1
Выехать за город на массовку отказался только сталевар Баюшкин. Нескладный длинноногий парень по прозвищу Верста, бросая голубые взоры на решетчатые закопченные стекла крыш мартеновского цеха, смущенно ссылался на неотложные дела, нездоровье, неожиданный приезд родственников и просто нежелание терять заслуженный день отдыха, мол, проведет этот день, как он хочет, — в общем, приплетал бог знает что, лишь бы Желудев, член месткома, отвязался.
Желудев — его подручный — не отвязывался. Он наседал медведем, рубил воздух широкой ладонью, давил на сознательность, на святое чувство товарищества, торопясь и как бы захлебываясь, бросал своим басом в бледное лицо Баюшкина тяжелые, как булыжники, укоризны, мол, нельзя отрываться от коллектива, мол, необходимо всем работать и веселиться плечом к плечу, и, порядком устав, хотел добить неотразимым, по его мнению, аргументом: «Выпьем как следует».
Уломал-таки настырный Желудь, хотя и знал, что Баюшкин непьющий. Они стояли на чугунных плитах рабочей площадки около бачка с газировкой, поочередно пили шипящую воду и кричали друг на друга под скрежет и грохот завалочной машины, размахивая руками, словно решали какую-то очень важную производственную проблему. Желудев пил много и жадно, отдуваясь и фыркая, поднимал пустую кружку над головой, гремел длинной цепочкой. Баюшкин отметил впервые, что у члена месткома один глаз косит, смотрит как бы отдельно от второго, не в ту сторону. Ему стало как-то неловко и немного жаль Желудева, вот тогда он и согласился поехать отдыхать на лоно природы «плечом к плечу со всем обществом».
— Ну вот и славно! — выдохнул Желудев и ласково припечатал свою ладонь на худую чуткую спину Баюшкина, будто обнял.
Главной же причиной неохоты дополнять своей персоной массовку, чтобы культмероприятие было, по выражению подручного, «с охватом на все сто», для Баюшкина явилось то, что он до нервной дрожи ждал этот воскресный день, чтобы увидеться с Флюрой, студенткой пединститута.
Он до сих пор жалеет, что согласился поехать на эту массовку, и теперь вот клянет последними словами тот бестолковый день, который назвал «днем чертополоха».
Помнит переполненный заводской слаженно поющий автобус, лихо мчавшийся по степному шоссе к голубым горам Урал-Тау, дебелую Полину — сестру Желудева, лаборантку ЦЗЛ, с которой едва уместились на одном сиденье. Все пели «Я люблю тебя, жизнь», он один не пел по причине того, что сидел неудобно, на краешке, было горячо: от Полины веяло жаром и веселостью. Чтобы он не свалился, она придерживала его, властно обняв за шею своей волнующей, что-то обещающей рукой, и шептала в ухо: «Сядь ко мне на колени…» На колени садиться он устыдился и, словно не расслышав ее просьбы, тоже запел, как ему показалось, громче всех. Орал, в общем.
И когда автобус остановился перед крутым спуском с горы и все выгрузились, Полина отстала, затерялась в толпе.
Отсюда, с высоты, открывался вид голубой шелковой глади огромного спокойного озера, словно опрокинулось на землю полнеба, сжатого зелеными горами и желтой степью. А говорили, что на нем все время играют бури…
Припомнились стихи в заводской газете рабочего поэта Юрия Петрова:
Вот, наверное, здесь, на травянистом пойменном лугу, где разместилась массовка, и купал свое пыльное войско Емельян Пугачев.
Баюшкина тогда потянуло к воде, поплавать, понырять в сине-зеленые глубины. Он любовался далеким степным берегом с каменными лбами взгорий, словно обрубленных водой, рассматривал башкирское село в несколько деревянных юрт, березы под горой, лодки, плетни, щитами уходящие в озеро, и над ним светлым сторожем — чистое утреннее солнце. Славно было на душе среди зелени и озерной прохлады после дымного и душного города и огненных сталеварских ночей.
Широкая мягкотравная поляна манила прилечь и забыться или смотреть в огромное пустое небо, не обращая внимания на пылающие костры, волейбольную суматоху, громкую музыку; его тянуло к природе.
Но Желудев и Полина разыскали его, взяли под ручки, усадили на расстеленное одеяло и налили ему фужер красного вина. Штрафную! Он отшучивался, мол, я непьющий воробей, но потом махнул рукой и под хохот Полины выпил. В груди сразу потеплело и на душе просветлело, чего уж тут ломаться, когда вокруг гуляют все цеховые — в общем, вся родня! Баюшкин помнит, что он с непривычки быстро опьянел, каким-то образом очутился у воды, уселся на большую ярко-зеленую кочку с осокой и опустил руки в озеро. Вода у берега была рыжеватой от глинистого дна и теплой, но он знал, что дальше начинаются страшные многометровые глубины с мощными донными родниками — там холод и мрак.
Эх, искупаться бы, да кругом народ… Вот если отойти подальше… Нет, все равно увидят, засмеют — ведь последний день августа все-таки. А ему что?! Он и дома плескался в ванной только холодной водой, охлаждая раскаленное мартеновским зноем тело.
Вот и сейчас он охлаждал руки и пришлепывал ладони к горячему гудящему лбу, пока не увидел сбоку, рядом со своими руками чьи-то другие руки. «Ну вот, уже и двоится!» — испуганно подумал он, но, приглядевшись, отметил, что те, вторые, руки, были не такими худыми и жилистыми, как у него, а белыми и округлыми. Женские, догадался он и поднял голову.
На него хитро и влюбленно смотрела Полина, стоя на коленях, чуть не терлась тугой щекой о его щеку.
— Что же это ты, Федор Иванович, от общества где-то вдали хоронишься? — упрекнула и засмеялась сочным пухлогубым ртом.
И глаза ее смеялись, даже прищуренно лучились, сплошной розовый румянец темнел, заливал щеки и шею. Она отдувала губами золотые завитки волос за уши и успевала закреплять торопливо и накрепко шпильки в копну пышных соломенных волос, уложенных узлом на гордой, как говорят, королевской шее. Роза! Бутон, в общем, отметил Баюшкин, любуясь Полиной, и стеснительно пробормотал:
— Да… вот… я температуру воды пробую на ощупь.
Услышал в ответ ее гортанный и грудной певучий голос:
— В гости не заходишь. Раньше часто бывал.
— Некогда. Спроси у брата, у Петра, после смены выспаться нету времени.
— А если ты, Феденька, меня вдруг полюбишь, ведь часто будешь наведываться?!
— Сердцу не прикажешь.
— Слушай-ка, металлургия, пройдем на лодке. На озере будем только вдвоем!..
— У меня водобоязнь…
Ничего не значащий вроде разговор, но он заметил, как погасли ее глаза и потух королевский румянец на сразу уставшем лице.
— Тогда давай вместе… поплаваем?
— Простынешь, Поля. А мне потом за тебя отвечай.
— А мне чихать на всех! Иди на Вы, как князь Владимир Мономах когда-то…
— Ну, какой из меня князь…
Баюшкин покраснел и не знал, куда девать свои длинные руки, забоялся, что сейчас Полина станет расхваливать его, называть «статным» и «величавым», добавит в шутку «прямо верста», но она доверчиво и нежно положила руки ему на плечи, задержалась, заглядывая в глаза.
— Ну?! Иди ко мне на Вы…
Вот сейчас сграбастать бы ее, прижать и на виду у всех действительно пойти на Вы, впиться губами в ее раскрытые спелые ожидающие губы. Но он сдержал себя, похлопал ладонью по ее рукам так же тихо и нежно в ответ.
Им кричали что-то от крайнего костра, махая руками и приглашая. Костер чадил дымом больше всех, и оттуда, перебивая соседние песни, неслось по озеру:
— Ох, загулял, загулял, загулял… Парень молодой…
Полина только вздохнула и презрительно усмехнулась. Уходя, покачала головой:
— Ну, ну… монах!
Что она хотела этим сказать, он не понял, но уж так получилось, что поплавать вместе им так и не пришлось, а от этого еще не пришлось и то, что очень уж ему хотелось увидеть ее свободное от одежд пышное тело, дотронуться до атласной кожи пальцами. Он думал о том, что его необъяснимо тянуло к Полине, к ее глазам с зеленым теплым светом, к человеку, который может стать невестой и женой, а сейчас — к вальяжной, здоровой и красивой женщине, искренне и открыто зовущей его к себе, и, словно очнувшись, сравнивал, болея совестью, ее с Флюрой, маленькой ростом, с тонкой фигурой, черненькой татарочкой.
Когда они шли с Флюрой вместе по городу, он высокий, она, как девочка, прохожие, наверное, отмечали, мол, идут брат и сестра.
Ну и пусть.
Когда он просил ее сказать что-нибудь по-английски, Флюра сбоку стреляла в него веселыми черными пульками глаз и серьезно произносила:
— Эли ту бед, эли ту райз, мэйкс ю хелфи…
Он ничегошеньки не понимал, но ему казалось, что она говорит самое-самое доверительное: «Я тебя люблю». Вот жаль только, что на иностранном языке.
А теперь у нее переэкзаменовка по английскому, и где-то она зубрит до пота на круглом белом лбу, и пот и слезы смешиваются на ее бледных яблочках-щеках из-за проклятого «эли ту бед!..»
А у него?! Точно переэкзаменовка по любви!
Полина… Флюра… В общем, витязь на распутье. Ах, как это все и важно, и в то же время — пошло! Ну да ведь сердцу не прикажешь. Ну и что ж, что две невесты?! Не в лотерею играть! Пойдем-ка мы к теплу, к кострам…
От костра Баюшкин отошел к одинокой березке.
Какие-то безответственные мысли приходили ему в голову. А что же?! Кроме любви, есть еще жизнь, есть люди, он сам и вот эта березка…
Если бы забыть шелестящий синий шелк воды исторического озера, высокое над Уральскими горами тихое небо, степную, сжимающую сердце пустынную грусть да еще издалека доносящиеся звуки поющих, орущих, играющих родных людей, если бы не рождало в подобревшей веселой душе опьяневшего Баюшкина чувства умиления, всеобщности, товарищества…
Если бы забыть…
Еще по приезде на пойменном лугу у берега он приметил эту одинокую худенькую березку. А сейчас посмотрел на ее худобу, и так ему стало сладко-печально, словно она, так же как и он, нуждается в особом внимании, ласке, что ли, и в запоздалых сердечных словах.
Он обнял ее за белую прохладную кору и, ударяясь о ствол своим большим лбом, бормотал ей одной, по его мнению, самые что ни на есть душевные признания в любви и дружбе.
Баюшкин говорил:
— Видишь ли, меня упрекнули в том, что я отрываюсь от масс. И ты оторвалась. Вон на горах сколько растет твоих подружек! А ты сбежала от них к воде, вроде как на разведку. Но если оторвалась — значит, как и я, ты одинока.
Баюшкину почудилось лицо Флюры, с укором ее карие глаза, и так ему захотелось прочесть березке и всем на этом историческом лугу стихи, когда-то сочиненные им самим. Осталось только поднять руку и громко закричать:
— Тихо!
Костры погасли. Березка задрожала. Весь цеховой рабочий класс умолк. И он увидел среди настороженных глаз испуганные глаза Полины и осуждающие черные очи Флюры.
Ну что вы возьмете с добродушного Баюшкина, когда вопрос о женитьбе оказался трудным и непонятным?! Да и не влюблялся он ни в кого, и в любви ни ежа не смыслит. В ней тоже надо, оказывается, идти на Вы.
Все ждут. Березка тоже. Ладно, в любви на самого себя пойти не мешало бы, чтобы стать человеком на все сто! Итак, стихи! Для себя он их писал. Теперь пусть послушают все.
Когда Баюшкин мысленно остановился на «все», он и стал декламировать свои сердечные слова, обняв березку:
Ему шумно поаплодировали, ждали еще стихов, но он больше не читал, и все отвернулись к своим кострам, к еде и питию.
Баюшкин перевел дыхание, вытер дрожавшей пятерней лоб, игриво пригрозил березке указующим пальцем, мол, расти и не гнись от ветра, и увидел Полину. Увидел, как она тоже отвернулась от его взгляда, скрывая усмешку. И черт его угораздил когда-то со школьной скамьи сочинять стихи, продолжать и даже печатать их в заводской многотиражке. А сейчас ему так хотелось чьего-нибудь ответного теплого взгляда, но он его не дождался, а только кто-то взял его под руку. Взял по-хозяйски, крепко и сурово приказал:
— Ну, хватит! Кончай завязывать березы морским узлом!
— Пусти, Петя! Я с природой беседую…
Желудев положил ему на плечи тяжелые горячие руки и сообщил:
— Все собираются идти в лес, в горы. Идем с нами и беседуй там с природой хоть до утра! Хм! О чем это у вас с Полинкой пресс-конференция была?
Баюшкин не ответил.
Лес… Он-то его знает с детства. В лесу и родился! Помнит, как с криком «ау!» его искала матушка среди деревьев, когда он уходил в зеленые просторы, а набродившись, забирался на вершину какой-нибудь высокой березы — оттуда находил дорогу домой.
Взбирались на громадную гору всей ватагой товарищей по цеху, с крикливыми, визжащими от усталости, страха и удовольствия женами, которые рьяно поднимались шаг за шагом, будто к самому богу на исповедь.
Большой перевал Лысой горы все одолели. Кто как смог. Желудев тянул за руку сестру Полину. Она отбивалась от него, устало хохотала в нелегком восхождении по причине своего несколько полноватого тела, краем глаза не забывала поглядывать на замкнутого Баюшкина, мол, что мне брат, вот если бы ты догадался тянуть меня за руку…
Когда одолели перевал, все с радостными криками, как дети, побежали в лесную долину — прямо в бабье лето, туда, где чутко и немо, и нежно творил планетарную тишину яркий оранжевый листопад. Будто слетелись сюда жар-птицы со всего света, расселись по деревьям и притихли. Баюшкин всегда остро переживал смену времени года, сердцем воспринимал и чувствовал зной и мороз, ливень и снегопад, ветер и грозу с молнией, а сейчас в окружении желтых лесов в тихой долине звучала для него пронзительная струна покоя и печали и тоской ложилась на душу.
Поневоле думаешь о времени, возрасте, о том, что уже не вернешь ни прошедшей весны, ни встреч, ни разговоров. С роскошных высоких берез на соседние пихты и сосны осыпались яркие листья и застревали в их игольчатых твердых зеленых ветках. Листья мельтешат, плывя по воздуху желтой метелью, четко слышен их сухой шелест. Он заметил, как от них расцветали серые поляны и кусты. А еще отметил, что летом тяжелая зелень берез притягивает их к земле, а осенью березы становятся выше, стройнее, сквозными и невеселыми, словно в полете.
Цветов уже не было. Он редко находил одинокий ломкий стебель колокольчика, осторожно глядевшего синеньким глазом из пожухлой травы, или ромашку, которая цепко держится за землю. И нежность, и жалость заполнили его всего, и он вспомнил о том, что как-то в прошлом году весной цехком поручил ему сопровождать несколько машин, груженных листовым железом, которое они везли для совхоза, кормящего металлургов зеленым луком, капустой, мясом и молоком. Те машины-тяжеловозы, чтобы сократить дорогу, двигались по синим бархатным лощинам, давя огромными колесами ковры из подснежников. Он тогда ахал и ругался от возмущения, оттого, что природа и техника вступили в жестокое противоречие, хотя и знал: не техника тут виновата, а люди, то есть шоферы, виноваты, и он стал их уговаривать, мол, давайте объедем, проедем стороной. Шофер его машины, которая была головной, усмехался.
— Значит, вкругаля?! Я понимаю, подснежники — нежность. А ты… поэт. Жалеешь цветочки. Этому я сочувствую. Сейчас уведу колонну в сторону…
Он жалел, что не было сейчас рядом ни Полины, ни Флюры. Флюра далеко в городе, шепчет свой английский, а Полина затерялась где-то в лесу. Раньше она работала нормировщицей в листопрокатном цехе, потом перешла в центральную лабораторию и вершит каждый день строгий суд по анализу выплавленной стали.
На качестве сидит!
И он увидел ее.
В лесу она была совсем другой, чем у воды, похожей на одинокий яркий пунцовый цветок с бахромой. Сквозь вороха желтых листьев на березах пробился пронзительный, словно последний, солнечный луч и высветил хмурое, задумчивое лицо Полины. Глаза ее стали темными и бездонными, губы обидчиво прикушены, румянец гуще и тяжелее. Она сидела в тишине, наедине с природой, отрешенно охватив колени руками, прислонившись спиной к атласно-белому стволу березы с черными нашлепками и смотрела в одну точку, куда-то на базальтовые камни, железно спаянные в глыбы по наклону полуоврага. Когда Баюшкин зашуршал травой, она остановила на нем свой затуманенный взгляд, тихо и нежно попросила:
— Федор, посиди рядом со мной.
Он сел на жесткую осеннюю траву. Полина вздохнула и благодарно улыбнулась. Молчали долго. В голову Баюшкину лезли какие-то грустные бестолковые мысли об ушедшем лете, о пустоте, и он тоже отрешенно стал смотреть на базальтовые серые камни, не заметил, как Полина придвинулась к нему, положила руку на его руку, что-то заговорщицки торопливо стала говорить-шептать, и, когда в ее голосе прорвался крик отчаяния, он растерялся и не знал, что ему делать и сказать в ответ.
— Полюби меня… Ну, полюби! Разве я такая уж некрасивая? Я все вот мечтаю о человеке, который возьмет меня за руку и скажет: будь моей женой… Думала — это ты.
Он стал испуганно и неумело утешать ее, говорить ей, как ему казалось, самые сердечные слова, а она только отмахивалась от этих слов руками, посмеивалась:
— Эх, ты! Да разве мне утешение от тебя нужно?! Дура я. Сама на шею вешаюсь. Ну так вот, слушай. Мы с тобой молоды, здоровы, хорошо зарабатываем. Нам не хватает только одного. Нам нужно быть вместе. Мы замечательная с тобой пара. Женись на мне. Я тебя беречь и лелеять буду. Ты у меня всегда сытым и нарядным ходить будешь — другим на зависть. Люблю я тебя, чего уж тут скрывать. Знаешь, мы купим большой красивый дом, чтоб много было комнат, чтоб яблони и цветы в саду, и малина, и гуси-лебеди. Я их с детства люблю. Женись, Федор, на мне… Я хорошей хозяйкой буду! Вот увидишь… Не пожалеешь, Федор…
Он сначала оторопел от такой откровенности, сдержался, чтоб не расхохотаться. Быть хозяином кур он не мечтал и не собирался. Это как наглухо закрыть все окна и двери, отгородиться от неба, солнца и товарищей, приходить в цех на работу по обязанности, как к недругу, только лишь затем, чтоб выколачивать рубли… Да что же это будет за жизнь такая, когда останутся только сундучные радости, не будет друзей, не будет сердца без замка?! И он положил руку на ее твердое настороженное плечо и мягко сказал:
— Нет, Поля. Я к такому не готовился. Не так я себе жизнь представляю. И ты меня не осуждай. Твой брат Петр сказал мне однажды, что вот, мол, у него детей три богатыря и две косички, и, это, наверное, особая благородная цель — создать большую замечательную семью, всех вырастить и вывести в люди. Я, наверное, не про то говорю. В общем, кроме всего этого, есть ведь еще и другие горизонты…
Полина зябко подернула плечами.
— И ничего ты не понял. Я говорила о том, как надо хорошо жить.
Она поднялась и с укором, с иронией деланно пожурила:
— Ты рохля, Баюшкин. Наверное, когда ты на ком-нибудь и женишься, жену вот так же будешь только разглядывать. Ей-богу, ты действительно монах, а я безоглядная дура! Забудь, слышишь, забудь обо всем, что узнал от меня. Не было у нас разговора, понял?!
Она пошла, гордо вскинув голову, и зло захлопала по стволам берез ладонью, они позванивали, погудывали в ответ, с их веток осыпались сухие огненные листочки, накрывали ее голову и плечи.
А он стал осматриваться кругом, наполняясь хлынувшей на сердце печалью от пустынной заснувшей тишины в одиноком лесу, словно что-то дорогое потерял безвозвратно, и только стойко держалось в мыслях что-то мудрое, сверхчеловеческое от замолкшей на миг планеты, одетой в рыжие шубы лесов. И некому было открыть душу.
И тогда он вспомнил о Флюре.
2
В мартеновском цехе Баюшкину давно уже стало привычным стоять под широкой закопченной крышей, слышать в пространстве железные звуки двигающихся составов, крики и команды работающих людей, ощущать жар и сквозняки, видеть свет тягучего пламени и тихие скромные утренние солнечные лучи. А особо ощущать почти невидимую, жаркую, гудящую броню печи, в которой плавится стальное солнце, печи, которая незримо начинается от фундамента до неба.
Все очень резко очерчено и громадно.
Федор Баюшкин спокойно вел плавку, и только иногда у него на душе появлялись горьким осадком вопросы матери: «Сын, когда же ты приведешь невесту в дом? И тебе, и мне одним скучно». И милиционера: «Граждане! Что случилось?».
Ну, с материнской печалью дело ясное. Действительно, ей скучно одной… Вот соберет она свой «штаб пенсионерок», и начнутся бабьи пересуды. О, сколько раз он слышал их разноголосый шум, нестройное пение — протяжные на высокой ноте разудалые голоса: «Ой, да ты калинушка»…
Кто-то по смене спросил, не пора ли взять пробу. Он ответил, взглянув в завалочное окно, что еще рано, мол, минут двадцать надо выдержать, и снова всплыл перед глазами материнский «штаб пенсионерок».
Он услышал там о себе однажды, находясь в другой комнате: «Какой-то он у тебя, соседка, странный. Все время молчит, ну чисто святой. Мухи не обидит». Мамаша степенно, с достоинством отвечала:
— Странный потому, что холостой. Вот подождите — уж такую ему королеву припечатаю, такую, что от счастья и восторга он будет бежать ей навстречу впереди своего визга.
Ну и пусть они так говорят о нем, если им так нравится. Он же думает о другом.
Много развелось в степных равнинах огородов и садов. Знать, каждому жителю промышленного города это выгодно: иногда бывает плохо со снабжением. Полугнилой, пахнущий подвалом картофель не покупают — довольствуются своим, который прямо с огорода начинают хорошо хранить. В столовой комбината кормят вкусно, но не хватает поваров. Да что там повара? О загазованности атмосферы каждый день судачат. Вставал вопрос о постройке города-спутника на восьми озерах в здоровой зеленой зоне — так и повис в воздухе. Нерентабельно! Правда, открыли два-три дома отдыха за городской чертой для рабочих комбината. Может быть, и, даже наверное, поставят коммунистический город отдыха на восьми озерах, и тогда не будет скучно.
Много времени съедает телевизор. Аж поговорить некогда в гостях! Баюшкин его не любил еще и по другой причине: много у матери набивалось подруг каждый вечер, и как закрутят «миленький голубой экран» на всю катушку-программу, так и смотрят все: от начала до конца, даже «Шахматную школу» и «Спокойной ночи, малыши». Умиляются, ахают, колготят.
Он уходил. Спасали друзья и знакомые, не подверженные этой «голубой» болезни…
А еще спасала Флюра…
Флюра.
Надо же! Все началось на почтенной свадьбе сменщика Салима Хабибуллина, с которой Федору пришлось сопровождать его сестренку в общежитие педагогического института из одного конца города в другой. Свадьба была многолюдной и стала шумной, когда закончились речи, регламенты соблюдения правил и обычаев.
Федор оказался за столом рядом с Флюрой, держался скромно, во всем повиновался ей, что-то ел. Помнит, все время его подмывало хватануть за здоровье и счастье своего товарища по цеху стакан водки.
Флюра отодвинула этот стакан и своей белой маленькой рукой наполнила его фужер шампанским. Раскрасневшийся Хабибуллин, в парадном костюме с орденом Трудового Красного Знамени и значком «Гвардия», подходил к ним, обнимал Федора и похлопывал по плечу:
— Баюшкин! Вручаю тебе мою сестренку. Ты отвечаешь за нее головой, чтоб не опьянела. Казыма якши? Хорошая девушка?
Флюра краснела. Федор отвечал застенчиво:
— Биг якши! Очень хорошая!
Свадьба была такой же, как и у русских. Он запомнил важно сидящих во главе стола седобородых стариков в черных шапочках и их серьезные лица. Еще он помнит отчетливо, как Флюра поглядывала на него сбоку, и, когда встречался с нею взглядом, замечал в ее миндалевидных глазах сияние, в них метался озорной смешливый лучик, а он у себя в мыслях отмечал параллельно тот первый в мартеновском процессе луч, который открывает печь, и сталевары знают, когда готова плавка и можно взять пробу.
Он помнил, как переполненный трамвай, лязгая по стыкам, мчался, покачиваясь, от остановки до остановки. Было тесно, и, когда трамвай резко брал с места, люди наваливались друг на друга.
Баюшкин, двигая плечами, прорывался вперед, чтобы дать Флюре дорогу, но она отстала, их отделили друг от друга, и вот теперь он только видел ее лицо. Она была далеко, где-то на задней площадке, и откуда-то из столпотворения лиц на него весело смотрели ее нежные черные глаза. Вчера она сдала первую переэкзаменовку, сегодня — свадьба брата. Баюшкин ее провожает далеко, в институтское общежитие к подруге, с которой она вместе готовится к осенним экзаменам, — вот почему у нее хорошее настроение.
И хотя в трамвае было тесновато (рабочий люд возвращался со смены), у Баюшкина на душе было уютно. Правда, его оттиснули к ребру сиденья и прижали боком к нему, а до поручня было не дотянуться, но он держался и ловил взгляды Флюры. Ехали долго.
И вдруг глаза ее странно округлились, и лицо скривилось, как от боли. Во взгляде были и страх, и мольба о помощи. Краем глаза Федор заметил, что какой-то парень навалился на Флюру, притиснул ее к ребристой стенке. Она вскрикнула несколько раз.
Баюшкин терпеть не мог нахальства ни в словах, ни в поступках. Бывало, утихомиривал буянов, разнимал драки, осаживал хамов. Он вспомнил, как Флюра сказала ему на сегодняшней свадьбе: «Какой вы, Федор Иванович, невоспитанный!», — когда он отчитал визгливую соседку за то, что она орет громче всех. Но сейчас ему было все равно, что она скажет. Парень, наверное, ухарь, наверное, он наступил ей на ногу, давил, делал ей больно и ржал, довольный.
И еще Федору представилось, что тот шарит по всему ее телу. Почувствовав холод в груди, извинившись, намертво сжал зубы, развернул плечом пассажиров, протиснулся к Флюре и к тому нахалу. Золотозубый парень с ухмылкой на лоснящемся лице, в распахнутом пальто, с разбросанным цветастым шарфом на гордой плотной шее и лихой кепочке на голове, прищурил на Баюшкина белесые глаза и выжидательно процедил:
— Ну?
…Федора отвлек от воспоминаний первый подручный, мол, пора снять пробу.
Ну что ж! Пора так пора! Баюшкин вгляделся в ярко-белый свод печи, взял длинный прут-ложку и всадил в оранжевое ворочающееся месиво расплавленной стали. Осколок солнца осветил лица сталеваров. Вопрос о пробе теперь решит экспресс-лаборатория.
Он помнит, что тогда, в трамвае, приказал себе не заноситься, быть сдержаннее, вести себя спокойно и вежливо, но, взглянув на молчащую Флюру с усталым и грустным лицом, на ставшую уже издевательской ухмылку золотозубого, махнул на свою вежливость рукой.
Баюшкин тихо сказал парню в лицо:
— Извиняться будешь?
Тот поманил его, мол, наклонись, сказать хочу.
Федор наклонил голову и, услышав, как золотозубый грязно выругался, почувствовал, что руки похолодели от гнева и как бы сами накрепко схватили хама за воротник, приблизили поближе. Баюшкин легонько ткнул кулаком ему в живот и рубанул ребром ладони по шее наискось. Тот, задохнувшись, замычал, заперхался, и, свесив голову, согнулся напополам. Федор припечатал сползавшую кепочку ему на лоб и взглянул на Флюру. Лицо у нее было строгим, сухим, а глаза напуганными. А вокруг уже галдели. Послышался чей-то жалеющий, укоряющий голос:
— Так и убить человека можно.
— А если бы пырнул тот ножом?
— Так их учить надо, молодчиков!
— Учить-то учить, учить — это верно, но зачем же драку заводить в общественном месте?
— Правильно товарищ поступил. Вложил этому как следует за девушку. Я рядом стоял и видел, как тот над ней изгалялся.
— Да таких надо по шее, по шее!
Флюра покраснела и спрятала глаза.
Трамвай остановился. На этой остановке Флюре выходить. Федор тронул ее за руку и ободряюще кивнул. Золотозубый пришел в себя, злобно смотрел на всех и шепотом матерился. Он толкнул плечом в плечо Баюшкина и задел рукой по лицу Флюры:
— А ну, пустите!
Баюшкин спокойно взял его за шиворот и с силой вышвырнул из вагона, потом вышел сам и осторожно поставил Флюру на бетонные плиты остановки. Вот тогда он и услышал второй раз ее несправедливые, как ему казалось, слова: «Какой ты, Федя, невоспитанный», — но не обиделся, не удивился, а обрадовался. Обрадовался тому, что она тепло назвала его Федей. Золотозубый стоял поодаль, орал, грозился и размахивал кулаками. Откуда-то появился милиционер, белобрысый, улыбающийся паренек, в ладно пригнанной форме.
— Граждане! Что за шум? Что случилось?
Кто-то из выходящих пассажиров подал голос:
— Да вот, поучили тут одного хулигана…
— А где он?
— Сбежал. Уже очухался.
— Ну, тогда лады.
…В печи ровно гудело пламя. В голове Баюшкина это отдавалось голосами пассажиров, визгливой руганью того хулигана, и сквозь этот шум, гул и грохот прорывались нежным писком, постукивали ласковыми молоточками в висках слова Флюры: «Какой ты, Федя, невоспитанный». Или ему хотелось, чтобы это так было.
Баюшкин усмехнулся, вытер брезентовой рукавицей пот со лба, как наждаком провел, и требовательно кивнул подручному:
— Чего медлите? Готовьте плавку к выпуску!
Ему так хотелось увериться, что он в общем-то правильно ведет себя каждый день, живет и понимает все, но иногда чувствует себя вроде камня в большой реке, вокруг которого шелестит вода и уносится мимо, только шлепает его по бокам, словно и он должен плыть вместе с водами.
Ему остро захотелось во что бы то ни стало увидеть Флюру сегодня же, спросить о том, как она себя чувствует, сдала ли экзамены и вообще не сходить ли им в кино, вот на «Тайны мадридского двора», например.
Поздним вечером он пришел в общежитие.
Через дежурную вызвал Флюру, и они пошли куда глаза глядят, лицом к луне.
Земля была сияющей от лунного света, дома и деревья словно выкрашены в серебряный цвет. Мягкий голубой воздух дрожал и слоился, он заполнил город, и огни в окнах расплывались, звуки машин, голоса прохожих гасли, становились глуше, и все в этот лунный вечер располагало к беседе, пению, мечтаниям.
Потом Баюшкин с Флюрой задумчиво сидели на скамье у фонтана, слушали шум льющейся воды. Федор накрыл плечи Флюры пиджаком. Он, раскурив сигарету, пускал дым колечками, они качались и смешивались с лунным светом — таяли в нем. Где-то в душе еще держалась неловкость за случай в трамвае, ее укор и разноречивые суждения пассажиров, и только думка о том, что Флюра забыла об этом, уравновешивала настроение.
Флюра молчала. Они набродились по длинному зеленому проспекту Металлургов из конца в конец, и сейчас ей, наверное, не до разговоров.
— Мне больше всего нравится солнечный свет, — подала она голос, и Баюшкин встрепенулся.
— Да. Лунный как неживой, и все время клонит в сон.
Флюра тихо в кулачок засмеялась.
— Это не луна виновата. Просто устал ты с ночи.
— Да, у нас в цехе и ночью солнца много — в каждом мартене.
— А еще я люблю свет костра в степи и чтоб огонь горел до утра, не гас.
— И все-таки лунная дорожка на реке очень красива. Как в одном стихотворении: «От Махачкалы до Баку — луны плавают на боку».
— Я эти стихи тоже читала…
Ничем не примечательный вроде разговор, а на душе стало теплее, и тревога пропала.
— Сколько переэкзаменовок у тебя осталось?
Флюра осторожно прищурила глаза.
— Осталось всего ничего. Мучает меня английский. Я и в школе тройки по нему получала.
— А мы с товарищем вместе занимались, штурмовали немецкий — и тоже сплошные тройки.
— Ну, это дело поправимое. А сейчас немецкий тебе, сталевару, пригодился бы?
— Да. Есть интересные статьи, но перевести трудно.
— Займись снова. Ты уже, Баюшкин, не школьник. Не мальчишка. Хочешь, я тебе помогу?!
— Да. Только ведь у тебя «осталось всего ничего»…
— Не бойся. Моя подруга поможет. Уговор: на подругу не заглядывайся, она у нас красавица. Не то что я.
Флюра сняла с плеч пиджак и подала Федору. Когда они встали со скамейки и пошли по лунному свету рядом друг с другом, он почувствовал неловкость оттого, что она ему чуть выше пояса, ну совсем как младшая сестренка. Она командовала:
— Не курить по дороге. Меня провожать не надо. Только до поворота.
И в ее голосе было столько энергии и силы, что Баюшкин потом все время об этом вспоминал и сравнивал ее с жар-птицей. Вспоминал он и ее дымные от луны глаза, искру в них, крепкую, чуть задержавшуюся руку в своей, похожей на лопату, уверенные громкие стуки-перестуки каблучков, стремительную фигуру, которую заволок и скрыл лунный свет, себя, одинокого и неприкаянного, предполагаемую встречу с ее подругой-немкой, и о том, что сегодня Флюра не напомнила ему о его невоспитанности, и то, что лунный свет все-таки ничем не хуже солнечного.
…С Флюрой Баюшкин встречался часто, и каждый день приходил к убеждению, что лицо ее становится все строже и нахмуреннее — пухлые щечки опали, только черные глаза все так же были с искрой. Он догадывался, что причиной этому переэкзаменовки, и однажды решил, что пора ей чуть отдохнуть, сделать маленький перерыв, отвлечься, и купил два билета в театр.
Они стояли в обширном прохладном вестибюле общежития лицом к ярко-красочному панно, на котором по звездному небу плыли робкие спутники, огненные ракеты и важные космические корабли, в центре застыл огромный голубой земной шар с облаками над материками и океанами, а по бокам Земли веером портреты космонавтов с Генеральным конструктором во главе. Баюшкин тоже считал себя чуть-чуть причастным к их делу, поскольку варил сталь ответственных марок. Баюшкин радостно и не смущаясь развернул театральные билеты и галантно шаркнул длинной ногой по паркету — приглашаю!
Флюра засмеялась, откинула толстые черные косы за худенькие плечи, глаза ее полуприкрылись, и она, подбирая слова, потирая ладошкой вспыхнувшие щеки, нехотя произнесла, как вздохнула:
— Нет, Федор Иванович. Я не смогу.
Он видел, что румянец стал гуще, она опустила голову, и он дослушал ее виноватые слова:
— Осталось всего три дня. Переэкзаменовка слишком тяжела и ответственная. Ты же, Федя, не хочешь, чтобы я снова провалилась или совсем была отчислена из института?!
Он недоуменно развел руками.
— Я понимаю. Но ведь и перерыв, отдых должен быть какой-то. Ты сама сколько раз мне внушала…
Флюра опять засмеялась, дотронулась рукой до его груди.
— Не упрашивай! Нет, нет, нет и еще раз нет! Конечно, можно и в театр сходить, да и самой мне хочется посмотреть новую пьесу, как ее… Название забыла… А о чем она?! На современную тему?
Баюшкин не знал, о чем. Он вздохнул и помолчал. Она взяла его руку своими прохладными руками и погладила ее.
— Ой, да какой ты! Не сердись. Ну, товарищ Баюшкин, ну, Федор Иванович, миленький, Федя, прошу тебя. Вот закончу это экзаменационное наказание — тогда и в кино, и в театр, и в гости, и город весь обойдем, тогда хоть на край света! Я сама тебя найду.
…Он одиноко сидел в первом ряду с незнакомыми соседями, слышал и рядом, и за спиной приглушенные голоса и дыхание притихающих, ожидающих и негромко шепчущихся зрителей.
Театр он уважал. Любил игру известных и заслуженных мастеров сцены Зюмова, Далина, Самарди. Все они были и комическими, и характерными, и трагическими актерами. Он помнит за последнее время полупустые залы, помнит, как начались «организованные походы в театр» целыми школами, предприятиями, цехами, институтами и училищами.
Сегодня он не был «организованным», а просто взял билет и пришел в театр сам, подчиняясь зову.
Открылся тяжелый бархатный занавес — и начали метаться по сцене кричащие люди. Они доказывали друг другу какой-то непонятный производственный вопрос до окончания первого акта, но так и не доказали.
Он терпеливо ждал окончания акта, когда занавес закроет этот непонятный и искаженный мир, а он сможет одеться и просто уйти, как пришел.
Что он и сделал. А пьесу начисто забыл на следующий же день.
…Дни шли за днями, сменялись погоды, зачастили далеко не кратковременные дожди, и город, словно громадный корабль, как бы плыл по опустевшей степи куда-то к Уральским горам, к их железноскальному причалу.
Воздух был плотным, набухшим влагой, белесым и холодным, и только на металлургическом комбинате в мартеновских печах бесновался солнечный свет от расплавленной гудящей стали.
Баюшкин не любил нудные осенние дожди и всегда спешил в цех на смену к огненным окнам печей — там пламя веселило глаз и на душе теплело. И в этот день было так же: из холодного дождя — к огню и свету. Только вот на душе не теплело. В ней крепко засел обидный осадок от театральной неудачи, а еще, может быть, пугало и волновало более важное — сердце заполнилось рабочей тревогой. Его бригаде предстояла выплавка 150-й особой высоколегированной марки стали. Задача была очень серьезной.
Ответственность лежала на всех поровну, и еще перед началом на сменно-встречном начальник цеха зло проинструктировал и долго расспрашивал всю бригаду, словно принимал экзамен или готовил в атаку. На сегодня нужно было исключить себя из племени «скоростников», потому что скоростные тяжеловесные плавки всегда проходят с риском. В сталеварении давно уже открестились от несерьезных методов и прорывов, а ставят во главу угла точный расчет, дисциплину и ответственность.
В сегодняшней смене все было как и прежде, без суеты и нервозности, разве только приказы произносились громче и отчетливее. Баюшкин сам сходил к миксеровому проверить, готов ли для заливки чугун, а также на шихтовый двор отобрать лучшую шихту и договориться о своевременной ее подаче.
В его сталеварской душе все-таки разгорелся тот порыв, когда соседствуют друг с другом желание и уверенность. Ему, Федору Баюшкину, воистину придется пойти на Вы, совершить не подвиг, а самый обыкновенный мартеновский процесс. И первый подручный Желудев был молчалив и не суетился, как обычно, не мельтешил, не похохатывал, а только застывал в задумчивости, серьезнел, надувал щеки.
Баюшкин, хотя и был собран, сознавал, что душевно ему невмоготу. Но он прибыл на смену, на тревожно жаркую работу, которая врачует каждого, потерявшего покой. Завалочная машина уже стучала хоботом с мульдами в окна, за которыми бесновалось пламя и искало выхода, словно спрессованная огненная осень, ожидающая ветра для листопадной круговерти. Большегрузная мартеновская печь подрагивала, мерно погудывала и обдавала зноем.
Он всегда, когда ему было жарко, вспоминал белый студеный снежный ветер и летящую упряжку оленей по древним отполированным снегам Севера, на котором он служил в рядах Советской Армии. В тундре тоже было жарко, когда встречный ветер ударяет по щекам наотмашь и они становятся по цвету раскаленным железом. Горят, в общем. А в груди — прохлада, как холодной воды напился из ручья. Два молодых года он прослужил под северным сиянием аж на самом берегу Ледовитого океана.
А после армии снова вернулся на свой завод, кончил комбинатовские курсы, встал к мартеновской печи и выдал первую самостоятельную плавку. Это было праздником, взрослением и ростом. Тогда и положил себе на душу и сердце главное: он должен не просто жить — проживать день за днем, а быть бойцом, всегда находиться в наступлении. И накрепко запомнить, что тоннам выплавленного тобой металла предстоит дальняя дорога не только к отечественным заказчикам, но и в разные дружественные и иные торгующие с твоей державой страны.
За сталеваров своей бригады, за печь, за ход плавки Баюшкин был спокоен. И в соседе был уверен — там стоял на вахте бывший подручный, его первый ученик с веселой фамилией Бубенчиков.
Желудев бесшумно подходил и, постояв, отходил, выдыхая неопределенное «М-да-а…», и снова оказывался рядом — не находил себе покоя, посматривал то на печь, то на Баюшкина. Посматривал искоса, переминаясь с ноги на ногу, словно торопился что-то важное сообщить.
Плавка уже перешла в среднюю точку. Тут гляди в оба, тут нужно чаще сверяться по приборам, быть начеку.
— Ты что-то хотел мне сказать? — спросил Баюшкин и вгляделся в тихие затаенные глаза Желудева. Тот кивнул на печь, мол, в норме, заморгал и, отдувая толстые щеки, кряхтя, заговорщицки и доверительно проговорил:
— Да, знаешь… Вчера вечером состоялась у меня душевная беседа с сестрой. О жизни, о людях. Ну, Полина-то больше про любовные истории разговаривала. Есть, говорит, один человек, я, говорит, за него и в огонь и в воду бы пошла и глазом бы не моргнула.
— Да, есть такие люди…
— Я, говорит, и так ему, и этак уже намекала, а он и в ус не дует. А ведь знает, что я о нем все время только думаю и сохну.
Желудев снова искоса взглянул на Баюшкина:
— До пробы уже недалеко, — и вдруг рассмеялся, хлопнул Баюшкина по плечу и крикнул в ухо: — Ох, и любит же тебя она, сестра моя, Полька! На день рождения приглашает.
…Есть люди, которым на всю жизнь радость, если они кого-нибудь сосватают и поженят. Баюшкин сватовьев много повидал на своем молодом веку. Все эти веселые, щедрые на райские посулы люди казались ему как бы шагнувшими в жизнь откуда-то со стороны, в них было много нарочитого, заданного и фальшивого, как у пророков и утешителей. Такой фальши в чистосердечных намеках и признаниях Желудева он не уловил.
— Ты меня очень обрадовал, друг. Да вот ведь в чем дело. Я об этом давно уже знаю. Твоя сестра, как в поле хороший луг, а цветка нету. Уяснил?
— Я что?! Я только передал. Начальству виднее.
— Ладно. Ты вот давай-ка составь рапорт вовремя. А Поле скажи: на день рождения обязательно приду.
С Полиной он виделся часто, но не дома, а на работе в мартеновском цехе. Чтобы лишний раз повидать Баюшкина, она сама приносила из экспресс-лаборатории лист с анализом пробы, молча подавала ему, опускала глаза и чего-то ждала, слова ласкового какого, а он только похлопывал ее по плечу и, открывая белые зубы, улыбался, мол, ты молодец, Поля.
Она краснела и уходила.
Сегодня она пришла в своем синем халате, коротком и тесном. «Добреет все, — отметил Баюшкин. — Вот бы нашелся парень ей впору!» — и почему-то подумал о себе.
Анализ стали показывал хорошие результаты.
Плавка была выдана строго по графику, с отличной маркой.
Ему подумалось: «А бывает ли марка человеческой души и, если есть, как достичь, чтобы и она была высоколегированной, такой же крепости, бойцовской, в общем».
Полина, румяная, порывистая, толклась на площадке среди шума, радостного и гордого говора сталеваров, обнимала брата и, уходя, вдруг неожиданно влепила при всех свой накрашенный поцелуй в щеку Баюшкина.
Все по-доброму рассмеялись.
А он вспомнил о Флюре и заторопился домой.
3
Сегодня у Флюры последний экзамен, а завтра она будет свободна и они обязательно должны встретиться. Неделя всего прошла, а он уже затосковал. Не то, чтобы очень, но просто было некоторое душевное неравновесие и сердце как бы не на месте.
В душевой Баюшкин старательно смыл «накрашенный» поцелуй Полины по случаю сталеварской победы и из проходной прямо вошел в голубые вечерние струи дождя.
Он шел навстречу этому дождю по бетонному старому мосту, весело чертыхаясь.
Разбушевавшийся ливень загнал его в блестящий красно-желтый трамвай № 0037, полупустой и молчаливый. Баюшкин, разморенный и усталый, задремал на холодном кожаном сиденье. Под железную трамвайную стукотню ему вдруг представилось, будто забрели они с Флюрой на Магнит-гору, аж на самую ее вершину. До этого они целый день кружили по городу и его окраинам, а потом устало прилепились к этой легендарной горе. Он не знал: возможно, это было обычаем каждому горожанину взойти на ее вершину и оттуда посмотреть на город, отыскать взглядом свой дом или трубы родного цеха на заводе. Что ж, хороший обычай, серьезный, душевный. Он бы всем посоветовал исполнять его, а женихам и невестам — в обязательном порядке. Пройдя по осенней огненной тополиной улице вверх, Флюра и Федор вошли в пустую березовую рощу.
Березы, голые, белотелые, стояли на их пути. Баюшкин и Флюра слышали тихий звон, который исходил от стволов, печально дрожал в стылом воздухе. Флюра, осторожно ступая по сухим желтым листьям, тянула Федора за руку все выше и выше, и он шел за ней, шел туда, куда она вела, куда-то к небу. Туда, где на фоне осеннего неба четко стояла сквозная треугольная железная вышка. Этой не холодно, как березам. Этой было все равно.
Баюшкин недоумевал, почему Флюра тащит его на самую вершину, но она молчала, только приложила палец к губам. Наверное, там, на вершине Магнит-горы, хотела сообщить ему, что наконец-то ей удалось, как говорят, ликвидировать академическую задолженность, что по английскому все «о’кей», что теперь она студентка второго курса, а посему можно песни петь и идти за город, в степь, к небу, куда глаза глядят…
Около вышки Федор укутал Флюру плащом, обнял за маленькие плечи, прижал к своему теплому боку, и они вместе, разом, взглянули с вершины на землю. Их взору открылась большая земля со степью и Уральскими горами, городом и заводом.
— Так вот где мы живем, Флюра!
— Да. Ну а теперь поцелуй меня.
…Проснулся Баюшкин от толчка в плечо, Первое, что он увидел сразу, — веселое лицо рыжей кондукторши. Она по-доброму смеялась.
— Вставай, гражданин! Вроде трезвый, а все остановки проспал. Хороший сон видел?
— Точно, милая. Эх, славный сон приснился!
— Ну, тогда за это бери второй билет.
— А где мы?
— Кольцо.
Он крякнул, рассмеялся и вышел в теплый молоденький дождичек. «Смотри-ка, ливень-то я и проехал».
У него было такое настроение, словно надел на плечо радугу или подхватил на свои могучие руки тонущего и вынес на берег…
Первое, что он увидел дома, — на самом важном кактусе расцвел цветок. Он лучился среди шипов, ярко-белый с розовым цветом, был таким нежным, таким необычным, словно родилась во Вселенной новая звезда.
Он прошел в другую комнату. Там у окна одиноко сидела его матушка, ворожила со спицами и что-то пела, вязала, в общем.
— А вот и я! — весело поздоровался он и вздохнул, словно в чем виноват перед ней, и добавил:
— Сегодня у нас был особый день…
Первое, что она спросила прокурорским тоном, было:
— Ну, сын, сколько сегодня выдал за смену?
Он засмеялся и ответил степенно, как на рапорте:
— На сто процентов! Ма, а что это у нас в доме тишина?
Мать пристально посмотрела на него, отметила его веселость и добродушие, залюбовалась им и просто объяснила:
— Так ты же всех моих подруг сам проводил.
— Разве? Кхм… Я только тех, кто сватать любит.
— Ну, ладно. Мои гости никуда не денутся. Одна на вокзале, другая на базаре, как говорят.
— Подавай на меня в товарищеский суд.
Мать рассмеялась, а он смотрел на ее седую голову, на золотые очки, скрывающие полуслепой взор, и хотел грохнуться перед ней на колени и просить запоздалого прощения за проказы в детстве, за вины в отрочестве и иную непутевость в молодости, во всех прошедших годах.
— Хоть бы ты, сын, полюбил кого. А?
Он засмеялся, мол, чего нету — того нету, а мать разгладила пальцами свои брови и вздохнула:
— Любовь… была она у меня однажды. Вот и родился ты.
Кашлянула, хитро улыбнулась и пропела, перебирая спицы:
Поправила на переносье очки, опять вгляделась в сына, решила:
— Сейчас ужинать будешь. Чай сегодня я крепкий заварила.
Баюшкин словно спохватился:
— Ма, я ведь получку принес.
Он уважительно положил перед ней на стол пачку денег.
— Смотри-ка, целых триста рублей, как у министра какого. Куда же девать их столько…
— Тебе платье, мне костюм купим.
— Да у тебя их вон сколько!
— Новые привезли. Хвалят. Купим — всем буду хвалиться, как самым первым костюмом после армии: без отца и матери нажил.
— Да… без отца. Недолго он пожил после победы. Раны замучили.
— Батя у нас герой. Три ордена Славы ты, мама, наверное, каждый день до блеска чистишь?
Мать вздохнула:
— Каждый… Сын, а к тебе приходили.
— Кто? Полина?
— Да нет! Эта пигалица черненькая, красивенькая. Ну та, что кухню мне белить помогала. Пришла радостная вся, аж светится. Ну, Флюра которая…
«Английский сдала», — догадался он.
— Чуть не пела только. Все спрашивала, когда мой Феденька придет? Ее, видишь ли, Феденька. Кроме меня, тебя никто так не называл. Садись ужинать. Я тебе и рюмочку налью. Куда ты?
…Оставив за спиной недоуменный, растерянный взгляд и возглас милой матушки: «Куда ты?», — Баюшкин осторожно прикрыл за собой дверь и ринулся к Флюре, как в полет.
Он спешил туда, на берег Урал-реки, где, наверное, сейчас общежитие педагогического института ярче всех горело огнями. Шагал сквозь косые навесы дождя, будто раздвигал занавесы, будто там за главным занавесом уже не пьеса, которую он не смог досмотреть без нее, а сплошные тюльпаны и розы, ждущие в городе под дождем солнца.
Все еще солнечным лучом перед глазами сверкает в сталеварской ложке золотой отсвет расплавленной стали. А еще в темноте вот так же светят и глаза Флюры.
Баюшкин уже привык к ее черным с лучиками глазам — они стали родными, теплыми, зовущими и всегда оживлялись золотой искрой, когда она смеялась над ним. Снимала с него пробу, в общем! Ну да ладно…
За бархатными голубыми шарами фонарей было слышно, как тяжело движутся под набухшим небом уральские воды к огромному мосту и ворочается течение в круговороте около каждого лба бетонных быков.
Баюшкин поднял воротник плаща, снял кепку и подставил голову летящей с неба воде. Освежаясь, он ловил ее в ладони, мыл руки и лицо и крякал от удовольствия.
Он мешкал. Он боялся встречи с Флюрой. Ну что из того, что она в разговоре с матерью назвала его «моим Феденькой»?! Но и то правда, что Флюра его непременно ждет.
Кому же, как не ему, сообщить о своей немаловажной победе на экзаменах, а ему кому, как не ей, — о сталеварской многотрудной удаче?!
Он открыл дверь подъезда и в свете столкнулся с нею, лицом к лицу, даже, услышал ее чуть захлебывающееся дыхание.
— Я ждала.
Отвернулась, но осталась на месте. И он вроде остолбенел. Она все прятала свое густо залитое румянцем лицо, искоса посматривала не на него, а на сплошную стену уютного ливня.
— Здравствуй.
— Здравствуй.
Федор топтался и гадал: рассказать ли ей, какой он нынче в трамвае сон видел? Не поверит, засмеет.
Флюра поежилась:
— Ну, что молчим?
— Не знаю. Хочешь, я прочту тебе стихи?
Кивнула.
Федор набрал воздуха и стал шептать ей, смотрящей на ливень:
Флюра притихла, Федор от волнения глотал воздух, ждал, что она скажет, ведь это свои стихи он ей прочитал!
— Занятно. Это кто же такой счастливый человек?
Федор помялся:
— Все люди.
Замолчали, думая каждый о своем.
Флюра повернула к нему лицо и взглянула в его глаза своими серьезными сейчас глазами.
— Мне эти стихи понравились, хоть кое-где они, по-моему, неграмотны немножко. Сознайся, это ты их написал? Я слышала, что ты пишешь стихи. Мне твоя мама говорила.
Федор не дал ей договорить, взял ее за руку, выдохнул:
— Я все время думаю о тебе. Вот родились мы с тобой и вдруг встретились в жизни. Нет, не вдруг. И сегодня я готов поверить в судьбу.
Ему нравилось, что говорит он не сумбурно, но вот никак не может сказать ей главное, не решается, что ли. Чудак, начал читать ей стихи, которые пишет для себя после работы, отдыхая душой. Ведь нужно идти на Вы не только с самим собой. И в любви тоже нужно идти на Вы! Надо просто взять Флюру за обе руки, обнять, прижать к своему сердцу и сказать откровенно, мол, выходи за меня замуж, и он сказал ей это, чувствуя, как запылали щеки.
Она ойкнула, опешив и даже привстав. Глаза ее стали или испуганными, или изумленными, он не понял, только вздохнул и вгляделся в ее глаза, ожидая ответа.
Ливень уже утих, словно устал. Все вокруг было чисто, свежо, промыто. Урал-река открыла свои просторы, и на другом ее берегу засияли огни завода, были слышны его разные трудовые звуки, да еще в небесах погромыхивало, но это там, где-то в космическом отдалении.
— Я ведь учусь, Федор. И ты должен понять.
Она взяла его за пуговицу, наклонила голову, словно виновата в чем.
— Подожди меня…
Потом вдруг остановилась, вскинула на него глаза, прижалась к нему вся, встала на цыпочки, осторожно обняла худенькими белыми руками и, зажмурившись, доверчиво поцеловала в губы. Он задохнулся от нежности. Ему так захотелось поднять ее с земли, уложить на ладони и понести это дорогое существо навстречу всем огням и лунам, громам и дождям. Вот как он ее любил.
И, не сдержавшись, стал исступленно целовать ее лицо, Флюра сердито постучала ему в грудь, отстранилась, сказала со счастливым смехом:
— И все-таки, Федя, ты некультурный.
А ему было теперь все равно, раз он такой счастливый! Он услышал еще уже строгие ее слова:
— Если любишь, береги меня. И я тебя тоже буду беречь.
…Они стояли плечом к плечу и, еще не остывшие, молчали, переживая все это.
Где-то на верхних этажах общежития захлопали двери и зазвенели голоса. Это студенты зашумели на лестницах и в вестибюле, словно проснулись и все узнали про Баюшкина и Флюру, и очень спешили к ним поздравить, мол, мы первые отмечаем их двоих, таких счастливых среди всего человечества на вечерней, омытой всеми дождями чистой планете.