь: районы при неурожае голодать будут?! Государство наше… М-м! Хитро!

Покраснела оттого, как ей показалось, что сказала это умно, мучительно подбирая слова. Добавила, прищурившись:

— Это мы здесь хлеб добываем. Степь нам как мать родная…

Алексей, завидуя ее гордости, уважительно взглянул на Любаву, вздохнул, тряхнул головой, соглашаясь. Из-под кепки выбился белый чуб.

— Лешенька…

Он перебил ее, кивая на элеватор:

— Забить бы его хлебом, чтоб на всех и на всю жизнь хватило!

— Осенью забьем… Кругом целина распахана. Дождя давно ждут… Вот если бы ты с год пожил здесь… Ты бы полюбил степь и остался. Родная сторона… Мы все здесь важные люди: стране хлеб нужен!

Любава погладила его руку, и он почувствовал острое желание схватить Любаву в охапку, целовать ее губы, щеки, глаза, волосы и вдруг грубо обнял за плечи.

Она обиделась, он не понял отчего: то ли оттого, что отвел руку, то ли оттого, что обнял за плечи.

— Не спеши… сгоришь, — строго сказала Любава и остановилась.

Ковыли расстилались мягкие, сухие, теплые.

— Здесь, — вздохнула она и обвела рукой вокруг, показывая на камни и кривые кусты степного березнячка. — Это мое любимое место, где я мечтала…

— О чем? — заинтересованно спросил Алексей, бросил фартук на камень.

— О большой любви, о жизни без конца, о хорошем человеке, который приедет и останется… со мной.

«Другого имела в виду, не меня!» — рассердился Алексей, и ему стало завидно тому воображаемому «хорошему человеку», о котором мечтала Любава.

— Хороших людей в нашей стране ой как много… весь народ! Вот такой… сильный, могучий!.. А мне бы хоть одного под мой характер.

…Затрещал костер, кругом стало темнее и уютнее. Дым уходил в небо, оно будто нависло над огнем, коптилось, и огонь освещал зеленые молодые звезды. Любава молча стояла над костром, распустив косы, освещенная, с темными немигающими глазами. Свет от костра колыхался на ее лице. Алексею стало страшно от ее красоты, и он подумал: будто сама степь стоит сейчас перед ним.

— Сказать я тебе хотела… — Любава встала ближе к костру-свету, побледнела, лицо ее посуровело, — люблю я тебя, а за что… и сама не знаю… Любила раньше кого — знала. За симпатичность, за внимание… А тебя просто так. Приехал — вот и полюбила, — она рассмеялась. — Смотри, береги меня! — Помедлила: — В эту ночь я буду твоей женой.

Алексею стало немного стыдно от этой откровенности. Ему не понравились ее прямота и весь этот разговор, который походил на сговор или договор, все это было не так, как во сне, где Любава виделась ему на душистом сене. И ему захотелось позлить ее.

— Что, все у вас в степи такие? Приехал, полюбила — и прощай.

Любава вздрогнула, сдвинула брови, внимательно и упрямо вгляделась в его глаза и, догадавшись, что говорит он это скорее по настроению, чем по убеждению, устало и обидчиво произнесла:

— Не понял ты. Я так ждала…

Взглянула куда-то поверх его головы, сдерживая на губах усмешку.

— Кто тебя любить-то будет, если ты женщину обидеть легко можешь?

Сейчас она была какой-то чужой, далекой. Алексей шутливо растянул:

— Да за меня любая пойдет — свистну только!

Любава широко раскрыла глаза, удивилась.

— Да вот я первая не пойду!

Она села рядом и, отчужденно-ласково заглянув в глаза, повторила:

— Милый, первая не пойду.

Алексей оглядел ее, заметил расстегнутый ворот платья и от растерянности мягко и тихо проговорил:

— Плакать не буду… — И этим еще больше обидел ее.

Отодвинулся, склонил голову на руки, сцепленные на коленях, сожалея, что сказал лишнее, потемнел лицом, ему стало грустно оттого, что сказанного уже не воротишь. Он досадовал теперь на то, что получился такой грубый разговор, что сам он ведет себя тоже грубо, потому что всегда помнит: он не свободен, тоскует о городе и о сестренке, и потому что знает: не останется здесь в степи, уйдет с артелью дальше. Досадовал на то, что у него такая душа: сегодня любит сильно — завтра сомневается. «А может быть, это не любовь, а просто меня тянет к Любаве, как к женщине?! Не знаю. Хорошо бы увезти ее к себе в город. Будет женой, хозяйкой в доме. Все мне завидовать станут — красивая!»

Любава, откинув руки, лежала на ковылях, подняв лицо к небу, молчала.

«Иди, скажи: мол, уезжаю…» — вспомнил он опять и, чтобы нарушить молчание Любавы, узнать, как она будет вести себя, когда он скажет ей об этом, проговорил, кашлянув:

— Наверно, уеду я… скоро. Уходит артель.

Любава закрыла глаза и откликнулась со спокойным смехом в голосе:

— Как же ты уедешь, когда я тебя люблю.

Алексей поднял брови.

— Как так?!

— Э-э, миленький… Сынок ты. Душа у тебя с пятачок… чок, чок! — Любава громко засмеялась и повернулась на бок к нему лицом.

Наклонился над ней, хотел поцеловать, ловил губы.

— Не дамся! — уперлась ладонями в его шею.

— Ты же любишь…

— А я не тебя люблю… а артель! — И пояснила, не скрывая иронии: — В тебе силу артельную.

— Как так?

— Ну, слушай, — весело передразнила: — «Уеду! Артель уходит!» Артелью себя заслонить хочешь? Куда иголка, туда и нитка? — помолчала, обдумывая что-то. — А я — красивая! Понимаю! Я детей рожать могу… Ребенка хочется большого, большого… Сына! И муж чтоб от меня без ума был — любил так. Со мной ой как хорошо будет, я знаю! Ты не по мне. Сердце у тебя меньше… Сгорит оно быстрее. — С досадой махнула рукой. — А-а! Ты опять не поймешь! Убери руки! — грубо крикнула Любава.

Алексей отпрянул, взглянул на нее исподлобья.

Любава испуганно всматривалась в его лицо.

— Знаешь, — призналась она, — обидно мне, что… ссора такая, что у тебя заячья душа, и это поправить ничем нельзя. Просто мы два разных человека… Не такой ты, каким мечталось.

Алексей тихо засмеялся, слушая твердый и жесткий голос Любавы.

— У меня простору больше… и степь моя, люди здесь все мои: к любому в гости зайду!.. А ты… в сердце мое зайти боишься! Почему? Ну, возьми мою душу! Не-е-е-т!.. Ты о себе думаешь, и все в артели у вас о рубле думают, а потому и сердечко у тебя крохотное, стучит не в ту сторону.

Алексей вскинул брови. Любава, волнуясь, продолжала:

— Не отпускали тебя ко мне: работничка, мол, мастера теряем…

Зыбин перебил Любаву:

— Мы товарищи! Мы рабочая артель. Сила! Руки — наша сила!

— Артелька! Какая вы сила?! Пришли, ушли — и нет вас! Для большой трудовой жизни не только руки нужны — и души!

Зыбин ничего не ответил — понял: она права, и обиделся сам на себя. Любава погрозила ему пальцем.

— А я тебя все равно люблю, — помолчала. — Думала, сильная я — нет… веселая! И характер открытый, не стыдливый. Люблю… От жалости, что ли? Парень-то высокий, ласковый… Хочу, чтоб ты, Алеша, другим стал — смелым… могучим… горячим… хозяином! — Посмотрела вдаль, в степь. Где-то далеко-далеко тарахтели тракторы. — И ночью степь пашут…

Молчали. Алексей встал. Любава подняла глаза.

— Здесь ночуешь?

— Пойду я.

— Иди.

Гас костер. Любава осталась одна. Над костром широко раскинулось черное холодное небо.

 

9

Алексей ходил как больной. Плотники заметили, что он осунулся, похудел, вяло отвечал на вопросы и после обеда, устав, уже не дремал, а молча сидел где-нибудь в стороне.

Он вспоминал ночь в степи, костер, Любаву и был противен сам себе.

Артель уже ставила сруб для дома, в котором будет жить он и Любава… Это было и приятно и грустно: из-за него люди задержались в этом совхозе, подводит он плотников. Ему было неудобно от подчеркнутой вежливости и внимания товарищей. Он замечал вздохи и понимал, что они теряют дни, а значит, и заработок, ему было стыдно и краснел оттого, что плотники не знают о его размолвке с Любавой в степи и строят им дом.

Отступать было некуда, и становилось тоскливо на сердце. Вся эта артельная помолвка, постройка дома, любовь к Любаве представлялась ему как конец пути, конец молодости! Разве об этом он мечтал, уходя с артелью в степь?! Ему всего двадцать пять… Он еще не был в Москве и в других хороших городах, не служил в армии по большой близорукости, не доучился… Ему всегда казалось, что если и придет этот счастливый денек, когда человеку нужно решать вопрос о женитьбе, то женится он на скромной девушке, которую встретит, и обязательно в своем городе, где такой огромный завод-комбинат, где у него столько друзей, где учится милая сестренка Леночка, для которой он как отец и мать на всю жизнь…

Нет, не артель, не заработок, не Любава — не это главное! Сейчас, когда все обернулось так серьезно, когда он все больше и больше без ума от этой степной красивой и сильной женщины, он понял, что испугался любви, от которой и радостно, и больно, и тяжело, испугался всего, что будет впереди, к чему не готов… Не готов к жизни! Пройдет молодость… жизнь в степи, а город и сестра останутся где-то там, за седыми ковылями, за элеватором и распаханной целиной. Может быть, возможно сделать все это как-то не так сразу? Обождать, например, не торопиться с Любавой… А еще лучше, если приедет к ней потом, когда сестра закончит свое учение. Вот тогда-то он заберет Любаву с собой в город, если она согласится… А что? Правильно! Ничего не случится! Любава любит его — она поймет… Вот сейчас пойти к ней и сказать об этом!

На взгорье стояли контора, старый двухэтажный жилой дом, склады и почта с выгоревшим плакатом: «Граждане, спешите застраховать свою жизнь». Алексей заторопился мимо подвод и машин, у которых бойко кричали о чем-то люди.

…Запестрело в глазах от дощатых заборов и крыш, от телеграфной проволоки над избами, над белыми саманными домиками и землянками. Ветер подернул рябью водоемы реки с крутыми глиняными обрывами. Она опоясала деревню, щетинясь вырубленным тальником на другом берегу. У конторы толпились работники совхоза. Разворачивался, лязгая железами, трактор-тягач, гремел, оседая, будто зарывается в землю. Рядом ребятишки деловито запускали в ветряное небо змея. Змей болтался в воздухе и не хотел взлетать.

Любава жила у хозяйки в саманном домике на краю деревни около пруда. Алексей вступил в полутемные прохладные сени на расстеленные половики и увидел Любаву в горнице: она лежала на кожаном черном диване, укрытая платком, — спала.

Кашлянул, позвал тихо:

— Люба!

Открыла глаза, поднялась, застеснялась, одергивая юбку, громко, сдержанно-радостно проговорила:

— Пришел! Садись.

Алексей огляделся: опасно молчало чье-то ружье на стене, разобранный велосипед блестел никелированными частями, пожелтевшие фотографии веером…

Любава заметила:

— Это сын у хозяйки… В ГДР он служит, — пододвинула стул к столу. Сама села, положила руки на стол. Пальцы потресканные, твердые. «Работает много… — подумал Зыбин, — не только, значит, «Бразилию» возит».

Посмотрели друг на друга, помолчали. На ее румяном загорелом лице чуть заметная усмешка ему не понравилась, и он подумал о том, что она, Любава, сильная — когда ее любят, а если нет — просто гордая…

— Знай, я решил. Ухожу с артелью, — начал он твердо. — Вернусь потом. Ожидай меня. В город поедешь со мной.

Ему показалось, что он поступает как настоящий мужчина, почувствовавший свою силу, твердость, и был уверен, что понравится ей сейчас.

Любава вскинула брови, убрала со стола чистую миску с ложками.

— Хитришь?! Зачем это? Нехорошо! Иди, не держу! Можешь совсем уходить. Ждать не буду. — В ее словах проскальзывала обида любящей женщины. Она откинулась на стул, поправила узел волос на голове, усмехнулась и вздохнула свободно: — Иди, иди, милый! Смотри — меня потеряешь! Другой такой с огнем не найдешь. А ваш брат, мужик, ой как быстро найдется! Мало вас?!

— Ты что говоришь-то?! — упрекнул ее Алексей. Любава нахмурила брови, сурово растянула:

— Правду говорю!

И повернулась к окну.

— Да меня уже и сватают. Вот, думаю…

— Врешь! — крикнул Алексей, привставая.

Любава так громко рассмеялась, что он поверил в то, что ее сватают, и опустил голову, а она начала говорить ему мягко и внятно, как провинившемуся:

— Распустил нюни! Эх, ты… И как я такого полюбить могла?! Бес попутал. — Помолчала, нежно и заботливо глядя ему в глаза. — Как ты потом жить-то будешь? А еще неизвестно… какая попадется. Вдруг почище меня, — улыбнулась, помедлила. — Ты теперь вроде брат мне. И жалко мне тебя. Бабы испугался… — Отвернулась к окну, с печалью продолжала: — Я ведь понимаю, милый, отчего это. Трудно ломать прежнюю жизнь. Вся ведь она в душе остается, с горем и радостью. А еще я понимаю так… — и доверила: — если бы тогда… в степи… узнал меня… ты бы не качался, как ковыль на ветру. Песни бы пел около меня… Эх!.. Душа! — Вспомнила о чем-то, посуровела: — Иди… Другой меня найдет!

Алексей помрачнел. Злость вскипала в груди. «Что это она все о душе да о душе? Вот возьму и останусь!»

Дразнил завиток волос на шее.

— Я ведь люблю тебя, Любава!

Кивнула:

— Любишь… в себе… втихомолку. А цена любви должна быть дороже! Да на всю жизнь! А ты мечешься. Не по мне ты. — Встала. Подошла. Поцеловала в щеку. — А теперь уходи. — Отвернулась к стене, зябко поежилась, накинула платок на плечи и не повернулась, услышав «до свиданья».

 

10

Будылин на ходу снимал фартук, догоняя Зимина, Лаптева и Хасана, направившихся к Любаве. «Еще скажу что не так — выправляй потом! А как я поведу себя, что ей говорить буду?»

Вспомнил, как Алексей пришел хмурый, отчаянно крикнул:

— Кончай топоры… Ухожу с вами!

— И ее берешь? — спросил Зимин.

Алексей начал неопределенно изъясняться:

— Нет. Не по мне она. Сгорю в ее душе. Подождет, если не забуду!

Будылин сказал ему прямо:

— Эх ты, тюря! Наломал дров, народ взбаламутил, а теперь в кусты!

Зимин, бегая от одного к другому, недовольно прикрикивал, доказывал:

— Да и она тоже-ть… хороша! То ревмя ревет, целует принародно, то не нужен! А нас не спросила? Дом-то вон… Заложен сруб… — Передразнил: — «Не по мне она!» Отодрать вас ремнем мало!

Алексей усмехнулся:

— Не любит она меня. И сватает ее кто-то… В общем, отставку дала. Сказала, я теперь вроде брата ей.

Артель оскорбилась. Заговорила бойко:

— Избу ставим?! Счастье бережем?! Как это не любит? Должна любить!

— На другого променяла… А нас не спросила…

— Вот змея! Отставку… Такой парень! Парень-то, Алексей-то, ведь неплохой — мордастый!

— Сватают ее! Ха! Поди-ка… Да как она смеет мастеру отказать! Он ведь какие рамы-то делает, а двери?! Открывай — живи!

Будылин растянул задумчиво:

— Эх, испортятся люди. Наломают дров. Как тут быть?

И тогда неожиданно, взволнованно заговорил Хасан, выкидывая руку вперед, как на трибуне:

— Мира нада! Айда, эйдем!

— Правильно, Хасанушка! Тут что-то не так. Хитрят оба! Ну, а мы разберемся, кто прав, кто виноват.

Все одинаково пришли к выводу, что Алексей и Любава поступают несправедливо и что артели нужно вмешаться в их любовь, разобрать, что в ней верно, что нет. И всем сразу стало легко и весело, будто Алексей да Любава нашалившие дети. Заговорили, тормоша друг друга:

— Пошли мирить! Она нашу просьбу уважит!

— Помирим! Пусть живут!

— Степные души горят! Айда степь тушить!

— Ты один не сможешь, — сказал Алексею Будылин. — Ляг, отдохни. Ишь глаза воспалены. Не заболел ли? Довела баба… Еще с ума сойдешь.

В небе, как в басовый колокол, тяжело и гулко ухнул гром. Загудел темный горизонт. За деревней в побуревшей степи гас черный дым. Воздух с первыми каплями дождя светился разноцветными точками, отражаясь в холодном круге пруда и свинцовой ленте реки. Ядовито блестел зеленый дым мокрых тальников.

Плотники остановились на берегу, наблюдая за Любавой, как она полощет белье и колотит вальком по мосткам. Одетая в джемпер с засученными рукавами, она наклонялась над прудом — будто смотрелась в воду-зеркало.

— Вроде неудобно… общество целое! — шепнул Зимин. — Может, не сейчас, а?

Будылин, выходя вперед, возразил:

— Когда она еще домой пойдет! Поговорим здесь.

— Гляди — ноль внимания на нас.

— Осерчала.

— Раз отставку дала — погуляем, да на чужой!

— Ты хоть нос расшиби, а если баба не хочет идти за Лешку: к примеру, ссора али раздумала — разлюбила… и тут уж ничего не попишешь, — со вздохом покачал головой Зимин и многозначительно поднял палец кверху.

— То хочет, то не хочет… Это как понимать?

— Здравствуй, Любавушка! — тихо пробасил Будылин.

Любава отряхнула руки, вытерла о подол, оглядела всех.

— Здравствуйте! Гуляете, да?

— Кому стираешь? Алексею?

Любава вздрогнула, поняла, что пришла артель неспроста. Ответила шуткой:

— Тут, одному миленочку…

Плотники подошли ближе, уселись, кто как мог. Мялись, подталкивая друг друга.

Будылину не хотелось брать сразу «быка за рога». Лаптев и Хасан разглядывали небо. Зимин сыпал табак мимо трубки. Будылин понял, что разговор придется вести ему одному.

— Дак что ж, Любавушка… — уважительно обратился он к Любаве. — Поссорились с парнем! Говоришь, сватают тебя! Правда это?

Любава нахмурилась. Молчала.

— Пришли мирить, что скрывать! Артельно, значит, решили сберечь любовь вашу, какая она ни на есть… Значит, что в ней верно, что нет… Домишко вот почти отгрохали… Не пропадать же!

Любава, выслушав Будылина, выпрямилась.

— Ну, замахал топором направо-налево!

Она отвернулась, улыбаясь грустно, и плотники подумали, что ей польстил их приход, и в то же время было обидно за вмешательство.

— Извини, — поправил себя Будылин, — в этом деле, конечно, равномер нужен… Однако как же и не махать?

Любава рассмеялась:

— Эх, артель вы… Подумаешь, дом построить! В нем любой жить сможет. А вы… человека сильного постройте, да с большой душой… Возведите, возвысьте душу его. Не хватит вас! Потому как вы… артельщики, — нахмурилась, — домик-то вы ему сколотили, а о душе забыли!

— Душа — дело не ваше. С какой родился — такого бери! — в тон ей хмуро подсказал Будылин.

— Ох, ты… Душа, что ль, плохая у парня?! — удивился Лаптев.

— Душа не голова — сменит! — заметил Зимин.

— У Алешки дюши пока сабсим ниту… — улыбнулся Хасан.

Заговорили все, перебивая друг друга, не обращая внимания на предостерегающие подмигивания бригадира.

— Избу ставим! Счастье родилось! Не можем мы мимо пройти как люди… Артель у нас… значит. Вот!

— Из-за тебя задержались… Ты должна понимать.

— Люба! Мы одна семья, так что ты уж уважь нас. Сходи к Алексею — помирись.

Любава усмехнулась.

— А мы и не ссорились будто. Как бы вам понятнее объяснить. Любим мы не так друг друга… По-разному!

— А сватает тебя кто?

— Да не чета вашему… Зыбину!

Любава засмеялась, провела рукой по лицу, будто смахивая жаркий румянец, и подошла ближе.

— Ты нам понравилась. Теперь вроде наша.

— Как же будет все это… Неужели так и ничего?

— Мира нада! Айда, Любкэ… люби парынь!

— Заметь! Вы с ним, можно сказать, на всей планете пара! Анна Каренина! Я читал! — Лаптев потряс руками.

Плотникам показалось, что Любава вдруг растерялась, и лицо ее стало счастливым. И глаза засияли. Все почувствовали, как она их сейчас любит, будто целует каждого глазами. Пусть глядит открыто каждому в глаза, пусть понимает, что Алексей Зыбин — не просто человек, а что-то большее. Он силен и красив товариществом!

Любаве захотелось прогнать плотников, остаться одной — у нее действительно стало хорошо на душе, но она дома, и прогнать их с планеты некуда…

Ее умилила их беспомощная забота. Только ей было остро обидно, что Алексей не пришел вместе с ними, она вдруг поняла, что люди просят за него, как милостыню, и рассердилась.

— Уходите! Ишь привязались. Какое дело вам до нас? Почему он сам не пришел… или с вами… на подмогу?

— Вот, вот! — глубокомысленно прищурился Зимин. — Ты не идешь из-за принципа, и он не идет. Из-за пустяка вы, хорошие люди, маетесь… Вот и семья распалась… Умерла! — Помедлил. — Красивая ты больно!

— Не сердись, хозяйка, дело говорим.

Любава помолчала.

— Что это вы обо мне да обо мне… Об Алексее ни слова.

— Приболел он, — соврал Зимин. — Спит, — сказал правду.

— Не грозой ли пришибло? — засмеялась Любава.

Лаптев пошутил:

— Сама пришибла! От любви загнулся.

Будылин метнул на него злой взгляд: испортишь дело, ворона!

Любава разоткнула юбку, приказала:

— Несите белье! Вон туда, в тот саман. — Указала на свой дом. — Хозяйка примет. А я… пойду к нему… Чур, не мешать!

…Алексей лежал под брезентовым навесом у выстроенного пустого зернохранилища, ожидая товарищей. На душе было светло и легко. Все было понятно и решалось просто. Он возвратится сюда и будет тверд в своих поступках.

Ему представилось, как он возьмет Любаву за руку и молча поведет за собой в степь, к тому самому месту, где она мечтала о хорошем человеке и где назвала его «заячьей душой». Ведь не может быть так, чтобы два человека, полюбившие друг друга, разошлись, если они «на всей планете пара», как сказал ему однажды милый Лаптев. Видно, все в жизни так устроено для человека: люби, живи и будь счастлив, коли ты хороший и люди любят тебя.

Он пожалел, что нет сейчас с ним рядом Любавы, которой он высказал бы все это. Пожалел — и вдруг увидел над собой ее глаза, лучистые, зеленые, родные. Увидел и засмеялся.

Любава подумала, что он спит. Перед нею встали взволнованные добрые лица плотников, она будто услышала, как стучат мужские упрямые сердца, и светлая грусть заполнила ее всю. Осторожно провела рукой по щеке Алексея. Он покраснел и с улыбкой отвернулся. Толкнула в бок.

— Вставай, муж!

Алексей, не поворачиваясь, спросил хмуро:

— Зачем пришла?

— Смотри — радуга! Лешенька!

— Я не Лешенька… Алексей Степанович!

— Ой, ты! — усмехнулась Любава в кулачок. — Боюсь!

Когда он встал, припала к нему, обвила шею руками.

— Ну, люблю… люблю!

— Пойдем в степь, — отвел ее руки от себя. — Разговор есть к тебе, — строго проговорил Зыбин.

Кивнула.

Над деревней дымились трубы. Рабочие совхоза где-то обжигали саман. Дым уходил высоко в небо. Грохотали тракторы-тягачи. А на пруду мычало стадо вымокших от дождя коров. В полнеба опрокинулось цветное колесо радуги, пламенея за черным дымом от самана. Стая журавлей, задевая крыльями радугу, проплыла в голубом просторе и вдруг пропала.

Серебрятся влажные бурые ковыли. Светится над степью голубая глубина холодного неба, а где-то далеко-далеко все еще погромыхивает темный горизонт. Ни ястреба, ни жаворонка, ни суслика. Вечерняя грустная тишина. Только двое, взявшись за руки, молчаливо идут но степи куда-то к хмурому горизонту…

У зернохранилища, прислонившись к стене, стоят плотники: Будылин заложив руки за фартук, Зимин, трогая бородку, Лаптев… Хасан поет себе под нос что-то свое, родное… У всех у них грустно на душе и жалко расставаться с Алексеем и Любавой: родными стали.

Скоро, после свадьбы, в которую они верят, артель тронется дальше по степным совхозам, и Алексей Зыбин будет присутствовать среди них незримо.

— Степь, она как тайга — раздольная… Могучих людей требует! Слабому и пропасть недолго… — задумчиво произносит Будылин.

— А Зыбин… возьмет в руки Любку-то! — уверен старик Зимин.

Хасан хлопает себя по груди:

— Песнь здись… Радыст!

Лаптев вздыхает.

Все смотрят вслед Любаве и Алексею, разговаривая о человеке, о хорошем в жизни, о судьбе, все более убеждаясь, что человеку везде жить можно и что иногда не мешает поберечь его счастье артельно.

— Алешка, Любка псе рабно ссор будыт! — смеется Хасан.

Будылин вздрагивает, хмурится:

— Тише ты… накаркаешь!

 

11

Они шли молча, оба настороженные и взволнованные.

Степь уводила их дальше и дальше, на широкий, омытый дождем простор, навстречу ветру и ночной свежести.

Вот еще один день жизни проходит, становясь воспоминанием, и этот день сменится вечером, а вечером дальше продолжается их жизнь, потому что они рядом и думают друг о друге.

Предчувствие разлуки и недосказанное насторожило обоих, и вот сейчас в степи они поняли, что не артель помирила их, а любовь и обида.

От неловкого молчания шли быстро, будто торопились куда-то. Алексей наблюдал за Любавой: прямая и гордая — смотрит сурово вперед.

«Все же пришла… Сама! Значит, тянется ко мне!» — похвалил он сам себя и усмехнулся.

Любава сняла тапочки, пошла босая, упрямо ступая в набухшие водой ковыли. Ныряли в ковылях ее белые тяжелые ноги, и Алексею хотелось поднять Любаву, нести на руках, чтобы она прижалась теплой грудью, обхватила шею милыми сильными руками, чтоб все забылось, чтоб она не отпускала его, а он нес и нес ее, туда, к хмурому горизонту.

«Звезды посмотреть…» — вспомнил он.

Небо потемнело. Радуга колыхалась, пламенела. Тепло. Пахнет укропом и чебрецом, и все вокруг торжественно в ночной тишине.

«Сапоги намокли, отяжелели, а дышится легко!» — отметил Алексей. И вдруг им овладело странное неясное чувство. «Я хозяин ее!» — и хочется смеяться над Любавой — она такая простая, слабая и родинка на щеке знакомая.

Подул ветер. Волосы раскинулись, запушились. Любава прихватила их косынкой.

— Радуга гаснет, — с грустью прошептала она.

— Все же пришла, сама! — сказал Зыбин вдруг. — Никуда от меня не уйдешь! — обнял Любаву за плечи.

Любава вздохнула, будто не расслышала, и Зыбину от этого стало неловко, хотелось повторить.

— Все вы женщины… играете в любовь! А помани вас жизнью серьезно — сломя голову прибежите!

Любава остановилась: мешали тапочки в руках, удивленно заглянула ему в глаза, сказала просто:

— Я не к тебе пришла! К совести твоей, к сердцу…

Алексей вдруг припал к ее губам. Горячие, но безответные, жесткие.

Спросила с издевкой:

— И чего это храбришься?! Умнеешь, что ли?!

— Ты… вся… моя!

— Во сне видел? — не рассмеялась, только презрительно окинула взглядом.

— Люба… — испугался: уйдет, разлюбит, ненавидеть будет. Этого он не хотел. Заторопился: — Любава, подожди…

— Я уже тебя не люблю, — отвернулась, — не любовь это — жалость. Ласка… — поправила ворот платья, — пусто здесь. Холодно… — рука легла на грудь.

Зыбин рассердился:

— Сердце забьется — прибежишь?

Промолчала.

— Целовала ведь, любила!

С горечью выкрикнула ему в лицо:

— Эх, ты!.. Жена, мать — прибежала бы! А так… — игрушки! Целовать — просто, любить человека трудней. Подумай на досуге, когда одинок будешь.

Наклонилась, погладила красные, исхлестанные мокрым ковылем ноги, надела тапочки — стала выше ростом, аккуратней и суровей.

— Прощай, человек! — сжала губы, подняла лучистые зеленые глаза и, тяжело дыша высокой грудью, повернулась, пошла.

— Что?! — не понял Алексей, протянув вслед ей руку, и когда остался один, понял, что это не ссора, это — конец!

Затаил дыхание. «Ничего, вернешься!» Бодрости не получилось. «Мямля!» — выругал он себя и подался в степь, на простор, к далям.

Ему хотелось оглянуться — сейчас! — посмотреть на Любаву, как она уходит, но сдержал себя. Ведь есть еще в нем мужская гордость!

Косынку сняла, наверное, идет с открытой головой, веселая и обидчивая. Чувствует ее за спиной: удаляется, удаляется…

Тихо кругом. Он здесь идет, она — там: просто идет по степи в совхоз, к себе домой чужая молодая женщина.

«Прощай… Хм! Легко!..» — недодумал, оглянулся: нет ее! Скрылась за березнячком, за камнями, где мечтала о жизни без конца, о хорошем человеке, где ему доверила мучительное, ласковое, счастливое: «В эту ночь я буду твоей женой».

Ударили грома. Небо-то, оказывается, все в тучах! Нагромоздились, нависли над степью, грозные, тяжелые, с ливнем!

Степь навевает раздумье, вся она видна, широкая, свободная, могучая. И сердце стучит сильнее, и петь хочется! Вот он один в степи, никого кругом, а она расстилается перед ним, зовет вдаль и вдаль, к розовой полоске горизонта.

По голове стукнули емкие, злые капли дождя. Похолодало. Дышится тяжело. Темно вокруг. Ковыли, как дороги, — ветер раскидал их по сторонам, уложил в длинные мягкие ряды. Ковыли, как пашня, — черные, набухшие, как бурые земляные пласты. Степь светлее неба!

Нет, он ничего не боится! Только вот один, без Любавы! Будто вынули сердце… Родная… Стоит перед глазами и смеется над ним. Никуда не уйти ему от нее. Это не привычка, не любовь даже! Это — выше… Чувствовать родного человека!

Вот какой-то обрыв: здесь степь темнее, чем небо. Да ведь это земля… Пашня! Услышал вблизи мужские голоса, хохот. Вгляделся в темень.

За кустами и старой коряжистой березой кто-то включил фары. Свет поднял над травой полевой вагон, грузовик, тракторы, дымный тлеющий костер, стол, треножник, скамьи, бочку, умывальник на березе. Кто-то включил фары сбоку — зашевелились, будто живые, ковыли: пашня, начинаясь сразу от корней старой березы, волнами переливала к небу. Дождевые капли вспыхивали на свету разноцветными бусами и, будто развешенные в воздухе, казалось, не падали.

Дюжие парни скидывали спецовки, хохотали, вытянув руки, подставляя дождю ладони и голые плечи. Только один высокий, накинув плащ с капюшоном, стоял, смотрел в небо, задумавшись о чем-то.

«Целинники! — сразу определил Алексей и всмотрелся в высокого. — Моего роста! Мда… Это уже не артель… На большую работу приехали — не за деньгами! И труднее им: с землей дело имеют». Вспомнил город. У заводских ворот суровые усталые лица рабочих, кончивших смену… Трактористы были чем-то похожи на них. Увидел: из вагона вышла женщина, закрыла от дождя голову рукой, позвала громко:

— Народы, хватит баловаться, обед стынет!

«Пашут и пашут… И днем и ночью. Вот… весело им», — позавидовал Алексей и подумал о своей профессии: «Хм, рамы и двери!»

— Народы, идите обедать! — опять крикнула женщина.

«Всех, что ли, зовет она?..» — усмехнулся Зыбин, как будто и он пахал. Нет, он не смог бы вот так, как они, пихать всю ночь и смеяться радостно, подставляя дождю горячие усталые тела. У всех у них какая-то большая, серьезная жизнь, оттого они так смеются громко! «Научиться можно. Привыкнуть к тяжелому труду, а душа сама окрепнет, — успокоил себя Зыбин и вспомнил о Любаве: Любава, Любава…»

Стало тепло в груди, повернулся, пошел назад быстро. К ней! Говорить хочется… По-другому и о другом. К ней! Пока не потеряна любовь! Сердце любит или человек человека любит?! Конечно, человека человек любит — его глаза, мысли, руки, дело его!.. Ведь вот его любовь впервые родилась здесь в степи, и проверил он сердце, себя, какой он человек, Алексей Зыбин. И не зря он сейчас торопится и думает о себе с ожесточением, чувствуя облегчение: «Говорят: в детстве характер складывается. А у меня… и сейчас его нет. И еще говорят: без характера жениться нельзя. Правильно, характера нет у меня, откуда ему взяться — душа мала. Моя душа, как ковыль на ветру: туда-сюда… и бурьяном еще заросла! Тугодум я. Жить надо, а я только… думаю! И раньше думал: хозяином буду… сам над собой, были бы дом и деньги. Хозяйчиком! Эва, философия какая!» — громко рассмеялся Зыбин. И ему впервые стало досадно и обидно за себя.

Проверил и решил: нужно идти в большую жизнь. Чтобы она была широкой и могучей, как степь, незнакомые люди станут родными, полюбят, помогут… «Ох, какой дурак я… Эх, мол, человек ты, сказала Любава, прощай! Воспитали тебя такого. Все ведь в жизни твое — бери!

«Бери душу мою!.. — сказала Любава. — Будь сильным!» Не взял! Испугался!..»

В лицо хлынул ливень, ударил струей, будто пощечина! Вот ливень шлепает по плечам, толкает, путается в ногах. А идти легко, радостно… К ней!

«Сердце маленькое — сгорит оно быстрее». Ан, нет! Вот придет он к Любаве ночью, возьмет ее душу, скрутит, зацелует — заставит любить! Вздохнул свободно. Обрадовался. Побежал.

За потоком льющейся воды различил овраг, за оврагом избы совхоза. «Глупо, бегу, как мальчишка… к матери». Сердце гулко стучало: останусь, останусь! Остановился, отдышался.

Конечно, он останется! Надо идти в большую жизнь. Сестра сестрой. Она сама себе человек и уже взрослая, умная. Ничего с ней не случится — учится! В люди выходит. Хватит ему в няньках ходить! Город… что город?! И здесь хорошие люди. Вспомнил об артели, о том, как упрекнула всех их Любава.

«Останусь! Покажу ей свою силу — вровень встану с ней! Не одной любовью душа сильна! И степь моя будет, и хозяином буду, и крепче и сильнее будет человек во мне!»

Прошел мимо выстроенного зернохранилища, стало тепло и радостно на душе.

За лаковыми черными водами пруда разглядел ее саман. Там она! Ее глаза там, сердце стучит… Он только дверь откроет, только в глаза посмотрит и поцелует… Примет ли?!

Дождевые тучи будто растаяли, ушли высоко, высоко в небо, пропали. Тихо на земле, и светло ночью, и люди спят.

…Не спит только Любава. Она стоит под навесом рядом с душистым сеном, чутко прислушивается к далеким громам, думая о происшедшем.

Ей хочется плакать. Плакать оттого, что человек остался один, в степи, оттого, что разлюбила — и теперь никто не заставит ее полюбить его снова. Но она сдерживает себя, упрямо обхватив плечи руками, и все смотрит и смотрит на дорогу, вздрагивая от вспышек и треска стреляющей зеленой молнии.

 

12

Утром плотники ушли. Ушел с ними и Алексей. По обычаю они посидели немного на камнях, у того места, где кормилица варила им еду, поклонились выстроенному зернохранилищу и двинулись по дороге в соседний совхоз — ставить свиноферму.

Грозы отгремели, и степь сверкала на солнце радужно и ослепительно; ковыли, за ночь набухшие водой, выпрямились, и от них шел пар, капли влаги блестели в них, не высыхая, и держались на стеблях долго-долго, до самого вечера. Небо было чистое, плотно-синее, воздух прохладный. Дорога, по которой шла артель, свернула за овраг и поднялась к пашне.

Алексей шагал впереди всех и смотрел вдаль безразличным, усталым взглядом. Тяжело нести в душе потерю любимого человека.

Он виделся с Любавой вчера ночью — она не приняла его, оттолкнула, высмеяла с ненавистью, с жалостью, с грустью.

— Надоело ходить… — сказал кто-то и замолчал.

Молчит суровый Будылин. Хитрый Хасан поет что-то грустное и, когда встречается взглядом с Алексеем, неодобрительно качает головой. Зимин опять курит трубочку с головой Мефистофеля, и кажется, что Мефистофель презрительно смотрит на всех и усмехается. Лаптев считает шаги.

Вдруг артель остановилась. Дорога куда-то пропала. Далеко-далеко раскинулись пашни: здесь подняли залежные пустоши, и трактористы перепахали все дороги. Казалось, идти дальше некуда.

Алексей рассмеялся: вот некуда им идти, дороги нет к длинному рублю! Что-то придумает Будылин?!

— Давай прямо по пластам, — хмуро приказал тот и шагнул на пашню.

Увязая в рыхлой мягкой земле, плотники пошли за ним медленно, оглядываясь. Алексей смотрел на них и смеялся: ему почему-то стало жаль всех. Он стоял на твердой земле и не двигался. Вдруг он услышал:

— Алеш-а-а!

Оглянулся. Скачет кто-то на коне. Любава!

Побежал навстречу. Вот он увидел морду лошади, лицо Любавы, вот она спрыгнула, подбежала, споткнулась… упала ему на руки и обняла. И он обнял ее. Оба молчали. Он гладил ее по щеке, целовал глаза, шею, лоб, губы, грудь и все повторял одно только слово: «Милая, милая, милая…» На глазах Любавы показались слезы.

— Алеш… Остановись… Алеш… Что с тобой?

Он вспомнил, как встретил ее первый раз на дороге, — а сейчас дорога перепахана, тогда Любава была чужой, — а сейчас родной и любимый человек, а он, дурак, мог ее потерять. Сказал:

— Я вернусь. Будем жить. Здесь будем жить, — и опустил голову.

Любава раскинула руки, задохнулась от радостного вздоха, вскинула глаза и провела рукой но лицу:

— Алешенька, Алешенька, родной ты мой… Весь мой… Я полюблю тебя снова. Уж как я тебя буду любить, всего зацелую. Приезжай.

— Приеду.

Любава прильнула к нему вся, обдала горячим дыханием.

— А вчера мне показалось, что разлюбила, что не вернуть мне тебя. А ведь я была с тобой счастлива, пусть немного, а была. А если верну тебя — могу стать счастливой на всю жизнь Ведь мы теперь… родные.

— Да, да!

— Ну, иди, догоняй своих… Иди. Они хорошие, но несчастливые. А ты будешь счастливым, я знаю… Ну вот и простились, ну вот и простили друг другу. Иди.

Алексей зашагал по пашне, оглянулся один раз, постоял, словно хотел навсегда сохранить в памяти ее милый образ. Кто знает, хватит ли у него силы в душе возвратиться сюда и зажить новой, большой жизнью?!

…Любава осталась одна. Она опустилась в ковыли, раскинула руки и долго смотрела в небо, думая о жизни, о встречах, о людях. В небе кружил ястреб, вот он, описав круг, упал вниз и сел неподалеку от нее.

На крыльях ястреба поблескивали капельки влаги. Он посмотрел на человека и лошадь грустным древним глазом и вытянул клюв. Любава с досадой погрозила ему кулаком, и он, вспугнутый, взлетел, хлопая крыльями, и вскоре пропал. Степь, степь…

Магнитогорск — Москва

1962 г.