С тех пор как пятнадцатилетним парнишечкой Костя Желудев уехал в этот большой, железный и дымный город из своей маленькой деревеньки, прошло несколько лет.

Но и сейчас он помнит слова отчима, который на проводах, похожих на пьяный праздник, став неожиданно ласковым, торопливо внушал, кивая за горизонт:

— Ты, Костька, не трусь вообще… Там — жизнь за холку держи. Вот ежели спросят тебя: ты кто? Соответственно ответ: рабочий! И грудь вперед! Чуешь? Рабо-чий… Не шантрапа босая, подпасок какой, а работный человек, который что-то такое делает железное, что-то такое… соображает. А посему в жизни положено тебе наперед первое место. Чуешь?

Костя «чуял».

Мать, отвернувшись, грустно кивала в такт словам отчима и, обняв белоголовых младших сестренок, смотрела в землю.

«Что-то такое железное» — это громадные мартеновские печи, и в утробах каждой бесновалось по солнцу, это дрожащий от гуда и гула цех, плывущие по пролетам красные шары сухого, горячего воздуха, это громыхание кранов и властные, уверенные команды сталеваров.

Здесь плавили сталь, и здесь Костя «соображал» подручным уже четвертый год.

Каждый день с утра на него вместе с жарой наваливались шумное гудение печей, стук лопат, тяжелый шепот расплавленного чугуна при заправке, звон колоколов завалочных машин и сигналы паровоза. Он входил в цеховое зарево до вечера, работал и уставал уже по привычке, и эта положенная тяжесть работы не была обременительной в его состоянии восторженности и тайной гордости за себя, от сознания серьезности дела, которое он делает.

Он любил свою работу и себя в ней. Поэтому каждый день, приходя в цех, он принимался за свою работу просто как за что-то большое, уже вошедшее в его жизнь. И он бы, наверное, скучал, ему не хватало бы цеха, окажись он вдали от него.

Да он и скучал без него по выходным, и иногда ему приходила в голову важная мысль, что если его, подручного Костю Желудева, отставить от печей, то производство непременно остановится или наверняка будет что-то не так…

Подвезли шихту.

Печь гудела, лопата выскальзывала из рук, старшие подручные поругивали Костю, а он стыдливо отводил в сторону глаза и старался. Ждал машинист заливочного крана. Ждал веселый и старательный Феликс, сидя в кабинете-кабине завалочной машины. Время как будто остановилось. Костя неприятно чувствовал жару, ругал себя и цепко держался за лопату.

Кидал и кидал…

Еще очень долго ждать вечера, когда они, подручные, схватят тяжелую железную пику и несколько раз ловко и точно ударят ею в тугое, заделанное магнезитом выпускное отверстие. Раздастся звон колокола, пламя выстрелит огненным лучом и в светлом ореоле вытолкнет из печи жидкое солнце, и оно разольется по ковшам…

Он знал, что к вечеру устанет, «ухайдакается», как всегда, и, спасаясь от жары и усталости, пил много воды в этом густом и сухом горячем воздухе среди движущихся железных звуков.

Он пил, опершись на лопату, острую газированную воду, распахнув тяжелую суконную куртку, пил медленными большими глотками, зажмурившись и блаженствуя, мысленно представляя себя где-то в голубых глубинах озера или на зеленой пышной траве, густо усыпанной росой, или на бережковом беленьком чистом песке, в том благословенном местечке вселенной, которое он найдет, будучи в отпуске, вдалеке от этой большегрузной печи, в которую запрятали и переплавляют солнце..

С прохладой в груди он всматривался в печной прогон, и взгляд его скользил по подъездным путям и терялся в стальных переплетениях цеховых ферм, где наверху, под стеклянным небом, вспыхивала, разлетаясь на искры, безмолвная звездочка электросварки.

Он ждал начальника цеха Митрофанова, молчаливого и сурового дядьку, с которым виделся почти каждый день, но ни разу по душам не говорил.

Пролет заслонил огромный заливочный кран. Наклоненный к желобу ковш с жидким расплавленным потоком чугуна осветил оранжевым светом каменную кладку и броневые окна мартена. Голубая звезда электросварки погасла.

Костя вместе с другими подручными открыл тяжелые окна, и громадная завалочная машина выдвинула к огненному окну стальной хобот, всунула и осторожно опорожнила в пламя стальные корыта-мульды с шихтой и металлоломом.

Запахло генераторным газом и расплавленным железом. Когда вспыхнули вишневые зарницы — послышалась сталеварская команда.

Костя ждал Митрофанова и гадал: прочитал тот или нет его заявление об отпуске, написанное обстоятельно, на трех тетрадных страницах в клеточку.

Отпуск ему положен честь честью, и уж он проведет его где-нибудь на берегу. Долго ли начальнику расписаться!

Костя знал, что недавно у Митрофанова умерла жена. Может быть, ему сейчас и не до заявлений…

На соседнем пролете ударили в колокол, гуданул паровоз, подающий состав с изложницами, — там сейчас выдадут плавку. Колокольный звон долго и мерно плыл по цеху. Костя прислушался к нему и тут увидел Митрофанова.

Грозный и громадный, как и все в цехе, в костюме и белой рубахе с отложным воротником, он тяжело шагал, ступая по железным плитам и рельсам печного прогона, и большая седая голова его ныряла в тень, и лицо его казалось усталым и бледным, а освещенное вспышкой пламени, бронзовело и становилось похожим на портрет с плаката.

Он смотрел вперед себя, направляясь к печи, но Косте казалось, что Митрофанов смотрит только на него и чем-то здорово недоволен.

От соседней печи хлынуло зарево — там выпустили сталь, и ослепительное золотое облако закачалось по цеху.

Костя ждал почему-то, что Митрофанов подойдет к нему, поздоровается и улыбнется, даже похлопает по плечу, как раньше, и скажет: «Привет, товарищ Желудев! Читал, читал твое заявление. Ну что ж…». Или что-нибудь другое в том же духе, но начальник скрылся в золотом облаке и словно взлетел вместе с облаком, и через минуту уже стоял на рабочей площадке, держась за поручни, рядом с мастером, и что-то кричал тому в лицо, размахивая фуражкой, зажатой в руке. Мастер разводил руками; голосов не было слышно, но Костя догадался: они доругиваются.

Каждый день их мастер, Федосий Маркович, после сменной встречи показывает маленькой худой рукой на «Крокодил» — стенную газету, в которой металлурги нарисованы очень похоже. И голубые глаза его в это время как-то светлеют и смотрят виновато.

Каждый день Митрофанов приходит к их печи, во все вмешивается и ругается с мастером до конца смены. Дело в том, что мартеновский цех за начало июля недодал стране двенадцать тысяч тонн стали.

А главное — Костина печь вместо плавок выдает аварии и долго стоит на ремонтах. Все их ругают. А печь их работает уже много лет, и ей, наверное, трудно, хоть она, миленькая, и старается вылить в ковши эти долгожданные тонны расплавленной стали.

И люди стараются. Работа их серьезная, и человек, работающий у печи, тоже нуждается во внимании. Вот ведь у Митрофанова жена вдруг померла… Жалко. В лаборатории работала. Всем цехом внимание оказали на похоронах. Внимание, оно ведь тоже бывает разное.

Двенадцать тысяч тонн — это не шуточки. Это значит, где-то на целине не хватает примерно шестисот тракторов.

Ну а если Костя стал бы директором, он бы сразу приказал разрушить старые печи и возвести новые, еще более могучие. И тогда их цех был бы передовым.

А тут еще ни мастер с виноватыми голубыми глазами, ни уважаемый Гаврилов-сталевар не дают хода. Подручный — и все тут!

Федосий Маркович обещал однажды поучить сталеварению, да махнул рукой: во-первых, нужно идти в школу мастеров, да и потом не сразу к печи допустят: не просто заменить знатного металлурга, большого специалиста в своем деле.

Костя знал, что сегодня плавка будет полновесной и печь гудит хорошо. Он только чувствовал себя неловко, наблюдая за Митрофановым, и с обидой думал, что начальник цеха о нем даже не помнит, позабыл — и все тут!

Митрофанов сходил по металлической лестнице, за ним шел мастер, Федосий Маркович, и возносил свои маленькие ручки над большой седой головой начальника.

Митрофанов обвел руками круг и показал на сталеваров.

Еще Костя успел заметить, как они, два начальника, остановились, и Митрофанов рубанул рукой воздух: мол «все», а Федосий Маркович согласно покачал головой.

Теперь Митрофанов шел к нему, Косте. Шел и глядел на него, недовольный и очень усталый. Костя видел его ноги, обутые в желтые тяжелые туфли, и над белой рубашкой старую большую седую голову. На щеках грязно-серебристая щетина. «Побрился бы, начальник».

Митрофанов остановился около, вгляделся в Костю, подумал о чем-то и глухо приказал:

— Зайдите в перерыв, Желудев.

«Ага, значит, вспомнил и о моем отпуске». Костя взял в руки лопату.

…В громадной пухлой руке дымилась чистенькая белая сигарета. Лицо Митрофанова улыбалось. Костя в нерешительности рассматривал широкий, с бумагами стол, грязные от пыли окна и стены с красными зигзагообразными диаграммами, когда простое, грубоватое «Садись, парень» заставило его вздрогнуть.

Он увидел три листка из тетради, бережно схваченные двумя руками начальника, три листочка заявления об отпуске, и еще увидел черные насмешливые глаза Митрофанова.

— Возьми другой стул. У этого поломана ножка. Сел? Ну вот… В твоем заявлении восемнадцать ошибок… Нравится? Мне нет!

Митрофанов встал и облокотился на стол. Глаза его потухли, и Костя заметил, что он сердит.

— Слушай… У тебя есть товарищи? Есть, значит. Они что, тоже неграмотные? Молодые рабочие — неучи? Неверно. Это на шестой печи неучи, поэтому — брак.

Костя хотел возразить, что-то доказать, но Митрофанов остановил его пухлой рукой и не дал говорить.

— Знаю. Ты мне все обскажи… Что у тебя на душе… Почему плохо работаете?

Костя вдруг почувствовал себя как дома и, когда те три листочка заявления, за которыми он наблюдал, легли рядом с картами заявок и отчетом, смело сказал:

— Мы не неучи. Мы работаем. А вы нас не знаете. Нам… иногда тяжело. А вот после обеда посмотрите, какую полновесную плавку выдадим…

Костя замер, а потом стал выкрикивать, защищая всех, не себя:

— Я подручный сталевара, и то со мной Гаврилов и мастер, Федосий Маркович, советуются. Никто у нас плохо не работает.

— Слушайте, Желудев! В чем тогда дело? Может, общая неорганизованность?

— Не знаю, товарищ Митрофанов…

— И я не знаю. Выкладывай свои обиды.

— Мастер не готовит меня в сталевары. А я уже четыре года хожу в подручных.

— Я запишу. Пойдешь в школу мастеров. Дальше…

— Да не обиды это. Просто не все ладно идет, и я не знаю, что главное.

— Ну, скажи мне откровенно: ты или Гаврилов, когда работаете, думаете о нашем цехе, заводе, о нашем городе… Или вы думаете о себе.

Костя засмеялся. Откровенно говорить легко.

— Сейчас я думаю об отпуске. По графику моя очередь подошла.

— Видишь ли, друг… Отпуск твой мы задержим. План по первой декаде июля мы завалили. Вот и подумай вместе со мной. Ты сейчас цеху, производству очень нужен.

Костя улыбнулся. Ему стало приятно от похвалы начальника и оттого, что он нужен производству. Он ждал, что Митрофанов скажет: «Чуешь?» — как говорил отчим, прощаясь, но начальник цеха потребовал рассказывать дальше. И Костя сказал:

— Я буду работать с плохим настроением. Отпуск не даете. Если я еще напишу заявление о комнате? Дадите?

— Есть невеста?

— Пока нету.

— Не дадим. Женатые на очереди.

— Вот видите, я прошу, а вы говорите — нет.

— Ну ладно, Желудев. Будет у тебя хорошее настроение. У всех будет. Давай вместе поднимать цех. На твоем заявлении я напишу: «Подождать». Вот видишь — пишу. Мастеру скажу, пусть даст тебе характеристику. Пойдешь в школу мастеров, поучишься, станешь сталеваром, как Гаврилов. Это хорошо, что ты не всем доволен. Ну что… будем работать?

— Будем. Отдайте мне мое заявление.

— Возьми. Не забудь — восемнадцать ошибок.

— Это я торопился.

Костя посмотрел, как Митрофанов загасил сигарету о край стола, бросил окурок в проволочную плетеную урну, заметил, что большой палец у начальника перебинтован, и почему-то пожалел его.

Костя Желудев был отчаянным мечтателем, у которого мечты пока что никогда не сбывались. И хотя он переносил это легко и не горевал, все-таки и у него иногда сердце щемило и билось, как он сам для себя это определял, не в ту сторону.

Самой светлой мечтой его было скопить много денег, познакомиться с красавицей, чтоб она была от него без ума, сесть вместе с нею на пароход Москва — Астрахань, конечно в отдельную каюту, и, забыв обо всем на свете, поплыть навстречу лучезарному будущему…

Об этом он думал каждый день, представляя все до мельчайших подробностей, и жмурил глаза от удовольствия.

Особенно здорово все это виделось ему во сне. Перед глазами качался на голубой волне белый двухэтажный пароход, кричали над пристанью чайки, матросы подавали сходни, капитан вежливо приглашал подняться по ковровой дорожке на палубу и вообще чувствовать себя как дома.

Потом, конечно, раздавался торжественный гудок, провожающие махали платочками, оркестр торопился доиграть прощальный вальс, и пароход отчаливал, рассекая грудью знаменитую на весь земной шар реку, ту, которая и широка, и глубока…

Полный — вперед! И плыви! И никакой тебе лопаты!

Но каждый день пароходы уплывали по реке, скрывались в далекой дымке, и каждый день у Кости тоскливо замирало сердце, он никуда не уплывал, а оставался торчать в дымном городе, где жил и работал. Вот и этим летом…

Начальник цеха вернул заявление об отпуске с короткой резолюцией: «Подождать».

Сбереженные новенькие почти триста рублей разошлись по мелочам и потрачены на разную ерунду, да и красивой девушки пока не было. Вернее, их было очень даже много в его городе, просто он еще ни с одной не успел познакомиться.

Костя усмехнулся и зевнул, успокоив себя мыслью, что это не такая уж большая беда. Думать о красивых девушках сегодня очень уж не хотелось. Он устал, придя с работы в свое ставшее давно уже родным и привычным общежитие под громким названием «Интернат молодых рабочих», и, съев в столовке тоже привычные борщ и котлеты, поднялся на верхний этаж, сел на своем любимом месте у окна и смотрел на город.

Касаясь коленками холодных ребер батарей, навалившись грудью на подоконник и положив на него кулаки, а на кулаки — лохматую голову, Костя с легкой грустью в серых прищуренных глазах разглядывал залитый устоявшимся вечерним зноем двор, в котором мужчины за столиком «забивали козла», орала соседская ребятня, а домашние хозяйки открывали артиллерийскую стрельбу, выбивая ковры от пыли.

Идти ему решительно никуда не хотелось и, повздыхав об уплывшем в свой законный сказочный рейс пароходе, он, как всегда, принялся обдумывать свою молодую нехитрую жизнь.

В последнее время ему не давали покоя слегка сумасшедшие мысли о том, кто он, собственно, такой и зачем он вообще живет на планете.

Это его занимало.

Он видел себя, высокого, костистого и лохматого парня, в огромном стечении народа, видел со стороны, как этот парень неуклюже толчется среди людей и все на него укоризненно смотрят, будто хотят спросить: «Это кто такой?»

Он бы, конечно, ответил словами отчима: «Рабочий». Грудь вперед, колесом, пожалуй, была бы не к месту, поскольку их цех запорол план, должник государственный, да, ко всему прочему, и ошибок в его заявлении восемнадцать. Да, пожалуй, до рабочего ему далековато…

Вот начальник цеха обещал определить его в школу мастеров. Костя с радостью пойдет учиться после этих тяжелых четырех лет работы подручным. Он выйдет оттуда сталеваром, примет печь и выведет цех из прорыва…

Тогда будет и отпуск вовремя, да и комнату дадут, и лучшая девушка страны сама бросится на шею, как правильно сказал поэт Маяковский.

Костя размечтался, будто он уже получил комнату и вроде стал ее украшать. Первым делом купил и повесил красивый оранжевый абажур, как у всех в городе. Те столы, громоздкие, с ящиками, которые он видел в магазине, стоили дорого. Для начала, наверное, можно обойтись подоконником, на котором уместятся и книжки, и чайник, и разные рубашки. Конечно, кровать-раскладушку куда-нибудь в уголок, чтоб уютно было.

Костя вздохнул, подумав о бархатном диване с красно-белыми полосами, виденном им у кого-то. На таком диване здорово можно отсыпаться после смены, но на него, если купить, уйдет вся зарплата. Зато всю комнату он увешал бы картинами, чтоб как в музее.

А пока вот пристанища такого нету, а есть общежитие молодых рабочих, которое, хоть и стало родным, но порядком надоело, и не только ему одному.

Многие отсеивались, уходили в семьи, в зятья, или строили индивидуальные дома на Крыловском поселке, далеко в степи, рядом с кладбищем.

Костя им не завидовал. Если уж он женится, то приведет невесту к себе, для самостоятельной жизни, как он говорит. Конечно, он привел бы знакомую девчонку Женю, например, показал бы ей комнату: мол, чего там, живи и радуйся.

Костя помнит ее, веселую, синеглазую, и крепкие кулачки, упершиеся ему в грудь, когда хотел ее обнять.

Он всегда целовал девчонок, когда провожал их домой. Девчонкам это нравилось. К утру губы становились солеными. Но Женя была строга и на все Костины ухаживания только загадочно ухмылялась и говорила: «Вот еще новости». Она работала монтажницей на строящейся кислородной станции, и Костя чувствовал к ней двойное уважение: не позволяла вольностей, как другие, и работала на такой важной стройке, окончания которой ждали доменный, мартеновский, сталепрокатный и другие цехи.

Она сама поцеловала его однажды, когда он провожал ее. Он, рассказывая ей что-то, засмеялся, и за высоким забором ее дома загремела цепью и залаяла собака. Костя снова рассмеялся, но Женя попросила: «Тише», и, когда за забором раздался чей-то грубый бас: «Евгения, это ты? А ну-ка, иди домой!», поцеловала. Поцелуй был долгим, доверчивым и горячим. Костя успел тронуть рукою тугие маленькие груди и сильные, плотные бедра и восхитился: «Вот смелая, я, наверное, на ней женюсь».

Он много раз провожал ее, и его уже знали в доме и отец, и мать, и два Жениных старших брата. У ворот, на которых была прибита вывеска: «Во дворе злая собака», его всегда встречал младший братишка Жени — конопатый и белобрысый Генка, которому он помогал запускать в небо змея. Костя знал, что живут они богато, и все время удивлялся, что работает только одна Женя. Отец на пенсии, два брата, здоровые красивые парни, встречавшие Костю с ухмылкой: «А-а! Работяга пришел!» — нигде не работали.

Отец Жени, прихрамывая и низко приседая к земле, показывал Косте километровые огороды и сад — «парк культуры», как он его называл, на спуске к реке, с тяжелыми желтыми яблоками, присматривался к молодому парню, интересовался работой и советовал: «Иди в сталевары. Пора!»

Однажды Костя провел целый день у них в доме, вернее, работал вместе со всеми. Женя была злой, ни с кем не разговаривала. Косте было приятно бросать в ведра розовые булыжники картофеля, относить полные мешки и корзины в подвал, в котором стояли кадки с солеными огурцами и помидорами, и он думал, что это здорово, когда у населения есть свои продукты. Но тогда же он увидел, что в сарае и погребе не хватало места для яблок, картофеля и капусты, и подумал: «Куда им столько?».

Потом его позвали обедать. Он долго мыл черные руки, обмылок выскальзывал из ладоней, как рыба, и Косте было странно оттого, что у них он жестоко устал, больше, чем у горячей мартеновской печи.

На столе было вдоволь разной еды, крупные куски мяса и много водки.

Женя нервничала. Костя ел и дивился: все было невкусным. Он думал, что его усталость не оттого, что было тяжело, а оттого, что всего было много, что семья Жени вырастила все эти блага не для себя, а на продажу. А потом это подтвердилось, когда сидели у телевизора и отец сказал: «Завтра надо бы пораньше на базар».

Как-то Костя пришел к ним в выходной, чтоб пригласить Женю в кино. За дверью кричал отец, кричала и Женя. Костя слышал их голоса:

— Поедем и продадим!

— Я не поеду. Мне стыдно!

— Все вместе — быстрее управимся!

— Не поеду. Уйду я от вас!

Что-то за стеной загремело.

Братья сказали Косте: «Выйди-ка». Костя услышал ругань отца: «Вертихвостка» — и крик Жени. Он распахнул дверь и успел перехватить руку отца, который хотел бить Женю.

Отец недобро взглянул на него. «А, это ты» — и сильно хлопнул дверью. Женя плакала.

С тех пор он не был там и давно не видел ее.

Что и говорить, знакомых девушек у него много, но ни с одной он по-настоящему не дружил. Просто встречался, ходил в кино, по парку, провожал, обнимал в подъезде, ну, целовался… В общем, они все были жизнерадостны. Но этой самой любви в них не было.

Обычно в субботу он не знал, куда себя девать, а сегодня вот и небо какое-то неопределенное: обложило тучами, а дождя нет. Успокаивало только то, что они сегодня все-таки выдали полновесную плавку с опережением графика почти на час. Мастер одобряюще хлопал рукавицею по мартеновской печи, голубые глаза его ласково искрились: мол, так держать, миленькая, а Косте хотелось, чтобы он похлопал по плечу и сталеваров. В общем, отлегло у всех на душе. Все-таки победа. Каждый день бы так!

Но вот сейчас, в этот субботний вечер, не хватало ему полновесного настроения, праздника какого-то.

Фильмы он уже все пересмотрел. В театре духота, в парке на танцах толкучка, а шляться по главной улице он терпеть не мог: там тоже толкучка, шаркающий шум подошв, утробный гвалт сопляков с подбритыми бровями в красных рубашках и визг девчонок на каблуках-гвоздиках.

Услышать музыку или чтобы кто-нибудь запел песню — диковина.

Костя тосковал о карнавалах, о песнях, как в Венеции (он видел в кино), где всем хорошо, весело, все молоды и жизнь бьет ключом.

Костя закурил сигарету и выдул изо рта облачко дыма. Зной разморил его и клонил ко сну. Все вокруг было горячим: и город, и стены домов, и подоконник, обжигающий локти. И скука горячая. В комнате и на улице стало вдруг темно и душно.

Он высунулся наполовину в окно, раскрытое в небо; внизу был виден зеленый двор, кусты, разросшиеся по грудь домам, площадь, которую огибали медленные трамваи с сонными людьми, как ему казалось; снизу, со двора, доносились резкие взвизги ребятишек; где-то радиола тянула грустное танго, и над всем этим, над крышами, молчало темное небо — сплошная туча, будто все там, в небе, остановилось, сомкнулось и ждало грома.

Костя хотел дождя, грома и молнии, и большой сказочной радуги, как в степи. Но в городах она бывает редко.

Он злился, что туча вот так и будет лежать на крышах, но вдруг в ней ударило неожиданно три раза подряд, железно загудело — и началось. Грома тяжело проваливались вниз и ударяли землю, словно бомбили и хотели ее расколоть. Желтые молнии взрывались прямо у глаз.

Хлынул ливень с ветром.

Костя повеселел. Похоже, что в небе кто-то разбушевался.

Зеленые купы кустов лохматило, и ветви раскидывало ветром, ударяло о стены, о палки ливня. Молния вспыхивала, и тогда желтели тугие струи ливня, и Костя видел, как эти струи ломались и рассекались об угол стены и в пролет дома со свистом устремлялся белый веер воды. Небо с громами, молниями и водой обрушилось на город, и теперь вместо зноя была сплошная вода.

Он не ожидал такого. Он думал, что так может быть только где-нибудь в степи, в лесу, в горах или на море, а не здесь — в душном и пыльном городе. Перевесившись через подоконник, он взглянул вниз: по асфальту панели, мимо подъездов, подмывая садовые заборчики, торопился поток мутной дождевой воды, он торопился, затопляя улицы, вниз, к большим и тяжелым водам заводского пруда. Ему вдруг представилось, что, запутавшись в ливне, бежит по этому водовороту его знакомая девушка Женя, бежит, спасаясь от молний и грома, и негде ей пристать и спрятаться: все подъезды забиты людьми.

Все-таки она ему нравится, хоть и задается и горда. Что-то вроде жалости и тревоги шевельнулось в его душе, и он почувствовал, как кольнуло сердце. А когда еще раз ухнул в отдалении запоздалый гром, он успокоился, подумав: «В такую погоду она и носа не покажет. Сидит небось сейчас дома перед зеркалом и спокойно выдумывает себе новые прически».

Когда же ливень прекратился и стало очень тихо, он совсем успокоился. Крыша соседнего дома осветилась солнцем, будто там расстелили сушить оранжевое полотно.

Внизу какая-то босая женщина в полосатом платье без рукавов, наклонив голову под водосточную трубу, мыла волосы, и было в этом что-то домашнее, и не было небесного страха, а просто — земля, город, тихий двор и эта женщина один на один с притихшей стихией, моющая волосы.

Воздух стал голубым и свежим. Деревья стояли влажные и дымные, с черными замшевыми стволами. Над площадью и проспектом, уходящим в степь, встала темно-синяя стена еще погромыхивающего неба, и на этой стене, как нарисованная, раскинулась полукругом радуга.

Костя вскрикнул, радуясь, что увидел ее, что случилось так, как он хотел. Радуга вымахнула на чугунном фоне неба, яркая, с желтыми, синими, зелеными, красными обручами, которые светились насквозь и наполовину ушли в землю. Все это походило на праздник, и Костя любовался этим нечастым в городах зрелищем, как маленький.

И вдруг он увидел Женю.

Она выходила из радуги, как из ворот, и было в этом что-то необыкновенное и сказочное, и Женя была какая-то необыкновенная. Она шла одна, шла торопливо по проспекту, по направлению к его окну, и махала рукой.

Выпорхнули откуда-то воробьи и стремительно пролетели мимо глаз Кости, близко-близко, круглыми серыми камнями.

И снова вдруг пошел дождь. Полилась с неба светлая тяжелая дождевая вода. Пошла надолго, заливая воздух.

Костя увидел, что Женя побежала, и еще увидел бегущих по площади людей. Дождь растрепал радугу у него на глазах, она погасла, воздух набух водой, и дома стояли как погруженные на дно. И бежали кругом люди. И Женя бежала. Бежала к его подъезду, и вода била ее по голове и спине и путалась в ногах.

Костя набросил на себя пиджак и скатился вниз по лестнице.

Женя вбежала в подъезд и, увидев Костю, схватила его за рукав. Она всматривалась в него блестящими синими глазами, а от нее веяло теплом, пахло дождем и травой. Вымокшая, в светлой куртке с молниями-застежками, в черной юбке, туго облегающей бедра сильных ног, она сняла с волос красную косынку, и они, черные, красиво упали ей на шею. На загорелых круглых щеках, когда она говорила, образовывались две ямочки у рта, и у нее сразу улыбались глаза и чуть припухшие губы. Она сказала ему доверительно и устало, с затаенной болью и страхом:

— Слушай, Костя! Я поругалась с отцом и вообще… ушла из дому.

Губы ее чуть подрагивали, а синий взгляд ее распахнутых больших глаз, опушенных ресницами, был проникновенным и милым.

Костя весело засмеялся и хотел похвалить: мол, давно пора, но Женя остановила его, положив мягкую маленькую руку на плечо.

— Ой, не спрашивай, потом! Помоги донести чемоданы. Я к Тамаре жить перебралась. Пойдем.

Костя не стал ни о чем расспрашивать. Он смотрел на Женю, на ее чистое круглое лицо, волосы, красиво обрамляющие шею, и ловил ее растерянный взгляд, который спрашивал: «А ты хороший товарищ? Ты не подведешь?»

Костя не подведет. Он размашисто шагал, и Женя поторапливалась, догоняя его, и они шагали вместе, словно оба бежали из дому и вот идут за чемоданами, в которых невесть какое богатое приданое.

В одном из подъездов около Жениных чемоданов дежурил ее младший братишка. Белобрысый и конопатый, он одиноко стоял около них и горестно всхлипывал.

— Иди домой, Гена! Ну-ну… Я скоро приду.

Гена утирал нос кулаком и бормотал:

— Мамка плачет, папка ругается…

Женя обтерла его лицо платком и засмеялась:

— А ты-то чего разревелся?

— Да это я так…

— Ну, беги домой!

Костя подхватил чемоданы, и они пошли по проспекту вниз, к заводскому пруду, где жила Тамарка, подруга.

— Ну вот. Теперь я… одна, — задумчиво вздохнула Женя.

— И как же ты будешь дальше жить?

Женя не слышала его вопроса. Она шла, опустив голову, и смотрела себе под ноги.

Костя пожалел, что сам он пока не самостоятельный и нет у него своей комнаты. Он представил себе, что она есть, отдельная, в зеленом квартале, где-нибудь там, за последней остановкой трамвая. Вместо Тамарки он прямиком бы привел сейчас туда Женю с ее чемоданами, и, вообще, это было бы здорово! Например, он приходит с работы «усталый и на лбу морщинка залегла», как поется в одной старой песне, а Женя встречает его в дверях, и подает пушистое полотенце, и смотрит на него своим синим взглядом…

— Слушай, Костя! Пойдем завтра на пруд? Уедем далеко-далеко… На целый день! Ты достанешь лодку?

Костя взглянул на Женю, увидел молочно-белые зубы, улыбку, чуть припухшие губы и две ямочки на щеках, вздохнул, вспомнив о белом пароходе, который уплывал без него, и согласно кивнул.

На водной станции утром Костя выстоял в очереди целый час и взял напрокат легкую, покрашенную розовой краской лодку с большими тяжелыми веслами. До самого вечера это их с Женей дом и корабль.

Предстоял очень приятный жаркий воскресный день.

Было людно и шумно около воды. Жители купались и загорали и играли в мяч на песчаной косе с кустами, именуемой заводским пляжем.

Голые малолетние граждане, окружив Костю, плаксиво упрашивали: «Дяденька, прокати! Ну, дяденька…»

«Дяденька» катал этот взвизгивающий от восторга детский сад около берега, пока не пришла Женя.

Она была одета легко: красное без рукавов ситцевое платье в горошек, волосы прихвачены косынкой, на ногах босоножки. В руке она держала сетку, полную помидоров. Он смотрел на улыбающуюся Женю, на ее крепкое тело, и сердце у него екало от ожидания чего-то необыкновенного и волнующего…

Город медленно отступал назад, многоэтажные белые дома на берегу чуть покачивались в знойном мареве, и стены, окна и крыши, отраженные в голубой воде, дробились, расплывались и смывались волной от лодки, которую ходко вел Костя, направляя на широкий водный простор к солнцу.

Солнце било по голой спине, он ритмично взмахивал веслами и любовался городом, босоногой Женей, жмурившей глаза от солнца, и темным заводом на другом берегу, с трубами и дымами, отражающимися в воде.

На душе хорошо, потому что вода и небо, да еще город на берегу чем-то напоминал и Венецию.

Они плыли, он смотрел на Женю, и ему хотелось поцеловать ее в губы, а потом уж плыть, но вокруг был народ, и нужно было работать веслами. Впереди еще целый день, их день, и уж чего-чего, а нацеловаться они успеют вдоволь.

Им никак не удавалось остаться вдвоем: город и люди окружали их со всех сторон. Жене было жарко. Ей хотелось снять платье и понежиться в купальнике, но было стыдно, и она терпела.

А тут еще откуда-то будто вынырнула, появилась лодка с мощным мотором. Она неслась быстро, рокотала, раскраивала водную голубую целину, отчаянно разгонялась, будто вот-вот зароется в глубину.

Слышался хохот и визг девчат, громкие выкрики парней, плясовые гаммы аккордеона, и чей-то очень веселый мужской голос лихо орал в небо, словно оповещая вселенную:

Никто тебя не любит так, как я! Никто не приголубит так, как я! Никто не поцелует так, как я! И-эх! Любимая, хорошая моя!

Моторок было много. Они исчезли, и после них, горделиво летящих по воде, оставались быстро стихающие волны. Костя посмотрел на покачнувшийся борт своей лодки и с сожалением отметил, что у него уже устали руки от весел.

Женя ела помидоры.

Дымное красноватое солнце всплывало над заводом, отражаясь, качалось на сквозной белесой воде, вода там становилась темной и синей; солнце дробилось на густые лучи-линии, которые плыли, смешивались, загорались посередине отражения яркой звездой-искрой и ленивыми золотыми лопухами покачивались на воде от берега до самого горизонта.

Еще Костя подумал, что все вокруг похоже на мир, беречь который каждый день призывают газеты, и еще есть другой, личный мир, куда он устало сейчас ведет лодку.

Это одно и то же.

Их обогнал кренящийся парусник, на полотнах которого была цифра «88».

Женя громко читала какие-то стихи. Костя вслушивался.

Ты мной приговорен к любви На много, много лет…

Ее чистый девичий голос звучал как заклинание:

Отныне это наши дни. В них больше «да», чем «нет».

В мирной большой тишине рабочего города раздавался ее голос, который словно вещал от имени всех женщин земли:

Любовь переживет века Не без смертей и войн…

Костя думал о том, каким будет этот воскресный день: просто времяпрепровождение или ожидание чего-то серьезного; скажет он Жене, которая сегодня была очень красивой, что она ему нравится и что вообще не мешает им взять и пожениться, чтоб каждый день быть вдвоем.

И пусть плывет себе где-то белый красивый пароход, о котором Костя мечтал, а ему здесь, на лодке, хорошо рядом с Женей и никого нет, а там, наверное, много разных неудобств и жара на железной палубе.

— А знаешь, Женя… Ты красивая.

Вода наплывала на лодку, как голубое полотнище, раздвигалась у бортов, ныряла под корму.

Костя смотрел на город, на завод, на берега, на далекие дома с солнцем в каждом окне и чувствовал, как в груди его поднималось то хорошее ощущение полноты жизни, которого так не хватало ему в последнее время. В его душе возникало равновесие, когда самое трудное: и мечты, и грусть, и тоска, и отчаяние — прошло, сгорело, рассеялось как дым и впереди — все только хорошее.

Конечно, на заводе, в цехе, положение выправится, и его печь выдаст стране сталь…

Лично он твердо знает, что любит работать и ему нравятся люди, и сейчас он сможет спокойно ответить на главный вопрос о смысле жизни, который еще вчера не давал ему покоя.

Он посмотрел, на Женю, на завод, смахнул ладонью пот со лба, удивился и восхитился, и почувствовал горячее дыхание брони домен, ровный гул рабочего шума, и вдруг ощутил себя частицей рабочего класса страны, и еще ощутил себя причастным к жизни и воскресной мирной толчее на берегах реки.

И за все это он должен быть в ответе.

И этим радостным, ласково-тревожным чувством, которое он испытывал первый раз в жизни, он приговорен к любви на много, много лет.